В мирные дни
1
Алексея выписали из госпиталя. Врачи запретили ему всякое физическое напряжение и посоветовали бросить курить; гарнизонную комиссию назначили через месяц. Но Алексею до того надоело валяться на койке и ничего не делать, он до того истосковался по своему взводу, по батарее, что справку в училищную санчасть он смял и выбросил в урну, как только миновал ворота госпиталя.
И когда в жаркий июньский день он еще в шинели и зимней шапке, жмурясь от солнца, шел по училищному двору, сплошь усыпанному тополевыми сережками, а потом шел по знакомому батарейному коридору, то чувствовал, как все радостно замирает в нем.
В кубрике взвода было пустынно, прохладно, окна затеняли старые тополя; золотистые косяки солнца, пробиваясь сквозь листву, лежали на вымытом полу. За открытыми настежь окнами по-летнему неумолчно кричали воробьи.
"Где же дневальный?" — подумал Алексей и тут же увидел Зимина, который с сопением вылез из-за шкафа, держа швабру, как оружие. Вдруг конопатый носик его стремительно поерзал, глаза бессмысленно вытаращились на Алексея, и дневальный, содрогаясь, тоненько чихнул, выкрикивая:
— Ай, пылища!.. — И разразился целой канонадой чихания, фуражка налезла ему на глаза.
— Будь здоров! — засмеялся Алексей. — Ну, привет, Витя!
Зимин был таким же, как прежде, только нос у него донельзя загорел и отчаянно облупился, даже брови и его длинные ресницы стали соломенного цвета. Зимин выговорил наконец:
— Я сейчас эту дурацкую швабру... товарищ старший сержант! — Он спрятал ее за тумбочку и так покраснел, что веснушки пропали на лице его.
— Ну какой я старший сержант сейчас? — сказал Алексей, улыбаясь. — Я ведь из госпиталя.
— Да, да, прямо наказание, столько оказалось замаскированной пыли за шкафом... — заторопился Зимин. — Неужели вам, товарищ старший сержант... операцию делали? — спросил он с робким, нескрываемым сочувствием. — Это правда?
— Это уже прошлое, Витя. Где взвод? Давай сядем на мою койку. Ты разрешаешь, как дневальный?
— Садись, Алеша, пожалуйста, садись. Знаешь, я так понимаю тебя, честное слово! Ты еще не представляешь! А сейчас все готовятся к тактике и артиллерии, ужасно долбят, спасу нет. Вообще, в разгаре экзамены.
— А как Борис Дроздов?
— О, Борис! Не знаешь? — воскликнул Зимин. — Он теперь старшина дивизиона! Ужасно строгий! А Дроздов — он лучше всех по тактике и вообще... А ты, Алеша, как же будешь сдавать?
— Поживем — увидим. Где занимается взвод?
— В классе артиллерии. А ты уже идешь?
Его одолевало нетерпение увидеть взвод. Но перед тем как идти в учебный корпус, он решил заглянуть в каптерку — переодеться — и толкнул дверь в полутемном коридоре; сразу теплый солнечный свет хлынул ему в глаза.
— А-а! Здравия желаю! Здравия желаю! — встретил его появление помстаршина Куманьков. — Прошу, прошу...
В прохладной своей каптерке, свежо пахнущей вымытыми полами, в тесном окружении чемоданов, развешанных курсантских шинелей, аккуратных куч ботинок, сапог и портянок неограниченным властелином восседал за столиком помстаршина Куманьков и, нацепив на кончик толстоватого носа очки, остренько взглядывал поверх них маленькими хитрыми глазами.
— Стало быть, жив-здоров? Руки, ноги на местах, как и полагается? А похудел! — Куманьков сдернул очки, почесал ими нос. — Молодец! — заявил он одобрительно. — Уважаю.
— Что "молодец"? — не понял Алексей.
— Молодец, стало быть, молодец! Я уж знаю, коли говорю.
— Я переодеться пришел, товарищ помстаршина.
— Ничего, ничего. То-то. Я, брат, в курсе. — Куманьков вздохнул понимающе. — Тоже, помню, в германскую в разведку полз. Река, темень. А тут пулемет чешет по берегу. Пули свистят. На берегу пулемет, значит. А я за "языком", стало быть... Приказ. Подползаю ближе, бомбу зажал. Ракета — пш-ш! Пес ее съешь! И щелк! В бедро. Кровища сразу и прочее... Ползу. Застонал. Вдруг слышу: "Шпрехен, шпрехен..." И один выпрыгнул из окопа — и на меня прямо, стало быть. Нагнулся. Морда — что твои ворота. Харя, стало быть. Не понимает, откудова я здесь. Не кинешь же в него бомбу — себя порушишь. Что делать? Снял с себя каску и острием, стало быть, его по морде, по морде его! Оглушил, как зайца. Схватил бомбу — и в окоп ее. Да, приказ для солдата — не кашу уписывать! Тоже знаю... Как же... Не впервой!
Помстаршина снова длинно вздохнул, глубокомысленно собрал морщины на лбу, но Алексей не выдержал — заулыбался.
— В чем дело? Почему улыбание без причины? — спросил Куманьков.
— Да вы же говорили, Тихон Сидорович, что в санитарах служили.
— Это когда я говорил? — насторожился Куманьков. — Такого разговору не было. Разговору такого никогда не было. Выдумываешь, товарищ курсант, хоть ты и герой дня.
— Говорили как-то.
— Мало ли что говорил! Это дело, брат, тонкое! Стало быть, переодеться? Так понимаю или нет?
Помстаршина надел очки, приценивающе озирая Алексея поверх стекол, с суровыми интонациями в голосе спросил:
— Новое обмундирование, стало быть, не получал? Э! Стоп! Что это? Кровь, что ли? — Он недоверчиво привстал. — Ну-ка, ну, подойди. А? Что молчишь?
— Нужно сменить.
— Какой разговор! Размер сорок восемь? Я всегда навстречу иду, — размягченно заверил Куманьков и что-то отметил в своей тетради скрипучим пером. — М-да! Уважаю, потому — геройство. Это авторитетно заявляю. Уважаю. Обязательно. Поди-ка распишись, — приказал он и насупился.
Тщательно проследив, как Алексей расписался, он вслух прочитал фамилию, аккуратно промокнул подпись и, покряхтывая, по-видимому от собственной щедрости, направился к шкафу с обмундированием.
После короткого выбора, в течение которого Куманьков, переживая свою щедрость, безмолвствовал, Алексей переоделся. Он был тронут этой нежданной щедростью зажимистого Куманькова. Обычно тот с беспощадностью хозяйственника отчитывал, пополам с назидательными воспоминаниями о "германской", за каждую порванную портянку. Эти назидательные рассказы Куманькова умиляли всю батарею, ибо были похожи один на другой по героическому своему звучанию. В пылу воспитательного восторга он применял частенько не совсем деликатные слова и всегда заключал свои рассказы стереотипным педагогическим восклицанием: "Вот так-то! В германскую. А ты обмотку, стало быть, носить, как следовает по уставу, не можешь!" Однажды Полукаров, наслушавшись Куманькова, добродушно заметил: "Чтобы быть бывалым человеком, не всегда, оказывается, надо понюхать пороху".
— Спасибо, Тихон Сидорович, — поблагодарил Алексей, одергивая гимнастерку. — Как раз...
— Носи на здоровье. Погоди, погоди... Как же это так, а? — сказал Куманьков. — Это что же, старая рана открылась? Эхе-хе... Это чем же, миной или снарядом?
— Пулеметной пулей от "тигра", Тихон Сидорович.
— Понимаю, понимаю. Из танка, стало быть. Ну иди, иди. Не хворай. Да захаживай, ежели что...
Уже отойдя на несколько шагов от каптерки, Алексей услышал за спиной знакомый командный голос: "Дневальный, ко мне!" — и, изумленный, оглянувшись, сразу же увидел Брянцева. Он шел по коридору, позвякивая шпорами, в щегольской суконной гимнастерке — такие в училище носили только офицеры; узкие хромовые сапоги зеркально блестели; новенькая артиллерийская фуражка с козырьком слегка надвинута на черные брови. Озабоченный докладом подошедшего дневального из соседнего взвода, он не заметил Алексея, и тогда тот позвал:
— Борис!
— Алешка? Ты? Да неужели?.. — воскликнул Борис и, не договорив с дневальным, со всех ног бросился к нему, стиснул его в крепком объятии. — Вернулся?..
— Вернулся!
— Совсем?
— Совсем.
— Слушай, думаю, меня извинишь, что в госпиталь не зашел. Замотался. Поверь — работы по горло!
— Ладно, ерунда.
— Ты куда сейчас?
— В учебный корпус. А ты?
— Я со взводом: опаздывает на артиллерию. Распорядиться надо! Дела старшинские, понимаешь ли...
Лицо его было довольным, веселым, ослепительной белизны подворотничок заметно оттенял загорелую шею, и в глаза бросились новые погоны его: две белые полоски буквой Т.
— Поздравляю с назначением!
— Ерунда! — Борис засмеялся. — Давай лучше покурим ради такой встречи. У меня, кстати... — И он извлек пачку дорогих папирос, небрежным щелчком раскрыл ее.
— Это да! — произнес Алексей.
— Положение обязывает. Хозяйственники снабжают, — шутливо пояснил Борис, закуривая возле открытого окна. — Знаешь, зайдем на минуту на плац — и вместе в учебный корпус. Идет? Да дневальным тут надо взбучку дать — грязь. Не смотрят! У нас ведь как раз экзамены. В жаркое время ты вернулся. А вообще — много изменений. Во-первых, после тебя помкомвзводом назначили Дроздова и сняли через месяц.
— Почему сняли?
— А! За панибратство! — Борис усмехнулся. — Тут майор Градусов и взял "за зебры". Зашел на самоподготовку, а там черт знает! Луц спит мирным образом, Полукаров, задыхаясь, Дюма читает, самого Дроздова нет — в курилке торчит, и помвзвода в курилке. Зимин да Грачевский с двумя курсантами толпу изображают. Градусов сразу: "Список взвода!" Вызвал к себе Дроздова, приказ по батарее — снять! Червецову влетело жесточайшим образом.
— А как Дроздов?
— Назначили Грачевского.
— Ну вообще-то Грачевский — ничего парень?
Борис поморщился.
— Заземлен, как телефонный аппарат. Дальше "равняйсь!" и "смирно!" ничего не видит. Правда, учится ничего, зубрит по ночам.
Алексей слушал, с наслаждением чувствуя ласковое прикосновение нагретого воздуха к лицу; в распахнутые окна тек летний ветерок — он обещал знойный, долгий день. На солнечный подоконник, выпорхнув из тополиной листвы, сел воробей; видимо, ошалев от какой-то своей птичьей радости, с показной смелостью попрыгал на подоконнике, начальнейше чирикнул в тишину пустого батарейного коридора и лишь тогда улетел, затрещал крыльями в листве. А с плаца отдаленно доносилась команда:
— Взво-од, напра-а-во! Вы что, на танцплощадке, музыкой заслушались?
