Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава двенадцатая

1

Оказывается, эта выжженная, проклятая богом земля может родить прелестные цветы. В центре замусоренного Павлополя, как повторение баварского оазиса, они вспыхнули летом почти внезапно.

Циммерман приказал взять все это буйство красок и запахов в колючую проволоку, оградить от посторонних взоров. По утрам гебитскомиссар, вооруженный садовыми ножницами и парабеллумом, выходил, озираясь, из собственной резиденции, до сих пор еще пахнущей олифой и красками. В густоте зелени он прятался от любопытствующих и от всех тех, кто попытался бы нарушить его утренний покой. Он давно оправился от зимнего потрясения в бане, но предосторожности соблюдал.

Наряду с любимыми розами великолепным строем стояли японские лилии, поражавшие окраской обмундирования — ярко-малиновые, золотисто-желтые, коричнево-красные. Подразделения лилий Брауна отличались белыми одеждами и сильным ароматом, соревнующимся с запахом роз. Зато соседние георгины, напоминавшие своими округлыми цветами таинственные радарные установки, которые довелось как-то видеть гебитскомиссару, были по-солдатски суровы и лишены запаха. Особенно нравилась ему красно-оранжевая команда на мощных цветоносах, названная близким и понятным именем «Идеал Бауэра».

Осень приближалась и несла с собой заботы. Из Баварии шли посылки с клубнями и луковицами. Каждый ящик вскрывался со священным восторгом: земля фатерланда и взращенные ею цветы. Подружат ли они с новой структурой грунта? Захотят ли прижиться под чужим небом? Впрочем, пора привыкать к восточным широтам. Над этими землями царит теперь германский орел со свастикой. Он уже просматривает просторы за Уральским хребтом, в Сибири. Генрих Циммерман одобряет мудрый план германизации этого края. Хайль Гитлер!

Гебитскомиссар в приподнятом настроении. Ожидаются высокопоставленные гости, тесно связанные с фюрером. Румынский «кондукатор» генерал Йон Антонеску вместе со свитой и сопровождающими лицами, среди которых будет и тот... окружной задавака Зельцнер. Ему гебитскомиссар приготовит особый букет, пропитанный желчью, он это умеет. Зато румынский фюрер получит подобающее великолепие.

Церемониал встречи расписан с завидной немецкой точностью.

«Оркестр управы в 17 часов устанавливается на углу улицы Карла Ринке (убит партизанами в Усовских лесах зимой прошлого года!) и улицы Широкой, играет до момента приближения машины — 17 часов 31 минута — украинские песни, а затем начинает румынский марш. Оркестр СД, прибывший из Днепровска, выстраивается на углу Первозванной и Приказной в 17 часов и играет немецкие марши до 17 часов 44 минут, после чего, не прерывая музыки, движется вдоль улицы вслед за кортежем...»

Гебитскомиссар объявил подчиненным о предстоящем визите Антонеску и потребовал обеспечить порядок и благолепие. Генерал прибывает на освящение могил румынских солдат, на мессу в честь храбрых воинов королевства, сложивших свои головы на берегах чужих рек. Не исключена возможность провокаций.

— Кстати, — сказал гебитскомиссар, — германские власти сообщают вам, что секретарь Сташенко, раненный при аресте в Павлополе, находится на излечении в тюремном госпитале и сознался во всех преступлениях против рейха и собственного народа. Все идет хорошо.

Да, все шло хорошо! Доблестные войска фюрера рвались на восток, в сводках мелькали малознакомые названия городов, узловых станций, населенных пунктов. На Кавказе, на Волге и на Дону вбиты клинья, весь Юг скоро падет к ногам фюрера, и начнется новый этап: планомерное уничтожение племен славянской расы, ослабление их мужского потенциала, скрещивание и перекрещивание во имя могучего разлива арийской крови по артериям народов. Циммерману понятна вся эта организованная и вместе с тем таинственная стихия размножения. Он знал, что такое отбор, выведение элиты.

Временные зимние неудачи не поколебали духа армии и всей нации. Напротив, все стабилизировалось. Приезд Антонеску в Павлополь как бы впрыскивал живительный экстракт в чуть застоявшийся организм провинции. Генерал-комиссариат требовал помпы.

— Господин гебитскомиссар! К вам дама.

— Кто такая?

— Родственница генерала Ренепкампфа.

— Проси.

Он принял госпожу Ростовцеву в саду, среди кустов роз и тюльпанов. Обстановка показалась ему символичной: новый порядок так же прекрасен, как этот уголок. Он кликнул переводчицу.

— Как фамилия того человека? Бреус? Странная фамилия, я где-то слышал. Так в чем же дело?

Зоя Николаевна снова рассказала о причине своего визита. Она крестница генерала Рененкампфа, вот, пожалуйста, господин гебитскомиссар, посмотрите... Ее родители всегда были преданы царю, а муж сослан и, может быть, уже погиб в коммунистических лагерях. Господин Риц пятый месяц держит в тюрьме молодого человека Степана Бреуса, контролера-электрика, жениха дочери. Ни в чем не повинный мальчик терпит лишения, хотя никаких улик и доказательств против него нет и быть не может... Правда, господин начальник жандармерии обещал выпустить, освободить его под залог, он потребовал шестьдесят подписей поручителей...

— Ну и что же дальше?

— Мы собрали шестьдесят подписей, но, оказывается...

Черт побери, даже Циммерман не ожидал от Рица такой выходки! Чего добивается этот чернокожий? Умножения ненависти к германской администрации?

Гебитскомиссар щелкнул садовыми ножницами и протянул Зое Николаевне алую махровую розу:

— Пусть этот цветок поможет нам понять друг друга...

— Благодарю вас. Я, право, не заслужила...

Риц, конечно, издевался. Он потребовал уже сто двадцать подписей. А когда ему принесут сто двадцать, он потребует двести сорок. Кретин!

В этот день хотелось быть великодушным. Солнце с утра нежно позолотило клумбы, наполнило душу предчувствием счастья. Цветы встречали главу города и всего уезда низкими поклонами и тихим звоном, который слышал только один человек — он, Циммерман. Никому другому не дано было уловить тот многоцветный благовест, зовущий к умиротворению и добру. Слезы накатывались на глаза человека, олицетворявшего цивилизацию власть, вооруженного соответствующими атрибутами — садовыми ножницами и парабеллумом.

2

Не помнят улицы Павлополя подобного торжества. Разве что в далекие дни высочайшего посещения города императором Александром Первым...

