Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава четвертая

1

Суровая зима была в том году.

Днем небо тяжко провисало над городом, а ночью, когда крепчал мороз, оно, ярко светясь звездами, как бы отлетало от земли в ледяную стынь космоса.

Замело снегами окрестные села Черновку и Гдановку, Мамыкино и Чертки, Балашовку и Макарово. Всегда веселая и незлобивая речушка с отнюдь не ласковым названием — Волчья — стала свинцовой и вьюжной. Под стать ей Самара, Орель, Сура, Чутка. Текут холодные воды павлопольских речек под толщей зеленоватого льда прямо в Днепр. Уже оделись в ледовый панцирь днепровские берега, и только на середине реки зыбкие озерца колышутся, не сдаются морозу. От Мандрыки до Чечеля — как в пустыне. Домов много, а всюду одиночество; окаянный ветер свистит в прибрежных вербах и тополях, пляшет на омертвевшем Пионерском острове, которому оккупанты вернули его прежнее и давно стертое название — Богодуховский. Некогда, говорят, местный помещик Богодухов владел просторами этого днепровского плеса.

В девяноста километрах от Павлополя, у Днепра, выше железнодорожного моста с осиротевшими быками и рухнувшими фермами, — сизые очертания заводов. Когда-то их трубы постоянно дымили, а доменные и мартеновские печи что ни час зажигали факелы плавок, озаряя край неба над городом багровыми сполохами.

Не светят огни и на проспекте Карла Маркса, прежде самой людной магистрали. Морозный декабрь вслед за вражескими войсками люто сковал областной город Днепровск, оставшийся без света и искристых зимних радостей.

Канун Нового года.

Кого только не веселил прежде его приход! В витринах красовались разукрашенные елки, сияя золотом и серебром игрушек. Хлопушки, снегурочки, деды-морозы, разноцветные флажки...

Ныне город-гигант, сверкавший некогда металлургическим и рудным самоцветами в российской короне, а затем сотрясавший ту корону революционными громами, повидавший на своих улицах и Шкуро, и Махно, и Григорьева, и Деникина, и Петлюру, и австро-германцев, и иных врагов свободы — этот город теперь словно устал от борьбы, свалился на берегу и уснул тяжким сном.

Веселятся иноземцы.

Из Гамбурга и Аахена, Берлина и Мюнхена, Киля и Нюрнберга переместились они сюда на зимние квартиры. Зельцнер постарался, чтобы все в этом городе напоминало милую Германию. Елку подарили человечеству немцы. Украсив пиршества древних германцев, она затмила и русскую березу, и ракитовый куст, и даже языческий дуб. А кто подарил миру Санта Клауса, доброго малого, предпочитающего влезать через дымовую трубу с мешком добрых подарков?

Пахло Нибелунгами, самим богом Вотаном, осенившим железной дланью германское воинство. В передней тоже тянуло домашними запахами Дрездена или Мюнхена: ветчиной, свежим пивом (здесь уже пущен пивной завод).

— Фон Метцгер! — представил Зельцнер гостям дородного, розовощекого мужчину в полувоенной одежде. — Акционерное общество «Стальверке», основной капитал — сто тысяч марок. Число пайщиков ограничено.

Генерал-комиссар любит пошутить. Крупный работник партии — штандартенфюрер! — он слывет и смелым человеком. В двух соседних областях его имя хорошо знали. Зельцнер!

Фон Метцгер поклонился присутствующим и пружинистым шагом прошел к столу. Усевшись на край стула, он в кругу военных демонстрировал приятную гражданскую скромность.

Уже съехались дельцы сюда, на юг. Пусть помогают осваивать богатства края. Вилли Метцгер, оказывается, родился в этом городе. Ему минуло не больше десяти, когда началась революция. Папаша Карл Метцгер, владелец колбасного магазина, увез сына в Германию. Советы, правда, кое-что успели за эти годы. Их пятилетки изменили город. Брянский, Шодуар, Гантке — старые заводы правобережья и левобережья ждут своих хозяев. На одном из заводов им удалось создать большой цех колесного проката. Остатки оборудования британской марки — город Шеффилд.

Заводчик был отлично осведомлен. Уже осели тут фирмы Ланца, Бека, Шедемаера, Дерна и даже Круппа. В германском банке действуют представители товарищества для снабжения электротоком в колене Днепра с основным капиталом 20 тысяч марок. Гамбургская фирма Маннесмана собирается торговать железом. Фирма Бистерфельда — химия и лекарства. Фирмы спецстроительства Отто Крохта, Мюллера, Гильтнера, Валлера... Это организаторы новой жизни, кровь, пульсирующая в артериях нации...

Стрелка подбиралась к двенадцати.

Ободренный вниманием военной администрации, Метцгер быстро разговорился и уже болтал без умолку. Зельцнер бесцеремонно прервал его:

— За Новый год, год победы! За фюрера!

У каждого прибора — изящная коробочка с кексом и набором разноцветных свечей. Это рождественский подарок фатерланда своим солдатам.

Фрау Эльза села за рояль.

Гебитскомиссар Павлополя Циммерман устало смотрел из-за стекол пенсне. Он вовсе не предполагал оказаться на пирушке. После оперативного совещания Зельцнер задержал его:

— Останьтесь, Циммерман, с нами. Вам необходимо иногда освежаться в областной столице. Сама история сделала вас своим часовым.

