Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

4

В тот день с самого утра Агеев сидел возле палатки и ждал.

Накануне вечером его доняло-таки сердце, и, как только немного отлегло, он сходил в поселок и дал телеграмму сыну, чтобы приехал. Он давно уже не звонил в Минск и не знал, застанет ли телеграмма Аркадия, тот часто отлучался в командировки — в Москву, на Урал и Поволжье; работая в проектном институте, он был связан с рядом предприятий по всей стране. И вот Агеев ждал терпеливо и напряженно, потому как стало уже ясно, что работа в карьере не для него и, чтобы довершить это столь растянувшееся дело, ему надобна помощь.

Когда к полудню стало припекать солнце, Агеев, прихватив ведерко, перешел в тень под каменной, в рост человека оградой у кладбища. Здесь было прохладно, вверху тихонько шумела листва тополей, и ему было хорошо и покойно в его ничегонеделании. Если бы еще работало сердце исправнее... Но сердце работало по-прежнему плохо, приступы жестокой аритмии с небольшими перерывами лишали его сил, и он пугался при мысли, что может не дождаться сына и вообще ничего не дождаться. Так прошло немало времени, солнце стало поворачивать к западу, широкая с утра тень от деревьев сузилась до неровной полосы под самой оградой, и он уже подумывал, что придется уходить отсюда, когда на дороге из-за кладбища появился красный "Жигуленок" третьей модели. Агеев сразу узнал машину и, испугавшись, что та проскочит мимо, поднялся, замахал рукой. Машина притормозила, вроде остановилась даже, а затем круто свернула на пригорок и подкатила к его палатке.

— Батя!

Сын был большой, бородатый, как и полагается современным молодым мужчинам, он трогательно обнял полноватое, как-то сразу обмякшее тело отца, похлопал его по спине.

— Ну что ты? Ну как? Прижало, ага?

— Ничего, ничего, — сказал Агеев. — Знаешь, так вот... Спасибо, Аркадий, что приехал...

— Получил телеграмму, как раз с Худяковым сидели. Ну, говорит, поезжай. Два дня назад квартальный отчет сдали, так что...

— Спасибо, спасибо...

— Я думал, ты в гостинице. Приехал — говорят, нет, не значится, — рассказывал сын, помахивая цепочкой от ключа зажигания. — А ты, стало быть, на воздух перебрался. Или, может, выселили?

— Да нет, почему? Просто ближе... — сказал Агеев и замялся: о своих делах в этом поселке он ничего не говорил сыну, просто сказал как-то по телефону, что задерживается, есть старые по войне дела. Сын знал, что в сорок первом отец недолго жил здесь, участвовал в подполье.

— Разве отсюда ближе? — удивился Аркадий, поворачиваясь к нему — рослый, широкоплечий, в импортной, на кнопках сорочке с кармашками и в поношенных джинсах, туго обтягивающих его тощий зад. — Может, километр от центра.

— Ну кому как, — неопределенно ответил Агеев. Сердце его билось учащенно, по-прежнему то и дело сбиваясь с ритма, но теперь он не обращал внимание на сердце, не прислушивался к себе. Он думал, чем угостить сына, наверное, проголодавшегося с дороги, но тот сразу шагнул к машине.

— Я тут тебе одно лекарство, достал. Импортное. Великолепно действует при сердечной недостаточности.

Выхватив из салона маленькую кожаную сумочку с ручкой-петелькой, он расстегнул "молнию".

— Вот: ди-гок-син. Вчера у Ермилова достал. Специально для тебя.

— Ну, спасибо, — сказал Агеев, принимая из его рук небольшую коробочку с синей латинской надписью. — Если поможет.

— Поможет, поможет! Наш директор только им и спасается. Отличное средство. И вот кое-что из жратвы. Думаю, ты тут не голодаешь, конечно, на сельских харчах, но все-таки...

Он раскрыл багажник и начал извлекать из его вместительной глубины аккуратные свертки, кульки и пакеты, буханку черного бородинского хлеба; подбросив вверх, ловко перехватил рукой бутылку грузинского коньяка с синей наклейкой.

— Это ни к чему, — сказал Агеев.

— Ничего, пригодится. Я спрашивал, сказали, коньячок тебе можно. Для расширения сосудов.

Что ж, наверное, самое время было перекусить, и, чтобы не располагаться на жаре, они отошли к кладбищенской ограде, в тенек. Правда, сын чуть поморщился от такого соседства, но перенес туда два складных стульчика из машины, быстро раскинул дюралевые ножки портативного столика — сын был человеком предусмотрительным. Агеев принес из палатки свой охотничий нож, термос, в котором еще что-то плескалось, и они присели по обе стороны столика, друг против друга.

— Ну, так выпьешь немножко? — спросил сын, откупоривая бутылку.

— Нет, не буду.

— А я, знаешь, выпью. Сегодня за руль больше не сяду, уездился.

— Выпей, чего ж, — сказал отец.

— Для расслабления нервов. Так за тебя, батя, — поднял он до половины налитый пластмассовый стаканчик, и Агеев кивнул головой. Сын не имел особенного пристрастия к алкоголю и в этом смысле не внушал беспокойства.

Видно, проголодавшись за долгую дорогу, он выпил и с аппетитом стал закусывать копченой грудинкой и сыром, устраивая такой вот, с детства любимый им бутерброд, и Агеев вспомнил, что у них с матерью не было больших забот с питанием сына — тот ел все и в любое время, как и отец, будучи совершенно непритязательным в еде. Вообще, пока жил с родителями, забот с ним было немного: хорошо окончил школу, с первого захода поступил в институт — не потребовалось никакой подстраховки, неплохо учился, теперь работает над кандидатской, умный, энергичный, знающий свое дело молодой человек. Вот только в семейной жизни сразу не повезло, год назад развелся, оставив годовалого карапуза.

— Как внучок? — вспомнив об этом, спросил Агеев.

— Растет, что ему. На прошлой неделе видел... Во дворе. Правда, всего минуту, некогда было.

— А Света?

— Что Света? Какое мне дело... — посмотрел в сторону Аркадий и перевел разговор на другое: — Ну, а ты как? Добил свои дела?

— Нет, не добил, — сказал Агеев, вздохнув, и посмотрел вдаль, на утопавшие в зелени дома за дорогой. В одном из дворов калитка была растворена, и полнотелая женщина загоняла в нее гогочущее гусиное стадо со степенным гусаком впереди. В женщине он без труда признал Козлову.

— Слушай, вот не пойму, — сказал сын. — Какое тут у тебя дело? Расследование какое? Что у тебя тут приключилось тогда, в войну?

— Кое-что приключилось, — сказал Агеев.

— Помнится, ты что-то рассказывал. Мать говорила, будто тебя расстреливали. Это тут, что ли?

— Тут, — сказал он, взглянув в оживившиеся то ли от выпитого, то ли от любопытства глаза сына, и замер в ожидании новых вопросов, ответить на которые он был не готов. Сын, однако, ни о чем спрашивать не стал, сказал только:

— Я себе еще немножко плесну. Не возражаешь?

— Не возражаю...

Он и еще выпил немного, потом принялся закусывать, а Агеев налил из термоса остывшего уже чая, медленно помешивал ложечкой в кружке.

— Вот на этом обрыве, — почему-то дрогнувшим голосом сказал он, кивнув в сторону карьера.

— Как?

Кажется, это удивило сына, который, поперхнувшись, с куском хлеба в руке вскочил со стульчика и вытянул шею.

— В этой яме?

— В этой.

Сын побежал к обрыву, а Агеев остался сидеть над кружкой остывшего чая и на встревоженный голос сына тихо ответил:

— На том самом месте.

Минуту постояв над карьером, Аркадий энергичным шагом вернулся к ограде.

— Это ты копаешь?

— Я.

— Зачем?

— Ну, понимаешь, пытаюсь найти кое-какие следы. Кое-что реконструировать. Потому что не все понятно в этой истории с расстрелом.

— А что не понятно?

— Ну вот хотя бы — скольких тут расстреляли.

— А зачем тебе это? Ты что, следователь по особо важным делам?

Агеев медленно поднял голову, вгляделся в ставшее вдруг жестким бородатое лицо его двадцативосьмилетнего сына. Эта жесткость направленного на отца взгляда могла бы возмутить Агеева, но он все же понял, что это не со зла, а из жалости к отцу, из опасения за его здоровье.

— Я для себя, — сказал он, помолчав. — Для очистки совести.

— Ах, совести... Это другое дело, — холодно ответил Аркадий, усаживаясь на низенький стульчик. Прожевывая бутерброд, он о чем-то напряженно думал с минуту. — Вот порой думаю: много вы все-таки нахомутали с этой войной, — отчужденно сказал он.

— Это почему нахомутали?

— А вот все копаетесь, ищете, разбираетесь. Некоторые сорок лет воюют, успокоиться не могут.

— Значит, есть причины.

— Причины! А жить когда будете? Во второй своей жизни, о которой индийские мудрецы толкуют?

— Другой жизни не будет.

— Вот именно. Да и эту дай бог прожить с толком. Если ядерный гриб не поставит всему точку.

Сын укорял, почти выговаривал, не так словами, как тоном, каким были сказаны эти слова, именно в этом его тоне что-то показалось Агееву знакомым, он уже не раз слышал эти упреки, хотя, может, и не всегда отвечал на них. Однако теперь его задело.

— Ну вот скажи мне, — сдержанно начал он. — Что значит, по-твоему, жить с толком? Сделать карьеру? Обзавестись степенями? Получать премии? Ездить в загранку?

— Ну бог с тобой, почему ты так думаешь? Не усложнять жизнь псевдопроблемами, так я полагаю. В нашей жизни реальных проблем не оберешься...

— Это каких же проблем?

— Будто сам не знаешь. Мало у вас в институте было проблем? Вспомни, если забыл. Да и в жизни, в быту. Вон ехал, нигде заправиться не мог. К бензозаправочным не подступиться, грузовой транспорт забил все подъезды, стоят часами.

— Проблема горючего — мировая проблема.

— Да никакая она не мировая! Какие у нас при таких запасах нефти могут быть проблемы с горючим? Безголовая организация, вот что! Просчеты планирования. И это в эпоху НТР, когда на новейших компьютерах считают.

— Дело не в компьютерах...

— Не в компьютерах, конечно. Дело в тех, кто считает.

— Вот именно. А считают люди. Значит, проблема в людях. Человеческая проблема... Вот еще одна "проблема" шагает, — сказал вдруг Агеев, взглянув поверх головы сына. — Давай сюда, Семен!

Действительно, на дороге из-за кладбища появился в своей желтой безрукавке Семен, который, наверно, увидев, что Агеев тут не один, замедлил шаг, словно раздумывая, не повернуть ли обратно? Агееву тем временем расхотелось продолжать начатый разговор, и он почти обрадовался неурочному приходу нового гостя.

— Здрасте, — подойдя, вежливо поздоровался Семен, обращаясь к Аркадию.

— Это мой сын, — кивнул Агеев. — А это Семен Семенов, ветеран, как видишь. Вот сейчас мы и потолкуем. Возьми там ведерко и подсаживайся. В самый раз будешь.

Для приличия слегка помявшись, Семен присел с боку стола. Тени там уже не было, и бурое морщинистое лицо его скоро покрылось мелкими каплями пота, он не вытирал его, терпеливо оставаясь на солнцепеке.

— Проведать отца, так сказать? Это хорошо, это отцу завсегда приятно... — заговорил он, оглядывая стол, и задержал взгляд на бутылке.

— Вот, налей гостю, — сказал Агеев. — Наверно же, не откажешься, как я, например?

Семен притворно поморщился.

— Мы тут больше к вину привычные.

— А почему именно к вину? — спросил Агеев-младший, наливая стаканчик. — Дешевле?

— Не-а. Больше выпьешь, — улыбнулся Семен.

— Это резон! — одобрил Аркадий. — Ну, выпейте.

— А вы?

— Я уже все. Выпил, больше не пью.

— Так неудобно как-то одному...

Заскорузлыми пальцами правой руки Семен неловко подобрал с бумажки кусочек грудинки, устроил его на ломте хлеба, покряхтел, Степенно, не торопясь, он готовился к самому важному в этом угощении, примеривался, вздохнул. Агеев почти любовался его священнодействием, вдохновением, отразившимся на его просветлевшем лице, на загорелом лбу, где белыми полудужиями выделялись вылинявшие за лето брови. Наконец, запрокинув голову, Семен, не торопясь, выпил — худой кадык на его длинной морщинистой шее прошелся снизу вверх и обратно.

— Хорошо, однако же!..

— Закусывайте, чем бог послал.

— Спасибо.

— Спасибом лимонад закусывают, — слегка назидательно заметил Аркадий, и отец уловил в его тоне неприятный холодок превосходства, который нередко раздражал его в характере сына.

— Семенов — истинный трудяга войны, — сказал он, обращаясь к сыну. — В разведке воевал. Имей это в виду.

— Разведчик — это теперь важно. Разведчиков уважают. Штирлиц и так далее...

— Да не Штирлиц! — повысил голос Агеев. — Войсковой разведчик! И это, будь уверен, не меньше...

Сын ловким ударом вогнал капроновую пробку в горлышко бутылки.

— Разумеется, разумеется...

