Новичок
И на войне любят над новичками посмеяться. Попадет в роту необстрелянный солдат, так обязательно найдутся шутники, чтобы над ним потешиться. Вот и с Бобровым так, — донимал его бойкий, смешливый старожил роты, боец Васюткин. Смекалистый, ловкий парень, бывший до войны парикмахером. Юркий такой, верткий. С начала войны ни разу не был ранен, а на груди уже медаль "За отвагу".
А Бобров пришел из степного колхоза, медлительный сибиряк, увалистый, спокойный. И, несмотря на такой сибирский характер, попав на передовую, вначале пугался. Правда, с опозданием, когда пуля просвистит, он голову наклонит; мина разорвется и осколки мимо пролетят, он присядет.
Васюткин стукнет ему штыком по каске, он к земле припадет. И все смеются:
— Что, не пробила? Поищи, поищи ее, на ней твои инициалы! Специально тебе отливали! Ха-ха-ха!
Бобров не сразу разбирался, что это шутка, и просил без обиды:
— Други, вы меня не шибко пугайте, а то я с испугу злой бываю, беду могу сделать.
Все еще пуще смеялись.
Послали их как-то в секрет — Васюткина часовым, а Боброва подчаском.
По дороге Васюткин все беспокоился:
— Бобров, а ты, в случае чего, не сдрейфишь? А? Ведь секрет — это дело рисковое... Будем совсем одни, впереди наших позиций. На ничьей земле... Гляди в оба!
— Ладно.
— Да не складно, тут может быть как раз не ладно! Мы за ними смотрим, а они, глядишь, нас высмотрели... Не успеешь оглянуться...
— Ничего.
— Ну, а в случае чего? Ты с гранатой хорошо обращаться можешь? Винтовка у тебя в порядке? Труса не спразднуешь?
— Если не напугаюсь...
— Ты уж, пожалуйста, не пугайся, сам погибай — товарища выручай... По совести действуй.
— Буду действовать по уставу.
— Вот-вот, как положено...
Признаться, Васюткин за войну несколько уж подзабыл, что там сказано в боевом уставе, он считал себя достаточно опытным бойцом, чтобы действовать и по собственной смекалке.
А неопытный Бобров, идя на позицию, все пытался себя подкрепить наукой, полученной в запасном полку. "Обыкновенный окопчик, пускай и впереди позиций, что ж такого? В уставе сказано: подбежал враг к окопу, вначале встречай его гранатой, затем осаживай залпом из оружия, а потом с криком "ура" переходи в штыки. Вот и все. Чего же тут хитрого?" — думал он и, успокоившись, помалкивал.
Но Васюткин не унимался:
— Ты, главное, не теряйся. Нет такого положения, из которого нет выхода. Мы в белых халатах, каски у нас и то зубной пастой смазаны. Невидимки... Кто нас, мы сами каждого убьем! Разве у нас товарищей нету, нешто мы одни? По две гранаты — это по два друга; у тебя штык-молодец — еще боец; у меня автомат — это сорок солдат!
Так Васюткин насчитал чуть не роту.
Только когда пришлось ползти по снегу, он притих. В окопчике приложил палец к губам и зашептал на ухо:
— По делу нам с тобой тут безопаснее всего... Ежели, допустим, враг начнет артподготовку... засыплет наши окопы минами... разобьет блиндажи снарядами... сколько наших побьет? А нам с тобой нипочем! Мы на ничьей земле. Ее не обстреливают. Так что не робей, брат.
Бобров и не робел, ему только было скучно. Ночь какая-то выдалась унылая. Ни луны, ни звезд. Беловатое небо, беловатый снег.
Ничего вокруг не видно. И никого нет. Спать тянет. И ему все время дремалось. И ведь как коварно — стоя спал, а видел сон, будто он крепится и не спит...
Васюткин за двоих бодрствовал. И вперед всматривался, и назад оглядывался, и все же не уследил, как фашистские лазутчики подползли к самому окопчику по лощинке с тыла.
Поднялись вдруг из снега все в белом, как привидения, и хрипят:
— Рус, сдавайсь!
Васюткин сторожкий, как заяц, тут же выскочил из окопчика, дал очередь из автомата и исчез в белой мгле.
А задремавший новичок остался. Когда фашисты дали вдогонку Васюткину залп из автоматов, Бобров пригнулся, как всегда, с опозданием. Но его не задело в окопе, пули прошли поверху.
— Сдавайсь! — услышал Бобров и вначале подумал, что это его опять разыгрывают.
Только какие же могут быть шутки в секрете? Нет, номер не пройдет! Такая его взяла досада, что захотелось ухватить винтовку за дуло да отколотить насмешников прикладом, как дубиной. Ишь лезут к нему со всех сторон, как привидения, не отличишь от снега. Все в белом, только лица темнеют пятнами между небом и землей... Страшно, конечно... И дула автоматов чернеют, как мордочки песцов...
— Рус, сдавайсь! — повторили несколько голосов.
И тут Боброва словно перевернуло. Такая взяла злость, что и враги пытаются его напугать еще хуже, чем свои, света белого невзвидел. Схватил гранату — р-раз ее в кучу! Гром и молния! Пригнулся и через бруствер — вторую. Осколки стаей над головой, как железные воробьи. Не мешкая, высунулся из окопа: трах-трах — всю обойму из винтовки, и, не давая врагам опомниться, выскочил, заорал "ура" что было силы. И со штыком наперевес — в атаку.
Так могла действовать рота, взвод, а он исполнял все это один, точно по уставу.
Но и получилось как по-писаному. Кто же мог ожидать, что один солдат будет действовать, как подразделение. Фашистам показалось, будто они нарвались на большую засаду. И "охотники за языками" бросились наутек.
И исчезли так же внезапно, как и появились, словно улетучились.
— Бей! Держи! — кричал Бобров и не находил, кого бить, кого держать. Вдруг опомнился и похолодел от ужасной догадки. А что, если это была опять шутка и его нарочно напугали свои и этот противный Васюткин? И он палил зря, как трус и растереха...
В снегу что-то зашевелилось. Бобров заметил, что наступил на полу белого маскировочного халата. И кто-то копошится в сугробе, пытаясь встать.
— Стой, гад! — взревел Бобров, вообразив, что это Васюткин. Прыгнул на насмешника, чтобы как следует потыкать его носом в снег для острастки. И тут же понял, что это не то... Насмешник был усат... И на голове кепка с ушами, какие носят фашистские лыжники.
В одно мгновение Бобров понял, что это враг. И разозлился еще больше. Ну, свои подшучивают, ладно, откуда эти-то забрали себе в голову, будто новичок должен быть робким?
— Я тебе покажу "рус, сдавайсь"! Я тебя отучу новичков пугать! — приговаривал он, скручивая врагу руки за спину и тыкая усами в снег.
Наши солдаты, подоспевшие на стрельбу, едва отняли у него порядочно наглотавшегося снега фашиста.
— Легче, легче, это же "язык"!
— Я ему покажу, как распускать язык! Ишь чего вздумал мне кричать: "Рус, сдавайсь!" Хватит, я над собой смеяться никому не позволю! Надоело мне! То свои шутки шутят... Теперь эти черти начали подкрадываться... Нет, шалишь!
— Ложись! — повалили его в окоп солдаты.
Фашисты открыли по месту шума беглый минометный огонь. Да такой... наши едва живыми выбрались.
И только потом разобрались, что Бобров троих из напавших положил наповал гранатами, одного убил в упор из винтовки да одного взял в плен.
— Пять-ноль в его пользу! — лихо доложил командиру взвода Васюткин. Его, чуть живого, нашли недалеко в овраге. Автоматной очередью
чересчур бойкому солдату фашисты перебили ноги, когда он попытался от них удирать. После перевязки и стакана спиртного Васюткин приободрился, приподнялся на носилках и откозырял начальству.
— А где же вы были, Васюткин?
— Проявлял смекалку! Раненный первым залпом, по-тетеревиному зарылся в снег. Дожидался взаимной выручки! — ответил неунывающий Васюткин.
— Значит, Бобров один разогнал целую банду?
— Так точно!
— Ну молодец, товарищ Бобров, поздравляю с боевым крещением. Представлю к награде! — сказал командир.
— Рад стараться!
— В первой стычке и такая удача... Как это у вас так лихо получилось? Бобров смутился: по сибирским понятиям "лихо", означало "плохо". Ему
бы надо ответить: "Действовал по уставу", а он запнулся, как школьник на экзамене от непонятного вопроса, и, покраснев, ответил:
— Да так... чересчур сильно я напугался...
Тут все так и грохнули. Даже командир рассмеялся:
— Ну, Бобров, если с испугу так действуете, что же будет, когда вы расхрабритесь?
