Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

16

Дождь перестал, но в мокрой траве не кричали кузнечики, вокруг еще не просыпались птицы; только ранняя ворона, сонно прокаркав, пролетела над орудием в темном, затянутом тучами ночном небе. В балке настойчиво рокотала вода.

Впереди от далеких холмов отделилась и всплыла в небо одиночная ракета. Внизу под холмами зеленым огнем блеснула полоска воды. Ракета некоторое время зловеще померцала, осветив низкие тучи, и стала падать. Черные тени близких кустов вытянулись, поползли по траве к орудию, соскользнули в балку.

— Кидают? — шепотом спросил Витя Зимин. — Откуда пойдут танки?

— Оттуда. Из-за холмов, — ответил Алексей.

Витя Зимин стоял возле щита, наклонясь вперед, напряженно глядел в степь. Его влажная шинель была черна от земли, но туго затянута ремнем, от этого топорщилась колоколом.

— Так и на фронте было? Похоже, а?

— Похоже, — ответил Алексей и, засунув два пальца под ремень Зимина, потянул, улыбнулся. — А ремень придется отпустить немного. В бою надо будет поворачиваться.

— Слушаюсь! Все будет в порядке, — прошептал Зимин.

За полтора часа до рассвета оборудовали огневую позицию в полный профиль — за Кривой балкой, перед глубоким оврагом; второе орудие было отдалено на пятьдесят метров от первого, и теперь связисты заканчивали связь с НП, где сейчас находились офицеры дивизиона; врывали кабель в землю, лопаты поскрипывали неподалеку от огневой позиции.

Там, во тьме, возник, вспыхнул красный огонек и потух.

— Кто курит? — окликнул Алексей. — Подойдите ко мне!

Тотчас огонек исчез. Зашелестела трава, к орудию приблизилась широкая фигура курсанта Степанова, в руке рдела папироса. Алексей удивился — тот никогда не курил — и спросил, уже утратив строгость:

— Зачем же демаскируете огневую? Вы знаете, что ваш огонек виден за километр? У немцев, например, были и наблюдатели, и снайперы. Понимаете? Да ведь вы не курили?

Степанов неловко помялся.

— Да, я не кугю. Так пгосто. Сегодня...

Он бросил папироску в траву, неумело затоптал каблуком, потом, что называется корягой, поднес руку к пилотке, при этом наклонив голову к руке, доложил с полной серьезностью:

— Связь готова, товагищ командиг взвода.

— Передайте второму орудию — наблюдать. Красная ракета — тревога!

— Слушаюсь. — Степанов с неуклюжим старанием сделал поворот кругом и исчез в темноте.

Алексей подумал: "Интересный парень, а я его совершенно не знаю". Он только знал, что Степанов блестяще сдал все экзамены, кроме строевой, что у него замечательные способности к теоретическим предметам и майор Красноселов пророчил ему большое будущее штабного работника. Полукаров как-то сказал, что Степанов ушел в училище с философского факультета — решил детально изучить стратегию и тактику современной войны, пошел по стопам отца. Отец его был генерал-лейтенантом артиллерии, погиб в Венгрии, в боях у озера Балатон.

В нише орудийный расчет чистил снаряды. Оттуда доносилось шуршание тряпок, глухое постукивание гильз, голос Гребнина убеждал кого-то полусерьезно:

— Перед боем, ясное дело, иногда мандраж испытываешь. Раз вернулись с задания, устали, как самые последние собаки, и тут же на КП полегли на соломе как убитые. На рассвете один наш разведчик продирает глава, весь в соломе, кошмарно заспанный, — не приведи господь! И видит: стоит спиной к нему человек огромного роста, в плаще и смотрит на немецкую передовую. Разведчик и говорит: "Эй, каланча, что свет застишь, дай лучше бумажку закурить!" — да как потянул его за плащ изо всей силы. Тот сел даже, крякнул. А потом оборачивается, и разведчик изображает немую сцену. Оказывается — командир дивизии, генерал-майор Баделин. Разведчик, как укушенный, вскакивает, сдирает с себя солому, а генерал успокаивает: "Ничего, ничего. Силен разведчик! Ну ладно. Закуривай". Вот где был мандраж, верите?

В нише приглушенно захохотали. Кто-то спросил сквозь смех:

— Не ты ли это был, Саша?

— Не будем уточнять детали.

Из ниши влажный воздух доносил горьковатый дымок папиросы, и этот дымок, и запах сырой земли, и эти голоса, и смех, как воспоминания, болью коснулись Алексея, и с обостренным волнением он остановился возле окопа, подумал:

"Эх, Сашка, милый Сашка, все-таки мы многое стали уже забывать!.."

— Товарищ старший сержант, сигнал! — раздался за спиной голос Зимина. — Справа ракета!..

Алексей отошел от ниши, быстро посмотрел в степь.

Красная ракета взмыла над правым флангом, кроваво омыла вершины далекой рощи и, угасая, скатилась к холмам. Он крикнул:

— Расчеты к орудиям!.. По места-ам!..

— К орудиям! — подхватил команду Зимин.

— К орудиям! — эхом повторил связист.

В один миг огневая позиция пришла в движение; из ровиков, будто выталкиваемые этой командой, выскакивали расчеты, кидались к своим местам, сдергивая на ходу маскировочную плащ-палатку со щита орудия. Ствол орудия дрогнул над бруствером, чуть пополз и сразу замер. Два снарядных ящика были наизготове раскрыты возле станин. Щелкнул затвор. Став на колени, для удобства сунув пилотку в карман шинели, Дроздов прильнул к панораме, его руки впились в механизмы наводки, и Алексей тут же почувствовал: странная тишина упала на огневую площадку.

— Готово! — звенящим голосом доложил Зимин.

— Готово! — доложили по связи от второго орудия.

С острым ощущением знакомого ожидания, с щекотным млением в груди Алексей поднял бинокль и, прежде чем увидел танки, услышал железный гул их моторов за холмами, который то возрастал, то стихал, подобный отдаленному рокоту грома.

На краю степи уже вставала заря, низкие гряды облаков зажигались будто из-под земли горячим огнем. Отчетливо черневшие в этом пространстве занявшегося пожара, далеко справа ползли два танка, тяжело, рыхло покачиваясь, и Алексей сперва не понял, почему танки идут справа, а не прямо из-за холмов, по спинам которых теперь стлался туман, змейками обволакивая стволы берез на вершинах. В ту же минуту он понял, что танки начали атаку на участке огневых Брянцева; и по ширине, по приземистой осанке этих танков, по контуру башен узнав немецкие "тигры", он измерил до них расстояние: было два с половиной километра. Багрово освещенное зарей пространство между танками и неподвижным передним краем заметно сокращалось. "Через две-три минуты Борис откроет огонь", — мелькнуло у Алексея, и, подумав так, в это же мгновенье увидел еще два танка, медленно выползавших слева из-за холмов. В ярком зареве утра черная покатая броня башен зловеще блестела, точно облитая кровью; выглянувшее солнце огненно сверкнуло на металле, и Алексею показалось — танки дали сдвоенный залп. Жаркая волна словно толкнула его в грудь, снаряды ударили беззвучно где-то впереди орудий, но разрывов не последовало, лишь накаляющийся рев моторов давил на уши и что-то дрожало возле сердца.

"Что это? Почему нет разрывов?" — подумал Алексей, но, тотчас вспомнив, что танки эти стрелять не могут, обернулся, взглянул на расчет, неподвижно замерший возле орудия за щитом.

Только один Дроздов, приникнув к панораме, с какой-то нежной, нечеловеческой осторожностью вращал маховики подъемного и поворотного механизмов, даже на краткий миг секунды не выпуская цель из перекрестия, — и ствол орудия следяще полз над бруствером, потом выровнялся и стал.

Покачиваясь на ухабах, танки двигались прямо на огневую, метрах в пятидесяти-шестидесяти один от другого, и Алексею ясно были видны их черно-белые хищные кресты, прицельно вытянутые стволы орудий. Танки приближались к кустикам дикой акации — к этому первому ориентиру, но Алексей, не подавая команды, все ждал дальности прямого выстрела, а Зимин дышал полуоткрытым ртом, беспокойно оглядывался на него какими-то ищущими глазами. Телефонист, высунув голову из ровика, не отрывал взгляда от Алексея. В уставших руках заряжающего Кима Карапетянца подрагивал бронебойный снаряд.

Расколов воздух, справа оглушительно ударили орудия, и сейчас же две трассы огненными пиками метнулись вокруг черной брони танков; одна молнией врезалась в башню, высекла сноп малиновых искр, стремительной дугой выгнулась в небо, рикошетируя, — взвод Брянцева открыл огонь.

— Не берет! — крикнул кто-то. — Рикошеты!

Те два правых танка, по которым открыл огонь взвод Брянцева, шли наискось к фронту и теперь были метрах в трехстах от двух других танков, ползущих на орудия Алексея, и эти левые танки, идущие фронтом, миновали кустики диких акаций и уже уверенно и прочно стали вползать на небольшую возвышенность, широкие гусеницы с лязгом вращались. Алексей до знакомой отчетливости увидел эту покатую лобовую броню, триплексы в башнях, белые, острые, как лапы пауков, кресты...

