Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Дружба

Дружба везде нужна, а на войне в особенности.

Дружили в одной пехотной роте радист Степан Кузнецов и пулеметчик Иргаш Джафаров.

Кузнецов был синеглазый, русоволосый, веселый паренек, родом рязанский; а Джафаров — казах, смуглый житель степей, всегда задумчивый и все песни про себя напевал.

Кузнецову его песни нравились.

— Мотив хороший, грустный, за сердце трогает, а вот слов не понимаю,

— говорил он. — Надо выучить.

И во время похода все учился казахскому языку.

И на марше и на привале всегда дружки вместе, из одного котелка едят, одной шинелью укрываются. И перед сном все шепчутся.

— Как по-вашему "родина"? — спрашивает один.

— Отаны, — отвечает другой.

— А как по-казахски "мать"?

— Ана.

— Отаны-ана. Очень хорошо!

В конце концов Кузнецов стал понимать песни Джафарова и часто переводил их на русский язык.

Идут, бывало, под дождем. С неба льет, как будто оно прохудилось. Солдаты нахохлились, как воробьи. Вода за шиворот течет. Грязь непролазная, ноги от земли не оторвешь. А идти нужно: впереди бой.

Джафаров поет что-то, но никто внимания не обращает.

Тогда Кузнецов возьмет да повторит его напев по-русски:

Ой, за шиворот вода течет,

Под дождем наш взвод идет...

Зачем ходим, зачем мокнем,

За все сразу с немца спросим!

— Правильно, во всем фашисты виноваты! Скорее дойдем — скорее расквитаемся!

Засмеются солдаты и зашагают веселей.

Дружба и сил прибавляет, дружба и в бою выручает. Кабы не она, пришлось бы друзьям погибнуть накануне самой победы.

Случилось это при штурме Берлина.

Рота захватила дом на перекрестке, закрывавший подход к рейхстагу, и тут попала в окружение. Кончились гранаты, на исходе патроны. Кузнецов запросил по радио подмогу, но вражеский радист напал на волну и подслушал.

Когда на помощь пехотинцам пытались прорваться наши танки, их в упор расстреляли два "тигра", спрятавшиеся в воротах дворов.

Танкисты едва спаслись, а танки горели среди улицы, как два дымных костра.

Что делать? Многие солдаты были ранены. Пулемет Джафарова разбит снарядом. Сам он с осколками в груди лежал на паркетном полу старинного дома, и его смуглое лицо, запорошенное известкой, казалось мертвым.

— Ты жив, Иргаш? — наклонился к нему Кузнецов.

Казах лишь чуть-чуть улыбнулся уголками губ.

— Ну, давай попрощаемся, дружба... Вон немцы накапливаются, а нам и встретить их нечем.

— Подмогу зови. Танки зови. Пускай магазином идут, через витрину, как я сюда шел... Магазин большой, пол бетонный, — шептал Иргаш, как в бреду, по-казахски.

— Беда, брат: перехватывает мои слова фашистский радиоволк, хорошо знает по-русски.

— Зачем по-русски, говори по-казахски!

Услышав эти слова, Кузнецов стиснул руку Джафарову и прошептал:

— Это верно... Но кто же меня поймет? Только я да ты знаем в нашем полку по-казахски!

— Вызывай штаб, проси Узденова. Земляк мой Берген Узденов.

Джафаров смежил веки и умолк, обессилев от разговора.

Кузнецов припал к рации и, надев наушники, стал вызывать полк.

Он вспомнил, что видел в штабе маленького смуглого танкиста в кожаном шлеме, прибывшего для связи из танковой части.

— Узденова, прошу к аппарату танкиста Узденова! — решительно потребовал Кузнецов, замирая от волнения.

Фашисты, почуяв, что рота ослабла, становились все наглее. Они строчили по дому из автоматов, швыряли гранаты, били по окнам ослепляющими фаустпатронами. И, крадучись вдоль стен, продвигались все ближе.

Наши отвечали редкими выстрелами, сберегая патроны для последней схватки.

— Я — Узденов, слушаю! — раздался в наушниках резковатый голос.

— Я — Кузнецов, друг Джафарова, — сказал в ответ Кузнецов по-казахски. — Слушайте меня, слушайте внимательно. К нам можно прорваться через универсальный магазин, прямо через витрину... там, где дамские наряды выставлены. Пол бетонный. Это напротив того места, где горят танки. Отвечайте по-казахски: нас подслушивают!

— Вижу горящие танки.

— Так вот, улицей не ходите: там в воротах "тигры". А прямо через магазин. Его задний фасад выходит на наш двор.

— Есть, сейчас будем на месте! — сказал Узденов.

Его мужественный голос еще звучал в ушах Кузнецова ободряющей музыкой, когда, взглянув в окно, он увидел в нем фашистов.

Они лезли в дом со двора. Пробрались по канализационным трубам и теперь, серые, грязные, как крысы, карабкались в окна дома, срываясь с карнизов и подсаживая друг друга.

Не успев снять наушников, Кузнецов схватился за автомат, но выстрелов не последовало — патроны вышли все. Он хотел крикнуть товарищам, но все они были заняты: отбивали атаку фашистов с улицы.

"Вот и смерть пришла!" — подумал Кузнецов. И такая его взяла досада, что схватил он свою походную радиостанцию, которую берег и лелеял всю войну, и обрушил ее на ненавистные каски со свастикой.

Но в это время над головой радиста взвизгнули пули, ударили в потолок, и его засыпало штукатуркой, словно он попал под пыльный душ. Все скрыло белой пеленой.

Это ворвался во двор советский танк и, поворачивая башню, стал сметать фашистских солдат с окон и карнизов пулеметным огнем.

Появление его было для них полной неожиданностью. Фашистский радист долго ломал голову: на каком это шифре переговариваются русские радисты? Учен был, хитер немец, а казахского-то языка не знал. Все слышал, а ничего не понял и не успел предупредить своих, как в тыл им прорвался наш грозный танк.

Опоздай он на минуту — погибли бы наши герои.

Это был командирский танк самого Узденова, других не было под рукой. Когда контратака была отбита и Кузнецов пришел в себя, он больше

всего жалел, что сгоряча разбил свою радиостанцию о фашистские головы.

— Ничего, была бы своя голова цела. Рацию новую наживем, дружба, — утешил его Узденов и, деловито оглядываясь, тут же спросил: — Нет ли здесь местечка, откуда стрельнуть по рейхстагу?

Джафарова удалось спасти, раны его оказались не смертельны. Кузнецов остался в Берлине, а Джафаров поехал домой, порядочно заштопанный докторами, но живой и веселый. И всю дорогу пел.

Интересная это была песня: слова казахские, а мотив рязанский.

Многим было любопытно, о чем поет в ней казах, но он не мог перевести точно и все ссылался на своего дружка Кузнецова, оставшегося на службе: вот тот бы точно перевел.

— Одним словом, про дружбу, хорошая песня!.. — говорил Иргаш и снова пел.

Тайна Юля Ярви

Любите ли вы сказки? Кто их не любит! А вот разгадывать их таинственный смысл не каждый умеет. В иных такие скрыты загадки, что не сразу догадаешься.

Был на войне случай, когда от разгадки сказки зависели жизнь наших летчиков и военный успех.

Передаю рассказ одной летчицы, записанный мной на фронте.

...Однажды я получила задание отвезти на связном самолете военного инженера Шереметьева на озеро Юля Ярви. На этом озере, недалеко от передовой, был подготовлен тайный аэродром "подскока" — для заправки горючим наших самолетов, которые могли бы отсюда разбомбить базу фашистских подводных лодок, скрывавшихся в одном из северных фиордов Норвегии, где-то вблизи Киркенеса.

Проверив толщину льда, длину и ширину укатанной взлетной полосы, готовность аэродромной команды к приему и отправке самолетов, инженер радировал в штаб условное "добро", означавшее, что бомбардировщики могут вылетать.

— Вот и отлично! — сказал он, потирая руки. — Отсюда наши птички клюнут в темечко подлых фашистских акул, которые топят наши корабли, чтоб им неповадно было. Хороший аэродромчик. Незаметный, укрытый среди лесов и скал, даже уютный такой!

— Ну, знаете, — сказала я, — природа здесь коварна. Ледовитый океан рядом. Сейчас вот ясно, а через час как дохнет туманом, как дунет снежным ураганом, смешаются земля и небо. Да и озера здесь с капризами. Среди зимы, в самые морозы, вдруг на них вода может проступить, и самолеты застрянут в наледи, как мухи в меду. А иной раз лед вдруг начнет оседать и трескаться неизвестно почему.

— Это водяные балуются, — отшутился Шереметьев.

Не задерживаясь, вылетели мы обратно на базу. И, словно я накликала беду, внезапно нас захватила такая снежная буря, что лететь стало невозможно. Поскорее повернула я на Юля Ярви, но аэродрома уже не было видно. Перед глазами крутились белые космы свирепой метели. Ветер бросал легкую машину, как беспомощную птицу.

Каким-то чудом я все же посадила самолет на лед озера, очевидно, в его дальнем, нерасчищенном углу.

На наши призывные ракеты никто не явился. И, закрепив машину штопорами, мы отправились искать жилье аэродромной команды. Метель могла и утихнуть через час, и разбушеваться на неделю.

Долго шли мы на ощупь вдоль скалистых берегов и так упарились в меховых комбинезонах, что хоть ложись прямо в снег да отдыхай. Вдруг почуяли дымок. Значит, жилье близко. Но берег был так извилист, что мы долго еще бродили, пока не наткнулись прямо руками на какое-то бревенчатое строение.

— Эге, да это водяная мельница... Вот колесо. Вот плотина, вся в сосульках! — воскликнул Шереметьев. — Значит, мы идем по какой-то реке?

— Вот так история! — смутилась я. — Здесь все озера связаны протоками, и мы ушли куда-то в сторону.

— Сейчас узнаем. Вот жилье мельника.

Шереметьев забарабанил в дверь бревенчатого дома, в окнах которого мерцал свет. Нам долго не открывали. Вдруг на крыльце появилась девушка и, увидев нас, отшатнулась, словно ждала кого-то другого. В ее янтарных глазах мелькнул испуг, и, казалось, они засветились, как у кошки. Снежинки таяли на ее смуглом, скуластом лице и осыпали черного оленя, вышитого на зеленой вязаной кофте.

Схватившись за рукоятку финского ножа, висевшего на ремне в кожаных ножнах, она кивком головы, украшенной только жгутом желтых кос, пригласила нас войти. Большой и сильный Шереметьев шумно потопал за ней, как медведь, ничего не опасаясь, а я почему-то схватилась за пистолет, засунутый за борт комбинезона.

Мы вошли в избу и сразу почуяли вкусный запах горячих пирогов. На лавке, греясь у жаркой печи, сидел старик и чинил сети. На нас повеяло таким домашним уютом, что показалось, будто и фронта нет, и войны нет.

— Мир этому дому! — пробасил Шереметьев.

Старик уронил сеть и медленно приподнялся.

— Русские? — удивился он. — Вы кто — победители или пленники?

— Какие пленники? — схватился за пистолет Шереметьев. — Разве мы на чужой территории?

— Русские вернулись! Ты видишь, внучка, они вернулись. Я всегда говорил: Печенга — русская волость!.. Так это ваш самолет гудел над озером Бюля Ярви?

— Разве это не Юля Ярви? Вот досада! Я ошиблась и промахнулась километров на десять...

— Хорошо, что вы не промахнулись метра на два при посадке! — проворчал Шереметьев.

— Мужчина и девушка? Кто вы? — Старик вдруг шагнул и ощупал меня и Шереметьева руками.

И тут мы увидели, что он слепой.

— Русских не было с тех пор, как я ослеп! Давно, давно. Последним русским гостем был у меня профессор с большой бородой. Он собирал руны. Я пел — он записывал. И за сказки подарил мне самовар! Теперь самовар напевает мне сказки в непогоду. Вы слышите?.. Импи, ставь-ка его на стол!

Девушка ответила что-то сердито по-фински и ушла в горницу, откуда пахло глаженым бельем и легким угарцем от утюга.

— Постойте, девушка! Куда вы? Какое у вас красивое имя! — попытался удержать ее Шереметьев.

— При рождении она была названа Марией. Это лахтари сделали ее Импи, — проворчал старик.

— Какие лахтари?

— Те, что убили моего сына, а меня ослепили... Кровавые мясники, они отомстили нам за то, что мы спасли добрых людей от смерти. Мы накормили и обогрели раненых, усталых, больных и проводили их к границе. Мы не знали, что это были красные финны, а за ними гнались белые финны... И вот, сын мой погиб, я брошен в вечную тьму, а внучка — единственное продолжение нашего рода — училась в финской школе и теперь презирает нас — карел, ненавидит русских, мечтает выйти замуж за финна.

Старик снова позвал внучку, но она, усевшись на сундук в полутемной горнице, не двинулась с места. Поставила на подоконник зажженную лампу и стала вязать носки.

— Импи, соблюдай законы гостеприимства: что есть в печи, давай на стол!

Старик обращался к ней по-русски, а она отвечала по-фински. Значит, понимала, но не хотела говорить по-нашему из упрямства.

— Ах, у тебя нет пирогов? И сахар весь вышел? И соленую рыбу ты скормила собакам? Ты дурная хозяйка! — рассердился старик.

Из печки так и несло рыбными пирогами. А в сенях мы видели целые связки вяленой рыбы.

Нам захотелось уйти из этого дома поскорее, но за окном бушевала метель, и мы так устали, добираясь сюда по пояс в снегу, что как сели, так и не могли подняться с места.

— Если у вас ничего нет, у нас кое-что есть, — попытался улыбнуться Шереметьев и, достав из полевой сумки банку консервов, сухари и плитку шоколада, выложил на стол. — Угощайся, дед!

— Я беден, но щедр! — крикнул Импи старик. — Я отвечу на угощение русских своим угощением.

Хлебнув горячего чаю, слепец снял со стены кантеле — инструмент, похожий на старинные русские гусли, — и, перебрав струны, тряхнул седыми кудрями:

— Послушайте сказку, которую еще никто не записал на бумагу.

Импи попыталась остановить его, что-то сердито и настойчиво сказав по-фински.

— Ничего, куда им торопиться в такую метель... — ответил старик.

"Наверное, ей не терпится выпроводить нас, пока не перепеклись пироги в печке, — подумала я. — При нас и доставать их не хочет, жадная злюка!"

Старик пригладил свои седые волосы, перебрал звонкие струны кантеле и запел несколько хрипловатым, но приятным, задушевным голосом:

Жили два хозяина, жили два соседа:

Водяной Бюля, водяной Юля.

Каждый имел озеро, хорошее озеро,

Полное окуней, и налимов, и линей,

А ершишек-плутишек без счету имел.

Скучно длинною зимою под покровом ледяным.

Скучает Бюля, скучает Юля.

И надумали соседи в карты поиграть!

Вот засели водяные: от зари и до зари

Играют на линей, на глазастых окуней,

На лососей серебристых, на икрянистых щучих.

А ершишки-плутишки в размен идут.

И продулся Юля водяному Бюле:

Всех щук проиграл, всех лососей проиграл.

Не только линей — всех глазастых окуней.

И ершишек-плутишек до мелочи спустил!

Вот восходит солнце — зиме поворот,

Счастливец Бюля выигрыш берет.

У бедняги Юли — уплыли все щуки,

Лососи, налимы, окуни нарядные...

А ершишки-плутишки никак не плывут!

Рассердился Бюля: — Ты обманщик, Юля,

Ершей своих прячешь, отдавать не хочешь.

Я их в карты выиграл — я их с водой выпью!

Приложился Бюля к озеру Юли...

И давай воду пить, сквозь усы ершей цедить!

Жадный так напился — водой подавился,

Распух да и лопнул!

А беднягу Юлю без воды оставил.

Сидит голый водяной на мокром каменье,

Под ледяным куполом холодно Юле.

По синей по коже — мурашки идут.

Заплакал тут Юля — к черту обратился:

— Лучше б я подох, лучше б удавился!

Черт про то услыхал, — толкнул зайца,

Заяц в озеро скакнул, топнул о купол,

Лед обвалился — Юля и убился!

С тех пор водяных нет в озерах этих...

Чем дольше старик пел, тем больше меня клонило в сон и от тепла, идущего от печки, и от негромкой музыки кантеле. И сказка, которую я слушала с удовольствием, переходила в какое-то забавное сновидение.

Мне казалось, что это я иду по берегу озера, а не заяц... Импи толкает меня на лед, и я проваливаюсь со звоном. Открываю испуганно глаза, а это звенят струны под пальцами старика сказителя:

Водяные, водяные, не играйте в карты,

Ни на щук, на окуней, ни на маленьких ершей,

Вы от зимней скуки песнями спасайтесь.

Разумейте сказку — бедствий опасайтесь!

Последние строки его песни заставили меня вздрогнуть. В них какое-то предупреждение!

Импи резко сказала что-то по-фински и засмеялась неестественно громко.

— Ну вот, смеется внучка моя, говорит: это все показалось глупому карелу спьяну. Все-то мы у нее глупые. А такое было. Однажды вода из Юля Ярви ушла в Бюля Ярви. И все рыбы уплыли, только упрямые ерши остались. Все это истинная правда. Мой дед сам видел, как заяц на лед прыгнул и лед обвалился... Там скалы на дне — так весь лед торосами встал.

Сон сразу слетел с меня, и мы обменялись с инженером тревожным взглядом. В одну минуту возникла перед моими глазами страшная картина. На озеро Юля Ярви садятся наши бомбардировщики, а лед его раскалывается, и наши красавцы самолеты проваливаются в трещины, погибают среди нагромождения льдин. Не знаю, что подумал Шереметьев, но по тому, как он вытер лоб рукой, по-видимому, и его бросило в жар от неожиданной догадки. Шуточная история про водяных отражала одно из непонятных и грозных явлений природы, не раз наблюдаемых местными жителями. Не в силах разгадать его, поэтические карелы, создавшие сказки Калевалы, сочинили еще одну неизвестную нам сказочную песню.

— Повторите, дедушка, повторите! — попросила я. — Мне хочется записать эту забавную историю.