Оглядел веселые лица солдат и, очень довольный, что в роту пришел новый хороший боец, добавил, нахмурившись для строгости:
— Шутки над новичками отставить! Ясно?
Красная рябина
Трое суток неумолкаемо грохотал бой на краю Брянского леса. От деревни Кочки рукой подать. А на третий день в деревню ворвались немцы. Не слезая с мотоциклов, подкатывали гитлеровцы к каждому дому и кричали:
— Рус, выходи! Шнель!
Они гнали старого и малого на поле боя — собирать оружие и хоронить убитых.
Вместе с Арсением Казариным, колхозным конюхом, оставшимся теперь без коней, пошел и его внучек, сирота Алеша.
Они плелись позади всех, бородатый дед и босоногий мальчишка, тащивший на плече сразу две лопаты.
Когда Алеша увидел наших убитых солдат, он заплакал. Лицо, залитое слезами, сморщилось так, что все веснушки слились в одну.
— Молчи, — сказал дед, — это война! Чем реветь, посчитай-ка лучше, сколько фашистов наши постреляли! Недаром же наши полегли... Вечная им слава!
И дед стал хоронить убитых прямо в окопах, где застигла их смерть.
Оружие немцы приказывали стаскивать к большим грузовикам:
— Аллее, аллее, давай сюда!
Дед сердито кряхтел, еле двигаясь под грузом автоматов и ящиков со снарядами.
— Больно жадные! — ругался он, возвращаясь на поле боя. — Смотрите не подавитесь...
Потом он куда-то исчез. Алеша не сразу увидел его. Дед волочил за собой противотанковую пушку. Затащив ее в блиндаж под рябиновым деревцем, он стал ловко закапывать ее в одну могилу с нашими артиллеристами.
— Дед, ты это зачем? — удивился Алеша.
— Так надо! — прикрикнул на него дед и, оглянувшись, зачерпнул солдатской каской масло, натекшее из подбитого танка, словно черная кровь.
Он напитал маслом шинель и прикрыл ею затвор пушки.
— Теперь не заржавеет!
Почесав зудевшие цыпки на ногах, Алеша стал быстро закапывать клад, нажимая на лопату так, что у него заболели пятки. Он уже догадался, что задумал дед. А дед подкладывал в яму один ящик снарядов за другим: сгодятся!
— Заприметь место, — сказал дед, вытерев пот рукавом.
— Оно и будет приметное, — ответил Алеша. — Видишь: все корни пообрубили. Засохнет рябина-то.
— Ага, значит, под сухой рябиной! Запомним. Дед посмотрел на немцев, которые расхаживали по полю с засученными рукавами и так увлеклись, выворачивая карманы убитых, что ничего не заметили. Он усмехнулся:
— Постойте, вас еще жареный петух в макушку не клевал!
Алеша не понял задорных дедовских слов.
— А знаешь, дедушка, — сказал он, — немцы говорят, Гитлер уже в Москву вошел.
— Хотел с Москвы сапоги снести, а не знал, как от Москвы ноги унести.
— Это кто, дедушка?
— Да всякий, кто бы к нам ни совался. Я сам таковских бивал.
Алеша поглядел на деда. Всю жизнь он только и помнил, что дед с конями колхозными возится.
— Это когда же ты успел, дедушка?
— А в восемнадцатом году... Японцы лезли с Тихого океана, англичане — со студеного моря, французы — с моря Черного. Всех и не сочтешь! А немец, так же вот, как теперь, от заката солнца шел. Тоже вначале потеснили они наши части, а как поднялась вся наша сила, ну и вымели мы их, как помелом.
— И ты сам их бил, дедушка? Дед крепко зажал заступ в руках:
— Всяких бивать приходилось. Один раз такое было диво на Архангельском фронте — сейчас помнится. Видим: идут на нас по болотам солдаты в юбках. Юбки клетчатые, коленки голые, ботинки желтые — ну, чисто бабы какие на нас ополчились. Ружья держат на бедре и сами трубки курят. Нам даже смешно стало. А потом как ударили мы и в лоб и с флангов
— ни одного не упустили. Которых побили, а нескольких в плен взяли. Вот собрали мы их и спрашиваем: "Кто вас послал, юбошников? Чьи вы такие?" — "А мы, говорят, английского короля шотландские стрелки". — "Ах, вы — английского короля! Ладно". Поснимали мы с них юбки и прогнали обратно. Да и наказали с ними английскому королю: "Юбки понравились, присылайте еще!"
Мальчик засмеялся: вот он у него какой, дед!
А дед еще раз поглядел на немцев и сплюнул:
— Ишь засученные рукава! Постойте, штаны засучивать не пришлось бы! ...Уходя, Алеша и дед оборачивались, долго еще глядели на рельсовый
путь, пролегающий невдалеке, на взорванный мост через речку Купавку, на холмик под рябиновым деревцем.
Дважды зима прикрывала белым снегом могилы первых героев войны, и дважды на них зацветали весенние цветы. А рябиновое деревце не завяло, как думал Алеша, — нет, оно подросло, стало выше и гуще, и рядом с ним поднялись молодые, пышные кусты.
Алеша часто приходил на холмик под рябиновым деревцем. Скоро ли доведется откапывать заветный клад?
Шел третий год войны. Обнищал народ, извелся под гитлеровцами. Надев суму, дед бродил по деревням, собирал милостыню. Но вот однажды, придя домой, он шепнул внуку:
— Собирайся, гром гремит!
В лесах не раз гремели выстрелы, с грохотом срывались под откос поезда, взорванные партизанами. Но такого грома еще не слыхали в деревне Кочки. Он был в сто раз сильнее того, что бушевал тогда, летом 1941 года.
— Пора, — сказал дед, — идет наша главная сила!
Алеша, как на праздник, надел свой лучший пиджак и, взяв на плечи две лопаты, ушел вместе с дедом в лес.
Подошли они к рябиновому деревцу, смотрит дед — а оно красное, как кровь. Облепили его рябиновые ягоды, крупнее, чем на всех других кустах.
— Эхма, — удивился дед, — до чего красна рябина-ягода!
Алеша хотел сорвать ягодку, да не посмел: вспомнил, что эта рябина над могилой.
Дед ударил заступом, и Алеша стал копать, нажимая изо всех сил на лопату. Земля слежалась, копать было трудно да и опасно: немцы могли увидеть.
По стальным путям мчались через Брянские леса на восток эшелоны. Немецкие танки, пушки, солдаты проносились в грохоте колес. — Поезд за поездом шли впритык друг к другу, через каждые десять минут,
Сквозь заросли кустов дед смотрел на них жадными глазами, как охотник, выбирая добычу получше.
Алеша устал, пот лил с него градом. Яма была ему уже по пояс, но пушки все не было.
— Дедушка, неужели утащил кто-нибудь?
— Нет, — сказал дед, — у этого клада стража... И вот что-то звякнуло об лопату. Звук ее отозвался прямо в сердце Алеши.
— Она, она голос подает!
— Копай тише, не повреди.
Дед, ощупав пальцами дуло, стал осторожно отгребать землю руками. Вскоре старый и малый вытащили пушку, накрытую промасленной шинелью
убитого артиллериста, и стали устанавливать ее под деревцем.
— Эх, обтереть-то нечем! — тревожился дед. — Замок в глине, шинель в глине.
— А вот, — сказал Алеша, — моей одежей! — и сорвал с себя пиджачок.
— Давай! Для большого дела чего жалеть!
Алеша не пожалел нового пиджака. И скоро пушка была готова к бою.
Дед не умел обращаться со сложным прицелом и наводил простым способом: открыл затвор и смотрел в дуло. Алеша заглянул за ним следом и увидел в кружке света фермы моста.
Старик раздвинул станины, вогнал сошники в землю и заправил снаряд, выбрав гильзу подлиннее. Он не ошибся: это был бронебойный. И, как зверь на ловца, в эту же минуту показался на подъеме бронепоезд. На всех парах спешил он куда-то на восток, красуясь громадными башнями со множеством пушек.
— Дергай! — шепнул старик мальчику, державшему спуск.
Алеша дернул и сейчас же упал от грома выстрела. Пушка подскочила, толкнув деда. Алеша кинулся к нему: "Пропал дедушка!" Но дед быстро поднялся. А там, куда они стреляли, что-то оглушительно засвистело. Из бронированного паровоза струей вырвался белый пар, и поезд остановился прямо на мосту.
— Ай да мы! — крикнул дед. — Котел пробили! А ну, давай, давай!
Он быстро стал наводить орудие, снова заглядывая в дуло.
Немцы из всех смотровых щелей, во все бинокли высматривали: откуда раздался выстрел? Все пушки бронепоезда изготовились открыть огонь, поводя стволами.