— Разумеешь? — спросил Борис, швырнув папиросу в окно, и взглянул сбоку. — Голосок Градусова.
Они миновали тихие, прохладные коридоры учебного корпуса. Их ослепило солнце, овеяло жаром июньского дня. Зашагали по песчаной дорожке в глубь двора, к артпарку; от тополей летели сережки, мягко усыпали двор, плавали в бочке с водой — в курилке под деревьями. Здесь они остановились, увидев отсюда орудия с задранными в небо блещущими краской стволами и около них — выстроенный взвод и сержанта Грачевского с нервным, худым, некрасивым лицом, вытиравшего тряпкой накатники. Перед строем не спеша расхаживал Градусов, гибким прутиком щелкал себя по сапогам. Было тихо.
— Сам проверяет матчасть, — сказал Борис. — Все понял?
— Та-ак! — раскатился густой бас Градусова. — Встаньте на правый фланг, Грачевский! Так что ж... теперь все видели, как чистят материальную часть? М-м?! Что молчите? Кто чистил это орудие, шаг вперед!
Из строя неуклюже выдвинулся огромный Полукаров, следом — тонкий и длинноногий Луц. Он нетерпеливо перебирал пальцами, глядел на майора вопросительно.
— Так как же это, товарищи курсанты? Как это? Вы что же, устава не знаете? — с расстановками начал Градусов; голос его не обещал ничего хорошего. — Помкомвзвода приказал вам почистить орудие — а вы? Прошу ответить мне: кто... учил... вас... так... чистить... орудия? — проговорил он, рубя слова. — Вы что, на фронте тоже так? А? Вы ответьте мне!
И указал прутиком на Луца.
— Товарищ майор, извините, я не фронтовик, — ответил Луц, шевеля пальцами. — Я из спецшколы.
— Из спецшколы? А кто в спецшколе учил вас так относиться к материальной части? Кто вам всем, фронтовикам, стоящим здесь, — Градусов возвысил голос, — дал право так разгильдяйски относиться к чистке матчасти? Государство тратит на вас деньги, из вас хотят воспитать настоящих офицеров, а вы забываете первые свои обязанности! Это ваше орудие! Пре-е... Предупреждаю, помкомвзвода! Впредь поступать буду только так! Плохо почищены орудия — чистить их будете сами. Лично! Коли плохо требуете с людей.
Взвод молчал. Грачевский кусал жалко дергавшиеся губы, не мог выговорить ни слова.
— Здорово он вас тут!.. — насмешливо сказал Алексей.
— А ты не возмущайся раньше времени, — ответил Борис, весь подбираясь. — Пойду доложу.
И, поправив фуражку, строевым шагом подошел к Градусову; смуглое лицо Бориса вдруг преобразилось — выразило подчеркнутую строгость и одновременно готовность на все, — и летящим великолепным движением он поднес руку к козырьку.
— Товарищ майор, разрешите обратиться?
— Что вам, старшина?
— Товарищ майор, преподаватель артиллерии приказал передать Грачевскому, что он ждет взвод на консультацию. Занятия начались.
Градусов прутиком ткнул в сторону орудия.
— Полюбуйтесь, старшина, небрежно, очень небрежно чистит взвод орудия! Вам тоже делаю замечание, проверяйте чистку материальной части, лично проверяйте!
— Слушаюсь, товарищ майор! Сержант Грачевский! Прошу зайти ко мне в каптерку после занятий.
— Слушаюсь...
Градусов, опустив брови, сощурился на часы.
— Старшина, вызвать ко мне командира взвода!
— Слушаюсь! — Борис кинул руку к козырьку, четко щелкнул шпорами.
— Помкомвзво-ода! Ведите людей! В личный час снова все на чистку орудий. Пыль в пазах, сошники не протерты. Ведите строй!
Сержант Грачевский, бледный, потный, будто ничего не видя перед собой, вышел из строя на несколько шагов, задавленным голосом отдал команду. Взвод, как один человек, повернулся и замер. Тогда Градусов, отступив к правому флангу и сузив глаза, словно нацелился в носки сапог.
— Отставить! У вас что — горло болит? Повторите команду! Вы не девушке в любви объясняетесь! Не слышу волевых интонаций!
— Взвод, напра-аво! — снова нараспев подал команду Грачевский, усиливая голос.
— Отставить! Забываете устав!
Грачевский, еле владея собой — прыгал подбородок, — поправился тотчас:
— Разрешите вести взвод?
— Ведите! Почему так неуверенно? Что это с вами? Ведите!
— Взвод, ша-а-гом...
— Отставить! — Градусов прутиком хлестнул воздух. — Бего-ом марш!
Когда же взвод скрылся за тополями, майор сломал прутик, бросил его в пыльные кусты сирени, медленной, утомленной походкой двинулся к зданию училища. Он был недоволен и раздражен, хотя в глубине души ему нравился этот первый взвод; он хорошо понимал, что во фронтовиках дивизиона заложена скрытая, как пружина, сила, и если силу эту подчинить своей воле, то она может дать нужные результаты.
Однако он был твердо убежден, что лучше перегнуть палку, чем впоследствии сторицей перед самим собой отвечать за свою мягкотелость, ибо жизнь однажды жестоко ударила его, после чего он едва не поплатился всей своей безупречной репутацией двадцатипятилетней службы в армии.
Подходя к подъезду, Градусов вспомнил ответ певучеголосого курсанта ("Я, извините, товарищ майор, из спецшколы") — и, вспомнив, как тот перебирал пальцами, рассмеялся негромким, глуховатым смехом; этот смех сразу изменил его лицо, сделал его на миг домашним, непривычно мягким.
Когда же майор входил в расположение дивизиона, он не смеялся, лицо его снова приняло суровое, недовольное выражение.
В тяжелую пору сорок первого года Градусов командовал батареей 122-миллиметровых орудий.
Батарея стояла под Львовом, на опушке березового урочища, и вступила в бой в первые же дни, прикрывая спешный отход стрелкового полка.
Глубокой ночью немецкие танки прорвались по шоссе, обошли батарею, отрезали тылы, на каждую гаубицу оставалось по три снаряда. Связь с дивизионом и полком была прервана. В ту ночь перед рассветом было удивительно тихо, вокруг однотонно кричали сверчки, и вся земля, казалось, лежала в лунном безмолвии. Далеко впереди горел Львов, мохнатое зарево подпирало небо, гасило на горизонте звезды, а в урочище горько, печально пахло пороховой гарью, и с полей иногда тяжелой волной накатывал запах цветущей гречихи.
В эту ночь никто не спал на батарее. Солдаты, с ожиданием прислушиваясь, сидели на станинах, украдкой курили в рукав, говорили шепотом — все видели, как багрово набухал горизонт по западу.
В тягостном молчании Градусов обошел батарею и, отойдя от огневой, сел на пенек, тоже долго глядел на далекое зловещее зарево, на близкие немецкие ракеты, что, покачиваясь на дымных стеблях, рассыпались в ночном небе. Слева на шоссе слабо, тонко завывали моторы, а быть может, все это казалось ему — звенело в ушах после дневного боя. Четыре бы новеньких тягача, тех самых, что остались в тылу, отрезанные немецкими танками, — и он решился бы на прорыв без колебаний.
— Лейтенант Казаков! — позвал Градусов, соображая, как быть теперь.
Старший на батарее лейтенант Казаков, лучший строевик полка, молчаливый, в изящных хромовых сапожках, на которых по-мирному тренькали шпоры, сел на траву возле.
— Кидают, а? — глухо сказал Градусов, кивнув на взмывшую ракету, а затем, всматриваясь в молодое спокойное лицо Казакова: — В кольце мы? Так, что ли, Казаков?
— В кольце, — ответил Казаков, сплюнув в сторону ракеты.
— Что ж, Казаков, — Градусов сбавил голос, — надо выходить... До рассвета надо выходить. Как думаешь? Идем-ка в землянку.
— Надо выходить, — ответил Казаков.
В землянке зажгли свечу, загородили вход плащ-палаткой, Градусов развернул карту; медлительно и расчетливо выбирал он место прорыва, навалясь широкой грудью на орудийный ящик, водя карандашом по безмятежно зеленым кружкам урочищ. Было решено через полчаса снять весь личный состав и пробиваться к своим, к стрелковому полку, орудия подорвать, прицелы унести с собой, последние снаряды израсходовать.
— Матчасть подорвать, Казаков. Оставите с собой одного командира орудия. Я вывожу людей. Место встречи — Голуштовский лес. В Ледичах. Все ясно?
Казаков ответил:
— Все ясно. — Вздохнув, отвинтил крышку фляжки, отпил несколько глотков.
— Что пьешь?
— Водка. Вчера старшина привез. Где-то теперь наш старшинка? — сказал Казаков.
Тогда Градусов взял из его рук фляжку и вышвырнул ее из землянки, металлически проговорил:
— Точка! Голову на плечах иметь трезвой! И шпоры снять! Не на параде!
Они вышли. Было тихо. Густой запах гречихи тек с охлажденных росой полей; лунный свет заливал урочище, омывая каждый листок застывших берез. И только слева, на шоссе, отдаленно урчали моторы и изредка свет фар косо озарял безмолвные вершины деревьев. Оттуда совсем рядом, оставляя шипящую нить, всплыла ракета, упала впереди орудий, догорая на земле зеленым костром.
— Подходят, — сказал Казаков и зачем-то подтянул голенища своих хромовых сапожек.
— Открыть огонь по шоссе! — Все поняв, Градусов рванулся к первому орудию и особенным, высоким и зычным голосом скомандовал: — Ба-атарея-а! По шоссе три снаряда, за-алпами-и!..
Лунное безмолвие ночи расколол грохот батареи, огненные конусы трижды вырвались из-за деревьев, разрывы потрясли урочище, осыпая листья, росу с берез. И наступила до боли в ушах тишина, даже затаились сверчки. Батарея была мертва.
— Приступать, Казаков! — хриплым голосом крикнул Градусов. — Батарея, за мной! Рассыпаться цепью!
А через сутки Градусов вывел в Голуштовский лес двенадцать человек, оставшихся от батареи, — девять он потерял при прорыве из окружения. Когда же вошли в маленькую деревушку Ледичи, битком набитую тылами и войсками, и увидели под беленькими хатами запыленные штабные машины с рациями, орудия и танки, расставленные на тесных дворах и замаскированные ветвями, верховых адъютантов с серыми от усталости лицами, когда увидели солдат, угрюмых, подавленных, сидящих в тени плетней, — Градусов вдруг почувствовал себя так, словно был обезоружен и гол; и это чувство обострилось позднее.
