Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

21. Гизела

Меня вызвал бургомистр.

— Сходите в Викомандо. К господину Литтенмайеру. Комната тридцать седьмая. Он даст вам циркуляр о весеннем посеве. Надо срочно перевести его на русский и разослать. Ступайте!

Я вышел.

Оккупантам очень хотелось, чтобы крестьяне посеяли в этом году как можно больше зерновых. Но они не верили, что их стремление совпадает с нашим. Большая земля побеспокоилась об этом значительно раньше Викомандо. Месяц назад, еще зимой, она дала указание развернуть работу среди крестьян о возможно большем освоении земель. Указание это касалось главным образом партизанских отрядов, но не остались в стороне и мы. Успехи на фронтах создавали твердую уверенность, что урожай в этом году будут собирать не оккупанты.

Я оделся и отправился выполнять распоряжение.

Формально зима уже кончилась. Стоял первый месяц весны, но холод явно не торопился покидать наши края. Всюду лежал снег, обильный, плотный. Вот ветерок, правда, дул весенний. Он нес радостные надежды.

Викомандо помещалась в здании одной из средних школ. Я вошел в тридцать седьмую комнату. В ней сидело трое: двое чиновников в военной одежде и один в гражданской. Я сказал по-немецки, что прислан бургомистром.

— Сюда, ко мне, — отозвался крякающим голосом пожилой мужчина. У него было добродушное лицо с каким-то домашним выражением.

Он раскрыл папку, вынул несколько листов, скрепленных булавкой, и подал мне.

— Сделать перевод и разослать. Срок — два дня. Зайдите в комнату четырнадцать, к инженер-агроному Андреас, она зарегистрирует.

Я не поверил своим ушам и переспросил.

Чиновник повторил. Да, я не ошибся — к Андреас. После той злополучной февральской ночи я видел ее лишь мельком на улице около кинотеатра вместе с начальником госпиталя доктором Шуманом. Это было вскоре после поджога дома с архивами. Она как-то растерянно ответила на мое приветствие, а Шуман даже не обратил на меня внимания. Между прочим, муж Гизелы не появлялся. Или же мы прохлопали его? Задание Решетова висело в воздухе.

Первую неделю после поджога я и Костя не знали покоя. Да только ли мы?.. А тот же Решетов, а Демьян, а Андрей? Все они склонны были видеть в поступке Гизелы подвох. Все ожидали с часу на час удара. Но его не последовало. Прошла неделя, минул февраль, настал март. Гизела не выдала нас.

Никто не мог понять, чем она руководствовалась, какие причины побудили ее пойти на такой рискованный шаг. Об этом думал я по пути в четырнадцатую комнату.

Здесь было людно. Сразу даже не удалось заметить Гизелу среди дюжины столов и затылков.

— Вы к кому? — спросил меня на ломаном русском языке плотный интендант с прямым пробором на голове.

Я ответил по-немецки: мне нужен инженер-агроном Андреас — и показал циркуляр.

— Стол у окна, — показал интендант.

Да, там сидела она, Гизела. И как я сразу не обратил на нее внимания! Она занимает самое видное место.

Я счел правильным держать себя как лицо, ей незнакомое. Узким проходом пробрался от двери до окна, подошел к Гизеле и приветствовал ее. Так поступил бы на моем месте любой.

Она ответила с едва заметной улыбкой, скользнувшей по губам.

Я подал ей циркуляр и хотел добавить, что его необходимо зарегистрировать. Но Гизела опередила меня:

— Да-да, я знаю.

Она не пригласила меня сесть, хотя свободный стул стоял рядом. Неторопливо подколола к циркуляру маленький клочок бумаги, написала на нем несколько строк, сделала отметку в журнале и возвратила все это мне.

— Можете идти, — сказала она и опять едва улыбнулась.

Мне ничего не оставалось, как проститься.

В управе я чуть было не отдал циркуляр вместе с клочком младшему переводчику. Кто мог предполагать, что надпись на листочке имеет прямое отношение ко мне! Не без удивления я прочел:

«Теперь вы придете сами. Правда? Сегодня же. Не забудьте, что между шестью и семью часами солдат растапливает у меня печь. Жду».

Не скажу о других. Не знаю, как ведут себя другие мужчины, когда им оказывают знаки расположения. Я говорю о себе. Меня обуял телячий восторг. Я готов был смеяться, плясать, петь. Добрый десяток раз была перечитана записка, прежде чем рука моя решилась ее уничтожить. И только потом, позже, начал предъявлять свои права рассудок: что же это такое? Так можно запросто натворить глупостей, уважаемый Дим-Димыч. Или вы забываете, что имеете дело не просто с молодой женщиной, носящей имя Гизела, а с немкой, с женой оберштурмбаннфюрера СС? Это вам ясно?

Да, ясно. Но позвольте: разве не эта женщина, жена эсэсовца, спасла жизнь мне и моему другу? Разве не она, рискуя жизнью, укрыла нас в своем доме и не выдала на растерзание своре разъяренных гестаповцев? Что вы на это скажете? Все правильно.

Однако я прежде всего разведчик, сидящий в оккупированном фашистами городе. И дело, святое дело, которому я служу, для меня превыше всего. Отсюда надо и танцевать. Нравится мне Гизела? Нравится. Очень. Быть может, потому и нравится, что совершила благородный поступок. А каждый такой поступок, кем бы он ни был совершен, находит отзвук в душе человека. Нашел он отзвук и во мне.

Но если за этим поступком скрывается расчет, если это тонкая и хитрая игра, если Гизела обдуманно старается вовлечь меня в ловушку, если она окажется не той, за кого хочет себя выдать, я безжалостно вытравлю из своего сердца чувство, как бы глубоко оно ни захватило меня.

Остаток дня я пребывал в том приподнятом настроении, когда любая работа спорится. По заданию Андрея я ходил к Геннадию. Андрей беспокоился за Геннадия, а я нисколько. Его пугало, что, вопреки ясному указанию Демьяна, Геннадий и не думал создавать самостоятельную группу.

— В какой роли мне выступать? — с досадой спросил я. — Ревизора или главного уговаривающего?

— Не будь идиотом, — произнес Андрей. — И не тебя мне учить. Посмотри хотя бы, как он живет. А то как отрезанный ломоть.

По-своему Андрей прав. И вообще он молодчина. Им доволен Решетов, с ним считается Демьян. Качество разведывательной информации, после того как группу возглавил Андрей, сразу же повысилось. По линий абвера он развил такую кипучую деятельность, что я не успеваю подбирать ему людей. Помогают Клещ, Костя, Челнок. Подумать только: уже девять троек выбросил абвер! И все девять ведут с абвером игру.

Геннадия я навестил. Он встретил меня холодно. Поговорили вообще и ни о чем конкретно. Говорил больше я. Геннадий слушал меня, сонливо щурясь и позевывая. Глаза его откровенно просили: «Скорей кончай и проваливай. Без тебя тошно». Видимо, наши подпольные события окончательно расшатали его волю. Как не похож он стал на прежнего Геннадия! Где его обычная энергия, настойчивость, решимость? Ведь было, было все это... С какой-то тоской, даже страхом я представлял теперь рядом с ним Оксану. Даже худшее, что знала она о Геннадии, теперь рисовалось в привлекательном виде. Быть может, ревновал, быть может, любил, наконец, тщеславие могло заставить его совершить подлость по отношению к Оксане. В собственной душе я искал основание, причины, объясняющие прошлое. Но настоящее! Как объяснить настоящее? Во имя чего отходит от нас Геннадий? А он отходит. Значит, не было дружбы. Значит, мы всегда были вдвоем: я и Андрей, а он только считался третьим. Больно подумать. Третьим в нашей дружбе был чужой человек. Иначе как понять это холодное равнодушие ко всему, что касается меня и Андрея? Ну, меня он мог бы ненавидеть. Ненавидеть из-за стычек в прошлом, из-за Оксаны. А кто защищал, кто отстаивал его передо мной? Андрей. И сейчас — кто послал меня сюда, чтобы узнать, поговорить, посоветовать? А ему, Геннадию, все равно. Мне кажется, в его душе нет уже места чувству привязанности. Прошло столько времени, а Геннадий ни словом, ни намеком не коснулся своей прежней семьи. Ведь, кроме Оксаны, была у него и дочь... Я ждал, что он спросит о ней. Как-нибудь наедине со мной спросит: жива ли, растет ли, думает ли о нем? Он не знает, что она погибла. Маленькая дочурка Геннадия погибла. И я молчу. Если о живой не спрашивал, зачем ему знать о мертвой! Да, одинок Геннадий. Совсем одинок. Даже мы с Андреем теперь для него чужие.

Уже перед уходом я вскользь спросил, давно ли он видел Демьяна. Геннадий ответил с раздражением:

— Я не рвусь к нему. Не в моем характере быть разменной монетой.

Визит к нему испортил мне настроение. Улучшилось оно дома после беседы с Трофимом Герасимовичем. Он медленно, но прочно врастал в подпольную работу. И делал успехи. У него в группе было уже три человека. На Трофима Герасимовича можно было положиться. Он оправдывал себя не хуже Кости. Хотя сходства между ними было мало, а различий много. Трофим Герасимович не отличался кипучей энергией, не был отчаянно смел. Любил поговорить о своих делах, любил, когда его хвалили. Ко мне он выказывал робкую преданность, о чем я не мог и мечтать в первые дни совместной жизни. Думал он медленно, туговато, не сразу схватывал мысль, но, поняв, цеплялся за дело крепко, мертвой хваткой. Костя шел на задание весело, чуть не с песней, а Трофим Герасимович спокойно, по-деловому серьезно. Азарт был чужд ему.

Во время допроса предателя Коркина мне стало известно, что на Старопочтовой, восемь находится конспиративная квартира гестапо. Я поручил Трофиму Герасимовичу заняться Коркиным. Слово «заняться» Трофим Герасимович понял по-своему. Спустя некоторое время он доложил:

— Да будет земля пухом твоему Коркину.

— То есть?

— Дуба дал.

— Как так?

— Да ему, сукину сыну, ничего другого не оставалось делать. Подох. Выследил его Никушкин и подсмолил копыта.

— Не Никушкин, а Свой. Ты фамилии забывай.

— Это верно. Опасались мы, что птичка расправит крылышки — и тю-тю!

Относительно Коркина наши мнения сходились: туда ему и дорога.

А сегодня Трофим Герасимович сообщил другую новость. Наблюдая за квартирой на Старопочтовой, наши ребята выследили предателя. Два раза он приходил по этому адресу, а сегодня Трофим Герасимович случайно встретил его в другом конце города, у другой квартиры.

— А ну, расскажи поподробней, — попросил я.

Трофим Герасимович сделал это с удовольствием.

— Я заглянул к Скурыдину...

— Не к Скурыдину, а к Инвалиду.

— Тьфу, пропасть... Не привыкну к этим кличкам никак. Так вот, значит. А когда обратно топал, гляжу — он выскочил. Оглянулся и пошел себе. Справный, сытый, рожа приличная.

— Может, он живет там.

— Говори мне! Уж я-то знаю, чей дом. Жил там Горев. Юркий такой мужичонка. Был комендантом колхозного рынка до войны. Потом профукал колхозные продукты, его и укатали. А в доме жена осталась.

— Ночью опять бродишь? Без пропуска?

— Подумаешь, страсти господни.

— Страсти не страсти, а на пулю нарвешься.

— Ничего. Лучшие, чем я, и те смерть приняли. Все одно лежать нам в сырой земле. Кому раньше, кому позднее.

— А тебе как лучше?

— Попозднее — оно вроде лучше, — рассмеялся Трофим Герасимович и спросил:

— А что мне делать с этим немчурой?

— С каким? — удивился я.

— Я не говорил? Вот балда не нашего бога! А мне и невдомек: память дырявая стала.

Он рассказал. В доме Инвалида живет немец, младший офицер лет сорока пяти. Давно живет. С год. Тихий такой, воды не замутит. Придет со службы, сядет в углу и молчит. Или письма пишет. А служит он надсмотрщиком на городской мельнице. И однажды случилось такое: Сосед, наш человек, дал Инвалиду листовку, выпущенную подпольщиками. Тот сунул ее в карман и забыл. А вечером полез зачем-то в карман и обронил листовку. Немец, сидевший тут же, поднял ее и начал разбирать по складам. Инвалид обмер. Ведь за хранение листовок ни больше ни меньше — расстрел! Немец долго читал листовку вслух, потом подошел к печи и бросил ее в огонь. А Инвалиду сказал: «Такой вещь надо палить огонь. Дома держать нихт можно».

— Ты маракуешь? — спросил Трофим Герасимович. — Я разматюкал Скуры... тьфу, Инвалида, в пух и прах. Спасибочко, говорю. Разодолжил. Так с тобой и в тюрьму угодишь. А немец? Каков? Может, он нам пособлять захочет? Как ты рассудишь? Или пощупать его хорошенько...

Я спросил:

— Как это «захочет»? Значит, он должен узнать, что мы подпольщики?

— Так получается, — смутился Трофим Герасимович.

Пришлось объяснить старику, что надсмотрщик на мельнице не делает погоды и расшифровываться перед ним не следует.

Трофим Герасимович согласился:

— Тогда садись, есть будем.

Он подал жаркое собственного приготовления. Жена не села. Жаркое походило на гуляш. Трофим Герасимович сказал, что приготовлено оно из коровьих хвостов. Я насторожился. Хвосты есть мне еще не приходилось. Попробовав маленький кусочек, я пришел к выводу, что моему желудку будет трудно освоить это блюдо, и великодушно отказался.

А хозяин ел с завидным аппетитом и хвалился, что хвосты можно запросто выносить с бойни. Обмотаешься, как поясом, а сверху пальто. А мясо ничуть не хуже говядины.

Хозяйка не утерпела:

— Провалился бы ты вместе со своими хвостами!

— Гляди мне! — погрозился Трофим Герасимович. — Довольно щелкать. Видали вы барыню? Кошек не ест, от хвостов нос воротит.

— Эх ты, Трофим, Трофим. Растерял ты совесть. Еще человека угощаешь.

— Ничего, — бодро ответил хозяин. — Совесть отрастет.

— Да что ж это... волосы, что ли? — негодовала хозяйка.

Это была обычная дружеская перебранка. Я привык уже.

Потом мы скрутили по цигарке. Закурили. Я посмотрел на часы: без двадцати семь. Пора.

— Дела? — осведомился хозяин.

Я кивнул.

— Ну, а как того, сытого, держать на прицеле? — спросил он.

— Непременно. Но только держать, не трогать.

— Понятно. — Он помолчал, попыхивая дымом, а потом сказал:

— Вот скажи по совести, как мы будем отчитываться, когда придут наши?

— Ах, вот ты о чем... Ничего. Отчитаемся. Не сидим сложа руки.

— Что верно — то верно, — произнес Трофим Герасимович и умолк.

Я воспользовался паузой и встал. Надо было бежать. Мне предстояло выполнить просьбу Гизелы, высказанную в той маленькой записке, что была приколота к циркуляру.

К ее дому я подошел в начале восьмого. Плотная маскировка на двух окнах совершенно не пропускала свет. Я постучал. Дверь открылась тотчас же.

— Добрый вечер. Можно?

— О да. Я ждала вас.

Я вошел.

На Гизеле было гладкое темно-серое платье с высоким воротником и длинными рукавами. Волосы, как и обычно, спадали на правый висок, волнились. В руке она держала книгу. Положив ее на спинку дивана, Гизела спросила:

— Теперь вас не надо уговаривать раздеться?

— Пожалуй.

Она улыбнулась. Я тоже.

Обстановка в комнате не изменилась. Здесь не было никаких мелочей, украшающих быт молодой женщины. В спальне, как и в прошлый раз, горела печь. Огненные блики играли на противоположной стене. Странно, эта скромно обставленная комната создавала какое-то необычное настроение.

— Вот сюда, — усадила меня хозяйка на диван и села рядом. — Вы, кажется, не ожидали встретить меня в комендатуре?

Я признался, что да, не ожидал.

— Там я уже два месяца. Муж тоже должен был приехать сюда... работать.

Я зацепился за слово и, опасаясь, что Гизела, быть может, не коснется больше этой темы, прервал ее:

— И что же помешало ему?

Гизела пристально посмотрела на меня. В ее взгляде мне чудился вопрос: «Вас что, в самом деле интересует это?» Потом она встала, прошла в спальню и вернулась с конвертом в руке. Усевшись на прежнее место, вынула из конверта лист почтовой бумаги и подала мне.

— Читайте.

Мужская рука крупным изломанным почерком без всяких обиняков писала, что тринадцатого февраля оберштурмбаннфюрер СС Себастьян Альфред Андреас трагически погиб на подземной станции «С-Бангоф Фридрих-штрассе» в Берлине от сильного взрыва. Автор письма, коллега Себастьяна, был с ним, но отделался тяжелым ранением. Вообще пострадало шестьдесят человек Станция была закрыта до утра. Нет никаких сомнений в том, что катастрофа явилась следствием диверсии. Подобные взрывы на подземке уже имели место. Начальник гестапо бригаденфюрер СС господин Мюллер выражает соболезнование супруге Андреаса. Он, Мюллер, лично руководит розыском преступников.

Я не знал, что сказать, повертел письмо в руках и молча отдал Гизеле. В таких случаях обычно трудно так сразу подыскать нужные слова. А я вообще на эти вещи не мастер. Гизела пришла мне на помощь:

— Вот и все... Теперь я вдова. Остался от него один чемодан, — и она кивнула в угол, где стоял отличный длинный и узкий чемодан из гладкой коричневой кожи.

— Вам тяжело? — осторожно спросил я.

Она медленно покачала головой:

— Представьте, нет. Вы удивлены?

Я пожал плечами. Конечно, немного удивлен, но, скорее, обрадован. Но так можно было только подумать, а не сказать.

Она обхватила руками колено, откинулась на спинку дивана и, как бы вглядываясь в самое себя, продолжала:

— Я понимаю... На вашем месте я бы тоже удивилась. Но это правда.

Я машинально кивнул. Я молчал. Ни одним словом, даже намеком я не дал ей понять, что хочу услышать объяснение, но она сама решила дать его. Гизела поведала мне свою трагедию.

Родилась в Хемнице, в семье механика. Отец не чаял в ней души, она отвечала ему тем же. У Гизелы был хороший голос, способности к музыке, она хотела стать актрисой. Это были мечты.

В тридцать четвертом году отца арестовали за принадлежность к социал-демократической партии, и семья лишилась средств к существованию. Мать пошла работать горничной, а Гизела — кондуктором на автобус. И в это время за нею стал ухаживать оберштурмфюрер СС Себастьян Альфред Андреас. Он был старше ее на семь лет и очень красив. Ему предсказывали хорошее будущее: Гизела видеть его не могла, избегала встреч с ним. Но Андреас был нагл, самоуверен и непреклонен. Весной тридцать пятого года он сказал матери, что, если Гизела не выйдет за него замуж, ее отец сгниет в Плетцензее. Он дал на раздумье пять суток. Это были самые тяжелые, после ареста отца, дни. Они решили судьбу Гизелы. Во имя спасения отца, матери, сестер она готова была на любую жертву. Восемнадцатилетняя Гизела стала женой Андреаса. Месяц спустя отец ее был освобожден. Узнав, какой ценой была куплена ему свобода, он плакал навзрыд, как ребенок. Этих слез Гизела никогда не забудет! Андреас разрешил жене закончить образование, и они уехали в Берлин. Андреас стал гауптштурмфюрером. У Гизелы родился сын. В тридцать девятом году отца арестовали вторично, и, как подозревала Гизела, не без содействия Андреаса. Она хотела уйти от мужа, но он пригрозил, что сына не отдаст. В конце сорокового года отца казнили. Администрация лагеря прислала семье счет за гроб и расходы, связанные с похоронами отца. В мае сорок первого года, в тот день, когда муж стал штурмбаннфюрером и руководителем реферата в гестапо, скоропостижно от воспаления легких скончался их сын.

— Теперь мне как будто легче немного, — призналась в заключение Гизела. — А тогда я готова была умереть. Но не смогла. Не хватило сил. И довольно об этом... — Она выпрямилась, встряхнула волосы и неожиданно спросила:

— Ваш товарищ успокоился?

— А он не волновался, — схитрил я. — Почему вы вспомнили об этом?

Гизела замялась на мгновение и ответила:

— Ваш друг очень похож на одного молодого человека.

— Быть может, он и есть этот самый молодой человек?

— Нет! С того света не возвращаются. С тем человеком связана целая история. Хотите, я расскажу? Вам не скучно будет?

Я заверил хозяйку, что готов слушать ее сколько угодно. Это была правда. Мне нечего было поведать ей, хотя узнать от нее хотелось многое. Например, почему она пригласила меня? Почему тогда, в ту трудную ночь, укрыла нас с Костей в своем доме? За кого принимает меня? Да мало ли вопросов вертелось на языке! Но я не имел права задавать их. Пока не имел права. Я мог только слушать.

— Но я хочу есть.

Приготовление ужина заняло немного времени. На столе появились разогретые отбивные котлеты и гарнир из горошка. Котлеты настоящие, из говядины, и солидные по объему. Потом Гизела подала наше русское масло, очень безвкусный, хотя и очень белый хлеб, галеты и кофе.

— Настоящий пир, — пошутил я.

— Я предпочитаю печеную картошку в мирное время разным деликатесам в войну. Я помню, когда мне было лет десять, отец возил меня в деревню к дедушке. Мы провели весь день в горах у реки. Горел костер, и мы пекли в нем картофель. И он был невероятно вкусный. Я разламывала картофелины, обжигала руки, губы и ела прямо с черной корочкой. Да... Как давно это было...

Когда Гизела отправилась на кухню мыть посуду, я сел на диван и закурил. Закурил с удовольствием, попыхивая дымом и оглядывая комнату. Мое внимание привлекла книга, лежавшая на спинке дивана. Это был Ремарк — «На Западном фронте без перемен», в прекрасном издании. Едва я тронул обложку, как книга раскрылась в том месте, где страницы теснила закладка. Письмо! Чье-то письмо. Рука сама перевернула листок. В углу стояла подпись полковника Килиана. По профессиональной привычке мои глаза забегали по тексту. Килиан просил помочь подателю письма в свидании с Гильдмайстером, а далее... далее он сообщал такое, от чего у меня, кажется, помутилось в глазах. Он умолял Гизелу ответить на тот вопрос, который решит его дальнейшую судьбу, и сообщал, что в ночь на семнадцатое марта вновь совершит перелет через линию фронта. Ему придется лично руководить выброской десантной группы на отрезке шоссе Ливны-Елец. И бог знает, удастся ли ему вернуться и вновь увидеть Гизелу. Всякое бывает. Он просит запомнить эту ночь. Надеется получить желаемый ответ с подателем письма. Этот ответ будет очень нужен ему, полковнику Килиану.

Я захлопнул книгу и положил на место. Руки у меня вздрагивали, сердце взволнованно билось. Ливны-Елец... В ночь на семнадцатое марта... Сегодня четырнадцатое... Времени хватит. Дурак Килиан! Какой дурак! А еще полковник, штабист. Вот что делает любовь.

Вернулась Гизела. Она прошла в спальню и стала подкладывать в печь дрова. Оттуда раздался ее мелодичный голос:

— Берите стулья и идите сюда. Я люблю сидеть у огня. А вам нравится?

— Мне нравится все, что нравится вам, — в шутливом тоне сказал я, втаскивая стулья.

Она протянула к огню руки, посмотрела на меня и рассмеялась.

— Вы чему? — полюбопытствовал я.