Полсотни орудий — против маленькой пушки.
Но дед не робел. Он нацелился влепить чудовищу еще один снаряд, облюбовав какой-то особый, красноголовый.
— Дед, гляди-ка! — крикнул, схватив его за руку, Алеша.
Из-за поворота показался следующий немецкий поезд. Старик взглянул и замер:
— Упредить не поспели... Сигнала нет... Сейчас... Эх, и врежет им! Машинист увеличивал ход, чтобы с разгона взять крутой подъем после
уклона. Колеса паровоза бешено крутились, а за ним тяжело грохотали вагоны и платформы с тяжелыми танками.
И вся эта махина с полного хода врезалась в хвост бронепоезда. От страшного удара передний поезд изогнулся, взгорбился и стал рассыпаться на куски. А черная громада налетевшего паровоза, окутанная паром, медленно заскользила по рельсам, счищая с них стальные коробки бронепоезда, как плугом. Рельсы со шпалами вздымались, закручиваясь штопором. Бронированные платформы вместе с людьми и пушками валились под откос и в речку Купавку. Машинист включил тормоза, но было уже поздно: из-под колес брызгали огонь и дым, а вагоны лезли один на другой. Тяжелые танки, сорвавшись с платформы, летели под откос.
Лесное эхо умножало гул и скрежет крушения.
И вдруг ахнул такой взрыв, что волосы дыбом поднялись. Старый и малый поползли на четвереньках прочь, хотели было бежать, да вспомнили про пушку.
Вернулись за ней и, не глядя на то, что творилось там, на рельсах, впряглись в дышло и потащили пушку в лес, через пни и кочки.
И долго еще слышно было, как позади них грохотало, трещало и ухало...
Этот рассказ записан со слов суворовца Алексея Казарина на торжественном вечере 23 февраля в Краснознаменном зале знаменитого Суворовского училища на Волге.
После Алеши с воспоминаниями о гражданской войне выступал седобородый ефрейтор Арсений Казарин, который теперь служит здесь, в училище, на хозяйственной должности.
Комсомолец Кочмала
Летчик Афанасий Петрович Кочмала был любимцем своего полка. Без него не обходилось ни одно собрание, заседание, комиссия; его выбирали везде и всюду. И он не отказывался. Не любил только выступать на больших, торжественных собраниях: незнакомые председатели часто путали его фамилию. Скажут, бывало:
— Слово предоставляется товарищу Куча... мала!
И в зале засмеются.
Выйдет он на сцену, а ростом невелик, и если попадется высокая трибуна, так его за ней и не видно, только нос торчит, как у воробья, залетевшего в скворечню.
Ну, и опять в зале смех.
И что бы он ни сказал, все кажется смешно, хотя он не думал никого смешить и очень редко улыбался.
Так и на войне с ним повелось. Прилетели летчики из первого воздушного боя, стали докладывать, кто что сбил.
Один сбил "Юнкерс", другой — "Мессершмитт".
— А я сбил колбасу! — докладывает Кочмала.
Ну, и все, конечно, смеются. А что тут смешного? Ведь каждый знает, что "колбасой" называется привязной аэростат, с которого наблюдают за полем боя, и сбить его не так просто: аэростат охраняют и зенитки и истребители.
Стали Кочмалу к ордену представлять, а летчики шутят:
— За колбасу!
Даже когда он докладывал командиру сведения воздушной разведки, и тут ждали от него чего-нибудь смешного.
Вот развертывает он свой планшет и указывает на карту:
— У излучины реки я заметил среди стогов сена один фальшивый, под ним что-то замаскировано: не то радиостанция, не то наблюдательный пункт...
— Почему вы так думаете?
— К этому стогу от реки тропинка ведет. Я спикировал пониже — смотрю, у стога ведро воды стоит... Неужели сено пить хочет?
Услышав такой доклад, мотористы потом весь вечер смеялись. А штурмовики ударили по стогу и не ошиблись — под сеном фашисты оказались.
Стали посылать Кочмалу командиром боевой группы.
Однажды ведет он шестерку истребителей над вражеским шоссе. На асфальте никого, словно веником подмели: ни машин, ни солдат. В ясный зимний денек фашисты не ездили, боялись нашей авиации. Вокруг стоят хвойные леса, засыпанные снегом. Тихо-тихо, словно все вымерли.
Вдруг Кочмала командует:
— За мной! Атакуем!
И устремляется в пике на кучу молодых елок.
Летчики пикируют и удивляются: зачем это он, на кого, на елки? А Кочмала бьет по елкам из пушек и пулеметов, и летчики видят чудо: иные деревья валятся, а иные в разные стороны бегут.
Не бывало еще такого в природе, чтобы елки разбегались!
Оказалось, что фашисты, маскируясь от авиации, стали ходить с елками на плечах. Сверху посмотришь — дерево, а под ним — солдат. Не обратишь внимания на рощу, а под ней — целый батальон.
— Как же ты догадался? — спрашивали Кочмалу товарищи.
— Очень просто! Я смотрю: большие леса стоят снегом засыпаны, а при дороге елки зеленые.
При этом простом объяснении опять почему-то все смеются.
И только никто не засмеялся, услышав про подвиг Кочмалы.
Однажды ему поручили проверить мастерство молодого летчика, только что прибывшего в полк.
— Ну что ж, — сказал Кочмала, — полетим пофигуряем?
Они сели в двухместный учебный самолет и стали проделывать над аэродромом фигуры высшего пилотажа.
Так носились, что залюбуешься. И вдруг из-за облаков вынырнул фашистский самолет. Громадный, двухмоторный, дальний разведчик. Высмотрев что-то важное в нашем тылу, он быстро несся курсом с востока на запад.
Такого упустить нельзя!
Но что делать? Пока поднимутся боевые самолеты с аэродрома, он уйдет. В воздухе один Кочмала на безоружном учебном "ястребке". И вдруг командир услышал его голос по радио:
— Разрешите догнать?
— Догнать и наказать! — приказал командир.
И увидели, как учебный самолет погнался за уходящим разведчиком. Минута — и они скрылись из глаз.
Что же теперь будет? Ведь у Кочмалы ни пушек, ни пулеметов, он на учебной машине.
— Что-нибудь будет, — сказал кто-то из мотористов. — На то он и Кочмала...
Некоторые попытались шутить, но как-то уж не шутилось.
А вечером весь аэродром был взбудоражен. Вернулся молодой летчик. Растрепанный, в разорванном комбинезоне и без шлема.
— А Кочмала где?
— Я не знаю. Он мне приказал — прыгай...
— Ну?
— Я прыгнул и зацепился парашютом за деревья. Потерял шлем, унты и поцарапался, вот... Меня партизаны с сосны сняли.
— Ну, а с Кочмалой что?
— Он полетел дальше. Немец от него, а он за ним.
Вот и все, что рассказал молодой летчик.
А наутро приехали на аэродром офицеры-зенитчики и спрашивают:
— Где у вас летчик, который вчера с парашютом выбросился? Жив-здоров?
Увидели молодого пилота и стали его поздравлять:
— Ловко это у вас получилось! Сами с парашютом, а самолет свой прямо немцу под хвост... Только щепки от "Юнкерса" полетели, так и загудел в лес. С полчаса потом все дым и пламя. Вы своего самолета не жалейте: вы сбили дальнего разведчика, который сфотографировал важный объект. Вы достойны большой награды.
— Это не я — там был другой, — смущенно ответил пилот.
Зенитчики примолкли, поняв, что они привезли в полк весть о гибели героя. Печально стало в полку, но ненадолго.
Как-то раз вернулись летчики с разведки и говорят:
— Жив Кочмала! Ничего ему не делается, опять чудит. Летим-смотрим: в тылу у противника на снегу огромная стрела из еловых веток выложена и указывает на кладбище. Ударили мы по нему — а оттуда фашисты как тараканы. Оказывается, они среди могил замаскировались... и напросились в покойники! Ну кто же это мог подстроить, как не Кочмала! Он это действует. Не на самолете, так пешком врагов бьет... Где-нибудь в партизанах.
Так в полку появилась легенда, что Кочмала не погиб.
И при каждом передвижении вперед летчики ожидали, что вот-вот с освобожденной территории на какой-нибудь попутной машине появится сам Кочмала и, отрапортовав командиру, что выполнил приказ — наказал фашистского разведчика, — обязательно скажет что-нибудь смешное.
Иван Тигров
На Москву фашисты ехали по шоссе. В деревню Веретейка даже не заглянули. Что в ней толку: в лесу стоит, а вокруг — болота. А вот когда от Москвы побежали — удирали проселками. Наши танки и самолеты согнали их с хороших дорог — пришлось гитлеровцам пешком топать по лесам и болотам.