Зельцнер — известный шутник. Но не до шуток тому, кто в самом деле на опаснейшем посту и работает во славу фюрера.

Гебитскомиссар Циммерман уязвлен. Выскочки! На уме у них собственные особняки, бабы, развлечения. Правда, в Павлополе аскетический Циммерман также не испытывает стеснения. Он, например, занят кое-чем своим. Разбираются ли местные Stutzerin{4} в цветах? Пожалуй, и нюхать их как надо не умеют. Оранжерея вымахает на два квартала, на ее грядках расцветут такие растения, начнется такая зимняя выгонка!..

Циммерман. Лепестковое хозяйство. Бавария. Розы, круглый год расцветавшие в просторных розариях, гордые нарциссы и нежные орхидеи, флердоранж — цветы новобрачных, радуги камелий, самоцветы гортензий и цикламенов, пламя махровых тюльпанов, каких не встречал даже у Лефебера в Голландии. Его амариллисы и каллы, напоминающие лилии, всегда появлялись в магазинах ранней весной — никто не успевал так, как Циммерман. Пармские фиалки, гиацинты, около трехсот сортов георгинов, среди которых были и «скульптуры» самого хозяина, гладиолусы и хризантемы, расцветавшие летом в грунте...

Мальчишкой он охотился за цветами в дядюшкином саду. Цветы удивляли его разнообразием форм, оттенков и запахов. Вместе с тем ему нравилось единообразие сортов и видов, заданность симметрии. Дядя был скуп и не одарял племянников цветами и фруктами. Тогда маленький Генрих решил позаботиться о себе сам. Под дядюшкиным окном иного лет подряд расцветала красная роза, она очень пахла и, вероятно, одурманила мальчика. Он сорвал ее и незаметно сунул в рукав пиджачка. Когда племянники стали прощаться, дядя, оторвавшись от газеты, внимательно поглядел поверх очков на трех малышей в коротких штанишках: «Один из вас сорвал мою любимую розу. Кто?» Все стали отнекиваться. Отпирался и Генрих, хотя красная роза в рукаве жгла тело.

Много лет спустя Генрих Циммерман, установив опеку над бездетным, выжившим из ума дядей и ловко устранив единокровных претендентов, прикарманил не одну розу, а все «дело». Красная роза стала эмблемой.

Теперь же его племянники, в свою очередь, воруют цветы из дядиного хозяйства у предгорий Альп.

Да, гебитскомиссар понимал толк в цветах. Не только запахом и красотой своей радовали они его. Он не уставал поражаться их отличной дисциплинированностью и четкой определенностью каждого сорта. В умелых руках растения как бы превращались в чеканный строй пестрых солдатиков, точно выполнявших по весне команды. Он приказывал им расти так-то, куститься тогда-то. Он одевал их в изящную форму сенегальских или альпийских стрелков. Он не был солдафоном, но очень любил порядок. И когда Гитлер стал наводить порядок в Германии, а затем Германия начала наводить порядок в Европе, он стал помогать и Гитлеру, и Германии.

Циммерман стал чиновником рейхскомиссариата, преданным солдатом фюрера. Увлечение цветами, однако, не прошло и на чужой земле. Когда летом под Брестом расстреливали большевистских комиссаров, он, выпустив заряд своего парабеллума по военнопленным и предоставив дальнейшее солдатам из зондеркоманды, пошел по цветастому лугу, полному прелестной неопределенности, лег на теплую от дневного зноя землю и стал изучать разновидности русской флоры: колокольчики, ромашки и лютики — сугубо цивильные, еще не приведенные им к повиновению цветы.

Циммерман успел уже убедиться, что в гостеприимном доме генерал-комиссара цветов не любят. У него под Новый год всегда благоухали розы. А здесь же пахнет только ветчиной.

За роялем сидела рыхлая Эльза. Кое-кто танцевал.

Шумно вошли новые гости — парни из СД. Зельцнер, впрочем, их ожидал: появление этих людей в разгар пиршества не вызвало удивления. Они были уже навеселе и возбужденно разговаривали, не обращая внимания на присутствующих. Циммерману подумалось, что стволы их пистолетов еще дымятся в кобурах.

Он слышал обрывки фраз, полупьяную болтовню. Оказывается, сотрудники военно-политического бюро СД разыграли целый спектакль и разоблачили подпольные коммунистические центры. Явка секретаря обкома подпольщиков засечена. Катрина Помаз, девчонка, работавшая при большевиках в ведомстве народного образования, влюбилась в офицера СД Эриха, выдавшего себя за коммуниста, подпольщика, антифашиста. Он блестяще провел свою роль. Под финал ей были предложены деньги для подпольной организации, и она клюнула. Эрих пожертвовал еще одной ночью. Ее взяли прямо в постели. Теперь эти ребята поработали над ней коллективно. И кое-что сумели выдавить... Пароль явки — «Ласточка», отзыв — «Лапка».

Зельцнера распирало. Он весь лоснился от нетерпения.

— Господа! Добрый Санта Клаус прислал нам подарочек... Эти солдаты фюрера... — Генерал-комиссар загадочно помолчал, торжествующе поглядывая на притихших гостей, и вдруг наткнулся на выжидающий взгляд сотрудника генерал-комиссариата по информации Вюнде.

