Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава шестая

1

Марта приехала домой поздно. Вместе с шефом они ездили смотреть квартиру, которую подыскал все тот же Шпеер, шофер Лехлера. Особнячок был неказистый, но вполне пригодный для жилья.

У шефа выпили коньяку. Все чаще приходится выпивать с господами офицерами, появилось даже беспокойство — как бы не пристраститься к проклятому спиртному.

Сегодня Лехлер поцеловал ее. Он впервые проявил силу, хотя недвусмысленные его взгляды Марта часто замечала на себе и раньше. С губ не сходил привкус этого грубого, властного поцелуя.

Шпеер по дороге молчал. Впрочем, откуда ему знать, что произошло сегодня? Ну а если бы и знал, то что?..

Он ожидает внизу, пока она хлопнет дверью. Она всегда вечером просит его об этом, потому что боится лестницы.

Скрип, скрип, скрип...

Бедные малютки... На этих ступеньках она постоянно раздумывает о них... Непутевая мать! Немцы нисколько не желают считаться с ее «детским садом», как однажды выразился Лехлер. Хозяева! Они платят деньги, выдают армейский паек и требуют взамен работы, работы, работы и кое-чего еще сверх работы... Лехлер сегодня заставил ее выпить лишнее и затем, сжав, сдавив до боли, поцеловал. Это — начало. Что же будет дальше?

— Шпеер! Можете ехать.

Она махнула рукой, как будто Шпеер мог видеть в темноте, и сильно хлопнула дверью, чтобы он услышал. В передней задержалась: снять шинель и стащить сапоги. Ребятишки услышали, прибежали из комнаты. Старший, девятилетний Сергунька, очень похожий на отца, пятилетняя Клара и совсем еще малютка Зойка, родившаяся за год до войны, замурзанные и голодные, бросились к матери. Младшенькая потянулась на руки, Клара уцепилась за юбку:

— А у нас Санька, А Зойка разбилась...

Только сейчас Марта разглядела ссадину, на нижней губе девочки. Ссадина была прижжена йодом, спасибо Саньке. Марта тряхнула головой, в которой еще бродил хмель. По морде бы дать этому Лехлеру...

— Здравствуй, Саня. Спасибо тебе, дорогой.

Марта подошла к нему и неожиданно поцеловала в щеку. На парня накатил аромат духов, но он уловил и запах вина. Значит, прав Бреус: гуляет бабенка.

— Спасибо, что зашел. Видать, сильно плакала Зойка? Фрося не приходила?

Фрося не приходила. Никто толком не отвечает Марте. Все готовы от нее отвернуться. На губах грязный, чужой след. Ничем его не смыть... Противно, противно.

Она присела к столу, усадила на колени Зойку и, слегка выкрутив фитилек лампы, стала рассматривать ранку на губе девочки. В глазах было туманно: слезы катились сами собой.

— Кто вас обидел, Марта? Почему плачете? — спросил Санька.

Что-то тайное, не очень доступное пониманию происходило в мире. Об этом не раз твердил Саньке Бреус, с которым он часто встречался. Марта, по словам Бреуса, была изменницей, подлой фольксдойче, любовницей немецких офицеров. Это было, конечно, правдой. Но правдой было и другое, о чем Бреус не знал. Та, вторая правда, известная одному Саньке, в его глазах решительно выправляла перекошенный образ Марты. Это была правда женщины, когда-то доставшей пинцетом из его горла рыбью косточку, женщины, приносившей ему тарелку борща или кусочек сала с хлебом, возившейся с детьми, плачущей над ссадиной на губе дочери, а может, и над собственной горькой судьбой. Санька страдал оттого, что не мог разделить священную ненависть Бреуса и многих других к этой Марте. Порой он казался себе тоже предателем, хотя и пользовался доверием таких людей, как друзья Бреуса. Они поначалу испытывали его, посылали по адресам, однажды поручили расклеивать листовки. Сапожник из мастерской горуправы. пригласил его как-то в дом и, расспросив о житье-бытье, накормил, познакомил с дочкой Клавой. Саньке было там так хорошо, что не хотелось уходить. Потом он попал к «урмахеру» Фомиченко из Шевченковской и, увидев, как часовщик рассматривает поданную Санькой «луковицу» Бреуса, стал ожидать серьезного разговора. Но, увы, дальше слов о музыке и домрах беседа не пошла. «Урмахер» осторожничал.

Саньку записали учеником в струнный оркестр, хотя, как сказал «урмахер», ущипнув струну мандолины, новому музыканту «медведь на ухо наступил». Под веселым прозвищем Камертон Егорович Санька стал связным подпольной группы молодежи, члены которой вполне легально собирались в помещении бывшего Дома пионеров: любовь к музыке не вызывала подозрений.

Всем этим Санька был захвачен. Особенно же счастливыми были вечера, когда он вместе с Бреусом склонялся над нарисованным тушью планом города. Острием карандаша они путешествовали по улочкам и переулкам Павлополя, и город как бы оживал в такие минуты и полностью отдавался во власть подпольщиков. Малейшие перемены в дислокации немецких частей тотчас же наносились цветными карандашами на бумагу. Татьяна и Санька бродили по улицам, высматривая, где размещены немцы. Не дремал и сам Бреус. Стоило тронуться с места какой-нибудь воинской части — и острие карандаша было уже тут как тут.

— Марта, не плачьте... Кто вас обидел?

— Ничего, Саня... — Марта уже вытерла слезы краешком скатерти и спустила на пол Зойку. — Так, минутное дело... — Она попыталась улыбнуться. Лицо ее было очень красиво.

— Вам нелегко, Марта, — сказал Санька. — А я вас обидел. Помните? Когда Мурза перебежал...

— Ерунда, я уже забыла про то. Сейчас будем чаи пить. Где-то твоя мама, Саня?

Он окончательно раскис после этих слов. Правда Бреуса совсем померкла, и Санька даже с неудовольствием подумал о нем.

— Знаете что, Марта? — решительно сказал он, когда Марта вернулась из кухни, где уже зло шипел примус. — Не верю я, что вы предательница и ненавидите наш народ. Но зачем вы пьете с ними, с этими гадами?

Марта взглянула на него и разрыдалась. Санька ощутил превосходство над этой взрослой и недоступной ему женщиной.

— Говорят, что вы даже живете с немцами. Это правда?

Марта вскинула на Саньку глаза.

— А тебе что за дело, мальчик? — спросила она, как хлестнула по щеке.

— А то, что я вам верю. И не один я. Есть люди, которые... — Он запнулся, увидев, как насторожилась Марта.

— Продолжай.

— ... Которые могли бы вам помочь... — Пулей?

— Нет, не нулей. По-другому.

— Что же это за люди?

— Советские.