И он даже задержал на мгновенье дыхание, чтобы подать команду, и только тогда, когда вдруг увидел, как танки тяжело, грузно вползли на возвышенность и, черные, кажущиеся огромными снизу, понеслись под гору на орудия, увеличивая скорость, Алексей крикнул:

— Прицел двенадцать! Бронебойным... Огонь!..

В уши толкнулась раскаленная волна. Орудие откатилось. Веером полетела опаленная земля с бруствера. Сквозь дым прямая трасса первого орудия стремительно прорисовала над землей пунктир, как магний вспыхнула на борту переднего танка; трасса второго орудия врезалась в землю перед самыми гусеницами, погасла.

— Огонь!..

Танки шли на прежней скорости, и снова трасса первого орудия фосфорическим огоньком чиркнула по борту, а второго — ударила в башню и бессильно срикошетировала, взвиваясь в небо.

Справа взвод Брянцева вел беглый огонь, но у Алексея теперь не было времени посмотреть в ту сторону — вся степь сверкала, отблескивала броней танков; мерцающее солнце поднялось, до рези било в глаза слепящими лучами, и танки словно пульсировали в этом нестерпимом блеске. И он внезапно понял, почему снаряды рикошетировали: солнце обесцвечивало трассы, изменяло расстояние. Подав следующую команду, Алексей все же заметил, как огненная стрела пятого снаряда в упор вонзилась в первый танк, как легкий дымок, точно пыль, пронесся над башней, сбиваемый ветром, и танк приостановился, обожженный ударом, зарываясь гусеницами в траву.

— Наводить точнее! Огонь!

Две следующие трассы, казалось, толкнули назад этот танк, задержавшийся на миг, злые язычки пламени, будто огненные тарантулы, стали извилисто разбегаться в разные стороны из смотровых щелей по броне. Танк горел.

Лишь тогда Дроздов отпрянул от панорамы, провел рукавом по влажному лбу, прищуренными, какими-то азартными глазами глянул на Алексея; командир орудия Зимин, давясь, сдерживал нервный смех радости.

Другой танк миновал подбитый, со скрежетом катился по степи, давя кустики, а второе орудие било по нему непрерывным огнем, но, дымясь, танк еще жил — трос тянул его вперед, к балке, туда, где заглушенно ревели тягачи.

— Сто-ой! Командира взвода к телефону! — крикнул во все горло телефонист и задвигался в своем ровике.

Алексей выпрыгнул из окопа, подбежал к аппарату, а в ушах еще звенело, давило от горячих ударов пороховых газов.

— Четвертый слушает! — проговорил Алексей еще не остывшим после команд голосом.

— Танковая атака отбита, товарищ четвертый, — услышал он голос капитана Мельниченко. — Наша пехота пошла в наступление. Пехота противника выбита из окопов. Бой в глубине обороны. Ваши орудия остаются на закрытой позиции. Пятый (командир взвода управления) убит, третий (командир батареи) ранен. НП выбрать на холмах. Ваш сосед справа — шестой (Брянцев). Действуйте!

"Значит, рядом с Борисом", — подумал Алексей.

Он шел по степи таким быстрым шагом, что связист Степанов и разведчик Беленовский, худой, сутулый, неся буссоль и стереотрубу, едва успевали за ним. Трещала, разматываясь, катушка. Орудия давно остались позади. На втором километре Алексей взял у Степанова одну катушку, перекинул через плечо, поторопил:

— Быстрей!

Они почти бежали. До холмов, где он должен выбрать НП, еще было далеко. Солнце уже поднялось, трава подсыхала, но почва, размытая дождем, налипала на сапоги пудовыми ошметками, и Алексей, утомленный, весь потный, глядел по сторонам, ища глазами Бориса; было ясно — он тоже получил приказ. Но высокие травы скрывали все в двухстах метрах по сторонам, и ничего не было видно, кроме зеленеющих впереди высоких холмов, тонких берез на вершинах и солнца, вставшего над степью.

Внезапно Степанов подал голос:

— Втогой взвод спгава!

— Где? — Алексей повернулся.

— Вон! — подтвердил Беленовский. — Они уже впереди!

По склону ближнего холма бежал Борис в сопровождении связиста и разведчика. Утопая по пояс в траве, цепляясь руками за кусты, они взбирались все выше, тонкая нить провода пролегала за ними по скату, и Борис, часто оборачиваясь, что-то кричал связисту, указывая на вершину холма впереди.

— Тогопятся откгыть огонь впегед нас, — протирая очки, выговорил Степанов.

— Ясно, — ответил Беленевский.

— Вперед! — скомандовал Алексей.

Когда они подбегали уже к самым холмам, впереди зеркально блеснула полоса воды — та самая полоса воды, в которую падали ракеты ночью: это было не то озеро, не то болото, заросшее камышом и осокой; два кулика с растревоженным писком поднялись с берега, стали кружиться над водой.

— Собачья пропасть! — выругался Беленевский. — Что же это такое?

— В обход! — крикнул Алексей. — Слева в обход!

Они повернули влево по берегу, явно теряя время. Беленевский теперь не бежал позади Алексея, а, закинув буссоль за спину, помогал Степанову прокладывать связь. Двигались по щиколотку в чавкающей тине болота. Тина всасывала и хлопала, как бутылочные пробки.

Болото это не имело конца — оно разлилось после дождей. Но вот полоска воды сузилась, перешла в вязкую грязь, и все трое наконец перебрались на ту сторону, к скату холма, совершенно изнеможенные.

Отдыхать было некогда. Они потеряли на обход более получаса времени и несколько сот метров связи. Бориса на склоне холма не было видно: должно быть, он приближался к вершине.

— Вперед!

Тяжело дыша, они стали взбираться на холм. До его самой высокой точки было метров триста пятьдесят, и Степанов несколько раз падал, Беленевский уже поддерживал его, поднял оброненные им очки.

Алексей слышал стук вращающейся катушки, срывающееся дыхание Степанова и Беленовского и с тревогой думал, что оба они могут сейчас упасть от усталости и не встать, а он был выносливее их.

— Еще немного, друзья, еще немного! — подбадривал Алексей. — Еще немного...

— Товагищ стагший сегжант! Связь... — прохрипел Степанов. — Связь... Связь кончилась! — повторил Степанов, валясь боком в траву. — Вся катушка!

Алексей подбежал к нему.

— Не может быть! Как кончилась?

— Болото... болото... — удушливо повторял Степанов, и впервые за время пребывания в училище Алексей услышал, как он выругался.

Беленевский, белый как полотно, — зашлось от быстрого бега сердце — разевал рот, точно хотел сказать что-то, но не мог, не хватало воздуха в груди.

— Я... побегу... за связью, — продохнул он. — Разрешите?..

— Че-пу-ха! — со злостью крикнул Алексей. — Куда побежите, за три километра? Опять через болото?

— Что же делать? — выговорил Беленевский. — Надо открывать огонь...

Первая мысль, которая пришла Алексею в эту минуту, была присоединить аппарат к линии и вызвать связиста с катушкой, но это ничего не изменяло. Ждать связиста хотя бы полчаса было так же невозможно, как и бессмысленно.

И вдруг злая досада, глухое отчаяние захлестнули Алексея; обессиленный, весь мокрый от пота, он сел на валун, понимая, что так хорошо начатый бой он проиграл, проиграл теперь из-за каких-то двухсот метров кабеля!.. А все, что было вчера и сегодня: переправа через брод, неестественное напряжение всей прошлой ночи, стрельба по танкам, страшная усталость — все напрасно!.. По-видимому, об этом думали Степанов и Беленевский, сидя возле него в изнеможении.

Неожиданно шагах в ста пятидесяти от них послышались голоса; все трое разом обернулись. В высокой траве мелькнули фигуры Бориса, Полукарова и связиста Березкина. Они бежали вверх по склону, Полукаров двигался крайним слева и, должно быть, первый заметил группу Алексея. На мгновенье остановившись, он крикнул что-то Борису и указал в их сторону рукой. Борис тоже задержался, посмотрел, но тотчас снова побежал вверх по откосу в своей расстегнутой, развевающейся шинели; остальные бросились за ним. Было ясно, что им некогда было задерживаться, а утренний ветер вольно обдувал склон, шелестели, шептались и шумели травы, и этот шум раздражающе лез в уши, колыхал отдаленные их голоса, как на волнах.

— Стойте! — крикнул Алексей и вскочил с надеждой. — Подождите!

Борис остановился на скате холма.

— Связь кончилась...

— Что-о?

— Связь... связь!..

— Что?

— Связь кончилась! — закричал Алексей изо всей силы.

Но ветер уносил слова Алексея, развеивал их, и Борис показал на уши, покачал головой, снова двинулся по бугру.

Полукаров догнал его, что-то сказал ему, показывая вниз, но Борис махнул рукой и зашагал быстрее, видимо, так ничего и не поняв, а метрах в двадцати от него над высокой травой, как по воде, плыла голова связиста Березкина.

— Стойте! Связь кончилась! — опять закричал Алексей и, не выдержав, кинулся наискосок к кустам, к которым приближался связист Березкин.

Группа Бориса продолжала двигаться через сплошную заросль кустов, канула в чащу и пропала в ней. Только отставший Березкин, в замешательстве глядя на подбегавшего Алексея, нервно спрашивал:

— Что, что?

— Оглохли, что ли? — еле передохнув, зло выговорил Алексей. — Не слышите?

— Вперед надо ведь...

— Алексей, ты?