Старик не торопясь, попив чайку, еще раз спел нам про картежников-водяных, и теперь мы с Шереметьевым слушали так, что не пропустили ни слова. Когда пение окончилось, я взглянула в окно. Метель приутихла. Сквозь морозные узоры стекла можно было различить и сруб водяной мельницы и старинное колесо, покрытое сосульками. А ведь эта мельница построена как раз на протоке, соединяющей озера Бюля и Юля Ярви. Стоит разрушить плотину или открыть вешняки, уровень воды в Юля Ярви понизится и лед действительно осядет на подводные скалы... И если в это время сядут наши самолеты...

У меня мурашки пошли по коже, как у проигравшего водяного Юли.

— Товарищ Шереметьев, — сказала я, подавляя дрожь, — метель утихла. Нам нужно идти к самолету. В гостях хорошо, а дома лучше.

— Да, да, — вмешался старик, — если торопитесь, вам надо скорее идти. Один порыв бури пронесся, за ним налетит второй.

— Без лыж я не дойду. Я и шагу не могу больше сделать в таком рыхлом и глубоком снегу, — сказал Шереметьев.

Когда выяснилось, что в доме только одни лыжи и то женские, на которых ходит Импи, Шереметьев огорчился, а я сказала:

— Ладно, вы подождите здесь, товарищ инженер. Я сбегаю на лыжах к нашим — они здесь недалеко — и пришлю за вами собачью упряжку. Прокатитесь с ветерком... Вы одолжите мне свои лыжи? Не бойтесь, в залог я вам оставлю офицера! — обратилась я к Импи.

Она пожала плечами, словно не понимая. Но, когда я вышла в сени, поманив за собой Шереметьева, она прокралась за нами бесшумно, как кошка.

Я попросила инженера помочь мне приладить к ногам лыжи и, когда он нагнулся, успела шепнуть:

— Оставайтесь и будьте начеку. Караульте Импи. Следите за мельницей. Оставляю гранаты и ракетницу. В случае нападения... Тсс! Ни слова, нас подслушивают.

Шереметьев ответил глазами, что понял.

— До скорого свидания! — сказала я громко и скользнула прочь от крыльца.

Вначале я шла по льду ручья, вытекающего из Юля Ярви. Но он был слишком извилист. Пробираясь между гор, разделяющих озера Юля и Бюля Ярви, он петлял, как заяц. Лучше было подняться на водораздел и потом съехать с горы прямо к нашему аэродрому.

Снег снова повалил густо, хотя ветер утих. Сквозь снегопад все предметы казались неясными и движущимися. Корявую северную ель я принимала за волка; скалу, торчащую из-под снега, — за человека. И часто хваталась за револьвер.

Когда я стала подниматься на гору, позади вдруг раздался удивленный крик:

— Импи!

Сердце у меня так и упало. Кто же это меня принял за Импи? Уж не тот ли, для кого она пекла пироги?

Я ускорила подъем, стараясь поскорее добраться до вершины. Там я так припущусь с горы, что меня никто уж не догонит!

Очень тревожно мне стало за Шереметьева. Но ведь у него пистолет и пара гранат... И голова на плечах.

Собрав все силы, я наконец выбралась на гору. Снег па плоской вершине был твердый, как лед. Лыжи разъезжались, не оставляя следов. Я несколько раз упала. Испугалась, когда подвернула ногу. А что, если не дойду! Если не успею предупредить, и все получится наяву, как в сказке! Сядут на лед наши самолеты, а он...

Облака вдруг разорвались, проглянула полоса чистого неба. Я глянула вниз и увидела там, вдалеке, дымки, поднимавшиеся из солдатских землянок. До них было километров семь крутого, неровного спуска среди скал и корявых елок.

Страшно было решиться на такой спуск. Страшно, а нужно. Скатывалась я с больших гор, но с таких еще не каталась. Зажмурила глаза и скользнула вниз.

Лыжи пошли ходко, все больше разгоняясь. Открыла глаза и стала лавировать между скал и деревьев, стараясь править не по прямой, а наискось, чтобы спуск был не так крут. Однажды я оглянулась, и сердце похолодело: за мной мчался неизвестный лыжник. Он был в капюшоне, в белом халате. И шел прямо, по крутому спуску, ловко обходя все препятствия. Вот он повернул мне наперерез и со страшной быстротой пронесся прямо у меня перед носом, обдав вихрем снежной пыли.

При этом он заглянул мне в лицо. И я успела заметить злой, ястребиный взгляд, небритый подбородок и карабин под распахнутым халатом.

"Все кончено! — подумала я. — Он убедился, что я не Импи, и сейчас срежет меня меткой пулей".

На полном ходу резко затормозила и сумела повернуть за большую скалу. Обогнула одну, спряталась за другую. Стала петлять, как лиса, удирающая от волка. Только бы не упасть, только бы не наскочить на камни... Ветер свистел в ушах. Снежная пыль забивала глаза.

Вдруг передо мной возник огромный снежный наддув, громадным пузом нависший над крутым, скалистым берегом озера. Раздумывать некогда — я направила лыжи прямо. Будь что будет — прыгают же люди с трамплинов и не разбиваются...

Лишь только коснулась наддува, как вдоль скалы образовалась трещина и вся огромная масса снега стала оседать, обрушиваясь вниз. Вслед за мной весь снег пришел в движение. Я неслась впереди огромной лавины.

"Ну, — подумала я о моем преследователе, — если он попадет в обвал, конец ему..."

И в этот момент я почувствовала, что лечу в пропасть. Закрыла глаза... и очнулась внизу, в холодном сугробе. Левая лыжа сломалась, правая слетела с ноги вместе с унтом. Выбравшись из-под снега, я освободила левую ногу от лыжи и в одних носках побежала по укатанному озеру к палаткам и землянкам аэродромной команды. Солдаты охраны, мотористы, воентехники выбежали на грохот лавины. И, увидев меня, несколько человек бросились навстречу, подхватили на руки и внесли в теплую санитарную палатку.

— Товарищи! — успела сказать я. — Там, на ручье, мельница... Если ее взорвут... лед аэродрома рухнет... Там Шереметьев в руках диверсантов! Скорей... — и потеряла сознание.

...Быстро собрался наш лыжный отряд и по моим следам явился на старую мельницу. Вешняки плотины были открыты.

Вода уходила из озера. Шереметьев, раненный ножом в спину, лежал, уткнувшись носом в снег. А Импи и след простыл!

Она была хозяйкой притона фашистских диверсантов, стирала и гладила им белые халаты, пекла пироги, кормила рыбой. Пойманные враги показали, что они готовились подловить наши самолеты на опасном льду Юля Ярви. Вот какая беда грозила нам, не разгадай я случайно тайного смысла забавной сказки про водяных!

Конечно, наши сумели остановить воду, сохранить ледовый аэродром, и бомбовый удар по гитлеровским подводным лодкам, спрятавшимся в одном из северных фиордов, был нанесен. Но Шереметьев долго еще провалялся в госпитале и, когда я навещала его, говорил:

— Сам виноват: не поверил вашим словам — не остерегся Импи. Теперь буду знать, что на войне всякое бывает — и сказка иной раз выручает.

Железный ангел

Подготовка к первому боевому вылету началась, как и всегда, ночью. По хриплому крику петуха, живущего у мотористов под печкой и прозванного "живой Мозер", бойцы наземной службы дружно выбежали умываться снегом, а второй крик застал их у самолетов.

Под густыми елками, обступившими аэродром, затрепетало таинственное, красноватое пламя подогревательных печей.

Подтаскивая небольшие бомбы, сизые от инея, забегали оружейники. Они забирались на крылья и под крылья, то набивая патронные ящики, то проверяя разноцветные ветрянки взрывателей, похожие на елочные украшения.

К рассвету лес наполнился сдержанным гулом моторов, и инженер доложил командиру:

— Самолеты готовы!

Вместе с зарей вышли на аэродром наши лейтенанты. Пышные меховые комбинезоны придавали им вид богатырей. Они шагали неторопливо, сказочно появившись прямо из скалы. Утепленная палатка была замаскирована так, что казалась продолжением скалистого берега. Волшебство торжественного выхода нарушил Горюнов. Самый маленький из лейтенантов, он поспешил за всеми смешной медвежьей рысцой.

Вдруг из палатки выскочила такая же маленькая девушка в белом переднике, повязанном поверх полушубка, и крикнула звонко на все озеро:

— Сашка, ты опять не допил какао!

Шеренга летчиков дружно расхохоталась, смущенная девушка нырнула обратно в палатку, а Горюнов стал пунцовым, как заря.

Его голосистая сестренка Валя, приехавшая на фронт вместе с военторговской столовой, доставляла ему одни неприятности.

Мотористы вылезли из кабин, уступая летчикам нагретые сиденья, и поползли под самолеты выбивать колодки из-под колес.

В воздух взвилась красная ракета. Винты взвыли, крупчатый снег полетел в лица мотористов. Машины задрожали и сдвинулись с места. Маскировочные елки стали валиться, лес расступился. Девятка самолетов стремительно вынеслась на старт и ушла в небо с сердитым ревом. Мотористы проводили взглядом своих друзей и пошли в палатку.

— Кому кофе, кому какао? — предлагала Валя певучим голоском, устроившись с двумя термосами за ящиком из-под бомб, как за буфетной стойкой.

Но, прежде чем добраться до вкусных напитков, многие попадали в руки строгой Веры Ивановны, военного врача. Пожилая женщина обращалась с бойцами, как с детьми.

Внимательно всматриваясь в них, она то и дело хватала кого-нибудь за рукав:

— Щека! Подбородок! Нос! — кричала она и выталкивала обмороженного из палатки.

Ее жертвы возвращались красные как раки. Вера Ивановна мазала вазелином поцарапанные снегом физиономии.

Работать в такие морозы на полевом аэродроме было поистине непрерывным подвигом, но сами мотористы не считали геройством свой незаметный, кропотливый труд.

Мотористы, как оруженосцы, ревниво оберегали честь и воинскую славу своих летчиков. Они устраивали целые словесные бои, в которых уточнялось количество сбитых самолетов, количество пробоин, каждое проявление воинской хитрости, доблести и мастерства.

Прихлебывая кофе, Скориков заявил:

— Ничего был боишко — мой привез семь пробоин. Три в плоскости, две в хвосте...

— В хвосте? — воскликнул Чалкин. — Да я таких и не считал! У моего семь пробоин в фюзеляже...

— Извиняюсь, больше всех в этом бою сбил Володя, все же признают... А пробоины — это не показатель...

Вступили и другие мотористы. Только Суханов молчал, словно Горюнов, его летчик, и не участвовал в воздушном бою. Валя знала, что брат ее — храбрец из храбрецов. Даже в газетах написали, какой он герой. А Суханов, этот тюфяк, хоть бы слово...

Валя бросила как бы невзначай:

— Жора, а сколько пробоин было в самолете Горюнова?

— Ни одной, — лаконично бухнул Суханов.

— Что же, в него пули совсем не попадают?

— Нет.

Неразговорчивый моторист занялся бутербродом. Валя прикусила губу. Ей во что бы то ни стало захотелось привлечь общее внимание к брату. Воспользовавшись паузой в разговоре, она сказала:

— Мой брат с детства был бесстрашным. Когда над нашим городом, над Ливнами, пролетел самолет, он увидел и решил летать. Сделал себе крылья да и прыгнул с бани в овраг... Ну и, конечно, носом в землю... Мама подбегает в панике: "Ты что, разбойник, выдумал? Ты кто такой, чтобы летать?" А Саша утирает кровь из носа и говорит: "Я ангел!"

— Поэтому в него и пули не попадают! — подхватил Скориков.

Вокруг рассмеялись.

Но вот кто-то взглянул на часы, и веселье в палатке кончилось, все устремились на аэродром.

Множество раз провожали мотористы в боевые вылеты своих летчиков и каждый раз приходили в волнение, когда стрелки часов приближались к той роковой минуте, на которой кончался у вылетевших запас бензина.

Все глаза устремлены в небо, большинство — на запад. Но обязательно кто-нибудь просматривает и юг, и восток, и север: должны же они откуда-то появиться.

— Летят! Летят!

Все головы повернулись туда, куда указывала рука Скорикова. Там, в облаках, показалась чуть заметная точка, она превратилась в черточку, затем в птичку и, наконец, в самолет. Стоило показаться одному, как за ним появлялись другие. Начался громкий счет. Всегда кажется, что одного недостает. Успокаиваются только тогда, когда кто-нибудь уверенно крикнет:

— Все!

Тогда отлегает от сердца. Мотористы бросаются к заправщикам, оружейники — к складам боеприпасов: у каждого находится дело.

Но на этот раз магического слова "все" никто не произнес. Одного самолета не было.

Валя вышла из палатки и привычно оглядела аэродром. Бойцы стартовой команды затаскивали самолеты под деревья, летчики стояли, окружив командира эскадрильи Муразанова. На аэродроме было пустынно. Но посреди пустого озера, исчерченного лыжами, одиноко стоял Суханов.

Валя поглядела на него, затем на Веру Ивановну.

— Что случилось?

Суханов стоял в неестественной позе, неподвижно глядя в одну сторону. Все мотористы, оружейники, летчики старались не замечать его. Валя

побоялась посмотреть на то место в лесу, где в уютном гнезде из елок обычно стоял самолет ее брата.

— Летчики идут в палатку, — прошептала побелевшими губами Вера Ивановна. — У тебя все готово?

Когда летчики вошли, Валя встретила их знакомым:

— Кому кофе, кому какао!

Она пытливо смотрела в глаза, но летчики избегали ее взгляда. Они брали стаканы и молча прихлебывали горячий напиток, согревая руки.

Никто не произносил ни слова. Первый раз вернулась эскадрилья, потеряв товарища. Из каких боев невредимыми выходили, а здесь... И что случилось с Горюновым? Штурмовка была небольшая. Враги почти не стреляли. Но, когда самолеты развернулись и пошли обратно, машина Горюнова скользнула вниз и исчезла в лесном массиве на территории противника.

Это случилось так неожиданно, что истребители не успели даже заметить место гибели товарища.

Один за другим летчики, согнувшись, вышли из палатки.

На озере неподвижно стоял Суханов.

Муразанов зашел в командный блиндаж и долго слушал, как связисты пытались по многочисленным проводам узнать что-нибудь о Горюнове.

— "Африка", "Африка", — спрашивал один, — у вас упавший самолет не замечен?

— "Австралия", слышишь, "Австралия", у нас не вернулся один летчик... Из "Европы" сообщили, что на их участке упал бомбардировщик, но

чужой. В "Азии" оказалась испорченной связь, решили запросить позднее. Казалось, все материки встревожены судьбой пропавшего. В военной

сводке в этот день сообщалось: "Один наш самолет не вернулся на свой

аэродром".

Короткий зимний день быстро стушевался. Под елками затихли моторы самолетов. Летчики ушли с аэродрома. Разводящий расставил секреты, и сумерки перешли в ночь.

А Суханов все стоял и смотрел на бледную полоску зари.

Наконец охрана велела ему уйти. Моторист машинально побрел прочь. Ноги привели его в гнездо, где обычно ночью стоял его самолет. Здесь все напоминало о пропавшем. Прислоненные к живым деревьям, стояли срубленные елки, которыми Суханов маскировал самолет, в стороне лежал стеганый капот для зачехления мотора и колодки из-под колес, словно ночные туфли самолета. Проталины от горячего масла темнели на снегу. А на сугробе была нарисована рожа, и под ней начерчено: "Суханыч". Это рисунок Саши.

Суханову стало нестерпимо грустно в этом осиротевшем гнезде, и он побрел в бревенчатую избу, где ночевали летчики.

В этот вечер летчикам не спалось.

Странно все это произошло. Вылет был самым обычным. Целый час носились, никого не встретив ни в воздухе, ни на земле. Наконец, разыскали небольшой эшелон, затаившийся в выемке между скал. Все вагоны были окрашены под скалы, засыпанные снегом. Но все-таки различили их и начали бомбить. Стали разбегаться солдаты. А когда эшелон был уничтожен и Муразанов собрал всех летчиков в строй, Горюнов летел на своем месте, во втором звене. Потом он почему-то отстал и скользнул вниз, как замерзшая на лету птица. Похоже, что у него сдал мотор.

И тут все вспомнили неразговорчивого, неповоротливого моториста, от которого больше, чем от вражеских пуль, зависела жизнь Горюнова.

Когда вошел Суханов с блуждающим взглядом, с красными пятнами на лице, все невольно подумали: "Может, он виноват, недосмотрел за машиной?"

Суханов стал расспрашивать о Горюнове. Ему отвечали неохотно и односложно, и он ушел.

Жизнь словно не хотела мириться с потерей молодого и веселого Горюнова. Она напоминала о нем многими неоконченными делами.

Вот в жилье летчиков пришел письмоносец. Это был самый желанный человек. Летчики жадно расхватали письма, но общая радость сразу исчезла, когда письмоносец спросил:

— А где Саша?

Его невинный вопрос показался глупой и оскорбительной выходкой. Летчики промолчали. Письмоносец смутился и вышел, положив на кровать Горюнова два письма и телеграмму.

Потом пришел сапожник и стал раздавать подшитые унты, зачиненные меховые перчатки. Он принес высокие кожаные сапоги, на которых Горюнов попросил набить медные подковки, найденные Сухановым в сарае.

Сапожник постучал подковками и сказал:

— В два века не износить. А где ж хозяин?

Могло показаться, что этих людей кто-то нарочно подсылает, чтобы терзать летчиков.

Пришел Муразанов. Не глядя на товарищей, он быстро забрал письма и телеграмму с кровати Горюнова, задвинул под нее сапоги и увернул лампу, приказав всем спать.

Суханов провел эту ночь, не сомкнув глаз. Ему никто и не намекнул, что Сашу могла погубить какая-то неисправность в моторе, — эта мысль закралась в душу сама. Суханов гнал ее прочь. Он множество раз вспоминал, как проверил, опробовал мотор перед вылетом, как осмотрел всю машину, обратил внимание на каждый трос, как пролезали его пальцы в теснины ледяного металла, пробуя зазоры прерывателя магнето. Нет, не может быть, чтобы Саша погиб из-за его оплошности. И все же сомнение терзало душу.

Как отверженный, бродил Суханов и, наконец, вышел к штабному блиндажу, где у стонущих проводов бодрствовали связисты. Его не прогнали. Суханов уселся в сторонке. Неожиданно по телеграфному аппарату пришла весть о Горюнове. Сейчас же телеграфист перевел ее подошедшему начальнику штаба.