Зойка с упоением сосала корочку. Клара притащила к столу старую коробку из-под обуви, заменявшую ей игрушечную коляску, и, нарушив сон лежавшей там облезлой рыжей куклы, подстриженной однажды Сережкой, стала кормить ее с ложечки. Сергей — широкоскулый мальчуган с большими, как у матери, глазами — прислушивался к словам взрослых, недоумевая, из-за чего плачет мать и чего от нее хочет этот Санька. На стене гулко стучали ходики. Но, может, то не ходики, а кровь стучит в висках?

— Дурачок, — сказала Марта, дыхнув на Саньку винным перегаром. — Советских у нас нет, всех их разгромили.

Она переменилась. Санька это заметил. Хмель выветрился. Глаза сузились и остекленели.

— Нет, есть советские! — упрямо повторил Санька, уже будучи не в силах остановиться. Он нисколько не боялся Марты. Она не посмеет выдать! — Подпольные...

— Ты сумасшедший, Санька! — В ее голосе прозвучали какие-то странные нотки.

Она звонко поцеловала Зойку, метнулась на кухню, где уже исходил паром чайник, и тотчас вернулась, уже чуть успокоенная.

— Не дай бог тебе, Саня, болтать о таком, — сказала она, разливая чай. — Хорошо, что я ничего этого не слышала и вообще считаю тебя фантазером... Но если ты в самом деле знаешь... если такие люди в самом деле есть, то...

Она не договорила. Чашка в ее руках дрожала. Несколько капель кроваво-красного чая пролились на скатерть.

2

Степан Бреус, возвращаясь домой с дежурства, подолгу фыркал у рукомойника, а затем виновато проглатывал на кухне все, что ему подсовывала Марина. Иногда Бреусу так хотелось рассказать ей о своих заботах! Вот бы удивилась девчушка! А может быть, и поняла бы его с полуслова.

На этот раз ему пришлось основательно задержаться. Марина не спала и ждала квартиранта.

— Извини, — сказал он ей тихо, стараясь не разбудить спящих. — Только не думай обо мне плохо. Все дежурство проклятое.

Дежурство и впрямь было необычным. Военная линия связи — кабель ВЧ затерялся где-то в степи. По кабелю текли приказы, сводки и распоряжения, и тот ядовитый поток надо было рассечь, как змею, в нескольких местах, лишить врага речи, заставить умолкнуть хотя бы на несколько часов.

Он долго искал в степи и не нашел того кабеля. Неужели обманул Ганс Хеникер, молодой австриец, монтер в тыловой команде, ограниченно годный к военной службе по причине плоскостопия. Бреус снабжал парня сигаретами, иногда приносил буряковый самогон, кое-как изъяснялся с ним. Хеникер не очень сочувствовал немцам. Он ненавидел свою службу, ненавидел своего шефа, лейтенанта Кренцеля, и готов был любой ценой насолить ему.

Кабель ВЧ словно потонул в безбрежной степи. Степану, чтобы не попасться на глаза немцам, пришлось и поползать; он перепачкался, а все зря... Теперь он виновато поглядывал на Марину. Хорошо еще, что немец не проснулся.

— Извини, понимаешь... гоняют нас как зайцев. Приходится вот...

— Я понимаю, — спокойно ответила Марина. — Мама не очень довольна.

— Мама? Почему? Может, еще и Вильгельм недоволен?

— Да, и он. Он совсем не плохой. Да, да.

Степан усмехнулся. Чудачка! Где они, те хорошие немцы? Нет их в природе. Впрочем, этот Вильгельм действительно мало похож на завоевателя, да и на немца не похож. Высокий, угловатый, он приветливо улыбался Степану и даже пытался заговаривать.

Марина, кое-как изъяснявшаяся по-немецки, рассказала, что Вильгельм — офицер гебитсландвирта, в прошлом агроном, занимался селекцией кукурузы. Вместе с другими офицерами он осуществлял перестройку колхозов на пользу рейха, выкачивал продовольствие для фатерланда и армии. Часто разъезжая по селам, Вильгельм привозил то кур, то сало, то масло. С неподдельным радушием приглашал он хозяев к столу — битте, битте! — и никогда не усаживался один. С сослуживцами не водился и с первых же дней постарался не стеснять хозяев. Частые разъезды делали его пребывание в доме почти незаметным, если исключить дни, когда и Степану Бреусу перепадало кое-что со стола сельскохозяйственного офицера. Зоя Николаевна усаживала Марину и Степана за стол и бесцеремонно вытаскивала из буфета съестное.

— Ешьте, ешьте. Считайте, что свое едите. Павлопольская земля все это родила.

Однажды Вильгельм слег. Он простудился во время поездки в Синевино, на селекционно-опытную станцию института кукурузы. Задание было от самого рейхсландвирта и касалось гибридных семян кукурузы к предстоящему посеву. Там, в центре, надо сказать, кое-что понимают и вовсе не оторваны от жизни.

Степан застал офицера в постели за молитвой. Вильгельм Ценкер сосредоточенно бормотал что-то по-своему. Бреус поторопился выйти.

Марина не удивилась тому, что рассказал Степан. Ценкер — верующий, протестант. Кто такие протестанты? Нет, они не протестуют против фюрера. Они, как толковал ей Вильгельм, за «дешевую церковь», против показной пышности католических обрядов, против монашества, против римского папы... Насколько ей удалось понять Ценкера, они попроще католиков и проповедуют чистую веру без икон, без многочисленных святых. Он очень терпеливо рассказывал ей о Томасе Мюнцере, вожде крестьянского восстания, казненном какими-то князьями-католиками, крупными феодалами...

— Не вмер, так сдох, — сказал Степан грубовато. — Что протестант, я так понимаю, что католик — один черт. Мюнцер-Шмюнцер — все сволочи и поклоняются своему фюреру.

Однако вскоре он убедился, что и фюреру поклоняются не все немцы и не с таким единодушием, как ему казалось.

Однажды Марина с матерью зашли к Ценкеру с настойкой багульника и шалфея. (Зоя Николаевна слыла мастерицей в приготовлении различных настоев из лекарственных трав, то ли от сердца, то ли от простуды, то ли от нервов.) Растроганный немец закашлялся, прикладывал руку к сердцу — danke, danke, — а затем, преодолев приступ кашля, зло сверкнул запавшими глазами и выругался по адресу фюрера, ввергшего Германию в тяжелую и бесперспективную войну.

Марина промолчала. Мать не поняла. Вечером девушка рассказала Степану о недвусмысленных речах постояльца.

Обо всем этом Бреус доложил Федору Сазоновичу, когда они вскоре встретились у Татьяны. Не забыл он упомянуть и о некоем Томасе Мюнцере, который имел какое-то отношение к Ценкеру и к его шатии-братии. Не верит он никому из них после того, что совершили там, на Базарной площади, и на Литмаше...