Хоть и прибывал нынче Антонеску с миссией не так уж праздничной, встретили его громом меди и цветами. Над гебитскомиссариатом рядом с имперским флагом полоскался трехцветный румынский флаг.

День выдался жаркий. Трубы музыкантов отливали золотом и были накалены так, что обжигали и пальцы и губы. Тем не менее ровно в 17 часов 31 минуту возле гебитскомиссариата зазвучал румынский военный марш. Кортеж показался из-за угла, сопровождаемый облаком густой пыли. Не останавливаясь, машины проследовали к кладбищу, где под сенью разросшихся акаций и верб расположились в ожидании гостей военные, гражданские и Духовные власти.

Солдаты, отдыхавшие в тени деревьев, вскочили и, подчиняясь отрывистым командам офицеров, выстроились позади священников, готовых к богослужению и изнывавших под солнцем в своем облачении. Недвижно замерли хоругви, Антонеску прошагал к встречавшим, поздоровался с представителями военного командования, подошел под благословение к священнику, учтиво кивнул местным властям. Председатель городской, управы сверкал золотой цепью на жилете, массивный Байдара красовался в расшитой украинской вязью сорочке, а начальник полиции неплохо выглядел в новенькой немецкой форме. Циммерман был доволен. Все ладилось. Священники затянули молитвы, румынский солдатский хор подхватил церковный речитатив. В этот миг воины кавалерийского горнострелкового корпуса, третьей и четвертой армий, третьей горнострелковой дивизии и прочих соединений, частей и подразделений румынской королевской армии, покоящиеся под холмами провинциального кладбища где-то на далеком от отеческой земли берегу Волчьей, должно быть, ощутили проникновение благодати.

Пока длилась служба, Зельцнер успел рассказать Циммерману несколько анекдотов, «из самых последних». Гебитскомиссар, выслушивая своего фюрера, кисло улыбался.

Зельцнер любил прихвастнуть. Хотя дела действительно шли неплохо. В пределах комиссариата уже давно спокойно, леса обезврежены. Выловлен главарь, секретарь партизанского обкома, который скоро улетит на небо в расцвете сил.

— Не понимаю только, зачем эскулапы исцеляют бандита перед отправкой в вечную командировку?

Циммерман тоже плохо это понимал, но соглашался, что так надо.

— Это гуманно.

— Вы большой гуманист, Циммерман, я знаю. Вы пьете настои из лепестков роз. Не родились ли вы где-нибудь меж тычинок?

— Вам подарен сегодня неплохой букет, господин Зельцнер.

— Благодарю, дружище. Вы умеете украшать мир. Антонеску, невысокий, плотный, со скучающим видом разглядывал публику, собравшуюся на кладбище. Соблюдая церемониал, он, словно напоказ, выставил свою фуражку с высокой кокардой, поддерживая ее ладонью и демонстрируя тем высшее уважение к происходящему.

Циммерман, небезуспешно учившийся анализировать душевное состояние людей, наблюдал за высоким гостем.

Муссолини, Антонеску, Хорти — малое созвездие в орбите фюрера. Они ведут свои народы к победе, их научили немцы. Неблагодарные румыны! Их фюрер слишком самонадеян. Какой-то он ненастоящий, эстрадный.

Священник, вспотевший под черной, шитой серебром траурной ризой, уже кадил на могилы. Служба подходила к концу. Антонеску преклонил колено...

3

Листовки слетали с часовни, как чайки. Помахивая крылышками, они опускались среди могил. Жители, согнанные на церемонию по приказу, шарахнулись во все стороны.

Антонеску, задрав голову, с любопытством рассматривал небесных гостей, слетавших, как благодать, с вершины божьего дома. Однако военные подогадливее уже окружили своего «кондукатора» плотным кольцом.

Священники продолжали молебствие, им вторили солдаты, равнодушно взирая на происходящее. Гебитскомиссар вспотел, когда ему поднесли листовку. «Район обезврежен...»

Под карикатурным изображением Антонеску с непомерно длинным носом нацарапаны какие-то стишки.

— Грязные свиньи!

По команде солдаты, прервав песнопение, кинулись подбирать листовки. Но Антонеску уже рассматривал свое изображение. Он хмурился, и вместе с тем подобие улыбки освещало его темное, крупное, с зернистой кожей лицо. Циммерман поразился:

— Вы видите, Зельцнер?

— Широкий человек, широкая натура!..

Однако «широкая натура» тотчас же предпочла уединение и совершенно недвусмысленно отозвалась об увиденном. Генерал скомкал листовку и выругался.

Затем Антонеску прошагал к серебристому открытому автомобилю и опустил свое рыхлое тело на кожаные подушки. Сопровождающие засуетились. Циммерман кинулся к автомашине. Люди Рица вместе с полицейскими оцепили кладбище.

Авто генерала, вздымая пыль, промчалось мимо гебитскомиссариата. Антонеску не попрощался ни с кем. Зельцнер, обозленный и весь пропотевший, на машине ринулся вдогонку за высокопоставленной особой.

Циммерман, покинув свой зеленый вездеход, вошел в дом. Теперь захлестнут сплетни. Скандал на всю империю. Не исключены неприятности. Его оранжерея кое-кому в центре намозолила глаза.

А он, чудак, мечтал этот день до краев наполнить цветами. Обед в резиденции с цветами. Отдых среди цветов! Цветы при встрече! Цветы на дорогу! Цветы на могилах усопших воинов...

Он не пожалел цветов для гостей. Пусть узнают о цветах Циммермана даже в Румынии. И вот — на тебе!..

В генерале Антонеску
мало толку, много блеску,
Здесь могилок миллион
Освящает храбрый Йон.

Переводчица из фольксдойче, учительница фрау Клара, не смогла сдержать улыбки.

— Почему вам смешно? — спросил Циммерман. Он не воспринимал юмора.

Наш Антонеску тоненький
В надежде на святых,
Живой среди покойников:
И труп среди живых.

Сумерки поглощали предметы вокруг, погасив ароматное разноцветье. Где-то разрядили автомат. Посты усилены. Улицы патрулируются нарядами жандармов и полицаев. Риц, по-видимому, взялся за дело. На башне часовенки, откуда выпорхнули листовки, обнаружить никого не удалось. Задержаны духовные лица и кладбищенские приживалки.

Страх не оставлял Циммермана. Он приказал ординарцу запереть входы. Телефон, как мина, начинен сегодня взрывной силой. На черта он вообще увязался с войсками на восток? Ему предлагали остаться по болезни. Колдовал бы над розоватыми гладиолусами. Цветы всегда нужны людям. Цветы — у колыбели, они и у могилы. В радости и в горе. Без них жизнь слепа.