"Азия" сообщала "Ястребу", что в таком-то квадрате совершил вынужденную посадку самолет. На хвостовом оперении — э 3. Пилот признаков жизни не подает. Самолет находится на открытом простреливаемом пространстве между позициями, ближе к противнику. Подойти невозможно. Целесообразно уничтожить артогнем...

— Постойте, — сказал начальник штаба. — Суханов, — позвал он, — прочтите.

Моторист прочел.

— При каких обстоятельствах бывают такие посадки?

— Возможно, вышел бензин...

— Или отказал мотор?

— Товарищ капитан, разрешите отправиться к самолету, я проверю! — сказал Суханов.

Начальник штаба пристально посмотрел на моториста.

— Хорошо, товарищ старшина, — сказал он, — включим вас в аварийную команду... Возможно, удастся эвакуировать машину с поля боя, и тогда разъяснится, по чьей вине произошла вынужденная посадка.

— Так точно, — машинально сказал Суханов, стараясь еще раз представить себе, что случилось с Горюновым. Почему отказал мотор? Жив ли Саша?

"Азии" было сообщено, что к указанному квадрату выезжает аварийная бригада.

В команду эту подобрались своего рода любители, народ бойкий, видавший виды: инженеры и техники, специалисты по моторам, по всем видам крылатых машин, и отчаянные разведчики, имевшие при себе лыжи и белые халаты зимой, маскировочные комбинезоны летом.

Получив приказ, команда собралась с быстротой пожарников. Суханов едва успел вскочить в кузов видавшего виды грузовичка. Он много слышал о приключениях "аварийщиков", как их прозвали мотористы, но никого из них не знал. Вначале ехали молча. Потом закурили. Потом разговорились.

— Плохое твое дело, — сказал, затягиваясь папироской и освещая свои обвисшие рыжие усы, один из солдат, — ясно, по неисправности сел самолет... Твоя вина.

— Отчего ж, а может, какая пробоина... Или какая другая причина, от него независимая, — тут же возразил ему другой солдат.

На душе Суханова было так тяжело, что и передать нельзя. Безучастно посматривал он на дрожащий свет ракет, обозначавших передовую, не отворачивая лица от встречного ветра.

Опытный шофер осторожно провел грузовичок к передовым позициям и остановился в овражке, недалеко от командного блиндажа.

Караульный проводил Суханова к пехотному командиру. Офицер внимательно прочитал записку начальника штаба, подсвечивая себе карманным фонариком, и усмехнулся:

— Легко сказать — эвакуировать самолет. А вы знаете, где он уселся? На ничьей земле. Среди минных полей. И местность — ну просто гиблая... Да, впрочем, пойдемте, сами увидите.

Командир подвел моториста к переднему краю позиций. Суханов вместе с ним поднялся в наблюдательное гнездо, устроенное на дереве, и увидел чистое, гладкое пространство замерзшего озера. Несколько островов, покрытых елками. А на том берегу озера — лесистую высоту, занятую противником.

— Внутри высоты — крепость, — шептал ему командир на ухо. — Из глубоких амбразур в нашу сторону направлены пушки... Вся местность вокруг простреливается... И надо же ему было в таком месте сесть... Ничья земля, — указал командир на замерзшее озеро, — с островов уползли даже мыши.

Суханов присмотрелся и вздрогнул:

— Самолет!

На льду озера как на ладони сидел самолет, слегка накренившись в одну сторону, словно озябший снегирь. Его тень лежала рядом с ним темным крестом.

Все вокруг было залито сильным лунным светом. Снег сиял и переливался синими огоньками.

Среди этой спокойной глади выделялись какие-то угловатые бугорки.

— А это что?

— Убитые лежат...

Командир подал Суханову бинокль.

— А вон — белая лошадь... Это фашисты пытались увезти самолет. Прорыли снежную траншею да и крались из-за островка. А лошадей, окрашенных в белый цвет, на поводу вели. Мы и ударили. Одна — копыта кверху. Сама белая, а копыта не покрашены. Хорошо видно... Очень трудно будет подкрасться... Уж лучше бы уничтожить его... Всего два выстрела вот из этого орудия. — Командир погладил стальной белый надульник замаскированной пушки.

Мгновенно рядом выросли артиллеристы.

— Постойте, — прошептал Суханов, — у нас есть свой план. За Сухановым, как белые тени, ходили всюду два разведчика. Они откинули марлевые забрала, и он видел то темное лицо одного, то заиндевевшие усы другого.

— Ночь светла... цыган лошадь не украдет, а вы самолет думаете утащить... Да разве это можно!

— Можно, но трудно, — вздохнул усатый.

— Трудно, но можно, — добавил смуглолицый.

— Конечно, попытка не пытка, — согласился пехотный командир и пообещал поддержать огнем.

Договорились, что пехотинцы помогут разведчикам миновать передний край и обойти минированные поля.

У разведчиков оказались при себе бинокли, и они долго молча осматривали окрестность.

Смотрел в сильный командирский бинокль и Суханов.

На озере, открытом всем ветрам, стоял одинокий самолет. На него глядело множество глаз с той и с другой стороны. На него были наведены стволы пушек. Стоило показаться около него людям, стоило самолету пошевелиться, — вихри огня и железа смели бы и людей и самолет, как сор.

И все-таки Суханов надеялся его украсть.

Разведчики прониклись его желанием. Они обрядили Суханова в белый халат, взятый у кого-то из товарищей, глубоко надвинули ему на глаза стальную каску, выкрашенную в белый цвет.

Они научили моториста, как лучше ползти, как затаиваться, как объясняться знаками. Спросили, вытерпит ли он, не крикнет ли, если ранят, не простужен ли он, не бывает ли у него кашля. Они узнали, как его зовут, и сказали свои имена. Усатый оказался Петром Петровичем Веселовым, а смуглолицый носил фамилию Дежнев.

Наконец все было готово, и разведчики поползли.

Долго ползли.

Суханов потерял ощущение времени, словно и оно остановилось в ожидании.

Разведчики ползли все медленней, подолгу затаиваясь и прислушиваясь. Они держали путь на маленький островок, покрытый несколькими елками, находившийся недалеко от самолета.

Вдруг раздался шепот Дежнева:

— Стой! Тсс...

Суханов увидел перед собой рыжий носок унта, торчавший из снега.

Сердце его замерло, это была знакомая обувь...

...Сколько раз поддерживал он этот носок, помогая летчику забираться в кабину самолета. Суханов онемело смотрел, как разведчики, навалившись на Горюнова, зажимают ему рог ладонями.

Он чуть не закричал, не в силах понять, что это значит. А через минуту моторист и летчик лежали обнявшись и жарко шептались:

— Как же ты уцелел?

— И сам не знаю...

Суханов увидел, что лицо летчика черно от масла.

— Пуля пробила маслопровод? — спросил он шепотом.

Горюнов кивнул головой.

Разведчики лежали рядом, посасывая снег и прислушиваясь, не ползет ли кто с той стороны.

Среди ночи от Балтики подул сырой ветер. Набежало облако и закрыло луну. Посыпался густой снег и на какие-то минуты скрыл и лес и озеро.

За первым снежным облаком набежало второе.

— Жора, — прошептал Горюнов, — если бы починить маслопроводку и завести мотор, я бы смог отрулить за большой остров, а там взлететь...

— Если бы самолет затащить хоть на этот островок, мы бы его замаскировали белым пологом и ветвями, — прошептал Суханов.

— Попробуй его шевельни...

— Да... А что, если островок перетащить к самолету! Взять все эти елки и перетащить...

— Как ты сказал?

Суханов помолчал.

— Это очень даже просто: сразу все елки снять и воткнуть вокруг самолета... А его затянуть пологом, и со стороны противника будет похоже на островок...

— Им покажется, что самолет исчез, а остров на месте? — Горюнов сначала усомнился. Но вскоре он уже подсчитывал елки, прикидывал в уме расстояние от островка до самолета и представлял его внешний вид со стороны фашистов.

Скоро рискованный план был продуман во всех деталях.

Выслушав его, разведчики молча принялись действовать. Веселов уполз за маскировочным полотном. Суханов с Дежневым подрылись к елкам и начали их подрезать. Елок оказалось всего восемнадцать штук. Семь средних и одиннадцать совсем маленьких, но с густыми ветвями.

Приготовив елки так, чтоб они сломались от легкого нажима, вернулись к самолету, прокладывая под снегом норы.

Пришлось подождать Веселова. Когда он явился, притащив с собой маскировочный полог, они оползли самолет и расстелили полог, присыпав его по краям снегом.

И вот набежало новое облако. Все вокруг потемнело. Снег посыпался обильно и шумно, сухой, крупный.

Не сговариваясь, Суханов и Горюнов поднялись, сломали как можно больше елок и бросились к самолету. Навстречу им промчались, как тени, в своих белых халатах разведчики.

Елки ломались с легким хрустом и переносились к самолету, словно по воздуху. Суханов и Горюнов с кошачьей ловкостью взобрались на самолет и натягивали на него тонкое полотнище, стараясь не застучать, не заскрипеть.

Это были опаснейшие минуты. Облако могло пронестись слишком быстро и открыть подвижной белесый занавес снегопада раньше, чем станет на место необычайная декорация...

Две-три елки, оставшиеся на своем месте, стоили бы жизни всем четырем людям.

Но разведчики действовали быстро и точно. Когда облако пронеслось и луна щедро озарила озеро своим холодным сиянием, они уже лежали под белым пологом, держа в руках последние елки.

Теперь все зависело от того, насколько искусственный остров похож на настоящий.

С вражеской стороны возник ослепительный сноп света. Прожектор... Сейчас же по нему ударили паши пушки. Прожектор погас. Заговорили фашистские орудия. Началась артиллерийская дуэль.

Четыре человека облегченно вздохнули. Теперь хоть стучи, хоть смейся

— не услышат. Над тонким брезентом с надрывным стоном пролетали снаряды.

На земле с дребезгом рвались мины. Гулко трескались расколотые деревья, и глухо ухал взорванный лед. Вся ночь наполнилась таким хаосом диких звуков, что оглушенные разведчики стали громко разговаривать.

Суханов, забравшись на мотор, забыл обо всем остальном. После долгой возни он вскрикнул от радости и показал Горюнову пулю — виновницу его вынужденной посадки. Суханов подносил ее к глазам и рассматривал эту приплющенную пулю с восторгом, с каким ребенок рассматривает вырванный больной зуб.

Разведчикам казалось, что моторист и летчик работают слишком медленно. Ведь скоро рассвет, и тогда вся хитрая проделка может раскрыться.

— Ну как, машина-то к утру взлетит?

— К утру взлетит, — весело ответил Суханов.

Разведчики поняли, что ремонт раньше утра не кончится. Им тоже нашлась работа. Пришлось еще раз сползать к своим и притащить термосы с горячим маслом, которые привезла аварийная команда.

Таща за собой термосы, разведчики проделали в снегу две глубокие полосы. И недаром. Они пригодились.

Ремонт был закончен действительно к утру. Когда стала на место последняя трубка, Суханов стал прогревать мотор, поливая его горячим маслом.

Рассвет поднялся над лесом, озаряя полнеба. По ничьей земле пошли розовые блики. Порозовел снег, порозовели восковые лица убитых.

С вражеской стороны посмотрели и не увидели самолета.

И остров стоял на месте, и убитая лошадь лежала, как прежде. А самолета не было. Две широкие полосы тянулись к лесу.

Значит, самолет утащили, несмотря на заградительный огонь, обманув бдительность наблюдателей.

Досада охватила фашистских артиллеристов. Грохнул залп четырехорудийной батареи, и в том месте, куда уводил след, взлетели вверх деревья с корнями и ветвями, поднятые четырьмя смерчами. Фашистские артиллеристы с полчаса молотили по пустому месту.

А под брезентом ликовали разведчики.

Самолет был готов. Залезая в кабину, Горюнов приказал разведчикам уходить. Они бросились в снег и поползли быстро, как белые ящерицы. А Суханов раскручивал винт.

— Контакт!

— Есть контакт!

Это пришлось проделать раз десять.

Наконец мотор фыркнул, как застоявшийся конь, самолет задрожал, ожил, зашевелил закрылками, готовый взлететь...

— Ну, Саша, прощай! — закричал Суханов.

— А ты? — спросил его жестом Горюнов.

— А я и пешой не отстану!

Суханов, отвернувшись от вихрей, поднятых пропеллером, довольно отирал пот и не замечал самого страшного...

Потоки воздуха сорвали маскировочный полог и начали валить елки... Они падали одна за другой и открывали оживший самолет и плотную фигуру моториста...

Ближайший вражеский пулеметчик застрочил из пулемета.

Суханова словно обожгло. Две пули попали в живот. Он согнулся пополам и сел в снег.

За ревом мотора Горюнов не слышал стрельбы. Трогая с места, он выглянул из кабины и хотел помахать на прощание рукой товарищу, но увидел бледное лицо моториста.

— Что с тобой? Жора, ты ранен? — закричал Горюнов.

Суханов махнул рукой.

Горюнов все понял. Он выскочил из машины, подсадил Суханова в самолет. Громоздкий моторист заполнил тесную кабину, рассчитанную только на одного. Второму втиснуться было невозможно. Тогда Горюнов сбросил с себя комбинезон, сел к мотористу на колени и, крикнув:

— Жора, обними крепче! — порулил по озеру зигзагами, увиливая от пуль и снарядов противника.

А когда мотор достаточно разогрелся, пошел на взлет. Друзей окутал снежный вихрь, самолет рванулся вперед, быстро набирая скорость, и, взлетев, поднял тучи снежной пыли, как заночевавший в снегу тетерев. Его чудесное появление видели с той и с другой стороны. На наших позициях это вызвало смех и восторг. Противник увидел, как его обидно обманули, и обрушил на место взлета весь свой гнев. Черные столбы разрывов затанцевали там, где стоял самолет.

...В это зимнее утро, лишь только рассвело, мотористы проводили истребителей в очередной боевой вылет.

Наступил срок возвращения, и они, как всегда, высыпали на аэродром. После обычного ожидания опять раздался крик:

— Летят, летят!

Показались самолеты. Мотористы быстро пересчитали их.

— Девять! — крикнул кто-то. — Все дома!

И вдруг показался десятый самолет.

— Смотрите, один лишний!

Зенитчики сразу направили на него дула своих пушек и пулеметов — не чужой ли?

Не делая положенного круга, он спустился на аэродром и подрулил к линейке. Из самолета выскочил Горюнов в одной гимнастерке и бросился прямо в палатку мимо удивленных бойцов.

— Я замерзаю, — крикнул он, — а там Жора!

Мотористы подбежали к самолету. В кабине чернел полушубок Суханова.

— Жора! — закричал Чалкин. — Это ты, Жора?

Суханов не отзывался. Толпа окружила машину.

Подсаживая друг друга, мотористы полезли в кабину, и вдруг Чалкин крикнул:

— Носилки!

Возвращение своего брата Валя почуяла сердцем. В это утро она возилась на кухне, помогая повару, и все пела. Вышла на крыльцо, увидела лишний самолет в воздухе и бросилась на аэродром, как была, в гимнастерке.

В это время из кухни вышел повар, неся термосы, наполненные кофе и какао. Под мышкой он тащил полушубок для Вали. Поставив термосы на салазки, сказал:

— Ты где же, канареечка? На аэродроме ждут горячий завтрак.

Но Валя, забыв про свои обязанности, бежала налегке к аэродрому. За поворотом дороги перед ней открылось лесное озеро, все испещренное следами лыж.

Бойцы стартовой команды затаскивали в гнездо самолет ее брата. Она чуть не закричала "ура" от радости. Вдруг ноги ее подкосились, и она села прямо в снег. Навстречу санитары тащили носилки. В них лежал кто-то, накрытый с головой меховым одеялом. Бледная Вера Ивановна шла рядом.

"Саша?" — пронеслось в мозгу.

Но в это время сам Сашка, живой и задорный, подскочил к ней, лохматый, как медвежонок, в своих великоватых унтах и меховом комбинезоне. И, не стесняясь людей, обнял ее.

— А кто же это? — спросила Валя, не в силах оторвать глаз от носилок.

— Да Суханов же, раненый, — крикнул ей, как глухой, в ухо ее брат, — и как мы прилетели вдвоем, чудо! Я на коленях у него сидел, как маленький... Ты понимаешь...

Не дослушав его сбивчивых слов, Валя подбежала к раненому и откинула с его лица одеяло.

— Жора, это я, Валя... Тебе трудно? Ты сильно ранен?

— Да... шальная пуля... Иду на вынужденную посадку, — попытался улыбнуться Суханов. — На вот тебе на память... — Он разжал руку, и из нее выпала кривая поцарапанная пуля, подбившая самолет.

— Валя, он тяжело ранен, не беспокой его, — отвела девушку Вера Ивановна. — Пошли, — скомандовала она бойцам.

Носилки тронулись.

Брат обнял Валю за плечи. Они стояли и смотрели вслед удалявшемуся Суханову, сдерживаясь, чтобы не заплакать. И Горюнов сказал сестре:

— У каждого летчика есть свой ангел-хранитель, его верный моторист... У меня — Суханов. Железный ангел!

Новая северная сага

Северная весна была в полном разгаре. Порывистый ветер нес океану дыхание оттаявшей Балтики. Подгоняемые его порывами, появились первые кучевые облака. Они плыли по небу, высокие и белоснежные, как величавые парусники, давно исчезнувшие из морского обихода. Обгоняя облака, летели на север крикливые гуси, трубными голосами перекликались лебеди, почти невидимые в вышине. На бреющем полете проносились чирки, нырки и прочая утиная мелочь.

Все вокруг оживало, шумело и пело — птицы, вода и звери. Горные потоки ревели, как олени, вызывающие друг друга на бой из-за любви. Даже мертвые доски аэродромного настила, набухнув вешней водой, стали эластичны и пели на разные лады, как живые, прогибаясь под ногами летчиков. Под колесами самолетов деревянный аэродром — чудо северных плотников — издавал аккорды, самолеты катились на взлет и посадку, как по клавишам.

По ночам к аэродрому подбегали осмелевшие олени, на зажженные фары машин сыпались с неба разные необыкновенные птицы.

