Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

V

— О чем задумался, Чолпонбай? — спросил взводный лейтенант Герман, который неслышно появился около окопа. Внимательные карие глаза встретились с глазами Чолпонбая, потом скользнули по газете, зажатой в руке молодого солдата. — О чем?

— О прошлом. Подумал, что сколько бы жеребенок ни бегал, скакуном не станет, — и Чолпонбай горько усмехнулся, вспоминая о том бое...

— Вырастет и станет скакуном, — очень серьезно возразил взводный, словно улавливая за этим иносказанием его точный подтекст.

А может, так показалось... Но в том бою взводный был справа, заменил убитого пулеметчика, действовал гранатами и был неподалеку от Чолпонбая и Сергея Деревянкина. Он-то и крикнул первым «ура!», первым и поднялся, оторвался от земли на правом фланге. Да, надежный взводный, надежные люди. А что ж, жеребенок вырастет?..

— Да, товарищ лейтенант, вырастет жеребенок, только хочется, чтобы скорее вырос...

— Много значит слово, — откликнулся Сергей Деревянкин. — Как это говорится: у мысли нет дна, у слова нет предела.

Чолпонбай, довольный, улыбнулся: приятно, что его друг запомнил киргизскую пословицу, которую только один раз как-то на политбеседе обронил он, Чолпонбай.

— Да, немало нужно лошадиных, а не человеческих сил, чтобы Дон одолеть и ту высоту взять... — проговорил взводный. — Но мы возьмем. Обязательно возьмем! А пока присматривайтесь. Товарищ политрук, — обратился он вдруг к Деревянкину, — вы к нашему командиру роты не собираетесь?

— Нет, я уже у него побывал. Мы тут с Чолпонбаем потолкуем.

И вот они вдвоем в окопе. Гибкая ветка лозы склонилась над ними.

Солнце перевалило за полдень. Стало пригревать. Из котелка Чолпонбая подзаправились пшенным концентратом.

— Мы сконцентрировались на фронте на этом концентрате, — пошутил Сергей. Поблагодарил друга, вытер ложку, спрятал ее за голенище и достал планшет. Раскрыл, вытащил треугольник письма, развернул его, пробежал глазами. Начал читать со второй страницы про себя:

«...А еще, Сережа, я часто вспоминаю нашу предвоенную жизнь и тебя, твою газетную работу. Это сейчас война разметала нас по разным фронтам. Но и вдалеке от тебя, работая в госпитале, каждый раз, когда прибывают раненые, почему-то напрягаюсь, точно вот-вот увижу тебя. Недавно в шестой палате лежал у нас подполковник Козырев. Он-то мне и порассказал о тебе. Ты помнишь, он был редактором нашей районной газеты. И так тесна жизнь и узка война, что встретились и я узнала кое-что о твоем характере и о тебе. Не бойся, ничего плохого. Даже, скорее, хорошее. Ведь он, оказывается, с твоим отцом в одном отделении был и в первую мировую, и в гражданскую. Козырев-то и сказал мне, что выдержкой, неутомимостью и (только не зазнавайся) смелостью ты похож на отца и внешне — копия. Так что зря ты, оказывается, жаловался мне, что нет у тебя фотографии отца. Возьми зеркало, посмотри и увидишь. А еще он мне говорил, как ты по нескольку раз переписывал свои корреспонденции. Как он однажды взял все шесть вариантов одной заметки о весеннем севе и говорит тебе:
— Сергей, одно и то же ведь!
А ты ему:
— Нет. В этой предложения короче. Здесь междометия восторженные убраны. Четче начало. А вот в новом варианте завязка и кульминация более логичны.
Веришь, Сережа, Козырев даже рассмеялся от удовольствия, вспоминая:
— Над заметкой, как над рассказом, работал, шлифовал без устали. Вот как вырабатывал стиль. В той, которую он предложил в номер, это я запомнил надолго, кончил последний абзац одним словом: «Продолжается». Это, значит, сев продолжается. И поставил многоточие. Пустяки как будто. А мне запомнилось. Я карандашом подчеркнул многоточие и плечами пожал, а твой (мой! мой! мой!) Сергей и замечает: помните, как Флобер встречал молодого писателя: «Что делаете?» — «Да вот, за эту неделю две новеллы написал. А вы, господин Флобер?» — «А у меня в одном предложении запятая есть, хочу ее перенести ближе к концу...»
Через неделю встретил опять Флобер того же писателя: «Что делаете?» — «Еще две новеллы написал. А вы, господин Флобер?» — «А у меня, помните, я вам говорил, была запятая, которую хотел я перенести из начала предложения в конец. Так вот я решил оставить ее на прежнем месте».
Тут этот Козырев так хорошо посмотрел на меня и говорит:
— Повезло вам с Сережей. Если пощадит его пуля, то настоящий журналист будет, а то, глядишь, и до писателя дорастет...
Вот, дорогой мой товарищ политрук, смотри, чтобы тебя пуля пощадила, чтобы ты стал журналистом настоящим и дорос до писателя. А кем, кстати, собирается быть твой друг Чолпонбай? И жив ли он? Не ранен ли? Видишься ли ты с ним?.. Не обидится ли он, если я попрошу у него адрес его девушки — Гюльнар? Мне хочется переписываться и с нею. Кончится война, соберемся все вчетвером... Мне надо увидеть их обоих. И Токоша. И тебя, конечно, не дуйся и не ревнуй! Я тебя часто вижу во сне. Ты с большим-большим карандашом, почему-то незаточенным, пытаешься написать какую-то букву на узком треугольном листе картона, а карандаш не пишет. И ты мне говоришь: «Он пишет хорошо, это так, это пока не ладится. А после войны я напишу книгу...» Ну, милый мой, мне пора на дежурство. Я писала бы тебе бесконечно, но меня зовут дела. Надеваю халат, смотрюсь в зеркальце — твой подарок, вижу тебя, шлифующим заметку, мысленно целую и бегу в палату...
Твоя Н. Видишь, какая конспирация?.. 26 июля 42 г.
P. S. Да, пиши не только заметки, но и мне почаще пиши, можешь не шлифовать».