— Есть, однако, как видишь, среди них люди, которые думают не так, как фюрер, — задумчиво произнес Федор Сазонович, нервно постукивая своими узловатыми пальцами по столу.

— Что же делать прикажешь с нашим немцем? — в упор спросил Бреус.

— Не знаешь что делать? — Нет, не знаю.

— Нож в хозяйстве имеется? — Ну?

— Вот и зарежь немца, чтобы никаких сомнений...

— Шутишь?

— А ты как думаешь? В немцах тоже разбираться надо. Знаешь хоть, кто есть тот Мюнцер? Томас Мюнцер! Это был выдающийся немец, о нем Энгельс какие слова написал! Вождь крестьянской революции в шестнадцатом веке, вождь бедноты... Понял? — А ты-то откуда... про Мюнцера?

— Читал, брат. Изучал. Мы в свое время первоисточники разве так штудировали? Начинали на рабфаке, потом на вечернем... Хоть и не закончил, а основы получил. Взять Маркса, Энгельса, ленинские работы... «Детская болезнь «левизны» в коммунизме», к примеру... Или «Шаг вперед, два шага назад»... Это же мудрость какая, она, мне думается, и сегодня нас держит на свете, если хочешь...

Федор заходил по комнате, явно взволнованный воспоминаниями о том, как его поколение самозабвенно штудировало основы революционной теории.

— Что-то размечтался я, парень. Расскажи-ка лучше о твоем «домашнем» немце...

Бреус сказал, что более точно о нем может сообщить дочь хозяйки, Марина: она понимает по-немецки. Вообще в этой семье и помина нет о какой-либо злости по отношению к Советской власти. Разве что в глубине души память о прошлом прячут. Семья вроде надежная — что мать, что Марина... А тут еще и немец оказался незловредным.

Татьяна, слушая все это, примостилась у краешка стола и горящими глазами обжигала Бреуса. Она редко вмешивалась в разговоры мужчин, но на тот раз не выдержала:

— Эх, Степан Силович! А я-то думала, вы орел! И вышла из комнаты.

Федор Сазонович забарабанил пальцами по столу.

— Ты эти дела уладь, Степан, — сказал он после долгого молчания.

— Да ничего и нет. Какие дела?

— Переговори и уладь. Разберитесь там, чтобы не примешивалось личное...

Что-то и впрямь надо было улаживать.

Татьяна не собиралась отвечать на его расспросы. Когда она вошла, слезы текли по ее ставшим худыми потемневшим щекам. Она немного обморозила их несколько дней назад, когда перевозила по поручению Бреуса радиоприемник. В сайках, покрытых тряпьем, лежал драгоценный ящик. Навстречу шли немецкие солдаты, полицаи, цивильные, и никто не подозревал, что под видом съестного хромая нищенка везла оружие, которое пострашнее минометов и пушек. Возле дома — места назначения — расположились солдаты; пронести ящик было нельзя. Татьяна несколько часов колесила по городу, пока наконец не выполнила задание. Она пришла домой окоченевшая, усталая, но гордая тем, что справилась с поручением.

Ныне Степан не узнавал ее.

— Послушай, Таня, — сказал он, когда Федор Сазонович ушел и они остались вдвоем. — Да скажи ты наконец, что все это значит? Давай разберемся...

— Не надо, Степан, — отвечала Татьяна, с трудом сдерживая слезы. — Так, слабость... Блажь какая-то.

Бреус промолчал.

— Нет, это не блажь, — твердо сказал он. — Может, я и виноват в чем, так не время нынче...

— Не буду, — тихо проговорила Татьяна.

Провожая его к дверям, она все же открылась ему. В холодных сенях он слышал ее учащенное дыхание, ощущал теплоту груди, которой она прижималась к нему, но по-прежнему не находил в душе ответного чувства. И не мог скрыть этого.

— На этом все, точка, — сказала она на прощание. — Стыдно мне. За себя стыдно, что не могу быть сильной. Понадеялась, думала, иначе сложится. Сама виновата. Ревность? Может, и ревность, а может, что и посильнее ревности. Над этим не властна.

3

Вскоре они встретились.

Татьяна переступила порог этой квартиры с чувством разведчика, проникающего в стан врага. Оценивающим взглядом окинула скромную обстановку, задержалась глазами на широкой кровати с горкой подушек, на стенах, которые облепила почти вся родословная дворян Ростовцевых. Однако особо пристального ее внимания удостоился самый младший отпрыск фамилии — белотелая, красивая, стройная, та, что стояла рядом, в двух шагах. Татьяна смотрела на нее немигающими угольками глаз, словно пыталась надолго запечатлеть недобрый облик.

«Хорошо живут, мило устроились, — подумала она. — Кому война, а кому мать родна. И наш Степан сюда же. Ой, укатают они его, точно укатают».

И вдруг под кроватью заметила комнатные туфли с богатой опушкой. Не кто другой, как Степан, носит их. Хозяйские, конечно. У Степана за душой ни черта нет, уж она-то знает. Две рубашки на перемену — вот и все, что нажил к немецкому нашествию. Да носков три пары. А здесь его охаживают, под ноги туфельки подмащивают...

Налаженным, устоявшимся бытом пахнуло на нее, чистотой и мылом, теплотой печи, которую, видать, исправно топили, ароматом духовки, где готовили для того загадочного немца, о котором рассказывал Степан. И Татьяна подумала, что конечно же нечем ей приворожить Степана в своей нетопленой хатенке.

— Садитесь, — пригласила Марина. — Вы к Степану Силовичу?

Татьяна все смотрела на туфли.

— Садитесь, пожалуйста. Может быть, передать что? Дома-то его нет, на дежурстве.

Татьяна очнулась. Нет, она не станет садиться. И передавать ничего не надо. Надо срочно видеть.

Она подумала: так может принимать жена. «Дома нет. Может, передать что надо?»

Она бы никогда не появилась здесь, в этом незнакомом, но давно постылом доме, куда попал на свою и ее погибель Степан. Но Федор Сазонович приказал срочно разыскать Степана, из-под земли достать, а найти. И вот она здесь.

«Так вот ты какая! Хорошо, рассмотрим тебя поближе, панянка! Понятно теперь, почему Степан все реже заглядывает к ней, в ее неуютную хату. Он не из тех, кто пройдет мимо такой криницы, не испивши. А ведь враги — враги и есть. Заслепили они очи Степану. Расцветили царскими чиновниками да помещиками стенки. Большой под стеклом портрет какого-то генерала с молоточками на мундире, очень похожего на молодую Степанову хозяйку».

— Отец твой, что ли?

