Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава пятнадцатая

1

Федор Сазонович бежал. Размышлять было некогда. На рассвете пришел Сидорин. Виновато прислонился к косяку двери.

— Собирайся, пан сапожник, — сказал он. — Пока время есть, драпайте в надежном направлении. Ушли вы на менку или еще куда — не знаю. А то ведь дела плохо оборачиваются. Помогите ему, мадам.

Антонина не шевелилась, окаменев. Федор Сазонович бросал в котомку необходимое, надевал на ходу кожушок.

— Спасибо, — наконец выговорила Антонина. — Спасибо вам... Кто вы есть, не знаю...

— Из «спасибо» шубы не сошьешь, — пошутил Сидорин. — Когда-нибудь, бог даст, погуляем вот на ее свадьбе, — он погладил Клаву по голове. — Счастливо оставаться. Есть квартира?

— Есть, — ответил Федор Сазонович. — Будьте все здоровы. Дай руку, брат. Не забуду.

— Не забудь главное, когда наши придут. Чтобы не наградили за полицейскую службу решеткой или к стенке, чего доброго, не поставили...

Сидорин ушел. А утром полицаи хозяйничали в мастерской и на квартире Иванченко.

— Где муж?

— На менку пошел.

— Правду говоришь?

— Истинный бог.

— Часто отлучался? Заведующий, тебе вопрос!

— Иной раз и смывался, господин начальник! Я, как завмастерской, ничего к нему не имею. Выполнял в срок...

— Кто ходил к нему?

— Уследишь разве?

— Не выкручивайся.

— Да что вы, господин? Ко всем ходили, и к нему ходили. У кого пальцы наружу, те и ходили.

Вопрос был как будто исчерпан.

Но тут кто-то из чинов приказал задержать Антонину и препроводить до выяснения в камеру.

В первые минуты Антонину охватил страх. Что же это, куда ведут? Пан полицай, что хотят от женщины? За что взяли? Дома ребенок. Да и хозяйство какое ни есть. Отруби замесила, лепешки печь... А может, казнить прямо ее ведут?

— Да замолчи ты наконец! — прикрикнул на нее полицай. — Видать, важная птица твой муженек, раз сам господин Риц за ним прибыли. Ничего, скажешь, не знала о его проделках?

— Какие проделки? Мой муж никакими проделками не занимался.

— Там посмотрят, занимался или не занимался. В тихом омуте черти оказались.

2

Впервые в жизни ее вели. Всегда-то она шла сама куда хотела. Теперь же вели, и она очень испугалась. Что будет с Клавкой? Может, и ее возьмут? Как Людку, расстрелянную со всеми. Не посчитались, что девчонка. Ах, Федя, Федя, пожалеть бы тебе...

О себе она не думала. Страх за дочку вытеснил все.

Прошлое сбивчиво проносилось в голове, покуда шла вместе с полицаем. Грозили ей беда, допросы, а может, и смерть. Сам Риц, как сказал полицай, задержал ее. Выходит, она тоже кое-что значит.

Неподалеку от полиции Антонина увидела Бреуса. Он был в неизменной кубаночке, с зеленой сумкой электрика.

Он тоже узнал, но виду не подал.

А она приосанилась и даже невольно вскинула голову, приобретая вид гордый и независимый. Чем неровня она тем, с кем водился ее Федор?

3

На станцию сгоняли молодежь со всей округи небольшими группами, по два-три десятка. Шли кто в чем, с мешками, баулами, чемоданами. Иных конвоировали полицаи.

Гремела музыка — духовой оркестр городской управы непрерывно играл немецкие марши и украинские тесни.

Была видимость праздника. Целый день люди толпились, как на ярмарке, народу все прибывало, и к вечеру было не протолкаться. Над станцией развевался германский флаг со свастикой, а рядом, чуть поменьше, желтый с голубым флаг «самостийников». Площадь оцепили жандармы и полицейские, вооруженные автоматами.

Полицейский привел Клаву, незлобиво втолкнул ее в толпу.