И в эту бурную весну над гранитными горами и глубокими ущельями, заполненными фиолетовым снегом, состоялась воздушная битва, достойная суровой и величавой северной саги о гибели богатырей. Как в сказочной фантазии, за облаками, в горных высотах, невидимая простому глазу, происходила злая сеча закованных в современную броню рыцарей.

Пулеметные и пушечные очереди сверкали и скрежетали, словно мечи, высекающие огонь при страшных ударах о панцири и кольчуги.

Поверженные тяжело падали вниз. На металлических обломках сверкали звезды, кресты, фигуры птиц и зверей, как старинные гербы.

Один самолет ушел глубоко под снег и успокоился на пятиметровой глубине. Лицо героя было совершенно цело, и на губах застыла улыбка. Хищный горностай не мог добраться до его закрытых глаз и долго царапал черными коготками непроницаемое и прозрачное забрало, колпак из плексигласа.

Это был лейтенант Шимко. Он лежал не тронутый тлением в своем прозрачном гробу, пока его не откопали из-под снега товарищи и не похоронили в высокой могиле, насыпанной из камней поверх гранитной скалы.

Иные сваливались с неба на землю объятые черным дымом и пламенем, как поверженные демоны. От иных самолетов отрывались парашютисты и парили, словно отделившаяся от тела душа.

Две такие души, упав на землю, пошли друг к другу, продолжая яростную вражду и после смерти своих машин. Они резались ножами и боролись до тех пор в глубоком и рыхлом снегу, пока один не победил другого.

Это был капитан Запрягаев, настигший своего врага сначала на самолете, затем пешком.

Одного парашютиста нагнал самолет с красными звездами и срезал ему стропы ударом крыла. Белый купол взметнулся вверх, а черный карлик закувыркался вниз, нелепо дрыгая конечностями, как сорвавшийся с паутины паук.

Выходя из пике, погубивший его самолет издал гамму звуков, раскатившуюся над горами, как громкий хохот.

Самолеты с красными звездами гоняли и били стаю желтоносых и желтокрылых самолетов до тех пор, пока они не исчезли с неба.

И в чистом весеннем эфире звучали русские крики:

— Бей! Жми! Тарань!

И ругательства, полные ярости, освященные библейскими словами о матери, о боге.

И кончилась эта битва очень странно. Победившие самолеты собрались в тесный круг, сделали несколько спиралей и вдруг стали падать, падать один за другим в пропасти и на скалы, словно разучились летать.

Один при падении загорелся, другой разбился в щепы, а из третьего, сдвинув стеклянный колпак, вылез раскрасневшийся летчик и, утирая пот сорванным с головы меховым шлемом, погрозил кулаком небу:

— Что, подловили? А ну, кто кого подловил?..

И стал считать по пальцам:

— Шимко — двух, Запрягаев — трех, Березко — двух, я — одного с Меркуловым, одного с Зубковым и двух еще сам...

Считая, он глядел вверх, весь еще во власти небесной битвы. Он не успел закончить счет, как осекся и потемнел лицом, увидев горящий самолет.

Он бросился в свою кабину, взял ракетницу, охапку ракет и пошел к горящей машине. Снег был так глубок, что ему пришлось ложиться, всем телом уминать себе дорогу, затем делать шаг вперед. Это было тяжело и медленно. И, останавливаясь, чтобы отдышаться, он пускал вверх ракеты.

Это был капитан Бакулин, командир эскадрильи, которая провела этот бои.

Сейчас он не думал о том, сколько удалось сбить врагов, потерпел ли он поражение или одержал победу, он стремился лишь к одному — помочь упавшим товарищам, спасти их, кто еще уцелел. Одного спасать было нечего. Когда Бакулин подошел к пропасти, на дне которой, проточив громады снега, звенел синий ручей, он увидел напротив остывающий, фиолетовый скелет сгоревшего самолета. То, что было летчиком, темнело в средине небольшим комком, похожим на запекшееся сердце. По этим останкам Бакулин попытался определить— кто это? Его ведомый — веселый голубоглазый Березко или его заместитель — закаленный в боях Меркулов. Двое осталось их, когда он скликал по радио уцелевших после боя. Почему не выбросился он с парашютом? Не слышал ли приказа или не мог, будучи ранен в воздухе.

Было немыслимо перейти снежную пропасть и невозможно уйти. И неизвестно, сколько бы стоял Бакулин, если бы в стороне не раздался выстрел. Это стрелял не то Меркулов, не то Березко, уцелевший на том самолете, что упал на обратном скате скалы.

И Бакулину захотелось, чтобы это был Березко. Его юный и беззаветный ведомый. Самый молодой летчик эскадрильи. Он повел его в этот смертельный бой, и он отвечал за него, как старший брат.

Меркулов был взросл и многоопытен. Одиннадцать самолетов сбил он лично и семнадцать в группе с товарищами. У него было больше возможностей уцелеть в бою и при посадке в этих зловещих, лысых скалах. Конечно, для полка он был более ценным летчиком: сложившийся грозный ас, а Березко только начинал боевую жизнь и только подавал надежды.

И все же всем сердцем Бакулин желал найти именно его. Бакулин шел к Меркулову или к Березко остаток дня, всю светлую холодную ночь, давая то белые, то красные, то зеленые ракеты. Наконец он увидел самолет, разбившийся в куски. Кабина лежала отдельно от крыльев.

Летчик сумел пройти навстречу командиру не более ста метров. Когда капитан подошел к нему, он приподнялся на руках и, словно извиняясь, сказал застенчиво:

— Думал сохранить машину, но подломал себе ноги.

Это был Березко.

Бакулин обнял и жарко поцеловал его, а потом среди карликовых корявых березок нарезал самых прямых и стал прибинтовывать к ним ноги Березко тонко нарезанными кусками парашюта.

— Терпи! Летчиком будешь! — говорил он, туго бинтуя переломы.

Затем, сделав из капота нечто вроде волокуши, Бакулин положил на нее Березко и отправился строго на восток. Он спускал друга с гор, переносил через потоки, втаскивал на скалы, снова переносил через потоки... и так много дней. Он уже потерял счет им. От сырости и холода у него распухли руки. Острые камни и бурные потоки стащили с ног унты.

Бакулин шел, обмотав ступни кусками меха, вырезанного из комбинезона. У него быстро отрастала борода. И скоро он превратился в лохматого, заросшего рыжей щетиной бродягу.

Много раз над летчиками проносились самолеты их родного полка. Но не могли заметить их среди снегов и проталин, создавших в горах пестроту. Ракеты Бакулин израсходовал, пробираясь к Березко, а пистолетный выстрел был невидим с неба.

Березко лихорадило. Он говорил без умолку, а Бакулин молчал. Березко только и говорил о происшедшем бое, в котором он сбил первый самолет.

— Товарищ капитан, это был замечательный бой, мы одержали настоящую победу. Они-то думали, что подловили нас, а на самом деле мы сбили не меньше десяти машин, да я еще видел, как Шматко и Зубков погнались за двоими. Наверняка догнали... Значит, двенадцать к шести в бою шестерки против шестнадцати... Пусть у них четверка и уцелела... Но эти уцелевшие хуже мертвых, мы их так напугали, что от них только трусы будут рождаться!

Бакулин невольно улыбался, но чем дальше он шел, чем ближе становился родной аэродром, тем тяжелее становилось на душе его.

Бой, в котором он испытал истинное упоение, сбив четыре ненавистных машины со свастикой и желтыми носами, теперь стал казаться ему ошибкой. Принимая мгновенное решение, на этот бой он шел от горячего порыва души, а не от холодного расчета ума, что должно командиру. Расчет он пытался произвести теперь, задним числом.

Что, собственно, произошло? Он вылетел в последний предвечерний полет во главе патруля из шести самолетов своей эскадрильи. Пройдя заданным маршрутом над станциями выгрузки войск, он хотел уже возвращаться, имея бензину всего на обратный путь, с небольшой страховкой.

И в этот момент он увидел одно облако, начиненное "мессершмиттами", как булка изюмом. Маскируясь в облаке, немцы готовились обрушиться на эскадрилью при ее возвращении домой.

Они появились с полными баками бензина и так подловили Бакулина, поставили его в такие условия, что исход стычки решала не храбрость и мастерство летчиков, а бензин. Лишний бензин!

Это были те самые желтоносые асы, как прозвали их наши летчики за носы самолетов, выкрашенные в желтый цвет. Они потерпели жестокое поражение от нашего полка, летающего на "ЯКах", потеряли много машин и людей и были прогнаны с неба.

И вот теперь, не в силах победить в открытом бою, они решили взять реванш хитростью. Стоило Бакулину пойти в бой, истратить лишний бензин, и все его самолеты не дотягивали до аэродрома. Стоило принять решение на уход, все равно он потерял бы несколько машин и людей, не причинив ущерба гитлеровцам.

Вероятно, желтоносые явились с переформирования, пополнивши свои ряды молодежью, и так рассчитали свою первую встречу с нашими "ЯКами", чтобы выйти из этой схватки победителями наверняка и тем привить своей молодежи задор, развеять страх перед советскими истребителями.

При одной мысли об этом Бакулиным овладела ярость, и он крикнул по радио:

— Атакуем!

И его летчики поняли, что призвал он их на смертный бой. Шимко крикнул однажды:

— Пару успею... Постараюсь трех!

И каждый стал драться так, чтобы до последней капли бензина успеть сбить как можно больше врагов.

Первую атаку фашисты приняли как маневр, при помощи которого "ЯКи" хотят выйти из боя. Это у них было предусмотрено. Одна восьмерка стала уходить на высоту, а вторая пошла вниз, чтобы поймать летчиков Бакулина при попытке уйти на бреющем.

Но видавшие виды истребители поняли этот маневр и, как только очутились выше немцев, четверкой ударили на них с переворота, а парой пошли на высоту.

Неожиданный удар вышиб из вражеских рядов сразу пару "мессершмиттов". Остальные растерялись, и все пошло не по плану. И ловко рассчитанный фашистами бой превратился в свалку, в карусель, в такую жесткую сечу, где выигрывает бесстрашие, ярость, личное мастерство.

Немцев было много, и после первых ударов они попытались собраться, привестись в порядок и задавить стайку смельчаков числом. Но тут лейтенант Шимко угадал немецкого командира, сошелся с ним на лобовых и таранил. Гибель командира, разлетевшегося в куски вместе с самолетом, ошеломила немцев, и бой превратился в погоню и избиение.

— Удирая, они видели, что мы хозяева неба! — говорил восторженно Березко и добавлял: — А как мы потом падали, ведь этого они не видали...

Все это так. Но все же. к концу пути Бакулин склонился к той мысли, что он допустил тактическую неграмотность, приняв решение атаковать. При уходе он мог отделаться парой сбитых самолетов, не больше.

Ему стало особенно тяжко, когда Березко ослаб, замолк и в бреду только шептал губами.

— Погубил эскадрилью... Погубил, — говорил вслух Бакулин и тут же кричал, словно споря с теми, кто будет его в этом обвинять: — Не мог я поступить иначе! Не мог бежать. Не так воспитан!

Вот уже третий день приближался шум моторов па аэродроме. А Бакулин шел все медленней. И ему казалось, что ноги заплетаются не от усталости. Ему тяжело было прийти и сказать:

— Вылетал сам-шесть, пришел сам-один...

Березко еще жил. Его молодой организм яростно боролся против заражения крови. И это заставляло Бакулина напрягать последние силы...

Вот он стал различать голоса на аэродроме.

Оставался еще день пути. И к концу этого дня Бакулин едва шел, шатаясь, падая, и, когда в ушах его стала звучать музыка, подумал, что это конец, это ему кажется от слабости. Но, странное дело, когда он вышел на край аэродрома, покрытый карликовым лесом, увидел сверкающие трубы оркестра. Он долго не мог оторвать глаз от медного блеска.

Оркестр играл напротив шеренги самолетов так громко и старательно, словно хотел пробудить у машин слух. Потом медные трубы умолкли. И прозвучал голос человека, стоявшего под знаменем, которое трепетало на ветру, как живое.

— И сейчас мы должны вспомнить тех, кого нет среди нас, но чьи имена незримо написаны на этом знамени... Своим подвигом они помогли завоевать полку это знамя, высоко подняв честь полка... Их было шестеро. Врагов шестнадцать. Они должны были уйти, не приняв боя, потому что у них был на исходе бензин. Но их командир смотрел шире. Он принял решение, перераставшее тактические рамки.

Это был настоящий, волевой и передовой воин, для которого превыше всего честь полка.

В жестоком бою погибла его эскадрилья и он сам. Но враг понес ущерб неизмеримо больший. Немцы потеряли четырнадцать летчиков сбитыми и двух трусами. Получив сокрушительный удар, они принуждены были снять с фронта всю эскадру "Туз черв" и отправить в тыл на переформирование.

Там уцелевшие "тузы" будут волей или неволей передавать своим потомкам страх перед русскими крылатыми богатырями.

Так одним ударом командир эскадрильи гвардии капитан Бакулин выбил с фронта целую часть противника. В критический момент он сумел готовящееся ему поражение превратить в победу. Малыми силами он уничтожил большие силы врага и тем достоин ордена Александра Невского.

Все это говорил комиссар дивизии, над непокрытой головой которого трепетало бархатное знамя.

И странно и дивно было слушать такие слова про себя самого.

— Бакулина нет, найдутся Бакулины, за которыми полетят в бой новые, непобедимые эскадрильи нашего полка! Мы не верили в загробную жизнь — и напрасно. Теперь мы твердо знаем — не всем, но многим из нас суждено жить дважды. Вначале в кратком деянии на земле, затем в долгой и славной памяти потомков! И, в отличие от выдуманного рая святых, не в сусальном саду с золотыми яблоками, среди бесплотных уродов ангелов, а в мире живых, в борении их умов, кипении страстей, в победных делах! Вечная слава Бакулину!

Все летчики полка обнажили голову.

Услышав такое, Бакулин благоговейно снял шлем, молча отер слезу со щеки, потом засмеялся.

Солдатская каша

На братском кладбище советских воинов, павших при штурме Берлина, возвышается замечательный памятник солдату-освободителю. Русский воин в одной руке держит меч, другой прижимает к груди ребенка.

Великий смысл вложен в эту скульптуру — советские солдаты, сокрушив фашизм, спасли будущее человечества.

Не мстителями пришли наши бойцы в столицу своего злейшего врага — Гитлера и его приспешников, — а освободителями всех народов, в том числе и немецкого, от фашистского ига.

В 1965 году советские люди праздновали двадцатилетие славного Дня Победы над гитлеровской Германией. Все честные люди еще раз с благодарностью вспомнили героев, отдавших свою жизнь за их свободу и независимость.

Шел штурм Берлина. Грозно грохотали советские орудия, от разрывов мин и снарядов содрогалась земля. Огромные каменные здания рушились и горели с треском, как соломенные.

Особенно жестокий бой шел на подходах к рейхстагу и у канцелярии Гитлера.

С шипением, с пламенем взрывались фауст-патроны. Танки вспыхивали, как дымные костры. А в узком переулке, совсем рядом с грохотом и взрывами, — мирная картина. Бородатый русский солдат варит кашу. Привязал к решетке чугунной ограды пару верблюдов, запряженных в походную кухню, задал им корма. А сам деловито собирает обломки мебели и подбрасывает в дверцу печки, поставленной на колеса.

Откроет крышку, помешает кашу, чтобы не пригорела, ч снова подкинет дров. За его мирной работой наблюдает множество детских глаз из подвала полуобвалившегося дома напротив. Детворе очень страшно, но любопытно. Преодолевая страх, немецкие ребятишки уставились во все глаза на первого русского солдата, появившегося в их переулке.

И хотя ружье у него за плечами, а в руках вместо оружия большой половник, им жутковато. Страшат и его лохматые брови, и его внимательные хитроватые взгляды исподлобья. Словно он видит их и хочет сказать: "Вот я вас, постойте..."

Особенно страшат немецких детей его кони, чудовищные горбатые животные с облезлой шкурой. Они живут где-то там, в сибирских пустынях, и называют их верблюдами...

Такие в Тиргартене были только за решетками, и над ними — предупреждение: "Близко не подходить, опасно".

А русский похлопывает их по шершавым бокам, поглаживает страшные морды.

— Это Маша и Вася. Умные, от самой Волги с нами дошли...

Солдат достает кашу большим половником и пробует с довольной гримасой: "Ах как вкусна!"

Наверное, она действительно вкусна, эта солдатская каша. Запах ее прекрасен. Так и щекочет ноздри, так и зовет попробовать. Ах, если бы съесть хоть маленькую ложку... Так есть хочется, так оголодали дети, загнанные в подвалы! Который день не только без горячего супа — совсем без еды...

И когда солдат стал облизывать ложку, подмигивая детворе, самый храбрый не выдержал. Выскочил из подвала и застыл столбиком, испугавшись своей резвости.

— Ну, давай-ка, давай топай, зайчишка, — поманил его солдат. — Подставляй чашку-миску. Что, нету? Ну, давай в горстку положу.

И хотя никто не понял чужого говора, до всех дошел ласковый смысл его слов. Из подвала мальчишке бросили миску.

С великим напряжением, вытянув тощие шеи, малыши наблюдали, как миска храбреца наполняется кашей. Как он возвращается, веря и не веря, что остался жив, и говорит удивленно-счастливо:

— Она с мясом и с маслом!

И тут подвал словно прорвало. Сначала ручейком, а затем потоком хлынули дети, толкая друг друга, звеня мисками, кастрюльками.

— По очереди, по очереди, — улыбался солдат.

Многие ребята просили добавки. Иные, получив добавку, бежали в подвал и возвращались с пустой миской.

— Что, свою муттер угостил? Ну бери, тащи, поделись с бабушкой.

И солдат ласково поддавал шлепка малышу. Вскоре у походной кухни появился старый немец. Он стал наводить порядок, не давая вне очереди получать по второй порции.

— Ничего, — усмехнулся солдат, — кто смел, тот два съел.

— У вас есть приказ кормить немецких детей, господин солдат? — спросил старый немец, медленно выговаривая слова. — Я был пленным в Сибири в ту войну, — объяснил он свое знание русского языка.

— Сердце приказывает, — вздохнул солдат. — У меня дома тоже остались мал мала меньше...

Старый немец, потупившись, протянул свою миску, попробовал кашу и, буркнув "благодарю", сказал:

— А не совершаете ли вы воинского проступка? Разве у вас нет строгости дисциплины?