— Да, отец.

Татьяна понимающе кивнула и сухо заметила:

— А вам, в общем, неплохо живется при немцах... Марина невозмутимо улыбнулась, условно соглашалась с гостьей.

— Что-нибудь случилось? — спросила она.

— Нет, ничего.

Так она и расскажет этой панянке, что случилось. Нужен Степан Силович. Вот и все.

Выйдя, едва сдержалась, чтобы не запустить камнем в ненавистное окно. Но не время нынче для счетов. Тревога гнала ее с той минуты, когда узнала о Санькиной идиотской затее. Довериться немецкой шлюхе, что служит переводчицей у жандармов! А та возьми и назначь явку и время. Федор Сазонович, которому Санька доложил о счастливом событии, отвесил ему пощечину, чего трудно было ожидать от него, очень мирного человека. Но тут уж не удержаться было.

Саньку трясла лихорадка, но он, посинев от испуга и часто посапывая, по-дурацки твердил, что верит ей, что немка эта не такая, как о ней думают, что она очень обрадовалась, когда узнала, что есть люди, готовые ей помочь... и сказала, что сама может помочь...

— Помощь их известная, — хмуро сказал Федор Сазонович, чуть смягчившись. — Петля или пуля — вот ее помощь. Мы-то знаем, как они помогают советским людям.

Бреус пришел к Татьяне под вечер. Все уже разошлись, не дождавшись Степана, и только Санька, укрытый старым Татьяниным пальто, спал на диване.

— Прощупал, значит, защитничек! — не скрывая злобы, крикнул Степан, когда Татьяна рассказала ему о случившемся. Санька вскинулся. — Пожалел волк кобылу. Да знаешь ли ты, что за это полагается такому, как ты, предателю? Расстрел за проявленную инициативу, и ничего больше. И дело с концом. Был такой тип во времена Французской революции, Говэн его имя, по роману Гюго. Спасибо тебе, Говэн, за ласку и заботу, паразит несчастный. Представляешь себя на первом допросе в гестапо? Или, думаешь, с тобой будут хороводиться там?

Санька молчал. Татьяна заметила:

— Федор Сазонович по морде ему съездил, но на явку решились идти.

— Идти?

— Точно, Степан.

Он постарел за несколько минут. У припухших губ обозначились морщинки, тени на серых щеках стали отчетливее и подчеркивали худобу лица. Кадык на шее нервно подрагивал.

Ей захотелось подойти, успокоить его. Не осмелилась.

— С ума сошел он, что ли? Надо убрать ее, пока не поздно, и все дело.

Санька вскочил с дивана, бросился к Бреусу, который уже шел к дверям:

— Степан! Стойте...

Словно поскользнувшись, Санька подогнул ноги и упал навзничь, выхрипывая какие-то непонятные для Татьяны слова.

Бреус захлопнул за собой дверь.

Татьяна склонилась над Санькой, не зная, что делать, как помочь этому несчастному парню.

4

Они выжидающе смотрели друг на друга. Усатый протянул руку. Федор Сазонович положил на стол часы, а незнакомец, сверкнув умными карими глазами, спросил:

— Вы не один?

— Угадали. За окнами ждут люди.

— Время?

— Пятнадцать минут.

— О, это вечность. Гранаты?

— Все есть. И гранаты, и пистолеты.

— Богато живете. У нас пока шило и дратва.

— Это добро и у нас имеется. Работаем по штампу, все рядимся в сапожники.

— Догматизм проклятый. Он еще до войны у нас в печенках сидел.

Оба рассмеялись.

Нет, подвоха не могло быть. Ай да Санька! Спасибо тебе, дорогой. Кончится война — лечить будем, на лучшие курорты пошлем, орденом наградим. За оплеуху прости.

Усатый рассказал все.

Гость поглядывал на часы. Теперь он не торопит время, а, наоборот, хотел бы замедлить галоп секундной стрелки.

— Согласен, не с пустыми руками пришли мы к этой встрече, — сказал Федор Сазонович. — Время истекло.

Обменялись явками. В последнюю минуту вошла Марта. Федор Сазонович, чуть смутившись, пожал ей руку.

Женщина смотрела на него широко раскрытыми, чуть насмешливыми глазами, словно собиралась сказать: «Ну вот и я, узнаете? Та самая немецкая овчарка, которую проклинает весь Павлополь. Передайте Бреусу вашему, чтобы взял полтоном ниже... И вы тоже».

Федор Сазонович впервые видел ее так близко. От нее пахло духами, такими неуместными здесь, в хате, пропитанной запахами сырости. От Антонины никогда так не пахло, хотя Федор Сазонович, бывало, привозил ей из области и из Киева флакончики, в которых нисколько не разбирался. Эта вся — от ногтей, покрытых лаком, до искусной прически и изящных туфелек — выглядела подтянутой: ничего лишнего, если не считать сдержанной полноты, которая, по особому мнению Федора Сазоновича, только украшает женщину.

— Значит, это вы... — Федор Сазонович все еще никак не мог приладиться к обстановке. — Трудно поверить.

— Я, — подтвердила она просто.

Федор Сазонович еще раз пожал руку женщине и вышел.

Усатый подошел к Марте, провел ладонью по ее пышным, с рыжеватым отливом волосам.

Она молча вытерла пот с его лба. Вот и все. Ты доволен теперь?

Помнит ли он ту ночь? Она ее никогда не забудет. Как пришла после страшного дня на Литейном, как ответили ей троекратным стуком. Скрипнула дверь. Блеклый свет керосиновой лампы озарил сени, в которых пахло бочками. Она вошла в дом и в горестном изнеможении опустилась на табуретку. Сняла пилотку, расстегнула шинель. Глаза были полны слез, губы дрожали.

— Что с тобой, Марта? — Хозяин комнаты запер дверь.

— Ничего... так...

Упав грудью на стол, Марта забилась в истерике.

— Марта, Марта, не надо. Нас услышат. Успокойся, родная.

Он спрятал ее лицо на своей груди. Она продолжала рыдать, вздрагивая и все порываясь куда-то. Он принес кружку с водой. Она билась головой о стол, разметав волосы, глухо стонала, потому что плакать уже было нельзя. Он ведь знает, что можно, чего нельзя. Но знает ли он, что она не выдержит еще одного такого испытания? Целый день под пулями. Ведь это ее полосовали из автоматов. Она готова любым способом разделаться с ненавистным Лехлером, который добивал раненых.

— Петро Захарович, милый, — проговорила она, глотая слезы. — Я ведь всего-навсего женщина, поймите. Меня ежедневно расстреливают тысячи глаз. Но то, что я видела сегодня...

