Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

VI

«Сережа, милый! Пишу тебе под впечатлением твоего очерка о Чолпонбае. Я получила и эту вырезку из твоего «Красноармейского слова», и несколько твоих заметок о бойцах 9-й роты. Так что теперь я полнее представляю себе и окружающих тебя людей, и твою работу.
Мне понравилось, что в очерке о Горохове ты пишешь о его спокойствии, цельности, о том, что это настоящий патриот и прирожденный военный.
Вспомни, как в одном из писем ты делился со мной мыслью о том, что война требует таланта и что есть люди, не имеющие высоких знаний, но обладающие высоким строем души и какой-то интуицией истинно военного. Они оказываются там, где всего нужней в данный момент, направляют свою горстку людей именно туда, где меньше потерь и вернее успех. Как ты чувствуешь по письму, я тебя не просто внимательно читаю, но и запоминаю, и даже почти дословно цитирую.
Здесь, в госпитале, ежедневно, чтобы не сказать ежечасно, слышу разговор и разборы столкновений, схваток, поединков. Так что я постепенно начинаю что-то понимать.
Ты как-то давным-давно, тысячу или больше лет назад, когда вышел из санбата после ранения в июле 1941 и когда тебя перевели в газету, писал мне, что дивизионки — это летопись войны. Конечно, так оно и есть. Но я сужу и по нашей газете, и по вырезкам, присылаемым тобой, и мне кажется, что очень уж эта скупая летопись. А представь, что когда-нибудь, ну через много-много лет, скажем, году в семидесятом или восьмидесятом, обратится к теме войны молодой историк или исторический писатель (не знаю, можно ли так выразиться, но ты понимаешь меня). Так вот, захочет такой исследователь восстановить картину, атмосферу нашего времени, и нелегко ему придется...
Я бы не говорила так и не упрекала тебя, если бы не видела, что ты сумел о командире роты Антонове написать ярко, словно эта заметка — стихотворение. И конкретность, и окрыленность, и полет. Так же, но еще убедительней звучит (или читается) очерк о твоем друге Чоке.
Так вот, дорогой Сережа, когда ты пишешь о глубокой вере Чоке в будущее, о невозможности и самой человеческой жизни без этой веры, я чувствую, что ты делаешь большое дело, потому что сквозь сегодняшний день стараешься увидеть и многие будущие дни. Как хорошо ты написал, что «у рядового Чолионбая Тулебердиева незаурядное сердце, и это проявляется в лучших его мыслях, в правдивости и самобытности речи, в искренности его поступков, в его щедрости, в том, что это все невольно воздействует на окружающих и создает высокую нравственную атмосферу готовности к подвигу и к свершению его без громких слов и без позы».
Что удивительно, так это совпадение твоего представления о Чоке с образом его, встающим из писем Гюльнар. Она, описывая его детство, юность, последние дни перед уходом в армию, даже слова его, сказанные старшему брату, ушедшему раньше его на войну, невольно подчеркивает главную черту характера Чоке: постоянную готовность помочь другим, выручить, защитить слабых.
Ну, да ладно, Сережа. Чуть не забыла сказать тебе о своей шкатулке; это такой крохотный ящичек. В нем я храню твои письма и вырезки из твоих газет. То, что храню в бывшей аптечке, указывает, как ты, конечно, догадываешься, на лечебное, целительное свойство твоих писем. Поэтому помни, что чем чаще ты будешь мне писать, тем лучше «для моего здоровья». Прошу тебя, сфотографируйся и пришли мне фото...
Сегодня у нас «легкий» день. Я «отгуливаю» за несколько чуть ли не круглосуточных дежурств. Вот почему «накатала» тебе такое бесконечное послание. Настроение у меня хорошее. Я, правда, часто слышу твой голос. Ты у меня самый лучший. И верю, что все задуманное сбудется.
Целую тебя. Твоя Н.
Июль 1942 г.».

