Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть первая

«Под тремя золотыми львами»

Каждый маленький, глухой городишко австрийской Галиции желал походить, если даже и не на Вену, эту нарядную столицу свою, то, по крайней мере, хотя бы на Львов. Подражательность эта выявлялась, главным образом, в двух-трех кафе, или, по-местному, по-польски, — в цукернях.

Пусть в этих цукернях выпивался за весь день какой-нибудь жалкий десяток стаканов кофе с молоком, съедалось несколько пирожных, и местные чиновники играли две-три партии на биллиарде. Пусть, но и кофе, и пирожное, и сухое щелканье шаров в дыму дешевых сигар и папирос — все это вместе давало бледный отзвук той жизни, которая бурлит и клокочет в блестящей, прекрасной и недосягаемой Вене.

Когда началась война и русская армия заняла Галицию, дела местных каверень не только поправились, а побежали в гору. Кофе и пирожное отошли в историю. Щедро платившие русские офицеры пили старое венгерское вино, ликеры и шампанское, а сухое щелканье биллиардных шаров не смолкало с утра и до поздней ночи.

Так было везде, так было и в местечке Тлусте-Място, где стоял штаб туземной кавказской конной дивизии. Более интимно и более сокращенно ее называли Дикой дивизией.

В цукерне «Под тремя золотыми львами» переменился хозяин. Прежний — старый седоусый поляк с приятными манерами, — продав свое дело, уехал куда-то, а вместо него появился господин, хорошо одетый, с военной выправкой, с ястребиным профилем помятого лица и с тонкими губами. Он был вежлив, но у Него не было мягких, профессиональных манер седоусого пана.

По-русски он говорил почти свободно, хотя и с акцентом. Но когда офицеры Дикой дивизии, эти бароны, князья и графы в черкесках, говорили при нем по-французски и по-английски, никто из них не подозревал, что хозяин владеет не только этими языками, но еще и чешским, «сербским, румынским и даже турецким.

Ему не сиделось на месте. Он часто ездил в Тарнополь и в Станиславов. В этих городах у него тоже были свои цукерни, конечно, более шикарные, чем «Под тремя золотыми львами», Но с тех пор, как фронт утратил свою подвижность, затих, и штаб Дикой дивизии надолго обосновался в Тлусте-Място, обладатель ястребиного профиля основательно засел «Под тремя золотыми львами».

Цукерня помещалась в бельэтаже небольшого кирпичного особняка. Надо было подняться по деревянной лестнице, расшатанной и скрипящей с тех пор, как ступеньки ее неустанно попирались тысячами, десятками тысяч ног в кавказских чувяках и в сапогах со шпорами.

В первой комнате — столики и буфет, а за буфетом дебелая блондинка. Во второй комнате — два биллиарда. В остальных комнатах — квартира хозяина

И вот в эту летнюю ночь, когда после одиннадцати цукерня была закрыта и над стеклянной дверью уже не звенел колокольчик на железной пружине, хозяин принял в своем кабинете позднего гостя.

Этот посетитель — фельдшер Дикой дивизии в серой суконной черкеске и с большим кинжалом на животе. От черкески и кинжала воинственный вид фельдшера Карикозова мало выигрывал. Черкеска сидела на его несуразной фигуре отчаянно, а кинжал был ему только помехой. Карикозов был человек путаной и сбивчивой национальности, называл себя то армянином, то кабардинцем, то осетинцем, в действительности же не будучи ни тем, ни другим, ни третьим. Череп его имел форму дыни с большим плоским лбом. Лицо с носом-картофелиной, резко асимметричное. Одна половина не сходилась с другой. Левый глаз ниже правого, и в таком же соответствии и брови, и линия рта. В общем — восточная внешность, но сказалась в фельдшере Карикозове менее всего в смысле породы и более всего вырожденчески. Такие типы в Константинополе приставали к европейским туристам, таинственно обещали ввести их в гарем какого-нибудь паши и, вместо гарема, вели в публичные дома Галаты, где они получали известный процент с каждого «гостя».

Хозяин цукерни «Под тремя золотыми львами» сел, закурил сигару и только потом неохотно предложил сесть человеку с большим кинжалом.

Обладатель ястребиного профиля опытным, холодным, прищуренным взглядом всматривался в посетителя.

«Глуп, туп и лукав», — решил он. А посети тель напряженно молчал, и от этого напряже ния и еще от сильной охоты угодить его лоб -дыня вспотел.

— Ваша фамилия Каракозов?

Хозяин цукерни коснулся больного места : фельдшер злился, когда искажали его фамилию и все лицо вместе с бровями и ртом пришло в движение, и он заговорил хрипло и резко, с ак центом актеров, выступающих с армянским анекдотами:

— Па-слюшайте, господин, очень вас прошу — я не Каракозов и не Киракозов... я Карикозов, нанимаете, Карикозов!

Подобие улыбки тронуло тонкие губы, но холодными оставались глаза.

— Хорошо, я буду помнить: вас зовут Каракизовым. Так вот, Каракизов, если вы будете доставлять интересные сведения, я буду вам хорошо платить.

— Почему не интересно? Всегда будет интересно! — пообещал фельдшер.

— У вас есть какое-нибудь отношение к штабу дивизии?

— Очен бальшой атношение. Старший писарь на оперативные отделении мой первый друг.

— Да, это очень хорошо... Но только соблю дайте осторожность, чтобы не влопаться. А эта ваша дружба, на чем же она основана?

— Я его лечу от один неприятный балезнь... Даже очень нехороший балезнь... Вновь сухие губы дрогнули улыбкой.

— Лечите же его подольше. Пациент всегда заискивает перед своим врачом и поэтому — болтлив. А скажите, Каракозов, виноват, Карикозов, как поставлена охрана великого князя?

— Известно! Конвой охраняет, а начальник конвоя, ротмистр Бичерахов, осетин. Великий князь очень храбрый: все вперед, все вперед! А только Юзефович, полковник, начальник штаба, не пускает. «Ваше высочества, — говорит, — я вашай маменька-императрица слова дал, буду беречь ваша священни особа»... — Как следует охраняет! — Кроме конвоя, есть еще и тайная охрана?

— Есть! Четире политических сыщик. Только он об этом ничего не знает, Михаиле.

— Как вы сказали?

— Михаиле, говорю! Наши туземци всадник так называют великий князь: «Наш Михаиле».

Карикозов хотел еще что-то прибавить, но осекся, увидев, что собеседник его не слушает, думая о чем-то другом. Карикозов понял инстинктом: они хотят убить великого князя, уже потому хотя бы, что он брат государя. И фельдшер побледнел, и во рту у него пересохло, но не от каких-либо добрых человеческих побуждений, нет, а просто Карикозов струсил. Он был отчаянный трус.

Хозяин открыл ящик письменного стола и вынул две новенькие сторублевки.

— Вот вам аванс на расходы. Помимо директив, которые будут от меня получаться, доносите обо всем, что увидите и услышите. Не все, конечно, а то, что будет иметь военное значение. Возьмите же это...

Фельдшер рукою, походившей на птичью лапку, с узловатыми, короткими пальцами, взял со стола деньги и зажал их под длинным рукавом черкески. Его лицо, отвратительное и без того, исказилось жадностью, и эта жадность подсказала ему:

— Господин, еще спирт, магу, каньяк магу...

— Не надо.

— По дешевой цене...

— Не надо!

— Кокаин?

Что-то блеснуло в холодных глазах человека с ястребиным профилем:

— Кокаин принесите! Он встал.

— Вас проведут черным ходом. И всегда приходите с черного хода. Переулок темный, узенький... там никогда никого не бывает...

Фельдшер, очутившись в переулке и надвинув на глаза папаху, уверенный, что так его никто не узнает, подняв полы черкески, засунул в карман две скомканные сторублевки.

— Для начала неплохо, — подумал он. А вторая мысль была. — Этот австриец прав, шельма, надо затянуть болезнь старшему писарю оперативного отделения...

Всадники из глубины Азии

Русская, так называемая регулярная, конница всегда стояла на большой высоте. HO B то же время необъятная империя обладала еще и прирожденной конницей, единственной в мире по числу всадников, по боевым качествам своим.

Это — двенадцать казачьих войск, горские народы Северного Кавказа и степные наездники Туркестана.

Ни горцы, ни среднеазиатские народы не отбывали воинской повинности, но при любви тех и других к оружию и к лошади, любви пламенной, привитой с самого раннего детства, при восточном тяготении к чинам, отличиям, повышениям и наградам путем добровольческого комплектования можно было создать несколько чудесных кавалерийских дивизий из мусульман Кавказа и Туркестана. Можно было бы, но к этому не прибегали.

Почему? Если из опасения вооружить и научить военному делу несколько тысяч инородческих всадников, — напрасно! На мусульман всегда можно было вернее положиться, чем на христианские народы, влившиеся в состав Российского царства. Именно они, мусульмане, были бы надежной опорой власти и трона.

Революционное лихолетье дало много ярких доказательств, что горцы Кавказа были до конца верны присяге, чувству долга и воинской чести и доблести.

Мы на этом в свое время остановимся подробно, а посему не будем забегать вперед.

Только когда вспыхнула великая война, решено было создать туземную конную Кавказскую дивизию.

С горячим, полным воинственного пыла энтузиазмом отозвались народы Кавказа на зов своего царя. Цвет горской молодежи поспешил в ряды шести полков дивизии — Ингушского, Черкесского, Татарского, Кабардинского, Дагестанского, Чеченского. Джигитам не надо было казенных коней — они пришли со своими; не надо было обмундирования — они были одеты в свои живописные черкески. Оставалось только нашить погоны. У каждого всадника висел на поясе свой кинжал, а сбоку своя шашка. Только и было у них казенного, что винтовки. Жалованья полагалось всаднику двадцать рублей в месяц. Чтобы поднять и без того приподнятый дух горцев, во главе дивизии поставлен был брат государя, великий князь Михаил Александрович, высокий, стройный, сам лихой спортсмен и конник. Такой кавалерийской дивизии никогда еще не было и никогда, вероятно, не будет.

Спешно понадобился офицерский состав, и в дивизию хлынули все те, кто еще перед войной вышел в запас или даже в полную отставку. Главное ядро, конечно, кавалеристы, но, прельщаемые экзотикой, красивой кавказской формой, а/также и обаятельной личностью царственного командира, в эту конную дивизию пошли артиллеристы, пехотинцы и даже моряки, пришедшие с пулеметной командой матросов Балтийского флота.

И впервые с тех пор, как существует русская военная форма, можно было видеть на кавказских черкесках «морские» погоны.

Вообще, Дикая дивизия совмещала несовместимое. Офицеры ее переливались, как цветами радуги, по крайней мере двумя десятками национальностей. Были французы — принц Наполеон Мюрат и полковник Бертрен; были двое итальянских маркизов — братья Альбици. Был поляк — князь Станислав Радзивилл и был персидский принц Фазула Мирза. А сколько еще было представителей русской знати, грузинских, армянских и горских князей, а также финских, шведских и прибалтийских баронов? По блеску громких имен Дикая дивизия могла соперничать с любой гвардейской частью, и многие офицеры в черкесках могли увидеть имена свои на страницах Готского альманаха.

Дивизия сформирована была на Северном Кавказе, и там же в четыре месяца обучили ее и бросили на австрийский фронт. Еще только двигалась она на запад эшелон за эшелоном, а уже далеко впереди этих эшелонов неслась легенда. Неслась через проволочные заграждения и окопы. Неслась по венгерской равнине к Будапешту и Вене. В нарядных кофейнях этих обеих столиц говорили, что на русском фронте появилась страшная конница откуда-то из глубины «Азии. Чудовищные всадники в длинных восточных одеждах и в громадных меховых шапках не знают пощады, вырезают мирное население и питаются человечиной, требуя нежное мясо годовалых младенцев.

И сначала не только досужие болтуны в кофейнях, но, и штабные австрийские офицеры, имевшие о России более чем смутное понятие, готовы были верить, что страшные всадники действительно вырезают все мирное население и лакомятся детским мясом.

Легенда о кровожадности всадников не только поддерживалась, а и муссировалась австрийским командованием, чтобы внушить волю к сопротивляемости мозаичным, разноплеменным войскам его апостольского величества императора Франца Иосифа.

И когда эта «человеческая мозаика» начала сдаваться в плен, высшее командование наводнило армию воззваниями: «Эти азиатские дикари вырезают поголовно всех пленных».

Воззвание успеха не имело. Ему никто не верил. Австрийские чехи, румыны, итальянцы, русины, далматинцы, сербы, хорваты батальонами, полками, дивизиями под звуки полковых маршей, с развернутыми знаменами переходили к русским.

Наше повествование относится к моменту, когда после успехов и неудач русская армия, освободив часть Галиции, задержалась на линии реки Днестра. Дикая дивизия занимала ряд участков на одном берегу, более пологом, а к другому, более возвышенному, подошли и закрепились австрийцы.

Великий князь Михаил

Фельдшер Карикозов не солгал человеку с ястребиным профилем: полковник Юзефович, крепкий, приземистый, большеголовый и широкоплечий татарин, следил, чтобы во время боев великий князь Михаил не вырывался вперед и не рисковал собой.

Как только Юзефович был назначен начальником штаба Дикой дивизии, его потребовал к себе в ставку верховный главнокомандующий великий князь Николай Николаевич.

— Немедленно отправляйтесь в Киев. Вас желает видеть императрица Мария Федоровна.

В Киеве императрица, обласкав Юзефовича, сказала ему:

— Полковник, прошу вас как мать, берегите Мишу. Вы можете дать мне слово?

— Мое слово солдата вашему величеству, я буду охранять великого князя по мере сил моих...

Юзефович был верен своему слову. А держать слово было нелегко. Нужны были неустанная зоркость и внимание, настойчивость, надо было, кроме того, быть дипломатом, Действовать так, чтобы, во-первых, сам великий князь не замечал опеки над собой, а во-вторых, чтобы ее — этой самой опеки — не замечали все те, перед кем можно было поставить велико князя в неловкое положение. А он, как нарочно, всегда хотел быть там, где опасно и где противник развил губительный огонь. Толкала Михаила в этот огонь личная отвага сильного физически, полного жизни спортсмена и кавалериста, затем еще толкала мысль, чтобы кто-нибудь из подчиненных не заподозрил, что своим высоким положением он желает прикрывать свою собственную трусость. А между тем, если подчиненные и упрекали его, то именно в том, что он часто без нужды для дела и для общей обстановки стремился в самое пекло.

Хотя польза была уже в том, что полки, видя великого князя на передовых позициях своих, воспламенялись, готовые идти за ним на верную смерть. Он одним появлением своим наэлектризовывал горцев. И они полюбили его, полюбили за многое: прежде всего за то, что он брат государя и храбрый джигит, а потом уже за стройность фигуры, тонкость талии, за умение носить черкеску, за великолепную посадку, за приветливость и за то, наконец, что у него была такая же ясная, бесхитростная душа, как у них, этих наивных всадников.

И так же просто и ясно на виду, как под стеклянным колпаком, жил великий князь на войне. Обыкновенно генералы куда большим комфортом и блеском окружали себя.

Вся свита Михаила не превышала двух-трех адъютантов. На походах он ютился в тесных мужицких халупах вместе с офицерами, а в дни трудных зимних боев в Карпатах спал в землянках и, питаясь консервами, заболел желудочной язвой.

На длительных стоянках в городах и местечках, как то было в Тлусте-Място, он занимал две комнаты. Одна служила ему кабинетом и спальней, другая — столовой.

Сам он, кроме минеральной воды, ничего не пил, и вино подавалось для свиты и для гостей — иногда приглашались к завтраку или к обеду командиры бригад и полков, а то и офицеры помоложе, из тех, кого Михаил Александрович знал лично и по совместной службе в гвардии, и по черниговским гусарам, коими он командовал около двух лет в провинциальном глухом Орле, куда был сослан за свой роман с женой ротмистра Вульферта, однополчанина своего по синим кирасирам.

Теперь он был женат на бывшей мадам Вульферт морганатическим браком помимо воли своего брата-государя и царицы-матери.

Супруге Михаила высочайше дана была фамилия Брасовой, даже без титула — знак исключительного неблаговоления.

В этом домике под черепичной крышей, одноэтажном, наполовину выходившем во фруктовый сад, жил раньше австрийский чиновник; может быть, судья, может быть, нотариус, может быть, полицейский комиссар. С наступлением русских чиновник эвакуировался в глубь страны, дом опустел и теперь занят великим князем.

Сегодня, кроме адъютантов и дивизионного священника, приглашен к завтраку еще и Юзефович...

Скромные закуски вытянулись на тарелках и блюдах от края до края между приборами: масло, сыр, ветчина, редиска, холодное мясо. Старый придворный лакей, бритый и важный, в серой тужурке с металлическими пуговицами, больше идущий к дворцовым анфиладам, чем к этой низенькой комнате, вместе с другим лакеем, помоложе, покрыл весь стол громадным куском кисеи. Так было уже заведено в летнее время: перед тем, как садиться, когда кисея из белой превращалась в черную, густо облепленную мухами, великий князь с одной стороны, а с другой кто-нибудь из адъютантов — ротмистр Абаканович или полковник барон Врангель — быстро и ловко свертывали кисею, и все мухи попадали в мягкую прозрачную западню. Лакей уносил жужжащую кисею. Священник, обернувшись к иконе, читал молитву. Михаил Александрович занимал председательское кресло, и все рассаживались вдоль стола.

Так было и на этот раз.

И на этот раз, как и всегда, великий князь, по врожденной застенчивости своей, не овладевал разговором как старший по чину и по положению, а, вопреки этикету, к нему обращались и его занимали.