В это время из чащи кустов показался встревоженный Борис, в несколько прыжков подбежал к ним; весь он был разгорячен, по смуглому лбу его скатывались капли пота.

— Березкин! Прокладывайте связь через кусты! Быстро! Что остановились? — скомандовал он связисту и спросил возбужденно Алексея: — Ну, что случилось?

— Слушай... у меня кончилась связь... надо двести, двести пятьдесят метров до вершины... — Алексей задыхался. — Есть у тебя?

— Связь? — воскликнул Борис и сейчас же с резкостью добавил: — Не вовремя кончилась у тебя связь... Как же так?

— Слушай, мне сейчас не до вопросов! Обходили болото, не рассчитали! Нужно двести пятьдесят метров! — едва сумел выговорить Алексей, вытирая пот со щек.

Несколько секунд Борис стоял, отведя глаза, брови его раздраженно хмурились.

— В этом-то и дело, — сказал он наконец, с досадой оглядываясь на Березкина. — Дело в том, что нет у меня лишней катушки. Вон, смотри! У Березкина кончается последняя... А вообще советую: посылай связиста на батарею! Не теряй времени. Единственный выход. Единственный! Ну, шагом марш! Вперед! — И он, повернувшись, со стремительной неумолимостью пошел вверх по бугру. — Советую! — крикнул он издали. — Посылай немедля!

Переводя дыхание, Алексей смотрел, как удалялась группа второго взвода, видел сгорбленную спину Березкина, прямую, решительную фигуру Бориса и думал, что за глупую оплошность на фронте его с чистой совестью могли бы отдать под суд и расстрелять: пехота пошла вперед, требует огня, там гибнут люди, а он бессилен открыть огонь...

Медленными шагами он подошел к своим связистам, ожидавшим его возле аппарата. Беленевский жадно курил. Степанов, поправив очки, спросил тревожно:

— Нет?

— Нет! — ответил Алексей.

— Значит, мы подставили под огонь левый фланг пехоты, — мрачновато проговорил Степанов. — Безобгазие и г-глупость!

— Глупейшее положение! — с отчаянием сказал Беленевский. — Глупейшее!..

Потом некоторое время они сидели безмолвно. В этом гнетущем молчании Алексей опустился на валун, ледяной и колючий, слыша, как по косогору соединенно, сухо шелестели на ветру травы. "Глупая случайность, глупая случайность. Не рассчитал!.. Что же делать?"

После долгого молчания Алексей приказал:

— Степа, свяжись с батареей!

— Да, да, надо г-гешать. Сейчас же.

Вопросительно глянув на Алексея, Степанов подключил аппарат к линии, тотчас начал вызывать:

— "Днепг", я — "Тюльпан"... я — "Тюльпан"... Что ты там, сгазу отвечай!..

Не слушая эти обычные позывные, Алексей хмуро оглядывал вершину холма, над которым по-прежнему сияло глубокое августовское небо. До этого неба было двести пятьдесят метров, но оно было недосягаемо.

— Я — "Тюльпан". Я — "Тюльпан". Как слышишь? Даю четвегтого... — речитативом звучал голос Степанова. — Товагищ стагший сегжант! — торопливо прошептал Степанов. — Вас к телефону! Ггадусов спгашивает, почему не откгываем огонь?

В это время за спиной ударило орудие. Все разом оглянулись. Снаряд жестко прошуршал над головами и разорвался далеко впереди, по ту сторону холма. Борис открыл огонь, начал пристрелку.

17

"Виллис" майора Градусова остановился у подножия возвышенности.

Майор вылез из машины, спешно зашагал вверх по скату; позади шли капитан Мельниченко и лейтенант Чернецов.

Над степью прошелестел снаряд, разорвался по ту сторону холма. Офицеры прислушались.

— Открыл огонь Дмитриев, — сказал Мельниченко. — Поздно!

— Мне совершенно неясно, Василий Николаевич, — проговорил Чернецов, — что с ним?

— Неясно? — вдруг спросил Градусов, срывая на ходу прутик и не обращаясь ни к кому в отдельности. — Неясно? А мне кажется — все ясно! Переоценил свои силы, решил, что все легко, как семечки щелкать!

От быстрого подъема по косогору он вспотел, говорил с одышкой; его мучило сердцебиение, большое лицо выражало брезгливость. Он щелкнул прутиком по начищенному голенищу — и с придыханием:

— Ошиблись, товарищи офицеры!

— В чем? — спросил Мельниченко.

Его спокойный голос, его, казалось, невозмутимо-насмешливый взгляд раздражали Градусова. Майор тяжело повернулся, шея врезалась в габардиновый воротник плаща, на свежевыбритых мясистых щеках проступили лиловые пятна.

— Стыдно, капитан! Всему дивизиону стыдно! Показали боевую выучку! Вот вам разумно осознанное, дисциплинированное выполнение приказа. Я отлично помню, дорогой капитан, ваши слова прошлой зимой. Говорили громкие фразы, а сами дешевого авторитета среди курсантов искали, мягонько этак требовали, с опасочкой, как бы курсанты о вас плохого не подумали! Какая, простите, к лешему, это дисциплина? Пансион благородных девиц, а не офицерское училище! Позвольте вам прямо сказать, как офицер офицеру, этого без последствий я не оставлю! — Градусов так сильно щелкнул прутиком по голенищу, что осталась влажная полоса на нем. — О ваших так называемых методах я рапортом буду докладывать начальнику училища! Нам вдвоем трудно работать, невозможно работать!..

— Да, вы правы, товарищ майор, нам вдвоем невозможно работать, — стараясь говорить по-прежнему спокойно, ответил капитан Мельниченко, и Чернецов заметил в его прозрачно-синих глазах зимний холодок. — Но пока мы работаем вместе, разрешите вас спросить, товарищ майор, что же такое дисциплина, в конце концов?

Градусов — с неприязненной усмешкой в уголках губ:

— Позвольте мне не отвечать на этот азбучный вопрос! Хотя бы как офицеру, старшему по званию, позвольте уж...

— Конечно, отвечать труднее, чем спрашивать, — тем же тоном продолжал Мельниченко. — Но я хочу вам сказать одно: училище — это не средневековый монастырь. В этих монастырях, знаете, висела плетка на стене. Ею наказывали провинившихся монахов. Вот эту плетку называли "дисциплиной". Но сейчас двадцатый век. Мы воспитываем не монахов, а советских офицеров, и мы с вами не настоятели монастыря. Кстати, почему вы сняли со старшин Брянцева?

— Капитан Мельниченко! — оборвал Градусов гневно. — Попрошу вас прекратить этот разговор! Мы его продолжим в другом месте. Что касается Брянцева, то позвольте уж не отдавать вам отчет за свои поступки. Я отвечаю за них, как командир дивизиона, не забывайтесь!

— Я не забываю, что, как командир батареи, я тоже отвечаю за своих людей.

Все время, когда ехали от огневой к холмам, Градусов сидел замкнуто, угрюмо, по-стариковски кутался в плащ — с утра чувствовал себя не совсем здоровым. Во время "танковой атаки" стоял на НП, следя в бинокль за стрельбой; ни выражения радости, ни оживления не было на его лице, хотя он испытывал и то, и другое; сдавливало, покалывало сердце, он каждую минуту ощущал его. Но после того как ему доложили, что первый взвод не в состоянии открыть огонь и, таким образом, срывает начатые боевые учения, приступ острого раздражения охватил его, и первым решением было немедленно вызвать на НП Дмитриева, но это ничего уже не могло изменить.

В машине офицеры негромко переговаривались и, словно из вежливости, несколько раз обращались к нему, Градусов будто не слышал.

"Рады они, что ли? — думал он, тоскливо, осторожно поглаживая грудь там, где все время не проходила боль. — Разговаривают, улыбаются... Плакать надо! А этот мальчишка Чернецов каждое слово капитана ловит..."

Он знал, что офицеры, с которыми прослужил не один год, недолюбливали его. И быть может, потому, что он определял взаимоотношения количеством звездочек на погонах, иди потому, что офицеры не знали, о чем говорить с ним в свободное от дела время, он постоянно держал подчиненных ему командиров на расстоянии, давая этим себе право не разрешать в общении ничего лишнего, чего не касалась служба. Даже с заместителем по политчасти Шишмаревым он избегал бесед на общие темы, говоря со смешком: "Я солдат, батенька, солдат старой закалки".

После разговора с Мельниченко Градусов, преодолевая крутой подъем, сумрачно насупясь, грузно ступал; был он весь в жаркой испарине. Офицеры легко шли за ним, и, чувствуя это, он испытал вдруг впервые за много лет горькую, глухую зависть к молодости и здоровью, этого так недоставало ему, ревность к тому, что он во многом не понимает этой их близости друг к другу.

Задыхаясь, он прижал руку к неровно бьющемуся сердцу и подумал, что ведь осталось не так долго жить. И на какую-то минуту страстно захотелось ему общего понимания и согласия, тихой умиротворенности, любви к себе в его дивизионе. Это было, видимо, желание старости, и жесткое выражение даже немного сошло с его потного лица. Оно смягчилось, как смягчалось всегда, когда он каждый вечер переступал порог своего тихого дома в обжитой уют и видел свою жену Дарью Георгиевну и взрослую дочь Лидию, ожидавших его за столом к ужину.