— Увидел бы нас господин Земельбауэр, или доктор Шуман, или полковник Килиан. Русский и немка...

Я невольно усмехнулся:

— Они бы, конечно, не одобрили вашего гостеприимства.

— Я думаю! Особенно полковник. Он друг покойного мужа и такой же, как и он, страшный человек. Впрочем, бог с ними со всеми. Не хочу о них думать, устала. Все эти годы меня мучили кошмары, а тут война. Но лучше здесь, чем там. — Она села поудобнее, вытянула ноги к огню. — Я ведь прилетела сюда из Греции.

— Слышал, — заметил я.

— От кого?

Я объяснил, что слышал из ее же уст на новогоднем вечере у бургомистра.

— Да? А я не помню. Хотя, возможно. Я прилетела с мужем. Он пробыл здесь ночь и улетел. Встречали нас Гильдмайстер и Килиан. Муж собирался сюда надолго. Ждал назначения, а в Греции мы прожили почти четыре месяца. Андреас был в специальной группе. Она вела розыск активного британского диверсанта Юрия Шайновича. Вот о нем-то я и хочу рассказать.

— Поляк? — прервал я Гизелу.

— Наполовину. А наполовину русский. У него двойная фамилия: Иванов-Шайнович. Отец его был полковником русской армии в Варшаве, а мать полька. Отец — Иванов, мать — Шайнович.

— Вы его знали лично? — опять прервал я рассказчицу.

— Нет, я его видела... Так вот, когда Иванов умер, мать Юрия, Леонарда... Правда, красивое имя?

Я кивнул.

— ...вышла замуж за грека Яниса Ламбрионидиса и уехала в Грецию. Юрий получил образование в Варшаве и Париже. У нас с ним одна специальность. Он тоже был инженер-агроном. В сорок втором году, когда я его увидела, ему исполнилось тридцать лет.

— И мой друг напомнил вам этого Юрия?

— Да! Можно подумать, что они братья-близнецы. И черты лица, и рост.

Гизела прервала рассказ, попросила у меня сигарету и закурила. Можно было без ошибки определить, что курить она начала очень недавно, ибо делала это неумело. Сигарета не хотела гореть, в рот Гизеле попадал табак. Она морщилась, вытирала губы. Раскурив наконец сигарету, она продолжала. История Юрия Иванова-Шайновича выглядела так.

В начале войны в Европе он покинул Польшу, попал в Палестину, а затем в Египет. Окончив школу польских прапорщиков, Юрий добровольно вступил в британскую диверсионную группу и выразил желание вести боевую работу в оккупированной немцами Греции. Осенней сентябрьской ночью сорок первого года англичане высадили его с борта подводной лодки «Сэтис» недалеко от Афин. Перед Юрием была поставлена задача создать диверсионную сеть и развернуть подрывную работу. Шайнович блестяще справился с этой задачей. С группой смельчаков он совершал поистине геройские подвиги, наносил немцам удар за ударом и был неуловим. Вокруг его имени складывались легенды. При жизни народ назвал Юрия своим национальным героем. Он пользовался поддержкой населения, появлялся в разных местах, действовал дерзко, бесстрашно.

Его видели в одежде рыбака, горожанина, итальянского или немецкого офицера. В сорок втором году, в феврале, он подорвал в Афинах пятиэтажное здание НСДАП. Он потопил корабль «Василевск-Георгиос», который вез немцев на остров Крит. Корабль от взрыва разломился пополам. Затем пустил ко дну испанский военный транспорт «Сан-Исидоро». На острове Парос, в порту, он потопил еще один транспорт с горючим. В Салямине подорвал и пустил ко дну три немецкие подводные лодки, а несколько повредил. Это был блестящий спортсмен. Ночью он выплывал в море, к стоянке лодок, держа при себе магнитную мину. Вблизи лодки нырял, прикреплял мину к корпусу и возвращался на берег. В Ларисе он подорвал немецкий воинский эшелон. В Патрасе уничтожил взрывом береговые артиллерийские укрепления и колонну автомашин с бензином. В Макрополо подорвал арсенал. Но это не все. Самый большой урон нанес Юрий немецкой авиации. Он устроился работать переносчиком грузов на авиационное предприятие «Мальзиниоти» вблизи Афин. Точнее, в предместье Афин. Там собирали, испытывали на стендах и отправляли на остров Крит авиационные моторы. На Крите моторы ставили на самолеты, которые перегонялись в Африку в распоряжение Роммеля. За небольшой отрезок времени четыреста самолетов, вылетевших с острова Крит, потерпели катастрофу в воздухе. Не десять, не сто, а четыреста самолетов! Немецкие специалисты потеряли голову. Абвер и гестапо сбились с ног. Никто не предполагал, что причину катастрофы надо искать не на Крите, а на месте сборки моторов. Юрий изобрел смесь. Она состояла из металлической пыли и каучука. Эту смесь он и его люди при переноске моторов через трубки насыпали в подшипники. Когда моторы запускались, смесь от высокой температуры плавилась и лишала смазку ее качеств. И все. Розыск виновников аварий зашел в тупик. Вот тогда в Грецию приехало несколько гестаповцев, и в их числе Себастьян Андреас. Нужно отдать ему должное, он обладал каким-то особым, собачьим нюхом. Ознакомившись с обстановкой, Андреас сказал: «А что, если моторы не везти на остров Крит, а поставить их в самолеты здесь, на месте сборки?» Инженеры так и поступили. Три мотора поставили на предприятии «Мальзиниоти». Самолеты поднялись в воздух и недалеко от афинского берега среди бела дня на глазах у всех упали в море. Стало ясно, что виновник диверсии находится в Афинах. Тогда-то и вспомнили об Иванове-Шайновиче. Если вначале за его голову назначали премию в полмиллиона драхм, то теперь увеличили до миллиона, а вскоре до двух, затем до пяти миллионов. Наконец усилия гестаповцев увенчались успехом. Нашелся предатель, позарившийся на такой громадный денежный куш. В октябре сорок второго года грек Ламбринопоулос выдал Юрия. Его схватили и заключили в тюрьму «Аверофф». Началось следствие.

Я слушал Гизелу затаив дыхание. Какие люди живут на свете! Юрий не просто герой. Он герой дважды, трижды, четырежды. Подумать только — четыреста самолетов, корабль, два транспорта, эшелоны, укрепления, подводные лодки! Это под силу не одному, не двум людям, а целому воинскому подразделению. И не всякому! Таким боевым счетом может гордиться, допустим, авиационный полк.

— Открытый процесс в Афинах начался при мне, — продолжала Гизела. — Юрия обвинял наш военный прокурор Стумм. Я сама слышала, как Стумм, обращаясь к Юрию, сказал: «Очень жаль, что вы были не с нами, а против нас». А уже здесь я узнала, что на рассвете четвертого января Юрия расстреляли. Это произошло на стрельбище в Кесариани. И вы знаете... в последнюю минуту Юрий сделал попытку к бегству. Его ранили в ногу. Стоять он уже не мог. Тогда его привязали к доске и расстреляли.

Мы долго молчали, глядя в печь, где догорали поленья. Я думал: «Почему Гизела поведала эту историю именно мне? Что это значит?» И я спросил ее. Она ответила, правда, не сразу:

— Потому, что ваш друг напомнил мне Юрия.

Я не поверил. Гизела, по-моему, тоже понимала, что ответ ее прозвучал неубедительно.

Часы показывали десять. Как быстро пролетело время! Я встал и сказал, что мне пора идти.

Уже в передней, провожая меня, она любезно произнесла:

— Приходите, когда вам захочется. Вечерами я всегда дома. Знаете что? Нам завтра или послезавтра будут выдавать пасхальные посылки. Там будет, видимо, кое-что хорошее. Закуска разная...

Я заверил Гизелу, что приду непременно, даже если не будет закуски.

Она улыбнулась и подала мне руку.

22. События и новости

По сути дела, это был первый по-настоящему весенний день. Дул теплый восточный ветер, солнце палило, таял снег.

Утром недалеко от управы я столкнулся нос к носу с Костей. Под глазом у него сиял огромный багрово-фиолетовый фонарь.

— Где это тебя угораздило?

— После расскажу, долгая история, — деловито ответил он. — Сегодня в семь приходите. Демьян зовет.

Так, не переговорив, мы расстались.

На службе я узнал, что Воскобойников от нас уходит. Ему поручают формирование карательного батальона из бывших советских граждан, ставших изменниками Родины.

О том, что такой батальон уже начал формироваться, мы знали давно. Знали мы и о том, что вербовка добровольцев в него продвигается очень туго, со скрипом. Пока удалось укомплектовать взвод. Он располагается во дворе полиции и проходит обучение. Бойцы взвода оружия не имеют. Немцы не без оснований раздумывают, вооружать их или нет. Они знают, что винтовки и автоматы можно повернуть куда угодно, даже против хозяев. Не при чем здесь Воскобойников — для меня не совсем ясно. До войны он трудился в системе «Заготскот», в армии не служил, а тут вдруг... военачальник!

Перемещение Воскобойникова отразилось на моей служебной «карьере». Бургомистр приказал мне принять дела секретаря управы. Я попробовал было заартачиться, но господин Купейкин дал понять, что делается это не без благословений коменданта — майора Гильдмайстера. Я покорился. В конце концов секретарь управы — это не нарком и я не глупее Воскобойникова.

Воскобойников явился сегодня в полдень в полной немецкой форме, при оружии, но без погон. Форма шла ему как седло корове. Был он экспедитором, экспедитором и останется. И толку из него не выйдет. Так думал я. Воскобойников думал иначе. Вводя меня в курс секретарских дел, он, между прочим, сказал:

— К первому мая я им сделаю такой батальончик, что они пальчики оближут.

Так именно он и сказал — «сделаю».

Когда он передал мне дела, печать и ключ от несгораемого шкафа, я сказал ему, что не совсем уверен, справлюсь ли с новыми обязанностями.

— Не боги горшки лепят, — сказал Воскобойников и покровительственно похлопал меня по плечу. А прощаясь, попросил:

— Если вам будут попадаться желающие послужить под моим началом, направляйте их в батальон.

Весь день я входил в обязанности секретаря, мыкался из одной комнаты в другую, копошился в бумагах, измучился окончательно и был крайне рад концу рабочего дня. С удовольствием покинул сырые стены управы и вдохнул теплый весенний воздух.

Прежде чем отправиться к Демьяну, мне надо было заглянуть домой. Я пошел мимо сельхозкомендатуры. С недавних пор этот путь стал моим постоянным маршрутом. Я рассчитывал встретить Гизелу, но еще ни разу мне это не удалось. Нужно же так! И сегодня я шел без всякой надежды, но вдруг увидел ее возле почты. Гизела прохаживалась вдоль фасада. Сердце мое зачастило. Конечно, она ждала меня. Но я ошибся. Она ждала машину с тем самым немцем, к которому я ходил за циркуляром. Их вызывал начальник гарнизона. Все это выяснилось, когда я подошел к Гизеле и поздоровался.

— Вас можно поздравить? — спросила она.

— С чем?

— С повышением.

— А как вы узнали? Это решилось лишь сегодня.

— Это решилось два дня назад в моем присутствии у господина Гильдмайстера. Вы счастливчик, вам везет. И Гильдмайстер, и Земельбауэр... Почему вам так верят?

Я развел руками.

— Здравствуйте! — прозвучало вдруг рядом по-русски, и я увидел прошедшего мимо полного пожилого субъекта... Лицо его показалось мне очень знакомым.

Гизела холодно кивнула. По лицу ее пробежала гримаса брезгливости.

— Идиот, — тихо проговорила она.

— А что такое? — недоумевал я.

— Я видела этого типа однажды, его принимал на дому Земельбауэр. С тех пор он считает своим долгом здороваться со мной. Или это достоинство — быть платным агентом гестапо?

— Дело вкуса, — неопределенно ответил я.

— Идите. Вон машина. Пока! Мы не станем бравировать нашей дружбой, правда?

Эта короткая встреча оставила что-то теплое в моей душе.

Я был у Гизелы уже трижды, не считая той злополучной ночи. Наша дружба крепла. Но только ли дружба? Что-то большое, радостное входило в мое сердце и заставляло думать, постоянно думать о Гизеле. И вот сейчас. Не успел проститься с ней, а в голове мысль: «Когда снова увижу? Когда?»

Весна ли, чувства ли теплили меня? Я шел и улыбался ветру, солнцу. Мечтал. О чем? Сам не знаю. Наверное, о будущем. А быть может — о близком. Мне казалось, что скоро, очень скоро произойдет необыкновенное. Стоит только напрячься, захотеть — и оно приблизится!

И вот в это радостное ощущение почему-то вошел досадным пятном толстяк, которого я только что видел, разговаривая с Гизелой. Откуда он? Почему мне запомнилось его лицо, добродушное, осмысленное, даже доброе? Где-то мы уже встречались. Я ломал голову и никак не мог ответить на вопрос. И лишь войдя в свой дом и увидев Трофима Герасимовича, я вспомнил: это же портной! Частный портной, к которому чуть не год назад водил меня Трофим Герасимович. Он шил, вернее, перелицовывал мой пиджак. У меня еще тогда возник план сделать этого толстяка содержателем явочной квартиры. Оказывается, как можно ошибаться в людях! Я спросил у Трофима Герасимовича фамилию портного.

— А на что он тебе?

Я рассказал.

— Ух ты, какая гадюка! А на морду — попик. Тихий, сладенький... Видались мы недавно возле бани. Все выспрашивал меня: что слыхать о наших, как живется, где обитает дочь? А я будто чувствовал и отвечал ни да ни нет. Что ж, выходит, надо препоручить его моим ребятам?

— Препоручи! Непременно. К нему народ ходит, а он выдает.

Я выпил кружку кипятку, расспросил Трофима Герасимовича о делах в его группе и отправился в «Костин погреб».

Наперсток сидела у приемника с наушниками на голове, а в другой половине о чем-то беседовали Андрей и Челнок.

Челноку больше, чем мне, попало в финскую. Лицо его, сильно изуродованное, выглядело асимметричным, правая нога не сгибалась, приходилось пользоваться костылем. Сейчас он работал истопником в гарнизонной пекарне. А до финской войны служил в армии командиром батареи.

Я разделся, подсел к ним.

— Ты не скачи, а говори по порядку, — обратился Андрей к Челноку. — Раз уж начал, так выкладывай!

— А я и так, как на чистке партии, — рассмеялся Челнок, показав свои ослепительно белые, но, к сожалению, вставные зубы. — Чего ты придираешься?

Андрей недовольно дернул головой:

— Ты сказал, что работал токарем, а при чем тут директор магазина?

— Все правильно, так оно и было. Я работал токарем на таганрогском заводе, а потом стал директором магазина.

— С чего это вдруг?

— Тебя это интересует? Пожалуйста. Дай-ка докурю. — Он взял у Андрея половину цигарки, затянулся и продолжал:

— На заводе я имел седьмой разряд Маракуешь?

Андрей кивнул.

— Почти инженер. А тут как раз кинули лозунг: «Коммунисты и комсомольцы — за прилавок! Надо вы учиться торговать». Меня того... в комитет комсомола Так и так, товарищ Пономарев Поскольку ты есть чистокровный пролетарий и тебе нечего терять, кроме цепей, есть мнение выдвинуть тебя. В торговой сети дело пахнет нафталином. Завелись жучки разные, бывшие нэпманы. Вскрываются гнойники. А торговля — это барометр. Она определяет настроение наших граждан. Нужно подкрепить торговую сеть. Тебя решено сделать директором магазина «Фрукты и овощи». Ну что ж, надо — значит надо. Записали в протокол. Распрощался я с заводом — и в горторг. Приводят меня на рынок и показывают на фанерную палатку. Ей-богу, поменьше этой комнаты! Вот твой магазин. Ну, думаю, разыграли меня. А ставка, спрашиваю, какая директору этакой махины? Как сказали, у меня аж под ложечкой засосало. В аккурат наполовину меньше, чем я вырабатывал на заводе. Вот это выдвинули!

— Охмурили, выходит? — рассмеялся Андрей.

— Ну сам пойми: с завода я приносил восемьдесят, а когда и все сто целковых, а тут сорок. Начал я ерепениться, а мне говорят: раз ты комсомолец, то должен думать не о деньгах, а о деле. И крыть нечем. Тем более ты, мол, один на свете, без семьи и родных. Я сказал, что в принципе это, конечно, верно, и включился в торговую деятельность... Насчет фруктов ничего не скажу. Это слово можно было вычеркнуть на вывеске. А что касается капусты, помидоров, огурцов, арбузов и дынь — этого хватало под самую завязку: я их и получаю, и вожу, и продаю. Сам над собой директор. Помидоры помаленьку гниют, огурцы вянут, капуста хиреет, арбузы попадаются зеленые — покупатель нос воротит. Ну, прошел, бог дал, месяц. Подвел я баланс, гляжу — не хватает двадцати целковых. Эге, думаю, учиться торговать — дело не простое. На другой месяц уже тридцать целковых выложил, а на оставшуюся десятку стал перебиваться. Ничего себе, думаю, директор! Скоро без штанов останусь. А потом и зарплаты не хватило. Я в комитет. Спасайте, говорю, братцы! Невмоготу! Бросайте на любой другой трудовой фронт, выдвигайте еще раз куда угодно, только не директором. Секретарь бойкий такой парень был. За словом в карман не лез. Нет, говорит, дружок, коль взялся — тащи! Выправишь дело в магазине, будем двигать дальше. Я чуть не заревел. Куда же это дальше? Ну ладно, думаю: ты с характером, я тоже. Пошел на толчок, загнал последнее барахлишко, вложил недостающие деньги в кассу, магазин на замок, а ключик секретарю комитета с записочкой: прощай, спасибо за выдвижение, а меня не ищи.

И прощай, Таганрог! Подался я в Киев, поступил в артучилище, тогда еще оно школой называлось. Вот тебе и вся история.

— А при чем же тут Ворошилов? — не унимался Андрей. — Ты же сказал, будто он тебя спас!

— Не будто, а в самом деле спас. Когда я кончал школу, таганрогцы разыскали меня. Напали на след-таки. И закатили начальнику школы ноту. Они, оказывается, вышибли меня из комсомола, объявили дезертиром трудового фронта да еще присобачили социально чуждое происхождение. Спутали меня с другим Пономаревым, сыном какого-то беляка, и началась катавасия! Понял я одно: вылечу из школы в трубу. Пока докажу, что я не верблюд, обязательно вылечу. И вот тогда я нацарапал письмо Клименту Ефремовичу. Слезное такое. Все описал, до точечки. Он и заступился. Спас меня от погрома.

— Здорово у тебя получилось, — заметил Андрей.

— Боевой ты мужик, — добавил я.

— Станешь боевым, когда за горло возьмут, — сказал Челнок.

Из своей половины вышла Наперсток. Она расцветилась тихой улыбкой и дала мне еще горяченькую радиограмму. Я встал и прошел в ее комнату, а следом за мной — Андрей.

— Не знаешь, зачем вызвал Демьян? — спросил он.

Я не знал.

— А как твои сердечные дела?

— Ты что, осуждаешь меня?

Андрей обнял меня за плечи, подумал и ответил:

— Нет, дорогой, все мы люди. Уж лучше крутить с Гизелой, чем с такой русской, как дочь твоего Купейкина. А Гизела, по всему видать, врезалась в тебя. Я что хочу сказать. Я же люблю тебя, черта... Хочу сказать: гляди, не замочись!

— А я штаны закатаю повыше.

— Ты понимаешь, о чем я. Гизела, возможно, человек чистый, мужнина грязь не пристала к ней. Но вокруг нее грязь. Все эти килианы, шуманы, земельбауэры — старые развратники, переживающие вторую молодость. С ними надо ухо держать ой как! Вот об этом не забывай!

— Постараюсь, — заверил я. — Тебе буду все выкладывать.

— А теперь расшифровывай! Что там сообщает Решетов?

Я сел за расшифровку радиограммы. Андрей стоял за спиной и следил, как из-под моей руки выбегали буквы, слова, строчки.

Решетов сообщал, что десантная группа, выброшенная не семнадцатого, а двадцатого, частью попала в наши руки, частью уничтожена. Один транспортный «юнкере» подбит и еле-еле перевалил на свою сторону. Далее шла речь о том, что мой вопрос вновь рассматривался в наркомате, я восстановлен в органах и утвержден в должности начальника отделения.

Карандаш едва не выпал у меня. Я еще не успел осознать происшедшего, как Андрей сгреб меня в свои медвежьи объятия и начал тискать.

— Наконец-то, — расцеловал он меня и, смутившись, произнес:

— Фу-ты... Это же здорово!

Да, это было радостное известие, о котором я долго мечтал. Приходит же к человеку счастье! Пришло и ко мне.

В конце телеграммы сообщалось самое неожиданное. Находящийся в эвакуации некий Загорулько заявил органам, что Геннадий Безродный развелся с женой, покойной ныне Оксаной, лишь после того, как узнал об аресте ее отца. Предупредил его — Геннадия — этот же Загорулько.

— Ну что? Что я тебе говорил? — вскочил я. — Помнишь?

Андрей взял из моих рук бумажку, прочел.

— Все помню, Дима, — медленно произнес он. — Все. Кто же мог думать, что Геннадий такой подлец!

Во второй комнате прозвучал чей-то новый голос. Мы вышли и увидели связного Усатого. Высокий, седой, почти белый, с длинными обвислыми украинскими усами, он едва не упирался головой в потолок. И как только входил, сразу же торопился сесть. Вот и сейчас поставил кирпич на попа, пристроился на нем и достал кисет.

Я взглянул на часы. Ровно семь. В это время вошел Демьян.

Окинув нас быстрым взглядом, он снял стеганый ватник, повесил его на гвоздь.

Андрей подал ему радиограмму. Демьян прочел, подошел ко мне и подал руку:

— Рад за вас, от души. Так оно и должно быть. И с десантом неплохо. Обжегся господин полковничек. Такой и должна быть разведывательная информация. А вот с Солдатом плохо. — Он повернулся всем корпусом к Усатому:

— Были у него?

— Да. Он сказал, что не может прийти. Занят.

— Не может прийти. Занят, — повторил про себя Демьян.

На несколько минут воцарилось молчание. Демьян сидел поодаль от стола, опершись локтями в колени, похрустывал пальцами и смотрел в пол.

— Плохо, — заметил он после долгой паузы. — Хотелось поговорить с ним. Сейчас тем более. С Солдатом надо что-то делать.

В убежище вошел Костя с роскошным синяком под глазом.

Демьян прервал себя, задержал взгляд на Косте и спросил:

— Что это у вас?

— Приключение, товарищ Демьян.

Я понял, что Демьян еще не видел сегодня Костю, а значит, и не ночевал здесь.

— Быть может, расскажете нам?

Костя стоял посередине комнаты и стягивал с себя шинель.