Это письмо Нины Сергей держал в нагрудном кармане рядом с известием о гибели брата Чоке — Токоша. Когда он, в какой уж раз, пытался достать из кармана тот страшный листок, чтобы отдать Чолпонбаю, пальцы Сергея нащупывали не тонкий треугольник, лежавший прямо у сердца, а другой, потолще — письмо Нины. И Сергей радовался этому: он и сам еще не знал, хватит ли у него твердости сказать правду, всю страшную правду Чолпонбаю... Он перечитал еще раз письмо Нины, хотя все время ему казалось, что все ее слова предстают в ином, горестном свете известия о гибели Токоша...

Да, Нина права. Он, конечно, если пощадит пуля, станет настоящим журналистом... Он иначе напишет, переделает и еще раз перепишет свои теперешние торопливые, несовершенные, написанные по горячим следам боя заметки. Но разве можно заново пережить жизнь, разве можно вернуть Токоша, разве можно заменить погибшего друга? Чоке и не подозревает, какая черная весть скоро постучится в его сердце...

Сергей поднял глаза на Чоке. Тот, отстранив бинокль, смотрел на реку, на ее неторопливое движение, на мерцание, поблескивание чешуйчатой воды, в которой безмятежно и плавно шли облака. Чоке, захваченный красотой реки, забыл об уродстве войны, и в его лице проступило то выражение ясности, которым он привлек к себе Сергея с первой же встречи.

Деревянкину вспомнился второй бой. Тот бой весной 1942 года. Ранней весной, ослепленной огромными лужами, вдыхающей пары подсыхающих полей. Весной с черными блестящими грачами, косолапо переступавшими через глубокие борозды и через осколки, грачами, гомонящими в гнездах...

Тогда на подступах к его родному Воронежу шли ожесточенные схватки с врагом. Сергею запомнилось, как, стоя в окопе, Чолпонбай кивком головы указал на срубленную снарядом ветку. Почти у самого еще сочащегося среза ютился скворечник. Около входного округлого отверстия остался след от пули.

— Даже в птиц наших стреляют! — покачал головой Чолпонбай. — Даже в птиц!.. Смотри! — и вдруг лицо его стало по-детски восторженным. — Живы! — Он потянул Сергея за рукав. — Живы! Кормит!

И правда, скворчиха спланировала на приступку, как на крылечко, в длинном клюве держа сизо-багрового червя. Тут Сергей и Чоке услышали писк птенцов. Увидели, как в чей-то раскрытый клювик перекочевала материнская добыча. А скворчиха, презирая войну и все, что происходит вокруг, не задумываясь о своей безопасности, снова оставила «крылечко», плавно опустилась на землю и закопошилась под гусеницами самоходки. У самого ее трака она сунула клюв в жирную землю, ничего не нашла и полетела дальше.

— И за птиц! — начал и осекся Чоке.

— Да, и за птиц, — продолжил Сергей, понимая, о чем хотел сказать его друг. А жизнь идет! И нет силы, чтобы остановить ее извечную поступь. И когда-то будет новая весна, будет скворчиха, зеленая ветка, земля и не будет войны. Но не каждый доживет до этой счастливой весны. Кто-то должен остаться навечно здесь, чтобы приблизить эту весну, радостную весну человечества.

И когда на подступах к Воронежу вспыхнул новый бой, он пылал двое суток. Смертельные схватки шли за каждый степной холмик, за каждую рощицу, за каждый дом.

Теснимая мощными превосходящими силами, дивизия наша вынуждена была отойти, оставив для прикрытия девятую стрелковую роту.

Ушли ночью.

А к рассвету командир роты Антонов так продумал оборону, и так ловко расположил свой взвод младший лейтенант Герман, что первая же немецкая атака на самом рассвете захлебнулась.

— Зашатались, гады! — торжественно закричал тогда Сергей Деревянкин. Он и на этот раз специально отстал от редакционных машин, чтобы «вести репортаж с места боев девятой роты». Однако «репортаж» пришлось вести ему, взяв не карандаш и не ручку, а стиснув рукоятки «максима», заменив раненого пулеметчика. Почему-то помимо его воли, когда он стрелял по набегающим на него гитлеровцам, вспомнились строки Маяковского: «Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо...»