Дребезжащий звонок телефона заставил вспотеть. Докладывал Риц: преступники не обнаружены.

Потом в мембране заскрежетала шальная речь Зельцнера. Он уже добрался до «столицы» и там как мог улаживал инцидент.

Видимо, не так страшен дьявол. Но от Циммермана Зельцнер требовал решительных мер: преступников найти и задержать. Знает ли Циммерман, что в этих листовках? Вирши. Умелый слог к тому же. Надо начинать с довоенных комплектов местной газеты. Собственных виршеплетов, как и городских сумасшедших, обычно знают…

— Хорошо, штурмбанфюрер! Выполню, штурмбанфюрер! — повторял Циммерман, стоя у телефона. — Хайль Гитлер!

Пронесло!

Он оторвался от телефонного аппарата и вышел в сад, надеясь, что черная трубка больше ничего уже ему не скажет.

Увы! На рассвете, когда небо еще только бледнело, она, разбуженная, как и ее хозяин, гулким взрывом, сообщила мальчишески задиристым голосом Рица нечто такое, что заставило гебитскомиссара облиться потом и. вскочить в машину. Он проклинал Рица, и Антонеску, и Зельцнера, и вспомогательное управление, и всех партизан, которые собираются повернуть вспять колесо истории, и даже почтенную фрау Ростовцеву, просьбу которой уважил и о которой вспомнил вот невзначай.

Нефтебаза горела бесшумно, деловито выбрасывая в рассветное небо жирные клубы черного дыма. Накануне в металлические коллекторы, крытые алюминиевой пылью, перекачали море румынского бензина.

Никто не ожидал, что рука преступников дотянется до нефтебазы, кормившей стаи «юнкерсов» и «мессершмиттов», армады тяжелых танков, колонны автомашин. Нефтебазу тщательно берегли. Ее опоясывали ряды колючей проволоки. Бессменно маячили на вышках часовые, позвякивали цепями овчарки, не дремал и одинокий глаз прожектора. Резервуарный парк, в свою очередь, был обнесен внутренним колючим кольцом. Нынешний факел, несомненно, в честь его высокопревосходительства Антонеску.

Риц мрачно подтвердил предположение гебитскомиссара. Снова получен приказ от Вильгельма Телля. Извольте видеть...

— Ромуальд!

— Яволь, майстер.

ПРИКАЗ № 12
По случаю пребывания главного спекулянта нефтью Антонеску будет зажжен факел на нефтебазе. Высота — приблизительно двадцать метров. Предупреждаю гебитскомиссара и жандарма: не ищите поджигателей в этом городе. Главный пиротехник ушел. А если случится что — зажжем еще. Только поближе. Надо покрепче беречь, а то в безоружных на улице стреляете, гады, провокации устраиваете, а по хозяйству — болваны. Вот и нюхайте, паразиты, нефть,
Комиссар партизанского отделения Вильгельм Телль.

Циммерман всматривался в чужие буквы.

— Может быть, в самом деле поджигатели не местные? — спросил Циммерман Рица, сосавшего сигарету. — Район обезврежен...

— Все вранье, — ответил Риц. — Черный город, черная кровь. Я найду этого Вильгельма, если даже придется расстрелять каждого второго. Как стиль, Ромуальд?

— Стиль плох, майстер. Риц усмехнулся.

— Неграмотно. Плохо.

— Значит, писал малограмотный?

— Похоже, майстер.

— А может быть, маскировка?

— В таком случае — ловкая.

Медные каски сверкали то там, то тут, но Риц был убежден, что пожарники заодно с бандитами. Навоз! На свалку! Дать бы под шумок пулеметную дробь...

Впрочем, одного из этой мышиной гвардии, скребущейся под полом рейха, успели прихлопнуть. Вот он, настигнутый пулей часового. Пуля попала, видимо, в затылок, вывернула правую часть лица. Физически был силен, широкоплеч, ручищи плебейские, огромные, нос приплюснутый, дикарский.

— Поторопился часовой! — Риц тронул носком сапога голову убитого. — Я бы из него вытянул кое-что...

— Не все они общительны, Риц. — заметил Циммерман. Oн явно намекал на повешенного зимой Харченко...

— Красиво горит! — сказал Риц, вероятно для того, чтобы переменить тему. — Впервые в жизни вижу, как пылает бензин. А ведь пожаров повидал немало. Деревянные мосты горят тоже весело. Соломенные крыши в этих местах как будто специально приготовлены для огня, черт их подери! Однажды в Кракове мы сожгли синагогу, она трещала, как сухая метелка, а мне все чудилось, что трещат бороды, волосы... Там было до тысячи этих... Пшеница на корню стелется черным дымом и пахнет деревней. Это особый, счастливый запах. В нашей жизни много огня, господин Циммерман, он обжигает и закаляет настоящих людей. А дерьмо сушит и пожирает. Огонь хорошо понимают эсэсовцы. Завидую этим парням...

Циммермана, как и прежде, раздражает этот хлыщ. Но он и впрямь так сведущ в пожарах, будто его папаша, а может быть, еще и дедушка были брандмейстерами. Гебитскомиссар с улыбкой, на какую только был способен, сказал об этом Рицу. Тот ухмыльнулся. Его папаша не тушит пожаров. Он их разжигает где только возможно.

Жирный дым заволакивает бледное небо, выписывая на нем зловещие письмена. У пожарища суетились пожарные и солдаты. Они казались букашками, гибнущими в огненной стихии.

4

Марту вызвали в гестапо. Наконец-то!

Она сама весь день порывалась туда. Удерживал страх. В конце концов она не Жанна д`Арк! Она мать троих детей. Простая женщина, которой посчастливилось исполнить долг перед родиной и фюрером.

Начальник гестапо был подчеркнуто официален. Трудно поверить, что это Ганс Ботте, с которым у Марты давно установились добрые отношения. «Гутен морген, фрау Трауш». — «Гутен морген, господин Ботте». Он почти не улыбался. Седеющая шевелюра и спортивная выправка, которой он гордился. Старый орел! И бил он своим тяжелым клювом, как рассказывали, насмерть.

Здесь же Марта увидела и Рица, дружившего с Длинным Гансом, как прозвали Ботте за его рост.

Щербака они схватили лунной ночью по дороге на хутора. Теперь добрались и до Марты.

Она сидела у холодной печки, листая какой-то немецкий юмористический журнал, так не вязавшийся с обликом этого учреждения.