— Все есть, любезный. Порядки воинские знаем, не беспокойтесь...

— Но как же...

Старым немец не договорил. Ударили фашистские шестиствольные минометы, а их накрыли русские "катюши". Все вокруг зашаталось. Переулок заволокло едким дымом.

Дети присели, сжались, но не убежали.

С площади донеслись крики, застучали пулеметы.

— Ну, пошли рейхстаг брать, — проговорил солдат. — Теперь уж недолго, возьмем Берлин — войне капут! А ну, детвора, подходи! Давайте, господин, вашу миску, добавлю! Не стесняйтесь, это за счет тех, кто из боя не вернется, — видя его нерешительность, сказал солдат.

Но эти слова словно обожгли старого немца. Отойдя за угол, он сел на развалинах, уронив на колени миску с недоеденной кашей. А дети еще долго вились вокруг походной кухни. Они освоились даже с верблюдами. И не испугались, когда к кухне стали подходить русские солдаты. В окровавленных бинтах, в разорванных гимнастерках. Закопченные, грязные, страшные. Но немецкие дети уже не боялись их.

Уцелевшие после боя солдаты не хотели каши, а просили только пить. И произносили отрывисто непонятные слова: "Иванов", "Петров", "Яшин"... Бородатый солдат повторял их хриплым голосом, каждый раз вздрагивая. И, добавляя немецким детям каши, говорил:

— Кушайте, сироты, кушайте...

И украдкой, словно стесняясь, все смахивал что-то с ресниц. Словно в глаза ему попадали соринки и пепел, вздыбленные вихрем жестокого боя.

Дети ели кашу и, поглядывая на солдата, удивлялись: разве солдаты плачут?

Чемоданчик

После удачной облавы на волков в Мордовском заповеднике собрались мы у костра, к которому натащили туши убитых зверей. И все дивились необычайной величине и ужасной зубастой пасти одного убитого волка. Лобастый, как бык, лохматый, как медведь, был он страшен даже мертвый.

Выстрел в упор двух стволов картечью не свалил его. Волчина грудью сшиб охотника и чуть не растерзал.

— Людоед! — поеживаясь, говорил потерпевший, егерь заповедника, одолевший волка в рукопашной схватке. — По всей хватке видно — людоед, прямо за горло меня норовил... Да промахнулся, шарф у него в зубах завяз. Шинель когтями, как ножами, разрезал.

Старая фронтовая шинель висела на охотнике клочьями.

— Ну, брат, натерпелся ты страху! — посочувствовали егерю товарищи по охоте. — Прямо как на войне.

— Почему как на войне? — встрепенулся старый фронтовик. — Разве на войне одни страхи? На войне с нашим братом всякое бывало. Иной раз и самому смешно и другим потешно.

— Да ну, уж ты скажешь...

— А вот скажу!

Бывалого фронтовика только затронь. Вскоре забыт был страшный волк. Все уже слушали необыкновенную историю про войну, ожидая подвод из колхозов. А сам рассказчик, посиживая на теплой волчьей шкуре, оказавшейся удобной для сидения среди глубоких снегов, увлекся больше всех.

— Штурмовали мы Кенигсберг, фашистскую крепость на славянской земле. Бой был такой, что снаряды сталкивались, осколок за осколок задевал. И все-таки мы вперед шли.

— Да как же вы шли?

— А вот так: где под домами — подвалами, а где в домах — в стенах ходы пробивали. И какие только форты-укрепления — брали! Тут и "Луиза", забетонированная от верха до низа. Тут и форт "Фердинанд", прямо впереди нас. Тут и форт "Еж" — голыми руками не возьмешь. Пушки и пулеметы на все стороны иглами торчат...

Выходим так к центру города, в район Тиргартена, и вдруг видим: из дыма, из пламени обезьяны прямо на нас бегут и пронзительно так кричат. Город-то весь горит. Из подвалов жаркий огонь пышет — подметки жжет. А они, бедненькие, босые. С крыш раскаленная черепица летит. Трамвайные провода, как лианы, на столбах висят. Коснутся лапками — обжигаются: все провода от пожара раскалились.

Стали солдаты обезьян ловить, в шинели кутать да в тыл отправлять. Всхлипывают обезьяны, прижимаются к нам, как малые детишки.

Фашисты, отступая, хотели их всех перестрелять — из автоматов по клеткам... Ио не всех удалось, вот некоторые и выскочили.

И не успели мы это чудо освоить — появляется другое. Из железных ворот лезет на нас танк не танк, самоходная пушка не пушка, а что-то громадное. Пыхтит, как мотор. Голова поворачивается, как танковая башня. А глазки сверкают узкие, как смотровые щели.

"Вот я его противотанковой!" Один солдатик за гранату схватился.

А сержант, который этой группой командовал, говорит: "Отставить! Это бегемот — зверь ценный, зоологический..."

Ну, тут все солдаты поняли, что за чудо, и стали смеяться. А пули свищут и осколки летят.

Бой не кончился.

Сержант, увидев на воротах надпись — "Тиргартен", сейчас же по радио в штаб доложил:

"Так и так, с боем вышли в намеченный район. И, между прочим, говорит, нами захвачен бегемот".

И только он это сказал, тут же по радио получает приказ: "Назначаетесь комендантом!"

Есть на войне правило такое: какой командир форт или город первым захватил, тот и комендант.

Ну какой же форт или город — тут бегемот...

Не успел разъяснить это сержант начальству, как ударило осколками по рации — так связь и кончилась.

Поправил он каску, встряхнул головой:

"Вот тебе раз, напросился на должность".

Но приказ есть приказ — надо выполнять.

Штурмовая группа дальше пошла, а он передал команду своему помощнику

— и к бегемоту.

"А ну, говорит, трофей, слушать мою команду! На место! В клетку! С четырех ног шагом арш!"

Он-то знает, что он комендант, а бегемот-то не знает. — Стоит и горячо попыхивает на него из ноздрей, а сам ни с места.

Вокруг снаряды рвутся — того и другого убить могут.

Что делать? Мимо шли танки. Сержант постучал в броню, умолил командира развернуться и машиной этот живой танк попятить. Так и сделали. Подтолкнули бегемота к его вольере, прямо к бассейну с водой. В этой ванне целее будет.

А тут, на счастье, вскоре и бой кончился, фашисты белый флаг выкинули.

Всем войскам отдых, ликование, а на коменданта — самые заботы. От всех страхов заболел бегемот. Не пьет, не ест, головы не поднимает. Что делать? Вызвал сержант ветеринарного врача. Увидел тот пациента и как вскрикнет:

"Это что за шутки? Я, говорит, лечу боевых коней... А меня к чудовищу привели!"

Ну, потом обошелся. Осмотрел внимательно. Много дыр от пуль нашел. Фашистские автоматчики бегемота застрелить хотели, зло на нем вымещали...

"Ничего, — сказал ветеринар, — пули у него в мясе застряли, они салом затянутся. Самое опасное — явление шока. На почве нервных потрясений теряется интерес к жизни и раненый может умереть. Надо у него вызвать аппетит..."

И тут же выписал бегемоту рецепт — "спиритус вини".

Как вылили ему в рот солдатский котелок этого лекарства, так он минут пять чихал, до слез. А потом вдруг развеселился. По клетке бегает, как поросеночек хрюкает. На свеклу навалился — целую груду съел. Бочонок квашеной капусты — на закуску. Соленых помидоров — туда же...

Объелся наш бегемот. Лежит в клетке, а живот горой дует. На весь парк охает, бедняга. Народ вокруг собрался. Солдаты тыловых частей. Шоферы, что у грузовиков баллоны чинили. Военные прачки, которые для стирки госпитального белья тут же в парке котлы кипятили.

"Это что же за безобразие? Чего комендант смотрит? Где "скорая помощь"?.."

Всем бегемота жалко.

Опять комендант несчастный к ветеринару бежит.

"А-а, комендант бегемота?.. Обкормили? Трофей объелся?.. Овощами? Ничего, овощи — пища легкая... Грелочку на живот, грелочку!"

Доктору легко сказать — грелочку! А где взять такую? Для бегемотов грелки еще не поделаны. Вот беда — предписание врача есть, а средств для выполнения его нет! В бою не терялся, а здесь сержант, что делать, не знает, голова кругом.

Советуется с военным народом, что собрался у клетки. А шоферы и говорят:

"Вот невидаль — грелка! Взял баллон из-под задних скатов грузовика, налил кипятком — вот тебе и грелка! Да еще какая!"

И прачки добавляют:

"У нас кипяток готовый... Не жалко! Заправим грелку!"

Налили кипятку в два баллона. Подкатили бегемоту к животу, приставили.

Ну, точь-в-точь пришлось. Понравилось ему тепло. Живот успокоился. И захрапел бегемот, как богатырь.

Много еще было с ним происшествий. Некоторые пули пришлось все же ветеринару извлекать. От заражения крови пенициллином спасать. Выходили зверя...

И так полюбил бегемот своего коменданта, что часу не мог в разлуке прожить. Пить-есть не будет, если сержанта нет. Сам спит, а сам одним глазом посматривает — здесь ли он. Ну, и комендант к нему всей душой.

И вот устроился однажды сержант вздремнуть под деревом, рядом с клеткой. Бегемот за решеткой, а сержант неподалеку, под деревом. Спит и видит страшный сон. Будто в блиндаж ударил снаряд. Крыша рухнула, и его бревнами и землей придавило. Ни вздохнуть, ни охнуть. Смерть пришла...

И уже слышит, как женщины над ним причитают, как над покойником.

"Что такое? — думает. — Если я умер, как же я могу слышать? Что это за крики?"

"Спасите! Помогите! Бегемот коменданта жует!.."

Во-первых, бегемот — не теленок; во-вторых, человек — не белье, чтобы его жевать!

Приоткрыл глаза сержант потихоньку и сообразил, в чем дело. Это его дружок бегемот о нем соскучился, вылез из своей клетки — дверь-то у нее, поврежденная снарядом, плохо запиралась. Подошел да и прилег с ним рядом. Разнежился и заснул. И для полного удовольствия головенку свою ему на грудь и положил... Вот тут сержанту и приснилось, будто его в блиндаже придавило.

И опять солдатская смекалка выручила: прибежали шоферы с домкратами, подставили домкраты бегемоту под челюсти. Осторожно покрутили и приподняли его морду, как передок автомобиля.

Сержант потихоньку вылез, а бегемот даже не проснулся.

Пожурил он его потом: "Так, мол, нельзя со мной нежничать: ты зверь, а я человек, ты большой, а я маленький. Могу сломаться, как игрушка. Будешь плакать, да не исправишь..."

Много еще было у него хлопот и приключений. Но самая-то беда — в конце воины.

Едут солдаты и командиры по домам с победой. Заезжают отдохнуть в Кенигсберг, заходят погулять в зоопарк, видят своего знакомого сержанта и смеются.

"Вот, говорят, попал фронтовик в историю! Как же ты теперь вернешься домой? Чего про войну-то рассказывать будешь? Иные побывали комендантами крепостей, другие — городов. А ты был комендантом... бегемота! Ребятишки засмеют!"

Смущается сержант: "Радист всему делу виноват. Наверное, тогда, в горячие дни, перепутал и доложил начальству: захвачен, мол, форт "Бегемот". У фашистов ведь все зверское: танк "тигр", самоходная пушка "пантера"... Не мудрено запутаться!

"Радисту война все спишет, а тебе каково?.."

Долго так потешались, пока не вышел приказ начальника гарнизона наградить сержанта за сохранение ценного трофея именными часами.

Так закончил свой рассказ охотник в разодранной волком шинели.

— Вышел, значит, из положения сержант! — улыбнулись слушатели.

— Кто же это был? Не твой земляк? Наш мордвин, поди-ка, — и храбрый, и шутник...

Егерь ничего на это не ответил.

— Что-то подводы долго задержались, — сказал он, закурив. — Давно бы им приехать время. Снега, что ли, глубоки?

И достал из кармана именные часы. Тут все так и покатились со смеху:

— Так это же ты сам был! Ох и шутник ты, Мурашов!

— Какой же я шутник? Это война шутки шутит. Я ведь и потом от этого все отделаться не мог. После воины все о бегемоте скучал. Навещать его ездил.

— Это куда же, за тридевять земель?

— Нет, зачем же, недалеко... в Москву. За моим дружком отдельный вагон прислали и в Зоопарк его с почетом доставили. Там и живет. И зовут его Гансом.

— Ну и что ж, узнал он своего коменданта?

— Какое там! Вхожу я в клетку, так он на меня как зафыркал, затопал, словно бюрократ какой-нибудь. Вот, думаю, заважничал... Как же — его в Москву в отдельном вагоне привезли. Квартиру с ванной дали. За деньги показывают. Прославился! Где уж тут фронтовых друзей помнить.

— Ишь какой... Обиделся ты?

— Нет, зачем же? Обижаться тут не па что... Дело в том, что семья у него появилась после войны: бегемотиха и маленький бегемотик, на центнер живого весу. И как раз спал в это время малютка, когда мы вошли. Вот папаша-бегемот и запротестовал. Потом-то обошелся. Ничего, репу из моих рук взял... А забавный у него сынишка — квадратный, толстый, весь в отца, и все в бассейне купается... Издалека подумаешь: кожаный чемодан в воде плавает!

— И как же этого малыша зовут?

— Чемоданчик!

Вот и весь сказ, услышанный на охоте в мордовском лесу от смелого и умелого охотника, сразившего самого страшного и свирепого волка.

Веселый плотник

Веселый появился в колхозе плотник — дом за домом отстраивает и все песни поет. Когда бревна тешет, топором плясовой мотив выстукивает. Волосы у него с сединой, а глаза молодые. И седоватая борода задорно кудрявится. Все время вцепляются в нее стружки.

Зеленая солдатская рубаха на нем выгорела от солнца. На спине соль от пота белым инеем проступила. А на груди блестят ордена и медали.

Видно, немало потрудился старый солдат в боях и походах.

— Дядя Пронин, а ты в фашистов много стрелял? — спросят его колхозные ребятишки.

— Нет, стрелять мало приходилось.

— А как же ты воевал?

— А я больше топором.

— Топором? Прямо но головам их, фашистов, да?

Посмотрит плотник в заблестевшие глаза мальчишек и улыбнется в бороду:

— Да не головы — мосты я рубил. Война — хозяйство большое. Там не только стреляют, там всякой работы много. Кто к чему приставлен. Я сапером был, мосты строил. Без мостов-то воевать нельзя. Без них ни туда ни сюда. Вот поначалу, когда немец нас попятил, рубили мы все мосты отступательные, бросовые. Так только, чтобы по нему войско перешло, а потом его сжечь либо сломать... А когда мы его погнали, тут уж пошли строить мосты наступательные, крепкие. И сейчас везде стоят. И на каких только речках наших мостов нет! Вот, например... — Плотник достанет засаленную, затрепанную книжку, заменяющую ему бумажник, и начнет перелистывать: — Бзура-река. Это в Польше. Мы через нее двухпутный мост построили. Или вот: Золотая липа, с красивым названием река. Или вот: Банска-Бистрица. Это в Чехословакии. Или вот: Горынь-река — шумит, извивается, как Змей Горыныч. И каких только рек на свете нет! Много их нам до Берлина попалось. Построил наш батальон несколько сот мостов.

И вот через какие только реки ни строили — все война идет, а как дошли до одной речки, так себе, и неказистая речка-невеличка, а как через нее мост построили, так и война кончилась.

— А-а, это Шпрее! В Берлине? — догадываются ребятишки.

— Верно, в самом логове зверя. Как до нее дошли, так и Гитлеру капут... За что у меня орден Славы, спрашиваете? А это за то, что семь "языков" в плен взял.

— А разве саперы пленных берут? — усомнятся ребятишки.

— А что ж, разве саперам запрещено? Коль сумеешь, так и бери. На войне всяко бывает. Со мной на реке Одер такой случай был. Есть такая река на границе Польши с Германией — большая, глубокая, широкая. Дошли мы до нее и остановились. Пора бы войну кончать! Всем охота поскорее наступление на самую Германию сделать, а тут какая-то заминка. Не дают нам, саперам, ни лесу, ни тесу, ни бревен — значит, наступление не готовится. Без мостов-то наступать нельзя.

Вышел я на берег реки. Все кусты, овраги осмотрел — никакого подвоза не заметил. "Что такое? — думаю. — Воюем всегда по плану, все у нас продумано, все начальство заранее предвидит. Неужели эта река непредвиденная? Не может этого быть!"

В таком рассуждении вышел я к обрывчику над водой. Смотрю: наши разведчики в маскировочных халатах притаились под берегом и на ту сторону заглядываются. Слышу: рассуждают, что трудно достать "языка". До того немец напуганным стал, никак не подступишься. Окопался окопами, опутался проволоками, залез в бетонные блиндажи, носу не показывает. Всю ночь осветительные ракеты пускает.

Иной раз доберутся ребята, схватят какого-нибудь фрица, а пока его через реку тащат, либо он у них захлебнется, либо его шальная пуля подшибет. Однажды приволокли двоих, мокрых, но живых. Дрожат от страха, а сказать ничего не могут. Глухонемыми оказались. Надо же быть такому невезению!

Решил я разведчикам помочь. Солдаты они молодые, не все приемы знают. А я старый. Я еще в первую мировую войну за храбрость георгиевский крест заслужил.

Вот и сообщил я им один секрет. Командир их, гвардии лейтенант, даже засмеялся.

"Ну, говорит, старый хитрец, если дело выйдет, получишь от самого генерала и орден и отпуск на побывку домой!"

"Отчего же, говорю, не выйдет, способ надежный. Орден и старому не хуже, чем молодому, подойдет, а насчет отпуска тоже не возражаю: по внучатам соскучился".

Договорились мы и начали действовать. Все это, конечно, в тайне.

И вот к вечеру слышат немцы, что на нашем берегу топоры стучат, значит, мосты строят. А если мосты строят, значит, наступление готовят. А если наши наступление готовят, значит, фрицам несдобровать. Это они знают.

И вот наутро завозились на том берегу. И в стереотрубу на нас смотрят, и с самолетов фотографов на нас напускают, и по ночам прожекторными лучами кусты обшаривают. И ничего, никакой техникой нашу хитрость определить не могут.

Не найдут, где русские мост строят, да и все.

А мы его и не строим. Зачем же, никто нам этого не приказывал.