Пока Деревянкин перечитывал письмо, Тулебердиев раздумывал над газетой, но едва Сергей оторвал глаза от своего треугольника, Чолпонбай, как бы менаду прочим, вздохнул с надеждой:

— Хорошая жена — половина счастья. Сергей тут же взглянул на него, а он пояснил:

— Хорошая жена и дурного мужа сделает мужчиной, а дурная и хорошего превратит в дурного. Так старики у нас толкуют. А ведь и вы думаете о своей, и я о своей Гюльнар часто, много думаю. Она мне такой беззащитной кажется, словно пули и осколки, летящие в нас, могут задеть и ранить ее... Странное чувство, правда?

— Нет. Я понимаю тебя, — и Сергей протянул свое письмо другу.

Чолпонбай жадно вчитывался, лицо его светлело, он заулыбался, точно живой голос услышал, льющийся девичий голос.

— Спасибо ей! После письма вы мне еще ближе стали и Гюльнар дороже... А ведь говорят, что нет любви!.. Я тут, на фронте, понаслушался всякого. И чем больше слышал, что нет любви, тем больше убеждался по себе, да и по вас, Сергей, что есть, есть любовь...

— И с первого взгляда?

— Да... Только чересчур красное быстро линяет, чересчур горячее быстро остывает. А у нас с Гюльнар как-то постепенно было: приглядывались, прислушивались, стеснялись, да и сейчас я ее очень стесняюсь, а понимаю, что жить без нее не смогу. Только бы с ней там ничего не случилось. Глаза закрою, и вот она — в тюбетейке, черными косами ветер играет, глаза счастливые. Гюльнар, Гюльнар...

Он привстал, крепко сбитый, мускулистый, широкогрудый, загорелый. Литым кулаком погрозил вражескому берегу, погладил ветку лозы.

— Знаете, Сергей, когда мы в запасном кавалерийском полку учились рубить лозу на скаку, мне жалко ее было. Точно я чувствовал, как ей больно. А наверное, и правда, всему живому больно, когда его давят, бьют, рубят. А лоза, она-то, конечно, чувствует. Вот лозу жалко, а этих волков, — его глаза потемнели от гнева, когда он взглянул на тот берег, — этих зверей не жалко! Помните сказку о том, кто самый сильный? Самый сильный — человек. Только надо быть сперва Человеком. Правда?

— Это понятие очень широкое, — задумчиво ответил Сергей.

— Ну да, а только помню, чувствовал я, что становлюсь им, когда в кавалерийском запасном учились действовать клинком, когда на полном скаку подхватывали со снега оброненную вещь, когда стрелять учились на полном ходу. А погода была!.. Ветер! Снег прямо обжигал — до того колюч. Как будто кто по ушам крапивой хлестал. За ворот снег набивался, в рукава. А мороз так прихватывал, что порой ноги стремян не чувствовали. Знаете, Сергей, я ведь в горах да и на скачках узнал и силу коня, и свою выносливость, но в запасном так доставалось, что, казалось, из седла вывалишься. Вот, глянь на снимок, — и он протянул фотокарточку, — одни скулы широкие только и остались тогда.