В Ледичах он не сразу нашел штаб полка. Майор Егоров, большой, пухлый, с глазами навыкате и непроспанным лицом, сидел за столом и, макая сухарь в чай, завтракал. Он страдал болезнью печени. Ледяным взглядом встретив на пороге Градусова, командир полка отчужденно спросил:
— Где батарея?
Градусов объяснил. Егоров отодвинул кружку так, что выплеснулся чай, ударил кулаком по столу.
— Где доказательства? Под суд, под суд отдам! Оставить батарею! Без батареи ты мне не нужен!
— Я готов идти под суд, — также заражаясь гневом, проговорил Градусов. — Разрешите повторить: лейтенант Казаков остался, чтобы подорвать орудия. Я вывел из окружения двенадцать человек.
Егоров поднялся, качнув стол.
— А если он не подорвет и не вернется?
— Он вернется, — повторил Градусов. — Я знаю этого офицера.
Лейтенант Казаков вернулся на вторые сутки — пришел без фуражки, обросший, с глубоко ввалившимися щеками, гимнастерка была порвана на локтях, он едва стоял на ногах, пьяно пошатываясь. Сержант, сопровождавший его, сначала выпил котелок воды, обтер потрескавшиеся губы, после того доложил Градусову одним выдохом:
— Вот, — и вынул из вещмешка три прицела.
— Где четвертый?
— Мы не успели... — Казаков в изнеможении лег на траву под плетень. — Танки и автоматчики вошли в урочище.
С перекошенным лицом Градусов шагнул к Казакову, трясущимися от бешенства руками рванул кобуру ТТ.
— Расстреляю сукина сына! Под суд, под суд за невыполнение приказа! Под суд!..
А Казаков, лежа под плетнем, глядел на Градусова снизу вверх усталыми и презрительными глазами.
В боях под Тернополем Градусов был ранен — маленький осколок мины застрял в двух сантиметрах от сердца. Три месяца провалялся он на госпитальной койке, а после выздоровления был направлен в запасной офицерский полк, и здесь, в тылу, в запасном полку, пришло наконец долгожданное звание "майор". И, как фронтового офицера, его послали работать в училище.
2
Дежурные и дневальные хорошо знали, когда приходил в дивизион Градусов. Ровно в девять утра в проходной будке появлялась грузная фигура майора, и тут начинались последние лихорадочные приготовления. Дежурные по батареям выглядывали в окна, взволнованно, точно певцы, откашливались, готовясь к уставному докладу; дневальные одергивали противогазы, расправляли складки у ремня и затем застывали возле тумбочек с выражением озабоченности, давно изучив все привычки командира дивизиона. Миновав проходную, он направлялся к орудиям батарей, после чего шел к училищному корпусу — осмотреть туалет и курилку. Если по дороге от орудий к корпусу Градусов срывал сиреневый прутик и на ходу угрюмо похлопывал им по голенищу, это означало: майор недоволен. При виде этого сорванного прутика напряжение предельно возрастало: красные пятна выступали на лицах дежурных, невыспавшиеся дневальные зевали от волнения.
Потом широкая парадная дверь распахивалась — и майор Градусов входил в вестибюль.
— Дивизио-он, сми-ир-но-о! — громовым голосом подавал команду дежурный, со всех ног бежал навстречу и, остановившись в трех шагах, придерживая шашку рукой, щелкнув каблуками, напрягаясь, выкрикивал: — Товарищ майор, вверенный вам дивизион находится на занятиях, за ваше отсутствие никаких происшествий не произошло! Дежурный по дивизиону сержант...
— А-атставить! — Градусов взмахивал прутиком. — Что ж вы, понимаете? Руку как коромысло к козырьку поднесли, докладываете, а в курилке грязь, окурки. Безобразие! Что делают у вас дневальные?
— Товарищ майор...
— Можете не отвечать! Следуйте за мной, дежурный! — И, пощелкивая прутиком, проходил в первую батарею.
Здесь, выслушав доклад дневального, Градусов басовито командовал:
— Отодвинуть кровати и тумбочки!
Суетясь, дневальные отодвигали кровати и тумбочки — поднималась возня во всей батарее.
— А теперь сами проверьте, как вы несете службу, — прутик Градусова скользил по выемам плинтусов. — Вы за чем следите, дежурный? Грязь! Что делают у вас дневальные?
Затем начинался осмотр тумбочек: командир дивизиона проверял, нет ли чего лишнего, не положенного по уставу в имуществе курсантов. Через несколько минут батарея, где только что все блестело, все, казалось, было прибрано и разложено по местам, напоминала склад писчебумажных принадлежностей — все койки были завалены книгами и тетрадями.
После этого дотошно, скрупулезно, педантично проверялась чистота умывальной, туалета, и майор Градусов, вытерев платком крепкую короткую шею, бросив прутик в урну, приказывал навести строжайший порядок и тогда поднимался по лестнице в канцелярию дивизиона. До самых дверей его сопровождала унылая фигура дежурного. И, только получив последнее приказание — вызвать немедленно командиров взводов, — дежурный с облегчением бежал в вестибюль к телефону, в то время как в батареях шла работа: дневальные вновь мыли полы, лазили со швабрами в самые дальние углы, до блеска протирали плинтусы.
Но бывали и счастливые дни — прутик не срывался, и тогда Градусов без единого замечания поднимался к себе. Это означало: орудия дивизиона безупречно чисты, летние курилки идеальны. В эти редкие дни было необычно спокойно в батареях, и, пораженные тишиной, дневальные переговаривались между собой: "Вроде температура спала, нормальная".
Как раз в тот жаркий, безоблачный день, когда дневалил Витя Зимин, налетела гроза; она была тем более неожиданной, что Градусов вошел без прутика. Он выслушал доклад покрасневшего от волнения Зимина и дал вводную:
— Дневальный! В батарее пожар! Ваши действия? Горит шкаф с противогазами!
— Я должен взять... огнетушитель и... погасить, — запинаясь, начал объяснять Зимин и посмотрел на огнетушитель. — По правилам противопожарной безопасности...
— Именно — как? Я повторяю — горит шкаф. Как вы ликвидируете пожар?
Витя Зимин потоптался в замешательстве. Он уже на вполне понимал, чего хочет от него командир дивизиона. Глаза его больше обыкновенного стали косить, на лбу бисеринками выступил пот.
— Как, я спрашиваю? — повторил майор. — Что же вы стоите, дневальный? Шкаф горит, пламя перебросилось на тумбочки! Ваши действия?
Витя сглотнул и сказал:
— Я... беру огнетушитель. Ударяю колпаком о пол.
— Как, я спрашиваю? Покажите!
У Вити Зимина ослабли ноги, но внезапно на его веснушчатом лице появилось выражение отчаянной решимости, и, побледнев, он кинулся к огнетушителю, сорвал со стены, однако до того волновался — не удержал его, огнетушитель выскользнул из рук. Колпачок ударился об пол. И сейчас же белая неудержимая струя с ревом выскочила из недр огнетушителя, захлестала в дверцу шкафа, послышался скандальный звон разбиваемых стекол; на полу бешено закипела пена. Сметаемые струей, полетели к стене книги, с грохотом упала тумбочка.
— Отставить! — загремел Градусов. — Отставить!
Витя Зимин выдавил шепотом:
— Я... тушу... нечаянно...
— Отставить! Вынести огнетушитель в коридор! Сейчас же!
Разбрызгивая пену, обливая стены и полы, Витя Зимин при помощи дежурного вынес огнетушитель в коридор, в полной растерянности прислонил его к стене.
Расставив ноги, майор Градусов ошеломленно глядел на него из-под опущенных бровей, точно не зная, что же сейчас делать.
— Хорошо, — наконец проговорил он не очень ясно. — Что же вы, Зимин, а? Ну ладно, ладно. — И, подозвав застывшего в отдалении дежурного, приказал: — Убрать все! Навести образцовый порядок.
Он направился к лестнице, но тут взгляд его остановился на стеклянной банке, валявшейся в пене возле опрокинутой тумбочки.
— Что за банка? Откуда?
— С вареньем. Мне мама прислала, — пролепетал Зимин, — моя...
— И тумбочка ваша?
— Моя.
— Принести сюда тумбочку!
Шагая через пену, Витя Зимин принес тумбочку, поставил ее перед Градусовым, несмело поднял свои косящие от волнения глаза. Тумбочка была вся в пене. Он думал, что это спасет его, но ошибся.
Градусов с кряхтением нагнулся, двумя пальцами вытащил из тумбочки мокрый пакет с печеньем, вслед за этим кулек с конфетами; затем зеленую школьную тетрадь, совершенно сухую. При виде этой тетради Зимин подался к Градусову, сейчас же проговорил тоненько и жалобно:
— Товарищ майор...
— Вы любите сладкое? — тихо спросил Градусов, указывая на печенье и конфеты. — Откуда это?
— Это... мама прислала посылку, — сникая весь, прошептал Зимин. — Товарищ майор, а это... не надо. Это дневник.
— Вы ведете дневник? — проговорил Градусов. — Это дневник? Конечно, я вам верну этот дневник, хорошо. Потом зайдите ко мне.
Больше он ничего не сказал.
На обложке написано аккуратным почерком: "Дневник Виктора Зимина. 1944-1945 гг.".
"Ну, вот и я, самый ярый противник дневников и вообще записей своих личных мыслей на бумагу, начал писать дневник. Начал не потому, что мне не с кем поделиться мыслями, нет!!! Просто для самого себя. На носу экзамен на аттестат зрелости! Очень интересно будет потом, когда я стану офицером, прочитать это, посмеяться над тем, каким я был в прошлом, какие мысли у меня были.15.5-44.
Литература — моя любимая! Зашел разговор о вере Толстого. Верить в бога — это происходит от недостатка душевных качеств у людей. Ведь верить можно во что угодно. Об этом и говорил Лев Н.Толстой: "Вот вы и вера". Я в этом согласен с Л.Н., а непротивление — этого не могу понять. Как мог Л.Н. верить в это! Сейчас война идет, бить фашистов до победы! Какое же это непротивление?
Жить и бороться, любить Зину — разве может быть что-либо лучше этого!
25.5-44.
Встретил сержанта Ж. Тот сказал, что, кажется, приехала Зина. Во всяком случае, он видел косы. Оказалось, не она, и сержант долго извинялся.
28.5-44.
Ура! В Белоруссии наступление. Бьют немцев вовсю! Был салют.
29.6-44.
Майор Коршунов снимал серж. Ж. с помкомвзводов. "Вы думаете, из-за вас, серж., буду марать шесть лет своей службы в армии? Ошибаетесь!" Серж. сказал мне: "Для меня наступил период жестокой реакции, как написали бы в романе".
30.6-44.