А топорами почему и не постучать? Стучим. Возьми небольшой обрубок, выдолби его — такой деревянный барабан получится, что любо-дорого.

Как начнешь обушком стучать на заре, да по воде эхо подхватит, как будто сто плотников работают...

И, дав ребятам посмеяться, Пронин тут пройдется обушком по бревну, скороговоркой.

— Сижу я вот так, под берегом притаился, стучу. Ночь стучу, вторую стучу — ничего не получается, не идут фашисты на приманку. "Неужели, думаю, у них так плохо разведка поставлена?"

И вот на третью ночь пал на реку туман. Луна светит, а видимость плохая. Свет в тумане получается ненормальный, рассеянный. Призрачный такой. И время — самый полночный час. И вдруг вода под берегом захлюпала, тростник всколыхнулся, грязь зачавкала. Смотрю и вижу — лезет на меня из реки какое-то громадное чудовище. Водяной не водяной. Домовой не домовой... Толстый, рыхлый, головища круглая, с пивной котел. Глазищи стеклянные, как автомобильные фары. И весь такой противный, студенистый, колышется, как резиновый.

"Вот как, — думаю, — фашистская нечистая сила оборудована, по последнему слову техники!"

Смотрю: а их лезет на берег еще несколько! Одни страшнее другого. Тина на них черная, донная. Водорослями опутаны, как утопленники. Невозможно смотреть ..

"Стучи, стучи, — велят мне разведчики, — а то спугнешь!"

Взялся я за топор, а у самого зубы стучат: ведь это они ко мне крадутся. Один водяной уже совсем близко подполз. Вдруг как разломится пополам! Голова — в сторону, шкура — в другую. Воздух из нее вышел — и сразу опала. И вылезает из оболочки самый настоящий фашист. За ним другой, третий...

Враз набросились на них наши разведчики: "Хенде хох!" Скрутили, связали и в штаб доставили.

Семь штук оказалось. Да какие хитрые! Шли к нам по дну реки в водолазных костюмах. Натянули на себя непроницаемую резину, надели на головы скафандры. У каждого на подметках полпуда свинца, чтобы вода наверх не поднимала. И отправились на разведку. Вот какие были водяные!

Через неделю вызывают меня к генералу — награждать.

Орден Славы вешают мне тут же на грудь, а насчет отпуска я сказал:

"Никак нет, разрешите не поехать".

"Почему?"

"Опасаюсь, пока я съезжу, без меня Берлин возьмут!"

Генерал засмеялся:

"А чего же тут опасаться?"

"Ну как же, — говорю, — что мне тогда внучата скажут? Всю войну воевал, а в Берлине не бывал... Разрешите задержаться. Теперь недолго!"

"А вы откуда, ефрейтор, знаете, что недолго?"

Тут я запнулся: военная тайна... В штаб-то я ближним путем шел и заметил: по оврагам, по кустам — везде наставлены лодки, катера, самоходные паромы, амфибии разных систем. Великое множество. И все замаскировано.

Тут я и догадался, что и река Одер у нас в планах предусмотрена. Только решил наш главный командующий плотников этой рекой не затруднять, а форсировать ее внезапно, па плавучих средствах. Вот почему не давали нам ни тесу, ни лесу.

Не успеют немцы оглянуться, как будем мы у них на плечах. И не слезем до самого Берлина...

Ну, про эту военную тайну я молчу и отвечаю так себе, просто:

"В природе, мол, чувствуется".

Тут генерал взглянул на меня строго и сказал:

"Приказа своего отменять не стану. Поедете в отпуск после постройки моста через реку Шпрее".

"Рад стараться!" — говорю.

Так оно и вышло. Построил я мост через Шпрее. Хороший надежный, и сейчас стоит, А не сообрази я вовремя, уехал бы в отпуск, ну и не было бы у меня медали "За взятие Берлина". А теперь — вот она!

Пронин позвенит медалями и добавит:

— На войне, ребятки, не только стрелять — побольше соображать нужно!..

И снова за топор. Так дом за домом отстраивает. И все с шуткой, все с песней.

Веселый плотник появился после войны в колхозе!

Фюнфкиндер

Вот еще одна необыкновенная сказка войны.

Шли партизаны лесом. Израненные, усталые, голодные.

Вдруг видят упавший фашистский самолет. Заглянули — а в нем ящики конфет, мармеладу, шоколаду. Стали разбирать свалившиеся с неба трофеи. Вдруг в хвосте кто-то зашевелился. Фриц? Да, один немец уцелел. Увидев партизан, он выхватил из кармана... фотографию. Загородился ею от автоматов и кричит жалобно:

— Фюнфкиндер! Фюнфкиндер!

Подскочил к нему партизанский разведчик, мальчишка Ленька, и рапортует командиру:

— Товарищ Фролов, у него на фотографии пятеро детей.

По лицу командира прошла не то улыбка, не то усмешка.

— Отставить! — скомандовал Фролов, и партизаны опустили автоматы.

Первый раз они пощадили врага. Известно — партизаны в плен не берут. Некоторое время помолчали, не зная, что же с ним делать. Командир нашелся:

— Нагрузить на него шоколаду побольше, пусть тащит в лагерь ребятам гостинцы. Ясно?

Так немец, прозванный Фюнфкиндером, попал в партизанский лагерь, спрятанный среди непроходимых болот, где-то в лесах, между реками Пола и Ловать.

С удивлением разглядывали пленного женщины и дети. Фашисты — ведь это не люди. Они хуже зверей. У них и обличье должно быть ужасное. А этот на обыкновенного человека похож. Пожилой, худощавый, совсем не страшный.

С удивлением разглядывал и немец сказочное жилье партизан. Не то свайная деревня времен каменного века, не то гнездовье болотных птиц.

Прямо под водой, укрепленные на кольях, таятся в камышах шалаши, сплетенные из ивовых ветвей. Между ними жердочки. Ни печей, ни очагов для варки пищи. С виноватой улыбкой выкладывал он из мешка шоколад и конфеты.

— Что, смешно тебе — куда герман Русь загнал? — сказал Власыч, старик с ястребиным носом и лохматыми бровями. — Ничего, мы перетерпим, посмотрим, как вам достанется, когда наша возьмет!

Немец поежился под его зловещим взглядом. Опустил глаза и, указывая на себя, стал что-то объяснять.

Фролов слушал. Он когда-то, в десятилетке, изучал немецкий и теперь немного понимал.

— Должен вам доложить, товарищи, — сказал Фролов, — это авиамеханик. Самолеты обслуживал. А стрелять в нас — не стрелял.

— Все они так говорят, когда попадутся. А попадись ты ему, он бы тебе показал "рус капут"! Убью! Все равно убью! — крикнул Власыч.

— Прямо здесь? — усмехнулся Фролов. — А куда денешь? В болото. А как же тогда воду будем пить?

Вокруг засмеялись. Немец оглядел людей с надеждой.

— Ладно, — сказал Фролов, — оставим вопрос до утра.

— Вот, правильно — утречком я его и отведу в лес подальше...

Власыч, уложив немца в своем шалаше, сел с автоматом его караулить. Не спалось пленному. Вздыхал, обирал комаров с лица. Не шел сон и к Леньке. Все думалось. Ненавидел он гитлеровцев не меньше Власыча. Но Фюнфкиндер... Странное дело... Тcс, как бы не услыхали его мыслей...

Этот немец похож на его отца, бывшего механика МТС, ушедшего на войну. И лицо сероватое, в щеках вкрапинки металлической пыли. И руки с мозолями. И так же горбится немного. И так же любит своих детей... Захотелось что-нибудь придумать, чтобы Власыч не исполнил своей угрозы.

И вот Ленька прокрался к командирскому шалашу. Фролов то бредил, то просыпался. Его мучила малярия.

— Товарищ командир, а товарищ командир, — тихо позвал Ленька, — а этому немцу у нас дело есть. Надо заставить его разобрать трофейные лекарства. У нас их куча, а какие к чему, не знаем.

— А? Что? Ну конечно. Где мешки эти? Распорядись утром.

Получив задание, Ленька выполнил его точно. Отыскал припрятанные под сухой осокой мешки с лекарствами и на рассвете, чтобы не прозевать немца, которого Власыч мог увести в лес, подошел к шалашу. Фюнфкиндер не спал. Он сидел, свесив ноги в болотный туман, и пучком осоки отгонял злющих комаров то от себя, то от Власыча.

Старик храпел, задрав бороду вверх. Автомат, зажатый в руках, то опускался, то поднимался на его широкой груди.

Ленька фыркнул в кулак: вояки! Один проспал, а другой не воспользовался, а? Разбуженный Власыч вскочил как встрепанный и попятился, увидев перед собой немца в мундире. Подумал, что ему снится.

— Дело есть, Власыч, — сказал Ленька. — Командир приказал — пусть немец лекарства рассортирует.

— А-а, это правильно. Хоть какую пользу принесет. А потом — в расход! Они нас — мы их. Немцем меньше — нам легче. Так-то, Леня? — вздохнул Власыч.

...Собравшись в кружок, ребятишки и бабы, жуя шоколад, смотрели, как Фюнфкиндер работал. Ленька выгребал ему из мешков лекарства, а немец прочитывал надписи и раскладывал коробочки с порошками, баночки, скляночки аккуратно, не торопясь. Словно чуял — чем раньше кончит работу, тем скорее отведет его Власыч в лес.

Назначение лекарств объяснял без слов. Найдя таблетки от боли в желудке, показывал на живот, от головной боли — на голову. Однажды, изобразив дрожь во всем теле, сам проглотил и других одарил беленькими шариками. Ленька лизнул и определил — хина. Все обрадовались — малярия трепала жителей лагеря нещадно. От хины, глядишь, полегчает.

Найдя какие-то скляночки, шприц, длинные иголки, немец прижал их к груди, стал корчиться, изображать что-то страшное, но смотреть на него было смешно.

Догадался Власыч:

— А ведь это он, знаете, лекарство против столбняка нашел. Право.

И велел прибрать хорошенько такое дорогое и полезное лекарство.

— А может, лучше не убивать этого немца, дядя Власыч? — сказал после этого Ленька. — Глядишь, может, он еще к чему пригодится.

— Нынче уже поздно, — Власыч посмотрел, высоко ли солнце, — да мне и некогда, а вот ужо завтра утречком я его отведу от греха подальше в лес...

Наступила вторая ночь, когда Леньке пришлось думать, какое бы дело найти Фюнфкиндеру, чтобы сохранить ему жизнь. Но выручил себя сам немец. Утром он нарисовал на клочке бумаги проект водокачки и показал Власычу. Старик долго хмурился, разглядывая чертеж. А Фюнфкиндер, показывая рукой на болото, изображал тошноту, хватался за живот и всячески гримасничал, доказывая, что эту воду пить никак нельзя. Сам же он за весь прошлый день не выпил даже ни капли. И шоколад ел, и сухари грыз, а пить из болота не мог. Сидел, раскрылившись от жары, как больной грач, и слюнки глотал.

Сжалились над ним девчонки.

Набрали черники и угостили немца ягодой.

— Она кисленькая, — сказала Манечка, внучка Власыча, — когда пить хочется, очень помогает.

Немец поел ягод из горсти и украдкой погладил Манечку по голове.

Власыч в чертеже разобрался:

— Это, конечно, хорошо. Детишки дюже от воды хворают... Нам бы это — во спасение. Вот и фильтр тут. Вот и отстойник. Ну, да где же это нам материалов взять? Трубок всяких и прочего...

— А из самолетных обломков! — обрадовался Ленька. — Из них даже велосипед можно собрать.

Посоветовались на этот счет с командиром отряда, и пленный Фюнфкиндер под охраной старика и мальчишки был направлен "в командировку" к разбившемуся самолету — отыскать там все, что нужно для аппарата.

Понабрал Фюнфкиндер множество всего. И трубок, и планок, и винтов, и гаечек, и листы алюминия. Разыскал даже среди обломков уцелевший инструмент: плоскогубцы, кусачки, отвертки, молотки, паяльную лампу. И возвращался довольный, как с ярмарки.

Водокачку он соорудил, потрудившись несколько дней вместе с Ленькой и другими добровольцами весьма успешно. И на свою беду. Когда из алюминиевой трубки — стоило покачать рычажок — пошла светлая, пахнущая хлором вода, Власыч даже засмеялся:

— Ишь хитрец, видать, не соврал, что механик. Ну, раз так, мы ему дело найдем!

Он давно мечтал исправить снятый с самолета крупнокалиберный пулемет и сшибать из него самолеты. До чего ж они завидно низко летят. Боятся наших "ястребков" и прямо по верхушкам сосен тянут. Везут окруженным в Демьянске гитлеровцам разные припасы. Метко стрелял Власыч тетеревов, глухарей, рябчиков. Но что это за дичь по сравнению с "птичкой", начиненной колбасой, ветчиной, консервами!

— Вот, — сказал он, притащив пулемет, — исправь-ка это ружьишко, отлично поохотимся!

Фюнфкиндер опустил голову. Чинить пулемет отказался. Ну и обозлился же Власыч:

— Ах, вон ты какой! И в плену заодно с гитлеровцами! Нам помогать не желаешь, значит, против нас? Немец есть немец, как его ни уважь — не будет он наш! Убью гада. Не могу вместе с ним дышать одной атмосферой!

Ленька стоял опустив руки, не зная, как защитить Фюнфкиндера. Вмешался Фролов:

— А чего ты кипятишься, Власыч! Нельзя заставить пленных воевать против своих, таков закон.

— Мы, партизаны, сами вне закона. Если ему Гитлер милей своей жизни, какой может быть разговор?

— Правильно! Верно! — поддержали старики партизаны. — Если ему фашисты дороже нашего товарищества, зачем он нам нужен?

— Да что вы пристали к нему? — вмешалась вдруг старая-престарая бабка Марья, мать Власыча. — Что он, профессор какой, во всем, как вы, разбираться? Обыкновенная несознательность. Боится — уважит он вас, починит ружье, а вы пальнете, да в его товарища. В самолетах-то не одни гитлеры летят. Немцы разные бывают. Так-то.

— А нам разбираться некогда. Они-то нас — старого-малого подряд бьют, мамаша!

— Вот на то мы и русские, что виноватого от безвинного отличить можем! Не расходись, Петяшка, имей человеческую совесть! — прикрикнула старуха на своего седовласого сына, как на мальчишку.

— А вы бы его, мамаша, в сознательность привели, где его совесть, да!

— Экой ты скорый. Ты сколько лет при Советской власти жил? Ну то-то, а он нисколечко. Откуда же ему взять все в толк сразу? К таким снисходительность надо иметь, терпенье!

— Ох, не стерплю! Чую, не даст стерпеть ретивое!

С ворчанием Власыч принялся за починку пулемета, отобрав у немца весь инструмент.

А Фюнфкиндер понял, наверное, что Власыч — его смерть. Глядеть на него боялся. Старался скрыться среди женщин и ребятишек. Женщинам понаделал из алюминиевых листов с разбитых самолетов кастрюли-самоварки, бездымные жаровни, чтобы дымом лагеря не выдавать. Мальчишкам понаделал ножиков складных. Блесен для ловли щук смастерил. Девчонкам серьги, колечки. Трудился не переставая. И постепенно стал всем нужен.

Угодил и старикам, смастерив портсигары из небьющегося стекла.

Власыч по-прежнему косился злым взглядом, но больше не задевал. Только ворчал иногда:

— Постойте, вот убежит, карателей приведет, тогда вспомните мои слова, да поздно!

Ленька посмеивался. Он готовил еще один сюрприз — починял вместе с Фюнфкиндером рацию, снятую с самолета. Вот будет чудо, когда станут слушать Москву!

У ребят с Фюнфкиндером завелись и не такие тайны.

Однажды девчонки, набрав грибов, отправились в большое село Муравьево добыть хоть немножко соли.

Там была немецкая комендатура, стоял гарнизон, в каждом доме солдаты. Они бойко выменивали на мыло, на соль, на иголки и зажигалки сало, масло, яйца и посылали домой.

Страшновато было ходить туда партизанским семьям, но все же пробирались и выменивали что надо. У некоторых была там родня, у других знакомые.

Заметив, что немец сильно тоскует по своим детишкам, ребята уговорили его написать в Германию письмо, что, мол, жив-здоров и надеется увидеться после войны. А девчонки это письмо доставили в Муравьево, а там сумели его опустить в германскую фельдпочту. Фюнфкиндер повеселел. Даже песни стал петь потихоньку. И обучил Манечку, которая напоминала ему младшую дочку — такая же беленькая, — немецкой песенке про елку: "О танненбаум, о танненбаум".

А Ленька уже болтал с ним по-немецки, с каждым днем все быстрее. И вдруг ужасное событие потрясло лагерь.

Случилось это неожиданно в один ясный, тихий день.

Девчонки пошли по ягоды, а Ленька вместе с партизанами на разведку. Фюнфкиндер, как всегда, оставался дома и чего-то мастерил.

Возвращаясь тайными тропками с разведки, партизаны вдруг услышали стрельбу со стороны Волчьей пасти — так называлось страшное болото, поглотившее немало заблудившихся телят, коров и овец, красавцев лосей, говорят, и людей.

Непроходимое это болото по виду было обманчивым и даже заманчивым. Поверх трясины росла такая мягкая, такая нежная зеленая травка — так и тянет: пробеги по ней босиком, приляг, поваляйся.

Но горе обманутым! Под тонким травяным покровом скрывалась бездонная трясина, наполненная липкой тиной. Провалишься — и поминай как звали.

Почему на болоте стрельба? Кто-то просит помощи, наверное? Надо узнать, что случилось!

А случилось там вот что.

Девчонки в поисках самой лучшей, самой сочной ежевики вышли к берегам болота и вдруг увидели в Волчьей пасти немецкий самолет. Вернее, один хвост его, торчавший вверх. Самолет как ткнулся, так и пошел носом вниз в трясину. Наверное, фашистские летчики приняли болото за ровную лужайку и, беды не зная, спланировали на нее. То ли моторы у них забарахлили, а может быть, подбили их в пути.

И вот, смотрят девчонки — на хвосте лепятся немецкие летчики и пассажиры. Вначале показалось смешно. Большие такие дяденьки, в мундирах, при оружии, а трусятся, как зайчишки на коряге, застигнутые половодьем.

А потом обеспокоились девочки: засосет ведь их в болото. Жалко им стало — погибнут люди мучительной смертью.