Оп стрелял, а эта поэтическая, очень точная строка в такт пулеметной очереди пульсировала в нем. И когда гитлеровцы попятились, Сергей крикнул:

— Зашатались!

— Зашатались, — отозвался и Чолпонбай. — Подождите. Еще и упадут.

Захлебнувшись в своей крови, фашисты отхлынули прочь. Сергей невольно посмотрел в сторону Тулебердиева и с удовлетворением отметил, что больше всего поверженных врагов было именно перед его окопом.

Но бой не прекращался. Деревянкину было также хорошо видно, как по-хозяйски орудует Остап Черновол, поддерживая огнем Серго Метервели. Как хитро Гайфулла Гилязетдинов то вынырнет из траншеи, идущей вдоль высотки, то, укрывшись в ячейке, свалит одиночным выстрелом гитлеровца. И пока пули взрывают землю в том месте, где только что мелькнула каска Гайфуллы, он уже стреляет из другой ячейки.

Чолпонбай тут же последовал его примеру, но сам он находился чуть выше, а траншея второго ряда вела ко рву, вернее, к оврагу, заполненному весенней водой.

Чолпонбай пробирался по траншее, когда фашистский истребитель низко прошел над высоткой, развернулся и дал очередь по нашим окопам.

Не успел Чолпонбай поднять голову, как фонтанчики земли взметнулись от косой пулеметной очереди, пущенной с вражеского самолета.

Что-то звякнуло по каске. Что-то придавило ко дну траншеи, обескровило руки, отяжелило ноги...

— Большой дерево сильный ветер любит! — вдруг ни с того ни с сего закричал никогда не унывающий Серго Метервели. — А мы — большой дерево! Дай нам ветерка... Но только посеешь ветер, пожнешь бурю! Бурю! — и он метнул гранату. — Бурю! — сорвал чеку со взрывателя второй гранаты и метнул ее еще дальше. — Бурю! — и третья граната грохнула и уложила двух гитлеровцев, ближе других подобравшихся к высотке.

Но Деревянкин уже заметил, что Тулебердиев как-то внезапно сник и лежит без движения.

— Чоке! — крикнул Сергей, пытаясь заглушить треск винтовок и автоматов, на несколько секунд прекратив стрельбу из пулемета.

— Тулебердиев!

Черт возьми, оказывается, голос друга сильнее страха смерти: он может поднять, оторвать от дна траншеи. Оказывается, голос друга способен заставить приободриться, хотя кругом дзинькают пули, бушует пламя, то там, то здесь раздаются взрывы снарядов, и всюду кровь...

— Здесь я! Здесь! — и Чоке взмахнул над каской винтовкой.

И будто это не он только что вжимался в дно траншеи, вздрагивая при каждом взрыве снаряда, замирал, не помня ни о чем, кроме того, что его тело, словно магнитная мишень, притягивало к себе все пули. Не он! Нет, не он! Чолпонбай теперь уже был спокоен, точен, нетороплив. Он прицеливался, выжидал и бил без промаха.

Немцы стали покидать высотку. Пользуясь передышкой, наши начали пополнять боеприпасы, готовиться к отражению новой атаки.

Лейтенант Герман и сержант Захарин, пробираясь по траншее, оставили Чолпонбаю патронов и две связки гранат.

— Может, развязать? — спросил Тулебердиев. — Ведь больше будет.

— Нет, — твердо сказал взводный. — Теперь наверняка пойдут с танками.

Углубляли свои окопы Бениашвили и Черновол.

Вскоре ударили вражеские пушки.

Вслед за артиллерийским налетом из густого леска выскочили и помчались на предельной скорости два фашистских танка. Один заходил с левого фланга, другой — со стороны оврага, стараясь по краю достичь высоту. За танками бежали пехотинцы. Несколько человек сидели на броне и ждали момента, чтобы ринуться на высоту.

Шквальный огонь наших бойцов встретил противника.