И вот тут набрели они на Веретейку.
Заслышав о приближении врагов, все жители в лес убежали и все имущество либо в землю зарыли, либо с собой унесли.
Ничего врагам не досталось, ни одного петуха. Словно вымерла деревня. А все-таки два человека задержались: Ваня Куркин и его дедушка
Севастьян.
Старый пошел рыболовные сети прибрать, да замешкался, а малый без деда не хотел уходить, да тут еще вспомнил, что в погребе горшок сметаны остался, хотел одним духом слетать и тоже не успел.
Высунул нос из погреба — смотрит, по домам уже немцы рыщут. И танки по улице гремят.
Дедушка свалился к нему с охапкой сетей в руках,
— Ванюша, затаись, тише сиди, а то пропали! — шумит глухой под носом у немцев..
В его глухоте был внучек виноват. Когда Ваня был поменьше, озорные парни его подговорили деду в ружье песку насыпать. Так, мол, крепче выстрелит.
Дед пошел по зайчишкам — ружье не проверил, не заметил, что в стволе песок. Приложился по косому, выпалил, ружье-то и разорвалось.
С тех пор дед оглох — кричит, а ему кажется, что говорит тихо. Беда с ним!
Немцев мимо деревни прошли тысячи, но, видно, торопились: погреб не обнаружили. Когда движение утихло, Ваня осторожно выглянул и удивился.
Перед околицей в песчаных буграх немцы успели нарыть большие ямы. Спереди тщательно замаскировали их кустами и плетнем.
В одной яме поставили танк, громадный, почти с избу. Страшный. На боках черные пауки нарисованы — свастика.
Ваня понял, что это засада.
И как же хитро этот танк действовал! Когда вышли на дорогу наши танки, он их обстрелял. Стрельнет — и тут же уползает из одной ямы в другую.
Наши стреляют туда, где заметили вспышку от выстрела, а танка там уже нет: он в другую яму уполз.
И страшно Ване, дух захватывает, сердце останавливается, когда снаряды рвутся, а любопытство пуще страха.
"Неужели, — думает он, — немцы хитрей наших, а?" И такая досада его берет, зубы стискивает.
"Была бы у меня пушка, я бы вам показал, как в прятки играть!"
Ну, какая же у него пушка! Горшок сметаны, завязанный в тряпку, — вот и все оружие!
Да в тылу у него глухой дед прячется под сетями — тоже невелика сила.
И хочется Ване своим помочь, а пособить нечем.
Неожиданно стрельба кончилась.
Наши танки отошли. Наверно, пошли обхода искать. Или за подмогой. Ведь им могло показаться, что танков здесь много.
Фашисты вылезли из своего танка — потные, грязные, страшные.
Достают заржавленные консервные банки. Вскрывают ножами, едят, что-то ворчат про себя.
"Ишь ты, наверно, ругаются, что курятины у нас в деревне не нашли!" — подумал Ваня.
Посмотрел на горшок и усмехнулся: "И не знают, что рядом свеженькая сметанка..." И тут мелькнула у него такая мысль, что даже под сердцем похолодело:
"Эх, была не была... А ну-ка, попробую! Хоть они и хитры, а не хитрей нашего деда!"
И он выкатился из погреба, держа обеими руками заветный горшок.
Бесстрашно подошел к немцам.
Фашисты насторожились, двое вскочили и уставились на него в упор:
— Маленький партизан?
А Ваня улыбнулся и, протягивая вперед горшок, дружелюбно так сказал:
— А я вам сметанки принес. Во, непочатый горшок... Смотри-ка!
Немцы переглянулись.
Один подошел. Заглянул в горшок. Что-то сказал своим. Потом достал раскладную ложку, зацепил сметану и сунул Ване в рот.
Ваня проглотил и замотал головой:
— Не, не отравлена. Сметана — гут морген! — И даже облизнулся.
Немцы одобрительно засмеялись. Забрали горшок и начали раскладывать по своим котелкам: всем поровну, начальнику больше всех. Мальчик не соврал: сметана хороша была.
А Ваня быстро освоился.
Подошел к танку, похлопал по пыльным бокам и похвалил:
— Гут ваша танка, гут машина... Как его зовут? "Тигра"?
Немцы довольны, что он их машину хвалит. Посмеиваются.
— Я, я, — говорят, — тигер кениг...
А Ванюша заглядывает в дуло пушки. Танк стоит в яме, и его головастая пушка почти лежит на песчаном бугре. Так что нос в нее сунуть можно.
Покосившись на немцев, которые едят сметану, Ваня осторожно берет горсть песку, засовывает руку в самую пасть орудия. Из нее жаром пышет: еще не остыла после выстрелов.
Быстро разжал Ваня ладонь и отдернул руку. Гладит пушку, как будто любуется.
А сам думает: "Это тебе в нос табачку, чихать не прочихать... Однако маловато. Ведь это не то что дедушкино ружье — это большая пушка".
Еще раз прошелся вокруг танка. Еще раз похвалил:
— Гут "тигр", гут машина...
И, видя, что немцы сметаной увлеклись и ничего не замечают, взял да еще одну горстку песку таким же манером подсыпал.
И только успел это сделать, как грянул новый бой. На дорогу вышел грозный советский танк. Идет прямо грудью вперед. Ничего не боится. С ходу выстрелил и первым снарядом угодил в пустую яму, откуда вражеский "тигр" успел уползти.
Немцы бросились к своему танку. Забрались в него, запрятались и давай орудийную башню поворачивать, на наш танк пушку наводить...
Ваня нырнул в погреб. В щелку выглядывает, а у самого сердце бьется, словно выскочить хочет.
"Неужели фашисты подобьют наш танк? Неужели ихней пушке и песок нипочем?"
Вот немцы приладились, нацелились — да как выстрелят! Такой грохот и дребезг раздался, что Ваня на дно погреба упал.
Когда вылез обратно и выглянул — смотрит: стоит "тигр" на прежнем месте, а пушки у него нет. Полствола оторвало. Дым из него идет. А фашистские танкисты открыли люк, выскакивают из него, бегут в разные стороны. Орут и руками за глаза хватаются.
"Вот так, с песочком! Вот так, с песочком! Здорово вас прочистило!"
Ваня выскочил и кричит;
— Дед, смотри, что получилось, "тигру" капут!
Дед вылез — глазам своим не верит: у танка пушка с завитушками... Отчего это у нее так ствол разодрало?
И тут в деревню, как буря, ворвался советский танк. У брошенного "тигра" остановился.
Выходят наши танкисты и оглядываются.
— Ага, — говорит один, — вот он, зверюга, готов, испекся... Прямо в пушку ему попали.
— Странно... — говорит другой. — Вот туда мы стреляли, а вот сюда попали!
— Может, вы и не попали, — вмешался Ваня.
— Как так — не попали? А кто же ему пушку разворотил?
— А это он сам подбился-разбился.
— Ну да, сами танки не разбиваются: это не игрушки.
— А если в пушку песку насыпать?
— Ну, от песка любую пушку разорвет.
— Вот ее и разорвало.
— Откуда же песок-то взялся?
— А это я немного насыпал, — признался Ваня.
— Он, он, — подтвердил дед, — озорник! Он и мне однажды в ружье песку насыпал.
Расхохотались наши танкисты, подхватили Ванюшу и давай качать. Мальчишке раз десять пришлось рассказывать все сначала и подъехавшим артиллеристам, и подоспевшим пехотинцам, и жителям деревни, прибежавшим из лесу приветствовать своих освободителей.
Он так увлекся, что и не заметил, как вернулась из лесу его мать. Она ему всегда строго-настрого наказывала, чтобы он без спросу в погреб не лазил, молоком не распоряжался и сметану не трогал. А Ваня тут рассказывал, как обманул немцев на сметане.
— Ах ты разбойник! — воскликнула мать, услышав такие подробности. — Ты чего в хозяйстве набедокурил? Сметану немцам стравил. Горшок разбил!
Хорошо, что за него танкисты заступились.
— Ладно, — говорят, — мамаша, не волнуйтесь. Сметану снова наживете. Смотрите, какой он танк у немцев подбил! Тяжелый, пушечный, системы "тигр".
Мать смягчилась, погладила по голове сына и ласково сказала:
— Да чего уж там, озорник известный...
Прошло с тех пор много времени. Война окончилась нашей победой. В деревню вернулись жители. Веретейка заново отстроилась и зажила мирной жизнью. И только немецкий "тигр" с разорванной пушкой все еще стоит у околицы, напоминая о вражеском нашествии.