— А не жаловался?

— Я?! — обиделся Чолпонбай. — Я перед Гюльнар краснеть не собираюсь за службу... Нет!.. А еще потом гоняли нас, кавалеристов, как пехотинцев. По глубокому снегу не очень разбежишься. А стремительные перебежки делать надо? Надо! И делали. Ползешь по-пластунски, подбородок борозду в снегу оставляет. В штыковую учились ходить. И получалось, постепенно стало получаться... Вы уж не сердитесь за тот штыковой, — как-то внезапно вернулся Чоке к тому первому бою с вражескими десантниками.

— За какой? — Сергей сделал вид, что не понял.

— Ну, когда я позже вас поднялся. Спасибо, что выручили, если бы не вы...

— Знаешь, хватит. Что нам, поговорить больше не о чем, что ли? Итак, я к тебе выбрался, а ты тут о чем... Ведь скоро, — Сергей зашептал, — очень скоро, думаю, поплывем на тот берег. Я уже заранее попросился и у редактора и у командования, чтобы и меня взяли в первую штурмовую группу.

— Вот был бы с нами мой старший брат Токош. Говорят, что я хорошо по горам лажу, а он куда лучше. А сильный какой! Какой смелый! Самые дорогие мне Токош и Гюльнар!.. Что-то от него писем нет.

Он присел около Сергея, взял в руки газету «Красноармейское слово» и начал вслух читать:

— «Началось наступление главных сил группы армий «А» противника на кавказском направлении. Сосредоточие на захваченных плацдармах на левом берегу Дона в районах Константиновском! и Николаевской два танковых корпуса, противник повел наступление на Сальск. Войска Южного фронта оказались вынужденными вести ожесточенные и непрерывные бои с наступающим врагом. Создалась реальная угроза прорыва противника на Кавказ...

Германское верховное командование перебросило основные силы авиации, действовавшей в Северной Африке, на советско-германский фронт...

Продолжались напряженные оборонительные бои советских войск с наступавшим противником на всем южном направлении: в районе Воронежа, в большой излучине Дона и в Луганске...

Президиум Верховного Совета СССР принял указ «Об изменении ст.ст. 1 и 2 Указа Президиума Верховного Совета СССР от 26 июня 1941 года «О порядке назначения и выплаты пособий семьям военнослужащих рядового и младшего начальствующего состава в военное время...»

Объединенный Путивльский партизанский отряд под командованием С. А. Ковпака во взаимодействии с партизанскими отрядами под командованием А. Н. Сабурова нанесли удар по гарнизонам противника в селах Старая и Новая Гута, Голубовка и других в Сумской области. Партизаны разгромили батальон противника, истребив 200 его солдат и офицеров, захватив 11 станковых и ручных пулеметов, 6 минометов и много патронов».

Потом взгляд Чолпонбая остановился на известии о том, что «несколько вражеских лазутчиков обезврежены...».

Показал глазами Сергею на это сообщение. Деревянкин понимающе кивнул.

Ведь какой-то месяц назад, когда обе редакционные машины, ускользнув от немецких бомбардировщиков, уже в третий раз пытавшихся уничтожить редакцию, когда Деревянкин, вооружившись наушниками, бумагой и карандашом, начал по рации принимать и записывать последнюю сводку Совинформбюро, в это самое время Чолпонбай, посланный в редакцию с заметкой командира роты связи старшего лейтенанта Горохова, заметил, что вдали, где стояли большие стога, вспыхнули световые сигналы.

В смутной дали с четкой последовательностью дважды коротко вспыхнул свет, вернее, обозначилось световое пятнышко. Затем вспышки повторились — короткие чередовались с длинными. Сперва подумалось, что кто-то закуривает. Но почему-то стало тревожно. От спички, зажженной в темноте, огонь вроде вспыхивает иначе. Если искру высекали кресалом, то опять же не похоже. Да и вряд ли на таком расстоянии можно увидеть искру... Неужели лазутчики? Азбука Морзе?!

Значит, не зря предупреждал взводный Герман? И при позавчерашней бомбежке, когда фугаской разнесло редакционную машину, Сергей тоже подозревал, что все это неспроста.

Чолпонбай быстро влетел в машину.

Политрук Деревянкин сидел с наушниками около рации, напряженно подавшись вперед, точно стараясь лучше расслышать, простым карандашом крупным почерком быстро писал на гладком листе бумаги: «...бои шли южнее Воронежа. Несмотря на ожесточенные атаки, врагу не удалось продвинуться...»