— Ветеран, инвалид и так далее, — задетый тоном сына, раздраженно говорил Агеев. — Не выгадывал, как некоторые. Те, что на печке отсиживались или сразу в полицию побежали.

Семен спокойно слушал несколько натянутый разговор Агеевых, поблескивая металлическими зубами, не спеша дожевал закуску. Выбрав подходящий момент, рассудительно заметил:

— Ну не все и в полицию бежали добровольно. Были там и по принуждению. Которых заставили. Или по глупости.

— Как можно по глупости? На такое дело? — удивился Аркадий.

— А случалось. Как я, например.

— А вы что, и в полиции были? — изумился Агеев-младший. Агеев-старший также удивленно уставился на Семена, который как ни в чем не бывало спокойно жевал закуску.

— Был. Где я не был только! В полиции, в партизанах. В плену был. И в армии. До Вислы дошел и вот... — он неловко шевельнул культей. — Считай, на том свете побывал. Да я рассказывал...

Аркадий недоумевающе перевел взгляд на отца, но тот сделал вид, что не заметил этого взгляда, и сидел нахмурясь. Такого оборота в их разговоре он не предвидел.

— Я обо всем рассказываю. А что? Подумаешь, секрет! Знаешь, налей-ка ты мне еще. А то... Малюпашка такая.

— Это пожалуйста.

Аркадий с готовностью откупорил бутылку и налил полный до краев стаканчик. На этот раз Семен выпил залпом и, не закусывая, достал из кармана мятую пачку "Примы".

— Это вначале, наверно? В сорок первом? — спросил Агеев.

— В сорок втором, весной.

— В сорок втором больше в партизаны шли. Массовый приход после зимы. По черной тропе.

— Во, по черной тропе. Мы с Витькой Бекешем тоже так сообразили. Зиму перекантовались на печке, а по весне поняли: надо в лес. Тем более, уже о партизанах заговорили. Правда, далековато они от нас появились, в Синявском лесу, и я говорю Витьке: погоди, запашем огород и рванем. Он: нет, медлить нельзя, себя же накажем, каждый день дорог. Конечно, поругались, и он утречком рванул один. Я бы, знаете, тоже пошел с ним, но мать жалко было: что она без огорода, старуха, чем прокормится? Корову зимой забрали, коня из колхоза не возвернули, прозевали, пока я в плену загибался, аж в Белой Подляске — там, может слыхали, огромный шталаг был. Вот осенью оттуда бежал. Бежало много, но мало уцелело, немцы собаками потравили, постреляли. Мне повезло: к покрову приволокся домой — голодный, обовшивевший, весь в чиряках от простуды. К тому же дизентерию прихватил. А дома что? Мать-старуха в холодной хате — ни хлеба, ни дров, ни картошки. Едва кое-как до весны дотянул, от хворобы оклемался — надо снова идти бить врагов. Бить оно, конечно, не отказываюсь, зла у меня против них по уши, но и старуху жалко.

— А что, дома больше никого не оставалось? — спросил Агеев, который уже близко к сердцу начал принимать этот рассказ.

— Кроме меня у матери была еще дочь, сестра моя старшая. Замужем в соседнем районе. Но у сестры четверо детей, мужа убили в первые дни оккупации, со свекром живет. Ну как туда матери? Сидит в своей хате старуха.

Так вот этот Бекеш напаковал сидор и подался из села. Я остался, вкалываю на огороде, картошку сажаю. А дня через три вертается мой напарник — партизаны отправили назад. Оружие надо! Без оружия не принимают. А где его взять, то оружие? Это там, где бои шли, его пропасть на полях осталось, а в нашей местности боев никаких не было, фронт быстро прошел, ничего нигде не найдешь. С чем идти в партизаны?

А надо вам сказать, тут другая беда насела — в местечке гарнизон установили, полицию набирают. Ну, конечно, добровольцев, которые на Советскую власть зуб имели, таких всех подобрали и — мало. Стали брать разных. Присылают повестку явиться и забирают. Или просто приезжают, входят в хату и хватают. Хорошо, если кто может отказаться, ну там инвалид, больной, справку имеет. Я тоже от врача справку имел, что дизентерия, но справке той уже почти полгода исполнилось. Правда, подправлял раз и второй, уже почти дырка на том самом месте, где число написано, и третий раз подправить уже нет возможности. Худо дело! И вот как-то под вечер сошлись мы с Бекешем за баней, решаем, как быть. А надо сказать, Бекеш этот был парень грамотный, девять классов окончил, но молодой, горячий и очень переживал из-за осечки с партизанами. Вот он и говорит: "А что если запишемся в полицию? Получим винтовки и — в Синявский лес". Думаю, может, и правильно! А то досидишься, что силой возьмут или еще лучше — застрелят. Боязно, конечно, и погано как-то, но чем черт не шутит. Уж хуже, наверно, не будет, чем в том шталаге возле Белой Подляски. Конечно, служить мы не будем, нам бы только винтовки заиметь.

Ну вот, запахал я огород, картошку посадил, думаю, убьют, так хоть матери на первое время будет как перебиться. Старухе намекнул, а та в плач. "Лучше бы ты, — говорит, — на войне летом погиб, чем теперь в полицию идти". — "Ничего, мамаша, — говорю, — я им послужу. Я в партизаны перебегу, мне бы только оружие заполучить". Ну, кое-как успокоил старуху, и утречком мы с Бекешем подались в местечко.

Я уже говорил, что там знакомые были, двое из нашей деревни, из местечка несколько. Скажу вам, разные люди. Которые сволочи, а которые и ничего, только запуганные, особенно которые семейные, куда им? Чуть что, немцы ребят похватают, баб, расправятся жестоко. Ну, определили нас с Бекешем в третий взвод, начали муштровать на плацу — учить строевой, приветствию, как в армии. Формы еще не было, в своем ходили, кто во что одет. Я в гимнастерке, серой шинельке, сапогах кирзовых. Винтовок пока не выдавали, все безоружных мурыжили. Полиция в школе располагалась, кирпичное здание такое, одноэтажка, в центре местечка возле моста. Начальником был зверь один, ходил весь в ремнях, с маузером на боку, лютовал — страсть. Чуть какое подозрение или нарушение — порол жестоко, а то передавал в СД на станцию, там немецкий гарнизон обосновался. Два взвода, которые уже вооруженные были, часто по тревоге поднимали — то на аресты, облавы, то против партизан. И вот однажды — в мае это случилось, уже лес распустился — ночью тревога. Все высыпали строиться, а я в наряде дневальным стоял. На этот раз всех погнали на подводах и верхами, где-то партизаны напали, выручать своих, значит. И третий взвод тоже погнали, только двое больных остались и трое нас из наряда. Как все убрались, я казарму подмел, стою у тумбочки в коридоре, другой дневальный только сменился, прикорнул под шинелью на нарах. А дежурный, старший полицейский Сурвила с винтовкой на крыльце ходит. Из всех нас только он с оружием. Вот, думаю, лег бы и он отдохнуть, я бы его винтовочкой и попользовался. Но не ложится, зараза. Под утро, на рассвете слышим выстрелы за лесом в стороне Слободы, густоватая такая перестрелка началась, может, с час продолжалась. Сурвила этот нервничает — то внутрь зайдет, то снова выйдет, боится, сволочь, чтобы партизаны не напали. Подлец был большой, прежде районным Домом культуры заведовал, ряшка — во, плечи — во, сильный, собака, а трусоват. Вижу, мандраж вовсю его водит. Злорадно мне, но виду не подаю, стою в коридоре. На поясе у меня штык, обычный трехгранник, от нашей драгунки. Конечно, это не оружие, с таким в партизаны не примут. А где взять лучше? Все думаю о том, ломаю голову.

И вот только рассвело, возвращаются с операции, сначала конные, а потом на подводах, раненых привезли человек пять и двоих убитых. На палатках вносят в казарму, гляжу и чуть не закричал вдруг — Бекеш! Голову свесил, лоб белый, в волосах кровь запеклась. Не много так крови, от пульки, но — все. Насмерть. Вот тебе и добыл оружие! Даже в руках не подержал, при повозке был, коней караулил. Слепая она, военная судьба, ни черта не выбирает. Кого попало косит, чаще хороших людей, а сволочь какую даже пуля не тронет.

Значит, сгрузили убитых, положили раненых, и двое полицаев под руки ведут еще одного. Тоже раненный в ногу, нога едва перевязана, без сапога, прыгает на одной. Гляжу, вроде не наш, в полиции такого не было. Спрашиваю у Чернявского, полицая из местечка, с которым когда-то вместе в школе учились, говорит: партизан пленный, раненым подобрали. Молодой такой, в черной кубанке, похоже, командир какой-то из леса.

Потащили его в канцелярию на допрос, а канцелярия как раз напротив, в двух шагах от меня, я стою у тумбочки и все слышу, как его там допрашивают. Начальник с маузером, от СД какой-то громила в желтых сапогах, несколько полицаев. Сначала к нему по-хорошему, но, видно, не хочет говорить партизан, так орать стали. Ну и дубасить. Он тоже орет, матерится. Но все-таки что-то и скажет. Слышу, фамилию свою назвал, а они все про Синявский лес добиваются. Начали сильнее дубасить. Вот он уже и сознание потерял, выбежали за водой, отлили. И снова бить. Потом перерыв. И опять. Этот допрос, наверно, часа три продолжался, меня уже сменили у тумбочки, только прилег вздремнуть, Сурвила поднимает. Говорит: "Запрягай телегу, поедем на задание". — "Куда?" — спрашиваю. "На станцию, пленного бандита повезем, немцы требуют". Очень не понравилось мне это задание — во-первых, партизана немцам отдать, ведь это для него верная смерть, во-вторых, я опять без оружия остаюсь. Говорю: "Пусть винтовку какую дадут, как мне с голыми руками ехать?" Говорит Сурвила: "Не трусь, я с оружием. Если побежит... Да и не побежит он — на ладан дышит".

Ну, запряг я лошадь, внесли в телегу партизана, устроили на соломе. Гляжу, и правда, едва жив, так отмутузили. Лицо сплошь в крови, на свет божий лишь одним глазом смотрит. "Куда вы меня повезете?" — спрашивает. А Сурвила ему: "Не все тебе одинаково, бандитская морда. Вот шлепнем на мосту и в воду!" Партизан ругается, матом честит и полицаев, и Гитлера. Мне погано в душе, думаю: неужели я руки к его погибели приложу? Но что делать? Не откажешься ведь. Те, что ночью по тревоге ездили, теперь получили отдых, будут спать до обеда, а нам, значит, такое дело...

Выехали из местечка, катим по большаку. Пленный, несмотря, что изранен и избит, так еще и связан по рукам, а к здоровой ноге веревка пропущена. Я сижу в передке с вожжами, Сурвила сзади, наблюдает за обоими. Большаком навстречу проехало две повозки, прошли несколько баб с корзинами. А так пустовато. И тут начали у меня всякие мысли появляться. Стал я приглядываться к местности. До станции этой было версты четыре, дорога все время полем, но в одном месте, за мостком, начинались кустики, и в тех кустиках развилочка такая малоприметная: большак на станцию, а боковая дорожка через лужок — прямо в деревню Смоляны возле соснового бора. Думаю, вот бы туда повернуть. Но как повернешь, когда этот живодер сзади, в руках винтовка. Если что, быстро пулю меж лопаток схлопочешь.

И все-таки я решился. Как въехали в это мелколесье, я и говорю Сурвиле: "Слышь, возьми вожжи, а я на минутку. Живот что-то..." Он подумал, оглянулся, но слез, перешел к передку, взял вожжи. Ну, и, конечно, винтовку закинул за плечо, а мне только это и надо было. Выдернул я штык из-за пояса и, как кабану, сзади ему под лопатку. Только застонал, как боров, да и осел мне под ноги. Я за винтовку, себе на плечо, его за ноги да в канаву. Потом сам — в телегу да по коням! Кони неплохие были, как врезал им, как рванули через лужок. Партизан сначала взвыл даже от боли, а потом, поняв, наверно, что к чему, замолчал. А потом и подсказал, куда ехать. "В Качаны, — говорит, — к кузнецу. Там скажут..." Я и примчал его в Качаны, там перепрятали, переночевали в стожке, а назавтра из отряда приехали. Сразу четверо верховых, и мой спасеныш говорит: "Вот он меня спас, ребята. Спасибо, полицай!" Оказывается, партизан этот не простой был, а начштаба отряда. Вот ведь какая штука, думаю! Однако ж и повезло мне. Только вот Бекеша жалко...

Определили меня пока что в резерв. Пригляделся я, что тут за люди. Оказывается, и тут есть знакомцы. Которые из района, меня не очень знают — я до войны в бригаде работал, молодой был. Потом служил действительную на ДВК [Дальневосточный край]. Зато я их помню. Заврайзо наш, начальник милиции. А однажды возле кухни гляжу — учитель из местечковой школы Багиров, нас в четвертом классе учил. Постарел только, почти весь седой стал. Но комиссар отряда.

Началась моя партизанская биография, и началась вроде неплохо. Меня хоть и не многие знали, но зауважали сразу — как же, начальника штаба от дурной смерти спас! Правда, некоторые и косились: из полиции, мол, как бы не подосланный оказался.

— Ну это вам повезло действительно, — сказал Аркадий. — Что подвернулся начальник штаба. Словно в кино. А если бы, например, рядовой? Или по дороге умер...