Священник с длинными, светлыми волосами и светлой бородой; выжав на сардинку пять-шесть лимонных капель, повернул иноконописную голову свою к Михаилу.

— Ваше, императорское высочество, приходилось вам когда-нибудь встречать германского кайзера Вильгельма?

Бледное нежное лицо Михаиле вспыхнуло. Он всегда вспыхивал, с кем бы ни говорил, будь это даже простой всадник. Непонятная застенчивость в этом более чем светском человеке, атлетически сложенном, стальными пальцами своими рвавшем нераспечатанную колоду карт и гнувшем монеты. Необычайную силу свою он унаследовал от отца, Александра III. Но, увы, не унаследовал отцовской силы воли и уменья властвовать. Наоборот, у Михаила было отвращение к власти, а царственным происхождением он тяготился.

Священник, все еще держа горбушку лимона, ждал ответа на интересовавший его вопрос. Он случайно во время войны попал в высокие сферы и хотел узнать то, чего в обычных условиях никогда не узнал бы.

Михаил поднял глаза и как бы осветил всех мягким взглядом.

— В обществе императора Вильгельма я однажды, провел около трех часов, это было летом, кажется, в 1909 году. Я тогда путешествовал по Германии.

— Какое же впечатление он оставил о себе у вашего высочества? — спросил священник, весь обратившись в слух.

Михаил не сразу ответил. Ему не хотелось говорить дурно даже о том, кто сейчас воевал против России и был всегда врагом маленькой Дании, а следовательно, и царицы-матери как датчанки.

— Мое впечатление?.. Как вам сказать, батюшка, за эти три часа — это было на германском броненосце в Киле — император Вильгельм успел несколько раз переодеться. Я его видел в штатском, видел в мундире немецкого адмирала и, наконец, в русской форме. Он ведь был шефом Выборгского пехотного армейского полка.

— Фигляр, — тихо уронил мрачный Врангель.

— Позер, — поддержал его ротмистр Абаканович с моложавым, почти юношеским лицом.

— Хм... да.. Очень даже легкомысленно для такой высокой особы, — молвил священник. Вошел Юзефович.

— А вот и Яков Давыдович! — сейчас только вспомнил великий князь, что, прибор начальника штаба оставался пустым. Юзефович, уже видевший утром Михаила, сказав, как полагается: «Ваше высочество, разрешите сесть», — занял свое место.

С его появлением как-то подтянулись и адъютанты, и священник. Все они, побаивались резкого и самостоятельного Юзефовича. А тут он был еще не в духе и торопливо ел, посматривая на часы.

Видя его нетерпение и угадывая, что он желает скорее остаться с ним с глазу на глаз, Михаил, как только был подан кофе, вставая, обратился к свите:

— Господа, не беспокойтесь... Я пойду с Яковом Давыдовичем в кабинет.,

И высокий, стройный, легкой и в то же время упругой походкой он исчез и соседней комнате, и вслед за ним вошел и закрыл дверь Юзефович.

В домашней, не в боевой обстановке и начальник дивизии, и начальник штаба не носили кавказской формы. Юзефович был в английском френче, а великий князь в тонком парусиновом кителе с матерчатыми генеральскими погонами, в таких же парусиновых бриджах и в мягких желтых сапогах.

— Садитесь, Яков Давыдович. Вы чем-то озабочены? Дурные вести? — И ясные глаза Михаила встретились с татарскими глазами Юзефовича.

Начальник штаба ответил не вдруг. Да и нелегко было вдруг ответить. Из штаба армии его известили: по сведениям армейской контрразведки, австрийцы готовят покушение на великого князя. По тем же сведениям, австрийским жандармам-добровольцам поручено убийство Михаила. Они должны с фальшивыми паспортами, переодетые в штатское, просочиться в Тлусте-Място.

Юзефович уже приказал всех мало-мальски подозрительных мужчин арестовать и выслать из расположения дивизии. Но этого мало, надо сделать ряд обысков, облав и принять особые меры к охране великого князя.

Он колебался, с чего начать — вопрос неприятный и щекотливый. И, как это всегда бывает у решительных людей, начал с первой пришедшей в голову мысли.

— Ваше высочество, вы гуляете вечерами по местечку. Я очень просил бы сократить, даже совершенно отменить эти прогулки.

— Это почему? — удивился Михаил.

— По моим сведениям, это далеко не безопасно. Могут, и не только — могут, а и... ну, словом, я очень рекомендовал бы вашему высочеству беречься! Это мы честно воюем, не прибегая к террористическим актам, а у неприятеля все средства хороши.

— Что же, убьют меня, на мое место назначат другого...

— Но в данном, случае идет речь не о начальнике туземной дивизии, а о высочайшей особе, брате государя, — пояснил Юзефович, — надеюсь, ваше высочество обещает?

— Я ничего не обещаю! — возразил великий князь с твердостью, удивившей Юзефовича.

Как слабохарактерный человек, Михаил уступал ему во многом, но до тех пор, пока эти уступки не задевали повышенного чувства самолюбия и воинско-рыцарской чести, отвлеченной, не желающей считаться с действительностью. Михаил почел бы для себя за самое унизительное и постыдное прятаться от «каких-то убийц». И, кроме того, еще глубоко религиозный, он был уверен, что без воли Божьей с ним ничего не случится — особенный христианский фатализм, сходный с мусульманским. Юзефович увидел, что здесь ему не поставить на своем, не переспорить, не переубедить. Он только прибавил, сдерживаясь и боясь сказать лишнее:

— Должен поставить в известность ваше высочество, что и днем, и ночью весь город и особенно местность, прилегающая к штабу и квартире вашего высочества, будут охраняться пешими и конными патрулями из туземцев.

— Лично был бы против, но это уже ваше право, Яков Давидович, и в этом я вам не помеха.

Лара заинтересована. Лара едет

— Нет, Юрочка, милый, вы какой-то не настоящий!

— Почему же я не настоящий, Лариса Павловна? — обиделся Юрочка.

— Да потому! Сколько времени я вас не видела? Около двух лет? Больше! Вы тогда после своего лицея высиживали в какой-то канцелярии, и у вас был глубоко штатский вид. Вы сутулились... Правда же, Юрочка! И у вас торчали вихры. А теперь эта кавказская форма... к вам подступиться страшно! Нет, все это ужасно, ужасно воинственно. Сил нет! Кинжал револьвер, сабля!..

— Шашка, — поправил Юрочка.

— Пусть будет шашка! Я ведь женщина этих ваших тонкостей не знаю. Наконец, эти непокорные вихры, где они? Их нет и в ломкие Вы стали брить голову, как татарин. Какой ж вы настоящий?

— А может быть, тогда я и был не настоящий ? — не сдавал своих позиций Юрочка. — Мой дед, генерал Федосеев — один из героев кавказских войн.

— А, вы хотите сказать, что в вас проснулся атавизм?

— А почему бы и нет? Право, обидно...

— Ну, ну, не обижайтесь, Юрочка! Нет, не шутя, я верю вам, да, да! В этой красивой форме, с бритой головой, вооруженный до зубов вы и есть настоящий Юрочка Федосеев.

Мы в Петербурге, у Ларисы Павловны Алаевой. В свете сокращенно звали ее Ларой. Это шло ее нерусскому типу — типу высокой гибкой брюнетки со своенравным, но притягивающим лицом — чуть-чуть косая линия губ чуть выдающиеся скулы, две продолговатые миндалины темно-кофейных глаз. Алаева — это по мужу, ныне покойному. Девичья же ее фамилия была Фручера. В итальянскую кровь давно обрусевших триентинцев Фручера из поколения в поколение вливалась еще и греческая, и армянская, и русская, и еще какая-то восточная. И путем такого подбора создалась экзотически-азиатская Лара, затмевавшая писаных классических красавиц. Ей очень к лицу было бы множество браслетов с цепочками и разными висюльками. Она знала это, но не носила, считая бьющим на дешевый эффект мовэ жанром. В обществе у Лары была репутация легкомысленной женщины, грешившей и при муже, и после мужа, но настолько искусно и с таким чувством меры, чтобы оставаться в этом обществе, быть всюду принятой и принимать у себя.

Она курила, забрасывала ногу на ногу и, не злоупотребляя, баловалась кокаином. Но все это было в ее стиле — и папиросы, и нога на ногу, и кокаин. Куренье не лишало ее женственности, ножки у нее были прелестные, а кокаин с «военной» распущенностью и поисками сильных ощущений приобретал все больше и больше права гражданства в петербургских салонах, в тылу и на фронте.

Лара не узнала Юрочку. Два года назад Юрочка не подавал никаких надежд. Вернее, подавал надежды кончить дни свои бесцветным и тусклым чиновником, нажившим вместе с геморроем еще и чин тайного советника.

И, дымя папироской, наблюдая, как Юрочка откидывает широкие, длинные рукава черкески, отчетливый в движениях и с обветренным лицом — оно темнее светловолосой бритой головы — Лара спросила:

— Но как же, Юрочка? Вас не позвали? Вы сами? Добровольцем?

— Добровольцем, — согласился Юрочка.

— Отчего это? Повоевать захотелось?

— Да, повоевать. И еще... — он как-то замялся, — еще любовь к родине.

— Любовь к родине? — сощурила восточные миндалины свои Лара. — Нас этому в институте не учили...

— И это очень плохо! — подхватил Юрочка. — И нас в лицее тоже не учили. Над патриотизмом смеялись не только левые, но и правые. И вот понадобилась война, и какая война, чтобы всколыхнуть это чувство! У одних спавшее, а у других... — и, не кончив, махнул рукой: вместе с широким книзу рукавом она походила на крыло птицы.

Лару нельзя было назвать недалекой женщиной, Но она не жаловала отвлеченных бесед.

— Какой на вас чин, Юрочка?

— Я, я, видите ли, прапорщик, — сконфузился он за свою одинокую звездочку на погонах, — но через два-три месяца, если, конечно, ничего особенного не случится, я буду произведен в корнеты.

— Корнет звучит гордо, — улыбнулась Лара. — Но, кстати, в какой части вы служите? Что-то вроде казаков?

— Лариса Павловна, да вы откуда? С луны? — всплеснул руками негодующий Юрочка. — Неужели вы не слышали про славную туземную кавказскую конную дивизию?

— Ах, это! — спохватилась Лара. — Так бы и сказали! Конечно, слышала: Дикая дивизия? Там у вас Напо Мюрат?

— И Мюрат... И вообще, ничего подобного вы не найдете во всей армии. У нас и рыцари долга, и чести, и кондотьеры, и авантюристы, и все те, кого, как хищников, привлекает запах крови. А наши всадники? Эти горцы, идущие на войну, как на пир, на праздник! А наша молодежь с девичьими талиями и с громадными, влажными черными глазами газелей? А сухие старики, увешанные Георгиями еще за Турецкую войну и служившие в конвое императора Александра II? Им уже за семьдесят, «о какие бойцы, как рубят, какие наездники! У нас есть один пожилой всадник. Он командовал чуть ли не всей персидской армией. Ингуш Бек-Боров. Он красит бороду в огненный цвет...

— Как это интересно! Что-то нероновское. А ногти красит?

— Ногти? — опешил Юрочка. — Этого я не заметил. Но не разболтался ли я? Вам не скучно?

— Нисколько! Все это так ново! И нравы, должно быть, тоже особенные?

— О, еще бы! Совсем другой мир! В каждом полку свой мулла. Священник, — пояснил Юрочка. — Мулла весь в черном, а его папаха обернута зеленым. Цвет знамени пророка. Вот в черкесском полку мулла ученый, побывавший в Мекке. Его папаха обернута белым. Каждый мулла на позициях со своим полком и, как у всех, у него винтовка, кинжал и шашка. Хоронят убитых они, не обмывая, как у нас, христиан, а как застала его смерть, со следами крови, в полном вооружении и в боевой черкеске, чтобы на том свете видели все, какой это был доблестный джигит и какой славной смертью он Погиб. У наших мусульман считается великим бесчестьем покинуть павшего товарища на поле сражения. Он должен быть похоронен своими же и по своему обряду. Бывали случаи, горцы под адским огнем, теряя людей, вытаскивали и уносили труп всадника своей сотни...

— О, да это совсем романтично! — вырвалось у Лары.

— Еще бы! Это сплошная романтика! Это нельзя рассказать, это надо видеть! Знаете что, Лариса Павловна, приезжайте к нам погостить. Только скорее, пока у нас затишье и нет боев. Я послезавтра возвращаюсь в полк. Хотите, вместе поедем? Здесь, в Петербурге, вы все живете сплетнями, скучаете, томитесь, а там — настоящая жизнь. И как будут вам рады! Какие перспективы интересного флирта! Мы по месяцам не видим интересных женщин...

— Юрочка, еду! Вы меня зажгли!.. Но только в качестве кого же? Ехать так, просто — неудобно. Неудобно, хотя у меня, кроме вас и Напо Мюрата, найдется очень много знакомых. Выдумайте что-нибудь!

— Есть! Выдумал! Привезите подарки нашим всадникам. Их никто не балует. Они за малейшее внимание будут так признательны! Кликните клич между своими благотворительницами. Среди этих дам есть жены генералов и офицеров Дикой дивизии. Накупите несколько тысяч папирос, два-три ящика шоколаду, бисквитов, мыло, иголки, нитки. Вот вам и подарки!

— Идея, Юрочка, идея! Сейчас же открываю огонь по всей телефонной линии!

Политический авантюрист

Карикозов вышел вместе с дивизией с Кавказа. Там, когда он просился в дивизию, он клялся, что он такой фельдшер, каких немного во всей русской армии. На самом деле все его медицинские познания сводились к умению кое-как делать перевязки, да еще кое-как примитивно лечить одну весьма распространенную солдатскую болезнь.

Карикозов прибыл на фронт с громадным кинжалом. Его спрашивали:

— Ты же фельдшер, зачем тебе такой большущий кинжал?

— Ваше сиятельство, — Карикозов величал всех офицеров «вашим сиятельством», знал, что в дивизии много князей и графов, — ваше сиятельство, фельдшер, не фельдшер, а немцев этим кинжалом буду резать! — И при этом он корчил зверскую гримасу, скалил зубы, а его хриплый голос переходил в низкое рычание.

Но Карикозов, столь храбрый на словах, оказался отчаянным трусом. Как сотенный фельдшер, верхом на коне, должен был он следовать за своей сотней до передовых позиций включительно. Но при пулеметном и ружейном огне, даже отдаленном, у фельдшера отнимался язык и его насквозь прошибало холодным потом, обалделый, беспомощный, с трясущимися руками, трясущийся весь, мог ли он исполнять свои обязанности? Ингуши — он попал в ингушский полк — презирали его, как только может презирать кавказский горец отчаянного безнадежного труса. В глазах горца даже средняя доблесть не имеет особенной цены, именно потому, что она — «средняя».

Эти же самые ингуши, да и не только ингуши, а и чеченцы, кабардинцы, когда их сажали в окопы, свое окопное сидение считали великим бесчестьем:

— Это баба прячется в землю. Джигит не должен прятаться. Джигита дело — в атаку ходить, и не пешим, а конным!

И действительно, в короткой боевой истории Дикой дивизии был целый ряд конных атак, изумительных по своей красоте и лихости.

Карикозов устроился в дивизионном лазарете. Это уже в тылу, и там уже не вгоняли его в озноб и онемение трескотня винтовок и захлебывающееся «таканье» пулеметов.

Кому он завидовал — это санитарам. Они первые подбирали убитых и тяжелораненых, а потом, глядишь — у одного санитара золотой портсигар, у другого туго набитый бумажник, у третьего дорогой хронометр. Но даже и для того, чтобы сделаться двуногой гиеной, мародерски грабящей трупы и полутрупы, даже для этого у Карикозова не хватало нервов, ибо санитары обязаны работать не только после боя, но и во время самого боя, а в таких условиях от шальной пули далеко не всегда убережешься.

Но Карикозов утешился. И здесь, в безопасном тылу, он умудрился торговать спиртом, коньяком и, как мы уже знаем из его беседы с обладателем ястребиного профиля, кокаином. Этот белый порошок лазаретный фельдшер тайком поставлял некоторым офицерам своей же дивизии. Клиентами его были — барон Шромберг, вскоре убитый на дуэли, ротмистр Коваленский и трое братьев Штукенбергов из Татарского полка. А в лице нового хозяина цу-керни «Под тремя золотыми львами» Карикозов приобрел еще одного выгодного клиента.

Этот клиент, всегда готовый к тому, что его могут повесить, должен был взвинчивать себя наркотиками. Вообще, это был замечательный человек.

Настоящая фамилия его барон Сальватичи. Но он менял ее на другие фамилии, менее звучные и более скромные.

Типичный австрийский авантюрист, где надо — военно-политический эмиссар, где надо — военно-политический шпион.

Он служил в первом боснийском полку венского гарнизона и пробыл в нем около двух лет. Боснийский полк он выбрал, во-первых, потому, что считалось шикарным носить феску и командовать солдатами гигантского роста, а затем он хотел научиться сербскому языку. Все эти великаны в широких балканских шароварах и куцых куртках, одним видом своим вызывавшие восхищение экспансивной венской толпы, были сплошь сербы из горной Боснии. Ни на каком другом языке, кроме своего, не говорили смуглые, сухощавые красавцы в алых фесках. Они знали только шестьдесят-семьдесят командных немецких слов.

Через два года лейтенант Сальватичи вышел в запас и неофициально зачислился в тайную агентуру генерального штаба Его командировали в Албанию. Он имел в своем распоряжении довольно большие деньги для подкупа албанских вождей и князьков. Кроме денег, он снабжал их еще и оружием. Оно доставлялось на пароходах «Австрийского Ллойда» и выгружалось в таких глухих и пустынных гаванях, как Сан-Джованни ди-Медуа.