Вюнде был всегда почтителен и тих. Его доклады и справки кратки, но содержательны. Он много знал. Рыжий, с красным апоплексическим лицом, в прошлом видный нацистский работник в Мюнхене, он был замечен в свое время Розенбергом и даже представлен в дни съезда самому Гитлеру.

Зельцнер умолк. Черт побери, он чуть было не сказанул лишнего. Взгляд рыжего Вюнде отрезвил его. Что ни говори, а партийности в нем больше, чем у самого Зельцнера и всех сидящих здесь, вместе взятых. Надо уметь молчать.

Замешательство, однако, длилось недолго. Никто, кроме Вюнде, не заметил смущения Зельцнера. Генерал-комиссар обратился к сидевшему рядом Циммерману:

— Давайте выпьем. Этот рыжий, кажется, на содержании у гестапо. Вам что-нибудь говорит имя Шташенко? Шташенко-Лисий...

— Шташенко? — Циммерман отрицательно покачал головой.

— Они, кажется, произносят это имя не Шташенко, а Эс-т... Сташенко. Его явки также и у вас, в Павлополе. Вам можно позавидовать. Это секретарь большевистского обкома.

Гебитскомиссар развел руками, не зная, что ответить. Проклятый город!

Он посмотрел на часы — скоро три. Пора домой. Хоть зябко и неуютно дома, хоть и прячется где-то там некий Шташенко, а все же — дома. Давно ли стал Павлополь его домом? И днем и ночью особняк охраняют усиленные наряды.

— Пора домой, — сказал он Зельцнеру. — Спокойной ночи. Между прочим, у меня на Новый год всегда цвели живые цветы. Циммерман. Цветоводство. Бавария. Будущим летом, господин Зельцнер, в Павлополе...

В этот момент раздался далекий взрыв. За ним другой, третий. Гости переглянулись. Зельцнер поднял рюмку.

— Ровно три, — сказал он, посмотрев на часы. — Выпьем за немецкую точность. Я приказал ликвидировать три неразорвавшиеся авиабомбы в три часа ночи. В честь нашего праздника. Выпьем же... Не волнуйтесь, господа.

Вскоре Зельцнер незаметно вышел во двор и по пожарной лестнице поднялся на крышу особняка. У него нашлось достаточно выдержки. Может, этому он как раз и научился у рыжего Вюнде. Если бы он мог рассказать кому-нибудь о своей находчивости! Впрочем, придет время — он засядет за мемуары. Этот случай засверкает на страницах. В гимназии он был редактором рукописного сатирического журнала «Pumpe», и ему прочили успех в литературе. Он и сейчас пописывает в свободное вреди, как говорится, в стол, для будущего.

В районе вокзала горело. Пламя озаряло край неба над спящим городом, усиливая черноту ночи. Зельцнеру не впервые видеть подобные костры в ночи. Горела Варшава, рушились здания, погребая под собой людей, и, казалось, люди, как вши, трещали в том огне. Горел Минск, его щедро подожгли «осветители» со многих сторон сразу. Пожары и днем и ночью озаряли победный путь германского воинства к единой, захватывающей цели. Горел и Днепровск. Говорили в войсках, что он похож на Рио-де-Жанейро и стоило бы его сохранить. Попробуй сохрани... Огонь будто приближается и обжигает до пота. Это сработали те, кого расстреляли в ноябре. Их сыновья... Отцы, женихи, школьные товарищи. Он был там сразу же после акции. Надгробный холм дышал. Нечистая работа. Из-под снега виднелись человеческие конечности... собаки грызли... Работнички...

Зельцнер вытащил платок и вытер вспотевшее, несмотря на январский мороз, лицо.

— Жарко, господин генерал-комиссар? — спросил кто-то.

Зельцнер схватился за кобуру:

— Кто здесь? Ах, это Вюнде... Как вы сюда попали?

— Я уже, вероятно, десятый раз поднимаюсь сюда сегодня. Проклятущая ночь. Признаться, я все время ожидал чего-то недоброго.

— Нас поздравили, Вюнде, — с горечью произнес генерал-комиссар. — Подарочек Санта Клауса. Пусть гости допивают. Не будем их тревожить без надобности. Где горит, как думаете?

— Полагаю, цистерны с бензином, господин Зельцнер. Вчера прибыл эшелон. Впрочем, я ошибаюсь. Вполне возможно, что это взорвали три бомбы по вашему приказу...

— Вы шутник, Вюнде.

— Очень важно пошутить вовремя, господин Зельцнер. Оба переглянулись. В районе станции полыхнул новый факел пламени, и через мгновение донесся уже не глухой, а отчетливый, близкий и грозный звук четвертого взрыва.

2

Циммерман вернулся домой взвинченный. Новогодняя попойка у Зельцнера и эти идиотские взрывы на товарной станции, о которых наутро говорил весь город — там полетело до полудесятка цистерн с горючим из Плоешти — вызвали в душе смятение. Взорваны пути и на соседней станции. Неизвестные убили паспортиста, знавшего имена подпольщиков. Незримый Staschenko протягивал свою мстительную руку и к нему, наместнику фюрера на этом клочке земли.