— Вот этого я больше всего боялся, — совершенно по-детски, открыто улыбнулся Семенов. — И по дороге, и потом в стожке ночью. Плох был начштаба, порой сознание терял. Вот, думаю, отдаст-концы, что тогда мне? Куда податься? Партизаны скажут: убил. И в полицию нельзя, не поверят. Да и Сурвилу найдут с моим штыком под лопаткой. А начштаба в отряде не было месяца два, устроили где-то в укромном месте, лечился. За это время я уже Совсем освоился, несколько раз в засадах участвовал, оружием разжился. То об одной винтовке мечтал, а тут у меня уже и "парабел" завелся — вытащил на шоссейке у убитого офицера, и кинжал, хороший такой, с красивыми ножнами. Словом, настоящий партизан. И вот как-то вечером, только мы поужинали на кухне, выходим — навстречу незнакомый мужчина в кожанке и с палочкой, прихрамывает немного, смотрю: кто такой? А Колька Смирнов (москвич был, потом, как гарнизон громили, смертельную рану получил, у меня на руках помер), этот Колька толкает меня в бок: мол, что смотришь, приветствуй, это же твой спасеныш, начштаба! Ну, я руку под козырек, так, мол, и так. "Здравствуйте, товарищ начштаба, как здоровьичко?" Правда, подал он руку. "Спасибо, — говорит, — за спасение". Говорю: "Ничего не стоит, обоих спасал — и вас и себя". — "А откуда, — говорит, — ты узнал, кого спасать надо?" — "Так я же, — говорю, — у тумбочки стоял, как вас допрашивали, слыхал кое-что". Ничего мне не ответил в тот раз, но как-то помрачнел с лица. Я не обратил внимания — мало ли человеку пережить пришлось. Не очень веселое это дело — в их руках побывать.

И вот лето к концу идет, воюем мы в партизанах, аж треск по лесам идет. То мы их бьем в хвост и в гриву, а то они нам дают прикурить. Прежнего командира нашего переводят в комбриги, а на место его ставят начштаба Новиковского. Ребята меня поддевают. "Семенов, — говорят, — сходи к своему спасенышу, похлопочи, пусть автоматчикам мяса подкинут". Или: "Закинь словечко, пусть после операции подъем на пару часиков позже сделают". Или: "Что ты в разбитых сапогах топаешь, попроси, пусть новые сапоги выдадут, которые из трофеев". Я, конечно, отшучиваюсь, никуда не хожу, не обращаюсь. Я уже смекнул, что мой командир на меня вроде дуется, даже избегает меня. И не то чтобы поощрить чем, ну там дать лишний часик поспать, так еще наоборот, все куда-то услать меня норовит. Другие командиры ко мне все нормально, комиссар — тот меня в пример хлопцам ставит. Да и в самом деле, разве я плохо воевал? Подрывали мост в Шонцах, я полицейского часового снял. Да так удачно, что, пока в блиндаже очухались, мы всю взрывчатку к сваям прикрепили. Взорвали, караул целиком уничтожили и ни одного своего не потеряли. Комиссар благодарность объявил перед строем, гляжу, Новиковский морщится. Вот не нравлюсь я ему! В Ноябрьские стали к наградам представлять, комиссар говорит: орден Семенову, а командир возражает: медали хватит. Ну "за бэзэ", значит. А как только где замаячит дохлое дело, как в Тростяном болоте, где немцы обоз наш перехватили, туда Семенова. Иди умри или верни обоз. Пошел и вернул, не умер. Спасибо, конечно, перед строем и так далее. Но, чувствую, ему было бы лучше, если бы не пришел, умер. Что-то он числил за мной, а что, долго не мог докумекать.

— Пожалуй, именно эту вашу службу в полиции, — сказал Аркадий.

— Да не службу, не в службе дело, — прервал свой рассказ Семен, уже не в первый раз косившийся на недопитую бутылку, стоявшую возле ножки стола. Аркадий, конечно, замечал эти его красноречивые взгляды, но делал вид, что не понимает их истинного значения. Агеев молчал, он уже понял все, к чему с такими подробностями подводил Семен. Но он слушал. Не сказать, что с большим интересом, скорее с ненавязчивым чувством узнавания мелочей и ситуаций, которыми полнилась его собственная память. — Не службу. Хотя и я сначала так думал. Что не доверяет. Или испытывает. А потом понял: сам виноват. Через свой длинный язык страдаю.

Однажды я ему лошадь седлал, ну так выпало, подвел, значит, к землянке (в Красной пуще стояли, в сосняке), подал поводья. Поблизости вроде никого не оказалось, он поводья взял, придержал стремя и, прежде чем вскочить в седло, спрашивает: "Скажи, Семенов, ты тогда до конца додневалил?" Я сразу смекнул, когда это _тогда_, но виду не подал, переспросил: "Это когда?" — "Ну как меня там дубасили?" Говорю: "Дневалил, но скоро сменился, в казарме спал". Соврал я ему, и, гляжу, глаза повеселели, что-то в них отошло, вскочил он на коня, а я и спрашиваю с невинным видом: "А что, товарищ командир?" — "Да нет, ничего", — говорит и прутиком коня по шее, поскакал. Вот соврал, и у человека отлегло от сердца, и мне легче стало. Как-то при построении подошел, пошутил, угостил закурить даже. Ну, думаю, держись, Семен, дело твое вроде уладилось, не проболтайся только. Короткое, однако, было мое везение, через неделю похоронили Новиковского — убили при переходе железки.

Семен замолчал, рассеянно держа в прокуренных пальцах потухшую сигарету, оба Агеевы тоже молчали. Отец ушел в свое давнее и тягостное прошлое. Аркадий вроде что-то обдумывал и вскоре признался:

— Не совсем понял, в чем соль. Он что, по заданию или как?

— Что по заданию? — не понял Семен. — Почему по заданию! Так просто.

— То есть?

— Да все ясно, — сказал Агеев. — Что разъяснять. Тут и младенцу понятно.

— Ну, — коротко подтвердил Семен.

— А вот мне не понятно, — упрямился Аркадий.

Семен с хитрым прищуром поглядывал то на сына, то на отца, что-либо объяснять он воздерживался, и Агеев-отец сказал сыну:

— Возможно, ты и не поймешь. Потому что вы поколение, далекое от того времени. Не по объему знаний о нем, нет. Знаний о войне у вас хватает. Но вот атмосфера времени — это та тонкость, которую невозможно постичь логически. Это постигается шкурой. Кровью. Жизнью. Вам же этого не дано. Впрочем, может, и не надобно, чтобы было дано. У вас свое. А что касается войны, то, может, вам достаточно верхов, что поставляет массовая информация. Там все стройно и логично. Просто и даже красиво. Особенно когда поставленные в ряд пушки палят по врагу.

— Ну почему же! — возразил Аркадий. — Мы должны знать.

— Чтобы что-то знать по-настоящему, надобно влезть в это "что-то" по уши. Как в науке. Или в искусстве. Или когда это "что-то" станет судьбой. Но не предметом короткого интереса. Или, еще хуже, мимолетного любопытства.

— А, черт его!.. Лучше поменьше знать, — примирительно заметил Семен. — Спокойнее спать будешь. Я вот, как вспомню когда, ночь не сплю, думаю. Тогда столько не думал, а теперь на размышление потянуло.

— Значит, стареем, — сказал Агеев. — Размышления, как и сомнения, — удел стариков.

— А я не старик! Знаешь, я себя чувствую все тем же, как в двадцать шесть лет. Хотя вот уже скоро семьдесят. Но семьдесят вроде не мне. Какому-то старику Семенову. А я Семен. И все такой же, как был в войну.

— Это так кажется только.

— Конечно, кажется. Но вот так себя чувствую. Со стороны оно иначе видится...

— Со стороны все иначе.

Агеев время от времени поглядывал на сына и видел, как постепенно менялось выражение глаз Аркадия — от холодноватой настороженности к медленному робкому потеплению. Кажется, что-то он стал понимать. И отец думал, что великое это дело — человеческая открытость, правдивая исповедь без тени расчета, желания подать себя лучше, чем ты есть в действительности. Качество, встречавшееся теперь все реже. Он не раз замечал, как в компаниях молодых, да и постарше, каждый выскакивал со своим "А я...", заботясь лишь об одном — произвести впечатление. Неважно чем: вещами или поступками, высоким мнением о нем окружающих, особенно начальства... Семен ни на что не рассчитывал — представал без претензий в своей оголенной человеческой сущности. Агеев давно почувствовал это в нем и оценил больше, чем если бы он похвалялся Честностью, сметливостью, умом или заслугами. Семен не числил за собой ни особого ума, ни каких-либо заслуг и тем был привлекательнее многих умных и вполне заслуженных.

— Выпьете еще? — совсем дружеским тоном спросил гостя Аркадий.

— А не откажусь, — легко согласился Семен. — Заговорил я вас, аж сам разволновался.

Аркадий щедро налил ему полный до краев стаканчик, себе наливать не стал, и Агеев, вдруг повинуясь неясному порыву. Протянул руку.

— Плесни-ка и мне тоже.

Сын округлил глаза, но плеснул — чуть, на донышко, и Агеев обернулся к Семену.

— Давай, брат! За наши давние муки.

— Ага. Я, знаете, извиняюсь — иногда на меня находит.

— Ну и хорошо, что находит, — почти растроганно сказал Агеев.

— Нет, почему же, интересно. Так что спасибо, — вполне дружелюбно заключил Аркадий.

— Это что! Вот я как-нибудь не такое еще расскажу. Поинтереснее будет. Как мне Героя едва не дали.

— Что ж, будем рады, — сказал Агеев, держа в руке стаканчик.

Он выпил и, почти не закусывая, сидел, прислушиваясь к себе, чувствуя быстрое с непривычки опьянение. Он опасался за сердце, но то ли от проглоченной таблетки кордарона, то ли от выпитого коньяка сердце работало ровно, хотя и с нагрузкой, но пока не сбиваясь с ритма. И то слава богу.

В бутылке уже ничего не осталось, и она лежала на траве под столом. Семен, как-то заметно сникнув после своего длинного рассказа, посидел немного и поднялся. Простился он коротко, словно торопился куда, и, не оглянувшись, пошагал вдоль ограды к дороге. Солнце клонилось к закату, в упор ярко высветив плотную стену кладбищенских тополей, верхнюю часть каменной ограды с проломом в углу; косогор же с палаткой и карьером лежал весь в тени; с полей потянуло прохладой, и Аркадий легко поднялся со своего ветхого складного стульчика.

— Ну, будем устраиваться, батя. Ты ночуешь в палатке? Я, пожалуй, лягу в машине.

— А не коротко будет?

— Все приспособлено, раздвигается, не в первый раз.

Он принялся хлопотать в машине, раздвигая сиденья, долго накачивал красный, под цвет "Жигулям" надувной матрац. Агеев сидел за столом, думал. Состояние его, к счастью, не ухудшилось, сердце без заметных перебоев стучало в груди, хмель скоро прошел, и он думал, что ему принесет завтра. Он намеревался просить сына остаться дня на два чтобы помочь перелопатить обрушенную ливнем глыбу и немного под ней. Если там ничего не обнаружится, то можно на том и закончить его затянувшийся поиск.

Прошло три, пять и семь дней, а Барановская не возвращалась, и Агеев не знал, что думать, когда ее ждать. Расспрашивать о ней соседей не имело смысла, он не знал даже толком, куда она отправилась. Он по-прежнему ночевал в сарайчике; ночи еще были теплыми, на свежем воздухе под кожушком спалось, в общем, неплохо. Нога его, кажется, пошла на поправку, опухоль спала, он раза два перевязал рану, экономно комбинируя старую повязку с чистой тряпицей, но ходил, все прихрамывая, опираясь на палку. Впрочем, ходил немного, со двора никуда не отлучался, даже на ближайшие улицы, только выглядывал иногда из калитки в оба конца своей коротенькой, на десяток домов, Зеленой, одним концом упиравшейся в овражные заросли. Там был тупик, в овраг от него сбегала тропинка. Питался он скудно, растягивая то, что оставила ему хозяйка, иногда варил картошку, к которой приносил с грядок желтые переспелые огурцы. Очень пригодились Мариины гостинцы — масло, сало, варенье. Хуже всего было с хлебом — хлеб у него кончался, и очень хотелось именно хлеба, без которого не лезло в рот ничто другое. Но идти к незнакомым Козловичевым он не решался и растягивал горбушку, как только можно было ее растянуть, пока однажды не съел последний кусок.

Как-то глухой ветреной ночью он вдруг проснулся от выстрелов, явственно прозвучавших в тиши где-то неподалеку, может, на окраине местечка или в ближнем поле. Выстрелов было немного, около десятка, и все из винтовок — это он определил точно. Кто мог стрелять, конечно, оставалось загадкой: может, кто из леса, а скорее всего, полицаи. Выстрелы эти взбудоражили его душу, в ту ночь он больше не уснул до рассвета. Он все ждал, не повторится ли стрельба в другом месте, но до утра выстрелов больше не было. И он думал: как было бы хорошо скорее поправиться, начать нормально ходить и убраться из этого местечка. Туда, где вокруг свои, глядеть в нормальные человеческие лица, не ожидая подвоха от первого встречного, не опасаясь за каждый час своей жизни. А риск? Риск, конечно, оставался всюду, ведь шла война и погибали люди. Но одно дело рисковать вместе со всеми, на глазах у своих, и совсем другое — подвергаться опасности среди недругов, каждодневно и ежечасно, совершенно не представляя, где тебя настигнет самое худшее. Нет, только бы зажила рана, и его здесь больше не увидят. Это все не по нему, он военный командир, его дело бороться с врагом в открытую, с оружием в руках.