Лесная, партизанская детвора — народ сообразительный. Перешептались девчонки и решили немцев в плен взять и привести в лагерь, как Ленька Фюнфкиндера. То-то будет диво!

Девчонки в поисках ягод не раз рисковали лазить по трясинам, знали, как зайти и как выбраться. Быстро сплели из ивовых прутьев две пары болотных лыж. Интересные такие — для рук и для ног, чтобы ползать на четвереньках, тогда не опасно. И вот Манечка — она была всему делу заводиловкой — тронулась на выручку.

На всякий случай белый платочек на прутик повязала, как парламентер, размахивает им и смеется. И подружки, из кустов выглядывая, хихикают.

— Маня! Манечка, ты им по-немецки спой. Песенку. А то испугаются "рус партизан". Палить начнут. Пой, Манечка!

И Манечка, подойдя поближе, запела, как выучил Фюнфкиндер:

— "О танненбаум, о танненбаум"...

И весело подружкам и страшно за Манечку. Все же — к фашистам идет... Правда, немцы разные бывают, а вдруг эти не такие, как Фюнфкиндер.

Ну, да зачем же им убивать Манечку, если она их выручать хочет?.. Маленькая, не тронут...

А главное — по-ихнему говорить может: и "данке зер", и "гутен таг", и все такое... Объяснит, что вреда им не будет, спасутся, если будут выползать по одному, без оружия...

Манечка поет — а немцы молчат. Тревожно что-то стало девчонкам, затаились, глядят. Не звери же они. Звери и те детей не трогают. Только бешеные волки... Манечка — ничего, идет себе бесстрашно. Ближе, ближе...

Вдруг как грянет стрельба. Так она и повалилась, Манечка. Закричали девчонки, как подраненные, и бросились бежать. Вот тут и наткнулись на них партизаны.

Чернее тучи пришли они в лагерь. А Власыч весь белый стал... Увидел это Фюнфкиндер, и сердце у него сжалось, дыхание перехватило.

Когда узналось — плач поднялся в лагере ужасный. Плакали по Манечке все. Даже Ленька, презиравший слезы.

Держался только Фролов.

— Такое преступление не может пройти безнаказанно. Сейчас мы устроим суд, товарищи, — сказал он.

Выбрали заседателей от всех поколений — от девчонок и мальчишек, от стариков и старух, и представителем от немецких солдат — Фюнфкиндера. Объяснили ему это и засели.

Председателем сам Фролов. Выступил, рассказал, каким тяжким воинским преступлением является убийство парламентера. Он все уставы знал.

Потом предоставил слово свидетелям. Рассказали очевидцы, как дело было, как убили фашистские военные чины русскую девочку Манечку, шедшую вызволить их из трясины.

Все это растолковывали Фюнфкиндеру. И он понимал. Красными пятнами покрывалось лицо его, на лбу вздувались синие жилы. Когда все было выяснено, Фролов обвел глазами заседателей и спросил:

— Какого наказания заслуживают фашистские военные преступники?

Молчат люди, на Фюнфкиндера смотрят. Пусть немец первым скажет, о его нации речь идет. Власыч стукнул его но плечу жесткой ладонью и, заглядывая в глаза, сказал:

— Ну, высказывайся по совести, немец. Запишем твое ценное мнение. Все подпишемся и протокол суда самому Гитлеру пошлем, фашистскому командованию. Пусть знают, что судим мы, партизаны, судом праведным. Вот как. И ты, как имеющий чин и звание в немецкой армии, своей подписью это засвидетельствуешь. Чтобы знали, что трибунал наш был международным!

Говорит, а сам автомат сжимает так, что белеют пальцы. Как же — ведь Манечка-то не чужая ему была, внучка.

Молчал Фюнфкиндер, потупя глаза.

Примолкли и заседатели и все люди и затаив дыхание ждали, что промолвит немец.

— Ну, — вставая, спросил Фролов, — что же ты скажешь, Фюнфкиндер, от имени трудящихся немцев, одетых в военные шинели? Какой должен быть приговор убийцам детей, военным преступникам, стреляющим в парламентеров, спрашиваю) тебя окончательно? А чтобы воля твоя была свободна, даем тебе партизанскую святую клятву, что при любом мнении волос не упадет с головы твоей. Суди по чистой совести, представитель немецких солдат!

Сказал так, и только ветер пронесся по камышам. И стало тихо-тихо. Поднял глаза Фюнфкиндер, посмотрел на небо, на землю, обвел взглядом людей и промолвил какие-то страшные слова побелевшими губами. Потом перевел по-русски:

— Смерть им! Смерть!

Взял перо, поставил свою подпись под бумагой, подул на нее, как на горячую, отошел в сторону и заплакал.

Зашумели, зашептались женщины, отвернулись старики. А Власыч вдруг подскочил к Фюнфкиндеру, обнял за плечи и закричал в ухо:

— Ну чего ты, чего? Не реви, дура! Боишься, что детей своих осудил на смерть? Как узнается в Германии твое мнение, так забьют их гитлеровцы в гестапо? Чудак ты! Мы же не сейчас протокол суда пошлем, а после войны. В международный трибунал представим, вот куда, понял? Ну, опомнись, Фюнфкиндер!

Какое там! Взглянув на своего самого страшного врага, утешающего его, немец почему-то еще сильней заплакал. Ушел в камыши и долго сидел в одиночестве. А потом починил противотанковое ружье трофейное и пошел вместе со всеми партизанами приводить приговор в исполнение. Трясина не выпустила преступников. Вначале в ней скрылся самолет, потом стала засасывать его команду и пассажиров в полковничьих и генеральских мундирах. Партизанские пули прекратили их мучения. Вот и все.

А уж что там дальше было, точно неизвестно. По слухам, партизанский лагерь этот все-таки разгромили немцы. Уж очень досадили им партизаны, ловко сшибавшие из противотанковых ружей и трофейных пулеметов транспортные самолеты. Разбомбили они болото. Много людей побили, поранили. Контуженного Леньку, чуть не захлебнувшегося в болоте, спас пленный немец, прижившийся среди наших, и сам, сильно израненный, был вместе с ним вывезен на Большую землю. Хотя это недостоверно, но похоже на правду.

И, если получим письмо от бывшего Леньки, который, став командиром, инженером, механиком, ученым или еще кем, побывал в гостях у бывшего пленного Фюнфкиндера, где-нибудь в Германской Демократической Республике, где строится новая жизнь, это будет самым правдивым концом этой сказки. Страшной сказки про войну, в которой злой фашизм, околдовав простых людей Германии, послал их убивать своих лучших друзей — рабочих и крестьян Советской страны.

Если трудящиеся всего мира объединятся — развеются в прах вражьи чары и такие ужасные дела останутся только в сказках.

А пока этого не случилось — мы крепко будем любить и беречь нашу Советскую Армию, служить в ней. Смело и умело владеть оружием, да таким, что ни один враг не проникнет больше в наши поля и рощи, не загонит жителей городов и сел в леса и болота. Нет, больше таким сказкам не бывать!

Лягушка со стеклянными глазами

В японской деревеньке Мито, приютившейся у подножия черного холма, над рисовыми полями префектуры Фунокси, — необычайное происшествие. За всю столетнюю жизнь этой маленькой деревушки, населенной мирными рисосеями, ничего подобного не было. Все жители ее хотели бы немедленно сбежаться к дому старого крестьянина Китидзо, где это случилось, но неприлично было показать свое нетерпение. Женщины, роняя посуду и подхватывая на руки детей, вертящихся под ногами, торопились приготовить ужин засветло, чтобы с наступлением темноты броситься бегом к источнику любопытства.

Мужчины под разными предлогами уже отправлялись к Китидзо. Правда, не все сразу, а по старшинству. Старшина деревни пошел как самый старший начальник. Управляющий помещика — насчет новой арендной платы; лавочник Кихей — напомнить о долге. Полицейский Удзиро — по долгу службы.

Все, кто стоял выше других по своему положению, засветло потянулись к дому, привлекшему внимание.

Удивительно везло этому дому бедняка после войны.

Совсем недавно в него вернулись две дочки Китидзо — Окику и Миэку, отданные сроком на десять лет на "Большую Токийскую мануфактуру" за четыреста иен каждая.

Не успел Китидзо истратить эти деньги, как они явились домой раньше срока, потому что, на их счастье, фабрика закрылась. После войны хозяин обанкротился и прекратил производство. В конторе всем девушкам сказали:

— Идите куда хотите, нам нечем вас кормить.

И они явились домой — как с неба свалились. Это ли не радость родителям! Правда, девушки были тощи, худы и оборванны. Лица их сморщились, как у старушек. Они ничуть не выросли там, на фабрике, а только состарились. Но все же они явились живыми. Ведь некоторые возвращались домой в конвертах в виде горстки пепла...

По древнему японскому обычаю, где бы человек ни умер, похоронить его прах нужно обязательно на родине, вблизи от дома, от родных.

Конторы фабрик исполняли его точно: как только умирала какая-нибудь девочка-работница, не выдержав тяжелого труда, от голода и болезней, — тело ее сжигали в крематории, а пепел отсылали родным по почте. Для этого были даже особые конверты из вощеной бумаги, с траурной черной каемкой по краям.

Многие родители получали такие конверты.

Но Китидзо получил своих дочерей хоть и плохенькими, да живыми. И каждый, глядя на них, понимал: еще годик-другой — и они бы не выдержали.

Девушек откармливали всем, что только нашлось в запасах семьи. И рисом, и сладким картофелем, и сушеной рыбой, и овощами. И они ели, ели, ели, но никак не могли наесться. Так они оголодали. Вся семья со слезами радости смотрела в их жующие рты...

И теперь новое удивительное событие.

В дом Китидзо вернулся старший сын, Дзнсай. Тот самый Дэнсай, которого считали погибшим. Он был храбрым солдатом. Большим и сильным. Служил в императорской артиллерии. Побеждал англичан и американцев. А с русскими ему не повезло. Оказывается, они зацапали Дэнсая в плен. Как это могло случиться, удивительно. Ведь японские солдаты в плен не сдаются, это известно даже детям. Они должны либо победить, либо умереть с честью, по-самурайски. Не одолел врага — кончай с собой либо ножом, либо пулей. Но в плен не сдавайся, тогда опозоришь всех своих предков и потомков!

А Дэнсай вернулся как ни в чем не бывало. И прошел по деревне толстый, здоровый, с большим мешком за спиной. Он шел, загадочно улыбаясь. На нем были русские сапоги! Это было совершенно поразительно...

Как же тут не взволноваться всей деревне! Недаром все, кто стоял выше других, уже отправились к дому Китидзо. Чтобы не столкнуться друг с другом, каждый шел по своей тропинке, и теперь они тянулись по гребням насыпей, удерживающих воду на рисовых полях, видные издалека всем и каждому, как цапли среди болота, — старшина с толстой тростью, управляющий с зонтиком, полицейский с саблей и лавочник Кихей, просто заложив руки за спину.

А в доме старого крестьянина были открыты все четыре стены. Этим было показано, что хозяева уважают любопытство всех соседей и ни от кого не таят необычайного происшествия. И гордиться им и стыдиться его было бы одинаково невежливо.

Дом у Китидзо был обычной постройки — без окон и без дверей. Четыре больших столба, вкопанных в землю и накрытых соломенной крышей с длинными нависающими краями, а между ними — раздвижные стенки из прессованного картона. Когда было холодно, стенки сдвигались, когда жарко — они раздвигались. И жилье оказывалось открытым всем ветрам и взглядам. Всякий мог подойти и посмотреть, что здесь происходит.

Бедному крестьянину от людей скрывать нечего.

К домику Китидзо от главного шоссе вела лишь одна дорога, по неширокой насыпи среди рисовых полей. Но по ней пришел только священник в своем длинном черном балахоне. Он шел не окольными путями, считая себя единственным, кто сейчас был совершенно необходим для спасения всего рода Китидзо.

Ведь если в дом войдет страшный преступник, человек, нарушивший священную клятву императору, осквернивший себя пребыванием в плену, то на небесах произойдет большое несчастье. Ибо, как гласит "синто" — религиозное учение японцев, — все души усопших стоят в очереди перед богами, которые перевоплощают их снова в живых людей. Но перевоплощают в зависимости от дел потомков. Если потомки совершают на земле добрые дела, тем самым они подталкивают души предков ближе к перевоплощению. Если грешат, то отталкивают назад. А если совершают такое страшное преступление, как нарушение клятвы императору, то и сами летят в ад, и вечное небытие, и увлекают за собой всю цепочку душ своих предков. Губят весь род.

Как же было не поторопиться священнику?

Единственное спасение рода Китидзо было сейчас в том, чтобы не принять в дом Дэнсая. Не узнать его! Сделать вид, что в семье и не было такого. И прогнать подальше. Только этим можно еще перехитрить богов. Это еще может помочь.

И священник спешил.

И все жители видели его фигуру в черном кимоно, с черным зонтом в руках, и его голые пятки показывали, что он торопится.

Успеет или не успеет?

Что же было в доме Китидзо, открытом с четырех сторон? Там все было удивительно. Виновник происшествия, Дэнсай, сидел на циновке у самого очага, в центре пола, состоящего из четырех татами, сидел уже внутри дома!

Вот что было поразительно.

И первые гости даже не решались сразу заметить его Старшина спросил старого Китидзо:

— Когда ты думаешь платить недоимку но налогу, Китидзо-сан?

Управляющий сказал:

— Не время ли поговорить нам о новой арендной плате? Рис дорожает, Китидзо-сан.

Священник пробормотал молитву. А полицейский не нашелся что сказать и уставился на Дэнсая, расставив свои тонкие ноги в черных обмотках и в резиновых тапочках с отдельным большим пальцем, покачивался, как козел, вставший на задние ноги перед вишневым деревом.

Не успел отец ответить, как сын улыбнулся пришедшим и, обнаруживая несдержанность, сказал первый, не дожидаясь слов старших:

— Здравствуйте, земляки! Вы что, не узнаете меня?

Он сидел плотный, упитанный, с лицом чересчур белым для японского бедняка и весело улыбался. Его самоуверенность поразила всех соседей. Теперь им ничего не оставалось делать, как сказать по обычаю:

— Ах, это ты, Дэнсай?

И каждому он ответил:

— Да, это я, Дэнсай.

Теперь уже все было кончено. Соседи признали его, и он сам назвал себя, и вот его отец окончательно признал его перед богами за своего потомка:

— Да, это мой сын Дэнсай.

Удивительнее всего, что в доме не чувствовалось никакой тревоги. Мать Дэнсая готовила пищу. Отец сидел на краешке татами и покуривал, выпуская изо рта ровно столько дыма, сколько всегда. Невестка — высокая Оеси, у которой муж потонул в море, качала ребенка и, видя, что он не желает спать, пугала его лягушкой со стеклянными глазами — новым пугалом японских маленьких детей.

А виновник происшествия, сам вернувшийся Дэнсай, вместо того чтобы рассказывать о своих необыкновенных странствиях, играл со своими сестренками. Он брал на руки то Миэку, то Окику и подбрасывал их вверх, как маленьких. Он обнимал их и гладил по черным гладким волосам.

— Ах вы мои маленькие старушки! Почему же вы не выросли с тех пор, как мы расстались? Что же вас, заколдовали там, на фабрике? Превратили в гномов? Как вы там жили, мои сестренки? — спрашивал он.

Сестры не хотели обременять брата рассказами о своих бедствиях и, улыбаясь, отвечали:

— Мы жили чудесно. Мы вместе со всеми пели много песен. Вот одна из них:

Если ты хочешь назвать текстильщицу человеком,

Тогда и телеграфный столб называй цветком.

Дэнсай смеялся лукавству этой песенки и спрашивал:

— Ну как же вы доставали до ткацких станков, такие малютки?

— А нам подставляли скамеечки, братец.

— Сколько же часов вы работали, сестренки?

— Столько, сколько могли. Когда мы падали, нас отливали водой, и мы работали еще немного.

— О бедные мои сестры! Что же вы думали о своем отце, продавшем вас в рабство?

— Мы любили нашего отца. Мы понимали, что ему трудно было, когда тебя взяли в солдаты, и он от беды продал нас господину Судзиэмо. Вот что мы пели:

Отец мой, когда ты пьешь чашечку водки,

Помни, что ты не водку пьешь, а наши горькие слезы.

При словах этой песни глаза Дэнсая блеснули, и он пробормотал:

— И все это в то время, когда я покорял для императора народы и земли...

Этот разговор совсем был неинтересен соседям, и мудрый, старый Китидзо попытался перевести беседу Дэнсая на другой лад. Он вдруг захихикал и сказал:

— Удивительные дела творятся на свете! Дэнсай вернулся из России, не покорив ее. И в то же время он не был в плену. Хи-хи-хи! Это ли не достойно нашего внимания?!

При этих словах наступила полная тишина, как знак величайшего недоверия. Было слышно, как на криптомериях трещали цикады, а в рисовых полях начинали свои предвечерние трели болотные певуньи-лягушки.

Дэнсай прислушался к молчанию односельчан, затем потрогал на груди значки "За взятие Сингапура", "За победу на Филиппинах" и сказал:

— Быть безоружным в стране врагов и не быть в плену... Гм!.. Я бы сам не поверил такой возможности, но мудрость божественного императора не имеет границ, как и глупость простых смертных. Я был в России и строил дороги, мостил их камнем в той местности, которая звучит, как воинственный клич русских солдат: "Ура-л". Я был без оружия, а русские — с винтовками. Они распоряжались — я исполнял.

При этих словах гости защелкали языками и покачали головами, выражая сомнение и неодобрение.

— И в то же время это не был плен. Нет, наши генералы объявили нам, что император отдал нас взаймы Советскому правительству. За хорошую работу на прощание русские мне подарили сапоги. Вот они, — показал Дэнсай.

Тут гости снова защелкали языками и закачали головами, но теперь они выражали крайнюю степень удивления.

— Да, да, мы были не в плену, а в гостях, так написано в приказе по славной восьмой дивизии квантунской императорской армии и подписано генералом Сумитсу. Привяжите меня к земле над ростком бамбука, и пусть он меня прорастет насквозь, если это было не так!

При последних словах глаза Дэнсая зловеще сверкнули. Но никто ему и не возразил. Только старшина сказал:

— Значит, русские не победили вас в Маньчжурии?

