Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Волки на Волчьей

Глава девятая

1

Не день и не два стучались советские полки в глухие ворота оккупированного Приднепровья. Грохотала дальняя канонада. Листовки, падавшие с неба, светились как звезды. Харьков, Лозовая, Изюм, Барвенково... Вот-вот и в Павлополе появятся советские солдаты. Немцам приходит капут...

И советские солдаты появились...

Только пришли они под конвоем, в бинтах, ошеломленные и угнетенные поражением.

Лениво покачивались в седлах и торжествующе улыбались жителям конвойные. Багровая пыль, как шлейф, вилась за колонной, растянутой на десятки километров, июньское солнце в ней потускнело. Пыль покрыла и лица, и ноги идущих, и придорожный бурьян, и души людей, провожавших колонну безрадостными взглядами.

Шествие это было пострашнее тех, что случались прежде. Оно было крупнее, масштабнее. Слух о нашей неудаче под Харьковом подтвердился такой вот горькой картиной.

Конвойные разрешали небольшие привалы у колодцев или в тени деревьев, делали вид, что не замечают, как хозяйки торопливо суют пленным лепешки, хлеб, картофель, кринки с молоком; это было снисходительное великодушие победителей...

Татьяна металась вдоль нескончаемой колонны, то и дело отбегала от нее, чтобы наполнить ведро студеной колодезной водой. Пленные жадно пили из кружки, а то прямо из ведра, благодарили «цыганочку».

Видела Татьяна и Саньку, и знакомых девчат.

Когда удавалось, она выспрашивала пленных о случившемся на фронте, запоминала что могла, чтобы рассказать своим.

Скорбный людской поток так захлестнул собой девушку, что, казалось, она на какое-то время позабыла и о Степане. Но это только так казалось. А скроются пленные вдали, уляжется пыль на дороге — и тотчас, как ни днем ни ночью не утихающая боль, всплывут думы о нем.

Его взяли в доме Ростовцевых. Татьяна с покрасневшими от слез глазами примчалась к Федору Сазоновичу: вот, мол, вам, допрыгались, не иначе тот благочестивый немец выследил Степана или сами хозяева донесли...

Федор Сазонович оцепенел на миг, метнулся зачем-то на чердак, побыл там, и спустившись, собрал все силы, сказал девушке, успокаивая:

— Зря ты на них, не могли они...

Татьяна не возразила. Ладно, пусть говорит, она-то знает свое.

Сегодня бедствие, заполнившее улицы, как бы покрыло собой вчерашние волнения, вобрало их в себя.

Среди пленных Татьяна увидела немолодого человека в очках, припадавшего на левую ногу, забинтованную у щиколотки. Подбежала к нему:

— Попейте. Вы ранены?

Тот кивнул и, сняв очки, жадно припал к ведру. — Что там, на фронте? — спросила Татьяна, озираясь. — Очень плохо? Из какой вы армии? Пленный только махнул рукой.

— Из Шестой армии Городнянского. Она вся здесь. Спасибо, дочка, за воду. — И, прихрамывая, заковылял быстрее, чтобы не отстать от своих.

Внезапно раздался отчаянный женский крик:

— А-а-а! Ивасик!

Какая-то женщина из толпы бросилась в колонну пленных и обхватила руками шею приземистого, давно не бритого красноармейца.

— И-ва-а-ся! Ивасик мой!

— Цурюк! — Конвойный одной рукой вскинул автомат, другой, натянув поводья, осадил лошадь. — Цурюк!

Пленные шарахнулись.

— Ивасик... Ивасик... — приговаривала женщина, судорожно прижимая к себе небритого солдата и без страха глядя на немца. Вероятно, в ее взгляде было нечто такое, что заставило всадника опустить автомат. А она, такая потерянная здесь, среди тысяч мужчин, в своей белой косынке, в ситцевом полинявшем платьице, худая, совсем непривлекательная с виду, загородила собой родного человека, готовая либо спасти его, либо умереть вместе с ним.

— Вэр ист дас? Что есть таковой?

Конвоир, видимо, сообразил, что ничего опасного во всем происходящем ни для него, ни для рейха нет, а, напротив, есть нечто забавное, о чем можно будет потом рассказать.