— Сегодня война и завтра война, — сказал тот, кого Марта назвала Петром Захаровичем. — И днем и ночью. Что поделаешь, Марта, коли война? Ты только все запоминай, ничего не забудь... Задача твоя ясна. Зажми сердце...

— «Задача, задача»... Неужто моя задача только в том, чтобы без конца изучать идиотскую биографию Лехлера? Или Рица?

— Когда-нибудь будут изучать биографию Марты. С благодарностью. У нас еще много забот на этой земле, и не следует торопиться. Ты по-прежнему будешь там самой надежной...

Марта молчала, раздумывая над чем-то своим. Потом заговорила о ножике Отто Лехлера. Каждое из двадцати двух лезвий высокосортной стали «золинген» может пригодиться. Как живое существо, ворочался ножик в толстых пальцах Лехлера: «Возьми меня, фрау». Ей показалось, что она сходит с ума. Только что воспламенился бензин, и в яме корчились живые. Об этом сказал ей Шпеер:

— Мне кажется, фрау, что эти типы сработали нечисто. Они торопятся и сжигают людей живьем.

Человек с усами молча слушал рассказ Марты. Ничего не забыла она, ничего не утаила. Недаром она глаза и уши того, кто нынче так внимателен. Он так и сказал ей однажды:

— Отныне ты, Марта, мои глаза и уши. Все видишь, все слышишь, но молчишь до поры. Запомни, ты самая лояльная немка, фольксдойче, ждала, сцепив зубы, прихода соотечественников. Теперь твой праздник. Играем до конца, ты еще сослужишь свою службу.

Он многое с тех пор узнал. Кто-то устранил Канавку. Начальник гестапо, длинный Ботте, сказал Марте, что это — дело рук партизан. Значит, есть они, мстители. Марта докладывала Петру Захаровичу о Лехлере и Рице. Риц показал ей листовку, которую она с удовольствием перевела:

— «Я, Канавка, подлый сын украинского народа, вскормившего и вырастившего меня. Отныне я сделался собакой, я буду бить беззащитного и гнать голодного со двора. С Советами я все порываю, немцам продаюсь телом и душой...»

Это все, что ей удалось запомнить. Петр Захарович сказал, что надо побольше таких листовок распространить среди населения, и в первую очередь среди ее подчиненных. Через день он вручил ей пачку.

Марта вызвалась заготовить для администрации гусей и мед. Она не раз уже ездила за продуктами в деревню. Лехлер предоставил ей свою машину, не подозревая, сколько листовок хранится у нее в укромных местах. Марта привезла к вечеру битую птицу, бидон меду и несколько бутылок самогона. Шпеер одобрительно улыбался, словно догадывался о тайных бумагах. Лехлер жрал мед ложками, давился душистым хлебом, также привезенным Мартой, похваливал переводчицу и сулил ей завидное будущее.

Вскоре ей пришлось побывать в штабе карательной дивизии СС генерала фон Чаммера: несколько суток работала она при допросах партизан, взятых в лесах. Петр Захарович полагал, что немецкое командование зачем-то испытывает Марту. Ну что ж! Она видела кровавые оргии, пила с палачами вино и самогон, неумело курила сигареты — вот эта белая прядь оттуда, от Чаммера.

О ней заговорили с одобрением: истинная арийка, волевая, бесстрашная. Тогда-то ей и была «подсунута» записка, которую она по указанию Петра Захаровича показала Лехлеру. Ей угрожали смертью за предательство. Лехлер задумался, но Марта, тряхнув головой, обнажила крепкие, яркие зубы: «Семь бед — один ответ». Лехлер не сразу понял эту пословицу, хотя Марта терпеливо переводила ее на немецкий язык.

Как-то она при всем начальстве дала пощечину мужичку, прибежавшему, чтобы выдать зятя, коммуниста, командира Красной Армии. «Мы двадцать четыре года ждали вас, избавителей». Лехлеру объяснила: «Два его сына, коммуниста, воюют против германской армии, а он, подлец, просится в наши отряды. Не иначе, провокатор». — «Вы всех знаете здесь в округе, — почти с завистью проговорил Лехлер. — Вам легко работать, фрау Марта». Когда Лехлер прихворнул, он поручил ей замещать себя, и она успешно справилась. Дороги ремонтировались своевременно, отчетность была в ажуре. Подчиненные Лехлера ее побаивались: непорядка она не терпела.

Вместе с ней Петр Захарович проникал в запретные комнаты, в узлы связи, знакомился с некоторыми секретными документами, которые попадались ей на глаза. Но в общем-то он был беспомощен, как рыба, брошенная на берег. Один в поле не воин. Он искал связей: пора же наконец начинать активные действия! Где-то вспыхивали пожары. Загорелось на складах зерно. От Марты он узнал о крушении воинского эшелона на перегоне Барбаровка — Ясное. — Кто-то боролся. А он помалкивал, словно еще не отдышался после жестоких боев и скитаний по тылам.

… Ее неодолимо потянуло к нему тотчас, как увидела. Она еще не знала ни медузы Лехлера, ни сержантов из жандармерии, ни борова Байдару, который охотился за девчонками. Марта овдовела в июле — известие прибыло, когда немцы находились от Павлополя еще бог весть где. Бои на Пруте шли тяжелые, бойцы Тридцатой Иркутской дивизии стояли насмерть, и мужу Марты, экспедитору военторга, тоже пришлось лечь в скопы. Очевидец его гибели рассказал Марте подробности — штыком его...

Марта тосковала. Соседи, поначалу искренне разделявшие горе вдовы, чем дальше, тем реже выражали ей сочувствие. При встречах больше помалкивали, и тогда Марта тоже стала обходить их. Ей трудно было впоследствии объяснить, как это произошло, но Петр Захарович, очевидно, хорошо понимал ту нараставшую стихию отчужденности и подозрительности, захватившую соседей и Марту.

Вскоре послышались отдаленные раскаты артиллерии. Одни говорили, что это некое артиллерийское училище обороняет подступы к Павлополю, иные твердили другое: гремят, мол, немецкие дальнобойные орудия. Гул приближался. Марте становилось все тяжелее. Она, разумеется, догадывалась, почему начали сторониться соседи, прожившие рядом с ней не один год. Ну и что с того, что она колонистка, из немцев. Ведь она родилась здесь, на Украине, и дети ее украинцы, и муж...

Как-то немцы вызвали ее а штаб и любезно попросили содействовать местной германской администрации — нужны переводчики. Марта сделала вид, что не решается. Офицеры не очень дружелюбно отпустили ее.

Она не была партийной, вовсе нет. Но и не собиралась хватать, как другие, немецкие марки за свое происхождение. Она отсиживалась дома, иногда ездила на менку в окрестные села, старалась реже попадаться на глаза тем, кто знал ее. В те дни она неожиданно встретилась с ним, с Петром Захаровичем, который остановился у своей сестры, Кили, проживавшей через тын от дома свекрови Марты...

Он больше молчал, выспрашивая у Марты все до мелочей. В нем не было оскорбительной подозрительности. Теплом и добротой веяло от этого человека, и она потянулась к нему.

Однажды он рассказал ей о себе. Широко раскрыв глаза, Марта слушала исповедь человека, прошедшего за короткий срок три войны: сражался в Испании, замерзал в снегах Финляндии, отступал под Брестом и Витебском.

Марта вышла к свекрови и вскоре возвратилась. Она по-женски, по-своему поняла состояние Петра Захаровича. Мужик грустит — надо успокоить. Петр Захарович с ухмылкой принял угощение, закусил кислой капустой, сдобренной каким-то маслом. Он помрачнел. Потом вдруг спросил:

— Эти-то родичи знают про меня?

— Schwiegormutter? — Она спохватилась, перевела: — Свекровь?

— Да, швигермуттер. Не осуждает?

Марта покачала головой:

— Нет. Жизнь у меня была несладкой. Они знают. Сочувствовали.

— Что же было?

— Пил он сильно.

Петру Захаровичу стало неловко, что вмешался в потаенное и не очень счастливое прошлое женщины. Ведь он хотел только перевести разговор на другую тему и сделал это не очень деликатно.

— Прости меня, Марточка...

— За что же, Петре Захарович? Ведь это жизнь. Женщины еще не такое выносят и терпят.

— И ты терпела?

— Терпела. Что же я, не баба, что ли? «Баба! — хотелось крикнуть Петру Захаровичу. — Баба ты настоящая, каких мужики до смерти любят за смелость, за беззаветную верность в любви, за открытость души, за простоту и нерастраченность чувств. И вместе с тем ты необыкновенная женщина, нисколько не похожая на многих. Потому-то, видать, я и доверился тебе...» Но вслух сказал:

— Ты не очень прислушивайся к тому, что говорю. Это я так... для поддержки теплой беседы.

В ее глазах не гасли искорки смеха, она, казалось, была наполнена радостью жизни, над которой не властны ни пушки, ни гестапо.

Вскоре он поделился с ней своими планами.

Был зимний день, первый снежок припорошил землю, на площади висел казненный. Говорят, бывший замдиректора завода. Петр Захарович все видел. В городе, выходит, нету силы, чтобы мстить оккупантам. Надо такую силу создать. Отсиживаться дальше нельзя. Надо действовать. Бороться. Пора.

— Что значит «отсиживаться»? И как бороться? У нас только и оружия что ваши усы... — Марта прижалась к нему.

— Deutsch. — В голосе Петра Захаровича она уловила незнакомую твердость.

Марта улыбнулась, глаза ее понимающе сузились.

— О, вы умеете по-немецки?

— Ты лучше.

Она поняла его. Она давно была готова к этому. Еще в те дни, когда город впервые услышал немецкие «ахтунг» и «хальт». Но она твердо решила не связываться до поры с соотечественниками, хотя понимала, что не так-то просто будет отделаться от притязаний фатерланда. Марта никогда не предполагала, что Германия, далекая Германия, которую она знала только по картинкам о похождениях Буша да мотиву «Ах, майн либер Августин», так неожиданно и грозно приблизится и предъявит на нее права. Тогда, в немецкой комендатуре, она впервые в жизни разговаривала с настоящими немцами из сегодняшней Германии и, блистая поистине совершенным знанием языка, испытывала чувство страха и вместе с тем болезненного любопытства. Какие они, ее далекие сородичи? Что общего между ними и Мартой? Не кликнет ли голос крови, о котором ей толковали офицеры, наперебой стараясь завладеть вниманием хорошенькой немки?

Голос крови молчал. Наоборот, все ее существо восставало против завоевателей, распоряжавшихся в родном городе как хозяева. Она уже читала про Гитлера и фашизм в Германии, про погромы и зверства отрядов «Стального шлема». — Потом появились сообщения о злодеяниях, творимых эсэсовцами в Варшаве, Львове и других оккупированных городах. Когда она отказалась сотрудничать с немецкой администрацией, офицеры, не скрывая раздражения, грубо прогнали ее. Она охотно ушла, мысленно беседуя со своим старшеньким, мучимым одним и тем же: «Русские ли мы, мама?» — «Русские, сынок, русские! Советские! Нам не придется краснеть ни перед соседями, что поторопились отрешиться от нас, ни перед погибшим отцом твоим, ни перед дедом — кузнецом-коммунистом Карлом Ивановичем».

Марта отлично помнит отца, высокого, широкоплечего, с синей прожилкой на правом виске, помнит его жилистые руки со вздутыми венами, и рыжие усы, и веснушки... Отец плохо говорил по-русски. Кайзеровский солдат, он попал в плен и остался в России. Участвовал в гражданской войне. Женился на немке-колонистке со станции Пришиб под Молочанском.

Запорожье, Запорожье... Как полюбила Марта твои просторы, летние ароматные степи, Днепр, духовитые балки, в которых словно навечно застыл зной, напоенный запахами чебреца и душицы, грозы с электрическими разрядами-молниями, ударяющими в сырую землю, буйство садов на Мелитопольщине, благодатную Хортицу и знаменитый Ненасытен, которому суждено было в тридцатом году навечно уйти под воду. Днепрогэс! Марта закончила немецкую семилетку, язык отлично постигла, с отцом все «deutsch» и «deutsch».

Замуж выскочила рано, была она видная, пышная. Понравился ей старшина из воинской части. Приезжал на станцию, в пакгаузы. Заходил вечерами в клуб, играл на баяне и присматривался к девчонке с толстой косой. Вскоре сыграли свадьбу.

Жизнь сложилась, увы, недобро. Любил выпить ее Николай. Погиб, правда, как герой... Может, и характер у нее отковался крепкий, потому что все заботы по дому легли на ее плечи. Она была практичной, смелой, находчивой...

Марта пришла на биржу и предложила свои услуги переводчицы. Байдара, щуря свои масленые глазки, сказал:

— Наконец-то, мадам, взялись за ум, мы вас заждались.

— Жить надо, господин начальник, трое у меня...

Ее направили в дорожную жандармерию, к Лехлеру. С тех пор она стала глазами и ушами того, кто послал ее в логово врагов.

… Сегодня на ее глазах расстреляли несколько сот военнопленных. Люди сходят с ума от подобных зрелищ. Если с ней этого не случилось, все равно пуля мстителя найдет ее...

— Нужно сменить квартиру, — сказал Петр Захарович, когда Марта умолкла. — Срочно перебираться.

— Я просила Лехлера об этом.

— Вот и хорошо. А сегодня останься со мной, не ходи.

— Петр Захарович...

Она до сих пор обращалась к нему по имени и отчеству. Он был ненамного старше, но она упрямо величала его Петром Захаровичем и на «вы». Даже тогда, когда они впервые остались вдвоем и властная сила толкнула Марту к нему, а затем, не смея взглянуть в глаза, но полная счастья, она деловито взбивала примятую подушку — даже тогда она не назвала его просто Петром, а по-прежнему Петром Захаровичем.

5

Их жизни пересеклись в тяжкую годину, когда ни он, ни она и не помышляли о счастье. А оно пришло. И, казалось им, навсегда. Если, конечно, смерть не уведет одного из них, но они не думали о смерти.

Невмоготу было Петру Захаровичу отсиживаться на тихих хуторах, когда армия, каплей которой он был, истекала кровью. Так получилось, что он, как тысячи ему подобных, оторвался от ее монолита, от родных рот и полков.

Раненный под Витебском, Петр Захарович Казарин попал в армавирский госпиталь. Рваная рана на плече заживала медленно. Военные сны были полны канонадой и многоцветными лоскутьями разрывов, неразберихой отступления, яркими факелами пожаров...

Через месяц его направили в распоряжение Северо-Кавказского военного округа, в Ростов, который уже опустел — фронт приближался. Был август. Петр Захарович, похудевший и как бы даже помолодевший, не замечал терпкой прелести отцветающего южного лета. Горько было ходить по вымершим улицам и проспектам. Для него жизнь продолжалась, пожалуй, только в штабе военного округа да еще на почте, куда как-то зашел от нечего делать. Почти машинально спросил, нет ли ему письма. Невостребованных писем было множество, девушка долго искала, и Петру Захаровичу стало стыдновато, что вот заставил искать то, чего наверняка нет. Из госпиталя он отправил письмо в Челябинск, к родственникам жены, куда по уговорам она должна была приехать из Чугуева. Его же адрес — Ростов, до востребования. К его радости, письмо нашлось. Но о судьбе жены и сына он так и не узнал: в Челябинск они не приехали. Переночевав на вокзале, разбуженный на рассвете зенитками, он с предписанием штаба округа уехал в Валуйки, где месили грязь отступающие части.

Ехал попутным санитарным поездом — подобрал симпатичный начальник, — и мрачные думы следовали за ним, как рваные облака дыма за поездом. Вот уже сколько лет волочится ржавая цепь подозрений, высосанных из пальца одним сверхбдительным подполковником. В штабе округа его расспросили о том о сем, полистали личное дело, оказавшееся почему-то здесь, и, продержав в коридоре томительных два часа, направили во вновь формируемый минометный батальон на должность начальника штаба. Он попытался было объяснить, что он, адъюнкт Академии Генштаба, мог быть полезней в штабе армии или дивизии, но его не стали слушать.

— Сколько времени вы пробыли в Испании? — спросил его моложавый и очень аккуратненький капитан. — Вы по собственному желанию туда поехали? А оттуда?

Кровь бросилась в лицо Казарину.

— Я был в Испании, капитан, когда вы, вероятно, только поступали в училище. Не вам допрашивать меня.

— Почему же? — спокойно ответил капитан. — Я тоже просился. Вам повезло больше.

— Да уж повезло... — Казарин не смог скрыть горечи.

— Поменьше философствуйте, майор. Получите предписание.

Начальник санитарного поезда, немолодой военный врач, пригласил Казарина в свое купе и, угостив спиртом, доверительно сообщил, что на фронтах очень плохо, в плен врагу сдаются целые армии, что немцы продвигаются очень быстро и нет оснований надеяться, что их санитарный поезд благополучно вернется в тыл. Казарин обозвал врача паникером, хотя тот с пеной у рта отстаивал правдивость своей информации, вышел из купе и все остальное время простоял в тамбуре, молча наблюдая игру прожекторов в зачерненном сентябрьском небе...

Южнее Белой Церкви Казарин принял бой и вскоре, хотя еще и посвистывали в воздухе мины его ребят, убедился, что остался вместе с поредевшим батальоном в тылу немцев.

Начались проселочные, взбитые дождями дороги, потайные тропы и преющие стога сена, хуторские овины на одну ночь. Людей, шедших с ним, становилось все меньше. Петра Захаровича свалила лихорадка. Температуру сбивал дикой смесью из самогона, перца, яичного белка и настоя лепестков подсолнечника. В хате, где оставили его товарищи, отлежался и, чуть поокрепнув, направился в Павлополь, к сестре Киле.

Квартальный очень скоро выследил пришельца.

— Надо регистрироваться, Акулина Захаровна, — сказал он, встретив Килю на улице. — Не замуж ли сиганула на старости? Предложите вашему явиться в участок.

— Да что вы, Антоныч, неужто брата не помните, Петьку?

Квартальный ничего не желал помнить.

Но ничто уже не страшило Петра Захаровича.

Рядом с Мартой Петр Захарович не чувствовал себя одиноким. Он и она — маленький отряд.

Главное теперь было — нащупать связи... И вот связь есть! Ах, Марта!..

6

Профилировка тянулась многие десятки километров. Она казалась бесконечной, как бесконечны были дни работы над ней. Ежедневно туда пригоняли людей из окрестных деревень, из города, выдавали им кирки и лопаты... Немцы не терпели плохих дорог. Не умолкая, рычали автомобильные и танковые моторы, мчались бронетранспортеры, шагали пехотинцы, выспавшиеся и заправившиеся в Павлополе — доброй перевалочной базе.

Однажды на профилировку немцы привели доставленных издалека новичков. Их было несколько сот. Изможденные и плохо одетые, обдуваемые северным ветром, они прокладывали новую трассу на Скопино там, где прежде проходило железнодорожное полотно. Они выкорчевывали шпалы, таскали носилками землю, каждый день хоронили оледеневшие трупы своих товарищей.

Дорога, как исполинский удав, пожирала людей.

Марта высказала это Лехлеру. Все началось из-за бочки.

Оказывается, эти люди каждое утро совершают рейс с огромной бочкой: от барака к месту работы.

Они при этом пели. Да, да, она не ошиблась. Фальшивя и задыхаясь, они пели «Катюшу». Вода хлюпала в бочке. Вода, которая голодным людям, в мороз, совсем не была нужна...

Выходила на берег Катюша,
На высокий на берег крутой...

Это было жутко. Пренебрегая опасностью, Марта прошла кордон незнакомых конвоиров-автоматчиков, на время работ подчиненных Лехлеру, и очутилась у огромной, окованной льдом бочки.

Выходила, песню заводила...