Албанские четы делали набеги на сербскую территорию, а Сальватичи, организатор этих набегов, получал признательность не только от своего генерального штаба, но и от министерства внутренних дел. Он входил во вкус своего авантюристического амплуа. Никакая служба в строю, особенно в малых чинах, не может дать ни таких денег, ни таких впечатлений, ни такой власти. А какой простор для собственной инициативы!..

И он уже хотел большего, чем натравливание арнаутских банд на границы ненавистной Сербии.

Убедившись, что за внешней политикой есть еще и другая, тайная, более могущественная, он убедился в существовании сил, не связанных ни каким-либо правительством, ни территорией, ничем!

Эти силы — масонство, делающее политику, политику в мировом масштабе. И, оставаясь агентом Вены, Сальватичи сделался еще агентом масонских лож.

Ложам необходимо было вызвать великие потрясения. Им хотелось для этого общеевропейской войны. Хотелось стравить Австро-Венгрию и Россию и этим вовлечь в «игру» все великие державы. Но было препятствие в лице наследного эрцгерцога Франца Фердинанда, убежденного поборника добрососедских отношений с великой Россией.

Он высказывал:

— Только мирное сожительство двух империй — католической Австрии и православной России может дать прочное спокойствие Европе.

Так думал Франц Фердинанд, но его масонские ложи думали иначе. В их планы входило именно разрушение католической Австрии и православной России.

Но так как наследный эрцгерцог еще при жизни дряхлого Франца Иосифа взял всю полноту власти, его надлежало уничтожить.

В хитрый и сложный клубок сплетались события, вожделения и замыслы. Планы масонских лож сходились с планами Германии и с аппетитами военной австрийской партии, мечтавших о победных лаврах и ненавидевших Франца Фердинанда и Россию.

Барону была поручена техническая сторона ликвидации эрцгерцога, и двое экзальтированных сербских юношей, осуществляя сараевское убийство, до конца дней своих не сомневались, что собственной волей творили национальное дело освобождения Родины.

Выстрелы, прозвучавшие на узких, живописных улицах Сараева, были сигналом к чудовищной, небывалой мировой бойне.

С войною в руках Сальватичи — его очередной псевдоним был Руммель — сосредоточились нити разведки Галицийского фронта.

Глава с неожиданным окончанием

Карикозов делал обычный доклад свой, как всегда, ночью, и, как всегда, на животе его нелепо и ненужно висел большой кинжал.

Фельдшер волновался и от желания угодить, и от сознания, что сейчас откроет что-то действительно очень важное. Еще не успел начать, а уже лицо с двумя «разными» половинами и носом-картофелиной пришло в движение.

— Этот черт Юзефович! Все знает, татарски морда! Я вам такое сейчас сказал, такое... — тянул фельдшер, прикидывая, сколько он за это свое «такое» получит?

Сальватичи перебил:

— Говорите же, наконец, в чем дело?

— А в том дело: секретки телефон искать будет. Татарски морда приказ отдавал: все местечко обыск делать, все подвал! Потаму — донесение есть,.. У кого найдут, все семейство вешать будут!

Последнее Карикозов прибавил уже от себя, чтобы взять Руммеля «на испуг». Но взять этого человека «на испуг» было трудно. Рисковать своей головой вошло у него едва ли не в привычку. Но и он заволновался: помятое лицо, лицо с печатью многих излишеств, пошло судорогой.

— Уходите, уходите сейчас же! Фельдшер не уходил, выразительно глядя на так хорошо знакомый ящик письменного стола.

— Да! — вспомнил Руммель. — Вот вам пятьсот рублей. Уходите же!

— Еще маленький прибавочка... Первый сорт новость! Большой новость!

Дав «прибавочку», Руммель выпроводил назойливого агента.

Оставшись один, тяжело перевел дух. И — так всегда! И сам он, и все его хитросплетения висят на тоненькой, тоненькой ниточке. Один только миг — не учтешь его, не предусмотришь — ниточка обрывается, и все вместе с ним, Сальватичи, летит в бездну! А уйти, перестроить свою жизнь на другой, более спокойный лад

— уже нельзя. Уже все в нем отравлено ядом. Этот яд — и спортивное чувство, и почтя полная самостоятельность, и азарт, опьянение риска, и возможность искупать жуткие минуты страха такими наслаждениями, цена коих недоступна при всякой другой службе...

И, сжав руками седеющие виски, он постоял немного. Воображение, подхлестываемое безграмотной, несвязной речью шпиона, рисовало ингушей, с диким криком ворвавшихся в подвалы, рисовало виселицы и на одной из этих виселиц... Сальватичи взял пакетик с белым порошком, высыпал щепотку на твердый ноготь большого пальца и хищной, тонкой ноздрей втянул...

Заколыхавшись, страшные виселицы исчезли... Бодрый, легкий, не чуя собственного веса, взяв из потайного ящика ключ, спустился он в подвал, заставленный бочками, ящиками и всяким хламом. Вспыхнуло электричество.

Сальватичи нажал замаскированную кнопку. Бесшумно, медленно отделился квадрат стены»

обнажив телефонную сеть с полированной доской, с зелеными шнурами, с металлическими дырочками и штепселями. Что-то сухо защелкало. Опытной рукой вставлялись и вынимались штепселя. Отдавался ряд приказаний на немецком языке с певучим венским акцентом. И все это бежало по синим шнуркам, и по этим же синим шнуркам возвращались ответы. Опасность предотвращена. Тоненькая ниточка остается такой же тоненькой, но, пожалуй, сегодня она не оборвется... А дальше, дальше люди профессии капитана Сальватичи не заглядывают — бесполезно!

Квадрат стены плавно вернулся на свое место.

На другой день капитан Сальватичи, уже как пан Руммель, новый хозяин цукерни, присаживался к своему директорскому столику возле буфета, наблюдал за двумя лакеями, за блондинкой-буфетчицей и за гостями — все сплошь военными, офицерами Дикой дивизии, гродненскими гусарами, гвардейскими уланами. Эти два полка из Варшавы занимали позиции бок о бок с туземцами.

Русская речь, пересыпанная французскими фразами, гортанный говор грузин и горцев. Папиросный, сигарный и трубочный дым. Коричневые и серые черкески, щеголеватые френчи гусар и улан, звон шпор, щелканье биллиардных шаров...

Все столики заняты, но никто не пил ни шоколаду, ни чаю — всего того, что потреблялось из года в год здесь под вывеской, наполовину смытой дождями, вывеской с туманным намеком на трех львов. Пили коньяк, венгерское, старый мед и старый маслянистый бенедиктин.

Вошли новые гости, два «ингуша» — ротмистр Тугарин с Георгиевским крестом и поручик Джемарджидзе, красивый типичный грузин, служивший сначала в пехоте, затем в опереточной труппе. Небольшой, но приятный и мягкий тенор внушил Джемарджидзе мысль променять полицейский мундир на огни рампы. С войной опереточный тенор был призван в армию.

Служба в полиции научила его как-то особенно присматриваться к людям. Это уже было что-то профессиональное, чего не могли вытравить ни подмостки театра, ни черкеска офицера Дикой дивизии. И когда Тугарин и Джемарджидзе подъехали верхом к цукерне и сдали лошадей вестовым ингушам, по горскому обычаю засунув нагайки за пояс, на спину, Джемарджидзе сказал:

— Понимаешь, Тугарин, этот хозяин кофейни внушает мне... как бы тебе сказать... подозрение.

— В каком смысле?

— Не агент ли австрийский?

— Ну вот! Тебе всюду мерещатся шпионы, — улыбнулся Тугарин.

— Глаз имею, нюх имею! Джемарджидзе, как Патэ-журналь: все видит, все знает.

Они вошли в цукерню. Не только свободного столика, но даже присесть негде. Все облеплено до отказа и своими, и «соседними» уланами и гусарами.

Тугарин, невыдержанный и горячий, вспыхнул:

— Что за безобразие! Сейчас подать столик!

Вид высокого, мужественного, увешанного оружием офицера вогнал в панику обоих лакеев, и они беспомощно заметались. Беспомощно, так как запасного столика не было, а если бы даже и был, то за полным отсутствием места его негде было бы поставить.

— Где ваш хозяин? Позвать его! — и уже в бешенстве Тугарин выдернул из-за спины нагайку.

Побледневший лакей метнулся в глубь квартиры, и через полминуты к Тугарину подошел улыбающийся пан Руммель.

— Что прикажет господин ротмистр?

— Я требую столик. Какой вы хозяин? Где вы пропадаете? Ваше место здесь!

— Господин ротмистр, вы сами видите...

— Вижу, что вы наглец! — с перекосившимся лицом выкрикнул Тугарин так оглушительно, что все смолкло кругом и биллиардные игроки с киями поспешили в зал.

Лицо пана Руммеля приняло гневное, хищное выражение, какие-то желваки заходили под кожей углов рта и скул, но тотчас же все это сменилось чем-то медовым, искательным:

— Господин ротмистр, не моя вина, если... Он не успел договорить.

— А, не твоя вина! Не твоя... — исступленно повторил Тугарин и, взмахнув нагайкой, так ударил по. лицу пана Руммеля, что вдоль щеки легла багровая полоса.

— Что ты делаешь! — воскликнул Джемарджидзе. Но было уже поздно.

Пан Руммель даже не дрогнул, даже не отступил, даже сохранил медовую улыбку. Только взгляд его, злой, полный убийственной ненависти, выдавал его. Хватило даже силы воли сделать полупоклон, после чего, не торопясь, он удалился туда, откуда только что пришел.

Вечером, не дожидаясь ночи, а как только стемнело, с опаской да оглядкой, черным ходом проник Карикозов к Руммелю.

Фельдшер сначала хотел было посочувствовать, но барон со вздутой на щеке полосой остановил его:

— Не надо! У вас есть что-нибудь новое?

— Есть новая, очень многа новая, — захрипел Карикозов. — Юзефович, татарски морда, приказал подписать на ваша арест. Ночью всадники конвоя с один офицер придут за тобой,. — сказал фельдшер и поправился: — За вами.

И умолк, подбоченившись. Сейчас он уже не был подобострастным. Какой смысл заискивать перед тем, кого через несколько часов могут повесить и от кого не будет уже никакой пользы?

Карикозов ожидал, что пан Руммель испугается, задрожит Но пан Руммель был спокоен, может быть, даже слишком спокоен. Это повергло фельдшера сначала в недоумение, а пототом в чувство какой-то злобы.

Он высказал вслух затаенную мысль:

— Вот Карикозов какой! Кто тебе предупрежденье дал? Карикозов. Кто жизнь спасал? Каракозов. А что с этого Карикозов будет имел? Карикозов остается без работа и без деньги.

Улыбнувшись, пан Руммель в тон ответил ему:

— Карикозов не останется без работы и без денег. Видите это железное кольцо? К вам с этим кольцом подойдет человек, и вы будете работать с ним, как работали со мной.

— А сейчас? — перебил фельдшер, изнемогая от жадности.

— А сейчас это! — и, дав ему две пятисотрублевки, пан Руммель прибавил. — Уходите! Мы еще встретимся!

Ее первый роман с тринадцатью письмами

Дам неохотно пускали на фронт, если это не были сестры милосердия. Командующие армиями и те почти не разрешали своим женам погостить у себя в штабе. Генерал Брусилов за все время войны так и не пустил свою жену не только к себе в штаб, но и в расположение своего фронта.

Ларе не удалось бы попасть в Дикую дивизию, если бы не два обстоятельства. Первое — следуя мудрому совету Юрочки Федосеева, она привезла несколько ящиков с подарками. Второе же, главнее всех подарков — Михаил Александрович знал не только самое Лару, но знал и брата ее покойного мужа, и ее собственного брата, Сергея Фручера.

Константин Алаев — сослуживец Михаила посиним кирасирам, Фручера же — сослуживец по гвардейской артиллерии. Когда, обвенчавшись с Натальей Брасовой, великий князь жил перед войной в полуопале, полуизгнании в Ницце, Сергей Фручера каждую неделю посылал ему из Петербурга солдатский ржаной хлеб и несколько фунтов гречневой крупы. На чужбине Михаилу, с его простыми здоровыми вкусами так не хватало черного хлеба и гречневой каши. С милой, застенчивой улыбкой он вспоминал все это, принимая Лару у себя. Он до того растроган был охватившими воспоминаниями — даже проявил несвойственную ему твердость, когда Юзефович заявил, что следовало бы попросить барыню о немедленном возвращении в Петербург, и что здесь ей не место.

— Нет, Яков Давыдович, пусть она поживет несколько дней. Тем более, что она ведь привезла нашим всадникам гостинцы.

— Но ваше высочество, штаб армии категорически запретил появление на фронте частных лиц.

— Это запрещение не может касаться моих гостей, — последовало возражение, и это «моих гостей» было произнесено так и с таким ударением, что много себе позволявший, властный начальник штаба умолк. И уже совсем прикусил язы», вспомнив, что со дня на день приедет его жена. А перед ней он пасовал, и это маленькое, бледное существо держало в руках темпераментного, резкого татарина-мужа.

Лара осталась. Ей реквизировали комнату в гостинице. Показать ей все, что можно было показать, высочайше поручено было командиру Черкесского полка князю Александру Чавчавадзе. Наилучший выбор. Чавчавадзе был очень светский и любезный человек, и в походной обстановке державшийся, как в салоне.

В дни затишья он обладал искусством делать жизнь удобной, веселой и приятной. В Черкесском полку ,был хор трубачей, едва ли не единственный в дивизии. Все остальные полки пробавлялись зурначами. Но и у Саши Чавчавадзе были зурначи, опять-таки лучшие.

После Петербурга все было здесь для Лары так ново и ярко. Эти обеды под открытым небом в тени вишневых садиков, обеды без тыловых пересудов и сплетен о царской семье, за последнее время отравивших своим ядом все петербургское общество.

Эти офицеры в черкесках, смотревшие в глаза смерти, совершавшие подвиги и, кто знает, что ждет их через несколько дней в этих же самых равнинах бегущего, живописного в капризных извилинах своих Днестра.

А эти ночи с яркими звездами и заревами где-то далеко пылающих деревень? Эти цветные ракеты австрийцев, чертящих зеленые и красные зигзаги на фоне, темных глубоких небес?

Эта повседневная жизнь фанатически покорных судьбе туземцев. Эти острые пики, прислоненные к соломенным крышам Низеньких халуп. Гортанная, непонятная речь смуглых всадников, запах лошадей и кожаных седел, запах и дым костров... Вечерняя молитва, когда разостлав свои коврики, обратившись на восток, коленопреклоненные туземцы, качая головами и закрыв глаза, сосредоточенные до экстаза, шепчут слова Корана... Лара впитывала в себя все это и, сама не отдавая себе отчета, ощущала если и не перерождение, то, во всяком случае, какое-то освежающее обновление...

Эти мусульмане, ингуши и черкесы, не говорившие по-русски, учили Лару тому, чему ее не учили в Смольном институте. Учили любить Россию, такую необъятную, таинственную, сумевшую создать эти горские полки, разноплеменные, разноязычные. И они идут в бой за нее, за Россию, идут как на праздник, и так же празднично, без мук и сомнений умирают за нее.

И то, чего не сделали годы светской жизни в Петербурге и за границей, то удалось сделать нескольким дням в прифронтовой полосе. Под настроением бесед о войне и веры в победу, под настроением этих молившихся с заходом солнца воинственных горцев, под настроением большого и важного, с чем она так близко соприкоснулась и что совершается не только здесь, на маленьком участке, но и на фронте в тысячу верст, Лара углубилась в себя и сделала какую-то переоценку...

Повторяем, это не было перерождение, Не явилось вдруг желание подвига хотя бы сестры милосердия, отдавшейся целиком заботам о раненых, но явилось желание стать чище и лучше. И опять-таки, не путем аскетического удушения в себе женщины — это никому не нужно и прежде всего ей, Ларе, — а просто она увидела, что надо быть разборчивее, менее распущенной и не только отдаваться, увлекаясь, а то совсем и не увлекаясь, а полюбить, по-настоящему полюбить. Да, эти звездные ночи, эти буковые леса над застывшей холодной сталью сонного Днестра, эти зарева далеких, почти мистических пожаров — все это будило душу, сливаясь в один захватывающий порыв. И, с презрением к самой себе, она вспомнила свой последний роман с вылощенным, надушенным и лысым капитаном генерального штаба. Он «воевал» в Петербурге, окопавшись в своем кабинете под монументальной аркой, на Дворцовой площади. Он питал брезгливое отвращение к войне, к тому, что переживала Россия, и ко всему, что не было спокойным комфортом, узко эгоистическим окружением его великолепной особы.

И потому, что этот капитан, вылощенный и ледяной, был ее последним «капризом», она вспомнила свое первое увлечение другим капитаном генерального штаба, высоким, с плебейским лицом и с тонкими аристократическими руками. У него были голые, без ресниц, какие-то белые глаза. И когда, много лет спустя, она вспоминала эти глаза, дрожь отвращения охватывала ее.

Окончив институт, она приехала на лето к отцу, губернатору в юго-западном крае. В этом городе служил капитан генерального штаба Нейер. Он имел репутацию опытного развратника. Вчерашняя институтка, гибкая, матовая, с миндалинами темных глаз, не могла не привлечь его благосклонного внимания. Рядом с нею губернские дамы, сердца коих он пожирал без остатка, показались ему вульгарными и, кроме этого, Лара была еще невинна Он влюбил ее в себя. Она бегала тайком к нему на холостую квартиру и писала безумный письма.