— Жена это его!

— Жинка, понимаешь?

— У тебя есть дома жинка? Есть? Понять должен... Киндер.

Люди осмелели. Немец кивнул.

— Вэк! Вэк! — нетерпеливо бросил он, оглянувшись, и сделал всем понятное движение автоматом. — Муж дольжен... Нах хауз... Шнеллер! Бистро! Ну!

Женщина тоже поняла конвойного. Ободряемая возгласами пленных, она кинулась из рядов, таща за собой спотыкающегося мужа, и все оглядывалась с полубезумной улыбкой на конвоира, словно опасаясь, что чем черт не шутит, передумает еще и пустит вдогонку автоматную очередь. Но тот, проводив взглядом бегущих, перемахнувших через ближайший плетень и скрывшихся в густых зарослях, тронул лошадь — белесый и молодой, приосанясь под благодарными взглядами.

— Форвертс! Вперьед!

Татьяна пробиралась вдоль запруженных улиц. Вместе с ней с самого утра носилась подружка Соня, соседская дочь, воспитательница детского сада. Два брата подружки в действующей армии и вполне могли очутиться в колонне военнопленных. Мог в этом потоке затеряться и жених, если бы был. А почему бы и не муж? Что ж такого? по возрасту она вполне могла быть замужем.

Мог оказаться тут ее дядя, который ушел в армию добровольцем. Могли промелькнуть детдомовские. Ну, а если никого не будет из своих, что за беда, если она спасет чужого?

Девушки бросались в колонну и, пренебрегая строгостями морали, обнимали, целовали ошеломленных пленников в небритые щеки, в потрескавшиеся губы и тащили их за собой.

«Нах хауз... шнель, бистро... бистро!..»

Это напоминало игру, смертельно опасную, но увлекательную. Глаза Сони искрились.

— Здорово ты придумала, Танька! — сказала она, когда третий по счету пленный, вытащенный, ею из колонны, какой-то заросший щетиной дядька, скрылся за хатами на огородах. — Может, настоящих женихов подцепим, а?

— Подождем, пока война кончится.

По ночам подруги спали урывками, чтобы с рассвета и до позднего вечера опять встречать и провожать пленных. В коротких тревожных снах Татьяне виделись люди, зовущие ее: «Воды... воды!..» Она схватывалась и снова засыпала.

Однажды ей приснился Бреус. Он молча и ожидающе смотрел на Татьяну. Но она, выручая других, никак не могла спасти его одного.

Утром второго дня она увидела на улице Марину.

— Ну, здравствуй, — проговорила Татьяна, зло выпрямившись. Вот она, белая лебедь, Степанова радость!

— Здравствуйте, — ответила Марина, не опуская глаз.

— Любуемся! Есть на что посмотреть, правда?

— Страшно, девочки! — просто ответила Марина, выдерживая взгляд Татьяны. — Неужели все погибло?

Татьяна молчала. Ее обезоружил мирный тон соперницы. Ясный взгляд и ее наивное «девочки» перевернули душу.

«Девочки»! А ведь в самом деле девочки! Все они девочки, чью юность пустили по ветру проклятые гитлеровцы, лишили радостей первой любви, предлагая только свои скотские объятия или каторжный труд на благо «великой» Германии. И оттого ли, что стало жаль молодости, а может, и оттого, что недоброе чувство к этой «чужой» вдруг растаяло от ее беспредельной искренности, в горле защекотало, и Татьяна чуть не расплакалась. Этого еще не хватало...

— Давно здесь? — спросила она, чтобы сказать что-нибудь.

— Вторые сутки. Как все...

— А мы кое-кого выручили! — неожиданно для себя доверительно сказала Татьяна. — Они, эти конвойные, какие-то чокнутые от радости.

— Я видела. Мне тоже хотелось помочь, но...

— Сдрейфила? — В глазах Татьяны опять вспыхнули огоньки непримиримости. — Или верность хранишь Степану Силовичу?

Марина вскинула голову, ноздри ее дрогнули.

— Что это вы? Не стыдно об этом в такой час?..

— Стыдишь? Она еще стыдит, слышишь, Софка! Накатило неудержимое желание вцепиться руками в пышную светлую копну.