— Могу доложить. Терр-акт! Покушение на мою персону. Ничего удивительного. Намозолил я глаза народу в этой волчьей шкуре, — и он бросил немецкую шинель на ящик. — Иду ночью по Крутому переулку. После проверки караула. Темень страшная. И грязь по колено. Я крадусь под кирпичным забором, выбираю места посуше — и вдруг кто-то гоп на меня сверху, точно с неба. С забора, конечно. Сбил меня с ног, но и сам не удержался, угодил в лужу и нож выронил. Я навалился на него, поддал ему в скулу, ну а он меня сюда. Карманным фонарем... Можно было, разумеется, из пистолета его, но я не стал. Думаю: не бросится же на полицая подлец, зачем поднимать шум? Ну, потолкались мы с ним в грязи, потом я уложил его на брюхо и вот эту штучку приспособил, — Костя вынул из кармана и подбросил металлические наручники. — Лежит, сопит. «Кончай, — говорит, — продажная шкура. Но и тебе недолго осталось. Пока я буду пробираться на тот свет, ты меня догонишь». Вот это, думаю, разговор. Мужской. Приказываю ему встать, а он лежит. Я поднял его, повернул лицом, а он взял да и плюнул мне в самую рожу. И тут я вижу, что это Хасан Шерафутдинов. Ах ты, сукин сын! А он опять свое: «Кончай, предательская морда. Твой верх. Я бы над тобой не измывался, а сразу кончил». И глаза его горят, как уголья. Надо было объясниться. «Вот что, Хасан, — говорю. — Ты ошибаешься, друг. Я не предатель. И могу доказать это». Он молчит, скрипит зубами. «Давай-ка сюда лапы». Он подумал и подал. Я снял наручники и сказал: «Хочешь беги, а хочешь выслушай меня». Он решил выслушать. В общем, мы договорились сегодня проверить друг друга на деле. Вот так.

— Значит, вы его знаете? — спросил Демьян.

— Ну да, годок мой, учились вместе. Его отец пограничник, погиб в первых боях, а он мировой парень. Мы его звали потомком Чингисхана, не обижался. Политически крепко подкован. До Карла Маркса ему, понятно, далеко, но в общем головастый.

— Это знаменательно, — сказал Демьян. — Люди поднимаются на борьбу сами.

— А как вы проверить решили друг друга? — спросил Андрей.

— Возьму его на дело сегодня.

— Эге! Вот тут ты поторопился, — покачал головой Челнок. — Сразу и на дело.

— Может, и поторопился, — вскипел Костя. — Только слово уже дано и отказываться нельзя.

— Я тоже считаю, что нельзя, — поддержал его Андрей.

Демьян сидел, слушал, прятал улыбку.

Челнок спросил:

— А какое дело?

Костя посмотрел на меня и молча, одними глазами, спросил разрешения. Я незаметно кивнул.

— Обычное дело, — сказал он. — Сегодня я и двое моих дружков попробуем взять гранаты из вагона на путях. Гранат-то нет! Вот я и подключу Хасана. Пусть себя покажет и на других поглядит.

— Ну что ж, это интересно, — заметил Демьян.

— У меня тоже новости, — сообщил я. — Назначен секретарем управы.

— Вот как!

Я рассказал все подробно.

— Отлично, — произнес Демьян.

— А не кажется ли вам, — обратился к нему Андрей, — что Воскобойникову следует помочь в формировании батальона?

— Как вы помогаете абверу? — усмехнулся Демьян.

— Ну да.

— А почему бы и нет. — Демьян помолчал, подумал и вдруг заговорил совсем о другом:

— Старший группы Угрюмый нашел вашего Дункеля-Помазина и убил его.

— Как убил? — воскликнул я.

— Это же безобразие! — вскочил с места Андрей.

— Вот его записка, изъятая из «почтового ящика», — продолжал Демьян. — Он пишет: «С Помазиным кончено. Он мертв уже трое суток. Живым в руки не дался». Я согласен, что это безобразие. Если командиры, старшие групп, не могут выполнять приказы, что же требовать от остальных?

— За это по головке гладить нельзя, — вставил Усатый.

— А почему нам не вызвать Угрюмого на бюро, хотя бы раз, и заслушать? — предложил Челнок. — Ведь никто из нас в глаза его не видел.

— Ну, это другой вопрос, — сказал Демьян, — мы в подполье. Я не знал Урала, Колючего, Крайнего, Аристократа. Не видел в глаза и старшего Клеща. Не обязательно встречаться со всеми. Но вот на Угрюмого надо посмотреть, познакомиться с ним.

— Правильно! — одобрил Усатый. — Упустишь человека, он и от рук отобьется.

— А как ваш Старик? — спросил Демьян, имея в виду Пейпера.

— Я им доволен, — ответил Андрей. — Обещал дать мне сведения о месте хранения авиабомб. Их привезли четыре вагона и две платформы. Старик подозревает, что бомбы уложили на территории кирпичного завода.

Все стали расходиться.

Я задержался немного в избушке. Выходить скопом не полагалось.

— Хоть все и ругаются, — шепнул мне Костя, — а я верю Хасану. Как себе, верю. Вот такого бы в батальон к Воскобойникову! — Потом он неожиданно погрустнел и добавил:

— Ох, и полетят на мою голову шишки, когда вернутся наши. Вам хорошо — вы не здешний. А мне туговато придется.

Какое совпадение! Недавно Трофим Герасимович спрашивал меня, как будем мы отчитываться перед нашими.

Косте я сказал:

— Об этом не думай. Мы поместим твою копию в первом номере газеты, во весь лист, и все будет в порядке.

Костя только усмехнулся.

23. Воздушные гости

Утро сегодня встало сверкающее, солнечное, умытое. До света с шумом, грохотом и дождем пронеслась первая гроза. Сейчас земля, тихая, разомлевшая и пахучая, нежилась в лучах солнца. Оно палило яростно и необыкновенно жарко для этого времени.

Весна в нашем краю ликовала буйно, неудержимо. Деревья в скверах, садах, городском и железнодорожном парках оделись в густую листву. Всюду, где только мыслимо, высыпала ярко-зеленая трава. Она покрыла густым ровным ковром незамощенную площадь, расцветила обочины дорог, пробивалась между булыжниками мостовой.

С утра я попал в гестапо. Земельбауэр на этот раз прислал за мной к управе свой «оппель».

Штурмбаннфюрер СС расхаживал по кабинету, а я переводил ему вслух попавшую в руки оккупантов нашу брошюру о зверствах немецко-фашистских захватчиков.

В открытое окно дул теплый ветер. У дома напротив стояли немецкие танки с высокими башнями и крестами на бортах, грузовик, покрытый брезентом, и штабной вездеход. Длинные тени пересекали улицу. Они были гуще и четче самих предметов.

Штурмбаннфюрер расхаживал, засунув руки глубоко в карманы брюк. Изредка он останавливался возле узкой металлической дверцы сейфа, вделанного в стену, притрагивался к круглой ручке или проводил по накладкам ладонью. Звук его шагов скрадывал большой, покрывающий весь пол, ворсистый ковер. Сапоги Земельбауэра были на высоких, чуть не на вершок, каблуках, они чуть приподымали рвущегося к высоте начальника гестапо.

Он ни разу не прервал меня, не задал ни одного вопроса и вообще не сказал по поводу фактов, изложенных в брошюре, ни слова.

Затем он взял брошюру, полистал ее, швырнул на стол и сказал:

— Я благодарен вам. Сегодня вы мне больше не понадобитесь.

Когда я был уже у порога, Земельбауэр окликнул меня.

— Одну минуту, — сказал он, подошел к тумбочке, на которой стоял приемник, открыл дверцу, достал оттуда бутылку вина. — Небольшой презент. Из посылки фюрера.

Я поблагодарил и попросил бумаги, чтобы обернуть подарок.

Земельбауэр нехотя протянул газету:

— То, что дает начальник гестапо, можно не скрывать.

Я сделал вид, что принял эту глупую фразу всерьез, раскланялся и вышел.

Поскольку вызвали меня через бургомистра и Купейкин знал, где я нахожусь, мне представилась возможность урвать полчаса — час времени, чтобы заглянуть к Андрею. У него, возможно, была уже очередная радиограмма, которую мы ждали с нетерпением.

В бильярдную с некоторых пор я заходил запросто. По ходатайству бургомистра администрация казино разрешила руководящим работникам русского самоуправления посещать бильярдную и пользоваться столами, когда они не заняты. Сюда частенько заглядывал бывший секретарь управы Воскобойников, новый начальник полиции Лоскутов, раз или два заходил Купейкин.

Я играл неважно, особой тяги к этому виду спорта не имел, но считал, что для встреч с Андреем это самый удобный повод.

Почему нас так беспокоила радиограмма? Дело в том, что пять дней назад Пейперу удалось выяснить, что большой запас авиабомб уложен под навесами бывшего кирпичного завода.

Получив эти данные, мы в тот же день информировали Решетова и поставили вопрос о необходимости обработки кирпичного завода с воздуха.

Мы забыли уже, когда видели в небе наши самолеты. Последний, хорошо памятный нам, а еще более оккупантам, налет нашей авиации состоялся поздней осенью сорок первого года.

На другой день Решетов потребовал точные координаты завода и попросил сообщить дислокацию противовоздушных средств немцев.

К выполнению этого задания Демьян привлек всех старших групп, в том числе и Челнока. Кстати сказать, пропагандистки Челнока лучше и быстрее других справились с заданием. Мы засекли две батареи в городе, три в районе железнодорожного узла. Помимо этих сведений, сообщили Решетову, что за истекшую неделю заметно увеличилась пропускная способность железнодорожного узла. Состав за составом с техникой, живой силой идут в сторону центрального участка фронта, в район Брянска, Карачаева, Орла, Ливен. Каждую ночь на станционных путях стоят воинские эшелоны. К фронту подтягиваются новые контингенты — фольксштурм: подростки и старики, призванные в армию.

В бильярдной я застал начальника русской почты и заведующего режимным отделом управы. Они катали шары на крайнем столе.

Я бы не сказал, что мое появление обрадовало их. В служебное время играть не полагалось, но я весело приветствовал игроков и сам высказал желание погонять шары.

Партию составил мне маркер — Андрей.

Пришлось почти час орудовать киями, прежде чем начальник почты и заведующий отделом закончили игру. Потом они несколько минут курили и наблюдали за нами. Я бы, конечно, давно ушел, если бы Андрей не подал мне знака остаться.

Когда начальник почты и завотделом скрылись за дверью, Андрей сказал:

— Черт их принес не вовремя. Тут, брат, такая петрушка... Демьян нужен вот так, — и он провел ребром ладони по горлу.

— Телеграмма есть? — спросил я, считая, что в данный момент это наиболее важное.

— Это само собой. Тут другое. — Андрей взглянул на дверь: не покажется ли новый гость. — Заходил Пейпер. Утром он видел Дункеля.

— Ты что?

— Да-да, Дункеля-Помазина, которого «уничтожил» Угрюмый. И видел не когда-либо, а сегодня, час назад. Стоял с ним, болтал. Они выкурили по сигарете.

Я слушал ошеломленный. Я отказывался понимать.

— Что же получается?

— Не знаю. Надо срочно повидать Демьяна и доложить. Я вырваться не могу. Сейчас навалятся летчики и будут торчать до самого вечера. Придется тебе.

— Попробую.

— Валяй.

— А телеграмма? — спохватился я.

— На! — И Андрей дал мне спичечную коробку. — А это твое? — указал он на бутылку, стоявшую на скамье.

— Мое.

В этот раз я не придумал никакого предлога для отлучки и до конца занятий проторчал в управе. Собственно, я и не придумывал. Бургомистр проводил совещание, на котором присутствовали все руководящие работники управы. Только после занятий я заспешил в «Костин погреб».

Теперь мы проникали в него через заросшие травой руины завода и пожарной команды. Сначала надо было пройти мимо двора Кости и убедиться, есть ли условный знак, свидетельствующий о том, что в убежище входить можно. Я так и поступил.

На улице у своей усадьбы стоял Костя с незнакомым мне парнем. Я почему-то счел этого парня Хасаном Шерафутдиновым и не ошибся. Костя держал его за ворот сорочки и что-то говорил. Хасан внимательно слушал и смотрел на Костю, как смотрит пеший на конного. Он был на голову ниже Кости, но шире в плечах и значительно плотнее.

Мы уже знали, что теперь Хасана, названного Вьюном, и Костю не разольешь водой. Они в тот раз удачно провели операцию, бесшумно сняли часового и выбрали из трех ящиков гранаты. После этого выяснилось, что за Хасаном стоят еще два не менее отчаянных парня. Группа Кости сразу увеличилась чуть не вдвое.

Я обошел то место, где был угол дома, заметил условный знак — подпорку под яблоней, прошелся по параллельной улице, а потом скрылся в руинах.

В погребе я застал одного Наперстка. Демьян ушел рано утром и ничего не сказал. Надо было дождаться его. Я расшифровал коротенькую радиограмму. Решетов сообщал, что гостей следует ожидать в ночь с шестого на седьмое мая. Наконец-то!

Демьян появился в начале восьмого. Во рту его торчала погасшая самокрутка. Вид у него был усталый, измученный.

Увидев меня, он сразу оживился:

— Что случилось?

— Дункель-Помазин не убит. Сегодня утром Старик беседовал с ним.

Демьян резко вскинул голову и задержал на мне долгий взгляд.

— Вы видели Старика?

— Его видел Перебежчик. Он и прислал меня.

Демьян подошел к столу, пододвинул к себе разбитую фарфоровую пепельницу, положил туда самокрутку и с силой раздавил ее.

— Видно, Угрюмый шельмует, — сказал я.

Демьян сделал неопределенный жест:

— Это очень снисходительный взгляд на вещи, товарищ Цыган. Новость имеет нехороший привкус. Боюсь, что Угрюмый окажется человеком, поворачиваться спиной к которому небезопасно. А я хотел вызвать его завтра на бюро. Н-да... Придется повременить. Вы давно видели Солдата?

Я ответил, что давно — в тот раз, когда меня посылал к нему Андрей.

— Как вы смотрите, справится Солдат с проверкой Угрюмого?

Я сказал, что Солдат — человек не без опыта и, если захочет, безусловно справится.

— Я его заставлю, — твердо произнес Демьян и нажал ладонью на стол. — Это будет последнее для него испытание. Кстати, он всегда был на стороне Угрюмого. Помните?

Я кивнул. Я хорошо помнил.

— А своим людям сейчас же дайте указание искать Дункеля. Надо привлечь Старика. И еще раз предупредите, что Дункель нужен нам только живой. У вас ко мне все?

— Да... хотя нет. Радиограмма, — я достал ее и прочел вслух.

— Сегодня, значит?

— Точно так.

— Тоже надо предупредить ребят. Очень хорошо, — он потер руки. — Эта бомбежка поднимет дух у людей.

Когда я выбрался из-под земли, уже вечерело. Клонящееся к закату солнце вызолотило горизонт и удлинило тени. Облитые его лучами стекла в окнах пылали. Всю дорогу к дому я любовался игрой красок. И после захода солнца червонные отблески заката еще долго догорали на небе. День теперь был велик, солнце гасло в восемь с минутами.

Вечер у меня был свободный. Я ввел Трофима Герасимовича в курс дел и прилег на койку с местной газетой в руках. А около девяти отбросил ее и вскочил с койки. Щемящий страх коснулся сердца. Я вспомнил, что кирпичный завод расположен в каких-нибудь трех кварталах от дома Гизелы, сразу за сосновым бором. А что значат три квартала при бомбежке, да еще ночью?

Как поступить? Не могу же я прийти к ней и сказать, что сегодня прилетят наши и что ей лучше покинуть свой дом? Не могу. Но если я даже умолчу о налете и просто посоветую ей уйти из дому, она может насторожиться. Безусловно: с чего вдруг я даю такой совет? Остается единственный выход: я сам должен увести ее из дому. Но опять-таки: куда, под каким предлогом? Это не просто. Мы встречались с Гизелой на улице, здоровались, иногда останавливались и перебрасывались несколькими фразами. Мы никогда и нигде не появлялись вместе. Куда же ее увести?

Я подумал, и в голову неожиданно пришла мысль. Через задние двери я прошел во двор. Сумерки уже плотно сгустились Хозяин и хозяйка допалывали грядку. Я обратился к ним с необычным вопросом:

— Что, если я сегодня приведу домой гостью?

— А ничего, — отозвался Трофим Герасимович, сидевший на корточках.

— Удобно?

— Кому?

— Вам, конечно.

Трофим Герасимович поднялся, уперся в бока руками, выпрямился и сказал:

— Было бы тебе удобно. Кто она?

Я сказал. Он знал уже о моей дружбе с Гизелой Андреас.

— Давай, веди! Тут она цела будет.

Я набросил на плечи пиджак и вышел. Шел быстро, почти бежал. Мне казалось, что каждая минута решает судьбу Гизелы.

Странно, как неожиданно и прочно вошла она в мою жизнь. И кажется, вошла глубоко, надолго. Часто мною овладевали сомнения. Идет война. Нас и немцев разделяет фронт, огонь, кровь. Гизела — немка. Быть может, мы оба допускаем ошибку? Я прислушивался к голосу своего сердца. Оно молчало. Я отгонял сомнения и думал о том, что близость к Гизеле устраивает не только меня, но и Демьяна, и Решетова. Решетов почти в каждой радиограмме интересуется Гизелой.

Когда я достиг ее дома, уже пала ночь. Теплая, мягкая, чарующая майская ночь. Облитый светом неполной луны город спал. Этот бледно-серебряный свет накладывал на пустые улицы, наглухо закрытые окна, запертые дома и дремлющие деревья печать грусти.

Окно в комнате Гизелы было полураскрыто. Свет не горел. Ясно слышались звуки какой-то мелодии. Гизела, видимо, сидела у «Филипса».

Когда я вошел, она призналась, что не ждала меня.

На полу стоял раскрытый коричневый чемодан, рядом с ним — тоненький дорожный матрасик, свернутый трубкой, на спинке стула разместился эсэсовский мундир, а на сиденье — хорошо отглаженные брюки.

— Мужнино наследство, — усмехнулась Гизела. — Ума не приложу, куда сбыть эту шкуру. Вы голодны?

Я сказал, что не голоден, и приступил к тому, зачем пришел. Нельзя было терять ни минуты.

— У меня к вам просьба, — начал я. — Мне хочется, чтобы вы посмотрели, как я живу.

Трудно было разглядеть без света лицо Гизелы. Наверное, брови ее поднялись.

— Это что, интересно? — спросила она, укладывая обратно в чемодан вещи.

— Нет, но все-таки...

— Я бы с удовольствием, но не уверена, что комендант не пришлет за мной машину. — Она сунула в чемодан металлический несессер и закрыла крышку.

— Когда? — поинтересовался я, сдерживая нарастающее волнение.

— Вот этого не скажу. В десять у него начнется совещание. Он разрешил мне не приходить, но предупредил, чтобы я на всякий случай не отлучалась из дома.

«Этого только не хватало», — подумал я.

— А вы не решитесь наплевать на коменданта и совещание?

— Если и решусь, то вы этого не одобрите. Не правда ли?

Возразить было нечего. Почва уходила из-под ног. Я понимал, что настаивать неразумно. Мое упорство может навлечь подозрение.

Гизела будто глядела в мою душу.

— И почему такая срочность? Почему именно сегодня?

— Да нет, не обязательно, — вынужден был ответить я.

— Ну и прекрасно. У нас еще будет время.

Я не видел другого выхода, как остаться здесь и подвергнуть себя той же опасности, которая угрожала Гизеле. Я сел, вынул сигарету, закурил. Волноваться незачем. Не поможет.

Гизела закрыла окно, опустила маскировочные шторы и включила свет. На ней была та одежда, в которой она обычно ходила на службу. И прическа была та же — и все шло ей и нравилось мне.

Я пододвинул к себе лежавший на столе иллюстрированный прошлогодний журнал и, пытаясь успокоить себя, сказал:

— Вы правы, времени впереди много. Успеем. Лучше расскажите что-нибудь.

Гизела выключила «Филипс» и села напротив.

— Что же рассказать?

— Все равно, — ответил я, листая журнал. — О себе расскажите. Или о ком-нибудь близком. Как-то вы сказали, что с вашим отцом расправились. За что?

В глазах Гизелы мелькнула грусть.

— За чересчур разговорчивый характер.

— То есть?

— Он считал, что в свободе слова нуждается не тот, кто стоит у власти и кто поддерживает ее, а тот, кто не согласен с нею. Этого было достаточно, это его погубило.

Мы помолчали. Я перевернул страницу журнала, и на меня глянул со снимка бывший командующий 6-й армией в группе «Юг» генерал-полковник Рейхенау.

— Он убит на фронте? — умышленно спросил я, зная, что смерть этого видного немецкого генерала окутана тайной.

Гизела покачала головой:

— Он тоже жертва.

— Почему тоже?

— Я не так выразилась. Ведь мы говорили об отце. С Рейхенау расправились как с неугодным.

— Вот как... я не слышал.

— Мне рассказал муж. Фюрер предлагал Рейхенау пост главнокомандующего. Рейхенау отказался. Потом Гиммлер потребовал от Рейхенау, чтобы тот допустил во все свои штабы эсэсовцев и слил армейские разведорганы со службой безопасности. Рейхенау ответил, что, пока он командующий, этого не случится. В январе минувшего года в штаб-квартиру в Полтаве явились три эсэсовца с личным поручением рейхсфюрера СС Гиммлера. О чем они говорили с Рейхенау, я не знаю, но через полчаса после их ухода его нашли мертвым.

— А вы не боитесь рассказывать мне такие вещи? — спросил я.

Гизела закинула голову и звонко рассмеялась:

— У вас, мне думается, больше оснований опасаться меня.

— Вот уж нет, — возразил я.

— А почему вы заговорили об этом?

Я пожал плечами.

— Вы странный сегодня, — заметила Гизела.

Да, я был странный. Я сам это чувствовал, но ничего поделать с собой не мог.

— А вас не тянет в Германию? — спросил я, Вновь принимаясь за журнал.

— Нет, — твердо ответила Гизела. — Там нехорошо, а вдове особенно. Я не хочу иметь кинд фюр фюрер. Оставьте вы журнал! Поднимите глаза. Почему вы такой сегодня? Знаете что, подарите мне свое фото.

— У меня нет.

— Закажите!

— Хорошо. А зачем вам?

— Я хочу видеть вас ежедневно.

— Надоем.

— А я попробую...

Я решительно отодвинул журнал и спросил:

— У вас не осталось ни капельки вина от прошлого раза?

— Хочется выпить?

— Да. Сегодня такой суматошный день. Глоточек бы...

— Надеетесь, что поможет? Глоток, я думаю, найдется.

Она встала, пошла к шкафу, и в это время за стенами дома раздались завывающие крики сирены. Произошло то, чего и следовало ожидать.

Гизела остановилась, обернулась, вслушалась. Лицо ее сразу побледнело.

— Неужели?

Я пожал плечами, взглянул на часы.

Завываниям сирены вторили тоненькие, писклявые, всхлипывающие гудки паровозов.

Волна страха окатила меня. Но я боялся не за себя. Рядом была Гизела. Я встал, подошел к ней:

— Вы боитесь?

Она сказала, что да. Она уже понюхала бомбежки там, в Германии.

— Но с вами я не буду бояться, — добавила она.

— А быть может, это так... ложная тревога, — сказал я.

Ответом был глухой, все время нараставший рокот. В природе его ошибиться было очень трудно...

— Нет, не ложная, — поправился я, и в эту секунду дружно и яростно залаяли зенитки.

Рокот мотора перестал быть слышен, но через короткие мгновения грохнули один за другим такие сильные взрывы, что дом вздрогнул и закачался. Свет погас. Гизела крикнула:

— Сюда! Ко мне! В угол! Тут глухая стена.

Я в темноте добрался до нее.

Бомбы сыпались одна за другой. Вибрировали оконные стекла, звенела посуда в шкафу, потрескивали стены и пол, коробились двери и окна. Внутри у меня что-то вздрагивало. Дико было смириться с мыслью, что в любую минуту Гизела и я можем погибнуть.

Я взял себя в руки Стал вслушиваться в раскаты взрывов. Они раздавались в разных концах города. Наши самолеты подавляли огонь зениток.