И когда прохожие или проезжие спрашивают: "Кто же подбил этот немецкий танк?" — все деревенские ребятишки отвечают: "Иван Тигров из нашей деревни".
Оказывается, с тех пор так прозвали Ваню Куркина — Тигров, победитель "тигров".
Так появилась в деревне новая фамилия.
Что случилось с Николенко
Наш суровый командир любил пошутить. Когда на фронт явились летчики, недавно окончившие военную школу, он, рассказав им, в какой боевой полк они прибыли, вдруг спросил:
— А летать вы умеете?
Молодые авиаторы почувствовали себя неловко. Как ответить на такой вопрос — ведь они только и делали, что учились летать. И научились. Поэтому их и прислали бить фашистов в воздухе. И вдруг один летчик громко сказал:
— Я умею!
Командир поднял брови: "Ишь ты какой! Не сказал — мы умеем".
— Два шага вперед!.. Ваша фамилия?
— Младший лейтенант Николенко! — представился молодой летчик уверенным баском.
— Ну, раз летать умеете, покажите свое умение, — сказал с усмешкой командир. — Обязанности ведомого в воздухе знаете?
— Следовать за ведущим, прикрывая его сзади.
— Точно. Вот вы и следуйте за мной. Я ведущий, вы ведомый.
И с этими словами они направились к самолетам. Старый летчик шел и все усмехался: не так это просто следовать за ним, мастером высшего пилотажа, если он захочет оконфузить ведомого и уйти от него.
— Полетим в паре, я буду маневрировать так, как приходится это делать в настоящем воздушном бою с истребителями, а вы держитесь за мой хвост, — сказал командир, как бы предупреждая: "Держи, мол, ухо востро".
И вот два "ястребка" в воздухе. Десятки глаз наблюдают за ними с аэродрома. Волнуется молодежь: ведь это испытание не одному Николенко...
Старый истребитель, сбивший немало фашистских асов, вначале выполнил крутую горку, затем переворот. После пикирования — снова горка, переворот, крутое пикирование, косая петля, на выводе — крутой вираж. Еще и еще каскад стремительных фигур высшего пилотажа, на которые смотреть — и то голова кружится!
Но сколько ни старался наш командир, никак не мог "стряхнуть с хвоста" этого самого Николенко. Молодой ведомый носился за ним как привязанный. Когда произвели посадку, командир наш вылез из машины, вытер пот, выступивший на лице, и, широко улыбнувшись, сказал:
— Летать умеете, точно!
А Николенко принял это как должное. Он был уверен в этом и ответил:
— Рад стараться, товарищ полковник!
Еще раз оглядел его старый боец. С головы до ног. Хорош орлик, только слишком уж самонадеян. Если зарвется, собьют его фашисты в первом же бою.
Николенко был назначен ведомым к опытному, спокойному летчику — старшему лейтенанту Кузнецову.
И в первом же полете совершил проступок. Когда восьмерка наших истребителей в строю из четырех пар сопровождала на бомбежку группу штурмовиков, Николенко заметил внизу фашистский связной самолет, кравшийся куда-то над самым лесом. Спикировал на него и сбил первой же очередью из всех пулеметов и пушек. Но потерял группу и нагнал своих только при возвращении с боевого задания.
— Вы что же это вздумали? Бросать ведущего? Разрушать строй?.. — разносил его командир эскадрильи.
— Но я сбил самолет, — пытался оправдаться Николенко.
— Хоть два! Из-за вашего самовольства мог погибнуть ведущий, нарушиться строй. В образовавшуюся брешь могли ударить фашистские истребители, навязать нам невыгодный бой... Мы бы не выполнили задания по охране штурмовиков и понесли бы потери!
Словом, досталось Николенко.
Но привычки своей — волчком отскакивать от строя в погоне за своим успехом — он не оставил. Правда, благодаря лихости и сноровке на его счету появилось несколько сбитых вражеских самолетов. И в ответ на упреки своих товарищей по летной школе он насмешливо отвечал:
— "Дисциплина, дисциплина"!.. Что мы, в школе, что ли? Вот вы — первые ученики, с пятерками по дисциплине. А где у вас личные счета? Пусты...
Как-то раз командир полка, улучив минуту, когда они были одни, по-дружески обнял его за плечи и сказал:
— Смотрите, Николенко, убьетесь!
— Меня сбить нельзя! — задорно тряхнул головой Николенко.
— Вот я и говорю: сами убьетесь.
— Подставлю себя под удар? Нет. У меня и на затылке глаза!
И Николенко так удивительно покрутил головой, что, казалось, она у него вертится вокруг своей оси.
— Шею натрете, — усмехнулся командир.
— Не натру: вот мне из дому прислали шарф из гладкого шелка.
И показал красивый шарф нежно-голубого цвета.
— Ну, ну, смотрите, да не прозевайте. Уж очень вы на одного себя полагаетесь. А знаете, что мой отец, сибирский мужик, говаривал: "Один сын — еще не сын, два сына — полсына, три сына — вот это сын!" Так и в авиации: один самолет — еще не боевая единица, пара — вот это боец, четыре пары — крепкая семья, полк — непобедимое братство!
Задумался Николенко. Еще в школе упрекали его, что он плохой товарищ. Ни с кем не дружит, всегда сам по себе. Зачем ему друзья — он и так первый ученик! А когда трудновато, родители репетитора наймут. И опять он лучше всех. Был он у отца с матерью единственным сыном, и они хотели, чтоб он везде был самым первым. Чтоб и костюмчик у него был лучше всех, и отметки...
Учителя им гордились. Другим в пример ставили. А ребята не любили. Так и прозвали: "гордец-одиночка".
А ему ни жарко ни холодно. Он школу с отличием окончил. Когда ему бывало скучно без компании, он умел подобрать себе товарищей для игр. Только не по дружбе, а по службе. Приманит к себе малышей отличными горными санками, которые ему родители из Москвы привезли. И за то, что даст прокатиться, заставляет службу служить: ему санки в гору возить.
Словом, все и все для него: и родители, и приятели, и учителя. Только он ни для кого ничего...
И до сих пор жил отлично. Лучше всех, пожалуй. Да и на войне вот: разве он не лучше других себя чувствует? Все хорошо воюют, а он лучше всех. Кто из молодых летчиков больше самолетов сбил? Лейтенант Николенко.
Усмехнулся Николенко в ответ на предупреждение командира и только из вежливости не рассмеялся.
А командир знал, что говорил...
Не прошло и нескольких дней, как сам полковник поднял восьмерку по тревоге. Получено было донесение разведки, что на тайный аэродром, устроенный фашистами невдалеке от наших позиций, прилетела новая истребительная эскадра. Самолеты все свеженькие, как с чеканки. Заправились фашисты горючим и полетели штурмовать наши войска. Летают над позициями, над дорогами, обстреливают каждую машину, резвятся. Не боятся, что у них бензина мало. Тайный аэродром рядом. Только скользнут над густым лесом — вот тебе и стол и дом... Для пилотов — теплые землянки, горячий завтрак, а для самолетов — бензин и смазка и дежурные мотористы наготове.
Хорошо устроились. Да наши партизаны выследили и по радио все это сообщили.
Восьмерка истребителей поднялась, чтобы подловить фашистов в самый момент возвращения домой. Бензин у них на исходе — драться они не смогут.
Конечно, аэродром не озеро, на которое прилетают утки. Его охраняют зенитные пушки. Его прикрывает "шапка" дежурных истребителей.
Все это наши знали. Подошли скрытно, со стороны солнца, и стали делать круги, разбившись на пары, идущие на разной высоте.
Фашистские летчики, прикрывавшие аэродром, вначале заметили пару наших самолетов, затем еще два — повыше. А потом разглядели и еще. И смекнули, что советские истребители явились в боевом порядке, эшелонированном по высоте. Такой боевой порядок был назван летчиками "этажерка". Неуязвимый строй: нападешь на нижнюю пару — тебя на выходе из атаки верхняя собьет, нападешь на верхнюю — тебя во время скольжения вниз нижняя подхватит... А уж в центр такого строя соваться и совсем не стоит, если дорожишь головой. И фашистские летчики, прикрывавшие аэродром, отошли в сторону, поднялись повыше.
Одна у фашистов была надежда: вот сейчас их зенитки дадут огонь, глядишь — заставят "этажерку" рассыпаться, растреплют строй. И тогда...
Но не тут-то было. Наш полковник свой маневр знал. Лишь только ударили пушки и расцветили небо разрывами снарядов, он приказал всей восьмерке, не нарушая боевого порядка, скользить вправо, влево, выше, ниже. Не так легко пристреляться к таким танцующим в воздухе крылатым парам.