Встав утром рано, он обошел двор, хлева, с глухой стороны по крапиве добрался до обросшего малинником угла сарайчика, где он накануне припрятал свой пистолет. Пистолет спокойно лежал себе на прежнем месте, под камнем, который он откатил от фундамента. Развернув тряпицу, Агеев стер ладонью слабый налет ржавчины на затворе — пусть лежит, авось понадобится. Устроив пистолет в ямке, снова придавил его камнем. Место, в общем, было надежное, и это его успокоило. Во дворе он стал думать, из чего состряпать сегодня завтрак — сварить картошки или ограничиться яблоками-малиновками, которые он обнаружил на дальней, возле забора яблоне. Кот Гультай уже перестал дичиться его и ходил следом, изредка требовательно мяукая, он тоже был голоден и просил есть. Но для кота у него решительно ничего не было.

— Ладно, Гультай. Иди лови мышей...

Кот внимательно вгляделся в него коричневыми, с косым разрезом глазами и настойчиво протянул свое "мя-у-у-у".

Агеев хотел пойти на кухню, как вдруг увидел на улице телегу с лошадью, которая тихо подъехала к дому по немощеной, поросшей муравой улице, и какой-то дядька в коричневой поддевке натянул вожжи.

— Барановская здесь живет? — спросил он, не слезая с телеги.

— Здесь, — сказал Агеев.

Он подумал, что дядька от хозяйки, что, может, он что-либо сообщит о ней. Но тот, ни слова не говоря, закинул вожжи на столб палисадника и выволок из телеги большой, чем-то набитый мешок. Агеев, стоя у выезда со двора, удивился.

— Что это?

— Куда тут вам? — вместо ответа спросил дядька, волоча перед собой мешок. Только во дворе, оглянувшись, шепнул: — От Волкова я.

Агеев торопливо распахнул дверь в кухню, и дядька бросил мешок на пол.

— Ух!

— Что это?

— А это работа вам. По ремонту. Сказали, которые уже нельзя починить, на матерьял.

Агеев развязал веревочную завязку — мешок был полон различной обуви, но все больше армейской: поношенные кирзовые сапоги, ботинки, среди которых торчали коваными каблуками несколько немецких. Вот это подвалило работенки, подумал Агеев. Как бы с ней не засыпаться.

— А потом что? — спросил он дядьку. Тот пожал плечами.

— А этого не знаю. Сказали свезти, я и свез.

Он немного отдышался, попросил водички, попил и уехал, оставив Агеева в недоумении — что делать? Как ремонтировать эту обувь на виду у всей улицы, по которой шляются полицаи, наскакивают немцы. Разве что перейти в дом? Или в сарайчик? Для кого эта обувь, он уже мог догадаться, но с таким же успехом, наверное, о том могли догадаться и немцы. Вот положеньице, черт бы его побрал! Торопясь, он затащил мешок в сарайчик, затолкал под топчан — пусть полежит, пока он что-либо придумает. А сам отправился снова на кухню — хотелось чего-нибудь съесть, прежде чем взяться за дело.

Под неотрывным взглядом Гультая, который уселся на полу напротив, Агеев ел на кухне вчерашнюю картошку и думал, что, наверное, все-таки надо сходить к Козловичевым попросить хлеба, потому что без хлеба не жизнь. Особенно если задержится Барановская, он действительно протянет ноги. И еще он думал, что как-то надо повидать Кислякова, чтобы предупредить о своих бедах Волкова. Все эти дни он ждал, что кто-нибудь наведается из леса, но вот приехал этот дядька с обувью — не станешь же ему говорить о кознях полиции и его подписке. Правда, всю неделю не давал о себе знать и Дрозденко, словно забыл о нем или, скорее всего, пока не имел в нем надобности. А как заимеет эту свою надобность, что тогда делать?

Только он подумал так, доедая из чугунка картошку, как в кухонную дверь тихонько постучали, и он удивился — никто вроде не появлялся ни во дворе, ни перед кухонным окном, откуда кто взялся? Он уже хотел было отворить дверь, как та сама отворилась и на пороге появился смущенно улыбавшийся мужчина уже не первой молодости, видно, довольно помятый жизнью, но при галстуке и в темной шляпе на голове. Все заискивающе улыбаясь, поздоровался и снял шляпу, обнажив широкую, до самого затылка лысину.

— Я не помешал, можно к вам, пан... пан Барановский? — негромко, медовым голосом заговорил он, слегка кланяясь. Агеев с удивлением смотрел на него, мало что понимая, потом кивнул на стоявший перед ним стул.

— Садитесь, пожалуйста!

— Дякую, пан... пан Барановский. Я, знаете, не слишком побеспокою вас, по одному небольшому делу, но дело, знаете, подождет, потому что... Потому... Вот, похоже, собирается дождик, как-то ветер вроде повернул с запада...

— Да, ветер западный, — сказал Агеев и замолчал, едва скрывая свою сразу появившуюся неприязнь к этому пану. "Что еще за пан? — подумал он. — Поляк? Белорус? Русский?"

Пришедший устроился поудобнее на шатком скрипучем стуле, закинул ногу за ногу. Его маленькие глазки подозрительно ощупывали Агеева, бескровные тонкие губы кривились в подобострастной улыбке.

— Завтракаете, значит? Скудный завтрак старика, как писал поэт. Хотя вы не старик, конечно. А завтрак скуден... Это непреложный факт. — Он сокрушенно вздохнул, посмотрел в потолок. — Да, трудные времена, пане. Трудные, но обнадеживающие. Что делать? — развел он руками и снова уставился в Агеева заискивающим взглядом. Агеев, слушая его, не мог понять, что ему надобно и как реагировать на его сетования.

— Вы, наверно, насчет обуви? — спросил он сухо.

Гость замахал рукой.

— Нет, нет. Я не насчет обуви. Обувь, слава богу, мне не нужна. Обойдусь. Да и куда ходить? Некуда сейчас ходить, — объявил он и спросил: — Пан не здешний?

Агеев замялся. Опять он не знал, как отвечать этому захожему, который неизвестно откуда — из этого местечка или приезжий. Приезжему можно было соврать. А если он местный?

— Как вам сказать, — неопределенно начал Агеев. — С одной стороны — здешний, а с другой — нет.

— Да, конечно, понятно. Если, скажем, родились тут, а жили в другом месте. Как я, скажем. Родом из Слуцка, а жил... Где только не жил.

— И теперь что ж, вернулись? — спросил Агеев.

— Теперь, знаете, вернулся. Родина все-таки, она тянет. Как... как первая любовь. А вот отец Кирилл не вернулся...

— Не вернулся, — подтвердил Агеев и внимательно посмотрел в маленькие глазки гостя, стараясь понять, сказал он это случайно или с определенным умыслом. Однако он ничего не увидел в этих глазах.

— Достойный, скажу вам, был служитель господен. Такими человеческий род богатеет.

Они на секунду встретились взглядами, и Агеев наконец понял: "Все знает! Знает, что я не сын, а самозванец. Черт возьми эту его таинственную осведомленность, что ему еще надо?"

— Вот времена! Страшные времена! Стон и страдания на родной земле. Сокрушаюсь, безмерно сокрушаюсь...

— Что ж сокрушаться! — не утерпел Агеев, подумав, что это обычный вздыхатель, наверное, пришел поболтать, может, найти утешение в словоизлиянии. Но чем его можно было утешить? Сказать про Ельню? Но сначала он решил кое-что выяснить.

— А до войны чем занимались? Работали кем?

— Э, какое это имеет значение! Работал на разных работах. Но всегда скорбел о погибающей родине. Как и всякий белорусин за пределами. Наблюдал издали и скорбел.

Кажется, Агеев что-то стал понимать.

— Значит, приехали? После долгого отсутствия?

— Совершенно верно: приехал! Зов отечества в трудный для него час, знаете, грех игнорировать. Народ не простит. Особенно такой народ, как белорусский. Ведь белорусы — божеской души люди.

— Ну... Всякие есть, — мягко возразил Агеев.

— Нет, не говорите! Хорошие люди, простодушные, открытые. Оно и понятно — дети природы! Ведь вот она, наша природа! Где вы найдете такие пущи, такие боровинки? В Европе все не такое. А тут... Помню, в начале лета... только еще пробудившаяся от зимнего сна природа!.. Такая благодать в каждом листочке — сердце поет. Ангельские гимны в душе! А вокруг реки, полные рыбы, леса, полные дичи. Нет, в Европе давно не то. Окультурено и обезличено. Я бы рискнул сказать: обездушено! А у нас... Вот я на чужбине за столько лет соскучился, знаете... По простой вещи соскучился, просто истосковался. Сказать, не поверите...

— Можно представить...

— Вы даже и представить не можете. А мне палисадничек по ночам снился. Вот эти георгины. Да что георгины — крапива у забора снилась, и в ней куры квохчут. Бывало, проснусь и слезами обливаюсь. Что значит родина!

Агеев молчал. Ему становилось жаль этого человека, видно, немало потосковавшего на чужбине, если даже воспоминание о крапиве у забора оборачивалось для него слезами.

— Нет, дорогой пан, вы, видно, не можете этого понять. Надобно поскитаться, пожить вне и перечувствовать, что все это значит. Батьковщина! Достойная у нас батьковщина, шановный пан!

— Кто возражает, — сказал Агеев, поддаваясь, казалось, искреннему переживанию этого человека, который между тем продолжал с увлечением:

— А наша история! Теперь, конечно... Но в прошлом, если помните, она знала и блистательные времена. Даже величие. Правда, под чужими флагами, зато от моря до моря. На ее гербе была погоня! Заметьте: не бегство, не спасение, а погоня! Вслед за врагом — с поднятым мечом!

Величие Белоруссии от моря до моря, герб с какой-то погоней... В школе этому не учили, об этом Агеев нигде не читал и теперь с удивлением и интересом слушал восторженную речь, видно, немало знающего гостя.

— В истории я не очень силен, — сказал Агеев, — а насчет природы согласен. Природа в Белоруссии замечательная. Скажем, озера...

— О, это божественная сказка! Ангельская сюита! — загорелись потухшие было глаза гостя. — Это чудо в зеркале бытия!..

— И леса. Леса у нас...

— Диво, чудное диво! В мире такого нет, поверьте мне! — почти в экстазе гость ударил себя в плоскую грудь.

— В детстве я очень любил бродить... Ну, когда пасли скот...

— В ночном! — подхватил гость. — Костер, лошади, рыба в озере плещется, соловей поет...

— Простите, не знаю вашей фамилии, — потеплевшим голосом спросил Агеев, и незнакомец встрепенулся в искреннем изумлении.

— Ах, я и не представился? Вот какая рассеянность! Тоже, кстати, специфическая черта скромных белорусинов. Задумался, разволновался и забыл. Ковешко моя фамилия. Простите, вы хотели что-то сказать? — учтиво напомнил он, и Агеев замялся: он уже ничего не хотел сказать. И все же сказал:

— Да нет, я так. Подумал, что вот вернулись вы, да не в добрый час.

— Правда ваша! — искренне согласился Ковешко. — Но что делать? Приходится жертвовать. Для батьковщины и в трудный час чем не пожертвуешь! Правда, и пожертвовать непросто — обстоятельства иногда сильнее нас.

— А вы... где сейчас работаете? Или пока без дела? — осторожно спросил Агеев.

— Ну как же без дела! — удивился Ковешко. — Надо как-то зарабатывать на кусок хлеба. Конечно, в поте лица своего. Даром кормить не станут. Я в управе подрабатываю. Скромно, знаете...

Упоминание об управе снова насторожило Агеева, который уже внутренне расслабился и был склонен думать, что имеет дело с несчастным человеком, по своей вине или безвинно заплутавшим на дорогах жизни. Гость с сокрушенным видом вздохнул.

— У вас, вижу, другая судьба. Не скажу — легче, но проще. Это несомненно. Хотя вы моложе, и этот факт нельзя не учитывать. Молодые все склонны упрощать. Как в силу недостаточного опыта, так и в силу незнания, — рассуждал Ковешко, несколько странно вздернув худой подбородок, вроде оглядывая темный потолок кухни. — А вы, простите, до войны работали, учились?

— Да, учился, — неуверенно сказал Агеев.

— По какой специальности, если не секрет?

— Да я по железнодорожному транспорту, — выпалил Агеев, вспомнив довоенную судьбу Олега Барановского.

— Вот как! Как молодой Барановский, — сказал Ковешко, и Агеев в тревоге взглянул на него. Но вроде тревожиться пока не было надобности — Ковешко как ни в чем не бывало озирал потолок и стены, однако сторожко прислушиваясь к собеседнику.

— Да, так.

— Ну что ж, это хорошо, это вам когда-нибудь пригодится. Не теперь, так после.

— Будем надеяться, — сказал Агеев.

— Будем! — решительно повторил Ковешко и пристально посмотрел в глаза Агееву.

— Я тоже так думаю. Чтоб человеком остаться...