— Нет, они просто уничтожили тех, кто попытался против них сражаться, а остальных милостиво приняли и угостили.

— Да? Но чем же могли угостить японцев эти белые варвары?

— Рисом, уважаемые мои односельчане, рисом.

— Разве в снегах России растет рис? Это невероятно! — раздались голоса.

Дэнсай насмешливо оглянулся.

Уже совсем стемнело, и теперь вокруг дома теснилось много народу. Мать зажгла висячую лампу, спускавшуюся с потолка. Она освещала домик Китидзо изнутри, как бумажный фонарь, повешенный между небом и водой рисовых полей. И гора, покрытая кривыми соснами, и все темные постройки растворились во мраке. И теперь, видимый отовсюду, отраженный в рисовых полях, всем сверкал и всех притягивал только этот маленький крестьянский домик, внутри которого сидел необыкновенный, потерянный и вернувшийся сын Китидзо.

Дэнсай прислушался, как стучат по дороге деревянные сандалии спешащих его послушать односельчан, откашлялся и сказал:

— Да, у них растет рис, но они не умеют его есть.

— О-о, вы слышали — русские не умеют есть рис!

— Да, они берут его не двумя палочками, как мы, а большими ложками, вот такими.

Вытащив из-за голенища сапога, Дэнсай показал странный предмет наподобие игрушечной лодки с ручкой, и все рассмеялись.

— Ну, ну, что там еще? — поощряли соседи.

И, боясь пропустить хоть одно слово, высокая Оеси прикрикнула на ребенка:

— Да замолчишь ли ты? Не то прибежит лягушка со стеклянными глазами и тебя первого задавит!

Ее сыну Тинтаю было уже четыре года, и он самостоятельно выбегал на большую дорогу, где не раз пугался этих страшных железных созданий.

Тинтай замолчал, засунул палец в рот.

А какой-то парень простодушно расхохотался:

— Ай-ай-ай! Чтобы есть такой штукой, надо иметь много риса!

Всех удивляла ложка. Один из соседей взял ее в руку.

— Вот чудаки! Разве можно употреблять за столом такую посудину? Да ею можно зацепить сразу все, что в чашке! Съешь все один и оставишь голодными отца, мать и тетушку с бабушкой!

Это замечание вызвало неудержимый смех. Смеялся даже полицейский, которому было приятно, что Дэнсай так потешается над русскими.

— Охо-хо, какие смешные люди! Разве можно совать в рот рис таким способом! — сказал толстый Кихей, утирая слезинки, выступившие от смеха на его заплывших глазах.

— Теперь мне беда: я приучился есть рис такой русской ложкой... Не знаю, как я удержу теперь наши тонкие палочки, — сказал Дэнсай.

— Ого, не бойся, — ответили тут из толпы, — мы сами отвыкли от них.

— Был бы рис, а есть научишься.

— Позвольте, а разве все мои соседи не рисосеи? Разве мы не среди рисовых полей?

— Дэнсай, Дэнсай, еще про русских, это смешно!

— Хорошо. Там много смешного. Они живут как большие чудаки. У них, например, нет помещиков. Совсем нет.

— Так откуда же они берут землю? — раздался недоуменный голос. — Ведь ее можно доставать, арендуя у помещиков!

— Они понятия не имеют, что значит "арендовать землю".

— Вы слышали? Они не умеют даже обращаться с землей! — обрадовался управляющий помещика. — Недаром нас призывал император на эти пустынные пространства.

— Но эти пространства засеяны, — сказал Дэнсай, — и урожаи с них велики.

— Куда же они их девают?

— Часть государству, а остальное себе.

— А помещику?

— Так у них же нет помещиков. Вот беда. Поэтому они и не знают, куда девать урожай. Им, несчастным, поэтому и приходится иметь такие большие ложки...

Раздался смех, вначале неуверенный, слабый, потом пошел все больше, сильней и наконец перешел в хохот.

— Дэнсай, соври про что-нибудь еще.

— Расскажите лучше вы, односельчане, как у вас дела с помещиками. Не собираются ли власти дать арендаторам хоть немного земли?

— Собираются, намереваются, Дэнсай. Этот вопрос уже разбирается в парламенте. Третий год уже. Мы ждем и радуемся. Свои дела мы знаем, расскажи про чужие.

— Про чужие? Видел я и чужие дела, когда проезжал домой по Маньчжурии и по Корее.

— Ну-ну, как они теперь живут без нас, беспомощные люди?

— О, там ужасно плохо: там пропали помещики.

— Как же они могли пропасть, Дэнсай?

— Не знаю. Как только пришли русские, так они и пропали. Они не могут жить в одной атмосфере с русскими.

— А как народ?

— Народ берет большие ложки.

— Ну да, ведь ему больше не нужно половину урожая отдавать помещикам! — догадался простой парень.

— А к нам вот пришли американцы, — пробормотал кто-то тоном сожаления, — и наши помещики все целы!

— Давай о русских, Дэнсай, наш слух оскорбляется упоминанием о китайцах и корейцах. Довольно о них! — крикнул староста. — Еще о смешных русских.

— Да, они совсем смешные — у них, например, старший не может ударить младшего. Начальник не бьет подчиненного.

— Хо-хо! — обрадовался старшина. — Вот видите, какие там слабые начальники!

— Нет, я бы не сказал! Наши начальники подчинялись им, как трава подчиняется ветру, — ответил Дэнсай.

— И офицеры там не бьют солдат?

— Нет, это не полагается по их закону.

— Как же они постигают военную науку?

— На спинах врагов, очевидно. И лучше, чем мы. Мы били англичан, колотили американцев, а русские отшлепали нас, как школьников...

— Ну, это уж слишком! Ты заговариваешься, Дэнсай! Твой слабый ум не привык к долгой беседе. Я прекращаю эту беседу, чтобы не утомлять тебя, Дэнсай! — сказал староста деревни.

— По домам, по домам! — стал командовать полицейский. — Дайте покой благословенному дому Китидзо!

Народ стал расходиться. Когда никого уже не было, к Дэнсаю, мягко ступая, подошел священник и сказал:

— А что ты скажешь о русских богах, Дэнсай? Есть ли у них боги?

— Есть. У них есть "бог войны", по-русски "артиллерия". И еще есть. Я всех не знаю. Знаю только, что русские боги сильней наших, — спокойно ответил Дэнсай.

— Как ты мог в этом убедиться?

— Очень просто: божественные русские танки не пробивались снарядами наших пушек, освященными росой богини Аматэрасу. Когда я это увидел, я решил, что простому человеку тут и делать нечего. Убежал в камыш и предоставил богам войны решать спор без меня... И хорошо сделал. Я цел, а пушка оказалась раздавлена танком, хотя на ней висело семь святых талисманов!

Священник помолчал и, смущенно пожевав губами, спросил:

— Какой же подарок ты принес нашим богам, Дэнсай? Чего ждать от тебя нашему храму в знак благополучного прибытия?

— Ничего.

Священник остолбенел от такой дерзости. Притихла вся семья Китидзо. Старый крестьянин как затянулся трубкой, так и проглотил дым. Тогда Дэнсай пошарил вокруг себя и, найдя ложку, протянул ее священнику:

— Вот, возьмите ложку. Я и забыл про этот чудесный подарок.

Священник даже попятился от такого необычного предмета. Но, по обычаю, нельзя отказаться от приношения богам, какое бы оно ни было. Он взял ложку кончиками пальцев и, зашипев, как рассерженный гусь, стал кланяться, кланяться и исчез, подобрав полы халата.

Когда семья осталась в одиночестве, повеяло утренним холодком. От болот стал подниматься туман. Мать и Оеси стали сдвигать стенки дома и привернули лампу для экономии керосина.

— Что же ты наделал, Дэнсай! — глухо сказал отец. — Ты обидел всех сильных людей в деревне. Ох-ох, теперь ни от кого не жди помощи!

— А разве они тебе помогли чем-нибудь? — ответил Дэнсай. — Теперь я дома, и мы сами себе поможем.

— Но все же сильные люди есть опора слабых.

— Что они делают для них хорошего?

— Они хлопочут перед императором о наделении нас землей.

— Но земли у тебя еще нет.

— Они хлопочут в парламенте об отмене наших долгов.

— Но ты их еще платишь.

— Они, наконец, не дадут нас совсем в обиду американским воякам... Этим ужасным большим, громким, которые не говорят, а только кричат, словно всегда ругаются. И с нами и между собой. От них нас спасут только сильные люди.

— Ладно, отец, не бойся, будем надеяться на себя. Теперь я дома. Мои маленькие сестренки дома. Все мы будем работать. Мы их никуда не отдадим. Знаешь, я какой — как ударю мотыгой, так земля задрожит. Неважно, что у нас нет буйвола. Я своей силой заменю буйвола с плугом. Расплатимся и с налогами и с долгами. Главное, что война кончилась и я снова смогу трудиться для семьи.

— Да, да, мой добрый Дэнсай!

— И хорошо, что наших сильных поколотили русские, — они стали потише.

— Это верно, это мы замечаем, Дэнсай.

— И хорошо, что богатым стало худо: вот видишь, они выпустили из своих когтей Миэку-сестренку и Окику-сестренку. Разве это не счастье, отец!

Солдат прижал маленьких сестер к своей широкой груди, теплой и большой, как нагретая углями лежанка, и они прильнули к ней, жмуря глаза от удовольствия.

— Теперь я дома и вы дома. Я буду копать землю, канавы, управлять водой, а вы будете полоть рис, у вас такие ловкие пальчики, мои маленькие сестренки, бедные тоненькие вишенки, выросшие без ухода...

И, говоря это, Дэнсай гладил и ласкал Окнку и Миэку. И, казалось, их сморщенные личики начинают разглаживаться и розоветь. Это начинал розоветь туман над рисовыми полями. Незаметно наступал рассвет.

Мать глядела па потерянного сына, ласкающего дочерей, которых она тоже считала потерянными, и слезы выступали на ее сухих глазах. И она думала, что обязательно нужно сходить в храм и поблагодарить богов теми скромными подарками, что принес ей сын из своих странствий. Несколькими банками консервов, несколькими сухарями, от которых она решила отказаться, несмотря на их божественный вкус, когда они размочены в воде... А подаренные русскими сапоги, в которых он пришел, придется оставить. Он в них нарядится на свадьбу.

Отошел немного и отец, прогнав испуг от сердца.

Стала улыбаться и Оеси, жена утонувшего сына, надеясь, что здоровый, сильный Дэнсай заменит ее ребенку отца.

Все стало хорошо, и теперь пришло время покушать праздничной пищи — отварного рису, посыпанного тертой сушеной рыбой.

Когда все сели в кружок, мужчины и женщины, старшие и младшие, Миэку сказала с восторгом:

— За этот час я отдала бы всю остальную жизнь на фабрике.

— О, не вспоминай о ней! — воскликнула Окику. — Пусть этот дурной сон не вернется. О, если бы кто знал, как больно дерется плетка надсмотрщика и трость инженера и как холодна вода, которой отливают упавшую у станка от слабости! О, если бы ты знала, наша бедная мать, ты бы нас не рожала...

— Молчи, молчи, сестренка, не печаль брата.

— О сестры, я был везде, и я все знаю. Я знаю, почему японский шелк самый дешевый в мире, — говорил Дэнсай, доставая из-за голенища вторую ложку, чем немало насмешил сестренок.

Быстро рассветало. И туман уже стал испаряться, разбегаясь легкими тенями в разные стороны. И вдруг в разгар скромного семейного пиршества на дороге, ведущей к дому, что-то странно зафыркало, зачавкало, заплескалось по канавам, как огромное пресмыкающееся.

Все перестали есть и вопросительно посмотрели друг на Друга.

Дэнсай высунулся в створку меж раздвижных стенок и увидел, что по узкой дороге к дому едет американский открытый автомобиль "виллис". Он все время соскальзывает в канавы. Но шофер включает передние и задние колеса, и машина прыгает вперед, как огромная зеленая лягушка. Ее зажженные фары светятся в тумане, как два желтых глаза.

"Куда они прутся, разве не видят, что заблудились!" — подумал Дэнсай с неприязнью.

Он свесил ноги с пола, приподнятого над землей, и, всунув ноги в русские солдатские сапоги, шагнул вниз, на улицу. 3а ним высыпали из домика отец, мать, обе сестренки и жена брата. Было даже удивительно, сколько вмещал людей маленький домик с раздвижными стенками.

В машине сидели два американца в военной форме и один японец в европейском костюме, с портфелем в руках. Оба американца были здоровые, молодые и упитанные. Из-под рубах, заправленных в брюки, выпирали их сытые, округлые спины. Из засученных рукавов торчали круглые руки. На ремнях тяжело висели пистолеты.

Оба американца улыбались, поглядывая на многочисленное семейство Китидзо, как будто всем и каждому привезли подарки.

Тот, что правил машиной, затормозил на самом краю рисового поля и подмигнул Дэнсаю — вот, мол, как я умею.

А другой вышел из машины, шагнув прямо через борт.

Японский господин в европейском костюме и в очках с золоченой оправой осторожно, как кот, боящийся росы, вышел вслед за ним.

Вид у всех был такой, словно они сюда и приехали.

"Вы, наверное, заблудились, господа?" — хотел уже спросить Дэнсай, с трудом подбирая фразу на английском языке. Но слова, которые он знал по солдатскому разговорнику, не подходили для такого случая. Парень смутился. И тут началось удивительное.

— Это дом господина Китидзо, крестьянина? — спросил японец, взглянув на старика.

— Да, это мой дом.

— Очень хорошо, — сказал американец по-японски так, что никто его не понял. — Добрый вечер, приятная погода. — Он оскалил золотые зубы и похлопал старика по плечу.

А шофер выпрыгнул из машины и, не заглушив мотора, стал разминать ноги и, подойдя к Дзнсаю, спросил:

— Стащил сапоги с убитого русского, приятель? Хорошие сапоги. Хочешь меняться? Давай на что-нибудь.

— Как поживаете, крестьянин Китидзо-сан? — спросил японский господин, не глядя на старика, а роясь в раскрытом портфеле. — Как поживают ваши жена и дети?

— Спасибо, хорошо поживают моя жена и дети...

— Окику-сан и Миэку-сан, если не ошибаюсь? — Господин поправил очки в золоченой оправе и оглядел всех, ища дочерей крестьянина.

И что случилось с ними! Девочки стояли, прижавшись друг к другу, и так дрожали, как будто две вишенки, на которые внезапно подул страшный северный ветер. Дэнсай хотел спросить, что с ними, но в это время господин вынул из портфеля золоченую бумагу с императорским гербом и сказал:

— Очень хорошо. Я за ними приехал. Вот, узнаете ли вы контракт за вашей подписью?

Китидзо кивнул головой.

— По этому контракту они еще не отработали три года и должны вернуться на фабрику.

— Как — на фабрику? Но ведь она закрылась! — воскликнули сестры обе сразу.

— Закрылась и снова открылась.

— Но ведь хозяин обанкротился!

— Да, и продал ее американцам. Фабрика будет опять вырабатывать шелк для Америки, как и раньше. А ну, собирайтесь живо! — приказал он девушкам, оттесняя их от родителей. — Нам некогда ждать... Там на шоссе автобус полон таких, как вы. Мы довезем вас до него.

— Да, да, — сказал улыбающийся американец, — гоп сюда! — и указал на сиденье.

Все стояли недвижимы.

Японский господин нетерпеливо топнул ногой и хотел сказать что-то сердитое, но американцы опередили его. Тот, что правил машиной, в одну минуту схватил сестренок за шиворот, легко приподнял их от земли своими толстыми руками и швырнул в машину, как котят в железное ведро. Другой перешагнул прямо через борт машины на свое сиденье.

Его начальник еще раз улыбнулся семье Китидзо, похлопал еще раз старика по плечу и сказал:

— Вот и все. Прощайте. Хорошая погода... Добрый вечер... — и, не переставая улыбаться, сел в машину.

Японский господин уже сидел там, придерживая Окику и Миэку, валявшихся у него в ногах. Шофер включил скорости и, по-приятельски помахав Дэнсаю рукой, дал задний ход. Машина удалялась, пятясь задом. Шофер забыл погасить свет, и фары ее сверкали, уставившись на людей, как два страшных желтых глаза.

Китидзо, его жена и невестка стояли, прижав руки к груди, как молчаливые изваяния, изображающие беспомощность и горе.

Первым опомнился Дэнсай:

— Постойте, да как они посмели? Да что же это такое? Что это происходит?

Ему никто не ответил. Забытый всеми в доме, закричал, словно в ответ ему, четырехлетний Тинтай:

— Мама, я боюсь! Мама, спрячь меня от лягушки со стеклянными глазами!..

Мать повернулась к нему и пошла, приговаривая:

— Не плачь, не бойся, она прибегала не за тобой.

Дэнсай стоял растерянный, опустошенный, широко расставив ноги, чтобы не упасть. Ярость душила его за горло, слезно спрут.

— Эй, господа, вы что-то потеряли! — заорал он вдруг, показывая сжатый кулак.

Водитель машины обернулся и затормозил. Дэнсай настиг машину в три прыжка и, выхватив из нее сестренок, крикнул:

— Бегите!

Американец с золотыми зубами крикнул:

— Забрать его!

Шофер попытался это сделать, но неудачно — втаскивая Дэнсая в машину, сам вывалился вместе с ним и угодил в рисовое болото. По колени в воде они стали бороться, и, когда очкастый японский господин попытался помочь американцу, он получил такой невежливый удар сапогом, что завопил:

— Полиция! Здесь бунт!

Золотозубый стал палить вверх.

Но это только распугало людей, и все попрятались, а дальше всех — полицейский чин, хотя у него были указания во всем содействовать американцам.

Неизвестно, чем бы кончилась драка, если бы не появился американский военный патруль. Солдаты одолели Дэнсая и увели, надев наручники. Они были злы как черти, почти каждого он успел наградить синяком, так ловко дрался. И, сидя в машине, придавленный навалившимися врагами, орал весело, как победитель:

— Банзай!

С этим криком он и исчез из деревни. И вот его все нет с тех пор, но отец не унывает и упрямо твердит:

— Он еще вернется. Если за общение с русскими не смогли покарать его даже боги, что ему сделают американцы?

И утешается тем, что лягушки со стеклянными глазами что-то стали избегать маленькой деревеньки Мито.

Содержание