— Идемте на воздух, — предложил я Гизеле и взял ее за руку. — Я, честно скажу, не люблю, когда в такое время у меня что-то над головой.

Когда мы вышли на крыльцо, над нашими головами со страшным свистом прогремел самолет. Кругом сыпались и стучали по крышам осколки зенитных снарядов, но нас защищал от них небольшой навес. Город был освещен, как днем. Над ним висело с полдюжины пылающих подвесных «люстр». В их зловеще ярком и мертвом свете поразительно четко вырисовывались самые мельчайшие детали: вырезанный узором молодой листок клена; перекосившаяся труба на соседнем доме; окно в подвале напротив, заложенное каким-то тряпьем; дыры от сучков в воротах; густая трава по обочине; трещины в плитах, покрывающих тротуар. В другое время эти мелочи вели себя тихо, мирно, а сейчас били в глаза, кричали, требовали, чтобы их запомнили.

Зенитный огонь заметно спадал, а бомбовые удары сотрясали землю все чаще и чаще. И вот, кажется, земля встала на дыбы. Мои барабанные перепонки выгнулись. Ухнул какой-то сложный, комбинированный взрыв вулканической силы. Стекла вылетели из окон. Вслед за этим последовало еще шесть взрывов, но уже не таких сильных. Я понял, что кирпичный завод накрыт.

Я и Гизела прижались к дверям, теснее придвинулись друг к другу. Раздался последний взрыв, и стало так тихо, что я услышал биение собственного сердца. Я приблизил к глазам часы: налет длился всего двадцать две минуты. Над вокзалом полыхали огромное зарево. Последняя «люстра» роняла на землю огненные слезы. Она догорала, и свет ее был уже не так ярок. В бескрайнем небе, под самыми звездами, глухо рокотали моторы.

— Идите домой, — мягко, но настойчиво сказала Гизела.

— Вы не боитесь одна?

— У меня есть свечи, а окна закрою наглухо.

Я осторожно, очень осторожно привлек ее к себе. От нее веяло прохладой и свежестью. Я нашел своими губами ее открытые упругие губы и нежно, очень нежно поцеловал.

Гизела легонько отстранилась, вздохнула и сказала:

— Теперь иди... Обо мне могут вспомнить, могут приехать.

Я почувствовал себя необыкновенно легким. Лишь перед самым домом я сообразил, что ведь Гизела впервые за наше знакомство назвала меня на «ты».

24. Беда

Заседание подпольного горкома закончилось в девять вечера с минутами. На дворе было еще светло: стоял июнь. Я не торопясь держал путь домой, чувствуя удовлетворение собой и товарищами по борьбе. Мы только что подвели боевые итоги за пять месяцев — с января по май включительно. Пусть мы сделали не так много, но мы сделали, что могли. Нет, мы не сидели сложа руки. Подпольщики подожгли состав с бензином на станции. Он сгорел дотла. Пожар уничтожил депо, мост и стоявший рядом состав с круглым лесом. Подпольщики подорвали машину с начальником полиции и его прихлебателями; уничтожили городской радиоузел; сожгли дом с архивными документами; подорвали восемь автомашин с различным военным грузом; забросали гранатами типографию; расправились с пятью предателями; выпустили одиннадцать листовок общим тиражом более тысячи экземпляров. По нашим наводкам был разгромлен десант, выброшенный между Ельцом и Ливнами; разбомблен склад с авиационными бомбами; дважды обработан с воздуха аэродром и трижды железнодорожный узел. Разведывательный пункт абвера, возглавляемый гауптманом Штульдреером, перебросил на Большую землю и в партизанские районы двадцать семь человек, считая их верными людьми, но шестнадцать среди них были советские патриоты. Мы регулярно обеспечивали Большую землю разведывательной информацией, сообщали о работе железнодорожного узла, восстановлении аэродрома, интенсивном и очень подозрительном движении частей и техники в направлении Орла и Курска. Несмотря на потери, подполье росло. За минувшее время в него влилось еще девять патриотов.

В решении горкома по докладу Демьяна записали пункт: бросить все силы на выявление среди горожан предателей, агентов карательных органов, а также всех гласных пособников оккупантов. Этого требовала Большая земля — приближался час расплаты.

Демьян на заседании дал основательную взбучку мне, Косте и Андрею за то, что тянем с розыском Дункеля. Его видел еще раз Пейпер, но в такой обстановке, когда не мог за ним проследить.

Геннадий Безродный опять не явился на бюро. Через связного Усатого он велел передать Демьяну, что занят проверкой Угрюмого и что в ближайшие дни доложит результаты. Демьян сомневался в этом. Он считал, что Геннадий саботирует его указание.

Свернув на свою улицу, я заметил «оппель», стоявший у дома Трофима Герасимовича. Значит, мои услуги опять понадобились начальнику гестапо. И хотя не было никаких оснований бить тревогу, сердце дрогнуло: а если не то?

Кроме шофера, в машине никого не оказалось; факт успокаивающий: шоферов одних не посылают на аресты. Впрочем, могут вежливо пригласить и не выпустить. Но это уже другое дело.

Шофер сказал, что ждет меня с полчаса.

Не заглянув домой, я сел в машину и кивнул следившему за мной из окна Трофиму Герасимовичу.

Через несколько минут я входил в кабинет начальника гестапо.

Земельбауэр, подбоченившись, расхаживал по кабинету с сигарой во рту, а Купейкина, сидя у маленького столика, поспешно вытирала платком заплаканные глаза. Что произошло между ними, догадаться было трудно.

Штурмбаннфюрер кивнул мне сухо, а Валентина Серафимовна даже не подняла головы.

— Мне можно выйти? — спросила она.

— Да, на несколько минут. Вы будете вести протокол.

Она порывисто встала и, вихляя бедрами, исчезла за дверью.

Начальник гестапо проводил свою переводчицу взглядом и изрек:

— Не женщина, а афиша. К сожалению, она не понимает, что уже не обладает художественной ценностью. Когда-то, лет десять назад, — возможно.

«Старый петух», — отметил я про себя, но сказал, что полностью согласен. Тем более что это была правда.

— А мои парни сегодня, — начал Земельбауэр, потирая руки, — схватили такого жирного гуся, что пальчики оближешь.

Я внутренне насторожился: кого же им удалось схватить?

— Гусь с перспективой, — продолжал Штурмбаннфюрер. — Через него я непременно выскочу на всю эту шайку. Но он что-то темнит, подлец. А быть может, переводчица путает.

Я слушал Земельбауэра со смутной тревогой. В гестапо попал кто-то из наших подпольщиков. Причем совсем недавно, три-четыре часа назад. Земельбауэр уже беседовал с арестованным, а сейчас сделал перерыв и послал за мной.

— Но я все-таки успел проковырять дырку в трухлявой душе этого типа, — хвастался Земельбауэр. — Сейчас его приведут. После бодрящего укольчика. Выгребите из него все, что возможно.

— Попытаюсь, — сказал я.

Ощущение тревоги нарастало. Рассудок предупреждал об опасности. Кого схватили? Чей пришел черед? Демьян? Не мог. Три-четыре часа назад он вел заседание бюро. Челнок, Усатый, Андрей, Костя также присутствовали на заседании от начала до конца. Трофима Герасимовича я только что видел. Быть может, один из ребят моей группы или группы Кости, Трофима Герасимовича, Челнока, Угрюмого? А что, если сам Угрюмый? Земельбауэр сказал, что гусь жирный, с перспективой. Неужели Угрюмый? Неужели судьба решила познакомить нас именно так?

Штурмбаннфюрер снял со своего чернильного прибора высокую, похожую на бокал — с такой же тонкой, как у бокала, ножкой — чернильницу и водрузил ее на пристолик. Сюда же он положил стопку чистой бумаги и ручку. Это для Валентины Серафимовны.

Я стоял спиной к окну, опираясь на подоконник, курил и напряженно думал: кто же, кто? Тысячи мыслей терзали голову, от них становилось тесно.

Вошла Купейкина. Она привела в порядок лицо, и только припухшие веки не поддались искусству косметики. Она молча села на свое место, придвинула стул, переложила бумагу.

— Записывайте только то, что будет говорить арестованный, — предупредил ее Земельбауэр.

Валентина Серафимовна нервно передернула плечами.

— Не дергайтесь, а слушайте, что я говорю, — продолжал начальник гестапо. — Мои слова можно не писать, это не так важно, а вот его — обязательно.

Купейкина выпрямилась и подняла глаза на своего шефа.

— И, пожалуйста, не редактируйте его речь. Это после. Да и в редакторы вы не годитесь, — закончил свою мысль гестаповец.

Валентина Серафимовна закусила нижнюю губу. Она готова была расцарапать лицо штурмбаннфюреру.

В дверь постучали.

— Можно! — выкрикнул Земельбауэр.

Громы небесные! Пол пошатнулся подо мной. Машинально я ухватился руками за край подоконника и на несколько мгновений потерял дыхание. Конвоир протолкнул в комнату Геннадия, оставил его и вышел, осторожно прикрыв за собой дверь.

Я чувствовал, как холодеют виски. Как он попал сюда? Как мог Геннадий, самоустранившийся от всех дел, провалиться? Кто повинен в его аресте?

Геннадий стоял с металлическими браслетами на руках, сгорбленный, осунувшийся, втянув голову в плечи. Это был жалкий призрак того Геннадия, которого знали мы прежде. Я посмотрел в его глаза, и сердце мое сразу налилось тяжестью. Оно упало, провалилось куда-то в пропасть: мне почудилось, будто я заглянул в разверстую могилу. Глаза его были пусты, равнодушны, бессмысленны. Это был мой прежний друг. Мой и Андрея. Друг, переставший им быть, человек, причинивший мне много горя, незабываемых обид, потерявший уважение товарищей. Но скажу правду: боль сжала мне сердце. Нет, такой судьбы я не пожелал бы никому. Во имя прежней дружбы, во имя того, что когда-то нас связывало, во имя дела, ради которого все мы боролись, я готов был пожертвовать жизнью за Геннадия. Но что стоила теперь эта моя готовность! Что я мог предпринять? Ни разум, ни моя жертва уже не могли спасти Геннадия. Будь со мной пистолет, я бы еще рискнул попытаться. Но я безоружен, он скован, от земли нас отделяют три этажа, а внизу ходит автоматчик.

В мою душу проник мертвящий страх. Я растерялся перед неотвратимостью беды. Страх давил мне на желудок и вызывал тошноту. Трудно, неизмеримо трудно было сохранить присутствие духа. Такое испытание обдало бы холодом и более мужественное, чем мое, сердце. Но я понимал, что теперь самое главное — не потерять самообладания.

— Надеюсь, не знакомы? — осведомился штурмбаннфюрер и, растянув губы в улыбке, показал свои желтые зубы.

Дело оборачивалось серьезно. Я, конечно, должен был улыбнуться. Я попытался. Я сделал судорожную попытку и утвердительно кивнул. Только кивнул. Голос мог выдать меня.

Начальник гестапо указал Геннадию на стул.

Геннадий сделал шаг, потом вскинул вдруг вверх обе руки и выкрикнул:

— Хайль Гитлер!

Я обмер. Хорошо, что в это мгновение гестаповец и переводчица смотрели не на меня. Страшным усилием воли я поборол в себе желание подойти к Геннадию и плюнуть ему в физиономию. Желание это было сильнее инстинкта самосохранения. Ничтожнейшее существо! Выродок. У него не хватило сил и мужества даже покончить с собой. Трус презренный.

Штурмбаннфюрер тоже крикнул:

— Не изображайте из себя идиота! Переведите ему.

Геннадий вздрогнул, обвел всех бессмысленным, блуждающим взглядом и сел. Он был уже сломан. Морально, а возможно, и физически. Заячья душа. Прав гестаповец: он в самом деле успел проковырять дырку в трухлявой душе Геннадия.

— Спросите его: быть может, я не вполне ясно выразился? — обратился ко мне Земельбауэр.

Геннадий встряхнул головой, как собака, отгоняющая муху, и с удивительной готовностью сказал, что все понял и будет вести себя как следует.

Так именно и сказал он, не способный когда-то слушать других и привыкший, чтобы слушали его.

Я смотрел на Геннадия новыми глазами и не мог найти оценки его падению.

Земельбауэр предложил мне сесть за пристолик, а сам продолжал стоять.

Начался допрос.

Штурмбаннфюрер потребовал, чтобы арестованный рассказал подробно свою биографию. И не лгал.

Геннадий поерзал на стуле и, гальванизированный страхом, ответил:

— Постараюсь говорить только правду.

Я как будто преодолел внутреннюю слабость и напряг разум, чтобы он был в состоянии управлять до последней минуты моими чувствами, лицом, голосом, глазами.

«До последней минуты». Я не ошибся. Это точная фраза. Именно — до последней. Что эта минута подойдет, я уже не сомневался. Если Геннадий провозгласил «Хайль Гитлер», от него можно ожидать всего. Но я еще не знал, как поведу себя в эту последнюю минуту. Скорее всего выпрыгну в окно, а что дальше — видно будет.

Геннадий говорил вялым, потухшим, каким-то надломленным голосом, очень сумбурно, бессвязно, глотая окончания слов и причиняя мне острую, почти физическую боль. Он рассказывал свою жизнь со дня рождения, не утаивая ничего. Все это можно было прочесть в автобиографии, хранящейся в его личном деле. Временами он спотыкался, как бы наткнувшись на какое-то препятствие, терял нить мыслей и виновато моргал глазами. Потом поправлялся. Поначалу мне казалось, что говорит он, не вдумываясь в смысл, но так лишь казалось. Геннадий придерживался хронологии, вытаскивал из закоулков памяти такие детали и подробности, о которых я бы ни за что не вспомнил.

Меня захлестывало чувство омерзения.

Пока он говорил только о прошлом и закончил сорок первым годом — своим появлением в Энске.

Земельбауэр подмигнул мне, безусловно довольный ходом дела, а потом потребовал:

— Назовите своих сообщников.

Я остановил на Геннадии долгий, пристальный взгляд. Он ощутил его. Мы встретились глазами. Он смотрел на меня как завороженный.

«Молчи. Умри, но молчи, — предупреждали мои глаза. — Ты же мужчина, в конце концов».

Геннадий молчал. Он, кажется, потерял дар речи и не мог обрести его вновь.

Земельбауэр прошелся в ожидании до стенного сейфа, погладил рукой его дверцу, вернулся и произнес:

— Знаете, господин хороший, меня страшно одолевает желание пощекотать вас. Мне кажется, вы очень боитесь щекотки.

Глаза Геннадия сделались вдруг подвижными, суматошными, они забегали, запрыгали, в них появился подленький, угодливый блеск.

— Ну? — подтолкнул его штурмбаннфюрер. Он повернулся к Геннадию и замер, точно сеттер, учуявший запах дичи. Разность плеч его сейчас особенно бросалась в глаза.

Наступила тишина.

Она походила на туго сжатую пружину, которая ежесекундно могла расправиться.

Геннадий отвел глаза в сторону и назвал сразу три фамилии: Прокопа, Прохора и Акима.

Но у штурмбаннфюрера была поистине дьявольская память. Ведь Прохор, Прокоп и Аким — это сорок первый год. А сейчас сорок третий.

— Хотите отделаться покойниками?! — крикнул он. — Не выйдет. Мне подавайте живых.

Меня знобило. Я смотрел на Геннадия, прищурив глаза. Его бледное, осунувшееся и безвольное лицо с дрожащими губами, его скатавшиеся жирные волосы, побитые сединой, его запуганные глаза — проступали как сквозь туман.

Что делать? Как закрыть рот этому трусу? Мозг мой напрягался, изворачивался, пытался найти какой-то выход. Я понимал одно: я должен предупредить Геннадия. Не глазами. Это до него не доходит. Я должен сказать ему. Но как? Если штурмбаннфюрер по-русски ни бум-бум, то ведь дочь Купейкина русская. Значит, надо под каким-либо предлогом удалить ее на две-три минуты, на минуту наконец. Но откуда взять этот предлог? Попросить принести воды? Вода стоит в графине. Папирос? Пачка лежит на столе, достаточно протянуть руку. Я чувствовал свое бессилие. Сердце протестовало, восставало против этого трагического бессилия. Это всегда бывает в тех случаях, когда рассудок перестает повелевать и дает «сбой».

Начальник гестапо, как и всякий начальник, не любил долго ждать и не терпел арестованных с непослушной памятью. Он крикнул на Геннадия:

— Вы что, язык проглотили?

Геннадий сидел под обстрелом трех пар глаз. Он опять открыл рот и назвал Крайнего, Урала.

— Опять мертвецы! — воскликнул Земельбауэр. — Вы долго будете мне морочить голову?

Теперь с мертвецами было покончено. Я затаил дыхание.

Геннадий покрутил нелепо головой, посмотрел куда-то вбок и почти шепотом произнес:

— Лизунов, кличка Угрюмый... Биржа труда... Кузьмин, кличка Перебежчик... Бильярдная... Казино... Маркер.

Шепот показался мне громом. В ушах звенело. И мысль пришла самовольно, неожиданно и поздно: я протянул руку за сигаретами, нарочно, не глядя на них, задел бокалообразную чернильницу и опрокинул ее. Купейкина вскрикнула и вскочила, как обваренная кипятком. Чернила залили бумаги и стол.

— Вы с ума сошли! — воскликнула Валентина Серафимовна.

— Тряпку! Быстрее! — сказал я ей.

Она выбежала.

— Надо быть осторожнее, — заметил Земельбауэр.

«К черту осторожность», — подумал я и процедил сквозь зубы Геннадию:

— Слушай, ты. В кармане у меня граната. Ты меня знаешь. Еще одно имя — и я уложу всех. И тебя.

Геннадий закрыл глаза. Его губы дрожали.

Земельбауэр подошел к столу, нажал кнопку звонка и поинтересовался:

— Что вы ему?

— Сказал, что все это из-за него, дурака. Пусть говорит все, иначе потеряет язык.

— Потеряет! — усмехнулся гестаповец. — Вполне возможно. Все впереди.

В комнату вошли одновременно Купейкина с тряпкой в руке и дежурный по отделению гестапо.

— Быстро наряд в казино! — приказал Земельбауэр дежурному. — Там маркер в бильярдной. Кузьмин. Взять. Живым.

Допрос прервался. Купейкина вытерла чернила, привела в порядок бумаги.

Я опоздал. Это подтачивало мой дух. Я готов был кричать, биться головой о стол, заведомо зная, что это не поможет. Трудно было измерить глубину моего страдания.

— Быть может, сделаем перерыв? — предложил я. — Я чертовски голоден.

Рассчитывая на положительный ответ, я думал опередить гестаповский наряд и предупредить Андрея.

— Ну что вы, — возразил Земельбауэр. — Между прочим, я тоже хочу есть. Сейчас мы это организуем. — И он обратился к Купейкиной:

— Устройте несколько бутербродов и кофе. Только черный.

Переводчица вышла.

— Скажите ему, пусть думает, пока есть время.

Из всех зол надо выбирать наименьшее — гласит поговорка. Я сказал Геннадию не то, о чем просил начальник гестапо:

— Предупреждаю. Если назовешь еще хоть одного, считай себя покойником. Они-то тебя уж не убьют, ты купил себе жизнь, а я тебя угроблю.

— Я не могу, — простонал Геннадий.

Я топнул ногой:

— Молчи, сволочь.

— Что он там болтает? — спросил Земельбауэр.

— Говорит, что ему нечего думать. Он всех назвал.

— Врет?

— Не думаю. Для этого он недостаточно смел.

— Оригинально! Выходит, для вранья тоже нужна смелость?

— По-моему, да.

— Ну-ка, прочтите, что записала Купейкина.

За окном послышался шум отошедшей машины и треск мотоциклов. Все, поздно. Андрей погиб.

Гестаповец расхаживал по кабинету. Он ничуть не волновался, проклятый гунн. Он знал, что его опричники не ударят лицом в грязь. А у меня дрожали ноги. Я сгреб листы протокола и начал читать вслух. В глазах двоилось. Я читал, а думал об Андрее. Что еще я могу сделать, чтобы спасти его? Это была пытка.

Вошедшая Купейкина застала меня за чтением. Губы ее зло сжались. Поставив на пристолик термос и тарелку с бутербродами, она опять вышла. Вышла и сейчас же вернулась с двумя стаканами.

Буквы прыгали передо мной, становились на дыбы. Я напрягал зрение.

Валентина Серафимовна наливала кофе в стаканы.

— Все очень хорошо, — произнес я по-русски. — Вы ничего не упустили.

— Скажите об этом ему, а не мне, — дерзко ответила она. Пришлось угодить Купейкиной и похвалить ее перед начальником гестапо.

— Мне думается, что лучше и нельзя записать, — одобрил я протокол. — Очень толково.

— Вы делаете успехи, фрейлейн, — высказал комплимент гестаповец.

Купейкина опустила глаза.

Земельбауэр взял бутерброд в одну руку, стакан — в другую и пригласил меня следовать его примеру.

Кусок не шел мне в горло. Он застревал, становился поперек, и приходилось судорожными движениями проталкивать его. Я не имел права не есть. Ведь ради меня, собственно, принесен ужин. Значит, надо жевать, глотать, делать вид, что голоден. Перед глазами стоял Андрей, мой верный друг, самый дорогой мне человек, которому я ничем не мог помочь. Только чудо, какое-нибудь чудо могло спасти его. Но в чудеса я в нашем подлунном мире верил очень мало.

Прошло уже минут двадцать, как отъехал наряд. Казино — подать рукой. Что там сейчас?

Купейкина села на свое место, поправила бумаги.

Я и начальник гестапо доедали проклятые бутерброды.

Геннадий, нравственно омертвевший, смотрел на нас и глотал воздух.

— Разрешите дать ему бутерброд? — сказал я Земельбауэру.

Он усмехнулся:

— Вы в самом деле гуманист.

— Это пойдет на пользу, — добавил я.

— Для психологического контакта?

— Что-то вроде...

— Попробуйте!

Я протянул Геннадию самый большой бутерброд. Он взял его обеими скованными руками и так странно стал его рассматривать, будто впервые видел сыр и хлеб. Глаза Геннадия выражали искреннее удивление, он не понимал, для чего ему дали еду. Он смотрел на нее как на что-то нереальное.

Это продолжалось несколько секунд. Потом он как бы опомнился и стал рвать бутерброд большими кусками, словно опасался, что его отнимут.

— Что ж, — сказал Земельбауэр, вытираясь носовым платком, — продолжим?

Продолжать не удалось. Дверь распахнулась, и в комнату ворвался дежурный. Не вошел, а именно ворвался. Дернув головой, он выпалил:

— Маркер живым не дался. Убиты Зикель, Хаслер, тяжело ранен Вебер. Последнюю пулю маркер пустил в себя.

Я плотно сомкнул веки и сглотнул ком, подкатившийся к горлу. Прощай, мой друг! Прощай, Андрей!

Земельбауэр выслушал доклад, разинув рот, потом схватился за голову и взвизгнул:

— Идиоты! Какие же идиоты!

В это время меня оглушил хохот. Дикий хохот, от которого кровь застыла в жилах. Хохотал Геннадий.

Взоры всех скрестились на нем.

Сомнений быть не могло: он рехнулся. В глазах зажегся огонь безумия. Он хохотал, выкрикивал непонятные слова, весь трясся, сгибался пополам, колотил скованными руками по коленям, стучал ногами и наконец свалился на пол. На губах его выступила пена.

Это было страшное зрелище.

— Заберите его! — скомандовал Земельбауэр, скорчив брезгливую гримасу. — Быстро!