Нейер холодно развращал ее, и так это продолжалось около двух месяцев. А потом приехал ревизовать губернию видный петербургский чиновник Алаев. Губерния оказалась далеко не в порядке, Алаев же оказался богатым человеком с отличной карьерой не только в настоящем, но и в будущем.

Алаев заметно увлекся губернаторской дочкой. Отец сказал ей:

— Если ты откажешь Алаеву, я погиб! Да и сам по себе Алаев завидная партия.

К этому времени чувственная любознательность Лары — она принимала ее за наивысшую влюбленность — успела остыть. Больше того, Лара успела возненавидеть грубого циника, не пытавшегося даже, хотя бы девичьих иллюзий ради, обвеять свои отношения хотя бы дымкой поэзии, хотя бы красивой ложью.

И еще до приезда Алаева она прекратила посещения «гарсоньеры» Нейера.

Он бесился, бесился от неугасшей похоти и оскорбленного самолюбия.

Лара хотела спасти своего отца от позорной отставки, да и вполне согласилась с ним, что Алаев действительно завидная партия. Алаев, красивый тридцативосьмилетней правовед, был симпатичен ей и как мужчина, и как симпатичный собеседник. И вот она его невеста, а через месяц-другой и его жена. Но для этого необходимо порвать с прошлым и потребовать у Нейера безумные, компрометирующие письма.

Вот когда уязвленный самец увидел, что Лара все еще пока в его власти.

— Вам угодно получить ваши письма, очаровательное дитя мое? — спросил он с висельнической улыбкой белых глаз.

— Надеюсь, что вы как порядочный человек...

— Милая моя, полноте вам! Какая там порядочность? Тем более к вам, так вероломно забывшей дорогу ко мне? Какая неблагодарность! Я вам открыл, можно сказать, врата. Эдема, научил таким наслаждениям и ласкам. Но не будем предаваться лиризму, ближе к делу! Вот вам мой ультиматум: ваших писем у меня тринадцать. Фатальная цифра, кстати! За каждым из них вы будете приходить ко мне и, уходя паинькой, будете получать по одному... Тринадцать визитов. Право же, мы не будем скучать.

— Вы... вы чудовищный негодяй! — бешеная ненависть душила Лару. Она глаз не могла поднять на него, так он был ей омерзителен.

— Ха, ха, ха! — рассмеялся Нейер. — «Чудовищный негодяй!» Но я не из обидчивых. Да и что такое негодяй? Понятие весьма растяжимое. И разве вся человеческая мораль не растяжима как гуттаперча? На одной точке земного шара почитается злом то, что на другой точке люди называют добром. Но не будем вдаваться в философию. Говорю вам ясно и просто: если вам не угодно получить ваши письма в порядке, мною начертанном, я их все запечатаю в один конверт и отправлю вашему жениху в качестве... ну, свадебного подарка, что ли. Вы девица неглупая и можете учесть все последствия оного свадебного подарка. Итак — либо-либо? Ваша честь в ваших собственных руках.

Лара получила свои тринадцать писем от Нейера, получила ужасной, незабываемой ценой, и той же осенью обвенчалась со статским советником Алаевым.

На поляне и за столом

Для всей дивизии подарков не хватило бы. Да и кроме того, полки Чеченский, Кабардинский, Татарский и Дагестанский находились в стороне от «большой дороги».

А большая дорога начиналась штабом дивизии и кончалась штабом бригады полков Ингушского и Черкесского.

Эта дорога была дорогой Лары, и по ней носился ее автомобиль, весьма неохотно предоставленный Юзефовичем «этой петербургской барыньке».

В душе Саша Чавчавадзе хотел, чтобы все подарки достались его черкесам, но это было бы неловко по отношению к соседям-ингушам, а такой неловкости дипломат Чавчавадзе никогда не допустил бы.

Он совещался с абхазцем, полковником Мерчуле, командиром ингушей, как обставить это маленькое событие в жизни бригады. Мерчуле, тихий, скромный, избегавший всякой помпы, ответил:

— Да что ж, князь, раздадим как-нибудь, да и все тут.

Но Чавчавадзе, неравнодушный ко всему декоративному, восстал:

— Должна быть торжественность. Необходимо подхлестывать их восточное воображение. Хор трубачей. Всадники должны быть одеты празднично. В первую голову одарить вахмистров, унтер-офицеров и всадников постарше.

— Тех, которые меньше всего нуждаются...

— Да! Но важен престиж! Здесь главный принцип — охранение старшинства. Это именно в духе туземцев.

— Пусть будет так, — покорно согласился Мерчуле.

Меж вековых дубов, на пышной изумрудной поляне толпа офицеров окружила свою гостью и раскрытые ящики. Оба полка в новых парадных черкесках и в цветных башлыках — ингуши в синих, черкесы в красных — выстроены были по сотням. В ясном солнечном воздухе далеко разносились чистые прозрачные звуки ослепительно сверкающих медных труб. Марши сменялись «Вещим Олегом» и популярной песенкой «На солнце оружьем сверкая». И трубачи, и эффектные красочные пятна — стройные ряды всадников в черкесках, башлыках и папахах, и нарядная группа начальства с красивой молодой женщиной — все это создавало столь желанное для Саши Чавчавадзе праздничное настроение.

По программе первые одаривались те, у кого были нашивки, Георгиевские кресты и седые бороды.

Надо было видеть, какой радостью вспыхивали глаза этих Георгиевских кавалеров — конвойцев еще Александра II — когда из рук прелестной ханум они получали кто пачку папирос, кто кусок мыла, кто плитку шоколада или катушку ниток. Не пустячным подарком, а вниманием овладевала ханум сердцами этих сухих, обветренных бойцов, отмеченных шрамами трех войн и служивших при трех императорах.

Это чувство сообщалось Ларе, и она сияла вся, и казалось ей, что лучших минут еще не было в ее жизни и они останутся незабываемыми. И было еще сознание, что она привлекательна и ею любуются и окружающие офицеры, и те, кого она как добрая фея дарит своим женским приветом на залитой солнцем поляне, средь исполинских дубов. И это было безыскусственно просто в таком слиянии с девственной мощной природой.

Восторженный Юрочка Федосеев был на седьмом Небе.

Когда к Ларе подошел всадник с горбоносым профилем к огненного цвета бородой, Лара смутилась. Так вот он, этот самый Бек-Боров, главнокомандующий персидской армией с крашеной бородой, о ком с восхищением вспоминал Юрочка в ее петербургской гостиной!

Лара невольно растерялась. Что можно дать этому воину с его нероновской бородой, когда персидский шах оплачивал его службу пышными самоцветными камнями? И после этого — коробка габаевских папирос или кусок варшавского мыла...

Подоспел Юрочка. Он сам волновался не менее Лары. Он вынул из ящика и подал ей большую, в полфунта, пачку душистого табаку.

Положение было спасено. Наградой гибкой, как пальма, ханум был блеск семидесятилетних и все еще молодых, огнем горящих глаз. И старый всадник так гордо отошел со своим подарком, как если бы в этой пачке заключались все сокровища шахской казны.

Стариков сменила молодежь. В юных улыбках белые зубы освещали и смуглые лица, и персиковые бледно-матовые, и коричневые, как бронза.

Чавчавадзе говорил Алаевой:

— Вы завоевали, покорили наших всадников бесповоротно и навсегда! Нет на свете подвига, который каждый из них не совершил бы за вас и для вас!

Чавчавадзе не был бы Сашей Чавчавадзе, если бы не ознаменовал этот день большим обедом у себя, во дворе крестьянской усадьбы, отведенной под его штаб.

Торжественного случая ради были приглашены гости из других полков. Возле крытой соломой галицийской халупы, за. деревенскими узенькими столами собрался букет громких имен и титулов, возможный лишь при таких исключительных условиях, как война.

Рядом с единственной дамой Чавчавадзе по-. садил старшего по чину гостя — генерала, персидского принца Юзула-Мирза из древней династии Каджаров. Черный, как только может быть черен перс, принц Фази, так называли его сокращенно, считался отличным боевым кавалерийским генералом. Даму свою он занимал на французском языке, свободном и бойком, но с сильным восточным акцентом: Под гул веселых голосов, под звон посуды и стаканов, под замиравшие тосты знакомил принц Фази свою даму с теми, кто, по его мнению, заслужил внимания. А внимание его можно было заслужить только военной доблестью.

Сначала, как всегда в новом обществе, для Лары все были на одно лицо: мужчины в папахах. Да, в папахах, ибо в подражание горцам, за трапезой под открытым небом офицеры Дикой дивизии не снимали своих головных уборов.

— Этот блондин с открытым лицом...

— Я его знаю, знаю давно, — откликнулась Лара, — это принц Мюрат.

— Вы его знаете по вашим петербургским салонам, — последовал ответ, — но вы не знаете, ' какой это офицер! На двенадцать баллов! Я был с ним на японской войне, а теперь вместе бьем австрийцев. Между двумя войнами мы проходили курс офицерской кавалерийской школы. Какое богатырское здоровье! Мюрат кутит напролет всю ночь, утром возвращается к себе на квартиру, выпивает стакан молока, берет холодную ванну, прямо в манеж и целый день работает, не слезая с седла. Так заматывает самых сильных гунтеров, что от них только пар идет... Это школа! Такие офицеры создавали и создают русскую конницу, единственную в мире. А на японской войне? Получив сквозную рану в шею, он без перевязки идет в атаку и опрокидывает японские эскадроны. Уже здесь, в Карпатах, он спасает положение всей бригады, почти отрезанной, когда на лямках ему были поданы пулеметы...

— Как это на лямках? — не поняла Лара.

— Он с горстью своих людей находился на такой круче — подняться к нему никакой возможности не было! Тогда Мюрат приказал спустить длинные-длинные веревки, и на этих веревках его люди подтянули пулеметы. Из них он открыл огонь — австрийцы бежали в панике!

— Да, все это необыкновенно и так захватывающе! — вырвалось у Лары. — Слушая ваше высочество, жаждешь сама чего-то необыкновенного! Как это все красиво! Решительно все! Но вы ничего не говорите о себе, а у вас Георгиевский крест, отличие храбрых и смелых.

— Это не более, как очередная награда, — молвил Фази, не терпевший говорить о себе.

— А вот смотрите, влево от Мюрата, как и он, такой же жизнерадостный, штабс-ротмистр Тапа-Чермоев, бывший офицер собственного его величества конвоя, а теперь адъютант Чеченского полка. Тапа сам чеченец и пользуется большим влиянием среди чеченцев. Недавно Чермоев выкинул номер. Средь бела дня, увлекшись разведкой, не заметил, как очутился буквально в пятидесяти шагах от окопов противника. Эта дерзость так ошеломила австрийцев, они даже не стреляли, а уж чего выгодней мишень: всадник в полсотне шагов. Чермоев не был бы горцем, если бы, заметив свою оплошность, бросился наутек. И он сделал так же лихо, как делали его предки чеченцы в борьбе с русскими. Он задержал коня и, молодецки заломив папаху, посмотрел на ошеломленных австрийцев; а потом с гиком, стегнув коня плетью, взвил его на дыбы, и, повернув, как на оси, с места понесся карьером назад, к своим. И это было так ошеломляюще — ни одного выстрела вдогонку. Нет, клянусь Богом, это была картина... Я был в полуверсте и наблюдал в бинокль. Совсем как театральное представление. Нет, молодец Тапа!

В этот момент взгляды Чермоева и принца Фази встретились. Чермоев приподнял свой бокал, принц Фази свой, и оба выпили.

Фази продолжал:

— Я люблю его за многое: и за то, что он знает и любит свой Северный Кавказ и своих чеченцев. Тапа — живая история всех кавказских войн. Память у него изумительная! Пытливый ум и знание предмета в мельчайших подробностях делают его увлекательным собеседником. Я сам люблю Кавказ — его нельзя не любить — вся моя служба прошла среди горцев, и потому мне все кавказское особенно мило и дорого!..

Глава, в которой Саша Чавчавадзе перестал быть светским человеком

После обеда хозяева и гости разбились на группы. Самая большая группа тесным кольцом черкесок сгустилась вокруг Лары. Женщина, да еще такая, как она, редкостью была на фронте. Офицеры не видели здесь никого, кроме галицийских крестьянок и сестер милосердия. Крестьянки были грязны, а сестры милосердия успели примелькаться своими косынками, своим аптечным запахом и своей доступностью. А это, это настоящая дама. Кроме аромата духов, она вся Овеяна также ароматом светской жизни Петербурга. Казалось, частицу этой самой жизни, такой манящей, она привезла с собою в складках своего платья, в движениях, в улыбке.

Каждому хотелось быть поближе к ней, коснуться хотя бы рукавом черкески. И за право это сделать, за право поймать на себе хотя бы мимолетный взгляд ее темных продолговатых миндалин, эти мужчины готовы были соперничать между собой, как самцы, со всеми последствиями такого соперничества. И напружинивались локти. Готовые мгновенно обидеться, вспыхивали глаза. Пальцы тянулись к рукояткам кинжалов. Это чувство одинаково овладело не только кавказцами, но и русскими, и прибалтийскими немцами, всеми, кто изнемогал от желания схватить ее, эту гибкую, приятно пахнувшую гостью, схватить, как хватали амазонок центавры, и умчаться с нею под густую тень вековых дубов, где утром была раздача подарков... Война разнуздывает и обнажает инстинкты. Самые тонкие мужчины превращаются в дикарей. В атмосфере насилия и торжества тех, кто вооружен до зубов и чьи острее отточены когти, что такое овладеть женщиной, помимо ее желания? Эпизод. Эпизод, о котором можно будет вспомнить с приятной самодовольной улыбкой.

И Лара ощутила себя, не могла не ощутить, центром все этих вожделений. Она читала в игре лицевых мускулов и в потупленных взглядах. Это не льстило ей, но и не оскорбляло, потому что она понимала этих мужчин, изголодавшихся, здоровых, цветущих, вечно в движении, на воздухе. Это было естественно, а потому не отталкивало. Совсем другое, чем оставшийся в Петербурге вылощенный капитан. У того это было надуманно, искусственно,, а потому и противно.

Один Юрочка доволен был платонической ролью пажа Лары. Этот паж был немного пьян и, как все молодые люди, которые не умеют пить и которым хмельное состояние не идет, был какой-то и смешной, и блаженный, и гордый тем, что он знает Лару давно. В этом месиве Мужчин вокруг одной женщины Юрочка представлял их ей одного за другим:

— Лариса Павловна, корнет князь Радзивилл... Ротмистр Тугарин.

Радзивилл ниже ее, а Тугарин значительно выше, рослый и видный. Лара отметила, что лицо у него грубоватое особенной грубоватостью таких же рослых степных помещиков, что в поддевках появляются на конских ярмарках. Да, поддевка, шаровары, высокие сапоги, но не купец и не барышник. И хотя не видно тонкой породы, но и по манере носить голову, и по осанке, по голосу, по всему угадывается дворянин, помещик. Так и Тугарин. В нем, с одной стороны, что-то степное, господское, с другой, что-то кавалерийское — с такой внешностью нельзя не служить в коннице. И поэтому Тугарин запомнился Ларе, запомнился еще удалью и силой — так и веяло от него и тем, и другим от всей его фигуры, широкой в плечах и в груди.

К Ларе подошел Чавчавадзе. Ему легко было подойти: перед ним, старшим полковником и командиром черкесов, все расступались, и никто враждебно и вызывающе не напружинивал своих локтей. Он только успел обратиться к Ларе с какой-то любезностью, как перед ним вырос адъютант Черкесского полка Верига-Даревский.

— Начальник штаба дивизии просит ваше сиятельство к телефону.

Телефонная проволока была вестницей чего-то такого, что сразу вдруг изменило общее настроение. Чавчавадзе вернулся другой, озабоченный. От его светскости не осталось и следа. Минуту назад женщина была здесь украшением, усладою, теперь она была только помехой.

Чавчавадзе сказал -Юрочке:

— Федосеев,, отведите мадам Алаеву в Тлусте-Място. А Ларе сказал:

— Я очень сожалею, но мы должны прервать наше милое беззаботное веселье. От имени своего полка еще раз благодарю за подарки, и счастливого пути!

Этим «счастливого пути» он подчеркнул, что они более не увидятся и теперь ему уже не до гостей.

Ларе было непонятно и ново: и этот холодок, и то, что все сразу стали строгими, деловыми и что на нее никто уже не обращал внимания. Офицеры садились на лошадей, поданных вестовыми, и уезжали.

Дорогой, сидя с Ларой в автомобиле, успевший отрезветь Юрочка объяснил:

— Это, конечно, между нами, Лариса Павловна. Ночью мы перейдем в наступление и будем рвать фронт.

— Юрочка... хоть бы издали, хоть бы одним глазком...

— Что вы, что вы! — испугался Юрочка. — Ни под каким видом. Юзефович попросит вас сегодня же уехать!

— Но куда же, куда же, Юрочка? — с отчаянием вырвалось у Лары. Она увидела себя такой бесприютной, такой беспомощной. Все было так интересно тут, так заманчиво и вдруг... Нет, нет, это ужасно! Возвращение в Петербург, теперь такой скучный, такой ужасный, постылый и ненужный!..

— Я не хочу в Петербург! Не хочу!

— Ну его совсем, этот гнилой Петербург! — согласился Юрочка. — Знаете, что я придумал? Ведь вы свободны как ветер? В Петербурге ни с чем не связаны?

— Ничем решительно! — твердо ответила Лара, вспомнив вылощенного капитана.

— И отлично! Поезжайте в Киев. Там бьется жизнь, там чувствуется на каждом шагу тыл. Центр киевской жизни — «Континенталь». Остановитесь в нем и вы увидите, как будет хорошо! Через несколько дней, когда мы закончим операцию, многие из наших туземцев бросятся в Киев отдохнуть, освежиться. Не выходя из «Континенталя», вы будете вновь в Дикой дивизии. Да и я прикачу, если останусь жив.