Что-то, однако, все же удерживало Агеева от последней открытости в этом разговоре, может, не совсем ясный для него смысл некоторых высказываний Ковешко, неожиданные повороты его непривычных мыслей. Или, может, то сосредоточенное внимание, с которым он, весь замерев, ждал его ответов на свои прямые вопросы. И все-таки Ковешко, кажется, ничего плохого ему не сказал, пока что ничего не потребовал и не попросил даже Агеев уже готов был пожалеть, что не обошелся с ним мягче и, может, откровеннее.

— Вот поговорил с хорошим человеком, и на душе легче стало, — вдруг нездоровое лицо гостя растаяло в доброй улыбке. — Отнял время, вы уж извините.

— Ну, недолгое время, — улыбнулся и Агеев, ожидая, что Ковешко вот-вот поднимется из-за стола. Похоже, тот и в самом деле стал подниматься, скрипнул стулом, но вдруг, согнав с лица улыбку, сказал:

— Я, знаете, еще по одному вопросу... Вы же Непонятливый будете, так мне сказали.

— Кто сказал?

Агеев в замешательстве встал и снова опустился за стол, не сводя глаз с этого, так предательски ошеломившего его человека. Тот, однако, горестно вздохнул и сокрушенно развел руками.

— Да вот приходится! Уж вы не удивляйтесь...

Но Агеев уже не удивлялся, он уже понял, с кем имеет дело, ему все враз стало понятно. И он молчал, стараясь теперь угадать, чего в действительности хочет от него Ковешко.

— Тут такое дело. Должен появиться один мужик из Березянки... Деревня такая в шести километрах. Будет спрашивать Барановскую, попадью, то есть вашу хозяйку. Так чтоб его задержать.

— Как задержать?

— Задержит полиция. Ваше дело — просигналить... Что делать!.. Неприятно все это, я понимаю. Но необходимо. Массы, они, знаете, развращены большевиками...

— Значит, просигналить?

— Просигналить, да. А то иногда уходят не пойманными. Вот тут на днях бандит появился и ушел. Всех, знаете, кто его принимал, немцы того... Ликвидировали.

— Что ж, спасибо за подсказку, — подумав, сказал Агеев.

С совершенно изменившимся лицом, без тени недавнего восторга и подобострастия Ковешко поднялся со стула, застегнул свой мятый, поношенный пиджачишко, взял такую же помятую шляпу.

— Так, значит, я буду наведываться. Я очень вас не стесню. Только по делу. А пока довидзення.

— Всего хорошего, — сказал Агеев, горя негодованием в душе и желая как можно скорее отделаться от этого пана. Давая Дрозденко подписку за этим столом, он думал: ну зачем он мог им понадобиться? А вот, оказывается, нашли и ему работу. Мужик из Березянки...

Он молча выпроводил Ковешко, который, на прощание приподняв над лысой головой шляпу, сдержанно поклонился и мелкими шажками ушел на улицу. Агеев остался во дворе, стоял и думал. Было уже ясно, что промедление в его положении граничило с преступлением, так они втянут его в такое, что вовек не отмоешься. Надо было немедленно связываться с Волковым, предупредить обо всем. А там пусть решают. Может, оставаться ему тут уже невозможно, надо искать другое пристанище. Но где он найдет сейчас Волкова, когда дождется его? Правда, в местечке был Кисляков, который, однако, больше недели сюда не показывался. Может, не было дела, а может... Но ведь он же сказал: в крайнем случае можно зайти. И дал адрес. Советская... Где она, эта Советская? Была бы дома Барановская, послал бы ее. А так придется самому. Средь бела дня? Или дождаться ночи? Но ночью комендантский час, по улицам бродят патрули, схватят, чем тогда оправдаться перед Дрозденко — куда ходил?

Положение его подлейшим образом усложнялось, затягивалось в тугой узел. Кто бы подумал? А он шел сюда с единственной целью — отлежаться, залечить рану и снова рвануть на восток, вдогонку за фронтом. И вот рванул, называется Так впутался в эти местечковые дела, что неизвестно, как выпутаться. Чем такое может окончиться, он легко представлял себе. Но ведь он еще хотел жить и поквитаться с фашизмом, который принес ему столько страданий. Да и ему ли одному...

Было около полудня, когда Агеев окончательно решился идти повидать Кислякова. Он накинул на себя телогрейку, взял ореховую палку, старательно прикрыл входную дверь в кухню. Наверное, надо было закрыть ее на замок, но замка поблизости нигде не нашел, подумал: авось скоро вернется. Впервые он собирался из усадьбы в местечко, но, где искать Советскую, не имел представления. Правда, ее название указывало в сторону центра, расположение которого он приблизительно знал, и, опираясь на палку, пошел в конец улицы.

Скоро Зеленая его кончилась, примкнув к другой, более наезженной улице с неким подобием тротуаров с обеих сторон. Дома всюду были неказистые, сельского типа — обычные деревенские хаты, некоторые со ставнями на окнах, полными цветов палисадниками и свисавшими через заборы ветвями деревьев. Многие ставни теперь были закрыты, калитки же, наоборот, распахнуты; во дворах всюду виднелись следы недавнего разгрома: выброшенная из домов рухлядь, тряпье, обрывки бумаг. Один двор за низким штакетником был густо усыпан пухом из перин и подушек, ворохи которого ветер сгонял под завалины, в канаву, усыпал им траву у ограды. Стекла двух окон с улицы были выбиты. Агеев заглянул в одно, в тусклую полутьму хаты с ободранными обоями, черной дырой лаза в погреб, и на него печально дохнуло человеческой трагедией, недавно тут разыгравшейся. А сколько таких трагедий произошло в местечке!..

Стараясь меньше прихрамывать, он дошел до конца этой улицы и остановился на углу возле высокого дома с заросшим сиренью палисадником. Оглядевшись, заметил в зарослях белоголового, лет десяти — мальчонку и спросил, в какую сторону будет Советская. Мальчонка ткнул локтем направо и, когда он уже ступил с тротуара, чтобы перейти улицу, крикнул вдогонку:

— А вам кого надо?

Агеев остановился, подумав, что у мальчонки, пожалуй, можно спросить, и вернулся к палисаднику.

— Мне Кислякова. Не знаешь?

— А вон! — мальчонка переложил из правой руки в левую ножик, которым строгал палочку, и показал через ограду. — Вон, где крыша с кривой трубой. Там Кисляковы.

Заметив недалекий дом по ту сторону улицы, Агеев торопливым шагом пересек пыльную мостовую и скоро вошел в просторный, ничем не огороженный двор с молодой березкой у входа. Двор был пуст и зарастал травой. На ветхой двери при ветхих сенях косо торчал ржавый замок; из дома, однако, слышались веселые голоса, и он приблизился к низкому, без занавесок окошку. Тотчас изнутри появилось замурзанное детское личико, за ним второе и третье, дети с любопытством уставились на него, будто ожидая чего-то, и Агеев сказал:

— А где старший брат?

— Нету, — ответил, гримасничая, мурзатый мальчишка.

— Нету, нету, — повторили за ним остальные двое.

— Вот так дела! — тихо сказал Агеев, и ребятишки, словно передразнивая, повторили за окном разными голосами:

— Вот дела!

— Вот дела!

— Вот дела!

— Ах вы, дразнилки! — сказал он беззлобно, не зная, однако, как быть, где искать Кислякова. Или прийти сюда во второй раз, к вечеру? — Скажите брату, что приходил хромой дядя. Хотел его видеть, — сказал он через окно этой ветхой хатенки, и детвора хором ответила:

— Хорошо! Скажем!

С досадой оглядевшись в пустом дворе, Агеев вышел на улицу и, припадая на больную ногу, пошел на свою Зеленую. Местечко выглядело почти пустынным, словно вымершим, на улице вовсе не видно было проезжих, редкие прохожие, наверное, из ближних домов появлялись и тотчас исчезали в калитках. Остерегаясь с кем-либо встречаться, особенно с полицией, он, однако, благополучно добрался до своей хаты с беседкой у входа и облегченно расслабился. Все-таки дом! Какое-никакое прибежище, укрытие от недоброго взгляда. Правда, плохо оно укрывало, это укрытие, покоя тут не было, его сразу раскрыла полиция, хорошо еще, что не обрезала всех его связей. Но что делать? Без этого заросшего зеленью подворья ему и вовсе было бы плохо, где бы он прожил эту пару недель со своей никудышней ногой, с осколком в глубине раны?

Во дворе он почувствовал себя в относительной безопасности и, чтобы избежать ненужных теперь клиентов, приволок от хлева длинную жердь, загородил ею вход с улицы. Сегодня он никого не примет, у него другая работа. Прихватив из беседки ящик с инструментами, пошел в сарайчик. Надо было браться за привезенную из леса обувь. Он вытащил из мешка две пары кирзовых сапог с оторванными подошвами и, поудобнее устроившись возле топчана, стал подбивать их на лапе.

Негромко стуча молотком по резиновой подошве, он все время был настороже, слушал, ждал, не появится ли кто во дворе. Конечно, ему очень нужен был Кисляков, но могла наскочить и полиция, этот Ковешко или, хуже того, сам Дрозденко. Тогда надо было все быстро прятать, притворно застегивая брючный ремень, выходить из хлева. Он работал, не разгибаясь, часов пять подряд. Днем в сарайчике было светло и покойно, но к вечеру стало темнеть, особенно в такой пасмурный день; он успел подбить лишь три пары сапог и принялся зашивать длинный — осколочный или штыковой — разрез поперек голенища, но не успел. Стало совсем темно, и он, затолкав в мешок сапоги, вышел во двор. Здесь все было по-прежнему. Дверь в кухню оставалась тщательно прикрытой с утра, значит, Барановская не появилась и сегодня. Когда же она, в конце концов, вернется, с досадой думал Агеев. И вернется ли вообще? Может, ему следовало что-нибудь предпринять? Может, заявить в полицию? Или напротив — всячески скрывать факт ее исчезновения от полиции? Как лучше поступить, чтобы не повредить себе, своей исчезнувшей хозяйке? Тем, кто к ней приходил?

Тихий шум веток в саду прервал его размышления, и, оглянувшись, он увидел в сумерках под вишнями знакомый силуэт подростка. Обрадовавшись, Агеев бросился навстречу и едва не вскрикнул от боли в ноге. Все-таки с его ногой следовало обращаться осторожнее.

— Пришел? Ну иди сюда, — тихо позвал он, сворачивая к хлеву.

— Я на минутку, — сказал Кисляков. — Что случилось?

— Пойдем, все расскажу.

Он пропустил Кислякова вперед и, еще оглядевшись по сторонам, прикрыл дверь хлева. Держась за верхние жерди перегородки, они добрались до низенькой двери сарайчика.

— Садись вот сюда. А я тут... Передали, значит, ребята?

— Передали. А я на станции был. Вчера же пакгауз сгорел. Ну, надо было кое-что уточнить. Так что случилось?

Чувствовалось по голосу, как Кисляков насторожился в ожидании его объяснений, и Агеев, не решаясь сразу приступить к главному, сообщил:

— Какой-то дядька мешок обуви привез. Ремонтировать. Сказал: от Волкова.

— Да, был такой разговор, — не сразу ответил Кисляков. — Уже что-нибудь готово?

— Три пары только. Больше не успел. Все-таки приходится остерегаться...

— Конечно. За военное имущество у них расстрел. Вон и в приказе написано, — тихо говорил Кисляков. — Хотя у них за всякую мелочь расстрел. Вчера на мосту повесили трех мужиков за мародерство. С разбитой машины скаты сняли. Хотя бы с немецкой, а то с советской. Вообще нужны они им были, эти скаты!..

— Ну, немцы все рассматривают как свое. Как военную добычу. По праву завоевателей, — сказал Агеев. — Слушай, а кто такой Ковешко, не знаешь?

— Работает какой-то тип в районной управе. С бумажками бегает.

— Не только с бумажками... Он что, местный?

— Да нет. Вроде до войны тут его не было. А что вы о нем спрашиваете?

— Приходил, — обронил Агеев и замолчал. Следовало, наверное, сказать о главном, и он не сразу собрался с духом. Но Кисляков уже почувствовал что-то и выжидательно притих в темноте. — Понимаешь, почему я прибегал к тебе? Тут что-то замышляется, — сказал Агеев. — Начальник полиции заставил меня дать подписку...

Кисляков встрепенулся, Агеев почувствовал это даже в темноте.

— Какую подписку?

— Подписку на сотрудничество. И этот Ковешко уже приходил с заданием — задержать кого-то из Березянки, кто придет спрашивать о Барановской. А Барановская моя неделю назад как уехала, так до сих пор нет. Не знаю, что и думать.

Кажется, он сказал за раз слишком много и умолк, ожидая, что скажет гость. Но Кисляков сопел в темноте, видно, думал, и Агеев подсказал:

— Мне кажется, надо доложить Волкову.

— Конечно, доложить, — скупо согласился Кисляков.

— И решить, как мне быть.

— Это конечно.

— Вообще я уже могу немного ходить и мог бы перебраться в другое место. Может, куда-нибудь в лес. Потому что... Потому что здесь...

— Я передам, — холодно перебил его Кисляков и поднялся. — Давайте, что отремонтировано, я заберу.

— Три пары сапог.

— Давайте.