Да и недолго осталось стрелять фашистским зенитчикам:
вот сейчас, через какие-то минуты, должны вернуться немецкие самолеты, и тогда хочешь не хочешь, а убирай огонь, не то своих подобьешь.
Наш командир, усмехнувшись, посмотрел на часы: "Скоро явятся фашистские истребители, и начнется славная охота!"
Вся "этажерка", совершая круг, "работает" точно, как вот эти часы с секундомером. Он оглядел строй довольными глазами.
— Немного терпения, мальчики, — сказал он по радио.
И вдруг черная тень пробежала по его лицу, когда один самолет вышел из боевого порядка и скользнул в сторону, за высокие ели. Туда, где не было разрывов зенитных снарядов.
"Николенко!" — так и ударило в сердце.
И командир не ошибся. Это был Николенко. Не желая находиться под зенитным огнем и напрасно подвергаться риску, он решил схитрить: уйти из зоны огня и "прогуляться" в сторонке, пока не появятся немецкие истребители. Вот тогда он и включится в бой... И набьет больше всех!
Вслед за Николенко, по обязанности защищать командира, пошел и его ведомый.
Увидел этот маневр не только наш командир — тут же заметили его и фашисты.
— Струсили, наконец, — обрадовались они. — Легкая добыча!
И не успел до Николенко дойти по радио предупреждающий окрик командира, как два залпа, словно две огненные дубины, обрушились на его самолет.
Наблюдая за огнем снизу, Николенко прозевал атаку сверху.
Один, затем второй краснозвездные самолеты, охваченные пламенем и дымом, посыпались на вершины елей... А в это время возвратились восвояси фашистские истребители. Они явились всей эскадрой и густо пошли на посадку. Зенитки сразу замолкли. Все небо покрылось машинами. Одни планировали на аэродром, другие, дожидаясь очереди, летали по кругу. А наши гонялись за ними, сбивая один за другим.
Подбитые валились и в лес и на летное поле. Тут костер, там обломки. На них натыкались идущие на посадку. Капотировали. Разбивались. Два фашиста в панике столкнулись в воздухе. Иные бросились наутек, но без горючего далеко не улетели.
— Попались, которые кусались! — шутили потом участники замечательного побоища.
Набили бы наши больше, если бы не Николенко. Двоим нашим истребителям пришлось связать боем фашистских дежурных, которые его сбили. Только четыре истребителя из восьми действовали в полную силу.
И попало же Николенко во время разбора боевого вылета вечером того же дня! Критиковали его жестоко, хотя и заочно...
А наутро его ведомого, молодого летчика Иванова, выбросившегося с парашютом, опаленного, поцарапанного, вывезли из тыла партизаны. И сообщили, что второй летчик сгорел вместе с самолетом.
Сняли шлемы летчики, обнажили головы.
— Сообщить родителям Николенко, что сын их погиб смертью героя... — приказал командир. И добавил: — Тяжко будет отцу с матерью, а ведь сами виноваты: смелым воспитали его, да только недружным.
Война продолжалась. Много было еще горячих схваток, тяжелых утрат и славных подвигов. А командир никак не мог забыть, что случилось с Николенко. Принимая в полк молодых орлят, полковник всегда рассказывал эту поучительную историю. И темнел лицом. И некоторое время был сердит и неразговорчив. Так сильно разбаливалась в его командирском сердце рана, которую нанес ему молодой летчик своей бессмысленной гибелью.
Победный бой Тимура Фрунзе
Когда в полк вместе с новым пополнением прибыл лейтенант Фрунзе, комиссар, представляя его командиру полка, многозначительно произнес:
— Тимур Михайлович — сын Фрунзе!
Подполковник крепко пожал лейтенанту руку.
Тимур быстро взглянул в темное рябоватое лицо. Подполковник Московец
— старый истребитель — по виду годился ему в отцы, был медлителен, покладист.
— Я хочу стать настоящим истребителем, — поторопился предупредить Тимур.
— Ну что ж, — сказал Московец. — Поможем вам не уронить честь отца.
Старый летчик внимательно посмотрел на Фрунзе. Открытый взгляд ясных серых глаз, строгие черты лица, золотоволосая, крепко посаженная голова.
"Орлик, настоящий орлик", — подумалось ему, и на душе стало хорошо при мысли, что его полку выпала честь принять в свои ряды сына прославленного полководца. Подполковник любил молодежь, и ведомым, от которого зависела его жизнь в бою, летал у него самый юный летчик полка — комсомолец Усенко.
Московец был человек по-своему замечательный. Сибиряк, пришедший в авиацию из тайги уже не мальчиком, он казался староватым для истребителя. Но, обладая громадной силой, Пимен Корнеевич, излетав два-три истребительных века, отлично выдерживал все перегрузки при крутых виражах и выводах из пике скоростных машин.
Восемь сбитых вражеских самолетов подкрепляли его командирскую репутацию. Высокий рост, широкие плечи и загорелое лицо невольно внушали уважение. Прибавьте к этому спокойные проницательные глаза — и портрет его будет закончен. Пимен Корнеевич отличался таежной скупостью на слова и на патроны. Стрелял только наверняка, а говорил предельно коротко и четко.
Даже при объяснении боевых заданий он был немногословен, хотя умел с полной ясностью показать каждому летчику его место и роль в предстоящей операции. Для наглядности возьмет прутик, нарисует на снегу строй, порядок, направление и скажет:
— Понятно?
Потом наступит унтом на этот чертежик и, стерев его подошвой, пойдет в свой самолет, чтобы возглавить боевой вылет.
Шла первая военная зима. Частенько нашим истребителям приходилось драться с численно превосходящим противником. И все же летчики Московца всегда выходили победителями. Полк нес мало потерь.
Когда Московца спрашивали о причине этого, он отвечал:
— Правильная тактика.
— Какая?
— Активная.
— В чем же она выражается?
— Нападаем. Инициативу захватываем.
Московец не сразу пустил Фрунзе в бой. Вначале он поручал ему патрулирование собственного аэродрома, когда нужно кружиться, словно на привязи, над одной точкой. Некоторые молодые летчики не любят этого патрулирования, считая его скучным занятием, и требуют "войны", а не "прогулок".
Но лейтенант Фрунзе безропотно нес эту вахту и ни разу не запротестовал, когда его снова и снова назначали "воздушным дневальным".
Тимур летал ведомым. Несколько раз в паре с ним отправлялся сам Московец. Подполковник убедился, что молодой Фрунзе не сидит, уткнувшись в приборы, а уже научился видеть небо и землю. Он крепко держится за ведущим, не отрываясь при всех его неожиданных рывках и поворотах.
Значит, можно попробовать его и в бою. Московец назначил Фрунзе ведомым к командиру эскадрильи старшему лейтенанту Шутову.
Этот скромный задумчивый молодой человек умел командовать, не повышая голоса. Летчики слушались его беспрекословно. Его сила таилась в верности глаза, умевшего, не сморгнув, посмотреть в лицо смерти, в крепости рук и бесстрашии сердца.
Однажды какой-то фашист пошел на него в лобовую атаку. Шутов не дрогнул, и машины летели со страшной скоростью, готовые столкнуться винтами и моторами. Однако фашист не выдержал, отвернул в последние секунды. Шутов распорол его самолет кинжальным огнем своих пушек и пулеметов и крикнул вдогонку падающему самолету:
— На кого ты полез, дурак, на ивановского комсомольца! Мы, шуйские, у Чапая опорой были!..
Когда Московец их знакомил, он сказал Фрунзе:
— Вот земляк вашего отца. Насколько помнится, из всех городов российских Михаил Васильевич больше всего любил Шую...
— Я никогда там не был, — ответил Фрунзе.
— Ну что же, побываем после войны. Знаете, с какой радостью нас рабочие примут! — сказал Шутов. — Мой старик помнит Фрунзе еще юношей Арсением, который организовал шуйских ткачей на борьбу с самодержавием.
Московец посмотрел на них и решил: "Хорошая будет пара!"
Обстановка на фронте была, что называется, "скучная". После тяжелых оборонительных боев немцев задержали на рубеже Новгород — Ильмень-озеро. Но фашистам удалось вклиниться в наши позиции, захватив городок Демянск. Их шестнадцатая армия, одна из лучших у Гитлера, заняв холмы Валдайской возвышенности, теперь пополнялась, залечивала раны, получала свежую технику и готовилась к новому наступлению.
На карте этот клин выглядел лапой гигантского зверя, занесенной над Москвой с севера.
_ Вот бы эту лапу отсечь! — мечтали летчики, поглядывая на карту.
И, когда по ночам мимо аэродрома по обледеневшим дорогам звенели танки, сердца бились надеждой:
— Может быть, это и готовится? И мы примем участие в контрударе?