— Глупости! Конечно, останетесь!

— Не глупости, война!..

Карикозов в большом свете

Капитан Сальватичи, он же пан Руммель, успел скрыться в ту самую ночь, когда поручик Джемарджидзе вместе с ингушами и с агентом армейской контрразведки оцепил кофейню «Под тремя золотыми левами» на предмет обыска и ареста видного неприятельского шпиона.

Обнаружилось, что капитана Сальватичи и след простыл. Джемарджидзе в бешенстве сорвал с себя папаху, бросил оземь и начал топтать ногами.

— Удрал, негодяй! Удрал!

Велико было отчаяние. Еще бы, Джемарджидзе присмотрел уже возле штаба полка дерево, на котором должен был висеть австриец, и вот, не угодно ли, такой провал!

Обыск не дал никаких особенных результатов, хотя полицейский нюх Джемарджидзе и привел его к тайной телефонной системе. Сальватичи успел испортить ее, и поручику Джемарджидзе в виде трофея достался деревянный прямоугольник с оборванными шнурами и без штепселей.

Когда Тугарин угостил Руммеля ударом плети, Джемарджидзе под свежим впечатлением осудил ротмистра;

— Зачем зря бить человека? Что он тебе сделал? Нехорошо!

После обыска Джемарджидзе уже совсем иначе судил:

— Тугарин, ты во всем виноват! Надо было застрелить этого мерзавца!

— Будь я уверен, что это за птица, не задумываясь всадил бы пулю!

— Уверен не уверен, птица не птица, надо было стрелять. Начальство потом разобралось бы. Но ничего, ты и так молодец, помог снять с него маску! — утешал Джемарджидзе Тугарина и сам утешался.

А Сальватичи сдержал свое обещание. Через два-три дня к Карикозову подошел на улице санитар в новенькой форме. Убедившись, что они только вдвоем и кругом никого нет, санитар на ломаном русском языке задал вопрос:

— Вы есть господин Карикозов?

— Да, я господин Карикозов.

Санитар показал ему железное кольцо. Фельдшер подмигнул с видом заговорщика. Отношения быстро наладились.

Затем Карикозов устроился в командировку в Киев за медикаментами для дивизионного лазарета.

Стыдясь своего фельдшерского звания и желая походить на офицера туземной дивизии, Карикозов башлыком закрывал свои фельдшерские погоны. Был весьма счастлив, когда солдаты козыряли ему. Да и не только солдаты, офицеры приветствовали его, как равные равного.

Отложив покупку медикаментов на последний день, он занялся собственными делами: ходил в цирк, шатался по кофейням, знакомился с женщинами и успех туго набитого бумажника приписывал своей собственной неотразимости.

Женщинам он выдавал себя за черкесского князя, корнета Дикой дивизии, и нахально врал о своих подвигах. Ему верили, и нельзя было не верить человеку в косматой папахе, с таким чудовищным кинжалом и с такой зверской физиономией в те минуты, когда, рыча и скрипя зубами, он описывал, как врывался в самую гущу австрийцев и крошил их этим самым кинжалом. Для большей наглядности Карикозов вытягивал из ножен клинок и, послюнив палец, проводил им по острому лезвию, делая страшные глаза...

Любовные утехи ничуть не мешали коммерческим оборотам. В кофейне Симадени, в глубине, Карикозов встречался с бородатым персом в высокой каракулевой шапке. В пакетиках из папиросной бумаги перс хранил небесного цвета бирюзу, а также бриллианты и рубины. Появлялись щипчики, появлялся инструментик для определения количества каратов. Не особенно доверяя друг другу, Карикозов и перс придушенными голосами торговались и спорили.

Обедал Карикозов в маленьких ресторанах, но ему хотелось пообедать хоть единственный раз в «Континентале».; Он долго не решался. Не потому, что смущала цена, а потому, что ресторан этой первой в Киеве гостиницы всегда битком набит военными. Чужие-то еще туда-сюда, но легко напороться на своих «туземцев», и тогда не поможет синий башлык, закрывающий фельдшерские погоны.

Долго колебался Карикозов. Велик был соблазн, но и велик был страх. Наконец, первый победил последний. В эти дни наступления вряд ли кто-нибудь из офицеров уехал бы в отпуск.

Карикозов не обманулся. В ресторане, кроме него, был еще из Дикой дивизии только один вольноопределяющийся, правовед Балбаневский, как и он, закрывший свои погоны башлыком. Фельдшер знал Балбаневского. Он ему продавал кокаин.

Войдя, Карикозов, при всей наглости своей, растерялся — так ошеломила его своим великолепием обстановка. Потоки электричества, зажигающие бриллианты нарядных, с обнаженными плечами дам. Гвардейские офицеры, спекулянты в смокингах, важные метрдотели; передвижные на колесиках столы с дымящимся ростбифом и еще многое такое, чего Карикозов никогда не видел.

Он твердо помнил одно: необходимо отыскать глазами какого-нибудь генерала, а если не генерала, то полковника, и попросить разрешения сесть.

И, о ужас! Он, Карикозов, увидел знакомое по фотографиям лицо с уже седеющей бородкой, увидел адмиральские погоны... Это великий князь Александр Михайлович. Он заведует всей военной авиацией, и его штаб здесь же, в Киеве. Будь что будет! Карикозов, вытянувшись, деревенеющим языком произнес:

— Ва... ва... ше императорское высочество, раз... разрешите с... с... сесть.

В ответ — насмешливая улыбка и такой же насмешливый кивок головы. Чересчур комичен и нелеп был этот неуклюжий «горец». Черкеска, пожалуй, самый красивый, самый воинственный мужской наряд для тех, кто создан для нее, кто строен и ловок и кто умеет ее носить, что весьма нелегко, особенно для некавказцев. А для полных и неповоротливых, для подобных Карикозову, ничего нет убийственнее черкески.

Гора с плеч свалилась: великий князь принял его за офицера. Можно сесть, но где? Свободных столиков нет. Есть полусвободные, но подсесть к офицеру опасно — того гляди расшифрует маскарад и выгонит вон.

Вот еще удовольствие! Нельзя спокойно за свои деньги пообедать в хорошем месте. А между тем у него, Каракозова, больше в кармане, чем у любого из этих «пускающих пыль в глаза» офицеришек!..

Вот одинокая дама. К ней разве присоединиться? В ее обществе приятней, а главное, безопасней, чем с забубенньм ротмистром каким-нибудь.

— Ва! — именно этим кавказским «ва» подумал Карикозов, — да ведь эта барыня только на днях гостила в туземной дивизии. Видимо, важная барыня, — и великий князь приглашал, и Юзефович, уж на что собака, и тот машину предоставил. Но как и что ей сказать? — затруднился фельдшер, в практике своей выше девиц с Крещатика и сестер милосердия третьего сорта не поднимавшийся.

Ему повезло. Растерянный, топтавшийся средь ярко освещенного ресторана, скромный, незаметный офицер — и она приняла его за офицера — привлек внимание и сочувствие Лары. Он казался ей родным и близким, как была теперь для нее родной и близкой вся Дикая дивизия. Она подозвала метрдотеля, и тот подошел к Карикозову.

— Барыня приглашает вас сесть за ее столик.

И когда он приблизился, все еще несмело, она подбодрила его ласкою во взгляде и в голосе:

— Садитесь, пожалуйста.

— Благодарим вас, мадам! — и, щелкнув каблуками, фельдшер занял свободное место.

«Вот они, дети гор, — мелькнуло в голове Лары, — в непривычной культурной обстановке теряются, а на позициях дерутся как львы. И он такой же. Необходимо его подбодрить».

— А в этих последних боях вы не принимали участия?

— Никаких нет, мадам. Очень секретный поручений здесь, Киев, командирован.

— Вам это неприятно? Вы, несомненно, предпочли бы разделить со своими все опасности?

— Так точно, мадам, ужасно большой досада имеем! Я эти австрийцы вот как резил! — и, схватившись за клинок, Карикозов оскалил зубы и сделал зверское лицо.

«Да, да, все они такие! — восхищалась Лара, — все они бойцы с колыбели, и война для них — «пир».

Увидев, что «герой» беспомощно вертит в руках меню, Лара и тут поспешила к нему на помощь.

— Я вам посоветую, что взять. Есть даже ваш родной кавказский шашлык.

— Есть? Очень обожаем шашлык !

Преступление и наказание

Да, Юрочка был прав.

Киев оказался куда более в соответствии с переживаниями Лары, чем Петербург.

Киев не только великолепен на редкость, но и живописен своей хаотической разбросанностью, весь такой буйный, густо красочный. Знойное солнце, белые стены древних святынь и золоченые купола. Что-то ликующее, певучее, и красота совсем другая, чем стройность линий закованной в гранит северной столицы.

Перед самой войной Лара изъездила юг Италии, но и после этих увенчанных мировой славой ландшафтов она часами любовалась в саду Купеческого собрания бегущей без конца и края заднепровской равниной с ее песками, нивами, лугами, лесами и деревнями. В обычное время Киев какой-то сонный, глухой, теперь — шумный, бурливый тыл юго-западного фронта. Люди в военной форме, без конца, везде и всюду. Через Kиев тянулись не партии, не полки, а целые полчища пленных австрийцев. И на фоне старинного русского города казалась чужой форма: эти cеро-стальные мундиры пехоты, синие с желтым шнурами доломаны венгерских гусар и алые фески боснийцев. И такие же чужие лица и чужой говор на всех языках всех народов, населяющих Австро-Венгрию. Дребезжание экипажных колес, пыхтящие грузовики с военным от снаряжением, автомобили штабных офицеров и санитарных уполномоченных.

И ко всему этому еще Киев был временной столицей с пребыванием жившей в Киеве с самого начала войны вдовствующей императрицы Марии Федоровны.

Лара мечтала хотя бы о нескольких днях полного одиночества. Это одиночество нужно было ей, чтобы воссоздать, продумать все вывезенные «оттуда» впечатления. И теперь они чудились еще острее и ярче. Воспоминания всегда сильнее действительности, как талантливый пейзаж сильнее природы. Но не успела она снять номер| в «Континентале» и спуститься в холл, как тот час же очутилась среди старых петербургских знакомых — дам-патронесс, ездивших на фронт, дам, никуда не ездивших; а состоявших при императрице-матери, чиновников, одетых в полу- военную форму, и настоящих военных. Завтракать и обедать приходилось в компании, и это выдался редкий случай, что она сидела одна, ко- гда в ресторан нелегкая принесла Карикозова.

Заказав себе обед, Лара под настроением этой фигуры в кавказской форме вспомнила и ночную прохладу букового леса, и сдавленные голоса туземцев, и светляков, вспыхивавших в прохладной тьме, подобно крошечным электрическим фонарикам... Вспомнила залитую солнцем поляну, синие и красные башлыки, сверкание труб с их увлекающими в какую-то светлую прекрасную даль звуками... И за все это она прощала Каракозову чавканье челюстями и кромсание рыбы ножом, вытирание салфеткой вспотевшей лба. Пусть! Ведь он же дитя природы, и какой суровой, дикой природы! И если здесь, за столом, он беспомощен и неловок, то в своей родной стихии, несомненно, и проворен, и лих, отважен.

А Карикозов, хотя и не читал книги «Хороший тон» — он вообще никогда ничего не читал, но своим умом дошел, что в таких случаях кавалеры занимают дам разговорами. И, обсосав баранью косточку, облизав жирные пальцы, он обратился к Ларе с энергичной жестикуляцией и с такой же энергичной мимикой.

— Ей-богу, мадам, совсем не хотим в Киев ехать! Воевать хотел! А полковник Юзефович начальник штаба, говорит: «Это его высочество великий князь...» Тогда я уже говорю: «Если это великий князь хотел, давай пакет! Еду!».

Аппетит приходит во время еды. Начав фантазировать, видя, что его слушают, Карикозов готов был фантазировать без конца. Пусть это сладостный самообман, пусть, но у этой барыни — он ее больше никогда не увидит — останется впечатление, что и в самом деле он прапорщик, и не какой-нибудь, а пользующийся исключительным доверием великого князя и его начальника штаба. В изобретательной голове фельдшера уже готов был переход от важной секретной командировки к одному из боевых эпизодов с ним, Карикозовым, в главной роли. Здесь можно будет повторить имевший успех трюк: вынуть хотя бы наполовину кинжал и, состроив свирепую гримасу, послюнив палец, провести им по лезвию...

И, несомненно, так и было бы. Но тут случилось нечто весьма неожиданное как для самого Карикозова, так и для дамы, готовой его слушать с терпеливой благожелательностью.

Ни он, ни она не заметили, как, громко беседуя между собой, вошла группа офицеров Дикой дивизии. Прямо с поезда — в «Континенталь». Едва успевшие помыться, привести себя в порядок, жизнерадостные, веселые от сознания, что они живы и невредимы после боев и самое страшное уже позади, проголодавшиеся, спустились они в ресторан.

Они увидели Лару и ее собеседника.

— Это еще что за «туземец»? — похрипывающим баритоном полюбопытствовал Тугарин, не могший разобрать со спины, кто сидит рядом с Ларой.

И они двинулись к столу. Карикозов и Лара только тогда заметили их, когда те подошли вплотную.

— Я сказал, что мы приедем! — воскликнул Юрочка.

И только здесь и он, и все остальные узнали фельдшера.

А фельдшер так испугался, что не мог пошевельнуться и сидел истукан истуканом.

Если бы еще он вскочил, как встрепанный, вытянулся, он вышел бы из положения если и не с честью, то хоть кое-как, но то, что он продолжал сидеть, взорвало всех.

— Ты как попал сюда? Пошел вон! — крикнул на него Тугарин.

Этот грозный окрик вывел Карикозова из оцепенения, и он не приподнялся, не встал, а как-то соскользнул и, пригибаясь, рысцою выбежал из ресторана, оставив после себя такой дурной дух, что адъютант Черкесского полка, томный Верига-Даревский поднес к носу надушенный платок

Лара и сконфузилась, и была возмущена выходкой Тугарина.

А тут ингуш Заур-Бек-Охушев с прямолинейностью горца вознегодовал:

— Вот подлец! Клянусь Богом, здесь нельзя оставаться!

— Да, да, нельзя... Перейдем в кабинет! — подхватили все.

— Лариса Павловна, вашу руку, — предложил Юрочка.

В кабинете Лара с гневным огоньком в узких восточных глазах накинулась на Тугарина:

— Как вам не стыдно! Своего же офицера выгонять так... так непростительно грубо? Я бесконечно возмущена вами... я... К изумлению своему Лара встретила кругом не сочувствие, а дружный смех.

Тугарин оправдывался:

— Рубить голову вы успеете, Лариса Павловна, выслушайте сперва. Помилуй Бог, какой же офицер? Он фельдшер!

— А если и фельдшер?

— Дайте кончить! Я вас понимаю. Но будь это порядочный фельдшер, мы сплавили бы его тихо и мирно, не ударяя по самолюбию. Но в том-то и дело, что это дрянь, каналья, мошенник, спекулянт — всё, что хотите. И, наверно, выдал себя вам за офицера, да еще нахально врал о своих подвигах.

— Да... он много о себе говорил, — сконфузилась Лара.

— Видите! Как же было его не выгнать?

Вдруг всем сделалось весело, всем и самой Ларе, жертве наглого мистификатора. Не щадя самое себя, описала она и свое умиление «диким горцем», и те турусы на колесах, коими этот «горец» ее угощал.

В отдельном кабинете

И в общей зале, и в кабинетах офицеры Дикой дивизии были, пожалуй, самые выгодные гости. Но в то же время — самые беспокойные. Кутежи их сплошь да рядом кончались выхватыванием кинжалов и шашек, стрельбой во время исполнения лезгинки, ибо какая же настоящая лезгинка обходится без револьверной пальбы?

После боев с опасностью на каждом шагу, после суровых испытаний и своих, и чужих, после долгих недель и месяцев лишений появляется желание забыться, желание разгула и встряски нервов не только у кутящих всю жизнь кавалеристов, но и у самых скромных пехотных офицеров. И скандалы с мирной, не воюющей публикой тыла именно тем и объяснимы, что она мирная, не воюющая: озлобление тех, кто рискует жизнью и выносит на себе всю тяжесть войны, по отношению к тем, чья жизнь вне всякой опасности, кто и в мирное время безмятежно пользовался всеми ее благами и срывал цветы удовольствия.

Эти проявления у офицеров вообще — в обострении и в сгущении — давали себя знать и у офицеров Дикой дивизии. Почти каждый, за исключением молодежи, был с прошлым, и довольно бурным прошлым.

Полковник, принц Мюрат. В его послужном списке было несколько войн и несколько дуэлей, а в несколько лет он прокутил два миллиона. И когда от этих миллионов ничего не осталось, он вынужден был променять блестящий дорогой конный полк на более скромное положение в офицерской кавалерийской школе. А когда ему надоело объезжать лошадей и готовить из молодых поручиков и штаб-ротмистров таких же центавров, каким был он сам, достойный правнук великолепного Иоахима Мюрата, он вышел в запас и уехал в Америку за новым счастьем, за новыми впечатлениями. Там какой-то «король нефти» пригласил потомка неаполитанского короля оборудовать ему конный завод. Мюрат успел поставить завод на громадную высоту, но, с первыми же раскатами Великой войны умчался в Россию и вступил в ряды Дикой дивизии.

Это ли не офицер с прошлым?

А Тугарин?

Из Елизаветградского кавалерийского училища он вышел в уланский полк, стоявший в одном из местечек юго-западного края у самой австрийской границы.