Агеев пошарил в темноте под топчаном, вытащил связанные попарно сапоги. Кисляков забросил их за плечо.

— Так мне что, ждать? — спросил на прощание Агеев.

— Ну. Я свяжусь, передам.

В темноте на ощупь он проводил Кислякова через хлев, и тот, бросив на прощание "пока!", пошел тем же путем — тропкой вдоль огорода к оврагу, пока не скрылся в сгустившихся сумерках. Агеев постоял еще во дворе, повслушивался в тишину вечера. Все-таки дождь так и не собрался за день, но к ночи заметно похолодало, он содрогнулся от ветреной свежести и пошел в свой сарайчик.

Долгожданный разговор с Кисляковым его не успокоил и ничего не прояснил, опять надо было ждать, и сколько, кто скажет? За время этого ожидания могло произойти разное и, вполне вероятно, скверное. А самое скверное было в том, как Кисляков насторожился при его сообщении, будто переменился в разговоре и далее держался сухо, вроде недоверчиво даже. Впрочем, оно и понятно. Наверно, и сам Агеев в таком положении не слишком доверился бы человеку, давшему полиции подписку о сотрудничестве. Но ведь он не собирался сотрудничать и без утайки рассказал об этом. Правда, можно было подумать, что он признался по заданию полиции — чтобы своей мнимой откровенностью вызвать абсолютное к себе доверие. Поэтому не так просто поверить такому человеку. Наверно, подозрение тут естественно и правомерно, думал он, оправдывая то себя, то Кислякова. Но на душе от того не становилось легче.

Ту ночь он спал совсем плохо — часто просыпаясь под кожушком, вслушивался в непогожий шум ветра за щелястыми стенами. Ему все чудились осторожные, крадущиеся шаги и непонятные шорохи в этом шуме, и он думал: пришли от Волкова или вернулась хозяйка. Но его никто не тревожил и, полежав, он засыпал снова. Утром, встав на рассвете, первым делом попробовал входную дверь в кухню — та легко отворилась, значит, хозяйка не появилась. Поеживаясь от утренней прохлады, он запахнул свою телогрейку и, взяв дырявое ведро, пошел на огород накопать картошки.

Картошка у Барановской была хороша. Вся крупная, размером с кулак, она бы показалась объедением, если бы к ней был хлеб. Но хлеб у него кончился, он обходился без хлеба. Накопав полведра, подумал, что вроде хватит. Картошку тоже надо было экономить, ее у Барановской осталось всего сотки три на огороде. Съест всю, чем хозяйка будет кормиться зимой? Если только настанет для нее эта зима...

Оставив лопату в борозде, с ведром в руке он выбрался на тропинку и вдруг краем глаза заметил, как шевельнулась кухонная дверь, захлопнулась у него на глазах. Радостно подумав, что это хозяйка, Агеев скорым шагом, хромая, подошел к двери и, поставив ведро, вошел на кухню.

На скамье у порога возле окна, кутаясь в знакомый вязаный жакет, сидела Мария. Она не обернулась, когда он вошел, пригорюнясь, глядела в одну точку на полу, и он молча остановился сбоку, не зная, как начать разговор.

— Что-нибудь случилось? — наконец спросил он, не скрывая тревоги.

— Нет, нет! Я к тетке, — сказала Мария, пряча, однако, глаза, и он понял: случилось недоброе.

— Тетки нет...

Девушка вскинула заплаканные глаза.

— А где... она?

— Понимаешь, нет. Где-то пропала, — признался Агеев. — Один живу.

Мария уронила лицо в ладони и беззвучно заплакала.

— Так что случилось? — озадаченно спрашивал Агеев. — Что-нибудь скверное?

Скоро, однако, совладав с собой, Мария кончиками пальцев вытерла слезы, но продолжала молчать, и он в ожидании тихо присел напротив. Все-таки он хотел знать, что случилось.

— Понимаете... Понимаете, я думала, дома тетка Барановская, я немного знаю ее. В прошлом году познакомились, — вздыхая и медленно успокаиваясь, сказала Мария.

— Так, так. Ну, а дальше?

— А дальше?.. Что дальше? Жить мне у сестры невозможно. Не могу я... Понимаете? Я туда не вернусь.

"Вот так дела! — подумал Агеев. — Еще чего не хватало! Туда не вернешься, где же ты намерена остаться?"

— Тут, видишь ли, пока я один. Что стряслось с Барановской, просто не знаю. Пошла на три дня и пропала.

— Спрячьте меня в ее хате, — вдруг попросила Мария и почти умоляюще посмотрела на него.

— Спрятать? — кажется, он начал о чем-то догадываться. — Что, немцы? Полиция?

— Полиция, — тихо вымолвила Мария.

Тут следовало подумать. Конечно, ее надо спрятать, если по следу идет полиция, но весь вопрос — где? Если спрятать у него, то не поставит ли он тем самым под угрозу всю их конспирацию? Ведь полиция может пойти по ее следам и выйти на него самого. Да и только ли на него?

— Так. Кто знает, что ты побежала сюда?

— Никто.

— А сестра?

— Вера не знает. Из-за нее все и вышло. Полицай этот, Дрозденко, начал захаживать...

— Дрозденко? Начальник полиции?

— Начальник, да. К ней больше, к сестре. Раза четыре ночевал... А потом ко мне стал приставать, — пригорюнясь, рассказала Мария и замолчала.

— Так, так, — сказал Агеев, поняв уже многое, но, пожалуй, еще не все. Но и оттого, что понял, радости ему не прибавилось. — Ну, а ты что же? — спросил он, нахмурясь.

Мария улыбнулась сквозь слезы.

— Вот сбежала.

Он вскочил со стула, прошел три шага к порогу и обернулся.

— Ну что мне с тобой делать?

— Я к ним не вернусь, — сказала она тихо, но с такой решимостью, что он понял: действительно не вернется. Но как же ей оставаться здесь?

— А что же сестра? — спросил он, заметно раздражаясь и повысив голос.

— А сестра дура, вот что. У нее муж был, хороший человек, учитель, но знаете... Невидный такой из себя. Так она все переживала, как же: сама красавица... И вот нашла видного! Полицая продажного.

Мария затихла на скамье, утираясь платочком, горестно вздохнула и снова мельком, словно бы украдкой взглянула на него. Агеев мысленно выругался.

Однако надо было что-то придумать. Выгонять ее в такой ситуации у него не хватало решимости, и он думал, куда бы ее спрятать. Хотя бы на время, конечно. А там будет видно — или она перейдет в другое место, или он уберется отсюда. Вообще закутков-закоулков на этой усадьбе было достаточно: хата, кухня, два хлева, сарайчик, амбар и несколько пустых или неизвестно чем занятых пристроек, в которые Агеев еще не заглядывал. Надо что-нибудь поискать.

— Ты посиди, — сказал он, подумав. — Я посмотрю.

Он вышел во двор и огляделся. Наверно, сперва надо было заглянуть в стоявший за хлевом амбар с замком на высокой двери. Но, где ключ от него, Агеев, конечно, не знал. Подойдя, он слегка тронул висячий замок, который неожиданно сам по себе раскрылся, повиснув на короткой дужке. Агеев открыл дверь и заглянул в полную спертых запахов темноту амбара. Однако не успел он войти туда, отпрянул в испуге — с улицы во двор шли люди. Впереди, отбросив в сторону жердь, шагал Дрозденко, за ним вплотную поспешали три полицая с винтовками на ремнях.

— Ну, здорово! — сухо поздоровался начальник полиции, и Агеев, подавляя испуг, кажется, не ответил. Решительный, почти злой тон Дрозденко не оставлял сомнения относительно его намерений; и Агеев запоздало подумал, что пистолет надо было спрятать где-нибудь под рукой, во дворе. — Как дела?

Широко расставив длинные ноги в высоко подтянутых синих бриджах, начальник полиции остановился перед Агеевым, по своему обыкновению буравил его острыми глазками и тонким лозовым прутиком постегивал по голенищу.

— Да так, — сказал Агеев, напряженно думая: неужели он пойдет в хату? Неужели?..

— Мой приказ получил? — понизив голос, спросил Дрозденко.

— Какой приказ?

— Задержать Калюту!

— Какого Калюту? Я не видел никакого Калюту.

Агеев говорил правду и потому смело глядел в свирепые глаза начальника полиции, который, помедлив, переспросил:

— А ночью не заходил?

— Никто не заходил.

Дрозденко обернулся к молодому крепышу полицаю в немецкой пилотке, выжидающе безразлично наблюдавшему за их разговором.

— Пахом! Когда его стрельнули?

— Да темнело уже, начальник.

— Ну во сколько примерно часов?

— Часов, может, в девять.

— Значит, он только еще шел, — спокойнее сообщил Дрозденко. — Шел к дружкам на связь, да напоролся. Барановской что, еще нет? — вдруг спросил он у Агеева. Агеев замялся, почти смешавшись от удивления, что этому уже известно об отлучке Барановской.

— Нет, еще не приходила, — ответил он просто, будто Барановская отлучилась куда на огород или по воду. Дрозденко молча, словно в раздумье, прошел пять шагов по двору, мельком заглянул в окно кухни. У Агеева екнуло сердце — хоть бы не увидел Марию. Но от окна тот спокойно повернул обратно.

— Вот что, начбой! Придет, немедленно сообщи мне! Тотчас же! Понял?

Агеев поморщился. Это задание будто окатило его помоями, и он не сумел скрыть своего к нему отношения, что тут же подметил Дрозденко.

— Что морщишься? Что морщишься? Я же вот не морщусь! А мне не с таким дерьмом приходится возиться! А то чистюля, морщится! Поимей в виду: станешь хитрить — заболтаешься на веревочке! Понял?

Агеев, однако, плохо слушал его, он лишь напряженно следил за каждым движением начальника и очень боялся, как бы тот снова не направился к хате. Но, кажется, пронесло — начальник полиции напоследок хлестнул прутиком по голенищу и пошагал к улице. За ним потянулись полицаи. Агеев молча проводил их до беседки и, когда они скрылись за поворотом улицы, скорым шагом, почти бегом, направился в кухню.

— Мария! Мария! — тихо позвал он, прикрыв кухонную дверь.

Однако Марии на кухне не было, не было ее и в горнице, куда он заглянул с порога. Тогда он отворил дверь в кладовку, из темной тесноты которой послышалось тихое:

— Я тут.

Мария сидела вверху, в темном чердачном лазе над лестницей и мелко тряслась от страха и напряжения. Он шепнул ей:

— Не бойся! Они ушли, — и опустился на пыльный, стоявший у входа ларь. У самого подкашивались ноги — от пережитого, но больше, наверное, от радости, что и на этот раз пронесло...

Погода явно начала портиться. После знойного лета резко повернуло на холод — небо сплошь покрыли тяжелые серые тучи, откуда-то с северо-запада несшиеся над местечком. Задул порывистый студеный ветер, безжалостно рвавший еще зеленую листву с деревьев, сметая ее наземь, в траву, под заборы, на пожухлые обаявшие картофельные огороды. Весь день было холодно и неуютно, в сараях гудело от сквозняков; казалось, вот-вот польет дождь. Занятый ремонтом обуви, Агеев изрядно продрог за несколько часов сидения в сарайчике, встал, надел телогрейку. Еще с утра он позатыкал в стенах широкие щели, мелкие же все остались, и дощатые стены по-прежнему светились как решето. У него не было часов, но время, похоже, перевалило за полдень, и захотелось есть. Все утро, сидя за сапогами, он не переставал думать о Марии и временами просто не мог взять в толк: как ему быть с ней? Хорошо, что девушке удалось провести полицию и убежать от сестры, но если полиция что-либо заподозрит, то и на этой усадьбе не скроешься. Она перевернет все вверх дном и найдет, что ищет. Разве что у полиции были пока дела поважнее, но вдруг Дрозденко заинтересуется Марией и нападет на след? Где ее спрятать? К тому же как быть с пропитанием, чем он прокормит ее, если Барановская задержится надолго? Видно, надо было браться за ремонт обуви для местечковцев, это бы дало какой-нибудь кусок хлеба, но он еще не отремонтировал привезенную из леса, которую, конечно же, там ждали. И он старался, спешил, хотя за полдня починил лишь три сапога — кое-как прикрепил подошвы, прибил каблук, наложил заплатку на прорванную головку кирзачей. Больше он не успел. И без того разламывалась поясница и ныла раненая нога — от бедра до колена. Подумав, что, видно, надо состряпать что-нибудь на обед, он забросил под топчан сапоги, инструменты и пошел на кухню. Картошка у него была накопана, оставалось сварить ее, вот и весь их обед. Правда, еще надо было пошарить в жухлом огуречнике, где среди переспелых, желтых семенников попадались маленькие скрюченные огурчики. Некоторые из них безбожно горчили, но, посолив, он все равно ел их с картошкой. Благо соль пока была, в буфете на кухне стояла двухлитровая банка. Соли должно хватить надолго.

Он осторожно потянул на себя кухонную дверь, но та была заперта изнутри и отворилась только после повторного его рывка. Перед ним у порога, смущенно улыбаясь и слегка приподняв запачканные чем-то руки, стояла Мария. В печи весело горели сухие дрова, на конфорке что-то трещало, источая неотразимо вкусный запах жареного. Глядя на улыбавшееся лицо девушки, Агеев тоже не сдержал улыбки, внутренне подивившись перемене, происшедшей с ней за время его недолгого отсутствия.