"Старею, сентиментальничаю", — подумал Градусов, и лицо его искривилось. Да, молодость ушла, а это была старость: кровь стучала в ушах, и горячая пустота возле сердца сбивала дыхание.

А над головой шелестели снаряды, с тугим звоном рвались за холмом, потом впереди, из-за кустов, явственно долетели команды — и снова сверлящий шелест возник над головой, толкнул воздух грохот разрывов.

"Что это, НП? — подумал Градусов. — Почему здесь НП?"

Солнце палило, Градусов шумно дышал, шагая через кусты, сквозь жидкую тень, здесь не стало прохладнее; жилы вздулись на его висках, из-под фуражки сбегали струйки пота.

Кусты кончились. Впереди на открывшемся косогоре, в траве, возле телефона, сидел на корточках Степанов, выкрикивая, передавая угломер и прицел в трубку. Метрах в восьмидесяти от него, неподалеку от вершины холма, стоял в рост Беленевский и, изо всей силы напрягая голос, передавал оттуда команды:

— Угломер двадцать два — сорок! Прицел восемьдесят! Два снаряда! Огонь!

— Выстгел! Выстгел! — докладывал Степанов.

Распоров железным свистом воздух, снаряды разорвались за холмом, упруго дважды тряхнуло землю. Затрудненно отпыхиваясь, Градусов подошел к Степанову, не успел сказать ни слова — Степанов вскочил, глаза уставились сквозь очки, проговорил взволнованно:

— Товагищ майог, я пегедаю...

— Где ваш НП? — перебил Градусов. — Где курсант Дмитриев?

— Товагищ майог... у нас не хватило связи. Команды пегедаются с НП на гасстоянии. Дмитгиев на высоте.

— На расстоянии? Товарищи офицеры! Попрошу ко мне!

Офицеры задержались в кустах и теперь шли по скату наискось к Градусову; капитан Мельниченко нес в руках катушку связи, с удивлением рассматривая ее. Подойдя, бросил катушку на землю, под ноги Степанову, спросил:

— Это ваша связь? Вы ее оставили в кустах?

— Связь? Нет... — тихо ответил Степанов. — Если бы у нас... была одна катушка...

— Тогда бы вы не установили связь на голос? — сейчас же догадался Чернецов, измеряя быстрым взглядом расстояние до вершины холма. — Так, Степанов?

— Да. Так точно.

— Катушка? Позвать Дмитриева! Немедленно! — распорядился Градусов и, сделав еще несколько шагов к вершине холма, опустился на валун, справляясь с одышкой.

В течение нескольких минут, пока Степанов бегал за Дмитриевым на НП, командир дивизиона, обмякнув всем своим крупным телом, изгибал в руках прутик, будто не знал, что ему делать, и, показалось всем, вздрогнул, когда раздался голос над его головой:

— Товарищ майор, по вашему приказанию старший сержант Дмитриев прибыл.

Майор кратко и осипло спросил, ткнув прутиком в катушку связи:

— Это чья?

Алексей пожал плечами.

— Не понимаю, товарищ майор.

— Я спрашиваю; чья катушка? Вы потеряли эту катушку?

— Я не терял никакой катушки.

— Зачем же вы тогда устроили эту связь на голос? Так чья это катушка, я вас спрашиваю? Отвечайте, курсант Дмитриев!

— У меня не хватило связи... Связь на голос — был единственный выход, — ответил Алексей; щеки его начади гореть, и, почти теряя над собой власть, он добавил вызывающе: — Не знаю, товарищ майор! Вы спрашиваете меня так, словно я лгу!

Майор Градусов положил прутик на валун, вынул носовой платок, промокнул им лоб, подбородок, влажную шею.

Мельниченко внимательно посмотрел на Алексея, сказал с какой-то неопределенной интонацией в голосе:

— Что же, значит, вышли из положения, курсант Дмитриев. Продолжайте стрельбу. — И после того как Алексей побежал к вершине холма, к своему НП, Мельниченко обратился к Градусову: — Думаю, товарищ майор, что положение исправилось больше чем наполовину. И думается, вы многое преувеличивали, товарищ майор.

— Что-то... мне сегодня... Вы мне... Вы до могилы меня...

Градусов не договорил, лицо его стало мертвенно-серым, напряженным; он еще сидел, весь выпрямившись, заглатывая, как в удушье, воздух, а правая рука его судорожно задвигалась, потянулась к вороту, слабеющие пальцы скользили, искали пуговицу и не могли найти ее никак.

Мельниченко не сразу сообразил, что Градусову плохо, и лишь когда увидел это его бескровное лицо, эти его беспомощные старческие пальцы, шарящие по груди, тогда понял все. В ту же минуту он успел поддержать майора за спину, иначе бы тот повалился навзничь, качнувшись назад, и, одновременно сдерживая руку его, рвущую китель на груди, потной, широкой, заходившей от нехватки воздуха, помог лечь на траву, тотчас приказал Чернецову:

— Носилки! Мигом!

Майор лежал на спине, с жадностью хватая ртом воздух, прижимая вялую руку к вздымающейся груди; глаза его были раскрыты, в них замерли страдание и боль.

— Сейчас же мокрую тряпку на грудь! — сказал Мельниченко, расстегивая ему китель. — Чернецов, немедленно пошлите кого-нибудь за водой!

— Я сам! Сейчас... — ответил Чернецов и, срывая с ремня фляжку, бросился вниз по склону, где светилось зеркало озера.

Мельниченко наклонился к Градусову, позвал вполголоса:

— Иван Гаврилович...

— Вы, голубчик... не того... — слабо зашевелил губами Градусов, закрывая глаза. — Не того... Отлежусь... и на НП... Отлежусь и на НП...

Через полчаса санитарная машина мчала командира дивизиона в город. У него был тяжелейший сердечный приступ.

18

В теплой и тихой высоте алели над потухающим закатом тонкие облака, мошкара туманным столбцом толклась в вечернем воздухе. По ту сторону реки за потемневшими лесами уже медленно разгоралась синяя звезда Сириус, этот первый разведчик ночи; стало сыровато в густой траве, но Алексею было хорошо лежать среди этой закатной тишины, этого лесного покоя и видеть, как рождается ночь.

А из близкого лагеря, с волейбольной площадки, доходили сюда, накатывались волной в тишину азартные крики, глухой стук мяча, трели судейских свистков. "Аут! Двойной удар!", "Подача справа! Подавай!"

Стрельбы кончились. Дивизион вернулся в лагеря.

"Неужели Борис там, на волейбольной площадке? — подумал Алексей. — Да, он там". В конце стрельб на огневых появился жизнерадостный лейтенант с "лейкой", корреспондент из округа, и через день в лагерях была получена окружная газета с фотографией Бориса, с большой статьей, подписанной лейтенантом Крамовским. "Отличник боевой и политической подготовки гвардии старшина Брянцев". В статье этой рассказывалось о волевых командирских данных Брянцева, о том, как он, умело применяя фронтовые навыки, провел свой взвод на место, первым с закрытых позиций открыл стрельбу по огневым точкам "противника", подавил их, дал возможность продвинуться пехоте, ворваться в первую "вражескую" траншею. Наряду с Борисом отмечались отличные действия на учениях курсантов Полукарова и Березкина... В свободное время после стрельб Борис уходил из взвода на волейбольную площадку, в курилки, туда, где было много курсантов из других батарей, был оживлен, взволнован, добр со всеми, охотно смеялся каждой шутке, острил сам, с щедростью угощал всех папиросами: "Ну, налетай по-фронтовому, раскурочивай пачку". Его лицо как бы просветлело, глаза приобрели какой-то горячий, скользящий блеск; он даже стал двигаться как прежде — уверенной, гибкой походкой человека, убежденного, что на него смотрят; разговаривая же в курилках, как-то небрежно, с усталостью отвечал на вопросы, как будто они надоели ему; и, когда разговор касался стрельб и учений, несколько, казалось, раздосадованный, морщился: "Хватит об этом, братцы, право, осточертело. Сейчас бы в город, на танцы куда-нибудь. Отдохнуть бы хоть на час от всего".

Однако, возвращаясь во взвод с волейбольной площадки, из курилок соседних батарей, он чувствовал холодок окружавшего его молчания, и глаза его мгновенно теряли живой блеск: здесь никто не спрашивал об учениях, здесь была настороженность.

На второй день после стрельб он, видимо, твердо решил размягчить эту обстановку отчужденности и в час отдыха появился в палатке, принужденно-весело улыбаясь:

— Закурим, чтоб дома не журились, ребята? Подходи — папиросы!

Тут же у входа он в упор столкнулся с Полукаровым, медведем вставшим со своего топчана.

— Не желаю! — сказал Полукаров и, торопясь, вышагнул из палатки.

За дощатым столом сидели Дроздов, Гребнин и Алексей. Все, не промолвив ни слова, точно ждали чего-то. Борис раскрыл коробку папирос, понюхал ее.

— Не хотите? Напрасно.

— Нет... что ж... давай закурим, — со спокойным видом сказал Алексей и встал, подошел к нему, взял папиросу. — Спасибо. А то у меня кончились. Это все-таки прекрасно. Я рад, что ты готов поделиться последним табаком...

— Что это за ирония? — с кривой полуулыбкой спросил Борис. — Может быть, ты хочешь обвинить меня в лицемерии?