Стреляли все, но... окоп Чолпонбая молчал.

«Что с ним? Может, ранен, убит?» — подумалось тогда Сергею.

— Почему молчит? — встревожился и взводный. Он тут же выбрался из окопа, перебросил свое тело в траншею, ведущую к окопу Чолпонбая.

А танки приближались. Один, чуть замедлив ход, уже поднимался на высотку и шел прямо на окоп Тулебердиева.

Взводный продолжал тем временем бежать со связкой гранат по траншее.

Танк уже скрежетал траками по каменистым склонам высотки.

Под пулями Захарина, Бениашвили и Гилязетдинова гитлеровцы спрыгнули на землю и шли теперь, прикрывшись стальной тушей танка, как щитом.

Траки вращались все ожесточенней, издавая душераздирающий скрежет.

Правая рука Чолпонбая нащупала связку гранат, левая сорвала предохранитель, и он, на миг показавшись из-за бруствера, метнул связку гранат точно под гусеницу. И тут же свалился в окоп.

Прогремел взрыв.

От подорванного танка отпрянули бежавшие под его охраной пехотинцы. Их тут же прожгла пулеметная очередь Сергея Деревянкина. Но в бой вступали новые силы.

Еще несколько минут, и высота будет во вражеском кольце.

И все-таки наши мужественно держались до ночи.

Вот тогда Деревянкин с гордостью подумал, что Чолпонбай стал настоящим бойцом.

...Сейчас в окопе у Дона перед броском на ту сторону Сергей Деревянкин и Чолпонбай Тулебердиев молча смотрели на реку, на тот берег. Дон временами темнел от теней проплывавших облаков. Бинокль Чолпонбая снова приблизил Меловую гору и замаскированный камнями дзот справа. Глаза охотника и следопыта тщательно высматривали каждую тропинку, все их изгибы и препятствия. Вон о тот камень можно опереться ногой, а чуть поодаль положить оружие, потом подтянуться на руках еще выше, а там... Там уже мертвая зона для пулемета. Потом за валун — броском упасть за острый камень и оттуда лежа метнуть гранату в дзот...

Сергей вынул треугольник из кармана и удивился, как вздрагивают его пальцы, будто письмо обжигало их.

Чолпонбай пытливо взглянул на политрука:

— А если дзот и слева? — И тут он увидел конверт в руках Сергея.

— Письмо получили? От кого?

Сергей вздрогнул. Левая рука сама отстегнула нагрудный карман гимнастерки, чуть задев гвардейский значок, и опустила письмо обратно.

— Нет, давнишнее.

— Как у вас на солнце значок блестит...

— Но у тебя он лучше.

— Почему? — искренне удивился Чолпонбай.

— Почему? Ты разве не помнишь, как вручали?

— А, помню... — заулыбался Чолпонбай, и глаза его засверкали гордостью. — После того боя под Воронежем... Такое не забывается. Такое бывает раз в жизни и навсегда.

...Преклонил колено командир полка. Губами прикоснулся к багрянцу знамени.

На полотнище силуэт Ленина. Ильич смотрел на запад, точно видел такое, что мог увидеть только он сквозь годы и расстояния... А потом член Военного совета фронта спросил командира полка:

— Кто самый храбрый в полку?

Стало так тихо, что слышно было, как шумит листва, как волна набегает на берег, как знамя шевельнулось от ветра и как птица начала петь и вдруг осеклась, замерла перед странным молчанием выстроенных вооруженных людей...

Подполковник Казакевич оглядел строй: «Горохов, Антонов, Герман, Захарин...»

Он знал их. Знал, что это храбрые отличные бойцы. Трудно было выбрать, определить храбрейшего из храбрых. «Черновол, Бениашвили, Гилязетдинов...»

Пауза затягивалась.