— Держись вот этих ребят, если жизнь не надоела. За побег — расстрел, так и знай. Запомни и готовься к новой жизни, там неплохо.

Все отъезжающие были постарше Клавдии. Одни молча жались к матерям, другие плакали, третьи, как и она, не провожаемые никем, знакомились, чтобы уже держаться друг дружки в дороге.

В стороне, поближе к станционным постройкам, в палисаде наяривала гармошка и кто-то даже пританцовывал, изображая веселье. Потом снова загремела медь оркестра.

Все происшедшее в этот день трагически венчало тревоги и раздумья Клавдии. Злые люди разметали семью. Отец где-то скрывается. Мать арестовали полицаи. Ее же по приказанию Байдары (он тотчас появился у них дома) пихнули в эту толпу для отправки в Германию. А как мать боялась этого! К счастью, год «мобилизации» Клавдии все не подходил. И сейчас ее отправляли незаконно: ей еще нет четырнадцати. Но тут уж приказ Байдары, который вдруг озлобился.

Он вошел в дом, когда Клавдия в слезах прибирала вещи, раскиданные полицаями при обыске. Мать приучала ее к аккуратности, и теперь, когда маму увели, все ее поучения были как заповеди.

— Прихорашиваешься, значит? — проговорил Байдара, тяжело опускаясь на скрипучий стул, принадлежавший папе, только папе. Всегда-то папа за столом сидел на этом гнутом стуле. — Приборку делаешь — значит, гостей ждешь. Клавкой тебя звать, кажется, или как?

— Клава, да.

— А что у вас тут случилось сегодня? Папаня где? — Байдара явно издевался. Ах, если бы папа был!

— Папа ушел на менку. Знаете...

— Что же менять собрался папочка твой? Шило на швайку? Что ему менять-то? Власть на власть? Это он не прочь бы поменять: власть немецкую на власть Советскую, я знаю. Ну только не в его силенках сделать это, дите. Тебе сколько лет?

— Четырнадцать скоро.

— Гляди ты, я бы все семнадцать-восемнадцать дал. Все у тебя на месте, хоть замуж выдавай. А женишок-то есть? Признавайся, красавица. Наверно, ухажеры так и вертятся под окнами? Говори, не стесняйся, Байдара зла не сделает. Только и ты к Байдаре без зла. Подойди-ка.

— Зачем?

— Вот еще, вопросы задаешь, глупая. Ты к гостю по-хорошему, и гость тебе зла не сделает — Байдара побагровел, и в висках его гулко застучали молоточки — Теперь тебе защита нужна. Мать посадили, не скоро, надо думать, выцарапается оттуда, а батя твой далеко. Товарищи его по партейной работе тоже на примете, так что носа не покажут. Остался один Байдара, старый друг вашей семьи... Вот так... Ты не бойся... Слышишь? Постой же ты, окаянная...

Клава вырвалась из его цепких рук.

— Встаньте, сейчас же встаньте! — задыхаясь, прокричала она. — Это стул папин, слышите! — Все ее существо восстало против того, что вот этот грубый и подлый человек оскверняет место, на котором всегда сидел отец.

Байдара ушел рассерженный, а вскоре за ней пришел полицейский и приказал собираться в эшелон. Он подождал, пока Клава приготовилась с помощью соседки, пожилой тети Зины, матери двух сыновей-красноармейцев. Та все причитала:

— Вот какое наше время, только ветерок — и семьи как одуванчики. Вчера семья как семья, мать дрожжи одалживала для пирожков, где та мука еще, отруби одни, а тут, гляди ты, малолетку угоняют. Все потому, что против власти люди, ружжо им давай. Отец твой туда же... Жалости к родным нет, а теперь малолеток расплачивайся...

— Довольно вам, тетя Зина, как не стыдно?! — вскипела Клава — Чем вы таким занимаетесь сейчас? Оставьте...

Тетя Зина, поджав губы, удалилась, а Клава, заперев дверь, ушла в сопровождении полицая на площадь.