— Не пугайся. Никакой иронии. Садись. Здесь все свои. Поговорим.

— О чем? — Борис беглым взглядом окинул всех. — Впрочем, я тоже как рае хотел поговорить. Вижу, во взводе косятся на меня: очевидно, все верят тому, что ты говоришь тут обо мне. Слышал кое-что и хочу предупредить — брось, Алеша!

— Я ничего не говорю о тебе, — ответил Алексей. — Но ты скажи: чья катушка связи была в кустах, которую нашел комбат?

— Какая катушка связи? — очень внятно спросил Борис. — Ты что — провоцируешь меня? Катушка? Какая катушка? При чем здесь я, если у тебя не хватило связи? — Он смял незакуренную папиросу, швырнул ее. — Да дьявол с ней, в конце концов, с этой дурацкой катушкой! Я хочу, чтобы ты понял меня! По-человечески!.. При чем здесь я?

— И я хочу понять, — сказал Алексей. — Все...

— Вижу! — Брови Бориса изогнулись. — Вижу, Алексей, твои помыслы! Ты хочешь все свалить на меня! Но знаешь...

За пологом потоптались, и в палатку всунулся низкорослый курсант, видимо из соседней батареи, кашлянул для солидности на пороге.

— Первый взвод, кто у вас здесь Брянцев?

— Опять! — с неудовольствием воскликнул Дроздов и тотчас заговорил деланно приятным голосом: — О, вы к нам? Кто вы и откуда, товарищ? Чем можем быть полезны? Вам нужен лектор?

Курсант расправил под ремнем складки гимнастерки, опять кашлянул, недоверчиво огляделся.

— Так. Плохи шутки. Первый взвод?

— Первый.

— И Брянцев есть в вашем взводе?

— Я Брянцев! — не без раздражения отозвался Борис. — А что дальше?

Курсант проговорил веско, но как бы еще не совсем веря в серьезность услышанного ответа:

— Если ты Брянцев, то я комсорг взвода из третьей батареи. Словом, мы статью взводом обсуждали. Ребята тут приглашают поделиться...

— Вот этого делать и не нужно! — вдруг запальчиво проговорил Дроздов. — Не нужно! Слышишь, комсорг? Чепухой занимаетесь! Ерундой несусветной. Иди в свою батарею — переживете без лекций!

— Как это так? — не понял курсант. — Какая такая чепуха? Почему прогоняете? Вы чего колбасите?

— Верно, тут наговорят. Иди. Он придет, — поддержал его Алексей, увидев побелевшее лицо Бориса, его сжатые губы.

Курсант, недоумевая, потоптался, вышел из палатки.

— Слушай, Толя, какое ты имеешь право распоряжаться мной? — злым голосом спросил Борис. — Я что, подчиняюсь тебе?..

— Борис, — перебив его, сказал Алексей, все так же глядя ему в лицо, — ведь катушка в кустах была твоя.

— Что-о? Значит, ты...

— Значит, ты оставил катушку, — договорил Алексей. — Ведь ты шел через те кусты. Больше никого там не было.

— Что-о?

— Значит, ты оставил катушку. Но зачем?..

— Как ты смеешь клеветать? — закричал Борис, вскакивая. — Гнусная... глупая клевета! Мне говорить с тобой не о чем! Я все понял! Спасибо, мой друг Алешенька! Спасибо!.. Желаю всяческой удачи!..

И кинулся из палатки; шумно плеснул полог; нависла неприятная, как духота, тишина.

...Теперь он лежал на берегу и вспоминал, как все это было, а везде уже темнело, на волейбольной площадке по-прежнему не стихали стук мяча, крики курсантов:

— Гаси! Есть! Переход подачи!

Потом Алексей не спеша пошел в лагерь; сумрак леса поглотил его. Сырая темнота, сизо клубясь, сгущаясь, плотно собиралась в чаще, лишь белели тропки. Над ними стоял туман, как в узких коридорах; в палатках повсюду зажигались огоньки, звучали голоса во влажном воздухе. Мимо прошел караул — разводящий с часовыми — на дальний пост, к автопарку. Перекликались у палаток дневальные: "Егоров, где керосин? Почему лампа не заправлена? Его-ро-ов..."

Наступала ночь. Только на волейбольной площадке затянулась игра, и вокруг поляны столпилось много зрителей из всех батарей; в темноте, взлетая над сеткой, мяч едва был виден; Борис играл возле сетки, требуя выкриками пасовки и, собранный, всем телом выгибаясь, ударял с пушечной силой по мячу под восторженное одобрение зрителей:

— Брянцев, дав-вай!

Алексей постоял немного на поляне, подумал: "Зачем обманывать себя?" — и зашагал по тропинке среди деревьев к взводу.

Возле палатки его остановил дневальный:

— Немедленно вызывают к капитану Мельниченко — тебя и Брянцева!

19

В палатке комбата было светло — с яростным гудением горели две лампы, сделанные из стреляных гильз. Когда Алексей вошел, Мельниченко разговаривал с Чернецовым; пунцовый румянец волнения заливал щеки лейтенанта.

— Войдите и садитесь, — разрешил капитан Алексею. — А где Брянцев? Что ж, подождем.

Офицеры стали поочередно читать какую-то бумагу, и Алексей часто ловил на себе спрашивающий взгляд Чернецова; капитан же не посмотрел ни разу, лицо было задумчиво, строго, побелевшие от солнца волосы зачесаны над лбом. Было похоже: до его прихода между офицерами был серьезный разговор, и он прервал его. На столе в армейской рации горели красным накалом лампы. Тихо звучали скрипки. Не заглушая их, беспокойно щелкало, шипело пламя в гильзах. Алексею хотелось курить. Он когда-то слышал эту музыку. Что это — Сен-Санс? Мама играла. Садилась за пианино, с улыбкой поворачивая голову к отцу, так что колыхались серьги в ее ушах, спрашивала: "Что тебе сыграть?" Отец отвечал: "Сыграй "Рондо каприччиозо" Сен-Санса. Когда я ловлю с маяков эту музыку, я вспоминаю многое".

Близко послышались возле палатки быстрые шаги, голос Бориса произнес за пологом:

— Курсант Брянцев просит разрешения войти!

— Да, войдите.

Он был весь потный после игры в волейбол, гимнастерка прилипла к груди, но тщательно заправлена, ремень туго перетягивал талию. Тотчас в палатке разнесся запах одеколона — маленький плоский трофейный пузырек аккуратный Борис всегда носил в кармане. Отчетливо звякнули шпоры.

— Товарищ капитан, разрешите обратиться?

— Пожалуйста.

— Товарищ капитан, по вашему приказанию курсант Брянцев прибыл!

— Садитесь, курсант Брянцев, — ответил капитан, продолжая читать бумагу. — Вот на ящик.

— Слушаюсь.

Рядом с Алексеем стоял пустой снарядный ящик, и Борис непринужденно сел, не обернувшись, будто не заметив Алексея, а капитан из-за листа бумаги посмотрел на обоих, спросил:

— Вы что такой возбужденный, Брянцев?

— Играл в волейбол, товарищ капитан. — Борис улыбнулся. — Люблю эту игру.

— Хорошо, слышал, играете?

— То есть... говорят, что хорошо...

— Да. И стреляете вы неплохо. Я тут просматривал личные дела, Брянцев, у вас очень хорошая фронтовая характеристика. Подписана командиром взвода Сельским. Вашим лейтенантом. Хороший был командир?

— На мой взгляд, очень хороший.

— Понятно. — Капитан сосредоточенно кивнул, положил бумагу на стол, прикрыл ее рукой.

— Вот что, товарищи курсанты, наличие связи проверено во всей батарее. Оказалось: недосчитывается одной катушки именно в вашем взводе (Чернецов дернулся при этих словах). Так кто же из вас потерял катушку во время стрельб — вы, Дмитриев, или вы, Брянцев? — Капитан помедлил. — Понятно, что оба вы катушку потерять не могли.

Борис подозрительно покосился на Алексея и с тяжелым вздохом поднялся, говоря:

— Разрешите, товарищ капитан? — Он пробежал пальцами по складкам возле ремня и заговорил громче: — Товарищ капитан, я взял с собой ровно четыре катушки. Четвертой хватило точно до вершины холма. Я утверждаю: катушки я не терял и ничего не знаю о ней!

Его голос отдавался в ушах Алексея и казался ему странным своей уверенностью, своей спокойной убедительностью: такой голос не может лгать. Он поднял голову. Борис стоял выпрямившись; огонь ламп холодно мерцал на его начищенных пуговицах, вспыхивал на орденах и медалях, полосой заслонивших его грудь. "Зачем он надел ордена? — невольно подумал Алексей. — Он почему-то надел их сегодня утром".

В тишине тоненько пропел комар, опустился на руку Бориса и начал набухать. Рука была неподвижной.

— Я узнал об этой катушке только после стрельбы, — договорил Борис, и Алексей видел, что комар набухал и набухал на его руке, стал пурпурным.

— Это все? — спросил Мельниченко.

— Больше ничего не могу добавить, — ответил Борис. — Разрешите сесть, товарищ капитан?

Он сел и, только сейчас увидев комара, ударил по нему ладонью; потом брезгливо вытер руку кончиком носового платка.