Геннадий перевернулся со спины на бок, поджал под себя ноги, резко выпрямил их, дернулся всем телом и стих. Он, видимо, потерял сознание.

Дежурный схватил его под мышки и с трудом выволок из комнаты.

Купейкина смотрела широко раскрытыми глазами. Руки ее дрожали.

— Я поехал! — крикнул штурмбаннфюрер, схватил фуражку и исчез, забыв о моем существовании.

Когда я вышел из гестапо, еще не рассеялся дымок от «оппеля».

Я расстегнул ворот рубахи. Меня мучило удушье.

Над городом плыла ночь. Тихая, звездная летняя ночь. Мир стоит, как стоял, а Андрея нет и не будет. Я не мог представить его мертвым. Не мог. Помимо моей воли ноги понесли меня к бильярдной.

Около казино стояли «оппель», санитарная машина и несколько легковых. Тут же толпились немцы.

В последнюю минуту меня остановил инстинкт.

Нет, в бильярдную я не спущусь. Во-первых, это бесполезно, во-вторых, свыше моих сил. Андрею теперь безразлично, а я боюсь за себя. При виде мертвого друга могу не сдержаться. Нет-нет... Все кончено. Надо думать о тех, кто остался жив и кому грозит опасность. Прежде всего о ребятах Андрея. Как только абверовцу Штульдрееру сообщат, кем был в самом деле маркер Кузьмин, им всем крышка. Двоих знает Костя, одного Трофим Герасимович. Я должен повидать и Костю, и Трофима Герасимовича. И еще Демьяна. Ему необходимо скрыться. А как спасти Угрюмого? Как предупредить его об опасности?

В сотне шагов от домика Кости я остановился. Меня поразила неожиданная мысль, почему Земельбауэр не отдал никакого распоряжения насчет Лизунова-Угрюмого? В самом деле, почему?

Страшная догадка обожгла мозг. Я вспомнил, что Угрюмый соврал, доложив, что убил Дункеля. Вспомнил, что только сегодня услышал из уст Усатого, что Геннадий заканчивает проверку Угрюмого и обещает доложить результаты. Мне стало страшно. Неужели?..

Я почти побежал. Скорее, скорее в «погреб», к друзьям, к Демьяну, к Косте. Я больше не мог оставаться один.

25. Угрюмый и Дункель

Минуло девять суток. Я еще не оправился от той страшной ночи, не свыкся с мыслью, что Андрея нет и никогда не будет...

Сначала я как-то пассивно воспринимал окружающее, испытывая ощущение страшной пустоты. Постоянно мучила тупая боль в сердце. Но потом стала подкрадываться мысль: все ли я сделал, чтобы спасти Андрея? Не ложится ли на меня часть вины за его гибель? От этой страшной навязчивой мысли невозможно было избавиться. Никакие доводы не помогали, никакие слова не убеждали. Друг обязан спасти. Совершить нечеловеческое — и спасти! А я не совершил этого нечеловеческого. И прощения мне нет.

Подполье, его руководство жило в напряжении. Пять суток ждали новых арестов. Ведь Безродный знал наперечет весь командный состав подполья и, если он назвал Угрюмого и Перебежчика, что мешает ему назвать других? Никто не верил, будто Геннадий Безродный действительно потерял рассудок. Большинство склонно было рассматривать его припадок как эпизод, вызванный острой ситуацией. Конечно, он еще заговорит, а если не захочет говорить, его заставят. Земельбауэра не надо учить, как это делать.

Мы приняли меры предосторожности. Предупредили ребят, рекомендованных Андреем абверу, снабдили их паролями, явками и выпроводили в лес. Демьян до выяснения обстановки не выходил из убежища. Большой земле было сообщено, что расписание сеансов меняется и сокращается до одного в десять дней, дабы избежать опасности быть запеленгованными. По указанию бюро обкома встречи на улицах временно запрещались.

Центром нашего внимания оставался Угрюмый. Демьян приказал вызвать его для объяснения. Встретиться с ним должны были Челнок, Костя и я. Местом для встречи избрали площадку у лесного склада. Мы решили завести Угрюмого в полицейскую караулку и поговорить по душам. Костя обещал создать все условия для безопасной беседы.

Записку с вызовом положили в «почтовый ящик», именуемый овражным. Был и еще один ящик для связи с Угрюмым, под названием биржевой. И тот и другой оправдывали свои названия. Первый таился в пешеходном мостике через глубокий овраг, на Набережной улице. Мостик имел деревянные перила, пропущенные через толстые деревянные же стояки. В одном из них, с внешней стороны, ребята отыскали отверстие, куда и укладывали «почту». А биржевой мы сделали сами в кирпичном заборе биржи труда. В предпоследнем от верхнего края забора ряду вынимался кирпич, и за ним в углублении хранились записки. Оба «ящика» организовали после ареста Урала и отстранения от роли связного Колючего. К «ящикам» имели доступ Костя, Угрюмый и я. Пользовались «ящиками» крайне осторожно. Когда к «ящику» шел я, меня охранял Костя, и наоборот.

Записку опустили на второй день после гибели Андрея.

Угрюмый на свидание не пришел и никаких объяснений в «ящике» не оставил.

На третий день Никодимовна — жена Трофима Герасимовича — дала мне баночку из-под крема «Снежинка». В баночке оказалась записка. Никодимовна рассказала: когда она утром мыла полы, баночка, брошенная кем-то через окно, угодила ей в бок. Никодимовна выглянула в окно и увидела удалявшуюся женщину.

Записка была от жены Геннадия. Она оказалась женщиной неглупой: сумела найти способ связаться с нами в такой сложной обстановке. Она сообщала сведения, проливающие свет на тайну, которая окутывала провал Геннадия. Оказывается, накануне ареста Геннадий принял у себя в доме Лизунова-Угрюмого. Они уединились и с четверть часа о чем-то беседовали. В день ареста Геннадий ушел из больницы немного раньше обычного. Жене он сказал, что около пяти дня его будет ждать Лизунов. Домой он больше не приходил. Вечером нагрянули гестаповцы и перевернули все вверх дном.

Значит, Геннадий встречался с Угрюмым и после встречи последовал арест. Это совпадение наводило на грустные размышления. Угрюмый начинал серьезно беспокоить нас. Он оказался связанным с провалом Геннадия, обманул подполье в отношении Дункеля. Последнее было особенно подозрительным. Что толкнуло Угрюмого на такой шаг? Почему он взял под защиту Дункеля? Мы вспомнили и старое. Челнок высказал предположение, что Угрюмый не мог не знать Прокопа или Прохора. Никак не мог. Вопрос об оставлении кого-либо в подполье решал городской военком. Людей вызывали и обстоятельно с ними беседовали. Но, как правило, на каждой беседе присутствовали или Прокоп, или Прохор. Конечно, никто тогда не знал, что Прокоп и Прохор возглавят горком в подполье. Но после прихода гитлеровцев нетрудно было догадаться, зачем остались в Энске Прокоп и Прохор.

Ну, и самое главное, что изобличало Угрюмого, — это свобода, которой он пользовался. Геннадий назвал двух: Андрея и Угрюмого. А гестапо попыталось арестовать только Андрея.

Что знало руководство подполья о Лизунове-Угрюмом?

Все, что полагалось знать по документам. Звали его Прокофий Силантьевич, родился в 1896 году в городе Бодайбо, в семье кочегара. Потеряв вначале мать, а затем и отца, он покинул Бодайбо и пошел добровольцем на первую мировую войну. Ему тогда только что сравнялось восемнадцать лет. На войне ему не повезло: попал в плен, из которого вернулся в девятнадцатом году. Его сразу призвали в Красную Армию. После демобилизации Лизунов пошел учиться и получил специальность экономиста. Однако экономистом проработал недолго, переквалифицировался на адвоката, а затем юрисконсульта. Жил в Гомеле, Шостке, Кременчуге, Воронеже, а в конце сорокового года перебрался в Энск. Здесь по совместительству обслуживал сразу три предприятия в качестве юриста. Когда его вызвали в военкомат и предложили остаться в городе, он не колеблясь дал согласие. То, что Лизунов был беспартийным и недавно потерял жену, вполне устраивало военкома. А у немцев он получил работу на бирже труда в держался на своей должности довольно крепко.

Как старший группы, Угрюмый показал себя только с лучшей стороны. Решать по одним еще не полностью подтвердившимся уликам судьбу старшего группы мы не могли и не имели права. Демьян распорядился понаблюдать за ним.

К слежке мы привлекли нескольких патриотов из разных групп. Первым начал наблюдение Трофим Герасимович. Вечером этого же дня Трофим Герасимович принес сногсшибательную новость: Угрюмый, оказывается, и есть тот самый «сытый» тип, которого Трофим Герасимович в свое время засек у двух конспиративных квартир гестапо.

Новость поразила всех. Решили продолжать слежку и пока не трогать Угрюмого.

Шестые сутки после гибели Андрея принесли нам успокоение. Гизеле, которую я очень просил, удалось узнать, что арестованный Булочкин-Безродный действительно потерял рассудок и в состоянии буйного помешательства водворен в городскую психиатрическую больницу. Случилось это наутро после допроса.

Демьян поручил Косте попытаться проверить это через полицию. Сведения подтвердились. Это несколько развязало наши руки. Значит, Геннадий не успел никого больше выдать.

А слежка за Угрюмым ничего не давала. Он имел отдельный кабинет на бирже труда и мог там встречаться с нужными ему людьми. Не появлялся он и на конспиративных квартирах гестапо. А позавчера патриотка из группы Челнока, пожилая женщина под кличкой Тихая, принесла новость, заслуживающую внимания. Наблюдая за Угрюмым, она заметила, как возле кино он подошел к какому-то мужчине и заговорил с ним. Тихой удалось уловить несколько слов из их беседы. Угрюмый приглашал своего знакомого в десять вечера в среду на кладбище. Когда они расстались, Тихая решила проследить, куда пойдет собеседник Угрюмого, и выяснить, кто он такой. Это входило в ее задачи. Оказалось, что живет он на Базарной площади, в доме под номером семьдесят девять.

Во вторник Костя проверил адрес: в доме семьдесят девять проживал парикмахер бани Дмитрий Коренцов.

Для Кости это был Коренцов, а для Демьяна и меня — связной Колючий, с которым мы в свое время прервали связь.

Таким образом открылись новые обстоятельства. Встал вопрос: есть ли необходимость встретиться с Колючим? Я высказался против, Демьян — за.

— Зачем он тянет Колючего на кладбище? — спросил Демьян.

Я пожал плечами. Черт его знает зачем.

— Мне это кажется подозрительным.

— То есть? — поинтересовался я.

— Учтите, что Колючий — единственный подпольщик, знающий Угрюмого в лицо. Других не осталось. Быть может, мы предотвратим угрозу расправы.

Я до этого никогда не додумался бы, хотя такая мысль напрашивалась сама собой.

— Пароль для связи с Колючим у нас есть? — спросил Демьян.

— Да, есть.

— Надо подослать кого-нибудь к Колючему, — предложил Демьян.

Я изъявил готовность пойти сам.

— Не годится, — возразил Демьян. — Он вас может знать как работника управы и, естественно, насторожится. Костя тоже не подходит. Полицай Тут надо такого...

— А если Клеща? — сказал я.

Демьян подумал и согласился.

— Тщательно проинструктируйте его, — предупредил Демьян. — Пусть скажет Колючему, что вновь решено включить его в работу по связи с Угрюмым. И ничего больше. Если Колючий остался таким же, каким мы его знали, он сам все расскажет.

Вечером я дал задание Трофиму Герасимовичу. Рано утром он отправился к Колючему по пути на бойню, а в обеденный перерыв сообщил результаты.

Демьян был прав. Колючий обрадовался возобновлению с ним связи и сам рассказал, что накануне виделся с Угрюмым. Тот назначил на завтра встречу, которая что-то не по душе Колючему. Почему не по душе? А вот почему. При чем здесь кладбище? Раньше они встречались в кабинете Угрюмого, два раза у него на дому. Это было до получения записки. А тут вдруг кладбище. Но пойти придется. Встретиться условились в левом крайнем углу кладбища, у могилы купца Шехворостова. Вчера Колючий проверил: могила такая есть.

Все это я передал Демьяну. Тот покачал головой:

— Круг сужается. Надо брать Угрюмого сегодня же. Такого удобного случая мы едва ли дождемся.

К операции решили привлечь, кроме меня, Костю, Клеща и Вьюна с двумя его хлопцами. Колючего же предупредили через Трофима Герасимовича, чтобы на свидание не ходил. Таков приказ подполья.

Солнце сегодня должно было зайти в двадцать один час девятнадцать минут, а луна — в час тринадцать. Когда я шел по улице Щорса, солнце скрылось за горизонтом, догорала заря, а бледный лунный диск уже плавал в небе.

Вся передняя сторона кладбища была открыта. Раньше здесь стояла красивая, высокая, литая из чугуна решетка с узорами, осыпанная крестами и головами ангелов. Немцы еще в прошлом году сняли решетку целиком и увезли. Теперь оградой служили густые кусты колючей акации. Остальные же три стороны кладбища ограждала прочная, сложенная навеки кирпичная стена.

У ворог, вернее, там, где раньше были ворота, меня поджидал Костя, одетый, как обычно, в полицейскую форму.

— Ну как? — спросил я.

— В ажуре. Тишь, гладь и божья благодать. Пошли.

— Нет, подождем еще одного.

По моим следам топал Трофим Герасимович. Увидев полицая, он остановился и, кажется, хотел быстренько улепетнуть, но я опередил его:

— Давай сюда, свои. Знакомься!

Трофим Герасимович и Костя молча пожали друг другу руки, и лишь после этого мой хозяин покрутил головой и сказал всего одно слово: «Здорово!»

Мы тронулись.

Окутанные сумраком и испещренные лунным светом кладбищенские дорожки разбегались во все стороны Костя выбрал самую узенькую и повел нас по ней.

Все здесь одичало и заросло зеленью сумасшедшей силы. Было тихо, прохладно, пахло гнилью Нигде не бывает так печально и жутко, как на кладбище ночью.

Через пять-шесть минут мы оказались у цели — на небольшой полянке, окруженной вековыми кленами и кустами жасмина. Он цвел, и его одуряющий запах кружил голову.

Полянка имела шагов двадцать в диаметре. Точно по середине ее, придавленный трехметровым слоем земли, а поверх нее грубо отесанной глыбой гранита, покоился прах купца второй гильдии Аверьяна Арсеньевича Шехворостова. На гладкой стороне гранита легко можно было разобрать три слова: «Вот и все».

Костя предупредил меня, что Вьюн, то есть Хасан Шерафутдинов, и его хлопцы будут наблюдать за Угрюмым от начала и до конца и появятся лишь в том случае, если Костя подаст команду.

В нашем распоряжении еще имелось время. Мы облюбовали места для засады — в кустах жасмина, за стволами кленов, закурили и стали болтать о всякой всячине. Разговор сам по себе перескочил на Угрюмого.

— И такой гад, — сказал Трофим Герасимович, — был младенцем и сосал грудь матери. Скажи пожалуйста! Но здоровяк. Видать, на хороших харчах сидит. Справный мужик. С таким гляди в оба, спуску не даст.

— Посмотрим, что он скажет, — проговорил Костя.

— А куда ему деваться? Уж больно сильно наследил, — заметил Трофим Герасимович.

На меня нашло какое-то возбужденно-веселое, игривое настроение. Я верил в успех затеянного предприятия. Мне всегда нравились такие столкновения лоб в лоб. Я рассказал несколько анекдотов, рассмешил своих друзей. Хотел рассказать давнюю историю о том, как однажды, сидя в засаде, заснул. Но тут закуковала кукушка: «ку-ку, ку-ку». Четыре раза. Перерыв. Опять четыре раза, опять перерыв и еще четыре. Вьюн подавал условный сигнал.

— Гаси цигарки! — предупредил Костя.

Мы затоптали окурки и разошлись по своим местам.

Угрюмый появился минуты через три после сигнала. Он шел неторопливой походкой. Выйдя на поляну, поднес к глазам часы и, замурлыкав себе под нос какую-то песенку, стал прохаживаться вокруг могилы.

Я раздвинул кусты и почти без шума вышел на поляну. Но Угрюмый обладал отличным слухом. Он мгновенно обернулся, скрестил руки на груди, но не произнес ни слова.

— Добрый вечер, — сказал я.

— Кому добрый, а кому и нет, — не особенно дружелюбно ответил Угрюмый, всматриваясь в Мое лицо.

— Вы Лизунов?

— Вполне возможно. Разубеждать не собираюсь. — В его голосе мне почудился сдерживаемый смех.

— Что вы здесь собираетесь делать?

— А вам зачем знать?

— Простое любопытство.

— Удивительно, я тоже любопытен: как, например, вы сюда попали?

— Заглянул на вас посмотреть.

— Вот оно что, — протянул Угрюмый с уже нескрываемой усмешкой. — А я пришел проведать могилу бабушки.

Он, подлец, балагурил. Балагурил с жестким спокойствием, не ведая того, что его ожидает.

У меня тоже не было оснований нервничать, и я отвечал ему в тон:

— Серьезно? Вы так любили свою бабушку?

— Представьте! У меня это в крови. Я воспитан на любви к покойникам. Как ночь — меня тянет к ним.

— Приятно встретить человека, так дорожащего родственниками.

Я стоял, глубоко засунув руки в карманы. Это было мое преимущество. Руки Угрюмого лежали на груди. Когда он сделал движение, я быстро предупредил его:

— Руки держите так! В карманы не надо. Мне кажется, что вы хотели что-то вынуть?

— Вполне согласен, что вам так кажется. Я могу вас послушаться, могу и нет. Но вы меня заинтриговали.

Он говорил спокойно, с легкой усмешечкой. И это была не бравада, я сразу понял. Это было нажитое годами, вытренированное и хладнокровное бесстрашие.

— Ну ладно, хватит, — сказал я. — Приступим к делу. Почему вы не пришли на явку?

— Вы что мелете? Какую явку?

— Не валяйте дурака, Угрюмый, — ответил я и назвал пароль.

— А память вам не изменяет? — продолжал он в том же духе.

— Нет, не изменяет.

— Ну ладно, — согласился он. — Вы, что ли, хотели меня видеть?

— Нет. Мы пойдем сейчас к тому, кто хочет вас видеть.

Нас разделяли два шага. Не больше. Эта гарантийная дистанция, как я предполагал, давала мне возможность в любую секунду выхватить из кармана пистолет. Его рукоятку я держал в руке. Но одно дело предполагать...

— Я к вашим услугам, — ответил он вполне серьезно.

Я хотел было позвать Трофима Герасимовича и Костю, но не успел. Все это заняло мгновение. Угрюмый сделал выпад, и я едва успел отскочить в сторону. Его приличный кулак, нацеленный мне в подбородок, пришелся в плечо. Удар был вполне достаточен для того, чтобы я обернулся вокруг собственной оси и оказался на земле возле кустов жасмина. Угрюмый крякнул, видимо, от удовольствия и, игнорируя человеческую заповедь, гласящую, что лежачего не бьют, ринулся на меня. Но тут выскочил Трофим Герасимович, который тоже никогда не жаловался на слабое здоровье, и через секунду Угрюмый оказался возле меня. Я быстро навалился на него всем телом и вцепился ему в горло. Трофим Герасимович поймал руки Угрюмого, а подоспевший Костя прижал к земле его ноги. Мы все страшно сопели, пыхтели. Угрюмый напрягал силы, дергался, рычал, точно цепной пес, его бешеные глаза готовы были выскочить из орбит.

— Цыц! Замри! — прикрикнул на него Трофим Герасимович. — Или хочешь изобразить из себя покойника? У нас недолго. Живо схлопочем тебе командировку на тот свет.

Я почувствовал, как мускулы Угрюмого ослабли, и отпустил его глотку. Трофим Герасимович и Костя скрутили ему руки и связали их куском прихваченной веревки. Мы подняли Угрюмого и поставили на ноги.

— А теперь разрешите ваши карманчики, — весело проговорил Костя и извлек из каждого кармана по пистолету — «маузер» и «вальтер». — Ого, вы, оказывается, вооружены не так уж плохо, товарищ подпольщик.

Угрюмый только сейчас, видно, разобрался, что один из нас — полицейский. Мозг его сделал скорый, но неправильный вывод:

— Я... думаю, — начал он, пытаясь преодолеть одышку, — вы... немного поторопились. Уверен, завтра вы почувствуете себя не в своей... тарелке и пожалеете.

— Мы понаблюдаем, как вы себя будете чувствовать завтра, — заметил Костя.

Мы отряхнули с себя пыль, Трофим Герасимович проделал это над Угрюмым. Я отдал команду:

— А теперь потихоньку-полегоньку — вперед.

Первым зашагал Костя, за ним Угрюмый, а потом я и Трофим Герасимович.

При выходе с кладбища я остановил движение, чтобы просмотреть улицу, и предупредил Угрюмого:

— Только без фокусов. Тут совсем близко. И молчок! Если издадите звук, он будет вашим последним звуком.

— Ерунда, — ответил пришедший в себя Угрюмый. — Я еще много издам звуков. Я еще поживу.

Мы буквально ошалели от такой наглой самоуверенности.

— Ладно, хватит болтать, пошли.

— Минутку, — возразил Угрюмый. — Ослабьте немного веревку.

Я отрицательно покачал головой. Костя усмехнулся:

— Идущий на виселицу не должен обижаться, что веревка колется.

Угрюмый подумал немного и ответил:

— До виселицы далеко еще, молодой человек.

Я пришел к выводу, что, кроме бесстрашия, этот загадочный человек обладает еще и железными нервами. Его трудно было смутить и вывести из себя.

Мы вновь тронулись, изменив строй. Теперь впереди шли я и Трофим Герасимович, за нами Угрюмый, а Костя замыкал шествие. Мы заранее условились, что в случае появления патруля я и Трофим Герасимович постараемся незаметно ретироваться, а Костя, известный большинству эсэсовцев, попробует отбрехаться.

Но пока все протекало гладко Комендантский час наступил давно, и улица Щорса была начисто выметена от всего живого. Да и расстояние от кладбища до убежища исчислялось минутами ходьбы.

Когда мы проходили двор Кости, по улице промчалась легковая машина с опущенным верхом. Я опасался, что она затормозит. Но тем, кто в ней ехал, было, видимо, не до нас. Машина даже не убавила скорости.

В сотне шагов от цели мы отпустили Трофима Герасимовича.

Я нарочито долго плутал и петлял между развалинами, пробирался через заросли бурьяна, обходил вороха скрюченного железа, прежде чем достиг замаскированного кустом бузины и грудами битого кирпича лаза в убежище.

— Тут немудрено и ноги поломать, — заметил невозмутимый Угрюмый, протискиваясь в узкую щель.

— А вы аккуратненько, — посоветовал Костя. — Ноги еще пригодятся.

Наконец мы достигли убежища. Нас встретил Демьян. Он стоял у задней стены комнаты, широко расставив ноги и заложив руки за спину.

— Так, — проговорил он, — все в порядке?

Я кивнул.

Угрюмый оглядывал помещение. Его глаза, с надвинутым на них тяжелым лбом, смотрели без страха, скорее, с любопытством. Нет, он и в эту минуту не потерял самообладания. Сообразив, видимо, что Демьян — старший из нас, он сразу обратился к нему:

— Быть может, вы скажете, какое я совершил преступление?

Демьян подошел к нему вплотную, держа руки по-прежнему за спиной и глядя прямо в глаза Угрюмому, резко и твердо, отчеканивая каждое слово, произнес:

— Одно то, что вы ходите по Земле, уже преступление.