Может, и случилось бы нечто подобное, но Марина сорвалась с места. Словно цветок подсолнуха, мелькнула ее голова среди темных стриженых голов пленных.

— Цурюк! Цурюк!

Лошадь под всадником вздыбилась. В знойном воздухе полоснула автоматная очередь, шарахнулись пленные.

Не помня себя, Татьяна кинулась за Мариной, выволокла ее из колонны.

— Жизнь надоела? Ты что надумала, сумасшедшая? — набросилась она на девушку, глаза которой еще были полны испуга. — Это счастье не для всех, чтоб ты знала. Только для нас, судьбой обиженных, которые женихов ищут...

— Чтоб не думали... чтоб не думали!.. — всхлипывала Марина. — Что я вам такого сделала?!

— Она еще спрашивает?!

Татьяна вспомнила промозглый весенний вечер, Марину, пришедшую с тяжелым известием. Она завела тогда девушку в комнату, расспросила обо всем, предложила поесть. Ревность и недоверие молчали.

Ныне потеря Степана как бы сравняла их обеих, погасила в душе Татьяны голос чувства, когда такая беда горькая. Ну можно ли заниматься только собой?..

— Про Степана ничего не слыхать? — спросила она, стараясь быть бесстрастной. — Квартирант-то ваш. Вы отвечаете за него! — Болезненная улыбка осветила ее смуглое лицо, опаленное солнцем. — Может, немец ваш поможет? Степан рассказывал, будто не больно-то любит он своих, а? А может, сам и донес?

Татьяна краснела, стыдясь своей откровенной тоски по Бреусу.

— Со Степаном Силычем я виделась, — тихо ответила Марина.

— Не шутишь?

— Нет, не шучу.

В ее тоне был едва уловимый женский вызов.

— Неужто и вправду? — прошептала Татьяна. — Почему же не пришла, не сказала?.. Дорогу-то ко мне знаешь. Будто и не касается это никого, кроме тебя... — Татьяна задыхалась. — Рассказывай, что с ним? Говори же! Ну!..

Она потащила Марину на огороды, где пышно росли лопухи, пахло бузиной, сеном и кизяком. Пришла туда и Соня.

Девушки уселись под деревом, в густой траве.

— Что же он? Когда виделись-то?

— Вчера.

— Через кого? Кто устроил?

— Немец один...

— Ваш? Вильгельм?

— Нет, другой.

— Какой же?

— Не знаете вы его. Рененкампф по фамилии. Понимаете? Генерал царский, мамин крестный. Мама ходила, просила за Степана. У нее старый документ сохранился... Еще от дедушки...

— Ну и как же Степан? Рассказывай. Ах нет, пойдем лучше... Есть люди...

Татьяна поднялась, побежала впереди Марины, привычно прихрамывая. Ей, по справке знакомого врача, удалось убедить немецкие власти, отбиравшие молодежь в Германию, что у нее слоновая болезнь: «Глядите, одна нога тоньше. То проходит, то снова... Неизлечимое».

У подвальчика с самодельной вывеской «Починка обуви для населения. Мастерская городской управы» остановились. Татьяна спустилась по ступенькам и вскоре вышла с худым длинноносым человеком, на ходу снимавшим фартук.

— Что у вас? — спросил он. — Пойдемте вон туда, за посадку.

Марина, волнуясь, рассказала обо всем.

— Передай матери спасибо, — сказал ей Федор Сазонович, с укором взглянув на Татьяну. — Я, представь, и не сомневался, как некоторые.

— Да, начальник сказал, что только ради нее... поскольку генерал Рененкампф — родственник... Но он потребовал шестьдесят подписей в залог. «Надо... есть... зехсик... человьек...», — передразнила Марина Рица. — Все шестьдесят — заложники. В случае чего...

— Четыре подписи уже есть, не так ли?

— Мама тоже подпишет, — сказала Марина.

— Вот уже и пять, — Федор Сазонович улыбнулся через силу. — Маму твою в лицо знаю. И отца помню, на рабфаке преподавал... А ты чья? — Иванченко внимательно посмотрел на Софью, а затем очень строго на Татьяну. — Чья она?