Чолпонбай еще скользил острым взглядом по быстро бегущим строчкам, по названиям населенных пунктов, по цифрам сбитых фашистских стервятников, по цифрам потерь, а в памяти за этими привычными газетными сообщениями возникали повороты проселочных дорог во всей их истерзанности; пылали деревни, горестно торчали остовы печей, скелеты железных кроватей; кружилось воронье, и густая черная сажа, подобная хлопьям, садилась на руки, на автомат, на лицо. Воспоминание буквально обжигало, сильно стучало в висках, стискивало сердце. А тут как назло натруженно, порывисто ревя над головой, проносились «мессершмитты», двухкилевые, с четко выделявшимися крестами на крыльях, летели бомбы, строчили бортовые пулеметы...

В редакционной машине, где потрескивали разряды в наушниках, картины недавних боев, взволновав Чолпонбая, вдруг растаяли. И он вспомнил слова Деревянкина: «Будет время, когда все это превратится в воспоминания... Будет такое время... И ради этого нельзя терять ни минуты настоящего, чтобы скорее наступило грядущее...»

— Товарищ политрук, — почему-то официально обратился Чолпонбай, — лазутчики, мне кажется! Там, где стога.

Деревянкин мгновенно сбросил наушники, положил карандаш, сунул в карман листок с недописанной сводкой Совинформбюро, крикнул что-то шоферу Кравцову, и они — Чолпонбай, Алексей Бандура и Сергей Деревянкин — кинулись к далекому стогу, откуда опять раз за разом вспыхивал, пропадал, снова вспыхивал сигнал и снова пропадал...

«Так вот почему так быстро налетали бомбардировщики, едва мы располагались на стоянке. Значит, нас просто выслеживают, потом дают знать. Потеряли одну редакционную машину. А теперь угрожают и этой», — так думал на бегу Сергей, прибавляя шаг и вместе с тем стараясь скрытно приблизиться со своей группой к стогам. Потом стали подбираться по-пластунски. Они были уже метрах в семидесяти от стога, когда кто-то с него просигналил фонарем.

Вот фонарь снова чуть приподнялся над стогом. Чолпонбай не выдержал и выстрелил. Фонарь разлетелся. В то же самое мгновение со стога саданула автоматная очередь.

Пулей сбило пилотку с Сергея.

Он наклонился за ней, и это спасло его, потому что тут же просвистела вторая очередь и именно в том месте, где только что была голова Сергея.

Все трое припали к земле:

— Слезай!

— Бросай оружие!

— Сдавайся!

Но на стогу сдаваться не собирались.

Оттуда стали бить одиночными.

Совсем стемнело, и наши боялись, как бы, воспользовавшись темнотой, лазутчик не скрылся. Они стали окружать стог, и теперь уже с трех сторон летели пули и крики:

— Бросай оружие!

— Сдавайся!

— Слезай!

В ответ разорвалась граната.

— Чоке! — шепотом позвал Тулебердиева Сергей.

Но тот не услышал. Сергей подполз к нему ближе.

— Попробуй подобраться со стороны бурьяна. Мы с Бандурой отвлечем огонь на себя. Надо поджечь стог. Иначе их не взять.

Во тьме над стогом смутно мелькнуло что-то, и Чолпонбай выстрелил.

Слышно было, как кто-то выругался по-немецки и как чье-то тело глухо стукнулось о землю. И тут же резанули по нашим из автомата.

Чолпонбай быстро пополз к бурьяну. Все незаметнее становился он, и все острее разрасталась тревога Сергея. Только сейчас, когда друг его мог погибнуть, Сергей впервые со всей ясностью осознал, как много значит для него Чолпонбай.

Чоке продолжает ползти все ближе к стогу. Его уже не видно, только шорох слышен.

И вдруг трассирующая пуля прочертила яркую линию со стога к тому месту, где сейчас проползает Чоке. Одна нуля... И Чоке вдруг затих, замер. Замер или убит? Может, ранен? Чоке! Чоке!..

Мурашки ползут по спине... Что это? Неужели показалось? Шорох? Нет! Слышен шорох! Значит, жив! А сердце не отпускает. Ведь если заметили с такого расстояния, то что же будет, когда Чоке подползет к самому стогу?

— Сдавайся! — и Сергей, уже не раздумывая, лишь бы отвлечь на себя огонь, вскочил и, стоя, выстрелил два раза.

Прозвучал ответный выстрел. Что-то обожгло правое бедро.

— Сдавайся! Второе отделение, зайти справа! Первое отделение, залечь у сарая! Третье — за мной! — коротко отдавал Сергей команды несуществующим отделениям.