Это было громкое дело. С поручика Бакунина кто-то где-то сорвал погоны. Словом, Бакунин вернулся в офицерское собрание без погон. Тогда корнет Тугарин своей властью, на свой риск, вызвал то тревоге эскадрон, обыскал все местечко, перепорол многих обывателей и, в конце концов, погоны были найдены. Вышел слишком громогласный скандал, чтобы его можно было замять. Тугарин был разжалован в рядовые. Простым драгуном Приморского полка воевал в Маньчжурии, отличился, был награжден солдатским Георгием. После войны он был восстановлен в правах и в своем корнетском чине, но, недовольный кем-то или чем-то, вышел уже по своей воле в запас и уехал к себе в имение, где вел беспорядочную жизнь охотника, игрока и кутилы,

Вскоре он стосковался по своей коннице, вернулся в свой уланский полк, но опять ушел после дуэли со своим эскадронным командиром.

А через два года — война, Ингушский полк Дикой дивизии, и рядом с солдатским крестом — белый эмалевый офицерский Георгий. Таков Тугарин.

И уже совсем необыкновенная биография Заур-Бек-Охушёва. Как и Тугарин, питомец Елизаветградского училища, он вышел эстандарт-юнкером в Ахтырский гусарский полк и через месяц, оскорбленный полковником Андреевым, на оскорбление ответил пощечиной. Ему грозила смертная казнь. Бежал в Турцию и как мусульманин был принят в личный конвой султана Абдул-Гамида. Потом, с производством в майоры, он уже начальник жандармерии в Смирне. Но под турецким мундиром билось сердце, любящее Россию. Вспыхивало желание вернуться и, будь что будет, отдаться русским властям. А когда вспыхнула война, Заур-Бек в ужас пришел от одной мысли, что под давлением немцев он вынужден будет сражаться против тех, кого никогда, ни «а один миг не переставал любить.

И вот спустя двадцать лет новый побег, но тогда из России он бежал юношей, а теперь из Турции бежал усатый, с внешностью янычара, опытом умудренный мужчина. Высочайше помилованный, Заур-Бек принят был всадником в Чеченский полк, получил три солдатских креста, произведен был в прапорщики, затем ив корнеты.

Много было таких в дивизии, как Мюрат; как Заур-Бек, как Тугарин, людей темпераментных, с бушующими страстями, людей, не созданных для повиновения шаблону воинской дисциплины.

Были и офицеры, погрешившие в свое время не только против дисциплины, Но и против морали. Но война сглаживает все углы и шероховатости, ибо она сама по себе аморальна не как идея, а как ее осуществление. И потому вчерашний преступник или полупреступник делается сегодня героем и подвигами своими заслоняет свое прошлое... Но войдем в кабинет вслед за Ларой и ее шумным, ликующим окружением, окружением, с неделю не знавшим, что такое горячая пища, — на позиции нельзя подтянуть походные кухни, да и поспеть не могли за быстрым движением, движением в боях. Заказали тонкий обед, желая вознаградить себя за несколько дней вынужденной сухомятки.

И пока обсуждались закуски, стерляжья уха, осетрина и седло дикой козы, подоспели еще «туземцы». Они приехали вместе со всеми, но, за отсутствием свободных комнат в «Континентале», расположились в «Гран-Отеле» и потому запоздали.

Во главе этой новой группы был принц Мюрат. Хотя веселость не покидала его, и приветливо улыбалось открытое лицо, но внутри было не по себе. Этот рожденный для войны офицер переживал трагедию. Его последние трофеи и под виги были в буквальном смысле последними.

Он все еще силен, все еще может гнуть монеты, но уже постепенно лишается ног. Дает себя знать и подагра мирного времени, и ревматизм трех войн, и, самое главное, зимние бои в Карпатах с их стужей, когда ему отморозило обе ноги, Он с трудом вошел, и не в сапогах, а в бархатных валенках. Это нарушало его кавказский стиль, и он, родившийся на Кавказе, и кавказец по матери, грузинской княжне, сам это чувствовал более, чем кто-либо.

Он склонился к руке Лары.

— Вы видите перед собой инвалида. Ноги мои изменяют мне, как и я изменял женщинам. Я никуда не гожусь, ни пеший, ни конный. А жаль! Я так мечтал войти во главе своего дивизиона Берлин.

Лара пыталась утешить его.

Он отрицательно покачал головой, и впервые за все годы знакомства она увидела в его глазах печаль.

Юрочка подсел к Ларе:

— Вы о нас думали? Вспоминали нас?

— Еще бы, все время! И знаете, Юрочка, милый, как это странно. Не было ни одной минуты сомнения. Я считала в порядке вещей, иначе и быть не может, что вы вернетесь благополучно. И только теперь, увидев вас всех невредимыми, только теперь поняла, какой опасности вы подвергались! И мне и жутко, и радостно. И теперь, когда чего, казалось бы, волноваться, — я все же волнуюсь.

— Так бывает, — согласился Юрочка и, понизив голос, как бы проникаясь важностью того, что сейчас скажет, продолжал. — Дивизия лишний раз покрыла себя славой, но, увы, ценой значительных потерь. Она лишилась нескольких офицеров, и в том числе ротмистра Сарабуновича. Вы его не помните? Незаметный и скромный. Для дивизии же это незаменимая утрата. Он вел свою сотню в атаку под сильным артиллерийским огнем. Его контузило, контузило так — из ушей и носа хлынула кровь! Оглушенный, приказал снять себя с коня, приказал двум ингушам вести себя. А через минуту новым снарядом разорваны были и сам Сарабунович, и те, кто его вел. Он представлен к посмертному Георгию...

— Какой ужас, — молвила, содрогнувшись, Лара и уже другим тоном спросила: — Должно быть, очень лихой офицер?

— Лихой? Не скажу! — ответил Юрочка. — Лихость одно, храбрость — другое. Покойный Сарабунович был очень храбр, но лихости в нем не было. Лихость — это внешнее. Молодцеватая фигура, когда одним видом своим офицер поднимает дух и ведет за собой. Сочетание храбрости и лихости это уже идеал. Таков, например, — и хотя кругом все двигалось, шумело, искрилось, Юрочка еще понизил голос, наклонившись к Ларе, — таков, например, Тугарин. Он и в этой операции отличился. Так как имеет уже Георгиевский крест, представлен к золотому оружию... Я вам сейчас расскажу...

Лара, как бы желая остановить Юрочку, узкой холеной рукой почти коснулась его губ.

— Не надо... Потом... Завтра вы придете ко мне пить утренний- кофе и все расскажете, все... Я буду внимательно слушать, Юрочка. Такое же ощущение, когда принимаешься за интересную книгу: и желаешь узнать, что дальше, и хочется отдалить предвкушаемое удовольствие. Это одно, а затем, разве можно здесь внимательно слушать?

— Погодите, то ли еще будет! — многозначительно пообещал Юрочка.

И действительно, «туземцы» все более и более входили во вкус хмельного загула своего, но при этом никто ни на один миг не забывал о присутствии дамы. Наоборот даже, все время помнили о ней, окружая изысканно рыцарским вниманием. И потому, что она была единственной женщиной -среди них, и потому, что это было в кабинете ресторана, туземцы удерживались от ухаживания, стараясь держаться в чисто дружеских рамках. И не будучи искусственным, натянутым, это выходило так славно и просто.

Пили много, очень много, но никто не забывался, не терял чувства меры.

Лара не отставала от компании и пила шампанское. Оно кружило ей голову, но еще более кружилась голова от новых впечатлений. Обеды в мужском обществе, в, кабинетах, не впервой были ей, но впервые она видела этот загул, горячий, темпераментный, с обычаями, каких нигде, кроме как среди кавказцев, не сыщешь.

Пели хором «Алаверды», пели другие застольные песни. Заур-Бек вынул свой кинжал и, взяв кинжалы трех соседей, держа на голове стакан, до краев налитый вином, жонглировал клинками. И было страшно за него. Малейшее неловкое движение, промах, и отточенный кинжал поранит самого жонглера. Но Заур-Бек не только не промахнулся ни разу, но и не пролил ни одной капли вина. Стакан словно приклеен был к. его твердому, лоснящемуся черепу. Пример Заур-Бека зажег всех остальных, и всем хотелось проявить свою джигитскую удаль и ловкость.

Принц Мюрат с большим румяным яблоком в руке, поманив за собой Веригу-Даревского, тяжело ступая подагрическими ногами, вышел на середину кабинета.

Верига, знавший в чем дело, положил яблоко себе на ладонь. Мюрат, отступив, выхватил шашку. С молниеносной быстротой сверкнул тонкий кривой клинок. Этим страшным ударом можно было бы снести голову...

Лара сначала ничего не поняла. Яблоко осталось на ладони адъютанта Черкесского полка, но когда Верига свободной рукой отделил верхнюю половину яблока, Лара поняла: эффект рубки был не только в том, чтобы не отхватить пальцев, державших яблоко, но и в том, дабы так разрубить его, чтобы половинки остались на месте, давая впечатление целого яблока.

И уже после великолепного трюка Лара осознала всю опасность его и, закрыв лицо руками, попросила:.

— Больше не надо, ради Бога, не надо!

Закончилась лезгинка под звуки пианино и под сухое щелканье револьверных выстрелов, изрешетивших паркет...

Тот,

кого нет,

но о ком говорят

Если шорох и говор ночи воспринимаются как-то особенно значительно, да и, в самом деле, таят в себе какую-то значительность, в такой же мере шумы, голоса и зовы утра как-то особенно приятно ласкают слух, наполняя душу чем-то бодрящим.

Лара именно так воспринимала этот смешанный гул проснувшегося города: и звон дальних колоколов, и громыхание трамваев, и то сердитое, то умоляющее завыванье автомобильных сирен, и голоса внизу — все это и властно вливалось, и нежно лилось в ее открытое окно, смягченное и облагороженное тем свежим и ясным, что бывает лишь по утрам и никогда больше.

И с такою же остротой ощущения поняла она, как чужд ей оставшийся в Петербурге капитан и как одинока она душою и телом. Это гибкое тело потягивалось в истоме под полуспущенным одеялом. И так же ясно и четко замелькало все вчерашнее. И нелепый фельдшер с его хлестаковским враньем не был ничуть противен, а скорее забавен. И уж совсем забавно было его бегство, сопровождаемое медвежьей болезнью. Отчаянно перетрусил, бедняга... И Лара как-то весело, юно засмеялась, и звуки собственного смеха подхлестывали ее, и она хохотала неудержимо, находя в этом прямо физическое удовольствие. А в кабинете было совсем хорошо. Да, эти кавказцы умеют и кутить, и веселиться и даже русских научили этому. Это не было тупое, скучное пьянство. Было много выпито, но и много проявлено удали. Этот Заур-Бек с головой султанского янычара?.. Бесподобно жонглировал острыми как бритва кинжалами. А Мюрат?.. И только теперь Лара испугалась по-настоящему и за янычара, и за Веригу. Ошибись чуть-чуть Мюрат, мог бы отхватить Вериге несколько пальцев.

А Тугарин? Этот ничего не показал, но прав Юрочка: весь он лихой и дерзкий и, несомненно, привык и умеет властвовать... Как он прикрикнул на этого несчастного фельдшера... Неудивительно, что фельдшер... — и опять она засмеялась.

У изголовья, на мраморной тумбочке, плоские квадратные часики на бриллиантовой браслетке показывали девять. С минуты на минуту может постучать Юрочка. Правда, он свой, и она менее всего видит в нем мужчину, а все-таки надо быть в порядке, не для него, а для себя...

А вот и он.

— Браво, Лариса Павловна! Я не ожидал, что вы будете уже в полной боевой готовности. Ведь мы разошлись в третьем часу. Вас не утомил наш вчерашний загул?

— Нисколько! Новое, интересное никогда не утомляет. Юрочка, милый, нажмите кнопку у дверей. Нам принесут кофе.

Юрочка, позвонив, сел, держа между коленями шашку.

— Вы с утра уже при всех ваших доспехах?

— Для меня не утро, а день. Я успел побывать в комендантском управлении...

За кофе Юрочка продолжал начатый накануне в кабинете рассказ. С громадным удовольствием говорил он о своей дивизии, восхищался ею с пылкостью молодого любовника.

— Этим наступлением наша дивизия золотыми буквами вписала свое имя в историю русской конницы. Это было красиво и как общее, и как отдельные героические эпизоды. И не знаешь, кого больше выделять — всадников или офицеров? И те, и другие соперничали в доблести. Помните трагический конец Сарабуновича? Вслед за убившим его снарядом австрийцы положительно засыпали весь участок шрапнелью. И под этим адским огнем ингуши бросились вытаскивать Сарабуновича и павших с ним всадников. И вытащили, но ценой нескольких убитых и раненых.

— Бесполезный подвиг! Зачем еще эти новые, как вы говорите, жертвы?

— Бесполезных подвигов, Лариса Павловна, нет на войне, — возразил Юрочка, — подвиг, не имеющий даже практического значения, всегда имеет значение воспитательное, моральное. Помните, я вам рассказывал, что горцы считают позором оставить своих убитых на позициях? Но это не только по отношению к своим по крови и религии, нет, они и русских офицеров, так же рискуя собой, выносят из боя. А если нельзя вынести, уползают вместе, будь это раненый, будь это бездыханное тело. И каждый из нас, идя в атаку, уверен, что если, не дай Бог, придется плохо, «туземцы» так не оставят. Отсюда надежная спайка. Спайка таким прочным цементом, как чувство долга и кровь... Да, вас интересовал Тугарин?

— В такой же мере, как и все, — вспыхнув, ответила Лара. Юрочка, не заметив этого, продолжал:

— Офицер «а 12 баллов. Вот в ком и храбрость, и лихость.

— А что такое храбрость? — спросила Лара.

— Это общепринятое понятие, но именно как общепринятое нуждается в пояснении. Говорят храбр тот, кто не боится, кто не трус, но... но ведь тот, кто менее всего боится, кто менее всего трус, не хочет же, однако, умереть, погибнуть. Не хочет! Жажда жизни сильна в нем. Так как же? Вот мы и подошли к весьма любопытному вопросу. Конечно, умирать даже за та кие прекрасные идеалы, как Родина, никому неохота, даже лучшему из лучших, отважнейшему из отважных. Но в том-то и дело, что трус не может побороть в себе страха перед смертью а храбрый — может. Поручик Баранов — MЫ однажды беседовали на эту тему — привел слова знаменитого Скобелева. Его спросили, что такое храбрость. Знаете, как он ответил? «Xpабрость — это умение скрывать свою трусость». Изумительное определение и по своей лаконичной краткости, и по своей глубине, особенно устах Скобелева. Его презрение к опасности не знало границ.

«Храбрость — это умение скрывать свою трусость», — задумчиво повторила Лара, тотчас же, уже по-другому, спросив, — да, так вы начали о Тугарине?...

— Дело Тугарина? Как всякий смелый налет оно просто и ясно. Глубокой ночью Тугарин со своей сотней переплыл Днестр, бесшумно снял все австрийские заставы... и на этом следует остановиться: первый случай борьбы с проволочными заграждениями. У нас, у «туземцев»; нет ножниц, да и наши всадники не умеют и не любят обращаться с ними, считая, что резать проволоку не дело джигита. В данном случае роль ножниц с успехом сыграли твердые дагестанские бурки. «Туземцы» бесшумно покрыли скученные ряды заграждений бурками, переползли по ним с кинжалами в зубах и цепкими хищниками обрушились в окопы на ничего не подозревавших австрийцев. И пошла резня! Одним из первых ворвался Тугарин, показывая пример молодецкой рубки. Недобитые австрийцы кинулись бежать и заразили паникой вторые и третьи линии, весь свой небольшой фронт. А бегущих атаковали уже в конном строю наши же «туземцы», успевшие переправиться в другом месте. Вся сотня Тугарина получила Георгиевские кресты, а сам он, как я вам уже говорил, получил золотое оружие. Больше ему уже нечего получать, имеет все, что можно было иметь и за японскую войну, и за эту.

Юрочка умолк, опять не заметив ни вспыхнувшего лица Лары, ни ее легкого волнения.

Она спросила:

— Он холостой, одинокий, ваш Тугарин?

— Был женат, развелся. Не для таких, как он, семейная жизнь. Это человек порыва, человек бури, невоздержанный, властный. У него своя логика, своя мораль, свое отношение к начальству, свое понятие дисциплины — все свое!... О чем вы задумались, Лариса Павловна?

— Я? Ах, да... Нет, ни о чем. Так... Но я слушаю вас, Юрочка, продолжайте.

Но Юрочка не спешил продолжать: улыбнувшись, поправил свой кинжал. Только теперь он заметил, что его собеседница, хотя и пытается скрыть свою заинтересованность Тугариным, но заинтересована им несомненно Он знал о связи Лары с вылощенным капитаном генерального штаба и от всей души хотел, чтобы Лара увлеклась Тугариным. Во-первых, капитан был ему антипатичен, а во-вторых, он, Юрочка, относился к Тугарину с чувством, близким к обожанию.

— Да! — вспомнил Юрочка: — Это было после взятия нами Станиславова. Значительно позже. Мы успели также значительно, отойти. Штаб нашей бригады стоял в Червонограде, имении княгини Любомирской. Какой дворец! Какие оранжереи! Библиотека! Настоящее магнатовское гнездо! Сама княгиня покинула Червоноград, не успев даже вывезти свои драгоценности. Мы, как могли, бережно относились... В ее спальне и будуаре никто из нас не ночевал. И вот мы свертываемся и уходим. Нас сменяет штаб пехотного полка под командой полковника генерального штаба. Не помню уже, как и почему мы с Тугариным уходили последними... Уже поданы были лошади, уже водворялись наши заместители. Из комнат княгини доносился какой-то шум, кто-то чего-то взламывает... Не хозяйничает ли напоследок кто-нибудь из наших «туземцев»? Входим... и вот, я вам доложу, картина: застаем полковника генерального штаба в тот момент, когда он вытаскивает из им же взломанного туалетного ящика жемчужную нитку. Надо было видеть Тугарина. Бешеный стал. А полковник успел уже сунуть нитку в карман своего френча...