— Подружка, Федор Сазонович, — Татьяна взяла Софью за руку и притянула к себе. — Своя она. Вместе мы тут с «женихами» разговаривали. Выручали наших. Как вы наказывали, Федор Сазонович, все узнала.

— Знаю, уже знаю, — перебил Федор Сазонович. — Я тоже был там... Все видел. Теперь-то... — он медленно шел с Татьяной, оставив Марину и Софью позади — теперь-то особо надо потрудиться. Сходишь на хутора к Казарину, расскажешь насчет подписей. Сегодня встретимся. До темноты. С девчонками будь осторожней! Не проболтались бы где. Время сложное.

Татьяна с тоской смотрела на него. С тех пор как исчез Бреус, Федор Сазонович ссутулился и как бы постарел.

— Федор Сазонович, — сказала она, — неужто среди наших не наберется шести десятков, чтобы за Степана...

— Среди наших? Среди каких наших?

— Да что же... Среди подпольщиков, если надо.

— Ну вот, очень хорошо. Значит, намерена передать весь список в руки гестаповцев?

— Как так?

— А так, что этот чернокожий не дурнее нас с тобой. Шестьдесят подписей — шестьдесят подпольщиков или сочувствующих. Может, он и ожидал, что мы клюнем на эту провокацию, да не выйдет по его. Подписи-то мы соберем, но только по-иному. Сходишь на хутора, к Казарину. Не откладывай. Будь здорова. Пойду я... Парад принял, по самое горло сыт.

Попрощавшись с девушками, Федор Сазонович ушел. Татьяна проводила его взглядом. На хутора так на хутора!

2

Бреус не верил в свой роковой конец. Борьба только начиналась, вопреки тому, что все здесь — и Риц, и переводчик, и полицаи — назойливо напоминали ему о смерти, угрожали смертью, грозились списать, ликвидировать, выбросить на свалку, сгноить. Слишком много житейских и боевых дел приторачивало его к жизни, чтобы так вот взять и распрощаться с нею, оставить навсегда и явки, и тройки, и запасы взрывчатки, и карту, расцвеченную карандашами.

Допрашивал его сам Риц. «Встретились-таки, господин Бреус. Теперь рассказывайте». Степан убеждался, что ищут вслепую; взяли при облаве вместе со многими. Немцы просеивали через густое сито наветов и подозрений сотни сердец в надежде выловить наислабейшие и взяться за них, зажать до нестерпимой боли.

— Что рассказывать? Ничего я не знаю.

— Врешь, знаешь! Не зря тут остался. Такие работники зря не остаются...

— Какие это «такие»? — переспрашивал Бреус — Профсоюзники? А что такое профсоюз? Касса взаимопомощи или страхделегаты. А я и вовсе по части техники безопасности. А что в партии состоял, так разве я один? Мода такая была, ну и...

— Ври, ври. Кто поджег баню? Кто взорвал мост? Только однажды Бреус едва не выдал себя. Риц пустил в ход плетку. Теряя власть над собой, Бреус чуть не крикнул: «Ни черта вы не знаете, ни черта! Расстреляйте — все равно не скажу. Знаю, а не скажу. Знаю, знаю, знаю!..»

Плетка была с металлическим набалдашником и казалась продолжением жестокой руки немца. Бреус кричал, метался по комнате, а железный скорпион все жалил. Однажды он подумал: «А если бы Марина услыхала?.. Стыдно ведь...»

Он, наверно, был жалок в тот миг, извиваясь под ударами. «Да спасите же вы наконец, черт вас возьми! Вы же на свободе! Взорвите здание. Неужели будете выжидать, пока сделают из меня отбивную? Почему эти привязались? Как проведали? «

Лежа на полу, он вдруг услыхал слова переводчика:

— Фрейлейн Марина призналась: Вильгельм Телль — это есть ты!

Вот тогда он снова чуть не выдал себя. К сердцу прихлынуло нечто горячее. Нет, не кровь. Кровь не внутри, а снаружи, она обильно смочила сорочку, заполнила нос и рот, ослепила затекший глаз.

«Неужто и ее взяли? Неужели продала? Врут! Провокация».

Он поднял голову и чистым глазом, в котором наверняка полыхал страх, посмотрел на переводчика и Рица. Хорошо, что они не заметили. Да откуда Марине знать, что Вильгельм Телль... Врут! Врут!