Раздражали и самоуверенность Зельцнера, и нескрываемое чванство его коллеги штадткомиссара Днепровска Клостермана. Черт их всех побери, этих патрициев. Ожиревший Клостерман размахнулся широко. Он решил вышвырнуть Исторический музей и занять весь дом. Его прельстила дорическая архитектура, лепной орнамент, высота стен, акустика. Твоему голосу хором отвечают стены всех восьми залов. Здание это — точное повторение дома Гофмана в Берлине, известного финансиста, поклонника дорического ордера. Черты строения стали еще роднее Клостерману. В этом дворце не стыдно принять самого фюрера!

Циммерман не без смущения спросил тогда: можно ли надеяться на визит фюрера в Павлополь? Об этом, между прочим, толкуют в инстанциях. Ему ответили ироническим взглядом. «Сначала обезопасьте проезды! Проветрите коридоры». Циммерман стушевался. Если придется, они еще услышат о нем: он усыплет путь своего фюрера цветами.

А пока он усилит охрану. На станции Мизгово задушен конвоир-автоматчик — об этом сообщалось в секретной сводке. Пусть придут пулеметчики, замаскируются в щелях. Пусть увеличат наряды автоматчиков. Если здесь в самом деле прячется большевистский секретарь, пусть воздух пропитается ядом, а каждый дом станет ловушкой.

Он переговорил с «негритосом» Рицем, которого неожиданно повысили и назначили в полевую жандармерию. Нонсенс! Здесь распоряжаются лейтенанты. Плотва.

Высокомерный, но деловой мальчишка однако не терял времени. Чаще звучали выстрелы на окраине города, за кладбищем. После акции на Литейном — так называют павлопольцы завод чугунного и стального литья — среди населения усилилось недовольство. Информация поступает достоверная. Помимо сотрудников вспомогательной полиции и доверенных лиц — «фаулейте», Рицу удалось привлечь и терциаров — мирских монахов, которых оказалось в этих местах немало. Терциары — надежные помощники. Циммерману довелось увидеть их как-то в кабинете Рица.

— Воронье гнездо, — сказал Риц, выслушав Циммермана. — Даю руку на отсечение, что Харченко, которого мы вздернули, был бандитом... Что ж, господин Циммерман, я их пропущу через такое сито...

Листовки, предъявленные «негритосом», вовсе расстроили гебитскомиссара. Он не страшился партизан, которые, как говорят, еще прячутся где-то в Новокадомских и Усовских лесах. В конце концов, у рейха достанет сил, чтобы прочесать огнем и штыком эти рощицы! Угнетало, а порой и удивляло неприятие большинством населения попыток немецкого командования наладить сотрудничество, широко открыть границы империи для восточных наций, предоставить им работу в рейхе на первоклассных заводах, окропить всех целительным дождем германской культуры, чтобы они, подобно цветам, иссохшим от зноя, подняли голову, повеселели и... покорились.

Листовки пахли сыростью. Ромуальд переводил: сводки Советского информбюро, призывы к саботажу и сопротивлению. В листовках описывались подробности расстрела на Литейном. Значит, есть у авторов этих писулек и разведчики, и радиоприемники. Есть и тайные квартиры, есть и люди, с риском выполняющие чьи-то поручения.

— Где вы ловите эти вот... листовки? — не скрывая раздражения, спросил Циммерман.

— Партизаны называют их ласточками, — с улыбкой заметил Риц. — Они порхают. Их раздают на рынке. Расклеивают на стенах. Иногда их находят в собственных карманах наши люди — полицейские и жандармы. — И партизаны всерьез думают победить этими бумажками? — Блеклое лицо гебитскомиссара с ледяшками глаз под стеклами пенсне выражало недоумение. — Эти грамотеи до сих пор называют меня «геббельскомиссар» и никак не привыкнут к правильному произношению.

— Господин Циммерман, Ленин листовками завоевал полмира, вспомните слова рейхсминистра.

О, Риц, оказывается, еще и теоретик! Циммерман считал, что он мастер только сворачивать скулы да уничтожать политруков и евреев.

— Полагаю все же, что пуля гораздо надежнее этой клозетной бумаги, — грубо произнес Циммерман. — Если бы вы слышали взрывы цистерн в Днепровске, у вас появилось бы больше практической ненависти к этим пропагандистам. Хотелось бы мне увидеть хоть одного сочинителя...

Риц определенно обиделся. «Практической ненависти...»

— Могу познакомить! Желаете? Уверен, что каждый второй — сочинитель и организатор преступного саботажа.

Циммерман согласился.

В жандармерии происходила отметка неблагонадежных. Пара за парой входили в комнату люди, одетые в однообразно серые одежды войны. На одних были стеганки мышиного цвета, такие же ватные штаны, шинелишки, повидавшие виды, темные демисезонные пальтишки, подбитые ветром, кепки, шапки-ушанки, ботинки солдатского образца, сапоги кирзовые или, реже, яловые. Лица у входящих были тоже серые, порой небритые, и взгляды невеселые, припрятанные. Который из них царапал пером при свете ночника или выстукивал одним пальцем на машинке слова-взрывчатку? Разгадаешь ли в этом скучном людском потоке тех, кто сеял смуту?

Не без опаски поглядывали входящие на немецких офицеров.

Циммерман выбрал наугад пару и обратился к переводчику. Тот облизнул губы и понимающе мотнул головой.

— Работаешь? — спросил он у одного из вошедших.

— Так точно, — ответил мужчина лет тридцати в стеганке и рабочих сапогах.