"Сейчас он вздохнет и будет честными глазами глядеть на капитана. Он хочет показать, что вопросы совсем не волнуют его, что он не понимает, какое отношение имеет ко всему этому. Да он как актер!" — подумал Алексей, и чувство, похожее на злость и неприязнь к Борису, охватило его.

— Старший сержант Дмитриев, — послышался голос Мельниченко. — Объясните, почему у вас не хватило связи? Чья же это, в конце концов, катушка?

Борис, подняв лицо, сощурился. Офицеры смотрели на Алексея: капитан со строгим ожиданием, Чернецов с прежним выражением неуверенности и тревоги. Когда он шел к капитану, у него появилось решение не говорить ничего о Борисе в присутствии офицеров. Просто сказать, что он не может разобраться в этом случае с катушкой, а потом еще раз объясниться с Борисом, в глаза сказать, что он теперь думает о нем, — и на этом закончить все. И сейчас, глядя на удивленно-честное лицо Бориса, он встал и увидел, как глаза его, чуть сощурясь, улыбались в пространство.

— Я скажу то, что знаю. Связи у меня не хватило. Мы обходили болото перед самым холмом и сделали крюк. Я запаздывал с открытием огня, но на холме я увидел Брянцева и попросил у него кабель, чтобы проложить связь до энпэ. У меня не хватало двухсот пятидесяти метров. Брянцев сказал, что кабеля у него нет, что у пего кончается связь.

Он умолк. Молчание длилось с минуту, и непроницаемое лицо Бориса стало влажным, точно обдало его паром, но прищуренные глаза старались по-прежнему улыбаться в пространство.

— ...Вот и все, что я знаю.

Борис проговорил громким голосом:

— В этом-то и дело, что у меня тоже кончалась связь.

— Да, наверно, — сказал Алексей. — Может быть. Я попросил у тебя связь и видел, как ты бежал через кусты к энпэ, потому что надо было открывать огонь. Глупо, конечно, было бы мне оставлять свою катушку в кустах и просить у тебя связь.

— Вы думаете, что это катушка Брянцева? — спросил Чернецов, пунцово покраснев.

— Я не могу ответить на этот вопрос. — Алексей махнул рукой. — То, что я могу предполагать, не доказательство.

— Это уже ложь! — отчетливо-убежденно проговорил Борис. — Что это за клеветнические намеки, Дмитриев?

— Я не думал говорить намеками.

— Значит, все обоим неясно? — прервал капитан Мельниченко. — Дело касается чести будущих офицеров — вас, Брянцев, и вас, Дмитриев. Объясните, Брянцев, что вы считаете клеветой? Опровергайте. И немедленно.

Высокий смуглый лоб Бориса залоснился от пота.

— Хорошо... Я объясню... Но я не буду так безответствен, как Дмитриев... Я выскажу то, что не хотел говорить.

Он выпрямился и снова вздохнул, будто предстояло говорить неприятные для себя и других вещи; и даже сейчас, в эту минуту, он вроде бы чуть-чуть играл, вернее, старался выверенно играть, и это казалось Алексею противоестественным, и он вдруг подумал, что Борис давно был готов к подобному разговору и все решил для себя детально и точно, всю линию поведения до последнего жеста, до последнего слова.

— Я, наверно, слишком резко выразился: "клевета", — сказал Борис несколько усталым голосом. — Назову другими словами: "лживые намеки". Да, мы с Дмитриевым считались друзьями. Все это знали. И я вынужден подробнее объяснить это. — Борис облизнул губы. — Корни идут еще с фронта. Скрывать нечего теперь... Однажды в разведке вышло так, что Дмитриев... Сейчас нескромно, может быть, говорить о себе. Но вышло так, что я целый час прикрывал огнем Дмитриева и помог ему дотащить "языка" к нашим окопам. — Борис искоса посмотрел на Алексея. — В училище наши взаимоотношения изменились. Не знаю почему. Может быть, Дмитриев чувствовал себя обязанным мне, что ли, за прошлое — не знаю! Верно или неверно, психологически я объяснял это так: иногда люди, чувствующие себя в долгу друг перед другом, не всегда остаются друзьями. Тяжелый груз — быть обязанным за свою прошлую ошибку.

— Какую ошибку я допустил в разведке? — спросил Алексей, изумленный этим неожиданным объяснением Бориса. — Говори же! Что за ошибка?..

Борис сухо ответил:

— Я могу объяснить, но это к делу не относится, — ты не разобрался в обстановке и первый открыл огонь, когда наткнулись на боевое охранение, а этого делать было нельзя. Личных конфликтов у нас было много. И теперь — основное. — Борис опустил глаза, вдохнул в себя воздух, как бы набираясь сил для главного, четко сказал: — Товарищ капитан, катушка связи, найденная в кустах, не моя катушка...

— Значит, катушка Дмитриева?

— Я не утверждаю, товарищ капитан, — сдержанным тоном возразил Борис. — Я не видел. Но мне кажется, что Дмитриев мог потерять эту катушку... После того, что говорил здесь Дмитриев, у меня невольно сложилось мнение, что он хочет дискредитировать меня перед взводом, перед офицерами. Особенно в связи с тем, что Дмитриев опоздал с открытием огня и, наверно, из-за неприязни ко мне хочет переложить свою вину на меня. Поэтому я должен был объяснить все подробно.

— Понятно, — сказал капитан. — Дмитриев потерял катушку, попросил у вас связь — у вас нет. Тогда он решил свести с вами счеты. Что ж, зло задумано. Но каков смысл мести?

— Не знаю. Я не хотел этого говорить.

— А как же связисты Дмитриева? Вот что непонятно! Они-то видели?

— Дмитриев — влиятельный человек во взводе, товарищ капитан.

— А ваши связисты?

— Полукаров может подтвердить, что у нас было четыре катушки. Связь несли я и он. Березкин нес буссоль и стереотрубу.

— Что вы скажете на это, Дмитриев?

Но Алексей, не пошевельнувшись, сидел как глухой, устремив взгляд под ноги себе.

— Что вы скажете на это, Дмитриев? — повторил капитан настойчивее.

Тогда Алексей встал, чувствуя звенящие толчки крови в висках. Он еще не мог в эту минуту до конца поверить тому, что сейчас услышал, поверить в подробно продуманную доказательность Бориса, в эту его нестерпимо ядовитую ложь, и он с трудом нашел в себе силы, чтобы ответить потерявшим гибкость голосом:

— Более чудовищной лжи в глаза я никогда не слышал! Мне нечего... Я не могу больше ничего сказать. Разрешите мне уйти, товарищ капитан?

Отодвинув орудийный ящик, заменявший стул, капитан вышел из-за деревянного столика, раскрыл дверцу железной печи; пламя красно озарило его шею, лицо, и, вглядываясь в огонь, проговорил со странным спокойствием, которому позавидовал Чернецов:

— Можете идти, Дмитриев. Вы, Брянцев, останьтесь.

Уже отдергивая полог, Алексей услышал вязкую тишину за спиной, и в ту секунду его душно сжало ощущение чего-то беспощадно разрушенного, потерявшего прочность.

Борис, слегка морщась, сидел неподвижно, опустив голову, потом на лбу его пролегла морщинка — тонкая, как нить, и Чернецов видел эту морщинку, казавшуюся ему какой-то чужеродной, болезненной, как отражение неестественного внутреннего напряжения.

Стало очень тихо. Только раскаленная железная печь с настежь раскрытой дверцей жарко ворчала в палатке и угольки с яростным треском выстреливали в земляной пол, рассыпались искрами. Мельниченко, стоя перед печкой, все наблюдал за огнем, не задавал ни одного вопроса.

И Борис, не выдержав эту тишину, попросил невнятно:

— Товарищ капитан, разрешите и мне идти?

— Подождите, — не оборачиваясь, ответил Мельниченко. — Я вас задержу ненадолго.

Он подошел к Борису, сел на тот самый орудийный ящик, на котором минуту назад сидел Алексей.

— Слушайте, Борис, то, что вы говорили сейчас, страшно. В ваших объяснениях все очень путано, мне трудно поверить. Вот что. — Он положил руку ему на колено. — Даю вам слово офицера: если вы скажете правду, я завтра же забуду все, что произошло. Скажите: была у вас лишняя связь, когда Дмитриев просил у вас помощи, или не была? И если вы не дали ее, то почему? Только совершенно откровенно.

— Товарищ капитан, — медлительно, будто восстанавливая в памяти все, ответил Борис. — Я объяснил...

— Значит, вы все объяснили? — повторил Мельниченко. — Все? Ну что ж, идите, Брянцев. Идите...

Потом за брезентовыми стенами палатки затихли шаги Брянцева, лишь неспокойно шуршали падающие листья по пологу.

Капитан Мельниченко, расстегнув китель, засунув руки в карманы, в молчаливом раздумье ходил по палатке, легонько звенели в тишине шпоры. С пылающими скулами Чернецов записывал что-то на листе бумаги, буквы получались размазанными — на кончике пера прилип волосок. Чернецов отложил ручку и, совсем теперь некстати сдернув с кончика пера волосок, угасшим голосом проговорил:

— Просто какой-то лабиринт, товарищ капитан. Как командир взвода во многом виноват я...

Мельниченко, словно вспомнив о присутствии Чернецова, остановился возле печки, взглянул на него из-за плеча с незнакомым выражением.

— Если бы все, что случилось во взводе, произошло на фронте, проступок этот разбирался бы трибуналом! А командир обоих, офицер, вернулся бы из боя без погон. И это было бы справедливо.