— О каких сообщниках вы говорите, господин Ботте? Вы ответите за моего Щербака. Я только от вас узнала, что он в этой богадельне...

— Вы не знали, фрау Трауш, что он задержан нашими людьми?

— Первый раз слышу.

— В таком случае, агентура вас подводит.

Марта расплакалась:

— По какому праву вы разговариваете со мной в таком тоне? Втянули меня в игру и сами же теперь сводите счеты... За что?

Сейчас он ее ударит. Это будет началом провала. Щербак задержан по пути на хутора. Значит, за ней следят, прав Гейнеман. Он уехал, не попрощавшись, внезапно, и это было плохим предзнаменованием: неужто он все подстроил? Марта терялась в догадках. Что говорит Щербак на допросах? Бейте же!

— Куда вы посылали ночью своего подручного? — спросил Риц, затягиваясь сигаретой и удобно располагаясь на продранном диване. — Вы принимали Гейнемана в своем кабинете, затем проводили его. Дальше...

— Откуда вы знаете, что я посылала Щербака?

— Мы все знаем.

— Значит, вы установили слежку за мной?

— Не вы допрашиваете, а вас допрашивают, фрау Трауш. — Ботте повысил голос и зашелестел бумагами.

— Я арестована? — спросила Марта. Ботте помедлил с ответом:

— Пока нет. Но, если говорить откровенно, история со Щербаком пахнет нехорошо. Вот его показания! — Ботте многозначительно приподнял папку.

— Меня не интересуют его показания. Ботте и Риц переглянулись.

— В вашем положении я бы не вел себя так, фрау Трауш, — сказал Ботте, вставая. — Вам угрожает петля. Или это... — Он неожиданно выдвинул ящик, полный пистолетов разных систем. — Угощайтесь.

Марта отвернулась.

Она честная немка и не заслужила, чтобы таким способом ее испытывали. Она уже испытана! Она как может служит делу фюрера, а разная сволочь, вроде полицейского Одудько и его племянников, мстит ей, клевещет на нее. Пусть так. Она все равно найдет правду. Она не так уж беззащитна, как некоторым кажется. Сам фюрер заступится за нее. Он ценит преданность. Она докажет...

— Вы назвали имя Одудько? — спросил Ботте, снова переглянувшись с Рицем. — Кто такой Одудько?

— Следователь полиции. Его племянники служили у меня...

— Говорят, что вы зачисляете преимущественно коммунистов и командиров Красной Армии. Это правда? — Ботте торопливо зашелестел бумагами,

Марте показалось, что в комнате чуть посветлело.

— Во всяком случае, таких подлецов, как Одудько, близко не подпущу к отряду.

— Какие знаки различия носил Щербак?

— Не очень хорошо разбираюсь в этом. Два треугольника, кажется...

Ботте перелистал какую-то книжку.

— Чин невелик.

— Это смешно, господин Ботте, если негодяю Одудько удастся настроить против меня такого человека, как вы. И вообще рассорить немцев меж собой. Вам известны слова фюрера? Единство немцев — вот что надо. Вы же охотитесь за мной как за большевичкой, будто я не прожила всю жизнь в этом городе и у меня не может быть здесь знакомых, или, как вы называете, связей... Стоило одному подлецу...

Она уже выбралась из трясины. Всё Одудьки, которые выследили Щербака. Они решили, что Щербак спит с ней. И нанесли удар. Илюшка заметил однажды: «Щербак-то... пришелся по вкусу нашей фрау...»

У этих же нет улик! Нет! Она это поняла, как только произнесла имя подлого полицая. Но — осторожность! До конца.

— Отдайте моего Щербака! — сказала Марта, переходя в наступление. — Что с ним?

— Ничего особенного, — ответил Риц, высматривая что-то в глазах Марты. — Он в полиции и числится за нами. Он вам очень по вкусу, да?

Это были подлинные слова Одудько, переведенные на немецкий.

— Он мой верный помощник, — ответила Марта, тряхнув головой. — И я не отдам его во власть подлецов и дураков из полиции. Надо знать своих людей и уметь им до верять...

— Она говорит правду, — сказал Ботте. — И ведет огонь почти без промаха. — Он засмеялся, становясь прежним Ботте. — Ну что ж, фрау Марта! Для формальности вам придется подписать один документ.

— Какой же?

— Некую расписку властям, ничего особенного. «Среди моих подчиненных нет ни одного командира Красной Армии». Подпишете?

— Конечно.

— Предупреждаю: в случае обмана вы будете повешены, фрау Марта. За это ручаюсь я.

— Постараюсь не доставить вам такого удовольствия, господин Ботте, — Марта усмехнулась. — Кончайте же.

Она улыбалась, подписывая документ, составленный Ботте. Риц тут же напечатал его на машинке. Подпись должна быть твердой, чтобы нацеленный, как хорек, черный Риц не уловил слабости. Она сознавала, что подписывает. Десяток смертных приговоров себе. Перо заскользило по бумаге. За ним следили две пары глаз.

Петро Захарович, придай силы!

Давно она не видела Петра. Марта тосковала, дожидаясь знакомого стука в ставню, просыпалась от шорохов под окном и даже однажды во втором часу ночи вышла к калитке. После пожара на нефтебазе все затаились. Полиция осатанела. Тревога не покидала Марту. Может, Петра Захаровича схватили? А теперь и ее очередь. Она знала, что вместе с «большим секретарем» арестовали и Глушко с дочерью, и мастера зажигалок. Всех повезли в область. А там верная смерть...

Полюбовавшись подписью Марты, Ботте сунул листок в папку.

— А теперь отдайте мне Щербака, — сказала Марта.

— Тревожитесь?

— В ваших подвалах не детские ясли...

— Но и ваш отряд не будуар для любовных утех, — сказал Риц, осклабившись.

— Не знаю, о чем говорите! — ответила Марта. — Если о моих встречах со Щербаком, то это вас не касается. Даже если я выйду за него замуж.

— О! — воскликнул Риц, описав сигаретой кривую. — Счастливец!..

— Неужели вы рискнете опять связаться с русским? — спросил Ботте, вконец смягчившись. — Такая женщина, как вы, достойна иной партии, в фатерланде. Кончится война, не все вернувшиеся застанут семьи...

— Почему, господин Ботте? — Глаза Марты выражали неподдельное недоумение и даже испуг. — Разве в Германии фронт?

— Нет, почему же... — Ботте замялся. — Это не имеет значения...

Марта слышала, что Германию бомбят. Гестаповец проговорился.