«Неужто никого из знакомых не встречу, чтобы хоть весточку передать? — думала она, шагая с котомкой в руке. — Хоть бы Танечка, а нет, так Степан Силович, а может, и Санька, тот, который захаживал».

Никто не попадался. Когда же очутилась в серой массе мобилизованных, надежды на встречу стало еще меньше и тоска охватила душу. Клава крепилась.

Внезапно ее окликнули. Оглянулась.

— Санька?

Худой, с серо-землистым лицом, в короткополой куртке с вылинявшим меховым воротником, Санька показался вдруг таким родным... Он пробирался к ней. Ни чемодана, ни мешка с ним. Что ж он думает?

— А тебя за что? Клава, кажется? Наконец нашел. Тебе сколько лет? Четырнадцать? Вот гады! Как же они тебя?

Клава заплакала. Ей вдруг показалось, что все горести позади и Санька обязательно поможет. Дважды приводил его отец, и мама подкармливала чем бог послал.

— Меня — как и всех, Саня, — сказала Клава, вытирая слезы и желая показаться Саньке мужественной. — Что возрастом не подхожу, так на то есть причины. — И она рассказала, что произошло сегодня у них в доме.

— Да, дела-а-а, — протянул Санька, оглядываясь по сторонам. — Значит, мать, говоришь, арестовали?

Клава кивнула. Потом спросила:

— Вас тоже отправляют?

— Нет, руки у них короткие. Освобожден по ранению,

— Зачем же вы здесь?

— Степан Силович приказал к вам бежать. Прибежал я — на дверях замок. Соседка сказала: «В эшелон угнали толькось». Надо выбираться отсюда, Клава.

— Как выберешься?

На площади зашевелились. Послышались гортанные немецкие команды. Из-за стрелки показался состав теплушек.

Только из учебников знали школьники, что столпились на площади, о событиях глубокой древности: о гуннах и монголах, кровожадном Аттиле и завоевателе Чингисхане. Разлуку, неволю и смерть несли они покоренным. Уводили в полон, разлучали с матерями девушек и парней орды Батыя. В турецкой неволе старились юные дочери Украины.

Как страшная сказка, входила эта горечь истории в светлые классы, к свежепахнущим партам, в школьные сочинения.

Ожила вдруг та ведьма-сказка, дыхнула тленом столетий. Пришли, схватили, затолкали в тесные теплушки юных, не ими рожденных, не ими воспитанных и обученных!

Медлить было некогда. Санька схватил Клаву за руку.

— Слушай! Пойдем за мной, вон туда... Там меньше конвоя. Я отвлеку... не беспокойся. А ты — под вагон и на ту сторону, беги к водокачке, а там через посадку — к хуторам. Домой тебе нельзя.

Они пробирались в толпе. Отъезжающие, подгоняемые конвоирами, торопливо влезали в теплушки.

— Товарищи, ребята... Куда везут вас? Как скотов! Не рабы мы, вспомните, ребята...

Саньку услышали. А он, осмелев, продолжал произносить запретные слова о свободе, Родине, Советской власти... Посадка затормозилась, толпа бурлила возле Саньки.

Клава со страхом смотрела на парня. Нельзя так открыто...

— Послушай, парень, чего разорался? — бросил кто-то из толпы. — Пулей быстро тебе глотку заткнут.

— А ты кто? — накинулся на него Санька, — по добровольности едешь, за длинным рублем заохотился? Знаешь, как немцы платят? Поезжай, попробуй «свободную Германию». Плакатиков начитался...

— Да он ненормальный...

— Провокатор...

— Саня, уйдите, — Клава дернула Саньку за рукав.

Расталкивая толпу, к Саньке пробирались полицаи, за ними следом шел немецкий военный. Санька оттолкнул Клавдию. Она, поняв его, стала потихоньку выбираться из толпы.

— Ты что здесь затеял? — спросил полицай с чубом, спадавшим на лоб. — В тюрягу захотел? А ну-ка, по вагонам! Живо!

— А вы почему четырнадцатилетних угоняете? Где закон, чтобы детей брать?