Вечер. Дождь. Смотришь вокруг, слушаешь, вдыхаешь свежий воздух, и становится на душе как-то спокойно и грустно. От этого все воспринимается острее и глубже, и спокойствие у меня сменяется тихой тревогой, когда опять и опять начинаешь думать о Зиночке. Я каждый день жду, что Зина приедет. А сам ведь понимаю — не приедет. Она, конечно, по-своему права. (О Зине Григорьев сказал: "У-у, характер!")
Ну ладно. Хватит. Это действительно как у мальчишки получается.
В разговоре сказал Славке: "Ведь мы с Зинушей опять поссорились!" — и сказал это с дурацкой, конечно, улыбкой и, наконец, покраснел. Глупая привычка! Когда я перестану краснеть? Краснели ли великие люди? Как-то не вяжется.
1.7-44.
Оставалось две минуты. Две минуты учения в спецшколе! Подумать только! Преподаватель, капитан П., вышел из класса. Невыразимое чувство радости. Хочется кричать, выражая восторг. Прощай, спецшкола!
Будем ожидать распределения по артучилищам! Ура, впереди — неизвестное. Я люблю неизвестное. С какими встретишься людьми? Я люблю мужественных людей.
4.7-44.
Вдруг возле спецшколы встретились с Зиной! Покраснел, как лопух и осел! О прошлой ссоре ни слова, а потом вспомнили, поговорили и посмеялись. Зина ужасно загорела. Волосы совсем как рожь. Шли куда глаза глядят, а попали на "Свинарку и пастуха" в "Ударнике". Я, как военный, без очереди раздобыл билеты, и Зина даже изумилась: "Ого! Ты настоящий кавалер!" А почему нет?
Веселая, жизнерадостная картина. Мы смеялись, смотрели на экран... и друг на друга..."
В дверь постучали.
— Да, войдите!
— Товарищ майор, ваше приказание выполнено. Лейтенант Чернецов будет у вас через двадцать минут.
Градусов, не отвечая, в раздумье водил пальцами по кресельным ручкам, а Борис стоял у двери в той позе решительного ожидания, которая говорила, что он готов выслушать следующее приказание.
— Садитесь, старшина, и давайте поговорим. Садитесь, пожалуйста, — с мягкой настойчивостью пригласил майор. — Не стесняйтесь.
Борис сел. С тех пор как он стал старшиной дивизиона, то есть по своему положению на целую голову поднялся над курсантами, Градусов, казалось, приблизил его к себе, но в то же время не допускал эту близость настолько, чтобы быть откровенным.
— Вот что, старшина, мне нравится ваш взвод, — медленно проговорил Градусов и, положив крупную руку свою на страницу Витиного дневника, пояснил точнее: — Во взводе много интересных, способных курсантов, с ясной целью... — Он закряхтел, снова погладил кресельные ручки. — Ну, расскажите мне подробнее о Зимине...
— Я готов отвечать, товарищ майор, то, что знаю, — сдержанно произнес Борис, безошибочно угадывая, что майор сейчас ищет откровенности и ищет ее неловко. Этот порыв у людей, привыкших надеяться на свою власть, мог быть минутным порывом настроения, и Борис знал, что это быстро проходит. — Курсант Зимин очень молод, наивен. В нем еще много детства. Опыта военного — никакого. Правда, начитан. Учится неплохо.
Борис замолк: этот откровенный разговор с командиром дивизиона настораживал его.
— Так, — неопределенно сказал Градусов, кресло под ним скрипнуло. — А скажите... вот меня интересует: Зимин способный курсант? У него есть желание стать офицером?
— Товарищ майор, мне трудно ответить на этот вопрос.
— Вы можете не отвечать. Попросите ко мне курсанта Зимина. Временно подмените его другим дневальным.
Он сказал не "вызвать", а "попросите", и это тоже было непонятно: майор приказывал, но без прежнего жесткого выражения, и взгляд его был размягчен, текуч.
— Слушаюсь! — преувеличенно покорно произнес Борис.
— Подождите, старшина. — Градусов выпрямился за столом. — У вас, старшина, большая власть, — заговорил он глуховатым голосом. — Но вы мало, мало требуете с людей. А я хочу сделать дивизион образцовым. Сегодняшний случай с матчастью непростителен. Вы должны быть безупречны, старшина. Требуйте, тщательно проверяйте выполнение приказаний. И все будет отлично.
— Больше этого не повторится, товарищ майор! — ответил Борис и, выйдя из канцелярии в коридор, подумал озадаченно: "Чудны дела твои!.."
Через несколько минут Зимин постучал в кабинет, вошел робко, доложил о себе, и майор пригласил его сесть; пока же он устраивался на краешке кресла, поправляя тяжелый противогаз, командир дивизиона с откровенным интересом вглядывался в него.
— Во-первых, Зимин, я, голубчик, прошу у вас извинения за то, что прочитал несколько страниц из вашего дневника, — доброжелательно-вкрадчиво начал Градусов. — Ваш дневник... Собственно говоря, не будем говорить о дневнике...
Зимин, краснея, мигнул, выгоревшие ресницы опустились, замерли — мальчишка, обыкновенный мальчишка, с мыслями, видимо, чистыми и светлыми, как камешки на дне ручья. Он ждал, и, казалось, все его внимание было приковано к никелированной крышке чернильницы на столе. У Градусова был сын — с первых же дней войны ушел на фронт, этот спорщик и голубятник, не раз бил соседям стекла; теперь старший лейтенант служил в Германии, самостоятельный человек, Игорь...
— То, что вам мать присылает посылки, — это не беда, — продолжал майор прежним тоном. — Именно, беды в этом нет. Верно ведь? Но вы будущий артиллерийский офицер, вы изучаете уставы и хорошо понимаете: ничего лишнего не должно быть в казарме, тем более продукты. Представьте — мы разведем мышей, мыши разносят заболевания, из-за невинной вашей посылки заболеют люди.
Градусов невольно сбивался на тот тон, каким обычно взрослые говорят с детьми; это была крайность, он понимал, но ничего не мог сейчас с собой сделать: внезапно нежная волна подхватила его, понесла — так этот Зимин напоминал золотистыми своими веснушками прежнего Игоря; так же сидел тот когда-то на краешке стула, сложив руки на коленях, с выражением скрытого нетерпения.
— Вы любите сладкое? Но не держите его в казарме. Перенесите посылку, ну... хотя бы ко мне в кабинет или в каптерку, наконец. Приходите, берите в столовую, пейте чай с вареньем... Кто вам может это запретить? И офицеры пьют чай с вареньем. — Градусов покряхтел. — Вот все, Зимин. Дневник я вам возвращаю. Прочитал лишь несколько страниц... Зина вам пишет? — спросил он тут же участливо. — Она живет в Москве?
Зимин кивнул с опущенными ресницами.
— Ну хорошо, хорошо. Кстати, я вам советую, обратите внимание на физкультуру. Огнетушитель-то вы выпустили, а? Займитесь боксом в секции. Там много фронтовиков из вашего взвода — Дроздов, Брянцев, Дмитриев там... Можете идти.
Оставшись один, Градусов отпустил крючок кителя, устало прошелся по своему кабинету из угла в угол; толстый ковер глушил шаги, и тишина в кабинете была неприятна Градусову, как одиночество. Шагая, он с тоской думал, что, пожалуй, в течение всей его службы в училище не было ни одного случая, чтобы кто-нибудь из курсантов его дивизиона зашел к нему поговорить, посоветоваться, выложить душу... И было ему больно сознавать это.
Он любил курсантов ничего не прощающей любовью, он научился скрывать свои чувства, но и люди скрывали свои чувства от него.
3
Летний разлив заката затопил крыши, четко обозначив верхушки тополей, и в небе было тихо и светло.
В такие июньские вечера покоем, беззаботным уютом охватывает душу. Тогда хочется сидеть где-нибудь на скамейке на прохладном воздухе, курить, глядеть на закат и думать о том, что вокруг тебя живут добрые люди. И непреодолимо потянет туда, где закат, или подумается вдруг, что хорошо бы ехать сейчас по тихой вечерней степи, лежать в сене, слушать сверчков и скрип колес, глядеть, как над тобой покачивается мерцающее небо и рождается ночь. Потом телега спустится под бугор, заплещется вода под колесами, потянет сырым холодом — спящая река, окруженная застывшими кустами, еще хранит в себе багровые отблески на середине, но под обрывами уже скопилась плотная темь; и холодно ногам, зябко всему телу. Телега опять взбирается на бугор, навстречу тянет влажным и внятным запахом ромашки и полыни. Вокруг ночь, полная звезд, запахов холодеющих трав.
И неожиданно далеко впереди, будто на краю света, проблескивают неведомые огоньки и темнеют неясные в ночи силуэты дальних деревьев. Сколько до них километров и долго ли ехать до них?
Двенадцать часов ночи. Был отбой. Везде потушен свет, только горит в коридоре слабая дежурная лампочка.
Гребнин, стягивая сапог, шепотом рассказывает своему соседу по койке:
— Знаешь, читал я в одном журнале, вроде в "Ниве", не помню, интересную вещь. Офицер один, итальянский, в империалистическую войну предложение в министерство внес. Сапог до катастрофы не хватало, так он что же предложил: вместо обуви — солдат закалять, строевую — босиком...
Гребнин снимает гимнастерку, с минуту сидит, притворно позевывая, и наконец спрашивает:
— Оригинально?
— Прекратить раз-говор-чи-ки! — официально и певуче раздается в кубрике команда дневального, в команде его шутливо-грозные нотки. — Кто нарушает? А, опять Гребнин? Саша, если ты сию минуту не перестанешь нарушать, я тебе преподнесу наряд! Как? Да сию минуту будешь у меня мыть полы!
Тонкая и нескладная, как циркуль, фигура дневального Луца, освещенная луной, двигается между койками. На нем противогаз и шашка. Луц останавливается возле кровати Гребнина и угрожающе таращит глаза.
— Саша, опять истории? Люди спать хотят.
Наступает непродолжительное молчание. Весь кубрик точно спит. Везде тишина.
— Дневальный! — доносится сдержанный голос из коридора. Там легкое, осторожное перезванивание шпор, и около тумбочки, облитой луной, появляется тень дежурного по батарее. — Где вы, дневальный? Почему не на месте? Спите, что ли?
— Я на месте, — обиженно хмыкая, отвечает Луц и шагает к тумбочке. — Я не могу стоять на ногах неподвижно... Я не аист, товарищ дежурный.
В кубрике опять тишина. В коридоре слышится начальственный басок дежурного, ему вторит певучий тенорок Луца. Где-то в глубине коридора, должно быть возле лестницы, отчетливо шаркает метла второго дневального — готовятся мыть полы.
А на дворе июньская ночь. На подоконнике и на паркете — синеватые лунные полосы. В окно видны насквозь пронизанные теплым ночным воздухом верхушки тополей. Ярко-багровая луна сидит в ветвях, заглядывая в кубрик, и весь училищный двор наполнен прозрачной синью. Звеняще трещат сверчки. И где-то далеко-далеко, за тридевять земель, играет радио. Откуда это?