Угрюмый спокойно выдержал взгляд и, легонько усмехнувшись, сказал:

— Опять общие, хотя и красивые, слова. Я не придаю им значения. Вы в чем-то подозреваете меня. Так в чем же дело? Говорите!

Из своей половины вышла Наперсток. Она остановилась, вскрикнула и, зажав рот рукой, глухо произнесла:

— Помазин... он... — и отступила на шаг в испуге.

Крик едва не вырвался из моей груди. И будь я проклят, если лицо Угрюмого в это мгновение не дрогнуло. Дрогнуло и вытянулось, будто он узнал день своей смерти. Скособочив голову, он смерил радистку уничтожающим взглядом. Он был поражен и не мог скрыть этого. Но еще более поражены были мы. Никому из нас не приходило в голову, что Угрюмый и Дункель — одно и то же лицо. Что угодно, только не это.

Демьян смотрел на Угрюмого как-то по-новому. Казалось, он хотел сказать: «Вот уж этого мы не ожидали».

У меня мелькнула мысль, что сейчас Угрюмый назовет Наперстка или дурой, или сумасшедшей, но он не обмолвился ни единым словом.

Придя в себя от изумления, я произнес:

— Итак, господин Дункель, мы подошли к финишу.

От слова «Дункель» Угрюмый сразу обмяк, но быстро взял себя в руки. Лицо его мгновенно отвердело. Посмотрев на меня злыми, посветлевшими глазами, он сказал:

— Выходит, что ни возраст, ни опыт не могут служить защитной броней. Печально, но факт... Можно присесть? У меня что-то устали ноги.

26. Угрюмый исповедуется

Из предварительного короткого допроса Угрюмого Демьян и я заключили, что он намерен быть с нами полностью откровенным. Меня это не удивило. Так вел себя и его боевик Филин, в аресте которого участвовал Андрей, так вели себя многие вражеские агенты, пойманные с поличным. В большинстве своем это были люди, наделенные трезвым, практическим складом ума.

В наши расчеты не входило долго возиться с Угрюмым. Нам просто негде было его держать. К тому же обстановка в связи с арестом Геннадия продолжала оставаться напряженной. Но телеграмма Решетова изменила первоначальные планы. Он предложил отобрать у Дункеля собственноручные показания.

Демьян прочел телеграмму и сказал:

— Ваш полковник прав. Но он упустил из виду одно обстоятельство: мы-то не на Лубянке!

Однако приказ есть приказ, и его надо выполнять. Прежде всего как это технически осуществить? Простое дело — вручить человеку перо и бумагу и заставить его писать. Иначе говоря, необходимо развязать ему руки и усадить за стол. Это нас не устраивало. Мы прекрасно понимали, с кем имеем дело: упустить такого врага легче, чем поймать. Стали прикидывать, как выйти из положения. На помощь пришел Костя. Он заверил, что принесет со службы немецкие металлические наручники.

— И что из этого? — спросил Демьян. — Какая разница между веревкой и наручниками?

— А вот увидите, — обнадежил нас Костя. — Надо перенимать хороший опыт. Я видел, как покойный Пухов устраивался в подобных случаях.

Костя принес наручники из полиции, а из дому — складную железную койку и кусок тонкой, но довольно прочной цепи. Он заковал одну ногу Угрюмого в наручники, пропустил через них цепь, а последнюю примкнул на замок к койке. Это было поистине гениально. Угрюмый лишился главного — возможности двигаться по убежищу. Он мог лежать на койке, сидеть, но для того, чтобы сделать два шага, должен был тащить за собой койку. Мы освободились от неприятной необходимости вставлять ему в рот сигареты, поить и кормить из рук.

Оказавшись прикованным, Угрюмый сказал, посмеиваясь:

— Как Прометей! Что ж... правильно. Никогда не считай зверя мертвым до той поры, пока не снимешь с него шкуру.

Он не падал духом и не выказывал никаких признаков отчаяния.

Я пододвинул к его койке наш примитивный стол, положил на него бумагу, ручку и предупредил:

— Пишите только правду!

— Иного пути у меня нет, — ответил он.

Костя внес дополнение:

— И не стройте никаких планов побега. Отсюда вы выйдете не иначе как ногами вперед.

— Вы хотите сказать, что меня вынесут ногами вперед? — поправил его Угрюмый. — Нет-нет. Время для этого упущено. Я еще не собираюсь в длительную командировку. Я не так безнадежен, как вы думаете.

Я дивился его хладнокровию. Неужели откровенным признанием он рассчитывает искупить свои преступления? Неужели он считает нас настолько наивными, что лелеет надежду на какое-то снисхождение?

А он писал. Писал не спеша, не напрягаясь, не копаясь в шевелюре и в затылке, как делал это я, составляя сложный документ. Казалось, он даже не задумывается над тем, что выходит из-под его руки.

На третьи сутки, в мое дежурство. Угрюмый отложил перо и сказал:

— Все! Мосты сожжены. Отступать некуда. Читайте.

Демьян взял со стола добрую дюжину листов, заполненных идеально ровными строчками, и начал читать вслух. Это была подробная исповедь.

Родился Угрюмый действительно в 1896 году, но не в Бодайбо, а в Царицыне, не в семье кочегара Лизунова, а в семье немца-колониста Линднера Эмиля, и звали его, конечно, не Прокофием, а Максом. В девятисотом году отец Макса, поднакопивши денег, открыл сразу две колбасные фабрики: одну в Царицыне, другую в Новочеркасске. В Новочеркасске же Макс окончил частную гимназию и поступил в политехнический институт. Окончанию его помешала революция. Эмиль Линднер собрал свое потомство, жену и спешно ретировался в Германию, откуда выехал еще мальчуганом. Для Макса родина его предков оказалась злой чужбиной. Все капиталы отца лежали в предприятиях. Того, что он прихватил с собой, едва хватило для расплаты с услужливыми людишками, обеспечившими побег. Семья впала в нужду. Обосновались у брата отца в деревне под Мюнхеном. Какими бы родственными чувствами ни пылал брат к брату, но, когда на него свалилась орава из двух мужчин и четырех женщин, он стал кряхтеть.

Отец же Макса ничего не предпринимал. Он был убежден, что Россия скоро угомонится и он вернется к колбасному делу. Надо надеяться, надо ждать. Но Макс ждать не хотел. Он считал, что следует ускорить ход событий, вернуться в Россию и отстаивать отцовские права. Максу подвернулась блестящая возможность это сделать. У дяди умирал от туберкулеза батрак — русский военнопленный Лизунов, одногодок Макса.

Дело, правда, оказалось не таким простым, как считал Макс. Мало было узнать всю подноготную Лизунова, надо было выбраться из Германии. И здесь помог другой дядя, по матери, вернее, близкие друзья дяди. Они «сделали» Макса Прокофием Лизуновым, снабдили деньгами, но предупредили, что засучивать рукава для драки рано. В России сейчас такое, что легко оказаться не только побитым, но и лишиться головы. Надо вести себя так, как повел бы себя подлинный Лизунов, сын кочегара. А в остальном положиться на время и ждать сигнала.

Макс вновь появился в России уже как Лизунов и начал новую жизнь. Далее его биография не отличается от известной нам. Лишь в конце тридцать пятого года, когда Макс находился в Гомеле, его разыскал человек с письмом от дяди. С того дня Макс превратился в Дункеля. Человек, принесший письмо, имел полномочия иностранного отделения СД. К этому времени СД из партийной разведки нацистской партии превратилась в оружие борьбы за гитлеровское государство и выполняла разведывательные и контрразведывательные функции не только в стране, но и за ее рубежами. Создателем и шефом СД был в то время Рейнгард Гейдрих.

В числе своей агентуры Угрюмый назвал уже известных нам Брусенцову, Витковского, Суздальского, а также боевика Филина.

Угрюмый раскрыл тайну провалов в энском подполье. Во время беседы у горвоенкома он увидел Савельева (Прокопа) и Тулякова (Прохора). Они не только присутствовали, но и участвовали в разговоре. Позже, встретив их в городе, Угрюмый понял, что это руководители подполья, и не ошибся.

Никакого предателя Хвостова, с которым якобы расправились подпольщики, в природе не существовало. Изобрел Хвостова сам Угрюмый для того, чтобы скомпрометировать Акима-Панкратова — и свалить на него подозрения. Панкратов, будучи арестованным, никого не выдал и умер в застенках гестапо.

Свиридова (Крайнего) Угрюмый предавать не торопился. Он понимал, что подполье чувствует удары и ищет причины провалов, поэтому соблюдал меры предосторожности.

Летом сорок второго года Угрюмому удалось узнать, правда, с опозданием, что Свиридов (Крайний) посетил ночью сторожа лесного склада. Сторожа арестовали. Старик не выдержал пыток и признался, что его домик посетили несколько подпольщиков, один из которых пришел из леса. Но ни одной фамилии назвать не смог.

Уже в этом году, ведя слежку за Свиридовым, Угрюмый нащупал инвалида Полякова. Это был старший самой боевой группы — Урал. Тут гестапо удалось арестовать сразу несколько человек.

И последней своей удачей Угрюмый считал арест Булочкина (Безродного). Этот, по его мнению, «погорел» из-за собственной дурости. В первую же встречу он обвинил Угрюмого в обмане и стал угрожать расправой. По тону, злобе, с которой говорил Безродный, легко можно было понять, что вера в Угрюмого у подпольщиков потеряна и надо как-то выкарабкиваться. Прежде всего следовало убрать со своего пути Булочкина и Коренцова (Колючего). Теперь только эти двое знали его в лицо. С Булочкиным прошло все гладко. Угрюмый пообещал ему произвести расследование истории с Дункелем, так как, мол, сам введен в заблуждение ребятами, которые проводили операцию, и дал слово завтра же доложить лично Безродному. На другой день на свидание вместо него явились гестаповцы. А вот с Коренцовым дело сорвалось.

Слушая признания Угрюмого, я все больше осознавал, какой страшный человек попал в наши руки, и попал с большим опозданием. Сколько крови пролито! Как легко удавалось ему выхватывать из наших рядов жертвы! Как близоруки и доверчивы были мы!

Далее он писал, что количественный состав своей группы он преувеличил. Под его началом с первых и до последних дней было всего лишь два человека, на которых он мог вполне положиться. А его доклады об уничтожении так называемых предателей — сплошная «липа».

Закончив чтение, Демьян свернул в трубку листы и, постучав ими по столу, спросил Угрюмого:

— Почему вы ничего не написали о докторе Франкенберге? Куда вы его девали?

— Вас и он интересует? — искренне удивился Угрюмый. — Значит, и он ваш? Не думал. Собственно, некоторое смутное предположение появилось у меня уже здесь, когда я увидел эту милую, портативную девушку, — кивнул он в сторону второй комнаты, где была Наперсток. — Но потом рассудил, что доктор и она — вещи разные. Но я скрывать не буду. С доктором у нас старые счеты.

— Хутор Михайловский? — напомнил я.

— Совершенно верно. Ну, уж если вспомнили Франкенберга, то надо говорить и о Заплатине.

Дело в том, что Дункель не хотел ставить в известность свое начальство о довоенном дорожном приключении. Как ни говорите, а там он сплоховал. А начальство не любит промахов. И вот обоих докторов он неожиданно встретил здесь. Нельзя было жить спокойно, когда два человека, знавшие его тайну, ходили по городу. И Угрюмый решил избавиться от них. Заплатин умер от сигареты, отравленной сильнодействующим ядом. Сигареты подарил ему Дункель. А с Франкенбергом пришлось повозиться. Хотелось, чтобы он взлетел на воздух, но машинка не сработала. Тогда он вызвал его к одному больному...

О расправах с людьми Угрюмый говорил легко, как о чем-то необходимом, само собой разумеющемся. Угрызения совести его не мучили. Он даже не делал вида, что тяготится совершенными преступлениями и раскаивается в них. Эх, если бы мы начали проверку подпольщиков именно с него! Сколько жертв было бы предотвращено, сколько бойцов осталось бы в строю!

А он продолжал играть со смертью и вел себя как наш собеседник. Ни больше ни меньше. Он даже шутил.

Когда вопросы иссякли, Угрюмый сказал:

— Я припас вам одну преинтересную историю, не имеющую к подпольным делам никакого отношения. Желаете послушать?

Демьян согласился.

История выглядела так. В сорок первом году, глубокой осенью, наша авиация подвергла бомбежке Энск. Утром после налета Угрюмый заглянул в один двор, где бомба особенно хорошо поработала, и заметил среди остатков машин, оружия, каких-то ящиков труп майора-танкиста. Угрюмого заинтересовал не столько сам майор, сколько сумка, пристегнутая к его поясу. Новая офицерская сумка из чистой кожи. Угрюмый был неравнодушен к хорошим вещам, тем более что сумка уже потеряла своего хозяина. Он взял ее, а дома поинтересовался содержимым. В сумке оказались предметы личного туалета, несколько авторучек, перочинный складной нож, карманный фонарь, коллекция зажигалок, стопка писем, стянутая резинкой, и личные документы покойного. Из документов явствовало, что владельцем их был начальник штаба танковой дивизии майор фон Путкамер. Эрхард Путкамер... Но суть-то не в документах, а в письмах. Точнее, в трех письмах из целой стопки. Автором писем являлся родной брат майора оберстлейтенант Конрад Путкамер, и тоже с приставкой фон. Письма не имели почтовых штампов и печатей: видно, они попали к майору с какой-то надежной оказией, минуя цензуру. И это естественно. Посторонний глаз раскрыл бы тайну, имеющую прямое отношение к персоне Гитлера. Первым коснулся чужой тайны он, Угрюмый. Из писем стало ясно, что оба брата Путкамеры причастны к заговору против фюрера. Более того, в текстах фигурировали такие оппозиционно настроенные к Гитлеру лица, как генералы Клейст, Клюге, Бек, адмирал Канарис, полковник Остер, профессор фон Попиц, барон фон Гольдорф, доктор Дизель, Мольтке, Вицлебен, Гизениус и другие. Речь шла о каких-то встречах за границей, телефонных переговорах... Угрюмый понял, что в его руки попал мешок с золотом. За такие документы Кальтенбруннер не пожалеет ничего. Но Угрюмый допустил тактическую ошибку: он показал письма штурмбаннфюреру Земельбауэру. Тот их немедленно упрятал в свой сейф. Не в тот, конечно, огромный сейф, что стоит в углу в его служебном кабинете, а в маленький, личный, который стоит дома. И мешок с золотом выпал из его рук. По дурости.

На этом месте Угрюмый прервал рассказ и попросил сигарету. Прервался он с очевидной целью проверить, какое впечатление произвела на нас эта история.

Демьян и я молчали.

— Вы, конечно, можете счесть это мое откровение запоздалым, похожим на холостой выстрел, — заговорил опять Угрюмый. — Это как вам угодно. Но оно таит в себе огромный, я бы сказал, значительный, смысл.

— Быть может, мы смотрим на вещи разными глазами? — заметил Демьян.

— Не думаю. Я еще не закончил, — заметил Угрюмый и продолжал:

— Дело в том, что штурмбаннфюрер Земельбауэр не дал хода этим письмам. Они и поныне лежат в его сейфе. И уж, конечно, ни Кальтенбруннер, ни Гитлер не посвящены в тайну братьев Путкамер. В противном случае Земельбауэр не сидел бы в этой дыре, а скакнул бы вверх, а оберстлейтенант Конрад Путкамер не возглавил бы школу абвера, что в шестнадцати километрах отсюда, в бывшем санатории «Сосновый». Это я так думаю. Да и мне бы перепало кое-что — во всяком случае, Земельбауэр обещал.

Я и Демьян переглянулись. Чтобы не дать понять Угрюмому, как мы восприняли преподнесенную им историю, я задал отвлеченный вопрос:

— Вы пишете, что в 1935 году в Гомеле к вам явился человек?

— С полномочиями СД. И я не назвал его? — спросил в свою очередь Угрюмый. — Вы это хотели спросить?

— Да.

— Я не знаю его имени. Это мой бывший шеф — Аккуратный. Он появился неожиданно и меня учил поступать точно так же. Живет он где-то под Москвой.

— Живет? — переспросил я.

— Да, я хотел сказать именно это, — подтвердил Угрюмый. — И я найду его вам. Из-под земли вытащу.

Я еле сдержался, чтобы не выругаться. Так вот откуда эта самоуверенность!

— Хорошо, — произнес я, — к этому мы еще вернемся. А теперь вот что... Дайте характеристику начальнику гестапо Земельбауэру.

— Что он за человек? — подхватил Демьян.

— С удовольствием, — усмехнулся Угрюмый. — Земельбауэр человек жадный, тщеславный, завистливый и, ко всему прочему, мой дальний родственник по матери. Что-то вроде троюродного дяди. Его брат как раз и устраивал мне отъезд из Германии под видом военнопленного Лизунова.

Мы прервали допрос и вышли из убежища. С Угрюмым остался Костя.

— Вот это фрукт, — шумно вздохнул Демьян, когда мы оказались в Костиной избушке.

— Редчайший, — согласился я.

— Вы понимаете, если он сказал правду насчет этих писем, можно взять за жабры подполковника Путкамера.

— Почему только его?

— А кого еще?

— А Земельбауэра? Уж не думаете ли вы, что Гитлер погладит по головке гестаповца, который прячет в своем сейфе нити заговора?

— Вы правы... Вы правы... — проговорил Демьян. — Но письма-то не у нас.

— Да, они в сейфе Земельбауэра.

— Знаете что? — Демьян начал крутить пуговицу моего пиджака. — Этот мерзавец еще поживет... Сейчас же садитесь и пишите донесение своему полковнику.

— Есть! — ответил я.

27. У Гизелы

Гизела выпила свое вино залпом, поставила стакан на стол и сказала:

— Ты сделаешь меня пьяницей. Мне уже начинает нравиться. Вчера я даже подумала: хорошо бы выпить глоток-два. Честное слово.

— Но я-то ведь не пьяница! — возразил я.

— Слава богу. Сейчас мы будем пить кофе. Я быстренько.

Девять дней я не видел Гизелу. Только девять, но они показались мне годом. Дважды за это время я подходил к ее дому, но постучать не мог. Маскировочные шторы плотно закрывали окна, и в одном из них торчала открытая створка форточки. Это наш условный знак: в доме кто-то посторонний. Подленькое чувство ревности сосало где-то под сердцем. Кто? Шуман? Земельбауэр?

Сегодня суббота. Горячка последних дней несколько приглушила душевную боль. И вот снова покойная тишина, снова рядом Гизела.

Когда мы распили кофе, я спросил ее:

— А что тебе мешало выпить вчера?

Она сощурила свои зеленые продолговатые глаза и, помешивая ложкой кофе, сказала:

— Клади больше сахара!

— Не люблю сладкое.

— Тебе это нужно.

— Мне? Зачем?

Она ответила на мой первый вопрос:

— Вчера мешал Килиан, а до этого Шуман. Доктор редкий пакостник. Он говорит, что бросит из-за меня жену. Ты видел мой снимок? В спальне... Он бесцеремонно забрал его, чтобы увеличить и оставить себе на память.

— А откуда взялся полковник?

— Из Берлина. Он хуже Шумана. И опаснее. Этот может мстить. Он пытался убедить меня, что теперь я нуждаюсь в защите и что этой защитой может быть только он. Я ему просто сказала: «Разводитесь с женой, я выйду за вас».

У меня захватило дух:

— Ты так сказала?

— Ну да. Я же знаю, что он никогда не разойдется.

— А почему он оказался в Берлине?

— Тебе интересно?

— Хм... Как тебе сказать... Я спокоен, когда он дальше от тебя.

Гизела понимающе кивнула и рассказала, что полковника Килиана вызывали в ставку Гитлера. Килиан получил повышение и убыл в распоряжение генерала Моделя. Полковник очень быстро продвигается по служебной лестнице.

— Он сказал мне, — продолжала Гизела, — что в самом скором времени станет генералом. Сейчас же после начала наступления.

— Какого наступления? — неожиданно вырвалось у меня.

— Ты любопытен, как женщина. Это же военная тайна. Ты хочешь, чтобы я попала под суд?

— Боже упаси!

Гизела рассмеялась:

— Тебе интересно все: и то, о чем я рассказываю, и то, о чем умалчиваю. Но я скажу... Уверена, что ты не подведешь меня. Если верить Килиану, то в ближайшее время наступление начнут две армейские группы — «Центр» и «Юг».

«Значит, мы не ошиблись, — заметил я про себя. — Бесспорно, концентрация сил происходит в районе Орла и Белгорода. Так мы и сообщаем Большой земле».

Закончив ужин, мы сели на диван. Гизела подобрала под себя ноги. Я спросил ее:

— Тебе хорошо со мной?

— Очень. Ты согрел мою душу.

— Ей было холодно?

— Ты не веришь?

— Верю. Но были же у тебя когда-нибудь радости?

Гизела не сразу ответила. Она долго смотрела в одну точку задумчивым взором. Мне почему-то показалось, что она не хочет говорить на затронутую тему. Но я ошибался. Она заговорила:

— Детские радости я не беру в счет. Их было много. Я росла счастливой... А когда стала взрослой, самой большой радостью было возвращение отца. А смерть его и вслед за ним — моего сына выбили меня из колеи. Мне было трудно. Трудно и очень тяжко. Хотелось умереть, но я делала все, чтобы жить. Я нужна была матери, сестрам... А теперь стала опять сильной... И здесь я ради них. Отсюда можно помогать, да и почета больше. Все-таки фронт.

— Ты ответишь на мой вопрос откровенно? — спросил я.

Она утвердительно кивнула головой.

— Когда я тебе понравился?

— На новогоднем вечере. Впрочем, не скажу, чтобы ты понравился. Просто произвел впечатление. Назвать тебя красавцем нельзя, да ты в это и не поверишь. Ты обычный. Я имею в виду, конечно, лицо. Но настоящий разведчик и не должен иметь ярко выраженной внешности, как, допустим, борец, или гиревик, или актер.

Меня обдало холодом. Быть может, мне показалось? Что она сказала?

Гизела не дала мне опомниться и с милой, по-детски невинной улыбкой спросила:

— Ты молчишь! Ты потрясен!

Я и в самом деле был потрясен. Я не знал, что ответить. Если бы это сказал кто-то другой, но не Гизела! Потребовалась долгая пауза, прежде чем я ответил:

— Настоящий разведчик? Почему ты пришла к такому странному выводу?

— А ты предпочел бы имя предателя своей Родины, пособника Гильдмайстера или платного агента Земельбауэра? — смело ответила Гизела.

Я едва не смешался.

— Но я ни то, ни другое. Почему тебе...

Гизела решительно покачала головой:

— Или то, или другое. Иначе быть не может.

Я хотел возразить, но она закрыла мне рот своей теплой рукой и потребовала:

— Замолчи! Ты можешь помолчать?

Я кивнул с очень глупым, вероятно, видом. Но возможно, и лучше помолчать и выслушать. Она, кажется, хочет сказать еще что-то. Пусть говорит. Не надо волноваться и выдавать себя. Это же Гизела! Близкий, почти родной мне человек.

Она сняла руку с моих губ и, глядя мне прямо в глаза, заговорила. Заговорила взволнованно, горячо:

— Если бы ты оказался не тем, за кого я тебя принимаю, мы никогда — ты понимаешь? — никогда не сидели бы вот так. Я презираю всех твоих земляков, которые хотя бы молчанием своим поддерживают фашистов. Да, ты произвел на меня впечатление. Это правда. Но окажись ты тем, за кого себя выдаешь, — та новогодняя встреча была бы нашей первой и последней встречей. Но я убедилась в другом... У тебя есть сигарета?