А сам зигзагами бежал к стогу. Часто падал, отползал в сторону, мгновенно вскакивал и снова делал короткую перебежку.

Оттуда били по нему, но не точно. Пули со свистом пролетали мимо.

— Взять живым! — командовал Сергей.

Он подбегал к стогу под выстрелами, а сам думал о друге, боялся, что его заметят. Но когда огонек мелькнул у основания стога, когда пламя быстро начало карабкаться кверху, Сергей на какое-то мгновение не понял, вернее, не сразу поверил, что Чоке жив! Сейчас это подтверждал огонь. Он уже взметнулся ввысь, хотя в его отсветах фигуры Чоке не было видно...

И тут со стога в ту сторону, что была еще не охвачена огнем, зловеще метнулась фигура.

Едва незнакомец коснулся сапогами земли, как тут же кто-то сбил его с ног.

Сергей кинулся к месту схватки и увидел, как ловко Чоке скрутил лазутчика, вывернув ему руки, не давая дотянуться до ножа.

Две руки — рука лазутчика и рука Чоке — устремились к ножу.

Сергей на бегу нажал на спусковой крючок, но выстрела не последовало: кончились патроны. И тут Сергей неожиданно споткнулся о тело убитого, упал.

Когда вскочил на ноги, увидел, что в руке лазутчика сверкнул нож и тот кидается с ним на Чоке. Прежде чем сообразить, что ему делать, Сергей опрометью бросился вперед и схватил у запястья руку лазутчика. Но тот с силой вырвал ее, и нож пронзил бы грудь Сергея, если бы не подоспел вовремя верный друг Чоке. В бою так часто случалось. Вот и сейчас...

Нож отлетел в сторону. Вдвоем, а потом и втроем с Алексеем Бандурой они связали ремнем пойманного.

— А, мать вашу растак! — на чистейшем русском языке выругался лазутчик.

В свете пылавшего стога они разглядели и его крестьянскую одежду, и его перекошенное злобой лицо, и сильные, загрубевшие черные ладони. На безымянном пальце правой руки блеснуло серебряное кольцо...

— Так ты? — Сергей не мог произнести слово «русский». Не мог, потому что за многие дни войны, за долгие, тяжкие дни отступления он впервые своими глазами видел предателя. Высокий, с очень выпуклой грудью, с выпученными глазами, остроносый и тонкогубый, лазутчик с презрением смотрел на Сергея, на Чоке, на Бандуру.

— Так ты? — и Сергей поперхнулся. — Как ты мог против своих?

Но тот лишь оскалился в ответ.

— Идем! — и они повели его.

Чоке шел с автоматом наготове справа. И когда предатель посмотрел в его сторону, он точно укололся о взгляд советского бойца-киргиза.

Стог ярко пылал, и пламя уже переметнулось на другие стога, ярко озаряя идущих. Во взгляде Чоке, в его сощуренных глазах читался приговор.

Предатель понуро и тяжко шагал к штабу батальона, куда повел его Бандура.

В редакционной машине Чолпонбай передал Сергею заметку, а тот полез в карман и вытащил залитый кровью листок с недописанной сводкой Совинформбюро. Пуля задела бедро вкось и вот испортила листок...

— Зря вы вскочили, когда стреляли, — как бы про себя заметил Чолпонбай.

Сергей лукаво улыбнулся:

— Между прочим, все это по твоей вине. Я просто вспомнил твои слова: «Чем умирать лежа, лучше умри стреляя». — И политрук быстро расправил намокший кровью листок. Ясно виднелось последнее слово, на котором оборвал несколько минут назад свою запись Сергей. Это слово «сражались»...

— Сражались, — вслух прочитал Деревянкин, стараясь вспомнить, что же следовало за этим словом, соображая, как ему быть дальше и что писать.

— Сражались, — совсем с иной интонацией повторил Чоке. — Сражаться надо. Мужчина должен сражаться. Теперь, когда я это увидел, понял, что каждый наш солдат должен быть еще смелее, чтобы не ослабела армия из-за тех, кто оставил ее строй и изменил своей Родине-матери. Смелее надо действовать, решительнее, быстрее...

— Армия — миллионы, предателей — единицы, — заключил Чоке. — Но даже если один... все равно плохо. Ну, ладно, давайте, Сергей, рану перевяжу вам.

— Да это и не рана. Царапнуло просто, — и политрук снова надел наушники, включил рацию и, экономя время, на том же, уже подсохшем, листе бумаги продолжал записывать очередную сводку о положении на фронтах Великой Отечественной войны.

Дальше