— Он закона захотел!

— Законы святы, да законники супостаты...

— Кто там еще? Помалкивай, эй... по ваго-онам!

— Не торопитесь, ребята. На каторгу всегда успеете. Понятно?

Немецкий солдат был ненамного старше Саньки и вроде даже напоминал тщедушного паренька. Он сказал еще что-то по-немецки, но, сообразив, что его не понимают, беспомощно оглянулся:

— Кто ист таковой?.. Партизан?

— Из его партизан, как из дерма пуля, господин майстер. Так, сявка. Полезай в вагон, говорят тебе. Что вылупился?

Чубатый полицай подтолкнул Саньку.

— Чего ихаешь? — отмахнулся тот. — Послушай, герр офицер... почему... варум, значит... киндер нах Дойчланд фарен... Ферштейн? Ты обязан знать... по закону это? Или думаешь, на вас порядка нет? Четырнадцать лет девчонке, а ее туда же... Вот же что делают, гады...

Ребята уже заполнили вагоны. То там, то здесь слышались прощальные возгласы. Устраивались поудобнее, искали земляков: и в неволе все легче, когда рядом с тобой ДРУГ.

— Видать, плохи ваши дела, — продолжал Санька, смело глядя на подошедших к нему полицаев и немца, — коли малолеток в Германию мобилизуете. Под Сталинградом здорово, наверное, получили...

— Заткнись, пацан!

Немец, видно, мало что понявший в этом разговоре, дружелюбно показывал пальцем на вагон и, улыбаясь, оживленно заговорил. Санька понял, что немец сам бы с удовольствием поехал вместе с Madchen «нах фатерланд», где их встретят очень и очень хорошо.

У водокачки выстрелили. Кто-то попытался удрать? Санька похолодел. Неужели?

В самом деле, полицаи стреляли по беглянке. Они стреляли вверх и поэтому только перепугали Клаву, которая, не оглядываясь, крепко затянув платок и поджав губы, переходила железнодорожное полотно неподалеку от водокачки. Дождись она полной темноты, была бы спасена. Не сообразила девчонка...

Ее грубо волокли к вагонам двое дюжих полицаев. Платок сбился с головы, котомка волочилась по земле.

Санька бросился навстречу конвойным:

— Отпустите ее! Не смейте...

Но тут все покачнулось. Он еще успел увидеть заплаканное лицо Клавы.

— Больной он, — сказал кто-то из полицаев, наклонившись над парнем.

— Вроде черная болезнь у него, у нас во дворе такая жила. Черным платком ее накрывали, когда начиналось, а смотреть нельзя. А ну-ка, разойдись...

Но расходиться, собственно, было некому. Провожающие стояли в стороне, молча взирая на разыгравшуюся перед ними сцену.

— Эр ист кранк, — сказал немец. — Битте... надо больница. Кранкенхаус...

— Не треба больницы, — хмуро заметил полицай с чубом. — Таких лечит только пуля... Я их, агитаторов, знаю еще с тридцатого. А ну-ка...

Он деловито опустил автомат, но, видимо, все-таки не решился стрелять при народе и снова взял автомат на ремень, но его команде двое полицаев подхватили тщедушное тело Саньки и, подтащив к вагону, впихнули туда.

— Куда его? — послышалось из вагона. — Больной он... в больницу отправляйте!

— Не разговаривать!

— Принимайте и эту кралю.

Клава вырывалась из рук конвойных, но они крепко держали ее, посмеиваясь.

Вот и она исчезла в вагоне.

Кто-то из провожающих выкрикивал проклятия, кто-то заплакал.

Пробежал железнодорожник в красной фуражке, взмахнул рукой. Полицаи бросились к вагонам. Заскрипели двери, лязгали засовы.

Состав дрогнул. Наступила тишина.

Свистнул паровоз, выбросив в небо клубы белесого дыма. В толпе раздался вопль: то, верно, мать, потеряв власть над собой, дала волю слезам.

А поезд, миновав станционные постройки, уже набирал скорость.

Дальше