А пока что полк нес будничную вахту. Больших боев не было. Все притихло, словно перед грозой. Молодежь училась. Шутов, как комсорг, выбросил лозунг: "Ни одного комсомольца без сбитого вражеского самолета на личном счету".
Удивительный человек был этот Алексей Шутов, сын ткача из города Шуи. Ему было совершенно чуждо честолюбие. По-комсомольски он любил свой боевой коллектив и жил успехами эскадрильи. Он называл своих летчиков "мои ребятки". И стремился каждого из них поднять до уровня передовых.
В паре с Шутовым и пришлось Тимуру впервые попробовать свои силы в воздушном бою.
Они вылетели в свободный полет, вдоль линии фронта. Стоял ясный зимний денек. По небу бежали редкие облака. Над позициями нашей пехоты вился немецкий корректировщик "хейнкель", прозванный солдатами "костылем". Самый ненавистный пехотинцам самолет-соглядатай. Кружится, кружится. Заметит людей у походной кухни — вызовет огонь минометов. Разглядит обоз, колонну на марше, скопление машин в тылу — сообщит своей артиллерии...
Вот на этого "костыля" и нацелил Шутов Тимура.
Фрунзе ринулся в атаку со всем пылом новичка. Конечно, ему хотелось бы сбить истребитель или по крайней мере бомбардировщик, а тут подвернулся всего-навсего тихоходный "хейнкель".
Нелепый, с длинными болтающимися шасси, с большой стеклянной кабиной наблюдателя, этот самолет был для летчиков самой противной мишенью. Тимур с первого захода промазал. "Хейнкель" увернулся и, спасаясь от истребителя, стал выделывать такие выкрутасы, что смотревшие снизу пехотинцы от души хохотали.
А Тимуру было не до смеха. Только он нацелится ударить по мотору и перейдет в пике, как "хейнкель" перед самым его носом сделает "мертвую петлю" и летит вверх колесами, подставляя бронированное брюхо с пушкой, торчащей, как осиное жало. Фрунзе захочет ударить сверху по стеклянному фонарю, а неуклюжий "костыль" сделает "бочку", и проскочивший мимо советский летчик получает вдогонку очередь из турельного пулемета.
При одном вираже "хейнкеля" Тимур едва не погиб, напоровшись на выстрелы скорострельной малокалиберной пушчонки. Он сшиб немца с шестой или седьмой атаки, считая это позором для себя, и возвращался на аэродром, весьма сконфуженный своей первой победой.
Пока Тимур отчаянно атаковал "хейнкеля", Шутов упорно дрался с двумя "мессершмиттами", прикрывавшими корректировщика.
Он много раз рисковал головой, но не выпустил врагов до тех пор, пока "хейнкель", подбитый Тимуром, не рухнул вниз и "мессеры", израсходовав бензин и патроны, улетели восвояси.
Шутов мгновенно очутился рядом с Тимуром, одобрительно показал большой палец и повел его на аэродром кратчайшим путем, чтобы хватило горючего.
К удивлению Тимура, подполковник Московец искренне поздравил его с победой.
— Я такой "хейнкель" атаковал двенадцать раз, — сказал он, — и кончилось дело тем, что он сумел сесть на лесную поляну, а я без патронов полетел домой... Над аэродромом Сольцы дело было. Надо мной потом три полка смеялись... Что, говорят, попался старый охотник, спуделял по "нырку"? Знаете такую проклятую породу уток, на которых молодых охотников ловят? Вот вы кого сбили, товарищ лейтенант. Теперь я вас в любую схватку с "мессершмиттами" возьму!
Такая похвала была столь необычна в устах молчаливого командира полка, что Тимур улыбнулся.
А Шутов и словом не обмолвился о том, как тяжело ему пришлось в драке с двумя "мессершмиттами", пока Тимур гонял ненавистного пехотинцам корректировщика. Он весь сиял от радости за друга, открывшего счет славы.
Это была чистая комсомольская душа. Тимур быстро понял Шутова и полюбил его больше всех своих товарищей.
Он стал ощущать себя вдвоем с ним в беспредельном воздушном океане так же надежно и уютно, как дома.
Наблюдая за ними, старый истребитель Московец думал: "Теперь эта пара дюжины стоит!"
На фронте наступили горячие дни. В метельные зимние ночи наши танковые и лыжные части нанесли внезапный удар от озера Ильмень на юг и отрезали зарвавшуюся шестнадцатую армию.
Стараясь спасти свою окруженную армию, фашисты согнали тучи бомбардировщиков из Центральной Германии, из Франции, из Норвегии и с Крита. Появилась даже лучшая у них эскадра Рихтгофена и истребительная группа Удета.
Фашисты стремились разбомбить наши войска на марше по узким зимним дорогам, сорвать их натиск на поле боя и, измотав бомбежками, перейти в наступление.
Вот теперь-то пришлось нашим истребителям сражаться особенно яростно, не щадя ни сил, ни самой жизни.
Шел бой за станцию, где наши войска штурмовали последний крупный опорный пункт немцев.
Полк Московца, разогнав группу немецких бомбардировщиков и оставив за собой след из нескольких чадных костров, на которых догорали сбитые "юнкерсы", ушел на заправку.
Тимур в паре с Шутовым прогуливался по ясному небу, наблюдал бой на земле.
На чистом белом снегу были хорошо видны цепи наступающих на мост наших бойцов. Оранжевые языки выстрелов указывали, где расположены пушки, куда движутся танки, окрашенные в белый цвет.
По загрязненным, задымленным брустверам угадывалась линия немецких окопов. Тимур знал, что здесь сильнейший опорный пункт, что от взятия его зависит успех операции. Он с волнением смотрел вниз и замечал, что наши идут хорошо. Пехотинцы двигаются вперед, и танки все ближе подносят огоньки выстрелов к вражеским укреплениям.
И вдруг там, на земле, случилось что-то непредвиденное. Какая-то суета, заминка, затем остановка.
Лейтенант Фрунзе увидел, что на нашу пехоту надвигаются тучей фашистские пикировщики "юнкерс-87", прозванные "лапотниками" за их громоздкие неубирающиеся шасси. Их тени четко вырисовывались на снегу.
Шутов летел впереди, наблюдая за небом, и, заметив восьмерку "мессершмиттов", идущих выше, не сразу решился атаковать пикировщиков.
Это были роковые мгновения, решавшие успех боя на земле. И тогда Тимур Фрунзе, ни секунды не колеблясь, рискнул своей жизнью ради победы.
Он вырвался вперед, указал ведущему цель и первый перевел машину в пике.
И они помчались вдвоем на всю стаю фашистских пикировщиков.
Шутов несколько обогнал Тимура и, как более опытный, сумел выбрать цель так, чтобы атака сразу дала результаты.
Огонь! И "юнкерс", только что собравшийся перевалиться в пике, для бомбежки, разлетелся в куски под двойным ударом.
Испуганные этим внезапным нападением наших истребителей, "лапотники" побросали груз куда попало и стали разбегаться.
Преследуя, Тимур и Шутов сбили еще двоих. Атака пикировщиков на пехоту была сорвана.
Немцы неслись сверху плотным строем, готовясь уничтожить дерзкую пару советских истребителей одним ударом.
Это не удалось. Тимур и Шутов смело встретили атаку врага. Строй немцев был нарушен, и "мессершмитты" разлетелись в стороны.
— Ко мне! Построиться! — скомандовал по радио ведущий немецкой группы.
По тому, как стекались к нему другие самолеты, по тому, как они пристраивались, Тимур угадал замысел командира вражеского отряда. Фрунзе знал правило Московца: сбить вожака — половина победы. И вот самолеты друзей устремились на фашистского главаря в лобовую атаку.
Шутов вошел в азарт и, форсируя мотор, кричал изо всех сил:
— Врешь, отвернешь, собака!
При всех других способах атаки немец мог бы увернуться, его могли прикрыть подчиненные, но при лобовой деваться некуда. Тут решает человек: умереть и победить или попытаться спастись.
Фашист решил сохранить свою жизнь.
Он увернулся от Фрунзе, который шел вперед, но Шутов легким поворотом своей машины начисто срезал винтом хвост "мессершмитта".
Немец выбросился с парашютом, но зацепился за самолет. Купол раскрылся и тянул его вверх, а самолет не пускал, крутился волчком, увлекая вниз летчика, болтавшегося дурацкой куклой.
Гитлеровцы со страхом наблюдали гибель своего вожака.
И Тимур был не в силах оторваться от этого зрелища.
— Тимур, прикрой! — вдруг услышал он негромкий голос Шутова.
Его командир и друг впервые просил о помощи.
Тимур огляделся и увидел одинокий самолет, скользивший вниз. Винт его висел неподвижно.