— А я думал картошку варить, — сказал он, подходя к плите. Мария тоже метнулась за ним, что-то перевернула на сковородке, что безбожно трещало в жиру и необыкновенно вкусно пахло. — Что это?

— Драники!

Она снова бросила на него насмешливый взгляд, словно ожидая похвалы или порицания.

— Ого! Вот это хозяйка! — похвалил он. — А я горевал, чем буду тебя кормить.

— Прокормимся как-нибудь, — Мария беззаботно махнула рукой. — Картошка есть?

— Картошка-то есть...

— Ну так с голоду не помрем. А там видно будет.

Он осмотрел плиту, на краю которой уже стояла тарелка нажаренных драников и белела поллитровая стеклянная банка, наверно, с каким-то жиром.

— А где жир взяла?

— А у тетки в буфете. Гусиный жир.

— Гусиный?

— Гусиный. Для драников пойдет. Вот попробуйте! — предложила она и, подцепив вилкой верхний подрумяненный драник, подала Агееву. — Ну как?

— Спрашиваешь! Объедение! — сказал он, с жадностью поедая хрустящий, действительно вкусно пахнущий драник. — И где ты научилась такому?

— Ну это просто. В Белоруссии такое в каждой хате умеют.

— Так то в деревне, — сказал он, присаживаясь на стул. — А ты ведь горожанка?

— Горожанка. Но эта горожанка, к вашему сведению, по два-три месяца в году жила самым цыганским образом. В поездках и походах по всей Белоруссии.

— За какой надобностью?

— За песнями.

— То есть? — не понял Агеев.

— Просто. Собирали фольклор. Отец — специалист по фольклору, все лето в экспедициях. И я, как подросла, с ним каждое лето.

— Интересно, — сказал он, размышляя и как бы другими глазами поглядывая на Марию.

— Очень даже интересно, — подтвердила она. — Столько песен наслушалась, столько людей навидалась. А природа!.. С ума сойти можно. А вы откуда родом?

— Рассонский район, слыхала?

— А как же! Из Рассон когда-то мы привезли собачку. Беспородный щенок, а такая умница! Умнее всех собак, какие у меня были.

— Собаки — это хорошо, — сказал он, думая, однако, о другом. — Нам бы вот собачку. А так придется дверь закрывать на крючок.

Агеев встал, закинул в пробой крючок и в щель возле занавески глянул в окно.

— В случае чего, как тебя прятать будем?

— А я наверх! — сразу согнав улыбку, сказала Мария.

— Наверх — это хорошо. Но там...

— А ничего. Там можно отсидеться. А в случае чего — через слуховое окно по крыше и в огород.

— Да?

Пока она хлопотала у плиты, Агеев открыл дверь в кладовую. Заглянул в темный верх, где едва светился квадратный лаз на чердак. По шаткой лестнице он осторожно взобрался туда, вдыхая застоялые, непонятного происхождения чердачные запахи. Чердак был просторный, пустой и полутемный, с широкой кирпичной трубой посередине и слуховым окошком в боковом скате крыши, из которого и проникал сюда скупой свет пасмурного дня. В ближнем конце возле лаза валялась какая-то хозяйственная рухлядь, висел на стропиле облезлый старый кожух и стоял расписанный красными цветами сундук с выдранным замком. Возле окна на освещенном месте валялось смятое лоскутное одеяло с подушкой, видно, покинутый кем-то временный приют в этом гостеприимном доме. Маленькое слуховое окошко выходило на середину ската почерневшей гонтовой крыши, внизу лежал заросший осотом участок картошки; поодаль чернел покосившийся забор соседской усадьбы. В случае опасности окно, конечно, явилось бы спасением, но разве что ночью. В светлое время эта сторона хаты была вся на виду с улицы.

Агеев спустился на кухню, запах драников мучительно дразнил его обоняние, и теперь он во второй раз приятно удивился. На середине стоявшего у стенки стола белела разостланная чистая салфетка, на которой высилась в тарелке целая горка жаром дышавших драников. Рядом ждали едоков две небольшие тарелки с голубыми цветочками на полях, по обе стороны от которых лежало по вилке. Мария стояла к нему спиной у стены и, вытирая что-то полотенцем, сосредоточенно рассматривала пейзаж в желтой рамке.

— Что, хорошая картинка? — спросил Агеев.

— О, это же "Снег" Вайсенгофа — мой любимый пейзаж. У нас в Минске точно такой висел над комодом. Отцу подарили на день рождения.

Агеев мало что понимал в живописи, его больше привлекала музыка, он даже учился когда-то играть на гармошке... Но сейчас он с неожиданным для себя интересом посмотрел на пейзаж. Впрочем, ничего особенного — болото, стога сена, кочки, освещенные солнцем, но действительно все такое похожее, словно всамделишное, а не изображенное на бумаге.

— И репродукция хорошая, — сказала, вглядевшись, Мария. — Когда-то любила зимние пейзажи... Ну да ладно, давайте к столу. Будем кормиться.

— Ну и ну! — сказал Агеев удивленно и озадаченно. — Вот это хозяйка! Что только скажет тебе тетка Барановская?

— Ничего не скажет! — легко бросила Мария, тоже присаживаясь к столу напротив. — У меня с теткой Барановской лады. Она славная женщина.

— Попадья! — в шутку сказал Агеев.

— Ну и что ж! — лукавые глаза Марии округлились. — Ну и что ж, что попадья? Попадья по мужу, а так она народная учительница. Кстати, как и мой папаня.

— А он что, тоже учительствовал?

— Когда-то. Давно. До того, как начал работать в академии.

— Академик, значит!

— Нет, не академик. Просто научный сотрудник, — сказала Мария и, вздохнув, заговорила о другом: — Где теперь моя бедная мамочка? Погибла, наверное. Или, может, в Москве?..

— Все может быть, — сказал он. — А отец что, не на фронте?

— Отца уже нет в живых.

— Умер?

— Да. Четыре года назад...

Они замолчали ненадолго. Агеев ел быстро, по-солдатски, больше орудуя вилкой, меньше ножом. Драники — действительно объедение. Он бы съел и еще столько и не знал, как быть, когда она положила в его тарелку еще два в качестве добавки.

— Нет, нет! — сказал он. — Я уже.

— Так и уже? Съешьте еще два.

— Ну хорошо. Кстати, будем на "ты". Идет?

— Ну знаете... Я как-то не привыкла. А кстати, как ваше имя? Если не военная тайна?

Агеев тщательно дожевывал драник, соображая, как все-таки назваться Марии. Наверное, надо было ей что-то объяснить, но не сейчас же объяснять, и он, подумав, сказал:

— Олег.

— Олег? Хорошее имя. К хазарам собрался наш вещий Олег, — продекламировала она и улыбнулась, зардевшись полненькими, с ямочками щеками. От него не скрылось это ее смущение, и он вдруг неожиданно для самого себя спросил:

— А сколько тебе лет, Мария?

— О, много! — махнула она рукой и вспорхнула от стола. — Уже двадцать один. Старуха!

— Да, — сказал он. — Девчонка! На шесть лет моложе меня.

— Правда? Это вы такой старый?

— Такой старый.

Что-то игривое готово было войти в их отношения, когда на время забывается действительность и дается воля свойственным их возрасту обычным человеческим чувствам. Но Агеев заставил себя вернуться с неба на землю — страшную землю войны, на которой их поджидало нелегкое и надо было ежеминутно остерегаться худшего. Не до кокетства сейчас с этой милой, но, в общем, видно, довольно беззаботной девчонкой.

— А вы все сапожничаете? — спросила она, наспех убирая в буфет посуду.

— Ты, — поправил он.

— Ну да... Ты.

— Сапожничаю.

— Так много нанесли! Богатым будете...

— Будешь.

— Ну, будешь.

— Богатым не буду, — сказал он. — Потому что бесплатно.

— А вы что, в самом деле...

— Ты, — поправил он.

— Ты в самом деле сапожник?

— В силу необходимости.

— Я так и думала. Командир, наверно? — сказала она и, прислушиваясь к чему-то, чего совершенно не услышал он, замерла у раскрытой дверцы буфета.

— Что такое?

— Вроде... Ходит кто-то...

Агеев вскочил из-за стола, кивнув ей, и она, все поняв без слов, метнулась в сторону кладовки. Сам он откинул крючок и не спеша вышел во двор.

Во дворе, однако, нигде никого не было, только шумел в ветвях клена напористый ветер; жердь, пристроенная им на въезде во двор была на своем месте. Он выглянул через нее на улицу, но и там было пусто, у тына напротив ходили, что-то поклевывая, две белые курицы со взъерошенными перьями. Агеев, прихрамывая, вернулся во двор и вдруг увидел на огороде под яблоней человека в темном пиджаке и в шляпе. Пригибая голову под низкими ветвями и придерживая рукой шляпу, тот не спеша выбрался во двор, надкусил только что сорванное яблоко. При виде Агеева сладко заулыбался сморщенным, землистого цвета личиком.

— А я вот, знаете, соблазнился яблочком. Оно грех, конечно, но яблоко, знаете, грех не большой. Вполне простительный, пан Барановский, — легко заговорил недавний его знакомый Ковешко.

Агеев молча смотрел на странного гостя, не зная, как говорить с ним: шутя, всерьез, приглашать его в хату или удержать здесь. Неприятное чувство уже завладело им, он понял, что это приход не за яблоками, конечно. И он присел на скамью под кленом, сделав вид, что заболела нога. Ковешко, поедая яблоко, остановился напротив.

— Поговорить пришел, — сказал он просто и отбросил огрызок. — Нехай пан попросит в дом.

— Счас, — сказал Агеев, растягивая время, чтобы дать возможность Марии скрыться из кухни. Нога, знаете...

— А, понятно. Болит? Конечно, будет болеть. Если тяжелое ранение...

Они вошли на кухню, Агеев выдвинул гостю стул, сам сел по ту сторону стола напротив.

— О, тут у вас тепло. И запах! — хрящеватыми ноздрями Ковешко с жадностью втянул воздух. — Запах как у хорошей стряпухи. Интересно, сами готовите?

— Сам, — сказал Агеев, в душе проклиная его обоняние. Еще полезет искать стряпуху.

— Хозяйка не явилась? — тихонько спросил он и насторожился. По этой его настороженности Агеев понял, что хозяйка — не праздный его интерес.

— Нет, еще нет, — сказал Агеев. — А что, вас хозяйка интересует?

— Совсем нет. Спросил ради простого любопытства. А так нет. Вовсе не интересует. Ведь она же вам не родительница? — спросил он и снова прищурил острые глазки.

— Ну, допустим, — сказал Агеев, вдруг вспомнив свой первый разговор с начальником полиции. Черт их знает, как с ними держаться, с этими служителями новой власти? Работают они заодно или врозь?..

Ковешко тяжело вздохнул, задумчиво пробарабанил пальцами по гладкой доске стола. Хорошо, что Мария успела прибрать посуду.

— Видите, пан Барановский... — он слегка замялся, но тут же нашелся и договорил: — Будем называть вас так. Нам известно, конечно, что вы не Барановский, но теперь не будем уточнять. Главное, вы белорусин, и я это почувствовал сразу...

— Это каким же образом? — по-прежнему держась на известной дистанции в отношениях, спросил Агеев.

— Э, что тут спрашивать. Я, пане, земляка-белорусина за версту чую. Нюхом чую. А вы, извините, хоть и по-российски говорите, но в каждом вашем слове звучит белорусин. Древняя мова, знаете, с поганских времен, со времен Великого княжества. Ее не так просто искоренить. Если российцы за столетия не искоренили...

— А как же немцы?

— Простите, что немцы? Не понял, — сразу наморщил увядшее личико Ковешко.

— Как немцы отнесутся к этой мове?

— Хе-хе, батенька, это весьма проблематично, — осклабился Ковешко. — Весьма проблематично, хе-хе. Но мы выживем, — вдруг тише, но яростнее заговорил гость. — Мы выживем! Главное — искоренить зло номер один. А потом...

— Как бы нас самих не искоренили, — не удержался Агеев.

— Нет, этого не может быть. Этого не должно быть, — потянулся к нему через стол Ковешко. — Немцы — культурная нация. К тому же сила христианской традиции. Я долго жил среди них, знаю... я весьма уповаю...

— На их культурность?

— Да, и на культурность.

— Культурность, а убивают сотнями. Женщин и детей! И заботятся, чтоб еду с собой взяли. На трое суток! — вдруг с гневом прорвалось в Агееве, и он тут же пожалел: нашел перед кем метать бисер. Но сказанного не воротишь. Он думал, что Ковешко разозлится и станет угрожать, а тот вдруг упрекнул со снисходительной укоризной:

— Так это же евреев! Надо понимать.

— А евреи — не люди?

— Неполноценная раса, — с нажимом сказал Ковешко. — Оно, может, и чересчур жестоко. Может, и не совсем по-христиански, но... Если разобраться, они нам чужинцы. Они испортили нашу историю. Они веками разжижали дух белорусинов. Не будем жалеть их...

— Не будем жалеть мы, не пожалеют и нас.