— Грабежом занимаетесь, негодяй! Какой вы пример подаете своим нижним чинам? — загремел Тугарин.

Полковник на секунду сконфузился, а потом ,нагло:

— Ротмистр, как вы смели войти без разрешения? Потрудитесь немедленно удалиться.

— А вы потрудитесь немедленно положить назад то, что украли.

— Вон отсюда!

— Ах, вон! — света не взвидел Тугарин и огрел полковника плетью. Тот за револьвер. Тугарин плетью по руке, да так, что револьвер выпал.

Полковник орет:

— Я вас предам полевому суду!

Но это, конечно, была пустая угроза. Полковнику невыгодно было раздувать скандал. Так он и проглотил два удара нагайкой и еще жемчужную нитку вернул. Но не в этом дело. Были офицеры, пятнавшие себя грабежом, были и будут. А важно: кто отважится избить командира полка в условиях военного, времени? Для этого надо быть Тугариным. Поступок безумный...

— Но сколько в этом безумии благородства! — с восхищением вырвалось у Лары.

Потом она спросила: , — А как зовут негодяя?

— Полковник Нейер.

— Как? — и Лара густо и горячо покраснела.

— Полковник Нейер.

— Высокий блондин?

— Да. Вы его знаете?

— Нет... Но... видела, встречала

Откровенная женщина

В Царском саду было тихо. Дальше голоса и звуки города подчеркивали тишину. Если бы не эти голоса и звуки, сад мог бы сойти за опушку горного леса — так все было здесь и хаотично, и мощно, и почти первобытно.

Внизу дышал прохладой и сыростью глубокий овраг, и подступали вплотную гигантские, в несколько обхватов, дубы и липы. Их густая зелень нехотя пропускала яркие трепетные пятна полуденного солнца. Вековые деревья вот-вот рухнут в бездну, и только корни, могучие, переплетенные, глубоко ушедшие в рыхлый чернозем, удерживали их. Часть этих корней обнажилась, и они клубками змей тянулись из-под земли.

Лара и Тугарин стояли рядом. В лиственный просвет они видели внизу, в тысяче шагов от себя, шумную зыбь Днепра, железное кружево нависшего над рекой моста и заднепровские дали, Бог знает где сливавшиеся с лазурью небес.

Лара смотрела перед собой. Тугарин смотрел ,на нее.

— О чем вы думаете, Лариса Павловна?

— О чем? — встрепенулась она, — думаю, как притягивает и такая глубина, и такой необъятный простор. Но глубина как-то волнует и тревожит. Неспокойно, тянет вниз, мучительно, неудержимо. А простор хочется созерцать долго, долго... Почему? Он действует благостно, как-то именно благостно. Мне кажется, это у всех так...

— Нет, не у всех. Возьмите какого-нибудь тусклого чиновника. Этот, наверное, не подойдет к самому краю обрыва, как вы. Что же касается далей, он закроется от них газетой и будет читать хронику убийств или отдел наград и производств по службе. Нет, эти ощущения — удел натур ищущих, буйных, дерзающих... , — Неужели я буйная, дерзающая, ищущая? — с какой-то несвойственной ей конфузливой кротостью и с какой-то улыбкой вырвалось у нее.

— Я мало знаю вас, вернее, совсем не знаю, но думаю, что да.

— Чтобы так думать...

— Надо иметь какие-нибудь основания? — подхватил Тугарин. — Извольте! Я наблюдал вас и на раздаче подарков, и на обеде в Черкесском полку. Я видел, как мужчин тянуло к вам, но это не было только... как бы вам сказать, любопытство одной голой чувственности...

— Вам угодно, кажется, сказать, — подхватила на этот раз Лара,, — что у них явилось желание заглянуть в бездну?..

— Вот, вот. Вы так же волнуете и притягиваете, как вас самих притягивает и волнует... — он сделал широкий жест по направлению к обрыву и тотчас же прибавил: — А вы все-таки сделайте шаг назад, не то сорветесь, и я не успею подхватить вас.

Лара машинально последовала его совету и спросила с каким-то вызовом:

— А вы?

— Что я?

— Тогда, на обеде, и вы испытывали такое ,же желание заглянуть в бездну?

— Зачем этот вопрос? Кокетство? Вы же сами знаете силу своего обаяния.

— А вдруг бездна окажется высохшим ручейком с плоскими берегами?

— Во-первых, не окажется. А во-вторых, допустим даже и так. Надо жить сегодняшним днем и, если он даст мне иллюзию, то какое мне дело до завтра с его обманом, с его крушением иллюзий?

— Это вообще ваша теория или применительно ,к военному времени, в том смысле, что надо ловить момент, ловить наслаждения? Сегодня, сию минуту. Завтра будет уже поздно, завтра может ничего не быть.

— Мой взгляд всегда был таков, но, слов нет, война укрепила его.

Она смотрела на Тугарина вдумчивым, оценивающим взглядом. Вот мужчина с головы до ног. Весь, весь с его энергичным, волевым помещичьи-кавалерийским загорелым лицом, со стройным и сильным телом, в короткой черкеске, в папахе, надвинутой на уши, как носят горды. Это сообщало ему что-то воинственно-звериное. И вот, неглупый и небанальный, он может схватить ее и, сжимая в беспомощный человеческий комочек, бросившись со своей добычей туда, где-гуще деревья, грубо взять, насильнически, как брали фавны дриад, как брали амазонок центавры.

И ее чуть насмешливый взгляд был так выразителен, так говорящ, что он спросил: — Что вы хотите сказать?

— Я только подумала, но, если вас интересует, скажу. Вы задали весьма любопытный вопрос. Это вечное, оно всегда останется: взаимное непонимание. Мы, женщины, и вы, мужчины, говорим на разных языках. Вы обыкновенно начинаете с того, чем мы кончаем. Вы идете прямо к телу и очень редко через тело к душе, чаще всего ограничиваясь одним только обладанием. Мы же идем к телу через душу. Сначала любовь, а уже потом чувственное наслаждение и восторги, как следствие любви. Будем откровенны: вы желаете меня, но если бы я позволила себя взять — я не говорю отдалась бы — на другой, на третий день, по дороге в вашу дивизию, вы так же взяли бы в поезде первую попавшуюся женщину. Имейте мужество сознаться. И это вы, Тугарин, далеко не такой, как все. Что же сказать о всех?

— Пусть так! — согласился он с тем же вызовом, который за минуту был у нее. — Но тогда будем же до конца откровенны. Сказанное вами только что полно красоты и поэзии. Но вы-то, вы сами, всегда были верны этой красоте и поэзии?

— Нет, не всегда, должна покаяться, не всегда!

— Так почему же отгораживаетесь от меня барьером сложных чувств? Почему не смотрите на меня, как на тех, других?

— Потому, что вы сами не пожелали бы очутиться в роли тех, других, в сущности, унизительной роли. Тем я позволяла, к тем я снисходила. Порой из жалости, порой из вежливости Порой это был каприз, вспышка... как тот...

— А я не подхожу ни под одну из этих рубрик? — спросил он с вымученной усмешкой.

— Ни под одну.

— Можно узнать, почему?

И его тон, и улыбка не понравились ей. Слов- но какая-то сетка мешала ему смотреть на нее рябила и туманила взгляд.

Прислонившись к дереву и подняв голову Лара почти надменно ответила:

— Ну вот, не хватало только еще, чтобы вы начали меня презирать. Будь с вами откровенной, с мужчиной, и разве можете вы оценить откровенность? Вы предпочитаете, чтобы вам лгали; хотя сами зачастую не верите в эту ложь. Дайте мне закончить, — повелительно пресекла она попытку перебить ее. — Я вам сейчас нарисую схему. Двое: женщина с таким же прошлым, как мое... а, может быть, с еще более богатым, и мужчина, подобный вам. Она желает его увлечь, он желает быть ее любовником. Если она, как я, вдова, она говорит, что безумно любила мужа и только его одного. Иногда, в виде исключения, допускается еще одно глубокое и сильное чувство. И это тешит вас, ваше мужское самолюбие. Вот, мол, какой я! Я разбудил в этой недоступной женщине то, чего и не могли сделать другие. Милый Анатолий Васильевич, поверьте мне, как жестоко смеются эти женщины в душе или в откровенных беседах с подругами. Я не из их числа. Я не унизилась бы до такой комедии. Одно из двух: или я нравлюсь, какая есть, или совсем ничего не надо. Вот вам мой ответ. А теперь, — меняя позу выражение лица и звук голоса, молвила она, — теперь пойдем отсюда. Юрочка с компанией ждут нас завтракать. Мы не спеша пройдемся по Крещатику и... который час? Половина первого... к часу будем в «Континентале».

Смелый и робкий

Оба всю дорогу молчали и тяготились этим молчанием, испытывая какую-то странную не ловкость. На людях, в кабинете, где их поджидали друзья, им стало свободнее, легче. Захотелось говорить, говорить о пустяках, только бы не молчать.

Утром подъехали из дивизии еще трое: адъютант Ингушского полка, поручик Баранов и поручик Светлов, известный писатель и балетоман, добровольно променявший свой редакторский кабинет в журнале «Нива» на боевую жизнь офицера Дикой дивизии.

Светлов, седой, с крупными чертами, говорил тихо и мягко, был очень сдержанным, очень воспитанным человеком. Его стиль не подходил к общему фону пестрого «туземного» состава офицеров, но даже те, кто вначале сторонился его, в конце концов полюбили. Щадя возраст и седины добровольца с известным литературным именем, его оберегали, но он рвался вперед, будь то атака или рискованная в глубоком неприятельском тылу разведка.

Баранов, единственный из русских в Ингушском полку не считая Тугарина, безупречно умел носить кавказскую форму.. Его тонкая талия была создана для черкески, и в ней, будучи среднего роста, он казался много выше. Его обширный лоб переходил в лысину, а острые черты лица запоминались. За столом лишь Баранов и Светлов ничего не пили, кроме воды; остальные для начала приналегли на водку. Да и нельзя было не приналечь, такая аппетитная была подана закуска...

Отрывочная беседа вращалась вокруг боевых и мирных интересов дивизии. Резким, чеканящим голосом, таким же, как у Тугарина, только более высоким, без его баритонной густоты, Баранов описывал, как он среди ночи спешно послан был отыскать командира Ахтырских гусар, полковника Баландина:

— Я только знал лишь одно, что его надо искать на. такой-то высоте. Но черт разберет их, эти дурацкие высоты, особенно же ночью. Я старый солдат, третью войну делаю, но никогда не умел, да и не умею, ориентироваться. Взял с собой четырех ингушей. У них какой-то звериный инстинкт..; в смысле распознавания местности, даже совсем незнакомой. Не было случая, чтобы горец заблудился. Я всецело предоставил себя их чутью. И к рассвету мы оказались в расположении ахтырцев. Спрашиваю гусар: «Где ваш полковой командир?» «А вот там», — показывают на верхушку горы. Я слышал, все мы слышали, что Баландин — офицер., выдающейся храбрости, что у него убито семь адъютантов, но все же не мог себе представить его под таким обстрелом, на такой незащищенной точке, не мог. Шрапнели поминутно рвались над самой горой, да и ружейным огнем весьма усердно обстреливали ее. Спешил я своих ингушей, спешился сам, и ползем наверх. Чем выше, тем чаще свистят пули. Каково же ему там, наверху? Окликаю: «Командир Ахтырского полка здесь?»

Откуда-то голос:

— Кто? Зачем? Я в ответ:

— Адъютант Ингушского конного полка, и так далее, Тот же голос:

— Подымайтесь ко мне!

Оставив ингушей, ползу один и вижу: сидит Баландин, вымытый, выбритый, выхоленный и делает себе маникюр, шлифует ногти замшевой подушечкой...

— Вот это я понимаю! Под пулями делает себе! — с восхищением вырвалось у молодого корнета.

Даже Лара смотрела выжидающе узкими миндалинами восточных глаз.

Баранов, сделав паузу, продолжал:

— Да, но все эти маникюры, ухаживание за собой, словом, такой сибаритский комфорт может позволять себе на войне только Георгиевский кавалер, только офицер общепризнанной отваги. У всякого другого это является и смешным, и ненужным, и претенциозным, но, прибавляю, даже и Георгиевский кавалер имеет право позволять себе это в полосу успехов и продвижения вперед, а не когда нас бьют, и мы отказываемся назад...

Понаслышке все знали Баландина, кавалерийский офицер не мог не знать его. Баландин был, кумиром не только своего полка, но и всей кавалерийской дивизии, куда входили ахтырцы.

В Ларе сказалась женщина, ее вопрос был:

— А внешность его такая же героическая?

— Внешность? — переспросил Баранов. — Внешность — ничего героического. Невысокий, плотный, с обыкновенным широким лицом.

Кто-то сказал:

— Конечно, офицер исключительной доблести, но вправе ли он так рисковать собой?

Переглянулись Лара и Юрочка, сидевшие наискосок. На эту тему они уже говорили. Спор сделался общим. Одни были на стороне Баландина; высота, где Баранов нашел Баландина, являла собой редкий наблюдательный пункт, вся неприятельская позиция, как на ладони. Следовательно, уже не бесполезная храбрость, А затем, такой командир может творить чудеса. Люди пойдут за ним в огонь и воду.

— Это не наш Секира-Секирский, — вставил Заур-Бек.

Все расхохотались неудержимо, весело. Только одна Лара недоумевала.

Ротмистр Секира-Секирский считался самым отчаянным трусом во всей дивизии. А между тем этот громадного роста усач вид имел на редкость молодцеватый. Едва Заур-Бек назвал его имя, все живо представили себе его колоссальную фигуру в черкеске и, о ужас, в желтых гетрах и в желтых шнурованных ботинках. До такой профанации горской формы никто еще не доходил никогда.

Начали вспоминать. Сотня Секирского идет в наступление, а сам же он, на своем монументальном гунтере, мчится назад, где нет свиста пуль и разрыва шрапнели. Баранов вспомнил также один эпизод в Карпатах, но вспомнил, что за столом сидит дама, и осекся. Но и намека было довольно: кое-кто засмеялся, кое у кого лукаво заблестели глаза.

А дело было так: зимой в Карпатах горцы сидели в окопах, к великому неудовольствию своему изображая- пехоту. Офицеры согревались в землянках. А Секира-Секирский не только согревался, но и исполнял потребности, боясь выйти на воздух. Однажды спустился в землянку полковник Мерчуле, командир ингушей. Уж на что человек деликатный, я он возмутился:

— Секира, нельзя так распускать себя, превращать землянку черт знает во что.

Молодцеватый ротмистр плачущим голосом взмолился:

— Господин полковник, я не могу, мы погибнем, Мы все тут погибнем!

Но Секира не погиб, он умел беречь великолепную персону свою. Он часто ездил в отпуске Петербург и Киев и там, в тылу, проявлял большую храбрость, подтягивая молодых офицеров, солдат, ресторанных лакеев и штатскую публику. Страшный вид громадного усача с кинжалом производил потрясающее впечатление, и ему все сходило.

Жуткие призраки

«Туземцы» лишены были общества своей дамы: Лара приглашена была к своей петербургской знакомой, находившейся в окружении императрицы Марии Федоровны. Молодежь кутила где-то за Днепром, а Светлов обедал в обществе крупного чиновника, такого же, как и он, балетомана. Пообедав в «Континентале», часть «туземцев» поднялась в номер Тугарина, чтобы решить дальнейший образ действия — оставаться ли дома или поехать за Днепр и этим доставить удовольствие себе и молодежи? Меньшинство вместе с Барановым призывало к благоразумию: поболтать часок-другой и лечь спать. Большинство же возмутилось:

— Ложиться спать в такое детское время? Закатимся за Днепр. Там, говорят, удивительный хор, женщины одна другой краше!

На этот раз, к всеобщему удивлению, Тугарин не пристал к большинству:

— Нет, в самом деле, чего мы будем носиться, как угорелые. И здесь хорошо.. Никуда не тянет...

Заур-Бек погрозил ему:

— Знаем, отчего тебя никуда не тянет!

— Ничего ты не знаешь..., А просто надоел мне этот загул. Скучно тебе без вина? Я потребую вина, и будем сидеть.

Подъехал Светлов, так и насыщенный весь новостями. С обеда с человеком из высших сфер он унес много впечатлений.

— В ставке был принят бежавший из австрийского плена генерал Корнилов. Побег был совершенно исключительный, прямо сказочный. Корнилов две недели ничего не ел, чтобы вызвать упадок сил. Его перевели в госпиталь, откуда он и бежал. Корнилов скитался более двадцати суток, днем, как зверь, забившись в лесную чащу, а ночью шел к румынской границе, питаясь сырым картофелем, да и то не всегда. Только переплыв через Дунай и заявив румынской пограничной страже, кто он, беглец почувствовал себя в безопасности.

В ставке он сделал подробный доклад обо всем, что наблюдал, видел и слышал в плену.

Германцы, не надеясь разбить нас силой оружия, тратят большие деньги на революционную пропаганду в нашей армии и в нашем тылу. Верные пособники их — наши же русские социалисты, как живущие в Швейцарии, так и свои собственные. Германо-австрийский штаб обрабатывает военнопленных из южных губернии, доказывая, что они украинцы, и Россия не только чужда им, но и глубоко враждебна. Украинцев хорошо одевают и кормят, надеясь, когда пробьет час, использовать их против России.