— Забочусь о вашем потомстве. Ваши дети должны стать настоящими немцами... — Ботте неуклюже исправлял ошибку.

— О потомстве я позабочусь сама. Сердцу не прикажешь, кого любить. И здесь, на Востоке, нужны люди, верные фюреру и фатерланду.

— Да, да, всё это так... — Независимость Марты обескураживала Ботте. — Вы можете идти, фрау...

— Благодарю вас. Где же Щербак?

— Он сегодня же будет у вас.

Ботте не обманул: вечером Щербак прибыл. Но боже мой, что с ним сталось! Глаза запали, он похудел, зарос.

Пока Щербак соскребал бороду тупой бритвой, Марта рассказывала о происшедшем.

Если бы гнусные Одудьки знали, как, сами того не подозревая, больно ранили подполье! Щербака схватили на улице, когда он шел к Петру Захаровичу.

В гестапо ему пришлось несладко. Правда, его не били, но выпытывали с пристрастием, откуда и куда шел ночью. Ну он, как и условились, брехал: любовь, и все дело. Ночует у фрау. Вот так. И поженятся. Ботте не верил, добивался признания.

Марта тоже «открылась» гестаповцу: «У меня трое детей, с таким «приданым» не каждый готов взять».

Отныне надо быть еще осторожнее. Один неверный шаг и — смерть. Ей пришлось выдать роковую расписку гестапо.

Щербак недоверчиво смотрел на Марту. Неужели она подписала такой документ?

— Да, подписала, мальчик, — сказала Марта, светясь каким-то внутренним светом.

— Но как же так? А если они докопаются?..

— Вам придется позаботиться о моих детях, Щербак. Только и всего...

— Марта Карловна!..

— Выбора нет.

— Вы сделали это, чтобы выручить меня?

— Всех, Толя...

Щербак прильнул к ее руке.

— Я клянусь, Марта Карловна... клянусь, что, если останусь жив... — он отвернулся.

Глаза Марты тоже наполнились слезами. Это была минута обоюдной слабости. Сколько пережито за эти дни!..

— Крепись, мой мальчик!.. — Марта потрепала густой чуб Щербака, который не успели остричь разбойники из полиции. — Мы останемся живы, надо верить в это, очень верить. Мы же еще не бывали в настоящих переделках.

Марта пригласила Щербака к себе. Теперь он вхож к ней как любовник. Он наверняка хочет есть, а у нее кое-что припасено. Пусть следят Одудьки, пусть высматривают.

Дома Марта тотчас же надела фартук, ловко разожгла плиту, поставила разогревать борщ и картофель, принесла несколько арбузов из погреба. «Настоящие кавунцы... ешь — не хочу!» Нарезала черного хлеба. В просторной прихожей стала затем мыть самую младшую, приговаривая что-то и смеясь, расчесала ее, повязала пышный бант. Вскоре пошел гулять по хате в привычных руках веник; на столе, за которым вместе со Щербаком сидели уже и ребятишки, задымил борщ.

— Ешь, Толя! — говорила Марта. — Небось в полиции кофе с ликером не давали?

Первый приступ голода был утолен. Разомлев, Щербак проговорил:

— Марта Карловна, давно вот изучаю ваш быт...

— На то ты и ученый, чтобы изучать, — перебила его Марта. — Физик ты или химик?

— Физик, Марта Карловна...

— Я когда-то тоже изучала физику. В семилетке. Многое выветрилось, правда. Рычаг первого рода... второго рода — это помню. Сергунька, подлить еще борща? А мой Петро Захарович в академии обучался. Артиллерия, баллистика — его предмет. Знаешь, что такое баллистика?

— Знаю, Марта Карловна.

— То-то же. Мне бы знаний еще немножечко! Чтобы вместе с ним... понял? Ну, некогда...

— Верно, — согласился Щербак. — Трудно даже представить, как вы успеваете — и в отряде, и по хозяйству. Дети, они требуют немало ухода...

Марта внимательно посмотрела на Щербака, усмехнулась:

— Правильно заметил. Никто ко мне в няньки не хочет — обхаживать байстрюков, щенков немецких. Была Фрося, так и та ушла, когда сюда переехали. С тех пор нет никого, не желают руки марать. Утопили бы их, если бы могли... Как котят... — На глазах Марты снова показались слезы.

— Я доложу, Марта Карловна... Вам пришлют, — убежденно сказал Щербак.

— Они знают. Но больше пекутся о своем. Мужиков присылают, которые им нужны. «Пигмалионов». А об этом забывают, хоть и было обещано. Ну что ж, видно, такой порядок — прежде всего дело. Как это у нас говорили: личное и общественное. Как видишь, общественное впереди, а о детях подумать некому. Даже Петру Захаровичу и то некогда о них вспомнить. А ведь он добрый, Петро Захарович...

Щербак улыбался. Он был как бы свидетелем счастья Марты и Петра Захаровича. Что с того, что видятся они редко? Придет их время. А пока все подчинено аусвайсу, секрету, шальной пуле.

5

Свобода! Снова свобода!

Как флаг, развевалось это слово в душе Степана Бреуса. Обливался по утрам холодной водой — свобода! Жевал кусок хлеба, посыпанный солью — свобода! Вдыхал упругий воздух уходящего лета — свобода! Целовал Маринку, перебирая ее коротко стриженные волосы — свобода! Густо затягивался самосадом — свобода! Делал гимнастику, оберегая раненую руку от резких движений — свобода, черт возьми, свобода, которой нельзя больше рисковать, а дорожить надо!

Только в полицейском застенке понял он весь ужас потери свободы. Клялся, что никогда больше не сунется «поперед батька в пекло», будет сохранять себя для дела, только бы перехитрить палачей и выбраться. Но едва выбрался — снова сунулся в пекло.

… На этот раз он полез последним. Его не хотели брать с собой, так как очень уж ослабел в тюрьме, но он настоял. Симаков был впереди, он знал тут кое-что. Строил контору, мастерские. Рассказывал, что в те дни ходил в лаптях, таскал «козу» с кирпичами. Под «козу» подбирали здоровяков, платили хорошо.

Вслед за Симаковым двигался Шинкаренко. Они проникли на нефтебазу с реки, миновали уже стояки, тянувшие к воде свои гофрированные шеи. Перерезали ножницами колючую проволоку. Нефтебаза спала, и только рука прожектора лениво ощупывала округу и зеленый массив, в котором прятались резервуары, часовые на вышках и овчарки, звякавшие цепями.

Симаков и Шинкаренко задержались в резервуарном парке. Земля пахла травами и почему-то известью. Скорее давайте, копухи!..