Никто в кубрике не спит. Все устали после самоподготовки, но спать не хочется. Чего вообще хочется, неизвестно. Может быть, вспоминается далекое, полузабытое? А может быть, каждый сейчас думает о том, что тебя ждут где-то? Ничего, ничего не известно. Ночь — и все.
На крайней койке возле окна лежит Дроздов, по грудь накрывшись легким одеялом. Он неподвижно глядит перед собой, закинув за голову руки. Рядом, на соседней койке, ворочается Алексей, то и дело подминает под щеку жесткую подушку. Потом откидывает одеяло. В лунном свете его лицо кажется рассеянным.
— Ты не спишь, Толя?
— Нет, — шепчет Дроздов. — Странно, Алеша. Ты слышишь, как кричат сверчки? Очень люблю крик сверчков ночью.
Алексей опирается на локоть и прислушивается.
— Да, — говорит он, — кричат.
— Луна и сверчки, — шепотом повторяет Дроздов. — Не понимаю, что-то в этом есть такое — не передать. И грустно становится почему-то...
Дроздов вынимает руку из-под головы и потягивается, широкая грудь его выгибается, он глубоко вздыхает.
— Ты слушаешь, Алеша? Я помню, у меня был наводчик, Зеньков. Очень угрюмый такой, неразговорчивый парень лет тридцати. Стрелял великолепно. Но слова от него никогда не добьешься. У него погибла невеста в Минске. Так однажды после боя, страшного боя, остановились на берегу реки Псел. Лето на Украине. Я устроил ребят в хате и вышел проверить часового у орудия. Ночь чудесная. Роса. Звезды. Река блестит. Лягушки квакают на берегу. Как будто и войны нет. Подхожу к орудию и вижу: Зеньков сидит на станинах, смотрит на реку, и спина у него трясется. Плачет, что ли? Не понял я сразу. "Что с тобой?" — спрашиваю. Молчит, а сам рукавом лицо вытирает. Сел рядом на станину. Молчу. Долго сидели так. А вокруг лягушки да соловьи — взапуски. Потом спрашиваю: "Зеньков, что же ты?" А он и говорит: "Сержант, вы молодой еще, может, и не понять вам. Кабы в такую вот ночь не знать, что никто тебя не ждет". Понимаешь, Алеша? А мне иногда вот в такие ночи кажется, что меня ждут, — уже другим голосом говорит Дроздов и добавляет задумчиво: — Мне часто кажется, что где-то, в каком-то городе, живет девушка, на какой-то тихой улице, в домике с окном во двор, и что мы обязательно встретимся... У тебя не бывает такого?
Дроздов поворачивает голову, смотрит на Алексея испытующе, черные брови темнеют на его лице.
Алексей не отвечает.
— Ах, да не в этом дело! — приподымаясь, Дроздов тянется к тумбочке, на пол падает сложенная гимнастерка, звякают ордена. — А, черт, нет, курить не буду, — говорит Дроздов, укладывая гимнастерку на тумбочку, и вдруг садится на кровати, охватив руками колено, подставив лицо застрявшей в тополях луне. У него сильные плечи гимнаста, юношески стройная, круглая шея.
Алексей глядит на него с удивлением.
— Не в этом дело, — повторяет Дроздов. — Вот мне кажется иногда, что ждет меня где-то счастье. Может быть, это девушка с тихой улицы. А может быть, еще что. Ведь я до войны думал быть геологом. Понимаешь, ведь многое зависит от того — по правильному ли пути идешь? Ты думал об этом? (Алексей по-прежнему молча кивает.) Ведь что такое офицер? Ведь не красивый мундир, не танцы, не балы, не белые перчатки — помнишь, у Куприна в "Юнкерах"? Все гораздо сложней. За четыре года войны я немного узнал людей, полюбил армию. Но ведь, в сущности, как это мало... Вот у Бориса есть какая-то военная струнка. Он точно родился офицером. А мне, Алеша, хочется вот в такую ночь где-нибудь в горах под крик сверчков расставлять палатку на ночлег, рубить сучья для костра... Сидеть у огня после какого-нибудь тяжелого перехода и знать, что где-то в заросшем липами переулке, за тысячи километров, тебе светят окна.
Алексей — негромко:
— Если это твоя цель, из армии надо уходить.
Дроздов смотрит на молочно-белые, обмытые лунными потоками верхушки тополей, потом проводит ладонью по лбу.
— Ты меня не понял, Алеша. Я говорю о другом. Я говорю о каком-то ожидании после войны. И вот когда за тысячи километров от тебя, где-то в тихом переулке, заросшем липами, тебе светят окна — понимаешь, в этом есть большой смысл! Понимаешь... без них человеку тяжелее в тысячу раз...
— Понимаю. А у тебя есть... эти окна?
— Нет, — сказал Дроздов.
— А были?
— Не знаю, — покачал головой Дроздов. — Не знаю. Очень странно все получилось в детстве. Хочешь, расскажу?
— Да, Толя.
Дроздов задумался, тихонько заговорил:
— Ну вот, послушай, как получилось. Читал я запоем в детстве "Красных дьяволят", "Как закалялась сталь", "Юнармию". Мать запрещала, ночью гасила свет, читал под одеялом, светил фонариком с сухой батарейкой. А потом организовал я во дворе и свою "армию" из ребят и девчат. Деревянные пулеметы, тачанки из салазок, пистолеты с пробками, и свой устав, и клятва. Заставил всех подписаться на бумажке кровью. Девчата повизгивали, но тоже подписались, укололи пальцы иголкой и выдавили по капельке крови. Не помню точно, в чем был смысл этой клятвы, но кажется, в верности друг другу. Клятву торжественно закопали в землю и дали залп из пугачей. У нас был свой пароль, свой сигнал: три свистка под окном в четыре пальца. Это означало: "Выходи на улицу, тревога". И если свистели вечером, каждый должен был два раза поднять занавеску: мол, выхожу. И начинались сражения, наступления, разведки и атаки на "беляков". Потом забирались в пещеру — штаб. Зажигали свечу, и я вынимал список отряда и, как полагается командующему, насупив брови, просматривал его с комиссаром, выбирал, кого отметить и наградить. Были свои ордена — из жестянки сделанная звездочка.
И вот, Алеша, была у меня в отряде некая Вера Виноградова. Жили в одном дворе. Девчонка смелая очень была, называла себя "Таинственная стрела". Огромные глазищи. Все мальчишки из моего отряда были влюблены в нее, а я ничем не показывал, что она мне нравится: задирал нос и делал вид, что питаю чувства к другой девчонке, к ее подруге Клаве, а Веру прорабатывал за то, что у нее нет настоящей дисциплины и все такое. Помню, когда играли в прятки, я старался спрятаться так, чтобы не нашли никакими силами. А она — со мной. И вот когда рядом раздавались шаги водящего, она вдруг хватала меня за руку: "Ой, Толька, сюда!" Я ужасно возмущался, отдергивал руку. "Что за глупости, опять "Толька"? "Товарищ командир", а не "Толька"! Понятно?"
Однажды, помню, один сидел дома и читал. Звонок. Пришли Клава и Вера. Остановились на пороге и переглядываются. А у Веры такое лицо, точно она сейчас плакала. Что-то кольнуло меня, но я спрашиваю с командирскими интонациями: "В чем дело, товарищи бойцы?" — "Толя, мне нужно что-то сказать тебе", — шепотом говорит Вера. "Да, Толя, она должна тебе что-то сказать, — и Клава тоже смотрит на меня. — Это тайна". Тогда Вера тряхнула головой и обращается ко мне; "Я не могу, я напишу. Дай мне листок и карандаш". Она взяла бумагу, быстро написала и, знаешь, как-то улыбнулась виновато: "Вот, Толя".
И я как сейчас помню эту записку: "Толя, я к тебе отношусь так, как Бекки Тэчер к Тому Сойеру". Прочитал я и так растерялся, что сразу уши свои почувствовал. Но тут я, конечно, сделал суровый вид и начал всякую глупость молоть о том, что сейчас некогда ерундой заниматься — и все такое.
В общем, Вера ушла, а я в тот момент... почувствовал, что жутко люблю ее. Наверно, это и была первая любовь... А вообще первая любовь приносит больше страдания, чем счастья. В этом убежден.
Дроздов замолк. Тишина стояла вокруг. Кричали сверчки за окнами.
— А что же потом? — спросил Алексей.
— Потом? Потом повзрослели. В прятки и в войну уже не играли, а Вера переехала в другой дом. Редко приходила во двор, со мной была официальна. "Здравствуй", "до свидания" — и больше ни слова. А когда учился в девятом классе, однажды летом увидел ее в парке культуры. Сидела возле пруда в качалке, в панаме, и читала. Увидела меня, встала. А я... В общем, ребята, с которыми я шел, стали спрашивать меня: кто это? Я сказал, что одна знакомая. И какая-то сила, непонятная совсем, как тогда, в детстве, дернула меня ничего не сказать ей, не подойти. Только кивнул — и все. Как ты это назовешь? Идиотство!.. А потом, когда уезжал на фронт, записку ей написал, глупую, шутливую: мол, отношусь к ней, как Том Сойер к Бекки Тэчер. Большего идиотства не придумаешь.
Дроздов горько улыбнулся, лег на спину, с досадой потер ладонью выпуклую грудь.
Алексей сказал не без уверенности:
— Думаю, просто ты ее любил...
— И всю войну, Алеша, где-то там светил этот огонек в окне — знаешь, как в песне? Светил, а я не знал, кому он светит — мне ли, другому?
— Понимаю. Письма получал? — спросил Алексей. — От нее?
— Нет.
— А... сам?
— Написал одно из госпиталя. Но потом прочитал и порвал. Показалось — не то. Да и зачем?
Дроздов, не шевелясь, лежал на спине, подложив руки под голову, глядел на посиненный луной потолок, волосы — прядью — наивно лежали на чистом лбу, лицо в полусумраке казалось старше и строже. Алексей, облокотясь на подушку, смотрел на него с задумчивой нежностью и молчал.
А в это время в углу кубрика звучал сниженный голос Саши Гребнина:
— Немецкий язык в школе ни в коей мере не удавался мне. Пытка. Перфекты не лезут в голову, кошмар! Лобное место времен боярской думы. А учить некогда. Торчал день и ночь на Днепре, на стадионе нападающим бегал, что страус. Или на танцплощадке. Накручивали Утесова до звона в затылке. Ну, приходишь на занятия — в голове пусто, хоть мячом покати. А тут перфекты. А учитель Нил Саввич прекрасно знал мою душевную слабость. И, скажите пожалуйста, как нарочно: "Гребнин, к доске!" Иду уныло и чувствую: "Поплыл, как пробка". — "Ну, футболист, переведите". И дает фразочку примерно такую: "На дереве сидела корова и заводила патефон, жуя яблоки и одной ногой играя в футбол". В шутку, конечно, для осложнения, чтобы я тонкости знал. Представляете, братцы?
Переждав, когда хохот стихнет, Гребнин со вздохом закончил:
— Смех смехом, конечно. Но как-то мы, братцы, сдадим экзамены?
...А Бориса после отбоя не было в кубрике; не было его и в учебных классах. Только во втором часу ночи он вернулся в дивизион, и полусонный дежурный, вскочив навстречу от столика, едва разлепляя глаза, произнес испуганно:
— Старшина?..
— Спокойно, дежурный, — предупредил Борис. — Градусов не поверял дивизион? Отметь — прибыл в двенадцать часов ночи. Ясно?
4
Его разбудило громкое чириканье воробьев. Он озяб — в открытые окна вливалась свежесть зари; одеяло сползло и лежало на полу.
"Сегодня — артиллерия", — вспомнил Алексей с тревожным холодом в груди и, вспомнив это, повернулся к окну.
На качающихся листьях, тронутых зарей, янтарно горели крупные капли росы. Суматошная семейка воробьев вдруг с шумом выпорхнула из глубины листвы, столбом взвилась в стекленеющее красное небо; кто-то гулко прошел по асфальтовой дорожке — прозвенели в тишине шпоры под окнами: наверно, дежурный офицер.
"Если еще прилетят воробьи — срежусь на баллистике, — подумал Алексей о том, что плохо знал, и успокоил себя: — А, что будет, то и будет!"
Весь паркет был разлинован румяными полосами, все еще спали — крепок курсантский сон на ранней заре. Лишь в конце кубрика на койках сидели в нижнем белье заспанный Полукаров с конспектом и Гребнин; дневальный Нечаев, всегда медлительный, непробиваемо спокойный, топтался возле них, ворчал сквозь зевоту:
— Какая вас муха укусила? Что вы людей будите?
Все дневальные после ночи дежурства непременно становятся либо философами, либо резонерами; и, наверняка зная это, Полукаров и Гребнин не обращали на него никакого внимания. Полукаров, листая конспект, почесывал пальцем переносицу с красным следом от очков, говорил утвердительным шепотом:
— Экзамены — это лотерея. А в каждой лотерее есть две категории: "повезет" или "не повезет". Повезет — твое счастье, развивай успех, выходи на оперативный простор. Не повезет — вот здесь-то на помощь тащи эрудицию. Ты должен доказать, что вопрос не представляет для тебя никакой трудности. Ты скептически улыбаешься. "Ах, ерунда, неужели не мог попасться вопрос более трудный, где можно было бы развернуться!" Но с конкретного ответа не начинаешь. Ты делаешь экскурс в длинное вступление. Ты кидаешь, как бы между прочим, две-три не вполне конкретные цитаты, положим, из Никифорова. — Полукаров показал на книгу, лежавшую на тумбочке. — Как бы мимоходом тут же разбиваешь их, основываясь на опыте, скажем, войны. Затем... — Полукаров покрутил в пальцах очки. — Затем ты продолжаешь развивать свою мысль, не приближаясь к прямому ответу, но все время делая вид, что приближаешься. Надо, Саша, говорить увлекаясь, горячиться и ждать, пока тебе скажут: "Достаточно". Тогда ты делаешь разочарованный вздох: "Слушаюсь". Пятерка обеспечена. Главное — шарашишь эрудицией вот еще в каком смысле...
Как следует "шарашить эрудицией", Алексей не расслышал, потому что дневальный громоподобно оповестил:
— По-одъе-ем!
Вокруг было настоящее лето, с солнцем, горячим песком пляжей, с прохладными мостками купален, с зеленой водой, но в училище шли экзамены, и все прекрасное, летнее было забыто. Во всех коридорах учебного корпуса толпились курсанты из разных батарей. В классах — тишина, а здесь — приглушенное жужжание голосов; одни торопливо дочитывали последние страницы конспекта; иные, окружив только что сдавшего, неспокойно допрашивали: "Что досталось? Какой билет? Вводные давал?"
С трудом протиснувшись сквозь эту экзаменационную толчею, Алексей подошел к классу артиллерии. Тут нитями плавал папиросный дым — украдкой накурили. Возле двери стояли, переминались, ожидая вызова, Гребнин, Луц, Степанов и Карапетянц; солидно листая книгу, Полукаров сидел на подоконнике, лицо его изображало ледяное спокойствие. Курсант Степанов, как обычно, тихий, умеренный, с рассеянным лицом, близоруко всматриваясь в Алексея, спросил:
— Ты готов, Алеша? Может, не ясно что?
— В баллистике есть темные пятна, Степа. Но думаю — обойдется.
Говорили, что он добровольно ушел в училище со второго курса философского факультета, этот немного странный Степанов. Во время самоподготовки сидел он в дальнем углу класса, читал, записывал, чертил, порой подолгу глядел в окно отсутствующим взглядом. О чем он думал, что читал, что записывал — никто во взводе не знал толком. Лишь всеми было замечено, что Степанов не ругался, не курил, и иные над ним сначала даже подсмеивались. Однажды Борис — с целью разведки — протянул ему пачку папирос, когда же тот отказался, иронически спросил: "Следовательно, не куришь?" — "Нет". — "И вино не пьешь?" — "Вино? Не знаю". — "Отлично! Люблю трезвенников и аскетов. Будешь жить сто лет!"
В то время когда Алексей разговаривал со Степановым, из класса выскочил Зимин и, прислонясь спиной к двери, провел рукой по потному носу, весь потрясенный, взъерошенный.
— Фу-у! Ужас, товарищи!..
— Ну как? — кинулся к нему Гребнин. — Какой "ужас"?
— Тихий ужас, Саша! — заторопился Зимин, кося от волнения глазами. — Понимаете, товарищи, первый вопрос — сущность стрельбы — ответил. Второй вопрос и задачу — тоже. Третий — схема дальномера. Минут двадцать по матчасти гонял! Спиной к дальномеру — и рассказывай. На память!..
Со всех сторон посыпались вопросы:
— Какой билет достался?
— Сейчас кто отдувается?
Зимин, не успевая отвечать, поворачивал свое пунцовое лицо, с неимоверной быстротой тараторил:
— Все спрашивают по одному вопросу, помимо билета. И комбат, и Градусов. В общем — экзамен! Ни разу в жизни такого не видел!
— Ну, жизнь-то у тебя того... не особенно длинная, — пророкотал Полукаров скептически. — А вообще: любая обстановка требует оценки, братцы. Так гласит тактика. — И он основательно устроился на подоконнике. — Я в обороне пока, братцы.
— А как твоя эрудиция? — с вызовом спросил Гребнин.
— Это, брат, глубже понимать надо, — прогудел Полукаров с подоконника и трубно высморкался. — Вглубь надо копнуть.
— Ясно! А я иду. Риск — милое дело! — Гребнин с решимостью рубанул рукой и устремленно шагнул к двери. — Была не была! Хуже, чем знаю, не отвечу! Ты как, Миша?
— Идем, — согласился Луц. — Попросимся без списка. Ждать невозможно! Стоп, Саша!..
Из класса вышел лейтенант Чернецов — был он в новом кителе, молодое лицо чрезмерно сдержанно, но глаза выдавали волнение — солнце падало под козырек фуражки.
— Тихо, товарищи! Что за шум? — живо сказал Чернецов и тотчас обратился к Зимину: — У вас четыре. Вы хорошо отвечали, но волновались. И совершенно напрасно. Сейчас, пожалуйста, Брянцев, Гребнин, Дмитриев. Входите. Где Брянцев?
"Да, где же Борис? — подумал Алексей. — Я не видел его..."
Отвечающий Дроздов на минуту замолчал у доски, густо испещренной формулами. За длинным столом — посередине — сидел майор Красноселов, пожилой уже офицер с тонким умным, лицом, с веселой насмешинкой в монгольских глазах; слева от него капитан Мельниченко, справа майор Градусов — все по-летнему были в белых кителях. С улыбкой, прорезавшей глубокие морщины на щеках, Градусов тихо спрашивал Дроздова:
— Так как же, а? В чем сущность определения основного направления стрельбы?
Алексей, затем Гребнин приблизились к столу, коротко доложили, что прибыли для сдачи экзамена.
— Прошу брать любой, — предложил Красноселов, указывая мизинцем на стол, где полукругом рассыпаны были билеты. — Испытайте судьбу...
"Какой взять? Да не все ли равно? — подумал Алексей. — Что ж, узнаем судьбу!"
В это мгновенье за спиной стукнула стеклянная дверь, послышались быстрые шаги и отчетливый, звучный голос:
— Старшина Брянцев прибыл для сдачи экзамена по артиллерии.
"Почему он запоздал?" — подумал Алексей и взял первый попавшийся билет, прочитал вопросы вслух:
— "Этапы подготовки первого залпа по времени. Рассеивание при стрельбе из нескольких орудий. Принцип решения третьей задачи". Билет номер тринадцать, — добавил Алексей. — Вопросы ясны.
— Хм! Для вас это весьма легкий билет, — с веселой досадой заметил Красноселов. — Словом, готовьтесь.
Действительно, в первый миг Алексею показалось, вопросы настолько легки и ясны, что можно отвечать без подготовки. Он взглянул на Бориса: тот быстро прочитал билет и, стоя навытяжку, с небрежной уверенностью произнес:
— Разрешите отвечать сразу?
— Вы настолько знаете свои вопросы? — мизинцем потрогав бровь, спросил Красноселов и записал что-то на листке бумаги.
— Так точно, — проговорил Борис. — Разрешите отвечать?
— Нет, не разрешаю, — помахал карандашом Красноселов. — Не стоит сдавать артиллерию бегом. Первые впечатления бывают обманчивы, Брянцев. Готовьтесь.
В классе солнечно и тихо. Алексей придвинул к себе чистый листок бумаги, стал набрасывать ответы; он писал, почти не думая, — какими-то сложными, неведомыми путями память подсказывала ему первые выводы, формулы, восстанавливала координаты схем. Но было очевидным и то, что после его ответа на билет придирчивый Красноселов, конечно, начнет спрашивать по всему курсу. Почему это и почему то? В чем сущность и в чем разница? "А представьте себе такое положение..." Это была его известная манера спрашивать.
Алексей дописывал ответы, и его все больше охватывало чувство ожидания и азарта: главное казалось теперь не в ответах на этот билет, а в тех вопросах, которые будут задаваться после его ответа. Да, но где формула решения к.п.д. орудия? Это же основа решения задачи. "Неужели не помню?" Он начал вспоминать эту формулу и внезапно почувствовал, что забыл все, — память от волнения выключилась мгновенно.
"Нужно сосредоточиться... Надо вспомнить. Не разбрасываться. Надо вспомнить эту формулу..."
Теплый ветерок нежнейшей струей тянул в класс, пахло нагретой краской столов, солнечный луч дрожал в графине с водой, бликом играл на схеме дальномера — класс был полон тишины, горячего солнца и воздуха. Но Алексею казалось: все вокруг медленно наполнялось серым туманцем, он почувствовал легкую тошноту, боль в груди, слабо провел рукой по потному лбу, не понимая, что с ним: "Переутомился я, что ли?.. Неужели это после госпиталя?.." И чтобы овладеть собой, он оперся локтями на стол, стараясь ни о чем не думать; тонко звенело в ушах.
Рядом Борис, задумчиво хмурясь, глядел в окно. Перед ним на столе белел билет, но он ничего не записывал. Гребнин возился возле дальномера, с углубленной деловитостью вращал валики. Встретив странный взгляд Алексея, он сделал ответный знак: "Все ли в порядке?" Алексей спросил глазами: "А у тебя?" — "У меня — да", — ответил кивком Гребнин и еле заметно мигнул в сторону офицеров: не знаю, мол, что дальше будет.
Потом серый туманец стал рассеиваться перед глазами, боль не сразу, понемногу отпускала, только слабый звон еще стоял в ушах, и Алексей, вытирая испарину, видел, как Дроздов, кончив отвечать, смахнул тряпкой мел с доски, как офицеры вполголоса посовещались, затем от стола дошел густой бас Градусова:
— Да, несомненно.
— Ну так кто готов? — послышался голос Красноселова.
— Я готов, — сказал Борис.
— Я тоже, — сказал Алексей, опасаясь, что прежняя боль схватит дыхание и он не сможет с ней справиться.
— Оба? — спросил Красноселов. — Отлично! Пожалуйста, курсант Брянцев. Ваш номер билета?
— Билет номер двадцать два.
— Так. Прошу вас. Что у вас? У вас... мм... устройство и назначение прибора ПУАЗО в зенитной артиллерии? Так? Прошу не растекаться мыслью по древу — конкретно и точно.
Борис начал отвечать. Он говорил своим быстрым, четким, уверенным голосом, и Алексей старался внимательно слушать его, наблюдать за выражением белого, тонкого лица Красноселова, который не спеша курил, со спокойным любопытством, закинув ногу на ногу, осматривал Бориса сквозь дымок, ни разу не перебивая, не кивая согласно; трудно было понять его отношение к ответу.
Майор Градусов, сложив на столе крупные свои руки, потный, тряс под столом ногой, слушал углубленно, сосредоточенно; капитан Мельниченко рисовал что-то на листке бумаги, изредка взглядывал на Бориса, как бы мельком изучая его.
— Достаточно! — вдруг сказал Красноселов и загасил папиросу в пепельнице.
Борис шагнул к столу, положил билет. Красноселов, выдержав паузу, обратился к Градусову:
— У вас будут вопросы, товарищ майор?
Градусов перестал трясти ногой, откинулся на скрипнувшем стуле, указкой похлопал по ладони — и в классе остановилась напряженная тишина.
— Нет, вопросов не имею, — наконец сказал Градусов и промокнул платком красное, мясистое лицо.
"Он, наверно, плохо переносит жару", — почему-то подумал Алексей.
— Пожалуйста, курсант Дмитриев! — Майор Красноселов взял карандаш, мимолетно сказал на память: — Ваш билет — тринадцать? Цифра неудачная. Так какой первый вопрос? Что это у вас такое бледное лицо? Неужели так уж волнуетесь?
— У меня... просто такой цвет лица, — неловко пошутил Алексей. — Первый вопрос...
Он отвечал не более десяти минут — Красноселов не дал ему договорить по второму и третьему вопросу, перебил его:
— Дайте-ка посмотрю ваши наброски схем. Что ж... с этим согласен. Вы это знаете. Ну, так вот что меня интересует. Расскажите мне, курсант Дмитриев, как вы учтете шаг угломера при стрельбе? И второе: в чем сущность теоретической ошибки дальномера?
Ему было ясно: этими вопросами Красноселов прощупывал его по всему курсу. Алексей начал отвечать, еще чувствуя себя как на качелях, делал расчеты на доске и, отвечая, слышал все время, как за его спиной в классе беспокойно покашливали.
— В этом сущность теоретической ошибки дальномера, — сказал он, подчеркнув формулу.
Опять стало тихо. Красноселов перевел взгляд на майора Градусова. Командир дивизиона тяжело подвинулся на стуле, короткая шея врезалась в жесткий воротник кителя.
— Н-да, так вот какой вопрос, курсант Дмитриев. Вы слышали о законе Вьеля?
"Ну, кажется, самое интересное начинается", — подумал Алексей и ответил нарочито замедленно:
— Если я не ошибаюсь, товарищ майор...
— Почему "если не ошибаюсь"? — Градусов слегка постучал указкой по краю стола, как дирижер по пюпитру. — Военный человек не должен ошибаться. Конкретно прошу!
— Я говорю "если не ошибаюсь", — повторил Алексей, — потому что видел сноску у Никифорова, где закон газообразования носит название закона Вьеля. В конспектах он называется просто "закон газообразования".
— Так. Хорошо. Это верно. Еще вопрос. Вы на НП. Начали пристрелку. Разрыва возле цели нет. Как вы поступите, курсант Дмитриев?
— Повторю выстрел.
— Так. Повторили выстрел. Разрыв за целью. Но вы явно чувствуете, что недолет. В чем дело?
— Значит, ветром унесло дым разрыва за цель. — Алексей даже усмехнулся: вопроса этого не было в программе. — Если, конечно, ветреный день...
Помолчав несколько секунд, майор Градусов задал еще вопрос:
— Вы были на Курской дуге? Были. Представьте НП в районе магнитной аномалии, приборы врут. Ваши действия?
Алексей медлил, преодолевая желание вытереть испарину на лбу. "Что за вопросы он задает? Почему он спрашивает именно это?"
— Ну что же вы, курсант Дмитриев? Так, понимаете, хорошо отвечали...
— Товарищ майор, — внезапно сказал Алексей. — Этих вопросов я не видел в программе...
Подняв брови, Градусов выпрямился, отчего качнулся графин на столе, солнечный блик испуганно заскользил, запрыгал по доске.
— Курсант Дмитриев! — внятно произнес он. — Да, я задаю вам вопросы сверх программы. Но вы пропустили несколько месяцев занятий, и наша обязанность проверить ваши знания. Вы можете отвечать или не отвечать.
— Хорошо, я буду отвечать на все ваши вопросы. На Курской дуге были и такие случаи: направление стрельбы определяли по звездам, по луне, по направлению железнодорожных рельсов. Так было однажды ночью, когда буссоль не только врала, но и была разбита, а на разъезде стоял немецкий эшелон, по которому мы вели огонь. Что касается магнитной аномалии...
— Достаточно! — Градусов похлопал указкой по ладони. — Вы свободны.
Как только Алексей положил на стол билет и вышел из класса, Градусов в раздумье наклонился к капитану Мельниченко, проговорил:
— Похоже, с характером? А? Орешек, как вижу. Непрост...
— Да, — ответил Мельниченко.
Отлично чувствовать себя свободным после трудного экзамена, когда кажется: сотню километров шел с грузом на плечах, тропа круто поднималась в гору, но все же ты взобрался на вершину, и там открылся светоносный, вольный простор; груз сброшен, впереди несколько часов счастливого, без забот времени! Тогда особенно хочется, фыркая, смеясь от удовольствия, постоять минут десять под прохладным душем, с чувством беспечной облегченности сыграть в волейбол или же независимо потолкаться в шумной курилке среди еще не сдавших экзамена.
Да, артиллерия сдана, и все оказалось не таким сложным, как могло быть, и вообще — жизнь, лето и солнце прекрасны, девушки красивы, майор Красноселов снисходительно-мягок, Градусов полон отеческой доброты. Поэтому Гребнин, шагая по коридору, попробовал сначала запеть, потом захотелось разбежаться и подпрыгнуть, качнуть люстру, чтобы тоненькие сосульки хрустально зазвенели: "Четыре, четыре".
Возле каптерки он встретил официантку из курсантской столовой, молоденькую, статную Марусю — она, дробно перестукивая каблуками, несла поднос, накрытый салфеткой. Гребнин догнал ее и пропел:
— В этом доме, Маруся, в этом доме, Маруся...
— Видать, Сашенька, сдал, ежели песенки запел?
— Кто сказал, что нет? — Он очень деликатно попытался обнять ее за плечи. — Марусенок, в воскресенье беру увольнительную и в восемь ноль-ноль, как всегда!
— Еще не раздумал, офицер, с подавальщицей на танцы ходить? — спросила Маруся дерзко. — Или одни слова?
— Чтобы мне вверх ногами перевернуться, Марусечка! Слово разведчика — закон!
И он гибко встал на руки, пошел по коридору вверх ногами, рассыпая за собой содержимое карманов.
— И-и, офицер! На голове ходит! — прыснула Маруся. — Карманы-то держи!
В кубрике никого не было. Дневальный, облокотись на тумбочку, с грустным выражением читал устав.
— Дневальный! — заорал Гребнин. — Почему никого в подразделении? Что за беспорядок? Где люди?
— Слушай, Саша, — скучно пробормотал дневальный, — в вашем взводе есть Дроздов?
— Экая, брат, необразованность.
— Слушай, не в службу, а в дружбу. Найди его и скажи: звонили из штаба училища. Приказано зайти в шестнадцать ноль-ноль к помдежу. Немедленно!
5
В это время в спортивном зале, за учебным корпусом, туго стучали боксерские перчатки. В конце месяца ожидалось первое соревнование на гарнизонное первенство, и пары тренировались даже в перерывах между экзаменами.
Когда утомленный всем этим утром Алексей вошел в спортивный зал, под шведской лестницей сидел Борис, уже без гимнастерки, с оживленным лицом; узкие его глаза светились весело.
— Алеша, поздравляю с пятеркой! Говорят, ты устроил фейерверк? Верно это?
— Фейерверка не было, — сказал Алексей. — По крайней мере, я не заметил.
— Не скромничай же, — Борис встал, с несколько капризной гримасой положил руку ему на плечо. — Молодец — и все. Ведь я тебя люблю, Алешка!
— И я тебя, — полушутливо сказал Алексей, — и сам не знаю за что. Ты с Толькой сегодня?
— С ним. Серьезный противник. Ты посмотри на него — Джо Луис, а?
В спортивном зале сейчас собирались курсанты из всех батарей, стоял шум; перчатки глухо, плотно ударяли в грушу; в стороне от ринга Луц в майке, в широких трусах прыгал через веревочку — тренировал ноги; возле вешалки раздевался Витя Зимин; сняв гимнастерку, стыдливо шевелил голыми плечами, а поодаль Дроздов, подаваясь вперед, наносил удары по груше, мускулы упруго играли на его спине. Борис, не без ревнивого интереса наблюдая за ним, сказал утвердительно:
— Да, у Тольки великолепный прямой, видишь?
Перестав прыгать через веревочку, Луц, отдуваясь, показал на свои бицепсы, прокричал на весь зал Борису:
— Побоксируем, чемпион? Получишь нокаут!
— У тебя слишком узкая грудная клетка, — добродушно ответил Борис. — Я не убийца слабосильных, Миша.
В эту минуту подошел высокий рыжий спортсмен, батарейный тренер, с секундомером в руках, придирчиво оглядел Бориса с ног до головы, спросил:
— Как настроение?
— Как всегда, маэстро! — охотно ответил Борис и задвигался, разминая ноги. — Я готов.
— На ринг!..
— Веселое дело, — войдя в зал, сказал Гребнин и втиснулся в толпу курсантов, тесно обступивших ринг, пытаясь через головы увидеть боксирующих.
Дроздов уходил в защиту. Несведущему в боксе Гребнину показалось, что Борис избивает его, мощно и уверенно наступая, слегка нагнув голову, собрав корпус, мускулы бугрились при быстром движении его рук. И в его смуглом, разгоряченном лице, в жесткой прядке волос, взлетавшей при каждом ударе, было что-то упорно беспощадное. Дроздов, уходя в защиту, короткими ударами отбивал этот натиск, видимо стараясь не вступать в близкий бой, но Борис, наверно, терял нужные ему минуты и, вдруг сделав боковое движение и мгновенно разогнув руку, справа нанес неумолимо резкий удар, голова Дроздова откинулась.
— Братцы, это ж избиение! — закричал Гребнин. — Куда смотрит судья?..
А Дроздов упал спиной на канаты, прикрыв грудь перчатками, потом опустился на одно колено, обмяк, лег на бок, щекой к полу; Борис стоял перед ним, тяжело дыша.
— Раз, два, три, четыре... — отсчитывал рыжий судья, отмахивая рукой, глядя на Дроздова остри и ждуще, — пять...
— Дроздо-ов! Толя-а! — заревел кто-то диким голосом. — Встать! Встать!
— Семь... — отсчитал судья.
— Дроздо-ов! О-ох!.. — прокатилось по залу, и раздались громкие хлопки.
Было удивительно, что на восьмом счете Дроздов медленно поднялся, левой перчаткой откинул волосы с виска и сделал два шага вперед, взглянув на Бориса упрямо и серьезно. Тот, со всхлипом переводя дыхание, ждал, покачиваясь от нетерпения. Он никак не мог отдышаться. Он старался улыбнуться, выказывая каучуковую накладку на зубах.
Всем телом собираясь к атаке, гибко нырнув, нанося почти незаметные удары, Дроздов заставил его отступить на несколько шагов назад и сейчас же снова нанес удар левой рукой. Это была великолепная серия. Зал охнул от неожиданности. Борис, изумленно вскинув брови, Прикрылся, не сводя испытующего взгляда с лица Дроздова, осторожно отходил в угол, с ожесточением защищаясь, — он, очевидно, не ожидал этой атаки. Обливаясь потом, он жадно заглатывал воздух.
В зале тишина.
После одного удара Борис упал спиной на канаты, но тут же пружинисто вскочил на ноги и стоял оглушенный, ожидая следующего удара. Дроздов сделал движение к противнику. Борис закрылся перчаткой. Внезапно лицо его приняло какое-то новое выражение, взгляд остановился, как припаянный, на белой, незагорелой полоске ниже груди Дроздова, и губы сжались.
В зале закричали, засвистели, возник шум. Гребнин ничего не понял — впереди подпрыгнули сразу несколько человек и головами загородили Дроздова и Бориса. Когда же Гребнин протиснулся к самой площадке, то увидел: оба они сидели на стульях в разных концах ринга, и Борис, откинувшись, потирая перчаткой потную, вздымавшуюся грудь, прерывисто вбирал ртом воздух. Вокруг неистово кричали: "Брянцев! Дроздо-ов!" С бледным лицом, слушая эти крики, Борис рывком встал, пошатываясь, подошел к Дроздову, обнял его и, как бы обращаясь к залу, сбившимся голосом выговорил:
— Спасибо, Толя, за прекрасную атаку!..
Алексей улыбнулся. Ему было ясно: Дроздов обладал хорошей техникой, без всякого сомнения, тем не менее казалось странным слышать это открытое признание Бориса: его великодушие непонятно было.
Тут Гребнин, наконец пробравшись к Дроздову, пожал его влажный локоть и сказал, что его вызывают в штаб училища. Дроздов спросил:
— По какому поводу?
Гребнин ответил, что не имеет понятия.
— Ты, Борис, все-таки защищаешься однообразно. У тебя хороший удар справа, но ты не используешь все комбинации, не экономишь силы. Левая сторона у тебя открыта.
Дроздов говорил это, стоя под душем, растирая ладонями мускулистое тело; он ощущал, как струи плещут по спине, по плечам, омывая бодрой силой здоровья, как ветерок веет в открытое окно душевой и солнце блестит на кафельных полах, на мокрых решетках раздевалки.
Борис мылся в соседнем отделении; еще возбужденный боем, фыркал, звучно шлепал себя по мокрому телу.
— Понял мои слабые стороны?
— В том-то и дело, что сказать тебе это нужно. Не со мной одним драться будешь. А впрочем, можешь и не слушать.
— Ладно, учтем, — небрежно ответил Борис. — Благодарю. — И, помолчав, спросил: — Ты идешь сегодня в увольнение?
— Не знаю.
— А я иду. Ты веришь... Кажется, я влюбился. У тебя не бывало? Из-за этого чуть на экзамен не опоздал. Звонил, звонил по телефону — не дозвонился.
— Как ее звать?
— Майя.
— Хорошее имя... Майя... — повторил Дроздов. — Какое-то весеннее.
Когда Дроздов вышел из корпуса училища — немного расслабленный, затянутый ремнем, в фуражке, сидевшей строго на два пальца от бровей, — он почувствовал себя так, будто только сейчас, после душа и бокса, испытал всю прелесть июньского субботнего дня. Возле училищного забора густая зеленела трава, облитая жарким полднем, и жарко было в орудийном парке. Везде было лето — и в голубом небе, и в этой зеленой траве возле заборов, где сухо трещали кузнечики, и в улыбках курсантов, и в часовом, стоявшем со скаткой в пятнистой тени. Везде пахло горьковатыми тополиными сережками; они, как гусеницы, валялись на плацу, вокруг разомлевшего от зноя часового, на крышах проходной будки и гаражей. Они цеплялись за фуражку Дроздова, за его погоны.
Дежурный по контрольно-пропускному пункту спросил увольнительную, но Дроздов объяснил, что идет в штаб, и вышел через проходную на улицу. Соседний дворник в мокром переднике с бляхой, известный всему училищу дядя Матвей, поливал из шланга тротуар. В дебрях его дореволюционной бороды торчала поразительная по размерам самокрутка. Упругая струя звонко хлестала, била в асфальт, в стволы деревьев; вокруг бегали босые мальчишки в намокших майках, стараясь наступить на шланг.
— Брысь отседова! — отечески покрикивал дядя Матвей. — Долго вы, пострелята, будете хулиганить на водопроводе? Чему вас в школе учат, шарлатаны?
Увидев Дроздова, он широко ухмыльнулся, борода разъехалась в разные стороны, и он, зажав шланг под мышкой, приставил руку к кепке.
— Командиру — здравия желаю!
— Здравствуйте, — приветливо сказал Дроздов и козырнул в ответ.
На углу виднелся белый двухэтажный дом — штаб училища, возле которого в тени продавали газированную воду и стояла очередь, совсем как в Москве в знойный день.
Только что подвезли на машине лед; он лежал прямо на тротуаре голубыми кусками. Дроздов с удовольствием выпил холодной газировки. Ему не хотелось пить, просто решил вспомнить Москву, постоять в очереди, как давно, до войны, посмотреть, как наполняется стакан пузырящейся, шипящей водой, взять мокрый гривенник — сдачу. Когда он пил, на него глядели из очереди, и это немного стесняло его.
Дроздов легко взбежал по мягкому коврику, разостланному на широких ступенях прохладной лестницы, поднялся на второй этаж, в штаб.
В маленькой дежурке двое дневальных сидели у телефонов. Один принимал телефонограмму и записывал в журнале. Другой — стриженый, полноватый, весь белесый, с минуту таинственно разглядывал Дроздова, морщил ужасно конопатый нос, смежив ужасно белые ресницы, — выражение было загадочным.
— Значит, Дроздов? — спросил этот дневальный хитрым, всезнающим голосом. — Моя фамилия — Снегирев. Два сапога — пара.
— Меня, кажется, вызывали.
— Хм. Та-ак, — протянул Снегирев значительно. — Так и запишем. Ты откуда сам? Где у тебя, скажем, семья?
— Что за допрос?
— Закурить, скажем, есть? — не отвечая прямо, тактически увильнул конопатый Снегирев и еще сильнее смежил ресницы. — Скажем, на папиросу?
Дроздов выложил папиросы на стол, и Снегирев, закурив неторопливо, выпустил длинную струю дыма, искусно надел на эту струю дымовые колечки, покосился на часы и протянул весьма серьезно:
— М-да-а, такие дела-то, папиросы сыроватые... Старшина, что ли, такие получил? Н-да-а, значит, твоя фамилия Дроздов? Это значит, прадед или какой предок дроздов ловил. А мой — снегирей.
— Слушай, честное слово, в чем дело? — начиная терять терпение, заговорил Дроздов. — Чего ты тянешь? Получается как у двух скучающих. "Вот дождь идет". А другой: "А я утюг купил". Говори сразу, откуда ты такой хитрый?
— Я? Из второго дивизиона. — Снегирев опять невозмутимо пустил струйку дыма, опять нанизал на нее колечки. — А уйти ты не уйдешь. А может, тебя, скажем, к начальнику училища вызвали, ты откуда знаешь? — И он довольно-таки притворно принялся разглядывать свои сапоги с совершенно независимым видом.
— Слушай! — Дроздов поднялся. — Я ухожу.
— Так и уйдешь? — заинтересовался хитроумный дневальный.
— Уйду, разумеется! Какого черта!..
— От своего, можно сказать, счастья уйдешь, — сказал Снегирев и наконец с, разочарованным вздохом протянул телеграмму. — На. Да ты и не рад, вижу. А я-то, скажем, думал...
Дроздов вскрыл телеграмму, прочитал:
"Получила назначение. Буду проездом третьего. Пятнадцатым, вагон восемь. Вера".
— Проездом... — ошеломленно прошептал Дроздов, с трудом веря, и пошел к выходу.
— Вот тебе и проездом, — философски заключил дневальный и вскричал: — Папиросы-то, папиросы! — И, догнав Дроздова в коридоре, спросил любопытно! — Что, хорошая телеграмма или плохая?