— Кем работаешь?

— Конюхом в стройконторе городской управы, — Конюх вытащил какую-то бумажку и протянул ее офицерам. — Благодарность получил от управы за честную работу.

— Коммунист?

— Господь с вами. Таких, как я, в коммунисты не принимали.

Циммерман заинтересовался. Ромуальд, отлично сработавшийся с Рицом, уверенно задавал вопросы:

— Почему?

— Неграмотный я, вот что, — ответил конюх.

— Как же, по-твоему, становится... все коммунисты грамотные, образованные? Культурные...

— Может, и не все, пан геббельскомиссар, но, как водится, в коммунисты записывались кто неграмотней. Ну и назначались, конечно, на руководящие, как говорится, должностя.

— Офицер?

— Нет, не офицер. До старшины еле-еле допер, пан геббельскомиссар. Где работал до войны? В пожарной охране завода. К службе негодный я, вывезли на окопы под Кременчуг. Немцы прорвали фронт, нас всех захватили и привезли сюда чин чинарем.

— Что значит «чин чинарьем»? — спросил переводчик, передав Циммерману смысл беседы.

— Чин чинарем, чинарики-чубчики, — весело ответил конюх. — Это присказка такая. Без нее никак не могу.

— Dummkopf, — заключил переводчик и обратился к другому, смугловатому, ожидавшему своей очереди у стола: — Юде?

Тот отрицательно качнул головой. Ромуальд что-то сказал гебитскомиссару. Циммерман усмехнулся и надел пенсне, которое до сих пор болталось на золотой цепочке.

— Покажи паспорт, — приказал Ромуальд. Он вертел паспорт, всматриваясь в его странички, и что-то негромко говорил Циммерману.

— Вы знаете друг друга? — наконец спросил переводчик, отдавая паспорт владельцу.

— Никак нет, — Конюх приложил руку к груди и для пущей доказательности пялил глаза на незнакомца, такого же, вероятно, как и он сам, одиночку армейца.

— Вранье, — определил переводчик и, ободряемый скупой улыбкой Циммермана, накинулся на обоих: — Партизан! Сочинял листовок и бросал по городу. Убил милиционер. Юде...

— А дули не хочешь? — вдруг остервенел тот, к которому он обращался.

— Дули? — переспросил Ромуальд и, тотчас увидев ту увесистую дулю в натуре, что-то коротко бросил Рицу.

«Негритос», отшвырнув ногой стул, шагнул к смельчаку и резким ударом кулака в живот отбросил его к стене.

Худенькая подрумяненная девушка, выполнявшая несложную процедуру отметки паспортов, приподняла подведенные брови и, вскинув плечиками, вышла из комнаты.

Пострадавший сидел на корточках, силясь перевести дыхание.

— Здорово, — вырвалось у конюха. — Вот это ударчик! Учите, учите его, дурака. Будет знать, как с панами офицерами разговаривать.

— Заткнись, сволочь... — процедил сидевший. — Убью, гад.

— Дурак ты, дурачок... Ну как тут не съездить по роже? Через тебя, выходит, и мне беда. Вставай, ну... Держись вот так. Паны офицеры...

Конюх оказался добрым, наивным малым. Было бы таких побольше среди украинцев, глядишь, и дело пошло бы веселее. Он просил «геббельскомиссара» отпустить этого дурачка, потому что «никуда он не денется», все равно быть ему на глазах полиции. Только понять надо, что оскорбился он, когда его назвали «юде», потому и психанул. Не очень эта нация нравится людям. А он ведь чистый украинец, поглядите...

Циммерман плохо понимал по-русски. Но на этот раз он уловил смысл происходящего. Он не разделял уверенности Ромуальда в виновности этих. Покоробила его и выходка Рица. При девушке. Да ведь это неуважение к нему, гебитскомиссару. Риц хорохорится, пижонит, теряет чувство меры.

— Уходите, — сказал Циммерман. — Пусть уходят. Они такие же авторы листовок, как я автор «Майстерзингеров», бог мой...

Риц крикнул:

— Прочь!

Когда оба вышли на улицу, конюх сочувственно заметил:

— Здорово саданул тебя фриц. Может, приляжешь вон на скамейке?

— Прошло уже. Ты иди, иди... Чего тебе?

— Не дюже ты осторожный, парень.

— Вот еще один из заводоуправления.

— Чего-чего?

— Ничего. Говорю, на таких, как ты, осторожных как раз Гитлер и рассчитывает. Ты кто?

— Слышал ведь. Конюхом работаю.

— И благодарность от фашистов получаешь?

— Как видишь, пригодилась. Больно горячий ты.

— А ты не остужай.

— Мне бы таких три девятки, — вдруг сказал конюх и потрепал парня по плечу. — Вот дело-то...

— Какие тебе три девятки?

— В ремиз играешь? На кукурузные зернышки. Научу, коли хочешь, чин чинарем. Приходи в гости в стройконтору на конюшню. Знаешь, на Тургеневской, возле школы... Рудого спросишь.

— Фамилия такая или кличка? Теперь, говорят, более клички надо, не фамилии.

— Болтаешь что — не пойму.

— Вижу, солдат службу знает. Не рудой ты, а седой. А ведь не более тридцати тебе. До капитана хотя бы дослужился?

— С чего взял?

— По походочке вижу. Поседел-то давно?

— На той неделе.