Несколько секунд Шутова спасала растерянность немцев. Но вот один из фашистских летчиков заметил легкую добычу и ринулся к ней.
Затем второй, третий немец пошли в вираж, устремляясь за самолетом в погоню.
Теперь секунды решали жизнь и смерть Шутова.
А земля жила своей жизнью. Как только наши истребители спугнули стаю фашистских пикировщиков, пехотинцы поднялись и с громким "ура" ринулись за танками. Они ворвались в окопы, захватили доты и вражеские танки, зарытые в землю, и полностью овладели опорным пунктом.
Неожиданно внимание пехотинцев привлек самолет, с бешеной скоростью скользнувший в снег и покатившийся по ровному месту, вздымая снежную пыль. На самолете были красные звезды.
Когда машина остановилась, из кабины выкарабкался летчик. Все лицо его было окровавлено.
Он запрокинул голову к небу и, сорвав с себя шлем, что-то кричал.
— Ты что, ранен? — спросили подбежавшие.
— Нет, нет, смотрите, там же Тимур! Один против всех!
В небе продолжалось непонятное пехотинцам мелькание самолетов.
Вдруг о мерзлую землю гулко ударился горящий "мессершмитт".
— Вот этот меня хотел сбить! — крикнул Шутов.
По небу чертил кривую дымную полосу другой подбитый фашист.
— А это который его хотел сбить! — добавил Шутов и вдруг закричал: — Тимур, держись, сейчас придут наши! Тимур, набирай высоту!
Фрунзе не мог услышать своего командира. Среди множества мелькающих в воздухе "мессершмиттов" трудно было заметить "ястребок" Тимура. Лишь иногда он давал о себе знать вспышками огня, словно стальное кресало высекало искры из кремня. Вся свора вражеских самолетов поднималась вверх спиралью, и Шутов понял, что Тимур, как орленок, не боящийся взглянуть на солнце, уходит все выше и выше под защиту ослепительных лучей. В небе ни облачка. Только там, наверху, фашисты потеряют его и разлетятся ни с чем.
И, наблюдая маневр друга, Шутов успокоился, захватил горстями снег и погрузил в него разбитое при ударе о щиток окровавленное лицо.
Он попытался глядеть на солнце, но оно слепило глаза. Все самолеты исчезли, словно растворились в пламенных лучах.
Вернувшись в полк, Шутов долго ждал возвращения своего друга. Не верилось, что он мог погибнуть.
Что там случилось — высоко под солнцем, — никто не знает. Никто не видел последнюю борьбу Тимура с врагами. Как громом поразило однополчан известие, что Тимур найден на земле мертвым.
Боевые друзья и товарищи с почестями похоронили его в березовом парке старинного русского городка Крестцы. В боях с вражескими самолетами летчики правили по нем суровую тризну. А вскоре Тимуру Фрунзе было посмертно присвоено звание Героя Советского Союза.
Так прославил свое имя достойный сын доблестного советского полководца.
Талисман
Удивительное дело — все летчики, как правило, попав под обстрел, стараются вывести самолет из-под огня, а этот летит себе прямиком в сплошных облачках разрывов.
Пройдет раз благополучно, возвратится, и еще раз идет под огнем, точно по ниточке, не дрогнув, не свернув в сторону. Бывало, пехотинцы обеих сторон, задрав кверху головы, следили за судьбой бесстрашного летчика.
Даже гадали: "Собьют, не собьют".
Немногие тогда знали, что в воздухе был знаменитый воздушный разведчик лейтенант Плотник. Вот уж действительно обладал выдержкой человек — не каждому дано точно вывести машину на намеченный для фотографирования и ревниво оберегаемый противником объект. Снимки, привозимые экипажем Плотника, никогда не бывали холостыми; каждый раз на пленке обнаруживались то змеи автоколонн, то пауки скрытых аэродромов, то скорпионы огневых точек. Особенно он любил фотографировать их дважды — "до" и "после": до того, как накрыла наша авиация, и после бомбовой и штурмовой обработки.
У него был даже альбом, подаренный дешифровщиками на память о выслеженном им фашистском зверье. На больших снимках можно было полюбоваться и скорпионами, раздавленными до того, как они успели ужалить, и удавами танковых колонн, разбитыми до того, как успели развернуться, и пауками аэродромов, приколотыми темными кнопками разрывов. Как мухи с оторванными крыльями, просматривались в паутине взлетных дорожек разбитые самолеты. Но однажды между ним и дешифровщиками возникла тяжба.
Лейтенант доложил:
— Нашел действующий аэродром!
Дешифровщики рассмеялись:
— Давно выведенный из строя, заброшенный, как старое решето! — и показывали воронки на взлетных дорожках, свалку старых побитых машин на краю, у самого леса. Некоторые самолеты с поломанными плоскостями и отбитыми хвостами так и торчали посреди летного поля, где их застала бомбежка. Какой же это действующий аэродром?
Но Плотник был упрям. Еще и еще привозил он снимки разбитого аэродрома и требовал рассмотреть точней. Здесь разгадка! Иначе почему же истребители противника встречают его на подходах к этому "заброшенному"? Почему внезапно дают букет огня скрытые в лесу зенитки, надеясь сбить?
И вообще, где приземляются самолеты, снабжающие по воздуху окруженную в лесах и снегах зарвавшуюся группировку вражеских войск?
Чутье не обмануло Плотника. Однажды он явился на спорный объект перед вечером и сфотографировал его при косых лучах заходящего солнца.
И что же — у многих бесхвостых и бескрылых самолетов тени не совпали с очертаниями.
Тени поврежденных машин, брошенных в беспорядке на летном поле, имели нормальные крылья, хвосты. А воронки — те совсем не имели тени, хотя у каждой ямы западный край при заходе солнца должен отбросить темную полосу.
Ларчик открывался просто: воронки на взлетных дорожках немцы изобразили при помощи сажи, а увечья самолетов — при помощи белых холстов, закрывающих то часть крыла, то хвост.
Сконфуженные дешифровщики спешно доложили командованию результат, и внезапный налет наших бомбардировщиков быстро сравнял разницу между предметами и их тенями.
— Везет вам, Плотник, — говорили лаборанты, — просто везет!
— Ой, не сглазьте! — шутливо пугались лаборантки за своего любимца, веселого лейтенанта.
— А я "глаза" не боюсь, у меня же талисман есть! — отшучивался он.
— А ну какой, покажите, дайте посмотреть, Плотник!
— Черный кот? Обезьянка? Кукла?
Летчик вытаскивал из кармана часы. Большие, луковичные, с массивными золотыми крышками. Девушки-сержанты с любопытством брали в руки талисман и рассматривали какую-то картинку и надписи на золоте.
— Да это же именные, вот на них — ваша фамилия. "Лейтенанту Плотнику за чудесное спасение вороны!"
Насладившись девичьим смехом, лейтенант отбирал часы и, взвешивая их на руке, говорил:
— Единственные в мире... Не каждому доводится такое.
— Ну расскажите, Плотник, расскажите!
— История эта случилась перед большими летными маневрами. Я вывозил на тренировку парашютистов. Сбросил очередную партию, смотрю — один за мной тащится. Раскрыл парашют раньше времени и зацепился стропами за хвостовое оперение самолета.
Указал на него штурману. Стали отцеплять. И так и сяк — ничего не выходит. А парашютист подтянулся к самому костылю, завернул стропу вокруг стойки и катается себе, как на карусели, — ловко устроился. Кружились мы до последней капли бензина. Пора садиться.
Смотрю на него и думаю: "Ах ты ворона несчастная, ведь тебе жизни осталось две минуты, тебя же костылем пришибет!"
Штурман спустил ему ножик на бечевке: режь, мол, стропы, у тебя же запасной парашют. Он поймал ножик и сунул в карман.
Никогда в жизни я так не сердился. Решил идти на посадку, смотрю — народу полон аэродром, все смотрят на нашу "ворону". Знаю, что среди командиров сам Ворошилов. "Неужели же, — думаю, — на глазах у всех убивать человека? Неудобно". И тут я выкинул фокус.
У границ нашего аэродрома накануне канавокопатель вытянул большую траншею для водопровода, вот я на нее и пошел. И так точно прицелился вдоль траншеи, что при посадке костыль повис над канавой.
Правда, я смял хвостовое оперение, но мой пассажир уцелел. Его крепко ударило, протащило по канаве так, что на стенках остались рукава пиджака и куски брюк. Он выскочил из-под хвоста и озирается.
Мы подбежали, ощупываем его.
— Жив, здоров? Как себя чувствуешь, парень?
Командиры бегут со всех сторон.
А он поглядел на себя, — боже мой, что за вид, как будто собаки рвали. