Глава седьмая
По всей вероятности, это была какая-то разбитая немецкая часть, вышедшая в лес, видимо имея дальнейшую цель — пройти либо к Берлину, либо вырваться на запад, но одно не ясно было: почему не ночью, а утром немцы с неумной решительностью обнаружили себя, открыв огонь по нашей колонне "студебеккеров" на шоссе. Может быть, в этом была последняя жестокость перед гибелью, может быть, открытым нападением на машины некий потерявший меру надежды командир танковой части хотел нетерпеливым риском разведать, какие войска стояли в городке по обводу окруженного и павшего Берлина.
Едва лишь Никитин подал команду: "Орудия напередки", — и увидел подбегающих к орудиям солдат, острощекотное чувство близко дохнувшей опасности заслонило все, и оттого, что не было фронта, а случайность боя была настолько неотвратимой, ледяные иголочки закололи во всем теле, как бывало, когда батарея ночью вслепую попадала на минные поля.
Чувство это владело им до тех пор, пока на огневой в необычной нервозности ожидали машины, видя отсюда за преградительной стеной разрывов четыре тяжелые самоходки на шоссе и два бронетранспортера на лугу, которые медленно продвигались вне зоны огня соседних батарей, пока не прицепили орудия к машинам и не вывернули через сад и лужайку на улицу, оглушенную разноголосыми командами тревоги, ревом моторов, закишевшую солдатами, пока, делая остановки в заторах на перекрестках, наконец не выехали на восточную окраину, куда втекало это шоссе от леса.
Здесь опять остановились. Впереди, накрытые наволочью дыма, спаренно, хлестко и часто били противотанковые пушки, врытые в яблоневых садах крайних домов; слева низкие верткие "доджи" с прицепленными орудиями выворачивали из дворов на улицу, мчались по боковому проселку, как бы чуть на срез, в обход самоходкам на шоссе; повозки и полевые кухни, дребезжа, неслись назад, в центр городка, загораживая путь встречному потоку; из машин прыгала на дорогу пехота, цепочкой перебегала в сторону озера, где рвались снаряды; какой-то пожилой, сурового вида подполковник, по-видимому, из штаба, выбежал к колонне батареи, приторможенной затором, бледнея лицом, ударил рукояткой пистолета по крылу машины первого орудия, в которой ехал Княжко, закричал что-то, указывая пистолетом на лес; Княжко приоткрыл дверцу кабины, выслушал его, кивнул и сделал знак Никитину: вперед!
Эта хаотичность перемещения, суматоха, эта неразбериха на восточной окраине, беглая пальба противотанковых пушек, крики команд, распоряжения предприимчивых в этих случаях старшин, стук уносящихся кухонных колес, удивленно-веселые и непонимающие лица солдат — вся эта знакомая по прошлым годам нервозность, непонимание, общее возбуждение не скрыли от Никитина некой логики: после Берлина и безмятежных дней отдыха никто не предполагал — не мог предположить даже — атаки немцев в тылу, но вместе с тем никто не думал и об обороне, никто не окапывался у окраинных домов, и знак Княжко "вперед", и бросок в сторону озера пехоты, и быстрый выезд по проселку "джоджей" противотанковой артиллерии, как бы в обход сбоку самоходкам, объяснили Никитину, что бой будет не в городке, а вот здесь, за окраиной, на этом открытом поле, рассеченном шоссе, куда выдвигались на прямую наводку и противотанковые пушки, прицепленные к "доджам", и их батарея.
Но несколько минут спустя Никитин понял, что ошибся. Батарея противотанковых пушек, пыля по проселку, уносилась все дальше и дальше вправо, под острым углом к шоссе, пехота слева бросками перебегала в направлении озера. И, уже двигаясь прямо по шоссе за взводом Княжко, навстречу самоходкам, Никитин привычно соображал, что километра через три надо съезжать в поле и разворачивать орудия, и видел сквозь лохмотья дыма катящееся первое орудие на прицепе, скольжение, прыганье солнца по его длинному стволу, так начищенному за эти дни соляркой, будто к смотру готовились, видел нечетко впереди ближнюю самоходку, ее смутную и неуклюжую громаду, резкие вспышки ее выстрелов за коричневым частоколом разрывов. "Вот сейчас, вот сейчас сблизимся и — орудия "к бою", а машины назад, в укрытие, сейчас здесь, вот здесь, в поле, все произойдет!" — вертелась в сознании Никитина одна и та же мысль, одни и те же механические команды перед последним километром сближения на дальность прямого выстрела. И, как всегда мысленно высчитывая это расстояние, которое сейчас смертельно заколеблется на грани "или — или", на острие секунд черного и красного цвета, заранее представляя оголенность своих орудий, оставленных машинами посреди открытого поля под зорким чужим прицелом, он, как всегда, испытывал тоскливый приступ горечи от того, что не все, вероятно, из батареи вернутся с этого поля...
— Везет нам, лейтенант, как утопленникам, — дошел до слуха Никитина голос Меженина, сидевшего в кабине рядом, голос, разбитый гулом мотора, громыханием кузова, и жесткий, представлялось, готовый к прыжку взгляд его, впаянный в шоссе, был тоже незнаком Никитину. — Все время на прямой... Отходят они, а? — снова крикнул он, суживая веки, точно дым и накаленный ветер, пронизывая стекло, хлестал по его глазам. — Смотри на самоходки, лейтенант!..
— Что самоходки? Где видите, что отходят?
Ядовито-желтая, освещенная солнцем мгла сгущалась от разрывов по всему полю и не рассеивалась, скопленная, разрываемая ответным пламенем выстрелов, и на шоссе в щелях просветов появлялись, покачивались и таяли размытые контуры самоходок, и невозможно было сейчас определить, продвигаются они вперед, стоят на месте или отходят.
В то же время Никитин чувствовал по скорости и времени, что машины должны были уже проскочить эти километра три-четыре для сближения с самоходками, расстояние, необходимое для стрельбы прямой наводкой, и здесь было пора начать бой, открыть огонь. Однако передняя машина Княжко продолжала мчаться, не сбавляя скорости, и одно это обстоятельство сперва показалось Никитину каким-то затмением, сумасшествием первого взвода (лезть под выстрелы в лоб, не приведя орудия к бою!). Но, два долгих года зная Княжко, он и сейчас быстро поверил в его риск, в его расчетливость, и поэтому остренькой горячей струйкой влилась в грудь Никитина странная надежда: бой кончится скорее, чем он думал. Неужели самоходки отходят?
Задним ходом самоходки действительно отодвигались к лесу, к той опушке, откуда вышли они, пятились по шоссе, бегло отстреливаясь, затем ближняя неуклюже развернулась, тускло скользнув под солнцем серой пятнистой броней, отрыгивая колючие трассы искр из выхлопных труб, отползая назад, и тотчас в мутной мгле, текшей вдоль шоссе, кругообразно, тяжело и грузно зашевелились три следующие за ней самоходки, стали отходить, вытягиваясь поочередно, к опушке. Это Никитин теперь ясно видел и так же ясно видел два бронетранспортера, замедливших атаку на берегу озера, где падали и вставали фигурки нашей пехоты, — и бронетранспортеры начали откатываться к лесу, сверкая по этим фигуркам толстыми пунктирами крупнокалиберных очередей.
Немцы, сначала предприняв нацеленную атаку на городок, отступали в лес, но то, что Никитин ощутил при этом мгновенную надежду на скоротечный исход боя, было его заблуждением, которое не имело облегчающего разрешения.
Самоходки с замедленным упорством отползали в глубь леса, густо гудя моторами, ломая молоденькие сосны, расползались в стороны от дороги на невидимые просеки, непрерывно и в упор били по шоссе, вплотную по двум сторонам зажатому стенами сосен, и шоссе уже казалось узким коридором лабиринта, толкаемым разрывами куда-то в адскую черноту, закипевшую, расколотую грохотом, заполненную до краев дымом, рвущимися всплесками огня. И как в уплотненной темноте наступившего внезапно вечера, рассекаемого низкими молниями, невозможно было точно определить, куда отходили, откуда стреляли самоходки, как меняли позицию между деревьями, и Никитин, с отчаянием от этой неясности положения, от этой слепоты, подавал команды, ловя на секунды стремительные выбросы прямого пламени из сбитого в темноту дыма, стреляя на ощупь, почти незряче, лихорадочно охваченный единственной мыслью: "Скорее, скорее! Выйти бы куда-нибудь из этого проклятого лабиринта, из этого проклятого коридора! Скорее, только бы скорее!"
Он видел мелькание серо-грязных бликов возле орудий, угадывал лица расчетов, сквозь грохот слышал яростный животный крик Меженина, матерившегося после каждого выстрела, и не видел слева, за шоссе, орудий первого взвода, около которых был Княжко, даже не смотрел в ту сторону: сразу, как только по команде Княжко привели к бою орудия на опушке леса, выкатив их на плотную прошлогоднюю хвою справа и слева от шоссе, и открыли огонь, прекратилась связь между ними.
В течение нескольких минут все исчезло, все утратило реальность — горячий пот тек по воспаленному лицу Никитина, глаза слезились от огненных толчков пороховых газов, брызжущих жаром осколков над щитом незащищенного землей орудия, и было ощущение железно порхающей в накаленном воздухе смерти, а она звенела ангельскими голосами, гремела, мстительно взвизгивала, в жадном поиске твердого тела наугад мокро врезалась в стволы сосен, топориками срубала ветви, вспаривая землю, вздыбливала асфальт шоссе, осыпая его разрушенную плоть на потные спины еще живых солдат, зачем-то тоже с одержимой ненавистью посылавших смерть наугад, как если бы в этом был весь смысл существования на земле. И немецкие самоходки, и наши орудия, потеряв пространство, расстояние, видимость цели, стреляли, будто окончательно лишенные зрения, и ожидание слепого осколка и чувство, подобное буйному безумству рукопашной схватки впотьмах, которую ничем нельзя было остановить, охватывало Никитина нервной дрожью бессилия, страха и бешенства. Раз после разрыва, накрывшего сосну впереди орудия, он почувствовал вместе с жарким ветром сорванной хвои шлепок в лицо, инстинктивно схватился за обожженную щеку, посмотрел на пальцы — крови не было. Маленький, зазубренный осколок, раскаленный до фиолетовости, ударил его на излете и упал к ногам — знак и предупреждение смилостивившейся смерти. И отрывистый неподвольный смех вырвался из его горла: "Повезло, мне повезло!..." Никто не услышал его смеха, и он, оглохнув от выстрелов, с тупой болью, со звоном в ушах поспешно искал слезящимися глазами взблески самоходок в дыму, невидимых, близких и неуязвимых, в неземном измерении отдаленных куда-то во тьму на тысячи километров.
— Скорее! Скорее!..
Несколько раз подносили снаряды, разгружая машины, груды горячих гильз валялись, скапливались между станинами, и эти гильзы кто-то расшвыривал ногами под беспрерывно выбрасывающим пороховой пар казенником, и звяканье гильз и жестокая матерщина Меженина, и крики солдат сливались в сознании Никитина в это торопящее, полубезумное: скорее, скорее!
— Скорее!..
А когда впереди широко полыхнул в глубине чащи и устойчиво пошел вверх тусклый от толщи дыма огонь, Никитин не знал и никогда не смог бы узнать, чей это снаряд вслепую достиг самоходку, — там, впереди, на минуту смолкло, и он вдруг задохнулся ликующей беззвучной радостью сумасшедшего и, морщась, не сознавая, зачем торопит себя, подал команду третьему орудию:
— Меженин, вперед!..
Он вконец сорвал голос командами, он хрипел надсадно и, поворачиваясь к третьему орудию, встретил черное потное лицо Меженина, набухшее желваками на скулах, зачерненные пороховой гарью озверелые лица солдат, удивленные глаза Ушатикова, крикнул им сорванным горлом:
— Вперед! На колеса! Через кусты! Подальше от шоссе!
— Куда "вперед"? — злобно выговорил Меженин. — Ни хрена не видать, где они! Как у негра под мышкой! На рожон попрем? — И спросил, сощурясь: — Что со щекой? Царапнуло? Ну, лейтенант, сто лет жить!
— Пока они замялись — вперед! На колеса, вперед! — повторно скомандовал Никитин и отсекающе махнул рукой с неумолимостью приказа: — А ну, вперед, Меженин! Вперед!
Он не мог бы сейчас разумно объяснить, какая сила неодолимо приказывала, тянула его сойти с занятой позиции, переместиться хотя бы на десять метров, но тут с другой стороны шоссе дошел до слуха властный голос Княжко:
— Третье и четвертое орудия, впере-ед!.. Никитин, вперед!
По усиленному гудению моторов в дымном кипении впереди, по скрежету гусениц уже можно было понять: самоходки отходили по шоссе, по продольным просекам, и Никитин, вместе с расчетом налегая затекшим до окаменелости плечом на щит орудия, слышал, как меж раскатов разрывов в чаще где-то за лесом без передышки тоненько швейными машинами шили немецкие автоматы, вливаясь в грубый треск наших очередей, хлопающим звоном ударяли противотанковые пушки, вспомнил фигурки пехоты на лугу, приземистые и ловкие "доджи" на окраине городка, их выезд по проселку наискось к лесу, вспомнил и с едкой завистью подумал, что где-то недалеко идет другой бой, чужой, неопасный, что не было там этих незримых самоходок, этого кишевшего слепой смертью лесного коридора, и хрипло выкрикнул то, что скачками проносилось в мозгу:
— Вперед! Вперед! Скорее!..
— На рожон пошли, ясныть! Сто лет вам жить с Княжко, лейтенант, сто лет! — выдыхал рядом Меженин, и сильное, жаркое плечо его теснило, вжималось в щит рядом с плечом Никитина, а ему почему-то чудилось, что сержант лишь делал вид усилия, но весь еще сопротивлялся новому продвижению орудия по команде. — Сто лет будете...
— Не каркай, у тебя глаз дурной! — пронзительно взвизгнул голос Ушатикова откуда-то снизу, от колеса орудия, и снизу вскинулось всегда доброе, наивное его лицо, набрякшее сейчас лиловой краснотой, струйки пота, размывая пороховую гарь, бороздили его лоб, выкаченные натугой круглые голубиные глаза блеснули страхом суеверной приметы. — Не каркай на лейтенантов! Погибели их хочешь?
— Нас с тобой переживут и закопают, вот тут в лесу! понял? Оставим тут дощечки после Берлина — погибли, мол, смертью храбрых! А, Ушатиков? — задушливым, озлобленным хохотком ответил Меженин, и плечо его с обманным напором мокро, мясисто засуетилось около плеча Никитина. — Нам прикажут умереть — умрем! А чего? Раз плюнуть! Наше дело телячье... А последние орденки на грудь кое-кому схлопочем!..
Это влажное прикосновение его плеча, лживая подчиненность, фальшивый показ помощи, хохоток и разъедающие слова Меженина, в чем не было необходимого сейчас смысла, сначала не задели Никитина, воспринялись им выплеском запоздалого мщения в связи с недавним столкновением между ними, что Никитин не хотел помнить, как ненужное случайное, мелкое происшедшее много лет назад, ничтожное по сравнению с тем, что объединяло их теперь, но замутненный рыскающий взгляд, брошенный и отведенный Межениным, поразил его. Нет, это было не злопамятство, не последствие их ссоры, а нечто другое, не заметное никогда раньше, о чем он не мог подумать и секунду назад. "Неужели это?.. Неужели?" Он не придал большого значения в начале боя тому, что не было слышно возле орудия обычных зверовато-азартных распоряжений Меженина, его обычных злых шуточек, перемешанным непристойными словечками, затверженных жестами, вызывающими облегченный смех солдат, не видел его слева от щита или рядом с наводчиком (Меженин, помнилось, непрерывным мрачным матом подгонял подносчиков снарядов) и не видел, как, выкрикнув команду, он хлопал себя по ширинке, пританцовывал с хохотком: "Вот вам, фрицы!.." — и чего-то не хватало при стрельбе, что-то бесцветно оголилось, обеднело без его грубо-смелой энергии, вроде бы уменьшающей вероятность смерти, без его распорядительной, отчаянной предприимчивости. И Никитин, толкая орудие, вытирая о плечо облитую потом щеку, взглянул на Меженина и даже скрипнул зубами от пойманного мига догадки и ясности, которая была отвратительна ему.
Меженин шел за орудием, нагнув голову, рукой упираясь в щит, огрязненые гарью губы криво сведены судорогой, его покрытые масляным потом скулы необычно обтянуло кожей до выпуклости костей, запепеленный, горячечный взгляд полуприкрытых ресницами глаз был опрокинут внутрь. Это выражение лица его поймал Никитин, и это было настолько новым, невозможным, разрушающим привычный облик Меженина, — незнакомое лицо человека, приговоренного сегодня на неминуемую гибель, что Никитин, хорошо знавший подобное состояние по другим, лишь выдавил отрывистым шепотом:
— Меженин... Что, Меженин?..
Меженин с подергиванием головы усмехнулся мертвой, оскаленной усмешкой, потом глаза его, налитые злобной тоской, разверзлись, всосались в одну точку под щитом орудия, он просипел:
— На кой... хрен в пекло лезть, лейтенант? Четыре года было мало? Берлина было мало? Орденок лишний схватить захотели с Княжко? Ух вы, молокососы, интеллигенты, душу вашу мотать!.. Куда "вперед"? Зарыть всех хотели в конце войны?
В несдержанной злобе к своему замеченному Никитиным страху, к этому начатому продвижению вперед, за самоходками, он высказал то, о чем боялся думать Никитин — о чудовищной для всех бессмысленности непредвиденного боя, ненужно и случайно навязанного предсмертной агонией немцев, в десятках километров от фронта, от разгромленного Берлина, вблизи уютного городка, где вместе с тишиной, беспечным отдыхом, солнцем, весной, запахом сирени носился головокружительно радостный ветерок конца войны и победы. Никитин перестал думать об этом после первых выстрелов, после первой запылавшей самоходки, — и на срок, неумолимо выбранный судьбой, назад дороги не было, и в поисках лихорадочного исхода и действия мысли его были соединены на одном возможном, как спасительном разрешении всего: "Скорее вперед, только бы пройти, миновать гибельную слепоту лесного коридора! Только бы не дать пристреляться из укрытия самоходкам!.."
И он остро понял по себе, какая неотступная мысль раздавила, смяла Меженина, а поняв, ощутил парализующую отраву вылитого яда ("Зачем? Сейчас? Рисковать? В конце войны?") и оглянулся на солдат, облепивших орудия, с руганью, с натугой толкающих неподатливые колеса, изнемогающих под тяжестью станин — по его приказу и приказу Княжко. Он спрашивал взглядом, слышали ли они этот по страшной правоте неопровержимый протест Меженина, и одновременно еще подумал, что необоримый страх самосохранения перед последним шагом к выходу из неоконченного боя погубит их всех в оцепенелом бездействии — их всех просто расстреляют из-за деревьев самоходки в упор, и это должен был знать Меженин, воевавший не первый день, приспособленный к войне гораздо ловчее, хитрее его, Никитина, в свои тридцать лет.
— Меженин, Меженин... — выхрипнул Никитин и перевел дыхание: ему не хватало воздуха. — Молчать, поняли? Ни слова, ни слова, Меженин!
Меженин, ощерясь, оторвал от щита орудия заволоченные мутью невидящие глаза, веревками надулись жилы на его крепкой шее, и он вытолкнул грудью клокочущий шепот:
— Всех захотели рассчитать, всех?..
Обвальный взрыв, подсвеченный огнем, взлетевший в дымной тьме леса, так сильно тряхнул землю под ногами, что, почудилось, она распоролась бездной впереди орудия, что-то огромное и темное вздыбилось там, жаром надавило в горло, качнуло орудие назад, туча горячей хвои, сорванной листвы смерчем пронеслась над головами, раздробленно закричали растерянные голоса солдат, фальцетом взвился изумленный вскрик Ушатикова: "Чего? Чего это они?.." Но Никитин, кашляя в горьком угаре тола, размазывая рукавом по влажному лицу больно влипшие иголки хвои, не мог ответить, не мог разобрать, что произошло за деревьями. Внезапный взрыв этот похож был на грохот многотонной бомбы, на разрыв дальнобойного снаряда, однако не слышно было ни просверливающего поднебесье завывания его, ни знакомого рокота самолетов над лесом.
— Чего? Чего они там? Себя подрывают?..
— Товарищ лейтенант!..
— Сто-ой! — крикнул Никитин. — Стой!
Там, где произошел непонятный взрыв, плотная матовая завеса скрывала все — шоссе, землю, деревья, небо, — все заслоняла бушующая багровым и черным мгла, просеченная трассами бронетранспортеров, прорезаемая лохматыми кострами беглых разрывов: там, в дыму, вслепую вели учащенный огонь самоходки.
— Сейчас... — выговорил беззвучно Никитин и, присев на поваленную сосну, ощупью отдирая хвойные иголочки от исколотого лица, взглянул на сплошь исцарапанный, донельзя закопченный целлулоид планшетки, на карту и тут понял, что могло произойти впереди. Шоссе в лесу шло прямой нитью, проходило левее просеки через узкое озеро, по западному краю которого отмечен был на плотине деревянный мост. И тогда все стало яснее ему: немцы, втягиваясь в глубину леса, переправились по мосту, после чего подорвали его, открыв огонь с того берега, вне досягаемости для самоходок прямого выстрела орудий, отрезав им возможность сближения.
— Мост, — проговорил Никитин. — Неужели взорвали?
В тот же момент он убедился в этом без помощи карты: в прорехах мглы, чуть развеянной посвежевшим течением воздуха, с ярой неистребимостью майского дня длинными крыльями веера наискось пробивались в просветы сквозь дым солнечные лучи, скользили по расщепленным стволам сосен, по израненному асфальту, по желтому настилу хвои, и там, куда уходило шоссе, где вставали разрывы, проблескивало меж деревьев, отливало под солнцем свинцовым лезвием лесное озеро с кустистым противоположным берегом, откуда часто выскакивали вспышки выстрелов. И глухой шум, похожий на шум дождя, усиливающийся плеск воды, дошел спереди до слуха всех прежде, чем каждый сообразил, что случилось там.
— Братцы, немцы мост и плотину взорвали! — крикнул кто-то с выражением догадки, изумления и страха. — Озеро тама! Сюда, на нас, вода идет! Вон как по шоссе пошла!
И Ушатиков, суматошно вскочив около орудия, вытянув подбородок из-за щита, вскрикнул тоненько:
— Дак что ж это?
Потом еще чей-то крик полоснул за спиной:
— Вода идет по шоссе! К нам прет! Гляди!
— Не орать, дышло вам в глотку! — заревел Меженин и тяжко опустился рядом с Никитиным на поваленную сосну, проговорил: — Чую, лейтенант, печенкой чую, не будет нам сегодня везения, отойти надо. Машины вызвать — и отойти к опушке... Верно говорю: выждем пока...
— Куда машины? На шоссе? Под прицелы самоходок? — отверг Никитин совет Меженина. — Отходить — куда? Опять на опушку? А потом снова? Что, был приказ отойти?
— Чей приказ? Господа бога? Вы тут с Княжко хозяева! По воде стрелять будете? Иль саженками плавать захотели на глазах у фрицев?
— Я вам сказал, Меженин, молчите, ни слова! Ясно? Ни слова!
И Меженин муторно выругался:
— Ну так выроем мы здесь братскую могилу, герои цыплячьи! Попомните еще меня на том свете, душу вашу мотать!
— Марш к орудию, Меженин!
Было видно отсюда в длинных прорывах солнца впереди, как с забурлившим напором вспучивалась, хлестала в развороченную брешь бетонной дамбы вода, заливая ртутным блеском полосу шоссе, низинку перед озером, по канавам закачала вдоль обочины кусты, растекалась вокруг корневищ сосен, и даже показалось, будто выброшенные в проем дамбы освобожденной струей забрызгали тусклым золотом, забились на мелкой воде, накатившей на толстый настил хвои, крупные, жирные карпы... Их судорожное биение на мелководье было похоже на всплески разрывных пуль.
— Гляньте — никак, рыба? ("Кто это кричал? Ушатиков? Чему он удивился?") Бра-атцы! Живая рыба! Дак что ж это!..
— Заткнись! — заорал Меженин и шагнул к орудию. — Рыбе обрадовался, щенок! Снимай штаны — плавать будешь, дуролом!
И все же Никитина еще не покидала надежда: вода не достигнет орудий, уйдет в низину, всосется в землю, затопит шоссе метрах в ста от озера, но вода прибывала, лилась в кюветы, раздвигалась по низине, а он, отвергнув предложение Меженина вызвать машины, знал, что расчетам не хватило бы сил опять на руках откатить орудие метров на двести — триста назад. Он видел тревожное ожидание на лицах солдат, мутные тяжелые глаза Меженина и не отдавал никакой команды, соображая, что ему делать сейчас; нет, откатывать орудия назад было бы продлением повторного безумия, что уже походило бы на бегство, на отступление в момент отхода на тот берег самоходок, и это означало бы вновь начинать бой, вновь продвигаться вперед, потому что никто не отменял и не отменит приказ, отданный лейтенантом Княжко. И одно, что приходило в голову Никитину, было не облегчающим выходом, не всеразрешающим осенением, а только вынужденным нетерпеливым действием отчаяния, на которое бросала его колотившая молоточком мысль: "Скорее закончить, скорее закончить все это! Протащить орудия через лес, в обход озера, зайти самоходкам сбоку, и они отойдут! Но как? Как протащить? Нет сил уже ни у кого".
— Никитин, Никитин, что у тебя?
Он услышал резковато-звонкий голос Княжко; тот стремительным броском перескочил шоссе, подбежал к орудию, лицо обострено, покрыто какой-то злой азартной бледностью, на лбу и щеках разводы гари, зеленые глаза быстро, испытующе промелькнули по фигурам солдат, толкнулись Никитину в зрачки пронзительным светом.
— Ну что, Никитин, плавать собрался? — крикнул Княжко с веселой и бедовой горячностью, возбужденный боем. — Слышишь, соседи вправо пошли, бой ведут черт те где! И пехота где-то запуталась! А мы их здесь настигли! Прекрасно! Давай с орудием через лес и в обход озера! Не медлить, давай! За моими орудиями! Пока огонь прекратить! Стрелять по необходимости и продвигаться!
— Ясно, — ответил и кивнул Никитин, чувствуя в жарком биении сжавшееся сердце от непоколебимой решительности Княжко, от его ясного, звонкого голоса, вдруг уничтожающего сомнения.
— Давай, Никитин! Давайте, ребята! Другого выхода нет! — закричал Княжко и тонким силуэтом в дыму перебежал шоссе, скрылся за деревьями, куда по траве пенистой гривкой катилась, расползалась безудержно вода выпущенного озера.
Меженин, пока говорил Княжко, смотрел на него стоячим взглядом угрюмого противления, словно возразить хотел и ему и Никитину, но не возразил, а когда Княжко исчез за соснами, он ощерился по-дикому и в сиплый голос команды как бы вложил всю ненависть к кому-то:
— На колеса! Толкай, толкай! Навались, дышло в глотку, в печенку вас всех!
На него озирались неузнающими глазами, хватаясь за колеса, за шит, за станины; и маленький, рыженький Таткин пробормотал что-то, морща раздвоенную губу под усами, испуганно хихикнул в ответ на этот звериный крик.
Орудия тащили по широкому, образовавшемуся между стволами сосен болотцу, колеса увязали в земляной жиже, проваливались в лесные выемы, затянутые водой, при частых вспышках за озером всем расчетом, всей тяжестью своих тел зачем-то вдавливали станины сошниками в размякшую почву; взвизги осколков раскаленной метелью проносились над щитом, вместе с удушьем сгоревших пороховых газов летела в лица липкая жидкость, стекала струями, нависала на плечах ошметками; в секунды разрывов сначала пригибались, садились кучей вокруг станин, но вскоре, вконец обессилев от стальной неповоротливости орудий, переноски ящиков со снарядами, оглохнув от слепой стрельбы самоходок, падали в хвойное месиво грудью, вжимались плашмя, сваленные ударами близких разрывов, взметающих комки грязи, окатывающих спины фонтанами воды; потом, подхлестнутые резким приказом невидимого Княжко: "Орудия, вперед!" — в изнеможении вставали, поворачивали к Никитину не лица, а черные, налепленные маски, изуродованные единым безнадежным вопросом: когда же конец, лейтенант?
— Еще, еще, друзья! — говорил Никитин с механической однообразностью, как в кошмарном забытьи внушая себе и им необходимость того, что они делали, и, качаясь, упирался плечом в неподатливое тело орудия, стороной слыша сипящие ругательства Меженина, яростно расхристанного, какого-то страшного в неудержимом возбуждении после недавнего приступа подавленности.
— Навались, навались, душу вашу мотать! Подыхать, так с музыкой! Шевели задницами! Нав-вались, в гробовую вас доску!..
А когда, продвинув орудия на несколько сот метров по лесному берегу озера, вышли на широкую сухую просеку из мрачной сгущенности дыма, из разжиженой водой низины, Никитин почувствовал, что не в состоянии уже стоять но ногах, и, ощущая дрожание ног, железистую горечь во рту, привалился боком к стволу сосны. Он отупелыми пальцами рвал ворот гимнастерки, он хотел глотнуть воздуха, задыхаясь, жаждая пить его пересохшим горлом; приступами его подташнивало, пот затуманивал зрение, оглушительно и молотообразно била кровь в висках. Он расплывчато видел справа приведенные к бою орудия Княжко — и не поддавалось воле понять, как и почему он здесь.
Все со стоном, мычанием повалились на землю около станин, утнувшись лбами в прошлогодний пласт хвои. Меженин один, держась за щит, разевая рот надорванным дыханием, воспаленно, следяще смотрел на Княжко, который быстрыми шагами шел от своих орудий, на ходу вытирая носовым платком дочерна измазанные копотью мокрые руки. Княжко шел молча, сапожки его ступали упруго по траве, но легкое покачивание торса при еле заметной хромоте явно выдавало его безмерную усталость, наверное, скрываемую им как человеческую слабость, и досадливо-хмурый взгляд его нетерпеливо искал что-то, ощупывал лес на противоположном берегу озера.
— Тебе ясно, Никитин? — подойдя, заговорил он звенящим голосом. — Ушли! Ушли к черту! Взорвали мост, и пока мы здесь... — Он был раздражен, бледен, гимнастерка намокла на груди, влажные светлые волосы прилипли ко лбу, видимые из-под забрызганной темными пятнами пилотки, и не было сейчас в его внешности той безупречной чистоты, подогнанной опрятности, что всегда поражали Никитина. — Успели оторваться от нас! Ушли по шоссе. Ты понял? — продолжал Княжко, вглядываясь в противоположный берег, и стиснул в кулаке грязный носовой платок. — Знаешь, что получилось? А получилось вот что: не они от нас, а мы уходили от них. Идиотство, идиотство! Упустить три дрянные самоходки! Чтоб по тылам нашим шастали! Никогда не прощу себе!..
— Оставь, Андрей. — Никитин слабо передохнул, добавил с трудом: — Оставь... Послушай, Андрей, наверно, так надо. Кажется, это последний бой. Может быть, нам повезло.
— Что, последний бой? Последний бой должен быть боем, а не... — И Княжко через зубы выругался, чего он никогда не позволял себе прежде.
"Да, я не хочу этого боя, — подумал Никитин. — А что чувствует он? Злость? Неудовлетворение?"
Все было необычно спокойным впереди, и слева, в низине, где они катили орудия, не рвались снаряды, не вставали разрывы вокруг разрушенного моста. По противоположному берегу озера текла розоватая наволочь тихого пожара, освещенного солнцем, дым, спресовываясь под соснами, сваливался к воде — догорала там, никак не могла догореть, вслепую подожженная самоходка, но рева моторов за деревьями задымленного леса, металлического лязга гусениц не было слышно... И не стало слышно издали спаренных хлопков противотанковых пушек, только слитое, будто пчелиное гудение роя доходило из глубины чащи, и где-то правее озера несмолкаемыми строчками резали, сплетались и расплетались автоматные очереди, игрушечно-неопасные после недавнего орудийного грома, сотрясавшего лес.
— Пехота, — сказал Никитин утомленно. — Слышишь, Андрей?
— Это я слышу, что пехота, — отрезал Княжко, все комкая носовой платок в кулаке. — Три неповоротливые самоходки среди леса против четырех орудий — и упустили! Нет, эти самоходки на нашей с тобой совести, Никитин! Пошастают они теперь по тылам сдуру, не одного нашего уложат! Вот для тех и будет последний!.. — Он повернулся к Никитину с выражением холодного упрямства, которое появлялось на его лице, когда был недоволен собой, и вдруг спросил: Что у тебя со щекой? Когда задело?
— А, мелочь. Рикошетом. Осколочек. Ерундовый, — ответил Никитин, и на пересохших губах его выдавилась отвергающая необходимость объяснений улыбка. Ему даже в голову не пришло показать Княжко спрятанный на память в планшетку крохотный осколочек, не убивший его, а лишь напомнивший о том, о чем никогда не говорил сам Княжко, считая разговоры о случайности свойством людей слабонервных.
— Иди, умойся в озере, — строго приказал Княжко, не высказав ничего по поводу царапины на щеке Никитина. — Вид у тебя, надо сказать...
Никитин чувствовал, каких усилий стоило бы ему заставить себя сделать на неподчиняющихся ногах шагов двадцать к озеру, уже наполовину очищенному от густоты дыма, двухглубинному в голубизне отраженного неба, спуститься к солнечной, невообразимо покойной воде, наклониться, зачерпнуть ее руками, хотел сказать: "Сойдет", — но тут увидел заостренный вниманием взгляд Княжко, обращенный в конец просеки, где наперебой дробили яркий теплый день дальние автоматные очереди, и тоже непроизвольно обернулся туда.
— Так, — сказал Княжко. — Соседи появились.
Там, в конце длинной просеки, золотисто отсвечивающей стволами сосен в мягкой прозелени лесного коридора, возникла скученная группа людей, вынырнула из леса, оттуда долетел голос команды, и эта группа людей устремилась рысцой по направлению озера левой стороной просеки; впереди скачками бежал квадратный, в офицерской фуражке человек в развевающейся плащ-палатке, с автоматом поперек груди; он, не оглядываясь, выкрикивал накаленно: "Не отставать, братцы, не отставать!" — и широко загребал по траве яловыми сапогами, весь верткий, шустрый, весь нацеленный одержимо при своем куцеватом, незначительном росте. Приближаясь к озеру, он первый заметил орудия на просеке, властно и упредительно вскинул руку с зычным приказом: "Стой! Ждать здесь! Отдохнуть!" — и, как шар, пущенный ударом, кинулся к орудиям, развевая крыльями плащ-палатку, крича на бегу:
— Артиллеристы, дьявол ваша бабушка! Загораете, пукальщики? Спины на солнце греете? Сачкуете?
Он, запыхавшись, подбежал к офицерам, одновременно обрадованный и злой, молодое взмокшее лицо было отчаянно какой-то неразряженной отчаянностью недавнего боя, его видавшая виды фуражка с полурасколотым, покорябанным козырьком съехала на затылок, его угольно-черные быстрые глаза, обведенные ожженной краснотой век, всполошенно зыркали по орудиям, по Никитину, по Княжко, как будто не находили того, что должны были найти здесь.
— Вы, буссольные сачки, тыловые артиллеристы, боги войны! По ком же стреляете? Окопались на солнышке — и дрыхните! Попочки в целости сохраняете? закричал он привыкшим к похлестам пехотинским голосом, взвинченным негодующим презрением. — Здорово живете, тыловики рязанские! Попукали из пушек — и загорай? Бой для вас кончился? Сидите, гвоздь вам в карман!
— Ну, вы!.. — неожиданно вскипел Никитин. — Чего орете, как лошадь, черт вас возьми? Откуда свалились?
Однако Княжко, дрогнув лишь бровью, не изменив холодно-упрямого выражения, выпрямился упруго, поднес ладонь к виску, спросил спокойным тоном, с сухой официальностью, за которой стоял сжатый гнев:
— С кем имею честь, разрешите спросить? Исполняющий обязанности командира батареи — лейтенант Княжко. Представляюсь, чтобы вы знали, с кем имеете дело. Прекратите кричать и остыньте. Держите себя в руках! — Княжко поморщился. — Прошу объяснить, что за крик, в чем дело?
— Крикун не крикун! Бой идет, людей кладу, а вы, боги войны, на солнышке валяетесь!
Пехотинец заговорил убавленным тоном, несколько осаженный вмешательством Княжко, беспокойно зыркая то на своих людей, ждущих его в тени сосен, то на орудия, где, потревоженные зычным криком, шевелили головами расчеты — и завиднелись там черные безобразные пятна вместо лиц. Пехотинец вдруг передернулся движением спешки, его плоский и вместе курносый нос расширенно прорезался ноздрями; и, выпростав руку из-под плащ-палатки, он в раздражении вздел ее к покорябанному козырьку.