— Ну, прощевай. За выручку спасибо. Обувка твоя ремонта требует. Приходи, подможем, Артемовская, пятьдесят четыре. Работу исполняем честно. Бреуса спросишь.

Когда новоявленный знакомый скрылся за углом, Рудого вдруг охватило волнующее предчувствие. Артемовская, 54. Что-то кроется за тем адресом: сапоги-то у Рудого целехонькие, без малейшей царапины. Никакого ремонта не требуют.

3

«За муки наших людей, за муки женщин, детей, стариков, сожженных, расстрелянных и замученных, за разрушенные наши очаги; за поруганные нивы и землю клянусь мстить, мстить и мстить, уничтожать гитлеровских оккупантов, убивать всю фашистскую нечисть. Смерть за смерть! Кровь за кровь! И если я сам или кто-нибудь смалодушничает, продаст, переметнется или даже под страхом смерти выдаст...»

Все было предусмотрено в этой клятве. Нина переписывала ее снова и снова. Глядя на жену, всегда замороченную домашними делами, а теперь всерьез занятую этим необычным делом, Костя и сам проникался особенной торжественностью. Великое дело — присяга. Она связывает людей и на жизнь, и на смерть.

Хотелось об этом рассказать человеку, сидящему за сапожным верстаком. Взволнуют ли его эти слова?

Скучный длинноносый сапожник слишком уж долго вертел в руках стоптанные ребячьи башмаки. Как ни голодно, как ни туго бывает в семействе, а ребятишкам море по колено. Гоняют с утра до ночи на улице, играют в войну, в красных и немцев, придут домой синие-пресиние, а кормить их нечем. Жинка недавно выменяла на новые туфли ведро картошки, нацедила постного масла из старых бабкиных запасов, нарезала мелко лук — и вот весь обед.

Рудой оглядел незатейливую обстановку. Двухспальная кровать с шариками, квадратный, тоже старомодный, стол с пухлыми ножками под голубой скатертью, буфет с резными створками. Окна маленькие, с ватной прокладкой на зиму, на полу — полосатое рядно, на стенах — солдаты и мужики из дальней и ближней, видать, весьма многочисленной родни хозяина.

— Что же вы хотите? — спросил сапожник. — Больно уж слабовата обувка. Перетяжки требует. Подметки-то некуда лепить, сами видите.

— Ну что ж, перетяжка так перетяжка, — согласился Рудой, удивляясь тому, какое течение приняла беседа с первых минут. — Сколько же возьмете?

— Коли денег жалко, можно сменять, — ответил сапожник.

— Менять-то не на что, товарищ... товарищ дорогой... — Рудой поймал на себе ястребиный взгляд сидящего. — Может, на карбованцах сойдемся, тогда будем сватами, чин чинарем.

— Три десятки, — сказал сапожник. — Сам пойми, меньше никак не могу. Знаешь, сколь управа денег за патент берет? У них финотдел работает не хуже, чем при той власти, будь она неладна! Где какая щелочка, там и они, проклятущие... А, к примеру, материал. Добро, что итальянцы еще ходят по земле да от румын кой-когда перепадает. А то бы вовсе погибель на нашего брата сапожника.

Рудой вспотел... Не иначе как приснилась ему та встреча с губастым Бреусом.

— А что итальянцы? — едва нашелся Рудой.

— А что итальянцы! Торгуют почем зря. Когда кусок кожи, а когда пару новеньких оторвешь. А то ведь на резине строчим. Дорого? Ладно, за четвертную сделаю. Приходи послезавтра. — И он снова стал внимательно изучать принесенную Рудым обувь.

Рудой понял, что ошибся.

— У вас тут есть еще сапожники? — спросил он.

— Чуть не весь квартал сапожничает, — весело ответил хозяин. — А что, дороговато? Хочешь к другому перейти? Воля ваша, только лучше меня вряд ли кто сделает. Же-на-а! — позвал он.

— Чего? — откликнулся женский голос.

— Покажи-ка желтую пару для фрейлейн.

В комнату вошла женщина, на вид чуть постарше мужа, в домашней просторной одежде. В руках у нее были новенькие дамские туфли.

— Во, гляди, — хозяин взял в руки туфли. — Приклад смотри какой. Жамша, гляди, настоящая желтая жамша.

Услышав эту «жамшу», Рудой окончательно понял, что сунулся не туда, что не может этот человек с речью и повадкой дошлого ремесленника быть причастным к подполью. И он решился на крайность:

— Скажите, милейший, фамилия Бреус вам не знакома?

— Бреус? — переспросил сапожник. — Это что же, из немцев?

— Может, и из немцев, не знаю. Но пожалуй, русский человек.

Сапожник покачал головой:

— Нет, не знаю такого. Ни из русских, ни из украинцев, ни из немцев. На этой улице такой не проживает. Это я вам точно говорю: всех потому наперечет знаю. Раньше на Покотиловке мы помещались. А тут уже двадцать лет, считан, с одна тысяча девятьсот двадцатого. Это еще батя строил. Крепкий был мужичок, мыловаренное дело держал. А нынче, гляди, за куском мыла побираемся.

— Ну что ж... прощевайте, — сказал Рудой, вздохнув. — Куда же ты ботиночки-то уносишь? — засуетился сапожник, увидев, что посетитель заворачивает обувь в тряпочку.