— И не надо. Не надо, пан Барановский, не надо жалости! Жалость — удел слабых. Это хотя и христианское чувство, но, несомненно, из числа атавистических. Не надо жалости! Сейчас нам нужны сила и сплоченность. Конечно, под германскими знаменами, фюрер — он вождь арийцев, а белорусины наполовину арийцы. Кривичи которые. Правда, некоторая часть сильно подпорчена инородцами, особенно татарами и жидами. Но мы люди скромные, рады и тому, что осталось. Есть, есть здоровое ядро, из которого разовьется раса. Надо только положиться на силу.

— На германскую силу? — с иронией уточнил Агеев.

Ковешко иронии не понял и почти обрадовался подсказке.

— Вот именно — на германскую. Другой силы на земном шаре теперь, к сожалению, не существует.

— А вдруг найдется, — с не слабеющим чувством протеста сказал Агеев и посмотрел в блеклые глаза гостя. В глубине их тлел, однако, довольно злой огонек, и Агеев сказал себе: хватит, так можно и доиграться. Наверное, что-то понял и гость, может, смекнул, что слишком далеко зашел в своем разговоре — хотя и с белорусином, но, в общем, малознакомым ему человеком.

— Ну что ж, приятно, знаете ли, поговорить с умным... и твердым человеком. Твердость убеждений, она всегда что-то значила. Даже и ошибочных. Теперь это нечасто бывает. Вот и эта... ваша хозяйка, значит... Барановская. Она ведь женщина твердых взглядов?

— Не знаю, — с нарочитым безразличием сказал Агеев. — Не интересовался.

— Не интересовались? И напрасно. Вот вы побеседуйте как-нибудь...

— Как же побеседуешь, если ее нет? Уже вторую неделю.

— Это печально. Нам она тоже нужна. Нам она даже необходима. Но куда она запропастилась? А вам она не говорила? — спросил Ковешко и снова замер, полный внимания.

— Нет, ничего не говорила.

— Да, вот загвоздочка, — гость снова задумчиво побарабанил по столу худыми пальцами. — Знаете что? Она должна дать о себе знать. Не может того быть, чтобы не дала о себе знать. Так вы это, того... незамедлительно сообщите.

— Это куда? — спросил Агеев. — В управу или в полицию?

Ковешко хитро прищурился.

— Не знаете? Какой вы, однако, непонятливый, в самом деле... При чем здесь управа?

— Так вы же в управе работаете?

— Это, батенька, неважно, где я работаю. А сообщить следует в СД. Это, знаете, в помещении бывшей милиции...

— А Дрозденко? — не мог чего-то понять Агеев.

— Не беспокойтесь, пане. Дрозденко мы объясним.

— Вот как! — удивился Агеев, подумав про себя: черта лысого вы от меня дождетесь. И вы с вашей СД, и Дрозденко тоже.

Он молча проводил гостя до улицы, и тот, видно, удрученный какой-то неудачей (может, отсутствием Барановской), сухо кивнул на прощание и мелкими шажками засеменил по улице. Агеев еще постоял недолго, чувствуя, как где-то внутри у него поднимается злобная волна — от своего бессилия, пассивной покорности, вынужденной подчиненности. И кому? Они уже связали его и с СД, мало им оказалось полиции. И вот вынуждают — упрямо и настойчиво — на явное предательство, теперь уже по отношению к Барановской. Хотя в случае с Барановской он не мог им ни пособить, ни нашкодить, он сам ничего о ней не знал. Но как бы не пронюхали о Марии! Правда, похоже, пока что она их не интересовала, может, не заинтересует и вовсе? Пропала, ну и бог с ней, видно, у них есть дела поважнее. Разве что случайно, выслеживая Барановскую, могут наткнуться на Марию, тогда уж, пожалуй, им несдобровать обоим.

Агеев прошел по тропинке в огород, осмотрел сад, словно там мог прятаться новый Ковешко, и не спеша вернулся на кухню. Марии, конечно, простыл тут и след, наверное, забилась на чердак, и он, накинув в пробой крючок, взобрался туда же. Мария сидела на корточках в темном углу за сундуком.

— Ушел, не бойся...

Она с облегчением выбралась на место посвободнее, отряхнула от пыли подол сарафанчика. Следы страха и тревоги еще тлели в ее настороженном взгляде, внимание уходило в слух. Но, кажется, вокруг было тихо.

— Что он? Про меня спрашивал?

— Про Барановскую, — тихо сказал Агеев. — Зачем-то им Барановская понадобилась.

— Вербуют, наверно, — просто сказала Мария, и он насторожился.

— Вербуют? А зачем им ее вербовать?

— А они теперь всех вербуют. Почти поголовно. Чтоб потом выбирать. Кто нужнее.

Они оба стояли возле слухового окна, вглядываясь в его мутные, затянутые паутиной стекла и вслушиваясь в неутихающий шум ветра в ветвях. Мария с брезгливой гримасой на серьезном личике вертела пуговицу своего вязаного жакета.

— Этот... Дрозденко и меня хотел. Подписочку требовал...

— Вот как! — вырвалось у Агеева.

— А вы думали! — Мария виновато улыбнулась.

— Ну и что же ты?

— А я вот ему! — она показала Агееву маленький, туго стиснутый кулачок. — Чтоб на своих доносить!.. Шавкой немецкой сделаться! Нет, этого они от меня не дождутся...

Агеев отошел от окошка и опустился на сундук — долго стоять не позволяла нога, которая сегодня с утра ныла неутихающей застарелой болью. С тихой завистью подумал он о Марии, что вот она увернулась, избежала ярма, а он не сумел, не нашелся или побоялся, может. Правда, положение у них было разное, она смогла скрыться, а куда бы мог скрыться он? Наверное, в два счета оказался бы в шталаге для пленных, что для него было равнозначно гибели.

— Что же мы будем делать, Мария? — спросил он почти сокрушенно. Положение их все усложнялось, а выхода по-прежнему не было видно. Оставалось ждать, но ведь дождаться можно было самого худшего. Протянуть время, промедлить, утерять шанс, когда уже трудно будет что-либо исправить.

— Не знаю, — тихо произнесла Мария.

Передернув худым плечиком, она прислонилась к деревянному брусу возле слухового окна и печально посмотрела наружу. Она не знала, конечно. Впрочем, он и не ждал от нее другого ответа, отлично понимая, что в таком деле должен искать выход сам — как старший, военный, обладающий большим опытом и наверняка большими, чем она, возможностями. Но беда в том, что он не знал тоже.

— Ладно, посмотрим. Только сиди тут, никуда не высовывайся. Если что, я буду у себя.

— Там, в сарайчике?

Она порывисто подалась к нему, лицо ее вспыхнуло и опечалилось, боль и страдание отразились в ее светлых глазах.

— Да, в сараюшке. Надо работать. Зарабатывать... Вот накинь, чтоб не мерзнуть.

Агеев отдал ей телогрейку, тихо спустился на кухню, прислушался. Барановской все не было, и никаких вестей от нее тоже. Наверное, с хозяйкой ему было бы проще, особенно теперь, когда появилась Мария. Но вот хозяйка понадобилась и этим, что уже вызывало тревогу — зачем?

К вечеру и без того сильный ветер усилился, ветви клена над крышей хаты метались из стороны в сторону, могучее дерево гудело и стонало... Агеев прошел в свой сарайчик, который, на счастье, стоял с подветренной стороны, и там было относительное затишье. Надо браться за сапоги из мешка, может, не сегодня, так завтра за ними придут — Кисляков или еще кто-нибудь, надо все починить. Может, за это время что-либо изменится к лучшему или хотя бы прояснится, думал он. Потому что уже все так затягивалось мертвым узлом, что как бы не пришлось рвать по живому, с мясом и кровью, а то и поплатиться жизнью...

До самого вечера, пока было светло, он стучал молотком по резиновым и кожаным подошвам кирзачей, ботинок, немецких, нашпигованных железными шипами сапог. Все не успел. Осталось еще две пары, когда опустились сумерки и за дырявой стеной полил дождь. Агеев думал сходить в хату, чтобы проведать Марию, но в такой ливень ему просто не в чем было высунуться из хлева, чтобы не промокнуть насквозь. И он, посидев на табуретке, расслабленно выпрямив больную ногу, перебрался на топчан под кожушок.

Над усадьбой тем временем неистовствовал ветер, с неба низвергались потоки дождя, грозившего снести ветхую соломенную крышу его убежища. Но дождь лил уже больше часа, а в сарайчике было сухо, даже вроде нигде не капало. И он так уютно пригрелся под домашним теплом кожушка, что подумал: в хату сегодня не пойдет, пусть уж Мария как-нибудь устроится там сама. Слава богу, не белоручка, умеет приспособиться к обстановке, может. Даже не хуже, чем это бы сделал он. Из полведра картошки наготовила таких драников, что он почти до вечера был сыт и только теперь, вспоминая про обед, сглатывал слюну. Девчонка разбитная, хороша собой и, кажется, очень прямая, откровенная, что в такое время как бы и не погубило ее. Не испугалась вот живоглота Дрозденко, отшила полицию и прибежала к нему. Но почему к нему? Или он приглянулся ей накануне, или она увидела в нем кого-то, кто внушал доверие, может, опору? Но что она знала о нем? И что скажет Кисляков или, еще лучше, Волков, когда дознаются, что с ним проживает какая-то девчонка из Минска? Одно дело, что здесь жила хозяйка, пусть попадья, но человек, которого они знали многие годы, и совсем другое, когда появилась эта никому не известная студентка. А может, она подослана? Завербована и внедрена? Нет, этого не может быть. В таком случае все, наверное, делалось бы хитрее, логичнее. А то очень уж получилось наивно, дерзко и неразумно.

Агеев долго не мог заснуть, обеспокоенный все запутывающейся своей судьбой, непрестанными порывами ветра за стенами. Кажется, ветер временами менял направление и уже начал хлестать дождем по торцовой стене его сарайчика, у которой лежало сено. Он подумал, что, может, надо бы встать, откинуть сено от стены. Но вставать не хотелось, так хорошо было под кожушком, и он успокоение думал: а может, и не зальет? Он уже собирался заснуть, невеселые его мысли начали путаться в голове, и вдруг вскочил почти в испуге — в дверь постучали. Он сбросил с себя кожушок, стук повторился — робкий, тихонький стук словно бы ребячьей руки, — и он, шагнув к двери, негромко спросил:

— Кто там?

— Это я, откройте...

Он понял сразу, что это Мария, скинул с пробоя жиденький проволочный крючок.

— Ну что?.. Осторожно, тут порог высокий... Что-нибудь случилось?

Она перебралась через порог и замерла в темноте, вся мелко дрожа от холода или испуга.

— Я боюсь...

Голос ее тоже дрожал, вся сжавшись, она стояла у порога, не зная, куда ступить. Агеев закрыл за ней дверь.

— Чего... боишься?

— Ветер!.. Так воет. В трубе и... Ходит кто-то... по крыше.

— Ходит? По крыше?

— Ну, кажется, ходит, — говорила она, едва не всхлипывая, и он про себя выругался: "Ну и ну! Кажется!.."

— Если кажется, надо креститься, — сказал он с раздражением, и она умолкла.

— Я тут посижу... до утра. Можно? — спросила она после паузы.

— Что ж, сиди...

"Странно!" — подумал Агеев, не узнавая девушку. Словно это была вовсе не та Мария, которую он видел днем, когда они обедали на кухне и она храбро отмахивалась от опасностей, о которых предупреждал Агеев. Там она выглядела такой боевой девчонкой, что эта ее боевитость внушала ему опасение за ее судьбу. Здесь же была совсем другая — продрогшая, подавленная страхом перед тем, что... кажется, будто кто-то ходит по крыше! Типичные детские страхи... А он-то думал, что она вполне взрослая и даже в чем-то сильнее его: Видно, увы!

— Садись вот на порог. Или вон на сено. Сено там. Сухое...

— Спасибо.

Он замолчал, вслушиваясь, как она в темноте недолго устраивалась на шуршащем сене и вскоре притихла, будто ее и не было здесь вовсе. Снаружи о доски стены все плескал дождь, шумел за углами ветер. Агеев начал согреваться под кожушком, как вдруг услышал ее прерывистое дыхание, похоже, она содрогалась от стужи.

— Что, холодно? — спросил он.

— Холодно, — тихонько ответила она.

— А телогрейка?

— Мокрая...

Агеев полежал немного, в мыслях злым словом поминая эту девчонку, и наконец поднялся на топчане.

— А ну иди сюда!

— Нет, нет, — испуганно отозвалась она из темноты.

— Иди вот на топчан, под кожушком согреешься... Ну! Скоренько...

— Нет, нет...

— Просить тебя, что ли, в конце-то концов? — рассердился Агеев.

Решительно шагнув с топчана, он нащупал в темноте ее плечо и, схватив за руку, поднял с сена...

— Вот ложись! Я на сене.

Она покорно легла на топчан, и он небрежно накинул на нее кожушок. Сам, поразмыслив, поднял пласт слежалого сена, подлез под него, потом навалил сена на ноги. Здесь он быстро согрелся и, когда вокруг утихло шуршание оседавшего сена, спросил Марию:

— Ну как, согрелась?

— Согреваюсь. Спасибо тебе. Большое спасибо...

— Ладно. Спи. На рассвете подниму. Днем здесь оставаться нельзя.

— Хорошо. Я встану. Ты извини меня, Олег.

— Ладно уж... Извиняю.

Дальше