— Командир роты старший лейтенант Перлин. Так, чтоб тоже знали, кто вас обложил. Ладно, баш на баш! — И, сверкнув зубами, так бросил вниз кулак от виска, точно шапкой об землю ударил: — Ладно! Поскалились друг на друга — и конец! Не чужие мы друг другу, ребята! Помог бы мне, лейтенант, ну? Огоньком бы меня поддержал! Ну? Никак я их, гадов ползучих, б... фрицевских, из лесничества не выбью! — заговорил он уже просительно и страстно. — Засели в доме, а там стены — во! Лупят их автоматов — и никак в лоб не атакнешь! И бронетранспортер их там еще поддерживает! Хоть землю зубами рви! Я вот сам со взводом в обход пошел, с тыла зайти — а это время, лейтенант, и тоже вилами писано! Дали бы по ним парочку снарядов, и выколупнул бы я их враз, как тараканов! А? Ну? Братцы артиллеристы, подавить бы бронетанспортер парочкой снарядов — и крышка! Ну? Прошу, братцы, душой прошу! Не дайте роту положить, пехота — тоже люди! Крышка войне ведь, чуется, братцы, зачем людей ложить, жить-то всем охота! Огоньком бы нам помочь! Ну? Огоньком бы их, курв, выкурить!..
Никитин видел искательно требующее, униженное, даже неловко-стыдливое лицо низкорослого старшего лейтенанта, командира стрелковой роты, еще минуту назад грубого, властного, видел встревоженно поднятые головы расчетов и среди других взглядов — угрюмый и ненавидящий взгляд Меженина, направленный на пехотинца, этого раздавленного сейчас жалкой просьбой стрелкового офицера, вероятно прошедшего огонь и воду. Но, вмиг опаленный злостью, Никитин подумал, что пехотинцу теперь не важно совсем было, как, зачем они, артиллеристы, оказались здесь, почему и в силу каких обстоятельств была взорвана дамба на озере и горела на том берегу самоходка, а важно было сохранить в последнем бою, в последней атаке людей своей роты возле какого-то лесничества. И он неприязненно спросил, не скрывая издевки:
— Зачем на вас плащ-палатка? Может, мешает атаковать? Или дождя ждете?
— Мешает? Хрена с два! Чтобы пули путались! — вскричал отшлифованным голосом старший лейтенант и, как-то нагловато веселея, потряс полами плащ-палатки, пробитой, черневшей дырами. — Видел сколько? После каждой атаки — отметина! С Днепра ношу! Заколдованный панцирь! Не за себя прошу, братцы! Войдите в положение! Не имею я права своих хлопцев после Берлина положить. Нахоронился я их сотнями, куда еще больше! Жить-то кто-то должен. Или уже не люди мы!
— Прекратите! Указано на карте лесничество? — не без брезгливости перебил Княжко и вынул из планшетки новенькую, выданную перед Берлином карту. — Где оно?
— Эх, лейтенант! Да без карты — рядом! До конца просеки, потом — метров триста по проселку. На северо-восток от озера, рядом! — Старший лейтенант тыкнул заскорузлым пальцем, с въевшейся под ногтем земляной грязью в карту. Ни к чему тебе, лейтенант, карту читать. Словам моим не веришь? Не штабист ведь ты? К чему карта?
— А затем, что хочу знать, выйду ли я от лесничества к шоссе, — непререкаемо отрезал Княжко, отодвигая палец Перлина на карте. — Я должен выполнять, чтоб вы знали, свою задачу, а не стрелять по лесничеству, где поджала хвост наша уважаемая пехота. Так, — сказал он, складывая карту. — Проселок через лес соединен с шоссе. Километрах в двух. Прекрасно. Ты как, Никитин? Возражений нет?
"Неужели он решил? — подумал Никитин, содрогаясь от неумолимого и педантичного упорства Княжко. — Он еще надеется встретить на шоссе самоходки? Нет, мы делаем безумство какое-то!"
— Ты командир батареи, — ответил Никитин глухо, и этот ответ был косвенным согласием его.
— С чужим документом в рай? — прохрипел Меженин около орудия. — Такое дармоедство, пехота, известно как по-русски называется? Такое слово известно?..
— Тогда прекрасно, — непроницаемо проговорил Княжко, краем глаза глянув на Меженина, и потом, застегнув сумку, думая что-то свое, нахмурился на Перлина. — Прекрасно. Посмотрим ваше лесничество. Давайте своих людей, только быстро! Поможете расчетам катить орудия на руках! Командуйте!
— Молодец! Дьявол! Не забуду! Люблю такое! Уважаю! — закричал старший лейтенант и в счастливом порыве сорвал с шеи автомат, дал по воздуху оглушительную очередь. — Ко мне, пехота, ядрена ваша бабушка! Помощь прибыла! Берись за орудия руками и зубами! Быс-стра-а!
И с неостывающей неприязнью к старшему лейтенанту, к его шумной, крикливой радости, к пехотинцам, которые несостоятельны были подняться в атаку, рискнуть взять лесничество, на что пошли бы еще неделю назад, и поэтому сейчас охотливой трусцой бежали сюда по просеке за нежданной артиллерийской помощью, Никитин ощущал тягостное сопротивление своему согласию, этому решению Княжко, хотя в то же время знал, что другое решение быть принято им, вероятно, не могло.