— Авось подешевле найду мастера. Больно уж ты знаменитый сапожник. А мне поплоше бы надо.

В прихожей послышались голоса, и в комнату ввалились трое. Один из них был Байдара — его Рудой узнал тотчас. Все были навеселе.

— Ну что, сосед? — спросил начбиржи — Готово?

— Готово, господин Байдара, одну минуточку. — Сапожник, вскочивший при появлении гостей, бросился за дверь и вынес дамские туфли желтой «жамши».

— Сказано — сделано, господин Байдара, — заговорил сапожник. — Иначе не можно. Коль обещал — выполню. Будет носить ваша донька и меня вспоминать, слово чести.

— Донька не донька, а хтось носить буде, — засмеялся Байдара, снимая шапку и вытирая пот с лоснящегося лба. — Работа, ничего не скажешь, приличная. Никогда не думал, что из литейщика такой сапожник получится. Все ведь на заводе, в окалине. Да с начальством в кровь сшибался, думаешь, не знаю? Я, что надо видеть, то видел. Зайдешь ко мне на биржу. Там расплачусь и насчет того поговорим.

— Расплаты никакой, господин Байдара. Что ж до того — буду премного благодарен. Финотдел задавил, поверите?

— Сделаем. Украинскому человеку всегда поможем. Да еще соседу. Прощевай, брат.

Снова громкие голоса в прихожей, и снова тишина, и они вдвоем — Рудой и сапожник.

4

Ах, черт возьми, дьявол тебе в печенку. «Премного благодарен...» Когда Байдара ушел, Рудой не удержался. Не зря папа сапожника по мылу ударял, оно и видно, потому что сыночек охотно и без мыла лезет... Противно в такие руки отдавать даже эту рвань, придет час — будут таких типов выводить как пособников...

Все это Рудой выпалил единым духом, не думая о возможных последствиях. А тот, ошеломленный, не знал, что и ответить.

Только когда Рудой направился к двери, сапожник окликнул:

— Постой, заказчик! Значит, ты и есть Рудой? Теперь настала очередь изумляться Косте. Но сапожник не дал ему для этого времени:

— Родные братья вы со Степкой, что ли?.. Такой же он ненормальный, психический, прости господи...

— Да вы откуда меня знаете?

— Бреус доложил, если хочешь. Крепко ты его выручил, спасибо. Как же тебе не стыдно? Не знаешь человека, а поносишь. Иванченко — моя фамилия. Федор Сазонович.

У Рудого отлегло. Он у друзей. Они знают, что и как надо делать, имеют, видать, и связи, и оружие.

Федор Сазонович, однако, разочаровал Костю и заставил снова напрячься. Он был скуп на слова. Больше расспрашивал. О семье, о детях. «Хорошо, что встретились. Душа теперь на месте». О настроении соседей. «Надо смелее разговоры заводить. Но не подавать виду». О чем толкуют люди в очередях, на базаре? «Базар как барометр. Там многое...» Знает ли последние сводки?

Нет, Рудой не знал особых сводок. Газеты все долдонят «Из квартиры фюрера» да «Из квартиры фюрера», интересно знать, что там за квартира такая. Румыния и Словакия объявили войну Америке. Да еще Болгария, Венгрия и Хорватия. Рвутся в Москву, упоминают Солнечногорск, это совсем близко, неужто... того? Под Ленинградом и под Севастополем вроде бы увязли, пишут — артиллерия обстреливает сильно эти города. В Северной Африке бои у Тобрука, есть такой город. А еще японцы наступают на Гонконг...

— Газеты хорошо читаешь, — ухмыльнулся Иванченко. — Вранье все. На словах они уже и Москву давно взяли, а она, матушка, стоит и стоять будет! Листовок не встречали? Где-либо, может, на базаре?

— Одну припрятал. Редкое оно дело. Во, глядите, но ваша ли работа?

Иванченко расправил листочек. Карикатура — бородка клинышком, непомерный живот.

Боже, я тебе благаю —
Петрю забери до раю!
Та мерщiй, бо цей Iуда
Пepeicть багато люду...

Стихи заставили сапожника улыбнуться.

— Нет, это не наша работа, — сказал он, не без нежности разглаживая помятый листок. — Это уже третья штука у нас. Клише, видать, на линолеуме вырезают, а краска как будто типографская. Кто-то действует в одиночку, на связь не идет.

— А как же ему на связь? — спросил Рудой. — Он же не знает ни черта. Ни явки, ни пароля...

— Ты же пришел, — заметил Иванченко. — Рассказывай.

Он слушал Рудого, весь его нелегкий путь в родные места. Желваки на худых и сильных щеках работали, словно он тщательно прожевывал слова гостя. Нет, не с пустыми руками пришел сюда разведчик! Глаза Иванченко потеплели, когда он услышал о ребятах из конюшни стройконторы, о полицае Сидорине. Сообщал полицай, что скоро ожидается облава на леса. Ищут секретаря обкома. Все приказы идут из области. Прибывает вспомогательный отряд СД для чистки арестованных и каратели из СС. Будут прочесывать леса: Павлополь почему-то считается центром...

— Они не ошибаются, — сказал Иванченко, свертывая цигарку. — Им нельзя отказать в этом. Мы уже потеряли одного.

— Может, он?..