«Деревянкин... Но он же не в нашем полку, он, так сказать, придан дивизии, дивизионке, он — «Красноармейское слово». Зоркий, правдивый человек. И настоящий смельчак. Его очерк о Тулебердиеве прославил солдата-киргиза на всю дивизию. Да и полк — тоже. И правильно... Тулебердиев отличался не раз, а в последнем бою, если бы его связка гранат не остановила танк, неизвестно, чем бы все кончилось. А его корреспонденции о бойцах дивизии?.. Они как награда для отличившихся, как призыв для тех, кто еще не успел показать себя в боях».

— Рядовой Тулебердиев, товарищ член Военного совета! — твердо и окончательно сказал командир полка.

— Он в строю? Я хочу первый гвардейский значок вручить первому среди первых храбрецов. — И член Военного совета показал значок. Он так блеснул, словно звезда Героя, и Чолпонбай замер, не веря своим ушам и глазам... Может ли быть выше честь, чем когда тебя перед такими бывалыми бойцами называют героем...

— Рядовой Тулебердиев, выйти из строя!

Член Военного совета подошел к нему, прикрепил к его гимнастерке значок. Крепко пожал руку, обнял.

— Служу Советскому Союзу! — тихо, но твердо ответил Чолпонбай.

— Вы комсомолец, товарищ Тулебердиев?

— Нет.

— А комсомол гордился бы таким, как вы. Я читал о ваших подвигах в дивизионной газете... Думаю, что вам хорошо было бы стать членом Ленинского комсомола. Этой чести вы заслуживаете, и уверен, что не раз подтвердите это делом.

Гвардейский значок... Чолпонбай погладил его. И сейчас в окопе, видя, как Сергей склонился над бумагой и что-то записывает на прямоугольном ее листе, твердо решил: настала пора вступить в комсомол. Он давно об этом мечтал. А теперь сам член Военного совета предложил...

В тот же день, в день получения гвардейского значка, Чолпонбай и еще несколько солдат подали заявления.

— Сергей, — Тулебердиев разыскал его тогда в редакционной машине и попросил: — напишите за меня заявление, а я перепишу. Захарин говорит, чтобы я по-киргизски писал: мол, все равно поймут... А я ведь вступаю в Ленинский комсомол, вот и хочу заявить об этом по-русски, на языке Ленина... А если ошибки будут — некрасиво. По-русски я говорю, вы даже сами сказали, что хорошо говорю, а вот писать...

Днем пятого августа состоялось собрание. Оно проходило в двух километрах от реки в лесу.

Командир роты Антонов в своем коротком выступлении сказал о месте комсомольцев в бою и закончил так:

— Когда я вступил в комсомол, почувствовал себя сильней. И смелей. Комсомольский билет вместе со мной идет в бой, он придает мне сил. Комсомольцы с коммунистами всегда впереди, в самых опасных местах. По-моему, комсомолец — это самый хороший, самый смелый, самый бескорыстный друг... Когда-то Максим Горький сказал: «Человек — это звучит гордо». Я беру на себя смелость изменить первое слово и говорю: «Комсомолец — это звучит гордо!» — Он чуть помедлил и добавил: — Комсорг, зачитывайте заявления.

Когда очередь дошла до Тулебердиева, он уже стоял навытяжку, сжимая автомат. Глаза его смотрели куда-то вдаль, сквозь лес, на тот берег, туда, где завтра каждое его слово должно подтвердиться делом. И он знал, что у настоящего человека каждое слово должно подтверждаться делом. За свою двадцатилетнюю жизнь молодой киргиз понял, что у всех народов одинаково ценен и уважаем человек, верный своему слову. Он успел на своем жизненном пути повидать краснобаев, болтунов, проповедующих одно, но живущих вопреки своим проповедям. Чолпонбаю было ясно, что слова для таких людей были маской, которую они легко сбрасывали, или же так с ней сживались, что иногда и сами, в порыве собственного красноречия, верили собственной лжи.

Он же, Тулебердиев, знал лишь одно: Родина должна быть свободной! Во что бы то ни стало, но свободной! И больше всего он ценил тех, кто не произносил громких слов, но без колебаний отдавал за Родину жизнь. Он знал, что надо заслужить право на вступление в комсомол, и теперь, когда перед строем ему первому вручили гвардейский значок, когда его при всех назвали храбрым, когда при всех сказали, что достоин, теперь он решился.