Чернецов не без робости сказал:

— Товарищ капитан, после ваших слов... Я, очевидно, не офицер... или просто бездарный офицер. Но вы сами, товарищ капитан, доверяли Брянцеву и Дмитриеву и, мне казалось, любили их.

Мельниченко бросил березовое поленце в потрескивающее пламя печи, закрыл дверцу и стоял с минуту безмолвно.

— Вы сказали это несерьезно. По-мальчишески сказали. Любить — это не значит восторгаться. И прощать. А без доверия нельзя жить. И это касается не только армии. Нет, все, что произошло, в одинаковой степени относится и к вам, и ко мне. И все же вся суть сейчас в другом. Все непросто потому, что дело идет об утрате самого ценного в человеке — чести и самоуважения. А если это потеряно, потеряно много, если не все...

— Товарищ капитан, — с осторожностью сказал Чернецов, — какой-то инстинкт, что ли... подсказывает мне, что Дмитриев говорит правду. А вы... как думаете? Я все-таки больше верю ему...

— Вот тоже думаю: неужели Брянцев мог решиться пойти на все это? Неужели мог так продуманно лгать не моргнув глазом? Ревность? Зависть? Сведение счетов? И к черту полетело прежнее? Ладно, не будем сейчас об этом, Чернецов. Ложитесь спать. Я пройдусь по постам.

Он стал надевать шинель.

Потом капитан шел по берегу, по намокшим листьям; над водой полз, слоями переваливался тяжелый туман, влага его оседала на шинель, касалась лица. Пустынная купальня, как одинокая баржа без огней, плыла в кипящей белой мгле, а в ледяной выси над лесами стояла далекая холодная луна, и зубчатые вершины сосен на том берегу словно дымились.

"Туман, вот уже и осенний туман!" — думал Мельниченко. Он почему-то чувствовал особенно сейчас, в этой октябрьской сырости ночи, в этой отъединенности от всех, что многое становилось совершенно ясным и теперь казалось неслучайным. Но ничто не успокаивало и не оправдывало того, что уже совершилось, а, наоборот, обострялось ощущение неудовлетворенности, какого-то горького разочарования в простом и святом, как вера.

А весь лес был полон трепетного дрожания огоньков, мерцавших из палаток. Прихваченные холодком, листья осыпались с деревьев, легкий печальный их шорох напоминал о метельной зиме.

Озябший часовой на берегу так преувеличенно грозно окликнул капитана, что на вершине полуоблетевшей березы сонно завозилась ворона, и сбитый ее движением сухой лист спланировал на погон Мельниченко. Он снял его с плеча. Лист покружился, достиг мутной воды. Его подхватило течением, унесло во тьму.

20

К середине октября по всему чувствуется, что красное лето прошло.

По утрам уже не слышен веселый шум воды, хлещущей в асфальт; дворники не поливают улицы в ожидании раннего зноя, когда лед и вафельное мороженое тают в киосках на солнцепеке. Туманные рассветы свежи, сыроваты, и первые троллейбусы, мелькая мимо озябших от росы тополей, тускло отражаются в мокром асфальте, холодно розовеют стеклами, встречая позднюю зарю на кольце. Мостовые усыпаны сухими листьями; возле ворот их сметают в кучи и сжигают во дворах. Пахнет дымком. Вдоль трамвайных линий на стволах деревьев прибиты дощечки: "Берегись юза! Листопад".

И в эту пору октября далеко слышен на улицах звон трамвая. Город ограблен осенью, оголился и не задерживает звуков; воздух чист и студен, и каждый звук звенит, как стеклянный.

Давно на всех углах продают пахучие крупные антоновки.

Октябрь непостоянен. В день он, словно фокусник, меняет краски несколько раз. Утром город туманный, влажный и белый; днем, когда с последней силой разгорается нежаркое солнце, — золотистый и ясный, так что улицы видны из конца в конец, точно в бинокль.

Вечерами над крышами пылают накаленные малиновые закаты, мешаясь со светом первых фонарей и ранним светом трамваев. А ночью ветреные силы, вестники наступающих холодов, гуляют по выси вызвездившего неба, воровски шарят по садам, ломают и разрушают в них все.

После таких ночей, на рассвете, в унылой пустоте садов кричат синицы, деревья везде беспомощно редкие, поблекшие; ветер с шумом срывает с них последние листья, и крыши ближних сараев густо засыпаны листвой на вершок. На клумбах цветы обломаны. За ночь вьюны увяли, стали совсем сухими и висят на нитях по стеклянным террасам, где уже не пьют чай.

И только клены стоят по всему городу дерзко и гордо багряные, они еще не уронили ни одного листочка.

В один из таких дней Валя вернулась из института и в передней, снимая пальто, сразу же увидела на вешалке плащ брата, подумала: "Вася приехал".

Но комната была пуста; пахло одеколоном. Возле дивана стоял кожаный чемодан, на стуле лежала потертая планшетка с картой под целлулоидом.

Кот Разнесчастный — так прозван он был за грустное выпрашивающее мяуканье на кухне в часы, когда тетя Глаша готовила обед, — сидел на подоконнике и с неохотой, вроде бы между прочим, лапой ловил осеннюю муху, сонно жужжащую на стекле; и Валя, засмеявшись, погладила его.

— Разнесчастный, лентяй, когда приехал братень?

В ответ кот зевнул, спрыгнул с подоконника и затем, пудно, хрипло мяукая, стал так тереться о Валину ногу, будто подхалимством этим напоминал, что время обеда наступило.

Стукнула дверь, в передней послышались шаркающие шаги — это тетя Глаша вернулась после дежурства. Валя в сопровождении Разнесчастного вышла ей навстречу.

— Тетя Глаша, можете кричать "ура!" и в воздух чепчики бросать — Вася приехал! Плащ и чемодан дома.

— Вижу, вижу, — сказала тетя Глаша, разматывая платок. — Давеча, на рассвете, мимо госпиталя машины с ихними пушками проехали. Сразу подумала: вернулись из лагерей. Тяжела военная жизнь, с машины на машину, с места на место... Устала я сегодня... — ворчливо заключила она. — Устала как собака. Обед разогрела бы, руки не подымаются...

Валя успокоила ее:

— Сейчас сделаем. Можете не объяснять.

Обедали на кухне; то и дело отгоняя полотенцем невыносимо стонущего возле ног кота, тетя Глаша говорила:

— Нет, налила ему в блюдце — не желает. На стол норовит... Четвертого дня майора ихнего в пятую палату привезли. Этого важного, знаешь? Градусникова... Термометрова... Фамилия какая-то такая больничная. Сердце. Поволновался шибко, говорят. У военных все так: то, се, туда, сюда. Одни волнения. Да отстань ты, пес шелудивый!..

Она подтащила кота к блюдцу под столом, однако тот усиленно стал упираться всеми четырьмя лапами и, ткнувшись усатой своей мордой в суп, фыркнул и обиженно заорал на всю кухню протяжным скандальным голосом. Валя усмехнулась, тетя Глаша продолжала:

— А когда этот важный майор, значит, очнулся, то начал: почему подушки не мягкие, одеяла колючие, почему жарко в палате? А вентиляция как раз открыта. Чуть не сцепилась с ним, не наговорила всякого, а самою в дрожь прямо бросило; вроде ребенок какой...

— Короче говоря — капризный больной?

— Что? — спросила тетя Глаша и вытерла красное лицо передником. — Нет, надо уходить из госпиталя. Портится у меня характер.

После обеда Валя ушла к себе с решением позвонить в училище, в канцелярию первого дивизиона, где могли ее соединить с братом, и одновременно она с ожиданием думала: если вернулся весь дивизион, то и Алексей должен быть в городе и должен позвонить ей сегодня же... Тетя Глаша зазвенела посудой на кухне, включила радио, заведя дома привычку не пропускать ни одной передачи для домашних хозяек, даже о том, "что такое дождь". Валя набирала номер дивизиона, а радио гремело в двух местах — на кухне и в комнате брата, — звучала песенка об отвергнутой любви девушки-доярки с потухшими задорными звездочками в глазах, о неприступном, бравом парне-гармонисте — просто невыносимо было слушать эту назойливую и несносную чепуху!

В дверь поскребли, потом, надавив на нее, не без ехидства поглядывая на Валю, в комнату втиснулся Разнесчастный; он стал облизываться так, что языком доставал до глаз; глаза же его при этом со злорадным торжеством сияли: что-то выклянчил на кухне. Телефон в дивизионе не отвечал, а в это время, задрав хвост, видимо, хвастаясь своей победой, кот прошелся по комнате, и Валя положила трубку, села на диван, сказала, похлопав себя по коленям:

— Ах ты обжора, господи! Ну прыгай на колени, дурак ты мой глупый, усатище-тараканище! Ложись и мурлыкай. И будем ждать телефонный звонок. Нам должны сегодня позвонить, ты понял это?

Уже темнело в комнате, стекла полиловели; мурлыкал Разнесчастный, согревая Валины ноги; тетя Глаша по-прежнему возилась на кухне; по радио же теперь передавали сентиментальный дуэт из какой-то оперетты, и сладкий мужской голос доказывал за стеной:

Любовь такая

Глупость большая...