Но страх не проходил. Была мысль, что Марина где-то поблизости. Может, и ее пытают?

— Отвечай! Кто у вас Вильгельм Телль?

— Какой Вильгельм?

— Он ни черта не знает, майстер, — сказал переводчик. — Он не знает Телля.

Они о чем-то поговорили, приказали увести Степана.

В камере Бреус вспоминал.

… Вот день, когда он готовился к убийству. Убить человека не просто. Он оробел. Почему надо начинать с ножа? Но Федор Сазонович, знавший до сих пор только мирный кокиль и тормозные колодки, приказал: убить. Приказывал, торопил. Когда же приказывает человек, вовсе не привыкший приказывать, не подчиниться трудно. Литейщик, оказывается, успел проведать кое-что о Канавке. Жена Канавки с сыном в эвакуации. Дом занимает отцовский, напротив ветбольницы. Седьмой номер. Собак во дворе нет.

До сих пор не раскрыта тайна той ночи. Не доберутся до Бреуса и сейчас. Видно, Михайло Харченко заслонил всех собой.

Вспомнил Бреус и то, как взлетел мост над Волчьей. Под тяжестью паровоза сработала мина, подложенная лейтенантом Шинкаренко. Они любили называть друг друга по-армейски: Шинкаренко — лейтенант, Рудой — старший лейтенант, Петро Казарин — майор.

Водилось уже и оружие, которое доставал Ковалев, служивший фельдфебелем в охране. Свел их Рудой, а Рудого познакомила с Ковалевым жена, жену — подружка, а подружку — любовь. Так и тянется эта цепочка верности среди людей. По знакомству, по дружбе, по родству, по любви сходятся люди, чтобы затем вдруг понять: «Да ведь боец я, черт возьми! Вот оружие, вот присяга...»

Если бы знали палачи то, что знает Бреус! Хотя бы десятую долю... Они бы заполнили эти камеры «ценным материалом»! Как бы не так... Придет час — они ответят за все. И за Харченко, и за эти раны, которые не хотят заживать. Он тогда откроет им, кто такой Вильгельм Телль!

… Впадая в забытье, Бреус возвращался к своему детству и заново переживал его на извилистой, немощеной улочке, которая так и называлась Извилистая. И детство Степана тоже было извилистым. Он был уличным... Да, да, уличным, потому что так его называли мать и отчим и сам он был зверски влюблен в улицу с ее тайнами и раздольем, с податливыми девчонками, неосторожными в любви. Он рано узнал их. Татьяна, пришедшая после других, не была откровением. Зато настоящая любовь пришла... вот в это страшное время...

… Снова он играл в битки, и та роковая бита попала в пролаз между стеной дома и стоячей канализационной трубой, приготовленной для строительства. Вскоре в его руках оказалась стеклянная банка, наполненная белой ватой, и в снеговом этом облаке сверкали бриллианты, и золотые цепи, и кольца, и броши, усыпанные драгоценными камнями. Он собрался в Индию. Эта страна была далека и несбыточна, но с таким богатством можно было рискнуть отправиться даже на край света. А Индия Густава Эмара и Луи Жаколио так манила Степана!..

Мать «расколола» путешественника, отобрала у него драгоценности, и отчим, официант железнодорожного ресторана, первый раз в жизни целовал своего пасынка: «Теперь мы заживем, браток! Только никому ни слова, слышишь?..»

Степан запомнил ту пощечину, от которой звенело в голове точно так же, как сейчас звенит от ударов гестаповцев. Удары, удары, удары. Кто бил его сейчас? Риц или отчим? Тогда мать вступилась за него, оттащила отчима, озверевшего в лютой ненависти: ведь Степан отдал найденный клад в милицию, государству... Почему же сейчас?..

Он сбежал тогда в детдом. Директорша сказала: «Он сорванец, я люблю сорванцов, из них получаются настоящие люди. Не из всех, правда».

Мать приходила в детдом, плакала, а Степан заявил, что домой не вернется. Впрочем, где мать? Ее вынесли вскоре в алом гробу...