Он не дождался их. Внезапно белая ракета взвилась в воздух, причудливо осветив мертвенно-белые громады «емкостей», как называл резервуары Симаков, и темные, густые заросли. Испуганно рванулся луч прожектора. Залаяли псы, и прогремели выстрелы...

Бреус увидел бегущего Симакова. Он то исчезал, то снова появлялся, петляя в зарослях под трассирующим огнем охраны. Бреус выпустил несколько очередей из автомата в сторону преследователей. Но Симаков больше не поднялся, видно, настигла его пуля.

Стал уходить и Бреус. Над головой его свистели пули, он налетел сгоряча на колючую проволоку и ранил руку, хотя в тот миг и не обратил на это внимания. Шинкаренко, по-видимому, ушел вплавь.

Сзади рвалось и пламенело.

Бреус отлеживался, набирался сил. Его поместили на чердаке. Ему ничто пока не угрожало. Не тревожили и свои. Казалось, все оглохли после взрыва на нефтебазе.

Вот когда проштудировал он знаменитого «Вильгельма Телля»! Здорово изобразил Шиллер в стихах ту историю. Иногда ему чудилось, будто тот далекий Шиллер написал все это про него самого, который не любит рассуждений, а предпочитает только дело, дело и дело. Когда потребовалось устранить Канавку, сам вызвался, не дрогнув, пошел...

Телль выручит из пропасти ягненка —
Так разве он в беде друзей покинет?
Но вы не ждите от меня совета:
Я не умею помогать словами.
А делом захотите вы ответа,
Зовите Телля — он пойдет за вами.

Как же это раньше, в прежней своей жизни, он не встречался с этой литературой, с такими героическими фактами? Маринка встречалась, а он нет. Если жив останется, после войны наверстает. Окружит себя книгами, ничем не будет заниматься, а только читать, читать, припадет к книгам, как к холодному родничку, и будет пить, пить, пить... А Маринка рядом. Она умная, начитанная. Знает и Мюнцера, поди ты, и Телля, который прошел такое тяжкое испытание с отстрелом яблока, установленного на голове сына...

Но есть предел насилию тиранов!
Когда жестоко попраны права.
И бремя нестерпимо.
К небесам Бестрепетно взывает угнетенный.
Там подтвержденье прав находит он,
Что, неотъемлемы и нерушимы,
Как звезды, человечеству сияют.
Вернется вновь та давняя пора,
Когда повсюду равенство царило.
Но если все испробованы средства,
Тогда разящий остается меч.
Мы блага высшие имеем право
Оборонять. За родину стоим,
Стоим за наших жен и за детей!

Все это факт. За наших жен и за детей! Как будто Шиллер тот Фридрих предвидел все сущее. А ведь немец! Сам немец, если хочешь, а все же правдивый и справедливый человек на земле! Вот ведь какое дело. И снова перечитывал Степан строфы, которые роднили его со справедливым Вильгельмом Теллем и вселяли мужество, и возвышенные мысли, и чувства.

Я прежде жил спокойно и беззлобно,
Одних зверей стрелою поражал —
Убийство мне на ум не приходило...
Теперь ты мир моей души смутил
И в яд змеиный превратил во мне
Ты молоко благочестивых мыслей.

А разве не так? Разве не жил Степан и все его друзья, сограждане спокойно и беззлобно, ни на кого не собираясь нападать и угрожать никому не собираясь? Убийство было чуждо нам и дико. Но вот нахлынули захватчики, гитлеровцы проклятые, и пришлось взяться! за оружие.

Свободен Телль, сильна его рука,
И обо мне они услышат вскоре.

Уже слышат! Не зря свои «приказы» врагу он подписывает именем Вильгельма Телля. Спасибо Маринке!

Что вам слова — услышите о деле.

На чердаке пахло свежим сеном. Порой казалось, что пахнет не сеном, а мылом, которое бог весть откуда доставала Марина. А ведь наступит время, когда все откроется для людей и люди станут хозяевами на своей земле и не будут прятаться на чердаках.

Каждое утро знакомо поскрипывала лестница и в темной нише входа показывались золотистые волосы и пара лучистых глаз. Догадывался ли Федор Сазонович, посылая его сюда на жительство, что дарил он Степану на всю жизнь?

Бреус часто раздумывал о будущем. Кончится война. Если останутся живы, поженятся они с Мариной, а вокруг будут свет, и солнце, и молодая трава, и удивительный запах свежего сена и мыла. Придут в гости Федор Сазонович Иванченко с жинкой и за стаканом вина вспомнят одноэтажный Павлополь, отшумевшие годы, подполье, немецкие порядки и жестокие схватки с врагом, вспомнят и погибших. Люди будут счастливы, а вместе с ними и они, Степан и Марина, жизнь без которой уже невозможна.

Никак не предполагал он, увидев ее впервые на берегу Волчьей, что породнится с девушкой, чуждой по всем, как говорится, показателям. Какие же порой мы дураки бываем, что друзей легко и бездумно записываем во враги! Степан однажды высказал Марине эту мысль напрямик и спросил: как случилось, что они, Ростовцевы, обиженные Советской властью, стали рисковать ради нее?

Марина нахмурилась и долго молчала.

— Какой же ты нетонкий! — наконец сказала она, и губы ее дрогнули. — Нет у меня ответа. Ты не должен так... — На ее глазах заблестели слезы. — Есть вещи, о которых не говорят...

Степан удивленно посмотрел Марине в глаза, прижался щекой к ее щеке:

— Ладно, Мариша... Извини, не буду. Я не знал...

Но теперь ей уже трудно было сдержаться. Она плакала, а он, вытирая слезы на ее лице своей шершавой ладонью, не рад был, что затронул что-то больное в ее душе. В самом деле, не хватает ему тонкости. Всю жизнь она, оказывается, ждет какого-то большого испытания, чтобы доказать всем, что не такие они... И отец не такой. То, что предки ее дворяне, ни о чем не говорит. Ее дед — профессор, имел заслуги перед революцией. Но сейчас об этом забыли. Он был помощником министра путей сообщения. Как-то совершал поездку по Сибири и на одной захолустной станции встретил ссыльного, худого и замерзавшего человека. Тот попросился в салон-вагон к деду, чтобы попасть в Питер, очень-де нужно. Дедушка был большим оригиналом и добрым человеком. «Раз нужно, значит, нужно». Он взял незнакомца в свой вагон и тайно провез в Петербург. А в семнадцатом году, как известно, членов Временного правительства арестовали и вместе с ними дедушку прихватили, как осколок... Привели его на допрос к самому главному в ЧК. А за столом — тот человек... Дзержинский оказался, сам Феликс Эдмундович. Ну, выдали деду охранную грамоту и назначили главным консультантом Советского правительства по железным дорогам. Несколько лет спустя он ушел... Однажды ночью. Куда — никто не знал. В семье говорили, что где-то путевым обходчиком устроился. Старик, шестьдесят три года, проживший такую яркую жизнь...