Я вынул сигарету, мы закурили. Я хотел воспользоваться паузой и спросить, в чем другом она убедилась, но Гизела с упреком в голосе произнесла:

— Ты же сказал, что помолчишь.

Она неумело раскурила сигарету, смела крошки табака с губ и заговорила вновь:

— Да, я убедилась в другом. Не сразу, конечно. Ты совсем недавно поведал мне историю своей жизни. Отличная история. Но в ней есть существенный дефект: в нее нельзя поверить. Сейчас нельзя поверить. Началось все с пожара. Когда раздались выстрелы, я вышла на крыльцо и услышала крики, топот. Было очень темно, но потом вспыхнула ракета, и я увидела двух бегущих. Я вошла в коридор и прижала дверь спиной. Я поняла, что те двое в смертельной опасности и им надо помочь. Мне хотелось позвать их, но они сами вскочили на крыльцо. Я слышала их дыхание, слышала, как они говорили, хотя и не понимала ни слова. Затем узнала тебя. Ты держал в руке гранату. В чем дело, думаю, почему граната у переводчика управы? И еще спросила себя: «Что заставило переводчика управы, человека, пользующегося расположением гестапо, и его приятеля полицейского убегать от тех, кому они преданно служат? В самом деле: что? Стоило им показать документы, и недоразумение устранилось бы». А на другой день я узнала, что двоих заметили в то время, когда пожар только начался. Они убегали в сторону нашего квартала. Это один факт. Я была несказанно рада, что пришла к такому выводу. Но этого мне показалось мало. Я решила проверить себя и тебя. Ты не обижайся... Я позвала тебя и в книгу Ремарка положила письмо полковника Килиана. Конечно, запомнила, как положила. Когда ты ушел, я убедилась, что письмо разворачивали, а значит, и читали. Потом ты знаешь, что случилось. Десант встретили, хотя он опустился в очень глухом месте. Дальше... Зажги мне сигарету. Спасибо. Слушай дальше... Однажды ты подошел ко мне, когда я прохаживалась у почты. Со мной поздоровался один неприятный субъект. Я сказала тебе, что это платный агент Земельбауэра. Этого было довольно. Вскоре его уничтожили. Я проверила это без труда. Ведь он портной. И когда недели две спустя после встречи с тобой я выразила желание переделать шинель, Земельбауэр ответил, что поздно. Портной найден мертвым около своего же дома. Я ликовала. Я была рада, что рассказала тебе историю Иванова-Шайновича. Я гордилась тобой. А тут налет вашей авиации. Если бы ты мог знать, какой ты был в тот вечер! Ты звал меня к себе... Хорошо! Но почему позже ни разу не повторил приглашения? Плохо! Нельзя быть таким непоследовательным. Я поняла одно: ты знал о предстоящем налете и опасался за мою жизнь. Ты страшно волновался. А я... я готова была тебя расцеловать. В ту ночь ты впервые поцеловал меня. Если бы ты не сделал этого, то сделала бы я. Ну, а затем эта твоя просьба узнать о судьбе Булочкина. Ты пришел на другой день после его допроса, и я увидела то, что не успел заметить еще ты сам: вот эту прядь седых волос. Седые волосы без причины за одни сутки не появляются. Я сообразила, что ты не безразличен к Булочкину. Это главное. А сколько мелочей... Все, что для любого другого не имело абсолютно никакого значения, для тебя было важно. Редко встречаются люди, настолько безразличные к своим делам, службе, своему прошлому, как ты. Твои мысли заняты. Я знаю, что тебе трудно отвечать мне. Не надо! Я ничего не хочу. Я требую одного: чтобы ты оставался таким, какой ты есть. И если станешь отрицать все, я не поверю, но и не стану осуждать. И еще я требую: береги себя! Хорошего человека смерть всегда ищет. Так говорил отец. Ну, а если тебе или мне когда-нибудь будет очень плохо, трудно... У меня есть средство.

— Какое? — спросил я, готовый к новому сюрпризу.

— После... завтра.

— Но я могу не дожить до завтрашнего дня.

— Тогда сейчас. — Положив потухшую сигарету в пепельницу, Гизела прошла в другую комнату. Вернулась она с маленькой квадратной коробочкой, где когда-то, видимо, хранилось кольцо. Раскрыла — и я увидел небольшой комочек темно-коричневого цвета, напоминающий опий. Мне захотелось пощупать его, как всякому русскому, но Гизела быстро закрыла коробочку.

— Нельзя! Это яд. Кураре. Самый сильный. Действует быстро и безболезненно. Достаточно укола булавкой. Одного укола — и конец. Чудесно, правда?

— Не нахожу ничего чудесного. Откуда он у тебя?

— Яд привез мужу его дядя с берегов Амазонки. — Она вскинула руки мне на плечи, пылко расцеловала меня и сказала:

— А теперь иди! Скоро двенадцать.

Я смотрел на Гизелу, и, наверное, в глазах моих была такая молчаливая мольба, что она, встряхнув волосами, просто сказала:

— Оставайся.

28. Угрюмому везет!

На рассвете, когда я вернулся домой, Трофим Герасимович сказал мне, что вчера вечером за мной приходил Костя. Его присылал Демьян.

— Что ты сказал ему? — спросил я.

— Как ты наказывал, так и сказал.

— Значит, они знают, где я был?

— Ну да.

— Правильно!

Никодимовна разогрела и подала мне что-то отдаленно напоминающее гуляш. Поскольку Трофим Герасимович продолжал смело разнообразить домашнюю кухню бычьими хвостами, конскими копытами и всякое летающей дрянью, я так и не разобрал, что съел.

День был воскресный и, следовательно, свободный от работы в управе. Я отправился в убежище.

На улице, несмотря на ранний час, стояла жара. Уже давно не было дождей, и земля иссохлась, пылила, наполняла воздух горячей духотой. А над городом висело идеально чистое, без единого облачка, небо. Держась в тени, я прошел до пустыря, что окружал дом Кости, и торопливо шмыгнул в прохладное подземелье.

Меня поразила картина, которую я застал в убежище. Челнок и Угрюмый играли в шахматы, Странная пара: арестованный предатель и его охранник-патриот.

Я кивнул им и прошел на половину Наперстка. Свернувшись калачиком, похожая на подростка, она лежала на своем твердом ложе с какой-то потрепанной книжонкой в руках. Увидев меня, она вскочила с топчана и поправила платье.

— Где Демьян? — спросил я.

— Наверху. Он ждет вас. Вот телеграмма, — вынула она из-под матраца и подала мне листок бумаги, усыпанный ровненькими кругленькими цифрами.

Уж сколько времени Демьян вынужден был деловые встречи и разговоры проводить в избе Кости. Угрюмый явно мешал нам. Другого места для его содержания мы не имели, а Решетов молчал.

Подземным ходом я добрался до избы. Она была пуста. Тогда я прошел в сенцы, выходящие дверьми к забору, ограждающему двор, и увидел Демьяна, Русакова и Костю. Они напряженно глядели в чистое небо, откуда доносилось разноголосое завывание моторов. На мое приветствие никто не ответил. Пришлось молча присоединиться к ним и тоже задрать вверх голову. Одного взгляда было достаточно, чтобы разобраться в происходившем: шел воздушный бой. Наш разведчик, решивший нарушить воскресный покой оккупантов, попал в переделку: он отбивался от трех «мессеров». Глухо доносились до земли короткие пулеметные очереди и пушечные выстрелы. Моторы работали на пределе. И вот наш самолет свалился на левое крыло, перевернулся и ринулся к земле.

— Правильно! Молодчага! — проговорил Русаков, вытирая тыльной стороной ладони покрывшийся испариной лоб. — Хитрый... Конечно, надо уходить!

Демьян и Костя молчали, не отрывая глаз от неба.

Немецкие истребители крутыми спиралями кружили вокруг падающего разведчика. Вначале и я подумал, что наш самолет предпринял маневр. Не было видно ни огня, ни дыма. Но он падал по наклонной крутой, и его мотор захлебывался на критических оборотах.

Страшно было глядеть, как целый, неповрежденный самолет с мертвым уже, наверное, летчиком за штурвалом приближался к земле с катастрофической быстротой.

Истребители, сделав свое дело, взмыли вверх и выстроились клином. Разведчик подобно комете пронесся над северной окраиной города и исчез. Через секунду до нас долетел звук взрыва.

— Вот она, пилотская судьба, — тихо проговорил Русаков. — А я, дурень, подумал...

Все вошли в избу и под впечатлением трагедии, разыгравшейся в воздухе, некоторое время молчали.

Я увидел на скамье около домика сестру Кости. Она сидела спиной ко мне. На коленях ее лежали недоштопанные чулки. Сейчас она вытирала слезы. Плечи ее вздрагивали. Женское сердце не слушало разума.

— Надо будет первым же сеансом сообщить о гибели самолета, — сказал Демьян. — Его будут ждать, искать. Да, не повезло парню... А у вас есть что-нибудь новое? — обратился он ко мне.

Я отрицательно покачал головой и спросил:

— Вы меня искали?

— Да... Есть радиограмма.

— Она уже у меня, — ответил я.

— Ну, расшифровывайте, а мы закончим небольшой разговор.

Демьян, Русаков и Костя остались в избе, а я вышел на воздух, сел на ступеньки и вынул радиограмму.

Решетов писал:

«Угрюмого в течение этой недели выведите в шестой квадрат вашей карты и передайте людям отряда Коровина. Пароль для связи: «Когда же будет дождь?» Отзыв. «Будет дождь, будет гроза».

Запасный».

«Так, — подумал я, — повезло Угрюмому. Счастливец! Понадобился полковнику Решетову. Ну что ж... Баба с возу, кобыле легче. Чище воздух будет в вашем убежище».

Демьян прочел радиограмму вслух и сказал:

— Удачно совпало.

— Действительно, — пробасил Русаков. — Ну-ка давайте сюда вашу карту.

Я полез под пол к Наперстку и через минуту вернулся со свертком. Подал его Русакову. Он развернул карту, разложил на столе и задумался.

— Так, место знакомое... Но мне не с руки.

Шестой квадрат находился в пятнадцати — семнадцати километрах северо-восточнее отряда, в котором был комиссаром Русаков. В центре квадрата виднелась большая, длинная — километра в полтора — поляна.

— Этот крюк вам не страшен, — заметил Демьян. — Тут Глухомань.

— И болота кругом, — согласился Русаков. — Это зона Коровина. Здесь на поляне он уже принимал самолет «дуглас», и мы подвозили туда своих раненых. Хорошее место. Что ж, придется рискнуть еще раз.

Мы стали обсуждать план ночной операции. Сегодня вооруженные бойцы батальона, организованного при комендатуре, должны были покинуть город. Собственно, батальона как такового, несмотря на заверения Воскобойникова, еще не было. Его заменяла набранная с бору по сосенке усиленная рота. Комендант города, потерявший терпение, месяц назад приказал вооружить бойцов и заставить нести караульную службу. Уже несколько раз по его требованию наряды вывозились на прочесывание близлежащего леса, на облавы в городе, на разные происшествия. Именно это последнее обстоятельство и легло в основу плана, который мы обдумывали сейчас. План выглядел так.

В двенадцать ночи Костя позвонит из полицейской караулки на квартиру Воскобойникову и скажет буквально следующее: «Говорит дежурный по комендатуре. Прикажите немедленно выслать усиленный наряд на тот берег. Там произведено нападение на загон со скотом. Я выезжаю туда». И положит трубку.

И уж конечно, Воскобойников не посмеет ослушаться. И проверить не посмеет. Он сейчас же отдаст распоряжение дежурному, а на дежурство с восьми вечера заступает Вьюн — потомок Чингисхана. Сам Воскобойников выехать и не подумает. Это уже проверено. Вьюн посадит наряд автоматчиков с ручным пулеметом на машину и помчится на тот берег, чтобы обратно уже не вернуться. Из двадцати бойцов в наряде четырнадцать человек — наши люди. Как они поступят с шофером и с теми шестью которые не пожелают последовать их примеру, — подскажет само дело.

На шестом километре от города машина свернет на проселок, ведущий к бывшему совхозу «Десять лет Октября», и пройдет по нему до спуска в овраг. Здесь командование примет Русаков.

Сейчас он сидел, вытирая платком потное лицо, и ждал, когда мы скажем свое мнение относительно деталей плана. Главное, что смущало всех, — это способ переброски самого Русакова к оврагу, точнее, не самого, а с Угрюмым. Один Русаков обходился и без нашей помощи. Карманы его были забиты разными «липами», годными на короткое время. А вот с Угрюмым — дело другое. Кто может предсказать, что взбредет ему в голову? Кто может гарантировать успех задуманного предприятия?

— Поступим иначе, — сказал Демьян после долгого раздумья и объяснил, как он представляет себе осуществление плана.

— А Угрюмого предупредим? — спросил Костя.

— Придется, — ответил Демьян. — Тут в прятки играть нечего. И сделаем это сейчас, не откладывая в долгий ящик.

Вчетвером мы спустились в убежище.

Челнок и Угрюмый продолжали играть. Увидев нас, Челнок смешал фигуры и встал. Демьян сел на его место, отодвинул шахматную доску и обратился к Угрюмому:

— У меня к вам несколько слов.

Угрюмый спокойно смотрел, и нагловатая усмешечка бродила по его тонким губам. Он ждал вопроса.

— Вы стремитесь попасть на Большую землю?

— Это устраивает больше вас, нежели меня.

— Меня больше устраивает повесить вас, — отчеканил Демьян. — Сегодня. Сейчас. Сию минуту. Такое право дала мне Советская власть. Если вы надеетесь на меня, то жестоко ошибаетесь.

Угрюмый, кажется, только сейчас понял, что Демьян — тот человек, в руках которого его жизнь.

— Простите, — в некотором замешательстве произнес он. — Быть может, я не прав. Я ведь учитываю и то, и другое. Если скажу, что стремлюсь быть повешенным, то вы же не поверите мне?

— Можно короче! — потребовал Демьян. — Без этих выкрутасов.

— Что же мне сказать? Стремлюсь ли я на ту сторону? Да, конечно. Я дам вам человека, который стоит дороже меня. Пора покончить со всем, что было. Хватит! Я решил выйти из игры.

— Это другой разговор, — заметил Демьян. — Вам только так и можно было решить, а теперь слушайте. Сегодня, как только стемнеет, вы в компании вот этого молодого человека, — он показал на Костю, — отправитесь на противоположный берег. На том берегу вас встретит другой человек, — Демьян кивнул в сторону Русакова, — и поведет дальше. Предупреждаю на всякий случай: при первой попытке бежать или обратить на себя чье-либо внимание вы получите пулю. А полицейский найдет что сказать.

— Я понимаю, — проговорил Угрюмый и спросил:

— Обязательно сегодня?

— Вас это не устраивает?

— Не в этом дело. Не в этом... Очень жаль!

Он умолк с явным расчетом, что его станут расспрашивать. Но мы молчали. Убедившись, что фраза «Очень жаль!» не произвела того впечатления, на которое он рассчитывал, Угрюмый продолжал свою мысль:

— Я бы очень хотел притащить вам письма оберстлейтенанта Путкамера.

— Письма! — усмехнулся я. — А мы поняли, что они хранятся в сейфе штурмбаннфюрера Земельбауэра.

— Вы правильно поняли. Но мне хочется вынуть их оттуда.

Демьян переглянулся со мной.

— Интересно! Это каким же путем?

— Я же не Булочкин, — фыркнул Угрюмый. — Если говорю, что хочу принести, значит, могу принести. Для этого нужны два часа без этих вот штучек, — и он дрыгнул ногой, закованной в браслет. — Земельбауэр, конечно, не ведает, что стряслось со мной.

— А вы уверены, что письма лежат в сейфе и ждут вас? — поинтересовался я.

Угрюмый досадливо поморщился:

— Все ясно. Вы тоже не из тех, кто любит рисковать. Что ж, есть выход: пусть моим последним днем на этом шарике будет день, когда вы откроете дверцу сейфа и возьмете в свои руки письма. А до этого дня я буду жить.

— Вот это я могу вам обещать.

Демьян встал и, мигнув мне, пошел к выходу. Я последовал за ним.

В избе Кости мы сели у стола. Демьян убрал со лба длинные пряди прямых волос и сказал:

— Чертовски соблазнительное предложение, скрывать нечего.

— Можно было бы рискнуть, хотя риск и очень велик, — заметил я. — Но взять письма просто так неинтересно.

— Да, конечно, — согласился Демьян.

— Разрешите мне обдумать хорошенько этот вопрос? — сказал я. — У меня есть кое-какие соображения.

— Только недолго думайте. Мало ли что может случиться... Сегодня Земельбауэр здесь, а завтра уедет.

— Я понимаю.

— И вот еще что. Не считаете ли вы нужным, хотя бы издали, последить за Костей и Угрюмым, когда они пойдут? Так, на всякий пожарный.

— Хорошо. Сейчас поговорю с ним.

И я в третий раз спустился под землю.

29. Гизела и Пейпер

Отдохнуть после бессонной ночи мне не удалось. Вернее, я сам пренебрег отдыхом и возможностью уснуть. Надо было продумать соображения, о которых я говорил Демьяну. Дерзкая, неожиданно возникшая мысль постепенно превращалась в план, тоже не менее дерзкий, захватывающий дух. Пока операция складывалась в мыслях, я внутренне переживал ее, волновался, радовался и огорчался. Все вместе... Сотни раз приходилось собирать и разъединять детали, примерять, отбрасывать уже найденное, заменять его новым, более удачным. А это труд. Труд, требующий умственной энергии и времени. Только к вечеру я наконец уяснил и утвердил мною же созданный план.

Успех задуманного предприятия зависел от двух людей, от двух немцев: Гизелы и Пейпера. Да, именно от них. И прежде чем я не переговорю с ними, не имеет смысла докладывать о плане Демьяну. А увидеть Гизелу и Пейпера можно только ночью, по крайней мере не раньше наступления темноты. Кроме того, мне предстоит вместе с Костей сопровождать Угрюмого до оврага. Значит, все переносится на одиннадцать-двенадцать часов ночи А пока — терпение.

В десять с минутами я оказался возле магазина, где отпускали хлеб гражданам, и увидел идущих рядом Костю и Угрюмого. Слава тебе, создатель: пока все шло гладко Через самое короткое время мы шагали уже втроем Не было ничего необычного в том, что по городу прогуливаются секретарь управы, старший полицай и сотрудник биржи труда.

— Вы для подкрепления? — спросил меня Угрюмый — Напрасно. Отдыхали бы себе. Поверьте, я сейчас предпочту оказаться у чертей на куличках, нежели с глазу на глаз с Земельбауэром.

— Можно без фамилий? — строго спросил я.

— Пожалуй, да, — ответил он, прошел некоторое время в молчании, а потом сказал:

— В конечном итоге вы останетесь довольны мною. Я никогда не делаю того, чего не надо делать.

— Время покажет, — заметил Костя.

— И вот еще что, — заговорил вновь Угрюмый после длительного молчания. — В его сейфе два отделения. Между ними горизонтальная полочка. Письма лежат в нижнем, среди порнографических открыток.

Мы вступили на пешеходный мостик, перекинутый через реку, я пошли гуськом. Здесь, ниже плотины, река была узкой и немноговодной.

На заречной стороне, едва мы вошли в поселок, из темноты нас повстречали два солдата с автоматами да груди. Мы без команды остановились. Я внутренне напрягся, готовый ко всему. Костя лихо взял под козырек. Солдаты ощупали нас лучиками карманных фонарей и проверили документы у меня и Угрюмого. Костю не тронули. Один солдат сказал:

— Ин орднунг! Все в порядке!

Другой добавил:

— Кеннен геен! Можете идти!

Я, кажется, не дышал эти несколько секунд.

Когда мы отошли на приличное расстояние, Угрюмый покосился на меня и спросил:

— Что вы подумали в эту минуту?

Мерзавец! Он нутром чуял, что было у нас на душе. Я солгал:

— Не успел ничего подумать.

Угрюмый насмешливо фыркнул.

Костя вел нас по безлюдному поселку. Ни огонька, ни человеческого голоса, ни лая собаки!

Обойдя разоренный лесопильный заводик, мы спрыгнули в противотанковый ров, тянувшийся на несколько километров Сколько труда, пота, бесценного времени стоил этот ров жителям города! Все верили, что он ляжет неодолимой преградой между городом и врагом. Но ни одна гитлеровская машина не попала в западню. Немцы прорвались к Энску со стороны железной дороги.

Пройдя сотню шагов, мы увидели Русакова. Он встал с земли, отряхнулся.

— Так, полдела позади. Прощевайте, хлопцы. Шагай, господин хороший!

Мы постояли, пока Русакова и Угрюмого не скрыла тьма, и прежней дорогой отправились обратно.

Минут сорок спустя я подходил к дому Гизелы. Еще издали глаза мои приметили, что форточка закрыта: значит, Гизела у себя. Я осмотрелся, взбежал на крыльцо и постучал Тишина Видимо, спит. Постучал еще.

— Кто там? — послышался милый сердцу голос.

— Я, открой.

— Ах!

Я обнял ее в темноте и поцеловал.

— Что случилось? — испуганно спросила Гизела.

— Ровным счетом ничего. Прости, я на пять минут.

В комнате уже горел свет. Гизела запахнула легкий халатик, забралась с ногами на диван и недоверчиво посмотрела на меня. В ее глазах таился молчаливый вопрос. Я сел рядом с ней. Она спросила:

— На пять минут?

— Да, дорогая. Не больше.

— Ты знаешь, — промолвила она, — эта седая прядь придает твоему лицу трагическое выражение.

Я встал и подошел к зеркалу, стоявшему на этажерке. Прядь над самым лбом выглядела очень неестественно на фоне моей темной, без единой сединки, шевелюры. Но ничего трагического в этом не было.

— Выдумщица, — сказал я и снова водворился на диван.

Час назад меня одолевали сомнения. Казалось, что затея моя неосуществима. Но сейчас все опасения улетучились. Гизела смотрела на меня доверчиво, ободряюще.

Я кивнул на коричневый чемодан, стоявший у стены между окнами.

— Так и не удалось сбыть парадный костюм мужа?

— Могу презентовать его тебе, — сказала она и рассмеялась.

Гизела не ведала, что я задал вопрос неспроста.

— Представь себе, не откажусь, — заметил я. — Но прежде хочу подвергнуть тебя короткому допросу.

— А это страшно? — ответила Гизела с веселым лукавством. — Меня никогда не допрашивали.

— Только условие — говорить правду!

— Как под присягой! — и она подняла вверх руку со сложенными крестом пальцами.

Я поймал опускающуюся руку и приложил к губан.

— Смешной ты, — проговорила Гизела. — Вламываешься ночью к одинокой, беззащитной женщине и пугаешь ее... Ну, допрашивай же! Прошло две минуты.

— Хорошо. Скажи: в каком отделе работал твой муж?

Гизела задумалась на минуту и сказала, что Себастьян Андреас служил в реферате четыре-а-два, в отделе четыре-а. Рефератом руководит и сейчас штурмбаннфюрер СС Фогт, а отделом — оберштурмбаннфюрер СС Панцигер.

— Земельбауэр знал твоего мужа?

Гизела сделала отрицательный жест.

— Но слышал о нем?

— О да!

— А Панцигера Земельбауэр знает?

— Только по фамилии. Дело в том, что Земельбауэр попал сюда из Кенигсберга. В Берлине он не служил.

Пока все шло лучше, чем я предполагал.