— Возмутительно! — сказала Валя и засмеялась. — Должно быть, все работники радио перевлюблялись до оглупения. Чепуху передают! Тетя Глаша, — крикнула она, — включите что-нибудь другое! Ну Москву, что ли!

— А разве не правится? — отозвалась тетя Глаша. — Хорошо ведь поют. Про любовь. С чувством.

— Про ерунду поют, — возразила Валя. — Патокой залили совершенно.

— А ты не особенно-то критикуй...

Но голос влюбленного оборвался на полуслове, тишина затопила комнаты: тетя Глаша все же выключила радио.

Внезапно затрещал резкий звонок. Валя, даже вздрогнув, вскочила с дивана, сначала подумала, что зазвонил телефон, но ошиблась — звонок был в передней: это пришла Майя, и, оглядев ее с головы до ног, Валя сказала чуточку удивленным голосом:

— Почему не была в институте? Что с тобой? Раздевайся, пожалуйста. И не смотри на плащ брата такими глазами — училище в городе.

— Да? — почему-то испуганно выговорила Майя. — Они приехали?..

На ней было теплое пальто, голова повязана белым пуховым платком: в последнее время она часто простуживалась — лицо поблекло, осунулось, отчего особенно увеличились темные глаза, движения стали медлительными, не такими, как прежде; теперь она остерегалась сквозняков, на лекциях не снимала платка, как будто зябко ей было, и порой, задерживая отсутствующий взгляд на окне, подолгу смотрела куда-то с выражением непонятной тоскливой болезненности.

Майя и сейчас не сняла платка, присела на диван, ласково погладила дремлющего кота, как-то грустно полуулыбнулась.

— Бедный, наверно, всю ночь ловил мышей и теперь спит?

— Угадала! Он мышей боится как огня. Увидит мышь, молнией взлетает на шкаф и орет оттуда гадким голосом. А потом целый день ходит по комнате, вспоминает и ворчит, потрясенный. Отъявленный трус.

Майя потянула платок на грудь, спросила:

— Что нового в институте?

— Не было последней лекции. По поводу твоего гриппа Стрельников объявил, что в мире существует три жесточайших парадокса: когда заболевает медик, когда почтальон носит себе телеграммы, когда ночной сторож умирает днем. Не знаю, насколько это остроумно. Пришлось пощупать его пульс, поставить диагноз: неизлечимая потребность острить.

— Как легко с тобой, — неожиданно проговорила Майя и, вздохнув, откинулась на диване. — И очень уютно у тебя, — прибавила она, опять поправив платок на груди.

Ее темнеющие глаза казались странно большими на похудевшем лице, незнакомый мягкий и вместе тревожный отблеск улавливался в них, точно она прислушивалась к своему негромкому голосу, к своим движениям, — и Валя не без внимания поглядела на нее.

— Ты действительно как-то изменилась. Одни глаза остались.

— Да? — Майя поднялась, осторожной, плавной походкой подошла к зеркалу, провела пальцами по щекам, по шее, сказала совсем робко: — Да, да, ты права. Я изменилась...

— Просто ты какая-то необычная стала. С тобой все в порядке?

— Что? — Майя отшатнулась от зеркала, вдруг лицо ее некрасиво, жалко перекосилось, и, подойдя к дивану, она нашла Валину руку, прижала к своей щеке, еле слышно проговорила:

— Ты не ошиблась... Понимаешь, я давно хотела тебе сказать... и не могла, пойми, не могла! Валя... у меня будет, наверно... ребенок.

— Это каким образом? — Валя подняла брови. — Ты вышла замуж?

— Нет, то есть официально — нет... Мы должны через год... — покачала головой Майя и тотчас заговорила порывистым шепотом: — Валюшка, милая, посоветуй. Что мне делать? Это значит на год-два оставить институт. Борис еще не кончил училища... Дома мне ужасно стыдно, места не нахожу, мама одна знает... И... и очень страшно. И, понимаешь, иногда мне хочется так сделать, чтобы ребенка не было... Валюшка, милая, посоветуй, что же мне делать?

Она опустилась на диван, несдерживаемые слезы навернулись, заблестели в ее глазах, и, отвернувшись, она из рукава достала носовой платок, стала размазывать их, вытирать на щеках.

— Ты говоришь глупости! — не совсем уверенно сказала Валя и нахмурилась. — И ничего страшного. О чем ты говоришь?.. Если бы у меня был ребенок... — Она прикусила губу. — Нет, я бы не испугалась все-таки!

В кухне что-то со звоном упало возле двери, и опять стало тихо там. Майя виновато улыбнулась влажными глазами, комкая в руке платок:

— Ты говоришь так, словно сама испытала...

— Нет, нет, Майка! — не дала ей договорить Валя с необъяснимой самой себе страстностью. — Я не испытала, но нельзя, нельзя! Низко же отказываться от своего ребенка. Если уж это случилось... Ты говоришь — страшно! А помнишь, как мы по два эшелона раненых принимали в сутки? Засыпали прямо в перевязочной; казалось, вот-вот упадешь и не встанешь от усталости. Разве ты забыла? А как с продуктами, с дровами было тяжело, ты помнишь? Ведь теперь войны нет. Первый год посидит твоя мама с малышом, а потом станет легче. А какой малыш может быть — прелесть! Будет улыбаться тебе, морщить нос и чихать, потом лепетать начнет. Представляешь? Ужасно хорошо!

— "Мама посидит", — повторила Майя с тоской. — Пойми, как это недобросовестно...

— Неверно, неверно! — послышался вскрикивающий голос тети Глаши из кухни, и показалось — она всхлипнула за дверью. — Неверно, совершенно неверно, милая, хорошая!..

И, говоря это, в комнату своей переваливающейся походкой вплыла тетя Глаша, часто моргая красными веками, и, точно не зная в первую минуту, что делать, всплеснула руками, ударила ладонями себя по бедрам.

Майя каким-то загнанным, рыскающим взглядом смотрела на нее, на Валю, потом, съежась, встала с дивана, прошептала невнятно:

— Вы все слышали? Все?..

— Все я слышала, все, стенка виновата! — заголосила тетя Глаша, приближаясь к Майе, шаркая шлепанцами. — Голубчик, милая... Ишь чего выдумала — себя калечить! Роди, хорошая! И не раздумывай даже!.. После всю жизнь жалеть будешь! Да не вернешь!

— Легко сказать! — Майя жалко ткнулась носом ей в грудь и заплакала, а тетя Глаша гладила обеими руками по вздрагивающей ее спине и говорила при этом по-деревенски, по-бабьи — успокаивающим, певучим речитативом:

— Ничего, голубчик мой милый, ничего. В молодости все, что трудно, то легко, а что легко, то частенько и невмоготу...

И тоже заплакала.

Когда они вышли из дому в восьмом часу вечера, город уже зажегся огнями, листья, срываемые ветром, летели в свете фонарей, усыпали мостовую, тротуары. Из далекого парка доносились звуки духового оркестра, и странно было, что люди танцуют осенью.

— Ну вот и все, — сказала Майя на трамвайной остановке и задумчиво взглянула на светящиеся окна на той стороне улицы. — Спасибо, Валюша, больше меня не провожай. Я доеду... А то, что я тебе сказала, ты забудь, пожалуйста. Я сама виновата... И я как-нибудь сама справлюсь. — И, закутываясь в платок, спросила с наигранной успокоенностью: — Алексей еще тебе не звонил?

— Нет. А Борис?

— Он звонил, когда я к тебе собиралась, Валя. Сказал, что ему не дадут сегодня увольнительную и он не сможет прийти. А я, Валюта, даже рада. Я почему-то сейчас боюсь с ним встречаться. Мне надо как-то вести себя...

— Ты только не занимайся самоедством, Майка. Вот что помни. И приходи завтра.

Они простились. Фонари тускло горели среди ветвей старых кленов, скользили, покачивались на тротуаре тени, листья вкрадчиво шуршали о заборы, и где-то в осеннем небе текли над городом неясные звуки: не то шумел ветер в антеннах, не то из степи долетали отголоски паровозных гудков.

"Что случилось? — думала Валя, идя по улице под это гудение в небе. — Почему все-таки не позвонил Алексей?"

Она взбежала по лестнице, открыла дверь своим ключом, в передней же услышав голоса из-за двери, не раздеваясь, пробежала в комнату — и увидела: за столом под абажуром сидел брат с белыми выгоревшими волосами, без кителя, в свежей сорочке; он ужинал вместе с тетей Глашей.

— А, сестренка! — воскликнул Василий Николаевич, вставая, и она, запыхавшись, обняла его за бронзовую от загара шею.

— Как я рада, что ты приехал! — заговорила она задохнувшимся голосом. — Загорел! Как грузчик! Точно с моря вернулся!

— Солнце, лес и река. — Василий Николаевич подмигнул. — Ну, раздевайся. Ох, черт побери! Ведь ты, по-моему, похорошела, сестра!

Она села на стул, не сняв пальто, спросила, не сдержавшись:

— Слушай... скажи, пожалуйста, с Дмитриевым все хорошо?

— Вот как? — проговорил Василий Николаевич и несколько озадаченно прикрыл двумя пальцами губы, вглядываясь в сестру. — Тебя не чересчур ли интересует Дмитриев? А? И сразу с места в карьер? А я тебя не видел все лето.

— Пожалуйста, извини, — сказала Валя. — Я просто так спросила.

Дальше