Степан со странным волнением слушал рассказ Марины. Как все же непросто порой лепится биография человека. Казалось бы, министр, буржуй, а выручил такого человека, как Дзержинский. Нет, наверно, человеческих жизней прямых, как линейка, обструганных, как доска. Совсем по-иному теперь выглядят те, кто спрятался в толстом семейном альбоме с позолоченной застежкой. И батя Марины, преподаватель рабфака, горный инженер. Когда началось шахтинское дело, работал он в «Донугле» и попал под подозрение. Ей было тогда всего восемь лет...

Марина лежала лицом кверху, и слезинки одна за другой скатывались по ее щекам. Степан осторожно смахивал их ладонью, а у самого щекотало в горле, потому что вспоминал свою юность и мать, отчима, обиды. Конечно, в его роду не водилось знаменитостей, но и его юность была приправлена горькой приправой. Может, с того и ожесточился, и огрубел...

Он рассказывал Марине о своем. Видно, еще не очень ладно устроена наша жизнь, суровости хватает и несправедливостей тоже.

Степан выдернул соломинку и пощекотал Марине за ухом. Она улыбнулась сквозь слезы, он обнял ее, стал целовать, и его слезы смешались с ее слезами, и волосы разметались по грязноватой подушке Степана, а счастливые глаза сияли...

Сильно пахло свежим сеном. Теперь всю жизнь будет он помнить запах свежего сена. Они лежали молча, каждый думал о своем. Степан был полон величайшего покоя. Смерть, витавшая над ним, отступила. Свобода!

Марина уже знала все про его заботы. Она догадывалась об этом и раньше. Но теперь он смело ввел ее в мир подполья, рассказывая о святом деле, которому служит.

Осень тронула золотым багрянцем деревья в городе, протянула паутинки бабьего лета. Ночи становились прохладней, копья дождей часто вонзались в землю, ветер затем оглаживал ее. Появлялось холодеющее, ничейное солнце, и тогда поблекшие травы пахли острее.

Вильгельм Ценкер, приезжая из командировок, рассказывал новости: на Дону ожесточенные бои, немцами занят Северный Кавказ, их войска рвутся к Волге. Падение Москвы — дело дней. Не исключено выступление Японии и Турции против России. Ценкер не злорадствовал. Напротив, он сочувствовал электрику, в настроениях которого не сомневался. Бреус же, целиком захваченный нежностью Марины и необыкновенным своим счастьем, будто сквозь толстое, непроницаемое стекло воспринимал все, что совершалось вокруг: и трагические сводки с фронта, и гибель Симакова, и арест Сташенко.

Когда же во дворе появилась Татьяна, нарушая законы конспирации и, казалось бы, заслуженный покой Бреуса, целовавшегося со смертью, он понял, что передышке конец: город звал своего солдата.

Татьяна пришла по поручению Федора Сазоновича. С женой Симакова беда. Не иначе как помешалась. Называет имена тех, кто с мужем водился. Одно твердит: «Они угробили моего! Симакова подставили, а сами живые».

— Кого же она называет? — спросил Степан.

— Всех, — ответила Татьяна. — Всех. И тебя. Федор Сазонович велел передать, если есть силы, чтобы шли... А вы справные стали...

Бреус с удивлением посмотрел на Татьяну.

— Затем и пришла? — грубовато спросил он. Ему показалось, что она с радостью явилась сюда, чтобы разрушить его прозрачные утра, взорвать тихие ночи.

— Сказала зачем, Степан. Связная я. И, как видите, не потерялась от всего... А почему не кличешь свою связную? Ей-то, надеюсь, теперь можно все доверять.

В голосе ее дрожали слезы.

— Что с тобой, Таня?

— Не догадываешься?

Степан молчал.

Татьяна вдруг заплакала. Голова ее со спутанными черными волосами, в которых Степан заметил одинокие сединки, склонилась. Она что-то попыталась сказать, но не могла.

— Не плачь. Соседи услышат. — В голосе Степана не было сочувствия. Если к борьбе примешивается личное, то к добру это не приведет.

Вошла Марина. Она тотчас вернулась в сени и снова появилась, уже с кружкой. Дав Татьяне напиться, она села рядом на скамью, сжав смуглую руку девушки в своей.

— Ушел бы ты! — потребовала она. Бреус вышел.

Когда он вернулся, то заметил, что у обеих покраснели глаза.

— Ты слышал, Степан, что с Симаковой? — спросила Марина.

— Таня сообщила.

— Она может выдать всех, вот что, — снова сказала Марина. — Одно неосторожное слово — и не оберешься беды. Надо срочно принимать меры. Я думаю, что если мы с мамой...

— Точно, — подтвердила Татьяна.

— Ты с мамой уже на примете, — вставил Степан.

Марина спросила:

— Что надо делать, Танечка? Говорите.

— Федор Сазонович передал, что хочет видеть Степана. У меня перемены. Повышение получила по службе — в няньки, чужих нянчить. Федор Сазонович говорит: временно надо, пока девочку подыщут. Марте рыжей помочь. Говорит, работа политическая, возле горшков, значит, и пеленок. А ты — она обратилась к Бреусу — приучай теперь к связному делу ее... Ну, хватит, однако... Я пойду.

В глазах ее стояли слезы, но она сдержалась на сей раз.

— Что же насчет Симаковой? — спросил Бреус, удивляясь, как уверенно и деловито ведет себя Марина с сумасбродной Танькой и как смело занялась их секретом, вошла в подполье.

— Подкинуть им чего-нибудь, голодают. Все это у нее с голодухи. Упредить надо беду. Вас с матерью и просил Федор Сазонович вмешаться, помочь.. — Татьяна обращалась к Марине, как бы отстраняя Бреуса от участия в делах — Сразу ты сообразила, схватила самое важное. Если бы не этот...

Татьяна круто повернулась и ушла, прихрамывая и пристукивая стоптанными каблучками.

Степан обнял Марину, но она уклонилась от его объятий.

— Что случилось, Марина?

— Ничего особенного.

6

Старшему Симакову было четырнадцать. Младшему — три. Между ними — две бледные девочки. У одной — тонкая, иссохшая рука.