— Когда пробьет час? Как это понимать? — спросил недавно контуженный, а потому с особенным вниманием вслушивающийся Верига-Даревский.

— Как это понимать? — переспросил Светлов, — Конечно, эти украинские части формируются не для войны, протекающей в нормальных условиях. Было бы чудовищным, да и прямо невозможным вооружить военнопленных и бросить их на их же собственную армию.

- Значит мы тоже поступаем чудовищно, — возразил Баранов, — формируя из военнопленных чехов чешские дружины, а из военнопленных сербов — сербскую дивизию? При этом те и другие уже на фронте и дерутся против своих же...

— Это совсем другое дело, — возразил в свою очередь Светлов, — и чехи, и сербы шли в русский плен во имя великославянской идеи, шли именно затем, чтобы штыками своими содействовать освобождению австрийских славян... Предусмотрительные немцы почти не сомневаются, что революция в конце концов у нас будет, и вот тогда-то они, осуществляя давнишнюю свою про- грамму отторжения Украины, для закрепления этой Украины за собой, наводнят ее несколькими корпусами из наших украинизированных по берлинскому и венскому образцу военнопленных.

— Это мы еще посмотрим, — с вызовом бросил Тугарин, — слишком рано задумали немцы делить шкуру северного медведя. Крепко еще стоит он на своих четырех лапах и доказал, что здорово умеет огрызаться. И если уж до сих пор не справились с этим медведем, и он продолжает наносить чувствительные удары, не имея и патронов, ни снарядов, то через несколько месяцев, когда мы будем снабжены через край, мы их раздавим... Я уже не говорю об австрийцах, но и Германия, недоедающая, мобилизовавшая стариков и мальчишек, посылающая на фронт горбатых и хромых, трещит по всем швам..

— Так ли это? — тихо, не горячась, он никогда не горячился, усомнился Светлов. — Именно в том, что они посылают хромых и горбатых в этом я вижу грозную вещь для нас. Жертвуя, как пушечным мясом, ненужно калеча свои кадры, цвет своей армии они берегут, делая то, чего не делали мы, к сожалению. Мы и преступно, и глупо в первый месяц войны бросили в огонь и нашу гвардию, и наше профессиональное офицерство, все то, что надо было беречь до последнего решительного удара и для того, чтобы задушить навязываемую нам революцию,

— Неужели сами-то вы серьезно верите в возможность революции? — задало вопрос несколько голосов вместе.

— Я не верю в нее, но я ее не исключаю, не исключаю потому, что не верю в прапорщиков, заменивших выбывших настоящих офицеров. Эти штатские господа в офицерской форме в большинстве своем не хотят воевать и, кроме того они еще и с политической левизной. Я не верю в эти миллионные армии из скорообученных солдат, а то и совсем не обученных. Они так же охотно дезертируют с фронта, как и сдаются в плен. Цифры самые убийственные. Русских военнопленных в Германии около двух с половиной миллионов, а в бегах около миллиона. Да, да, в бегах. Их невозможно переловить. Извольте-ка переловить миллион шкурников, желающих скрываться и ни под каким видом не желающих воевать? В Петербурге согнано около двухсот тысяч записных. Тоже горючий материал для революционной демагогии. Все это городская накипь в солдатских шинелях. Да и разве место подобным скопищам в столице? Охранять спокойствие и порядок в столице и охранять царствующую династию должна гвардия. А гвардия вся на фронте, да и то в разгромленные, опустошенные части влилось скороспелое воинство, весьма склонное сдаваться в плен и дезертировать. Сохрани и помилуй нас Бог от революции вообще и особенно во время войны. Но, повторяю, она возможна, и самоутешением было бы закрывать глаза...

Седой романист-балетоман умолк, и все молчали кругом. Даже самых смелых охватила какая-то растерянность. Читалось на лицах одно и то же: если кругом такое трагическое сплетение из преступности, недомыслия, бесталанности и предательства, ибо делающие революцию — предатели, то во имя чего красивые порывы, подвиги и отдельные яркие, героические страницы? Во имя чего, когда что-то слепое, темное сводит на нет и порывы, и подвиги и рвет, и топчет яркие страницы? У самых сильных, самых стойких должны опуститься руки...

И выражая вслух овладевшее всеми настроение, Тугарин, как бы очнувшись, молвил:

— Слов нет, много правды в том, что сказано сейчас Валерианой Яковлевичем. Но Валериан. Яковлевич романист, человек воображения, а потому повышенной чувствительности. Он весь под влиянием услышанного час назад. Его пугает количество военнопленных и дезертиров. Конечно, это влияние прискорбное, но неизбежное при многомиллионных армиях. В наше время нет профессиональных бойцов, нет ландскнехтов. Те не сдавались и не убегали. Пример — наша «туземная» дивизия. У нас есть живые в строю, есть убитые на поле брани, наши горцы одинаково презирают как плен, так и самовольное оставление фронта. Почему? Потому, что их воинствующая религия устами и примером отцов и дедов воспитывает их с детства лихими джигитами, и воспитывает в традициях доблести!..

— Вы кончили? — спросил Светлов и, получив утвердительный ответ, продолжал. — Тугарин лишний раз доказал, что мы находимся в исключительных условиях. В своих «туземцев» мы верим, как они верят нам... В этом наше преимущество, и в этом наш плюс...

— А в чем же наш минус? — не выдержал кто-то нетерпеливый.

— Минус же в том, что мы замкнуты в нашей дивизии, как в благодатном оазисе, и почти не видим и не знаем, что делается за его пределами. Мы не сталкиваемся с армией и не знаем ее армейских настроений. Наше собственное боевое и политическое благополучие невольно заставляет думать, что и вне нашей дивизии, вне нашего маленького государства, в необъятном государстве все обстоит благополучно. И если бы не моя сегодняшняя встреча с человеком, по положению своему знающим очень многое, я и сам был бы спокойнее да и не смутил бы ваш покой. Но, по-моему, лучше знать горькую правду, чем тешить себя сладостными иллюзиями. Перед двойной опасностью, я убежден, дух наш не только не угаснет, а воспрянет с новой силой, и мы будем бороться, бороться на два фронта.

— Бороться на видимом фронте с видимым противником, это мы умеем, это мы блестяще доказали, — покручивая свой янычарский ус, подхватил Заур-Бек, — а вот как бороться с бесплотными силами, с наваждением, с призраками... Здесь одной джигитской храбрости и наших кавказских кинжалов и шашек недостаточно... И опять воцарилось тягостное молчание.

Без пяти минут поединок

У Лары вошло в привычку, и привычку желанную, видеть Тугарина. Видеть не только ежедневно, но и по несколько раз в день. Но оставаться с ним с глазу на глаз она подчеркнуто избегала. А это было совсем не трудно. Лара и Тугарин почти все время неотделимы от группы «туземных» офицеров.

Эта группа то уменьшалась, то увеличивалась. Одни возвращались в свои полки, другие ехали дальше, в Петербург и Москву, желая как можно полнее использовать отпуск свой. Но вместо них прибывали новые офицеры в папахах и черкесках.

Улучив однажды минуту, когда они остались вдвоем, Тугарин жадно, нетерпеливо, боясь, что вот-вот помешают, спросил:

— Лариса Павловна, почему вы меня избегаете?

— Я вас избегаю? Наоборот, мы проводим вместе все время.

— Нет, я не об этом, — с досадой вырвалось у него, — почему вы не хотите быть со мной, только со мной?

— Потому что... вспомните нашу беседу в Царском саду. Мы говорим на разных языках, но от вас зависит, чтобы наш язык сделался общим. Мне приятно видеть вас, чужие нисколько не мешают мне.

— А мне мешают, — подхватил он.

— Вот, вот! Вам мешают. Останься вы наедине со мной, вы тотчас же бросились бы меня целовать...

— А вы не хотите моих поцелуев?

Она смотрела на него неуловимым взглядом, где было и что-то притягивающее, и что-то нежное, и что-то насмешливое. Вслед за глазами должны были заговорить губы. И они уже шевельнулись, но — встреча была в холле гостиницы — к ним подходил великолепный усач Секира-Секирский. Сняв папаху, он галантно склонился к руке Лары.

Тугарин мысленно отправил его ко всем чертям. А Секира счел своим долгом занимать интересную петербургскую даму.

— Всадники моей сотни с восторгом вспоминают ваши подарки. То были дни затишья, то был пикник... А едва только вы, уехали, начался ад. Восемь дней и ночей в непрерывных боях. У меня было одиннадцать конных атак.

Тугарин кусал губы. Он даже пропустил без внимания бахвальство Секиры, никогда за всю войну не принимавшего участия ни в одной атаке.

А Лару забавляло это вранье. Она провоцировала колоссального ротмистра, и он потерял всякое чувство меры.

В этот же день они обедали втроем — Лара, Тугарин и Секира-Секирский. Секира говорил без умолку, а Тугарин был молчалив и мрачен. Будь на месте Секиры кто-нибудь другой, Тугарин давно бы, придравшись к чему-нибудь, наговорил бы ему дерзостей. Но, зная, что Секира беспомощен, труслив, а если на него прикрикнуть, то и жалок, Тугарин не хотел и не мог бить лежачего. А между тем так хотелось на ком-нибудь или на чем-нибудь сорвать строптивое сердце свое.

Взгляд его упал на вошедшего в ресторан подполковника генерального штаба. Лысый, бледный, выхоленный, с моноклем в глазу, одетый с иголочки: новенький френч, новенькие. темно-синие бриджи и мягкие шевровые сапоги.

Подполковник, прищурившись, осмотрелся с полубрезгливой, полупрезрительной гримасой. Когда он увидел в глубине великого князя Александра Михайловича, гримаса сбежала, сменившись почтительным выражением. Подполковник, вынув из глаза монокль, подошел к великому князю и спросил разрешения сесть и, уже вновь «надев» брезгливо-презрительную маску, занялся поисками места. И вот тут-то он увидал и узнал Лару. Эта встреча повергла его в неприятное удивление. Так вот где она очутилась, эта исчезнувшая из Петербурга беглянка и, вдобавок, в обществе офицеров Дикой дивизии; это уж совсем дурной тон...

И подполковник секунду колебался — подойти или не подойти? И решил подойти. Разумеется, никаких упреков. Это было бы мещанством. Упреки потом, а сейчас он будет светским человеком и только.

И с наигранной улыбкой он приблизился к ней.

— Лариса Павловна, вы ли это? Вы ли? Вот неожиданная, негаданная встреча! Я знал, что вы уехали в неизвестном направлении, хотя нет: Кто-то мне говорил, что вы куда-то повезли какие-то подарки...

Секира, увидев перед собой подполковника, да еще генерального штаба, выжидательно встал. Тугарин же остался сидеть как сидел.

— Вы разрешите пообедать в вашем милом обществе? — спросил подполковник Лару, как бы не замечая тех, кто был с нею.

— Пожалуйста. Господа, позвольте вас познакомить — капитан Шепетовский.

— Подполковник, Лариса Павловна, подполковник, — веско поправил Шепетовский, — вы меня можете поздравить с монаршей милостью, я на днях произведен. Видите, на погонах два просвета, два, а был один.

Шепетовский, не глядя, протянул руку обоим офицерам и сел.

Хотя Лара была спокойной, хотя Шепетовский держал себя с преувеличенной корректностью, но Тугарин чутьем самца угадал, что это именно и есть последний роман Лары.

Шепетовский, тщательно обдумав, заказал обед, откинулся на спинку стула, поблескивая моноклем.

— А вы, я вижу, Лариса Павловна, не скучаете. О женщины! Вы свободны как ветер, вы можете порхать без конца, тогда как мы, мужчины, полны дел и хлопот. Я, например, вы Думаете, я очутился в Киеве собственного удовольствия ради?

— Я этого совсем не думаю.

— И вы совершенно правы. Я получил серьезную, ответственную командировку на юго-за падный фронт.

Будь Лара одна, Шепетовский этим бы ограничился, но дальнейшее было уже сказано не для нее, а для этих «туземцев», пусть проникнутся уважением.

И громко, отчетливо он продолжал:

— Я еду на юго-западный фронт для организации кавалерийских набегов в неприятельском тылу.

Эффект получился, но совершенно обратный тому, коего ожидал сам Шепетовский, Тугарин спросил его:

— Позвольте узнать, господин подполковник сами-то вы кавалерист?

Шепетовский впервые удостоил взглядом Тугарина. Решительное лицо и, кроме этого, еще какой-то вызов... Не нарваться бы с этой армейщиной, да еще надевшей кавказскую форму.

И, растягивая слова и уже не глядя на Тугарина, Шепетовский ответил:

— Я начал службу в гвардейской пехоте, но Академия генерального штаба мановением волшебной палочки превращает пехотинца в...

— В табуретных Мюратов и Зейдлицев? перебил, подхватывая, Тугарин. — Имея кабинетное понятие о коннице, они думают нас, боевых кавалеристов, поучать набегам в тылу?

— Ротмистр, вы... вы... забываетесь, — про шипел подполковник.

— Ничуть. Я критикую не вас лично, а всю систему, весь ваш «гениальный» штаб, который все умеет и все знает.

Шепетовский обратился с каким-то вопросом к Ларе. Ему подали раковый суп, но aппетит был уже испорчен. Побледневший Секира сидел ни жив, ни мертв. Он даже отодвинулся от Тугарина, а в глазах Тугарина вспыхивали задорные, веселые огоньки. Он подозвал к себе лакея.

— Скажи там, чтобы кликнули сверху моего денщика.

Через минуту перед Тугариным вырос красивый всадник-грузин с Георгиевским крестом, коим удостоили за участие в бою со своим ротмистром, что в денщицкие его обязанности совсем не входило. Но, во-первых, он любил своего барина, а во-вторых, в жилах его, текла горячая грузинская кровь.

— Майсурадзе!

— Что прикажете, ваше высокоблагородие? — лихо вытянулся денщик.

— Кто был первый офицер генерального штаба?

— Моисей, ваше высокоблагородие.

— Почему?

— Потому что сорок лет бесцельно и бесполезно водил евреев по пустыне, — без запинки отрапортовал Майсурадзе.

— Спасибо, молодец. Можешь идти.

— Рад стараться, ваше высокоблагородие.

Дрожа от злости и сделавшись из бледного зеленым, Шепетовский отодвинул тарелку с начатым раковым супом. И, глядя на Лару, как если бы она была виновницей всего, заговорил:

— Это... это... недопустимое безобразие... Я... лично я выше всяких оскорблений, но, — когда оскорбляют мундир, мундир, который я имею честь носить, и... мало этого, когда делают нижних чинов участниками этого... этой возмутительной травли, я этого так не оставлю... Неуравновешенный ротмистр понесет должное...

— Уравновешенный подполковник, — перебил Тугарин, — я готов дать вам удовлетворение... и не только вам, а всем тем офицерам генерального штаба, которые пожелали бы защищать белоснежную чистоту своих серебряных аксельбантов...

Секира-Секирский не выдержал: этот сумасшедший Тугарин натворит Бог знает что, подальше от греха. И громадный усач, откашлявшись, чтобы прогнать неловкость, буркнув что-то про себя, боком, нерешительно встал и,, так же боком, нерешительно удалился. Уже миновав опасную зону, Секира-Секирский выкатил грудь колесом и стал, как всегда в мирной, не боевой обстановке, молодцеватый, бравый, одним видом внушающий кому страх, кому удивление, кому восхищение. Исчезновение его не было замечено ни Ларой, ни Шепетовским, ни Тугариным.

Шепетовский, опять-таки глядя на Лару, ответил своему противнику:

— Обер-офицер не имеет права вызывать на дуэль штаб-офицера.

— Ах вот как! Вам угодно прикрыться своими девственными подполковничьими погонами. А если бы ваше производство на несколько дней запоздало, и вы были бы еще капитаном? Вы приняли бы мой вызов? И, наконец, если при всех, сейчас, я вас оскорблю действием? — сам себя взвинчивал Тугарин, и насмешливые огоньки его глаз уже сменились гневными искрами.

Шепетовский молчал. Это самое лучшее. Одно, самое невинное, слово может погубить все;

под этим «все» Шепетовский разумел свою карьеру. Пощечина, да еще в ресторане, на глазах великого князя — это конец всему. С пощечиной уже не доедешь до юго-западного фронта для организации кавалерийских набегов в неприятельском тылу.

Единственный выход — предупредить оскорбление действием и за оскорбление словами застрелить безумного ротмистра. Но опять-таки неизбежен скандал, а самое главное, он, Шепетовский, ни за что не отважился бы прибегнуть к оружию, хотя был при отточенной шашке, а в заднем кармане бриджей у него лежал браунинг.

Встать и уйти? Заметят. И так уже замечают. Их стол делается центром внимания, по крайней мере, для ближайших соседей.

К великой радости Шепетовского положение спас не кто иной, как сам Тугарин.

Он спросил Лару:

— Лариса Павловна, вам желательно общество этого господина?

— Ради Бога, уведите меня отсюда!

— Вот именно это я и хотел вам предложить. Вашу руку.

И он увел ее, а Шепетовский, расплатившись, довольный, что все кончилось благополучно, поехал обедать в отдельный кабинет гостиницы «Европейская».

Насытившись в единственном числе, застрахованный от всяких сюрпризов, Шепетовский, прихлебывая кофе и дымя папироской, начал обдумывать суровый и беспощадный рапорт начальству. Этим он разом убьет двух зайцев, даже трех: восстановит свою собственную честь, честь оскорбленного мундира офицера генерального штаба и разделается с любовником Лары.

Дальше