— Нет. Он ничего не сказал. У них попросту опытная контрразведка, вот и все. Лучше будет, если нам удастся предупредить их замыслы. А ты молодец, что пришел. Хорошо, что вообще очутился здесь. Значит, разведка наша не дремлет. Есть у тебя жилье про запас?

У Рудого не было запасной квартиры. Не успел он обзавестись и связными, о которых заговорил Иванченко.

— Может, долго не увидимся, продолжай в том же духе, — сказал Иванченко на прощание. — Ты знай всех, тебя пусть знают единицы. При надобности найду. Не задавай лишних вопросов. Насчет полиции ты это хорошо придумал. Надо побольше своих людей в немецкие учреждения посылать. Как можно больше. И в полицию, и на биржу, и в жандармерию, и в управу. Чтобы в курсе дела быть. Если сможешь, приведи своих к присяге...

— Есть присяга, — вырвалось у Рудого, — клятвой назвал, вот послушайте...

Окрыленный, шел Рудой пустынной улицей. Снег весело поскрипывал под подошвами. Значит, не оплошал. Клятву сочинил, насчет полиции распорядился. И смело пошел на связь. Он догадывался, что сапожник не все ему рассказал. Но тем радостней было на душе. Есть кое-что — листовки, явки, связные. А может, и оружие. Если и переоценил Рудой силу павлопольского подполья на тот час, то это, в общем, не беда. Важно, что он теперь не одинок.

Так, бодрясь и даже насвистывая, Рудой дошел до подворья стройконторы, намереваясь, не откладывая, повидать Ларкина: вслед за Сидориным тому идти в полицию.

С лавки поднялись двое.

— Рудой? — спросил один из них вошедшего.

— Так точно, он, — услужливо отозвался из темного угла завхоз, часто навещавший конюхов. — Господин конюх. Заслуженный деятель, так сказать. Допрыгался, значит, господин конюх?

— В чем дело? — спросил Рудой.

— Арестован ты, вот в чем, — грубо ответил один из полицаев. — По распоряжению самого начальника полиции. Шагом марш!

5

В кабинете начальника полиции он увидел Лахно. Рудой, вероятно, был последней ставкой этого человека, так как тот потянулся к вошедшему и подобие улыбки отразилось на синеватом, в кровавых подтеках лице.

— Знаешь его? — спросил начальник полиции, безгубый, с острым взглядом и офицерской выправкой.

— Нет, — Рудой покачал головой.

— Как же нет? — вскричал Лахно и вскочил с табуретки, потрясая кулаками. — Ведь только недавно признал меня. На базаре встретились. Врет он, товарищ начальник!

Начальник полиции распружинился и ударил Лахно в лицо:

— Я те дам, сволочь, товарища. Товарищи твои висят и гниют.

— Я извиняюсь, господин начальник, — пробормотал Лахно, размазывая по лицу кровь. — Привычка, знаете...

— Он утверждает, что, будучи начальником продовольствия, являлся беспартийным. Возможна ли такая штука в том царстве партийного билета? Говори.

— Не могу знать, пан комиссар, — ответил Рудой. — Как я есть человек далекий от политики, то и не знаю, как там было! — Он сделал ударение на последнем слоге. И то ли это неправильное ударение, то ли вообще простоватый вид конюха, а может быть, и то, что конюх не стал защищать этого явного коммуниста Лахно, настраивало начальника в пользу Рудого.

— Господин начальник, не верьте ему. Он сам был комсомольцем, это точно. И меня знает хорошо. Не хочет признаваться, господин начальник. Я докажу это. А я был беспартийный, это точно, можете у кого угодно спросить, меня здесь в городе знают.

Слезы, перемешиваясь с кровью, текли по синеватым щекам Лахно.

— Я не знаю его, пан комиссар, — сказал Рудой, — поскольку в местном полку не служил и за то, что примерещилось данному человеку, не отвечаю. Только, по моему понятию, если дозволите, так разве такому в партии быть? Хоть в какой партии, считайте, ему, наверно, не место. Слизняк, и только. Так, путается между ногами у настоящих людей.

Начальник ухмыльнулся и с любопытством посмотрел на Рудого. Ему, видимо, понравилась смелость конюха.

— Ты, видать, тоже из той породы, — добродушно заметил начальник полиции. — Но не дурак. Правда, что был комсомольцем?

— Правда, был, пан комиссар, только сынок ваш тоже, наверное, в комсомоле числился? Или дочка? Кто не был в комсомоле из молодых, когда такое поветрие в Советах было? — Он снова сделал ударение на последнем слоге.

— Верно говоришь, — поддержал Рудого начальник, дивясь его смелости. — Дочка моя тоже в комсомоле состояла, а я как мог прятал свою биографию, черт побери, чтобы и меня не хапанули, и ей родителя не вспомнили. А сейчас где околачиваешься?

— На конюшие стройконторы, господин начальник. Благодарность получил от городской управы за сохранение лошадей. Такие дохлые были (опять ударение на последнем слоге), но я их всех в люди вывел. Вот глядите, благодарность, пан комиссар. — И Рудой, порывшись в кармане, вытащил помятую бумажку.

Начальник полиции скользнул по бумаге. Он уже, кажется, потерял интерес и к Лахно, и к Рудому, потому что взгляд его вдруг потускнел.

— Обоих в лагерь, — устало сказал он вошедшему полицаю.

Дальше