В бригадном ученичестве было нелегко. Очкастый мастер подозрительно смотрел на новичка, прятал документы, наряды: босяк, Степан ходил босиком... Всю жизнь босиком и сейчас босиком. Где обувка? Кто носит ее? Отличные сапоги сшили себе германцы, офицерье. Где достали столько кожи, хрома?.. На профсоюзных курсах им выдавали сандалеты. А сейчас... Ноги опухли, почернели. Больше — он никогда не сможет носить штиблеты. За одно кольцо с рубином можно купить десять пар сапог, таких, как у Рица. Он играл в битки... И нашел что-то. А потом на курсах он изучал технику безопасности, законы о труде и задачи инспектора. Это стало главным в его жизни. Он ненавидел тех, кто зажимал рабочего человека.

… Потом он полз по снежному полю, и снег, тающий по весне, приятно холодил горящее тело. Кто это придумал снег? Белый, сверкающий, прохладный, способный утолить жажду и боль. Впереди прокладывает путь Шинкаренко, черненький, худощавый, напоминающий мальчика.

Он и впрямь, как мальчишка, играет минами и взрывчаткой, словно всю жизнь только и делал, что набивал порохом эти «игрушки» и изготавливал запалы. В мирное время Шинкаренко был газорезчиком. Играл на аккордеоне... Неужели эти пальцы, почерневшие от пороха и махорки, касались когда-нибудь клавишей?

Бреус не видел пламени, зато хорошо слышал музыку взрыва. Шинкаренко сказал: «Порядок. Всю жизнь с огнем... Строю, взрываю».

Мост ежедневно пропускал десятки поездов. Над Волчьей проносились составы с боеприпасами и солдатами, высвечивая в ночи букетами искр. Теперь тоненькая полоска, соединяющая берега на карте, перечеркнута красным карандашом.

На другой день донесли, что гестаповцы взяли заложников. Тогда Бреус нацарапал свой приказ начальнику жандармерии. Получилось нескладно, но, кажется, внушительно. Вообще он не мастер сочинять.

О его затее с приказом никто не знал. Надо было бы предупредить Федора Сазоновича, но тот наверняка возразил бы. Осторожничает, обюрократился, без полета человек!

Дома он вымыл руки туалетным мылом, подсунутым Мариной. Он давно не слышал такого запаха. Где она достала мыло?

Накануне наводнения заложников выпустили. Бреус торжествовал: испугались, гады!

Его почерневшие руки и сейчас пахнут туалетным мылом. Говорят, что на войне не бывает любви.

… Увидев Марину в полутемном коридоре, он не поверил. Но вот она подошла совсем близко, и он уловил свежие запахи мыла. Она поцеловала его, деловито рассмотрела ссадины на лице, затекший глаз и снова поцеловала, прижавшись к его лохмотьям.

— Тебя очень били? Он кивнул.

— Я люблю тебя, Бреус, — прошептала она.

В коридоре они были одни, и он попытался прижаться к ее губам своими, но рассеченная губа страшно болела и он не мог поцеловать Марину, показавшуюся ему взрослой, сильной женщиной — вовсе не девочкой, как прежде.

— Как тебе удалось пройти сюда, Марина? — спросил он.

Оказывается, здесь, у дверей Рица, толпились те, из альбома, господа и дамы, генералы и сановники, и даже один обрусевший немец, царский генерал Павел Карлович Рененкампф, когда-то подлец из подлецов, но сегодня полезная фигура...

— Здесь и мама, она произвела впечатление.

— Спасибо ей передай. Я ничего не сказал, ничего не знаю. Ищут вслепую, провоцируют. Брехали, что ты призналась...

— В чем?

Она опять прижалась к его рассеченным губам, не зная, что делает ему больно, а он не уклонялся от поцелуя, терпел, готовый расплакаться от счастья.

— Что слышно на воле?

Но Марина только покачала головой. Она ничего не знает, и здесь не надо об этом спрашивать. Она лишь шепнула:

— Наших разбили под Харьковом... Много пленных. Большая беда...

Вот оно что! Стало ясно, почему возбуждена охрана, почему повеселел Риц. Его овчарка носилась как бешеная по двору, словно и она вместе с хозяином радовалась победе.

Ничего, ничего... Радуйтесь, псы-рыцари! Придет и ваш черед.

Дальше