На столе лежали корки хлеба, несколько малосольных огурцов, стоял большой чайник со следами копоти на боках.

Из угла раздался хрипловатый голос:

— Кого там принесло?

— Ничего, тетя, вы не пугайтесь. Это мама... Она у нас больная.

Возле Марины стояла девочка с большими серыми глазами и льняными волосиками, свисавшими на худенькую и грязную шею.

— Не волнуйтесь, свои. Поговорить с вами хочу...

— О чем говорить-то?

На кровати приподнялась женщина с потухшими глазами. Марина ее где-то встречала.

— Я все знаю, — сказала Марина торопливо, подсаживаясь к женщине. — Горе у вас.

— Как случилось, так тому и быть. Теперь мы с немцами дружим. Подарочек вот небольшой хотим сделать. Гена, покажи тете удочки... Мой сам делал, рукояточки, поглядите-ка, пробковые!

Женщина покачивалась из стороны в сторону, и Марине стало жутко. Она быстро вытащила из плетенки снедь, что принесла: сало, хлеб, сахар.

— Берите... Это вам от товарищей мужа. Они вас не оставят.

— Уже оставили! — воскликнула женщина. — Дышат они, жрут, пьют, курят... а мой-то уже ничего...

— Война, — проговорила Марина, когда Симакова раздала еду детям. — Война идет, люди гибнут и на фронте, и в тылу...

— Здесь войны нету! — сказала Симакова — Здесь сто лет можно было жить мирно. Здесь власть. Надо подчиняться любой власти, тогда можно всегда жить. А разве лучше, что мой муж землицы наелся дальше некуда? Кто живет, а кто гибнет. «То-варищи»!.. Я тех товарищей наперечет знаю, кто моего-то до пули довел.

Симакова несколько оживилась, высказывая то, о чем думала, видимо, все дни после смерти мужа.

— Может, вы и правы, только сейчас дело не в счетах, а в том, чтобы прокормиться и пережить все...

Пожалуй, это был самый трудный разговор в жизни Марины.

— А ты кто? Подосланная, что ли? — спросила вдруг Симакова, шатко поднимаясь с кровати и подходя к столу. Она уселась на табурет, подперла руками давно не чесанную голову. — Коли б не соседи, подохли бы мы с голоду, вот что! Ну, только я-то переживу. Переживу, не тревожьтесь! Я сон видела нынче... Веришь в сны? Ты-то веришь?

Марина утвердительно кивнула.

— Мама, не рассказывайте! — вмешался старший, которого она назвала Геннадием. — Все это выдумки, и не надо ничего. Тетя, вы не слушайте, она вам нарасскажет...

— Вот мой хозяин. Вот он какой!.. — Мать с нежностью посмотрела на сына, пододвинувшего ей кусок хлеба с белым ломтиком сала. — Как батю убили, он стал хозяином. Все добивался, чтобы выдали нам его тело. Не схотели. К самому Байдаре ходил. Знаете Байдару? Тот пообещал, а потом руками развел: «Немцы озлобленные, не дают. Семью тоже грозят расстрелять до самого малого. Так что надо теперь заслуживать доверие и рассказывать, кто с батькой дружбу водил. Рассказывай, говорит, полностью, будет тебе и хлеб, и сало... Кто довел отца до смерти? Разве плохой был твой батько-строитель? Знаю его, говорит, еще каменщиком. Я ему на больнице халтурку давал, поддерживал. До войны виделись и друг против друга зла не имели. Даже рыбку когда-никогда вместо ловили...» Вот он какой, Байдара! Ну я и решилась.

— Врет она, врет! — крикнул Геннадий. — Не слушайте ее, она несознательная. Всю жизнь несознательная. Не думайте, не маленькие мы, все понимаем. Это она со зла все грозится и нас пугает. Ничего она не рассказала. А расскажет, так я первый в партизаны уйду или утоплюсь в Волчьей!

— Да ты, сынок, возьми нож-то и пореши мать… На том и конец.

Геннадий перестал есть и навис над столом, показавшись Марине большим и грубым. Таким, наверно, был его отец, которого Марина не знала.

— Я, мама, ни перед чем не остановлюсь, так и знай, если ты совесть потеряешь. Все могу. Живым его не понимала, так хоть мертвого пойми. Вот, слышите, какой разговор у нас?! — Геннадий выбежал из комнаты.

На кровати заплакал трехлетка. Старшенькая подошла к нему с ломтиком хлеба. Симакова, охватив голову руками, покачивалась, не глядя на Марину, растерянно сидевшую у стола.

Все поняла Марина, что происходило в этой обездоленной семье.

— Послушайте, — сказала она, сдерживая слезы. — Я совсем не оттуда. Вы, наверно, знаете нас, маму мою знаете? Ростовцевы мы, что на Артемовской. Мы поможем вам чем сумеем. Успокойтесь и слушайте сына. Он герой, ваш мальчик... — Марина не удержалась и заплакала.

Симакова чуть приподняла тяжелые, набрякшие от слез веки. Она думала сейчас о чем-то своем и была далека от гостьи, и от сына, и от того, что вообще происходило в доме.

— Полдюжины сорочек привез... — проговорила она. — С кружевами... Все хотел, видите ли, как наилучше... На курорт, говорил, пошлю, чтобы как все... как самые что ни есть красивые... Мечта такая всю жизнь... — Она завыла, упав головой на стол.

Марина встала, слезы душили ее. В сенях она увидела Геннадия. Не по летам взрослый, широкий в плечах, он словно ждал ее.

Марина подошла к парню и поцеловала его в щеку, потом, пристально вглядевшись в его запавшие серые, как у матери, глаза, снова прижала к себе и еще раз поцеловала.

— Спасибо тебе, Гена!..

— За что?

— Настоящий ты...

Геннадий тоскливо посмотрел на Марину и спросил:

— Вы от них?.. Марина кивнула.

— Знаю, что не в себе она, вот я и пришла.

— Передайте все как есть, — Марина удивилась достоинству и сдержанности парня, которому на вид можно было дать больше его четырнадцати лет. — Про Байдару — чепуха. Это я ей наболтал. Чтобы успокоилась.

— Не оставим вас, не горюй! Маму тоже успокой... — Она вышла из дому. Вслед донесся плач маленького. И вдруг Марина вспомнила Татьяну и новую ее заботу о детях Марты по поручению подпольного комитета. Как совпали их судьбы! И у нее теперь есть забота о малолетних, о семье, раненной войной в самое сердце.

Дальше