Она спросила по-немецки, а затем по-русски, кто придумал эту идиотскую затею с бочкой и почему они поют. Кто-то ответил, что бочка — это их последний крест, что они прикованы к ней, как рабы, а петь их заставили автоматчики, чтобы было веселее.

Про того, которого любила...

Она тотчас же разыскала Лехлера и рассказала обо всем. Вот тогда-то она и сравнила дорогу с удавом, пожирающим людей.

Лехлер вызвал начальника охраны и приказал: пусть те, кто поет, уходят на покой. Унтер щелкнул каблуками и вышел. Вскоре Марта узнала: люди расстреляны.

Марта рыдала. Ее успокаивал Лехлер. Он лицемерил, рыхлый, толстый боров.

— Я не знал, Марта, что вы так воспримете. На Литейном вы вели себя лучше. К тому же те, о которых вы сожалеете — поляки, евреи. Эта накипь подлежит поголовному уничтожению. Такова воля фюрера. Есть приказ Кальтенбруннера.

Вечером Марта опять дала себе волю, но Петр Захарович почти не успокаивал ее. Он потребовал выдержки, терпения.

— Придет время, Марта. До поры стерпи, выжди. Не проявляй, слабости. Пробьет час — скажешь свое слово.

И вот нынче, сдается, пробил тот час.

Лехлер полулежал на подушках. Он изменился за какие-нибудь сутки — под глазами мешки, щеки потемнели и отвисли, пальцы рук напоминали сардельки, которые он так любил. Взгляд его был жалок.

Марта слушала слабый голос шефа. Его таки настигла вода. Он чувствует ее повсюду. Вода в сосудах, в кишечнике и, кажется, даже в мозгу. Какой-то астролог из Афин — Лехлеру, оказывается, довелось побывать и в Греции — предсказал ему неприятности из-за воды. Так и случилось. Еще в детстве вода подстерегала его...

— Дайте руку, Марта, — завершил Лехлер. — Вы, я надеюсь, замените меня здесь. Кто знает, может быть, вам суждено... — Он держал руку Марты в своих холодных сардельках. — Вы знаете дело... разбираетесь и в хозяйстве... довольно грубом хозяйстве. Главное — дороги. Дороги — это не удав, как однажды заметили вы, Марта, а становой хребет, позвоночник военного организма. Недаром фюрер всюду проложил автострады... Кто хочет нанести удар по империи, тот портит дороги, после дождей уродует их колесами и гусеницами машин, тракторов и танков и в зимнюю непогоду не освобождает от снега, от наледи. Все время я ждал фюрера. Каждую минуту. Вы должны быть готовы к встрече...

Лехлер прикоснулся губами к ее руке и откинулся на подушки.

— Благодарю вас, Отто, за доверие, — сказала Марта как можно спокойнее. — Смогу ли я его оправдать? Мне стоило бы подумать.

— Вас хорошо знают везде, — возразил Лехлер, пошевелив набухшими пальцами. — Вы бывали с нами повсюду... Вы доказали свою преданность рейху, и вам доверяют. Я рекомендовал вас, и вы будете утверждены. Как жаль, что нам не довелось...

Но убеждать ее не надо было. На какой-то миг она даже испугалась, что не сдержится и выкажет свою радость и Гейнеману, прибывшему из Кривого Рога на очередную инспекцию, и начальнику «зеленой» жандармерии, чьим согласием тоже заручился Лехлер. Слишком уж неожиданный сюрприз. Поскорей бы повидать Петра Захаровича, услышать: «В добрый час, смелее, Марта!..»

В последний раз она приготовила Лехлеру кофе.

— Битте, майн фройнд...

Марта увидела на столе пузатый ножичек и вспомнила акцию на Литейном.

— Подарите мне этот ножик на память, — попросила Марта.

— Возьмите.

Лехлера усадили в машину, и Марта при всех поцеловала его в холодный лоб.

Гейнеман пригласил ее в столовую. Там они пообедали вчетвером: вместе с Гейнеманом приехали золотушный Меккер и пожилой склеротик Ганс Энценсбергер. В столовой пм отвели отдельную комнату, и Гейнеман, изрядно выпивший, танцевал с Мартой под губную гармошку Энценсбергера.

— У него не было никаких дел, — уверял Гейнеман Марту, прижимаясь к ней и касаясь щекой ее волос. — Никаких дел, принимать вам нечего... Мы избавились от бездельника, у которого только и было что крупные связи в генштабе да этот психопатический ноготь на мизинце. Больше ничего. Я старался спихнуть его на Восток. Не вышло. Теперь поработаем мы.

«Поработаем, поработаем», — пело все внутри у Марты. Гармошка визжала какой-то фокстрот, склеротик смешно отдувался, обсасывая сверкающую никелем пластинку. У Марты кружилась голова. Они в конце концов приучат ее пить. Гейнеман привез из Кривого Рога бутылку приличного вина. Специально для Марты. Там у них тоже невесело...

— А что у вас? — спросила Марта.

— Банды. Партизанские банды.

— Я слышала, что главарей уже поймали. Отпустите меня, шеф.

Он высвободил ее.

— Они тяжело ранили гебитскомиссара.

Меккер уже успел наполнить рюмки. Они выпили, потом опять танцевали.

— Партизаны вовсе обнаглели, — заметил Гейнеман. — У вас тут спокойно?

Марта кивнула: да, у них спокойно. Город Павлополь — старинный, добрый город.

— Берегите себя, Марта, — сказал Гейнеман. — Здесь, говорят, прячется какой-то большой секретарь. Я вас заберу к себе, хотите?

— У меня трое детей, майстер.

— Вас подводит темперамент.

— Я немка, — сказала Марта. Густые волосы ее мягко хлестнули по щеке Гейнемана.

— Черт...

Потом они пошли «принимать дела».

Во дворе выстроился разномастно обмундированный люд. Это был павлопольский добровольческий отряд дорожной жандармерии. Многих Марта знала в лицо и по имени. Но сегодня, появившись вместе с криворожским гаулейтером перед строем, она вдруг ощутила страх. Удастся ли ей справиться с этой бандой? Выдержит ли она смертельное напряжение двойной игры?

Гейнеман представил, отряду нового начальника.

— Это женщина... — отрывисто говорил Гейнеман, а Марта переводила его слова, словно происходящее не касалось ее. — ...Это женщина великой Германии. Фрау Марта Трауш — представительница великой нации, которая принесла вам всем освобождение... Подчиняться как командиру и уважать как женщину...

Когда Гейнеман окончил, кивнув Марте, она вдруг выбросила руку и крикнула:

— Хайль Гитлер!

Гейнеман автоматически повторил приветствие. Сотня рук взлетела к небу, и из глоток вырвалось ответное: «Хайль!..» Мурашки поползли по спине Гейнемана. Вот она, настоящая женщина, истинная немка!

Дальше