Чолпонбай стоял как вкопанный. Взгляд его коснулся гвардейского значка.

— Клянусь, товарищи, не подведу вас. А если понадобится, жизнь отдам, всю жизнь до последнего дыхания...

— Кто за? — спросил комсорг.

И руки всех, будто стая птиц, взметнулись над головами.

— Единогласно!

— Поздравляю, гвардеец Тулебердиев! Вы приняты! Вы — комсомолец!

Чолпонбай все еще стоял навытяжку, все еще не мог прийти в себя от чрезмерного волнения. Он знал, что каждое слово должно подкрепляться делом. Но не думал, что так будет волноваться в минуты приема. Это оказалось нелегким испытанием. И хотя как будто ни у кого не было сомнения, он сам себя спрашивал: «Достоин ли?»

Это было вчера. Сейчас же казалось, что это было давно. Ведь в жизни порой годы кажутся короче дня, а день от рассвета до первых вечерних звезд — бесконечным.

Да нет, не вчера, не год, не тысячу лет назад — сегодня все это было. Как в песне: «Мне каждый миг казался часом, а час вытягивался в день».

И вот почему так усиленно бьется сердце: то обрывки, то целые картины пережитого проходят перед глазами, и жизнь кажется позади такой огромной, что даже воспоминаний от одного сегодняшнего дня, от этого вручения гвардейских значков, от принятия в комсомол — уже одного такого дня хватило бы на всю жизнь. Как же она прекрасна, если таким волнением потрясает душу! Чем отплатить за все?

— Знаешь, Чоке, — тихо заговорил Деревянкин, и Чолпонбай встревожился. Так или почти так говорил Сергей, когда они хоронили друзей, павших смертью храбрых. Но сейчас оба они были целы и невредимы. Их группа, в которой Чолпонбай был одиннадцатым, завтра на рассвете, точнее, перед рассветом, должна переправиться через Дон и овладеть Меловой горой. Завтра, но отчего же сегодня с такой грустью заговорил Сергей? Да и, честно говоря, весь сегодняшний день он пробыл со мной, хотя (он знал это) ему надо было отнести материал в редакцию. А уже вечереет. Солнце спряталось за горизонт. А он все со мной. И как-то странно, печально смотрит и все руку держит у сердца, около кармана, где хранит партийный билет. Вот он снова расстегивает карман, достает конверт, протягивает его:

— Возьми себя в руки, Чоке! Ведь завтра бой. Я буду рядом в третьей штурмовой группе. Всякое может случиться... — очень тихо проговорил Сергей.

Еще ничего не подозревая, Чолпонбай взял письмо, начал читать и... ничего не понял: буквы дрожали, как в лихорадке. Прочитал еще раз...

«Токош погиб, Токош... Как отомстить за тебя? Как?» — зазвенело в голове. Чем-то тяжелым стиснуло виски...

Потом Чолпонбай долго-долго молчал, о чем-то думал. Сергей вздрогнул, посмотрев в лицо друга: он ожидал всего, но только не этого. Перед ним, спрятав голову в плечи, стоял мальчик, совсем ребенок. И плакал откровенно, захлебываясь, навзрыд.

Сергей на минуту растерялся. И все-таки, собрав силы, сурово сведя брови, как перед атакой, до щемящей боли в висках, сказал:

— Чоке! Стыдись перед памятью Токоша! Ему не нужны наши слезы. Токош требует мести. Ты слышишь, мести!..

Да, Чоке уже слышал. Перед его мысленным взором, как в кинокадрах, проносились один за другим дни детства и юношества, проведенные вместе с Токошем. Перед глазами где-то вдали возникали и тут же улетучивались куда-то в бездну горы, кони, скачки, сокол, школа... И всюду виделось одно и то же — спокойное, строгое и по-братски ласковое лицо Токоша. Скорее бы ночь, скорее бы переправа, бой...

Дальше