— Еще вопрос. Ты была в квартире Земельбауэра?

— Да. И не раз.

— У него есть сейф?

Гизела вздрогнула.

— Сейф? Да, конечно. — Гизела так посмотрела на меня, будто хотела заглянуть в самую душу, и с тревогой спросила:

— Что ты задумал? Он же начальник гестапо! У него во дворе караул. Часовой в прихожей. Еще денщик. Еще повар. Все вооружены.

Пришла моя очередь рассмеяться:

— Ты подумала, что я собираюсь совершить налет на дом начальника гестапо?

Гизела кивнула и закусила нижнюю губу.

— Нет, дорогая, у меня и в мыслях этого нет. Просто надо проверить кое-какие сведения.

— Это правда?

— Клянусь прахом дорогих моему сердцу предков, — сказал я и встал. — Вот и весь допрос. Ты не сердись, что я побеспокоил тебя. Мы, возможно, вернемся еще к этому. А теперь просьба: побереги костюм мужа. Он понадобится, но не мне лично.

На лицо Гизелы вновь легла тень.

— Я подумаю, — сказала она, но сказала это так, что я уже не сомневался в положительном решении. — Ты уже уходишь?

— Да, бегу. Ведь я не отдыхал со вчерашнего дня.

Гизела проводила меня, немного озадаченная и взволнованная. Спать спокойно она уже не будет.

Я вышел и быстро зашагал в противоположный конец города. Мне надо было еще повидать Пейпера.

Беседа с Гизелой вселила в меня уверенность в успехе задуманного плана. Все начиналось хорошо. Правда, вторым, но необходимым условием успеха было участие в деле Пейпера. Но я не сомневался, что он согласится.

Я торопился. Время — двенадцать ночи. Как бы не застать Пейпера спящим! Тогда придется вызывать хозяина дома, объясняться. Но избежать услуг хозяина все же не удалось. И не потому, что его квартирант спал. Пейпера вообще не было дома.

— Он раньше часа редко возвращается, — пояснил хозяин. — Если уж очень нужен, подождите.

Да, он был нужен, очень нужен. Я сел за стол в его комнате и при свете восьмилинейной керосиновой лампы стал просматривать аккуратно сложенные немецкие газеты.

Пейпер явился ровно в час. Меня он встретил без удивления, решив, видимо, что нужна информация. Так думал я. А он сказал:

— Как хорошо, что вы пожаловали. Ведь я уезжаю.

Сердце мое екнуло. Этого не хватало! Значит, все летит к шутам! С моих губ сорвался сразу десяток вопросов: куда, зачем, почему?

Пейпер объяснил. Болезнь прогрессирует. Надо серьезно лечиться. Начальство предложило отпуск. Он едет в Австрию. Наверное, послезавтра.

— Но вы можете задержаться? — взмолился я. — Дня на три-четыре.

Пейпер успокоил меня. На такой срок — конечно, и говорить не стоит.

Он вынул из чемодана большую консервную банку, ловко вскрыл ее и выложил содержимое в глубокую тарелку. Это были засахаренные белые сливы. Крупные, одна в одну. Появились ложки. Пейпер предложил угощаться. Отказаться от такого деликатеса было невозможно, и я подсел к столу.

— Я из бильярдной, — признался Пейпер. — Это моя страсть. Сейчас вот шел и думал о вашем приятеле. Все произошло на моих глазах. Когда вбежали гестаповцы, он, видно, сразу понял, что это за ним, и быстро направился к заднему выходу. Но они крикнули: «Стой!» — и бросились следом. Потом началась стрельба. Трудно сказать, сколько сделал выстрелов ваш друг, но последнюю пулю он приберег для себя Мне жаль его. По-человечески жаль Да да, фортуна разведчика очень капризна. Это хождение по тонкому льду. Неверный шаг, лед треснул — и гибель без возврата.

Вспомнив Андрея, мы оба загрустили. Слова как-то сами по себе иссякли. Пейпер вторично полез в чемодан, и на стеле появилась бутылка арманьяка.

— Давайте выпьем по глоточку, — предложил он.

Я кивнул. Мы выпили по стопке этой жидкости, неведомо как попавшей в Энск. Она напоминала одновременно и водку, и коньяк.

— У вас есть своя служебная комната на аэродроме? — спросил я.

Пейпер ответил утвердительно.

— И есть шкаф, в котором вы храните документы?

— Ну конечно! И даже обитый железом.

— Давайте рассуждать отвлеченно, — продолжал я. — Допустим на минуту, что к вам является из Берлина или из штаба фронта офицер, и первое, с чего начинает, — предлагает вам открыть сейф и показать его содержимое.

— Ну и что же? — усмехнулся Пейпер. — Не вижу в этом ничего необычного.

— Значит, бывают такие случаи?

— Сколько угодно.

— Так, — я препроводил в рот сочную сливу, прожевал ее, проглотил и заговорил вновь:

— Еще вопрос. Вы знакомы с начальником местного гестапо?

Пейпер ответил, что, к его величайшему удовольствию, не удостоился пока такой чести.

— А видели его когда-нибудь?

— Нет, и не стремлюсь. Болтают, что он похож на Геббельса и считает себя полноценным представителем чистой расы, болтают также, что он вероломный и опасный человек.

Я покивал и спросил:

— А что, если вы однажды явитесь к начальнику гестапо, представитесь каким-нибудь чином и предложите ему открыть личный сейф?

Пейпер от души рассмеялся и стал вторично наполнять стопки.

— Блестящий ангажемент! — воскликнул он. — Трудно представить себе что-либо безрассуднее подобной затеи. Особый вид самоубийства. Это все равно что сунуть голову в пасть тигра. При одном виде гестаповцев у меня слабеет живот. Давайте лучше выпьем еще по одной.

— Не возражаю. Но я не шучу, а говорю серьезно.

Пейпер часто-часто заморгал, поставил на стол поднятую рюмку и, еще не веря мне или не доверяя собственным ушам, произнес:

— Ну это черт знает что! Неужели так можно? Нет-нет, такой кусок явно не по моим зубам.

— Наша задача: сделать из невозможного возможное. Вся операция отнимет у вас максимум десять-пятнадцать минут.

— До этого надо додуматься!

— Вот я и додумался На вас будет форма оберштурмбаннфюрера Вы явитесь не в гестапо, а на квартиру Земельбауэра. Вы представитесь лицом, одна фамилия которого заставит гестаповца вытянуть руки по швам.

— Вы это серьезно? — проговорил Пейпер. — Чистейшее безумие! Для вас, конечно, риск не составляет ничего нового, вы человек тренированный, а я... Грандиозность вашего плана коробит меня. Трудно заранее предвидеть, как обернется такой визит и какие будут последствия. А вдруг он наставит на меня пистолет?

— Ну уж сразу и пистолет. А у вас, если надо, будет и пистолет, и граната. Но до этого дело не дойдет. Уж поверьте мне. Я объясню вам кое-что.

Пейпер заерзал на стуле, сел поудобнее, вытер платком лоб и уставился внимательно на меня. Только сейчас я подметил в его взгляде живой интерес.

Я рассказал ему. В наши руки попал доверенный человек гестапо. От него мы узнали, что Земельбауэр скрывает от своего начальства очень серьезные документы. Если об этом разнюхает Гиммлер или Кальтенбруннер, начальнику энского гестапо не сносить головы. Достаточно сказать Земельбауэру, что этот человек арестован и сидит в подвале в Берлине, как он из грозного тигра превратится в жалкого котенка.

— Что вы скажете теперь, господин Пейпер? — закончил я свой рассказ вопросом.

Он еще раз вытер платком влажный лоб, взъерошил негустую шевелюру и решительно опрокинул в рот вторую рюмку.

— Ваше предложение неприятно поколебало у меня веру в самого себя, — мужественно признался он. — Я, видимо, неполноценный немец. С брачком. Я не особенно храбр. Печально, конечно. Но это уж ошибка господа-бога. Отец мой был отчаянным человеком, а вот у меня слабинка.

Я рассмеялся:

— Вы просто не знаете, что у вас есть затаенные резервы мужества. Постарайтесь мобилизовать их. Слов нет, поручение острое, я бы сказал — очень острое! Но мы постараемся учесть всякие неожиданности. Поверьте, что эта, как вы сказали, затея принесет вам, помимо всего прочего, огромное удовлетворение. Насколько мне известно, вы не питаете теплых чувств к гестаповцам, так почему же не утереть нос одному из них?

Пейпер вертел в руках пустую хрустальную стопку и молчал. Брови его сошлись на переносице, лоб собрался в морщины. Его одолевали жестокие сомнения.

После долгого и томительного раздумья он полюбопытствовал:

— Выходит, что, если эти документы попадут к вам, гестаповцу капут?

— Это будет зависеть от нас, — сказал я неопределенно.

— Выражаясь языком спортсменов, вы хотите нанести ему удар ниже пояса? — спросил Пейпер.

— Что-то вроде. Во всяком случае, в моем сердце теплится надежда, что вы дадите свое согласие.

— Не знаю... Не знаю, — отшатнулся Пейпер. — Я очень нерешителен, хотя и дисциплинирован. Если бы вы приказали мне... А в общем, я должен подумать. Наедине с собой. Завтра я скажу.

Удовольствовавшись этим обещанием, я одобрительно кивнул, поблагодарил Пейпера за угощение и расстался с ним, уверенный, что в эту ночь он будет спать мало. Не больше Гизелы.

30. На первом этапе

В чистом утреннем небе кудрявились идеально белые, пышные облака, а над ними высоко плыла армада пикирующих бомбардировщиков Ю-87.

Это первое, что я увидел, выйдя на улицу.

Бомбовозы летели на северо-восток. Пока я дошел до управы, над городом прошло шесть таких армад, одна за другой, волнами. Такого количества вражеских самолетов энское небо не видело и в памятном сорок первом году.

Не успел я расположиться за своим столом, как меня пригласили к бургомистру. Там уже были начальники некоторых отделов, начальник полиции и командир карательного батальона Воскобойников.

Купейкин поднялся с кресла, откашлялся и каким-то отсыревшим голосом, с очевидной претензией на торжественность, заговорил:

— Господа! Все мы видели сегодня, какая воздушная мощь пошла в сторону фронта. Германские вооруженные силы прорвали оборону русских и перешли в решительное наступление на орловско-белгородском плацдарме. Бог и мы станем свидетелями грандиозных побед фюрера. Июль сорок третьего года явится поворотным месяцем в этой войне и войдет в мировую историю.

«Так, — подумал я, — Гизела говорила правду. Да и мы поставили верный диагноз. Можно твердо надеяться, что для командования нашей армии наступление немцев не было неожиданным».

— Введите своих служащих в курс событий, — продолжал бургомистр. — Разъясните всем, что сейчас, как никогда, от нас, органов местного самоуправления, требуется напряжение всех сил. Мы обязаны...

Он объяснил, что именно «мы обязаны», потом предложил командиру батальона, начальнику полиции и мне остаться, а остальным приступить к работе.

Когда закрылась дверь за последним из ушедших, Купейкин раздраженным тоном потребовал от Воскобойникова:

— Рассказывайте все, как было.

Воскобойников, этот сытый, самоуверенный детина, встал, неловко одернул немецкий мундир и, не зная, куда пристроить руки, начал докладывать. В двенадцать ночи его разбудил звонок дежурного по комендатуре. Дежурный распорядился выслать усиленный наряд на заречную сторону, где партизаны пытаются угнать скот. Воскобойников сейчас же отдал команду в батальон, а сам стал одеваться. Через десять минут ему доложили, что наряд в количестве двадцати бойцов, при двух ручных пулеметах, посажен в машину и отправлен по назначению. А еще через двадцать минут, когда Воскобойников прибежал в распоряжение батальона, его перехватил дежурный по полиции и сказал: «Вас ищет комендант. Срочно звоните ему». Воскобойников позвонил. Майор Гильдмайстер спросил: «Куда вы послали своих болванов? Зачем? Они там перестрелялись. Срочно выясните, в чем дело». Воскобойников взял пятерых автоматчиков и выехал На мосту им попался боец из наряда. Он доложил, что машина повезла их почему-то не к загону со скотом, а по дороге к совхозу. Бойцы начали шуметь. Машина остановилась. Командир отделения Шерафутдинов приказал всем сойти. Когда наряд выстроился, он сказал: «Приступайте к делу!» Бойцы бросились друг на друга. Кто-то крякнул: «Измена! Бей их!» — и началась стрельба. А дальше он плохо помнит. Пуля угодила ему пониже правого плеча, он упал, отполз в темноту, потом поднялся и побежал. На месте происшествия Воскобойников обнаружил трех обезоруженных бойцов. По их словам, взбунтовавшийся наряд скрылся в лесу. Вот, собственно, и все.

Купейкин переложил с места на место лежавшие перед ним бумаги и, не глядя на командира батальона, спросил:

— А известно ли вам, что никакой дежурный по комендатуре не звонил на вашу квартиру?

Воскобойников виновато и часто закивал. Он узнал об этом слишком поздно.

— Почему вы сами не возглавили наряд?

— Не хотел терять времени. Собирался выехать следом.

— Не морочьте мне голову! — запищал Купейкин. — Машина с нарядом не могла миновать вашего дома.

Лицо Воскобойникова напоминало помятую подушку. И сам он весь обмяк, ссутулился, глядел испуганно из-под нависших бровей.

— Наконец, почему вы, — доклевывал его Купейкин, — не бросились на поиски грузовика с бежавшими?

— Растерялся, — пробормотал Воскобойников.

— Хорош командир батальона! — злорадно усмехнулся бургомистр. — Растерялся! Посмотрим, как вы будете себя чувствовать перед комендантом. Собирайтесь! Он вызывает нас для объяснения.

Когда Купейкин и Воскобойников уехали, начальник полиции сказал мне:

— Из него такой же комбат, как из меня врач-гинеколог.

Я согласился.

В обеденный перерыв по дороге домой, недалеко от того места, где когда-то окончил свой жизненный путь эсэсовец Райнеке, я увидел дочь бургомистра — Валентину Серафимовну. Она тащила в обеих руках по здоровенной связке книг.

За последнее время у нас несколько улучшились отношения. Сыграл свою роль мой лестный отзыв относительно ее перевода на допросе Геннадия. Помогло и то обстоятельство, что Земельбауэр больше не прибегал к моим услугам. Теперь Валентина Серафимовна здоровалась со мной и даже как-то звонила по телефону.

Ответив на мое приветствие сейчас, она пожаловалась:

— Устала как собака. А тут еще жара.

Я поинтересовался, что за книги она несет.

— Арестовали бывшего актера Полонского, — ответила Валентина Серафимовна, — а меня заставили разобраться в его библиотеке. Так, всякая дребедень. Скажите, у отца неприятности? — и она потыкала в свои щеки свернутым в комочек платком.

— Каждый отвечает за себя. Не он же назначал Воскобойникова, а комендант.

На противоположной стороне улицы я увидел Трофима Герасимовича, он тоже направлялся домой. Я поманил его пальцем.

— А ну-ка, впрягайся! Поможем госпоже Купейкиной.

Валентина Серафимовна улыбнулась.

Мы донесли книги до здания гестапо.

Купейкина рассыпалась в благодарностях.

— Мой привет штурмбаннфюреру, — сказал я на прощание.

— Обязательно передам.

Когда мы отошли, Трофим Герасимович сплюнул:

— Глиста глистой. Наша Еленка была малость посдобнее, — он вздохнул и тихо добавил:

— Эх, Ленка, Ленка... Горькая судьба тебе выпала! А правду болтают, что эта сука бесхвостая продала своего мужа?

— Точно.

— Значит, плачет по ней веревочка.

Дома Трофим Герасимович дал мне бумажку, свернутую трубочкой наподобие мундштука от папиросы.

— Это от Кости.

У себя в комнате я расшифровал телеграмму. Решетов писал, что мне присвоено общевойсковое звание капитана, и просил срочно ответить, согласен ли я возглавить специальную группу, перебрасываемую в Прибалтику.

Вот это здорово! Во-первых, я капитан. Это что-нибудь да значит! Во-вторых, мне предлагают интересное дело. Уверен — дело важное. В Москве ждут моего ответа.

Как я отвечу? Конечно, согласен. Трудно сразу объяснить это решение. Но оно возникло мгновенно, когда передо мной вырисовались слова телеграммы. Ничего я не взвешивал, не уточнял, не оценивал. Да и как, собственно, можно было оценивать дело, сформулированное в одной, довольно короткой фразе, раскрывающей только смысл, вернее, идею? А для меня идея эта была понятна и близка — бороться! Бороться, продолжать начатое. Какое же имело значение место борьбы? В сущности, не все ли равно: в Энске или в другом каком городе? Мы солдаты. Больше чем солдаты — добровольцы.

И еще одно. Мы увлечены борьбой. Она захватила нас целиком, наши чувства, мысли, желания — все связано с нею, все подчинено ей. Оторвать себя от борьбы, выйти из нее не в наших силах. Я говорю и о себе, и о своих товарищах. Прежде всего, конечно, о себе.

Я торопливо съел кашу из ячменя, запил кружкой кипятку, вынул из своего тайничка пистолет и отправился к Пейперу.

Он уже ждал меня. На мое «Здравствуйте» Пейпер ответил странным образом: поднял руку и воскликнул по-латыни:

— Моритурус те салютат! Идущий на смерть приветствует тебя!

Вначале я не сообразил, что это значит, а потом понял. Лицо Пейпера помогло: оно было печально-торжественным. Он все-таки решился. Я тепло пожал ему руку и признался, что верил в него.

— Я не знаю, как это получилось, — проговорил он. — Я же слабый человек, а вот решился. Кое-как преодолел свою уродливую слабость. Понимаю, что иду на смерть. Но иду. Иду с роковым упорством. Должен же человек когда-нибудь сделать в своей жизни необычное?!

— О смерти не будем говорить, — возразил я. — Ею здесь и не пахнет.

— Вы думаете?

— Я твердо уверен.

— Возможно, весьма возможно. Тем лучше. Знаете что, давайте допьем бутылку! — И он полез в чемодан.

— Быть может, перенесем банкет на окончание нашего предприятия?

— Нет-нет, я хочу именно сейчас. А пить в одиночку — это страшно, — сказал Пейпер, наполняя вчерашние хрустальные стопки. — У вас, я чувствую, легкая рука. Вы знаете, что такое риск.

— Немножко, — согласился я.

— Ну, пожелайте мне успеха!

— От всей души, — сказал я, и мы дружно выпили.

— Боюсь вот только, выдержат ли мои нервы.

— Выдержат. На вашей стороне инициатива, внезапность. Вы должны сразу определить свое превосходство. Как бы я поступил на вашем месте?

— Слушаю, это очень интересно.

— Я бы вошел, назвал себя Панцигером.

— Панцигером?

— Ну да. Это не вымышленная фамилия: она знакома Земельбауэру. Так вот, назвал бы себя и объявил: «Дорогой штурмбаннфюрер! Ваш любезный родственничек Линднер Макс, он же Дункель, гостит сейчас в Берлине, на Принц-Альбрехтштрассе. Он поручил мне взять у вас письма, оберстлейтенанта фон Путкамера к своему покойному братцу. Эти письма (три штуки) Линднер отдал вам на хранение в сорок первом году. Потрудитесь открыть вот этот сейфик».

— Вы можете повторить это еще раз? — прервал меня Пейпер.

Я сделал это не без удовольствия и продолжал:

— Когда письма будут у вас в руках, вы предложите Земельбауэру написать объяснение на ваше имя. Пусть штурмбаннфюрер изложит причины, заставившие его более полутора лет хранить чужие письма. Дайте ему понять, что от него же самого зависит его дальнейшая судьба. Смело спекулируйте такими именами, как Шелленберг, Мюллер, Кальтенбруннер, Гиммлер... Закоптите ему мозги! Не мне вас учить. Вы человек образованный, разбирающийся в политике.

Пейпер улыбнулся: если бы образование могло заменить опыт!

— Опыт приобретается практикой, — заметил я. — У вас есть оружие?

— Нет, не положено. Я же не офицер.

Я вынул «вальтер» и положил на стол. По тому, как Пейпер взял пистолет и проверил его, я понял, что учить его обращению с ним не следует.

— Каким вы располагаете временем? — спросил я.

— Хорошо было бы покончить с этой затеей в два-три дня, — сказал он.

— Покончим, — заверил я и распрощался с Пейпером.

Теперь мне предстояло повидать Гизелу. Еще днем в управе я позвонил в Викомандо и вызвал к телефону Гизелу Андреас Я спросил, может ли она сообщить, когда зайти за новой инструкцией. Это был условный пароль. Она бесстрастно ответила: «Инструкция еще не готова. Точнее, будет известно позже. Позвонят и предупредят». Это тоже был условный ответ: надо ждать у телефона.

Примерно через четверть часа, раздался ее звонок:

— Что случилось? Говори, я одна.

— Мне необходимо быть у тебя сегодня.

— Нельзя. Дезертировали бойцы карательного батальона. В нашем квартале выставлены круглосуточные посты. Скажи свой адрес. Приду сама.

— Правда?

— Говори.

Я назвал адрес и объяснил, как найти меня.

— Когда удобнее?

— Приходи, когда стемнеет, и жди меня. Очень прошу, захвати то, что ты хотела мне презентовать.

— Хорошо. Клади трубку.

Вечером я предупредил хозяев, что у меня будет гостья, попросил принять ее и усадить в моей комнате.

У Трофима Герасимовича возникла ошибочная мысль.

— Опять прилетят наши? — спросил он.

— Нет. На этот раз, кажется, не прилетят.

Мне еще надо было переговорить с Демьяном, и я заторопился в убежище. Беседа была недолгая, но обстоятельная. План мой ему понравился. Но Демьян с полным пониманием дела внес в него существенные поправки. Он заметил, что самое слабое место задуманного предприятия — это отсутствие у Пейпера необходимых документов. Тут надо что-то придумать. И это «что-то» Демьян придумал сам. Он сказал.

— Сделаем так: Когда убедимся, что Земельбауэр дома, Пейпер подойдет к вахтеру гестапо и спросит, где сейчас начальник. Вахтер, конечно, не посмеет солгать оберштурмбаннфюреру СС. Тогда Пейпер прикажет: «Позвоните ему сейчас же и доложите, что оберштурмбаннфюрер Панцигер едет к нему на дом». Как, по-вашему? Это должно несколько амортизировать внезапный визит Пейпера?

— Бесспорно, — согласился я.

— В этом случае, — продолжал Демьян, — Пейперу не надо представляться. Земельбауэр будет знать, с кем имеет дело. Неплохо бы, разумеется, предупредить начальника гестапо еще и из другого источника. А что, если вы?

— Что я?

— Если вы... после звонка вахтера тоже позвоните. Ну да. Из управы. И скажете, что говорят с аэродрома. Так и так, господин штурмбаннфюрер, из Берлина прилетел гость. Отправился к вам, встречайте. Тут уже Земельбауэру будет не до проверки документов.

— Великолепно! — обрадовался я. — Но не лучше ли первому позвонить мне?

Демьян подумал и согласился. Конечно, лучше! И лучше потому, что мы рискуем опоздать. У нас в резерве небольшой запас времени.

Когда детали плана были утрясены, я протянул Демьяну расшифрованную радиограмму. Он прочел, постучал костяшками пальцев по столу и спросил:

— Что же вы решили?

Я ответил, что не в моих правилах отказываться от таких предложений.

— Пожалуй, правильно, — коротко заметил Демьян.

Тут же я написал Решетову о своем согласии, дал текст Наперстку и побежал домой.

Дальше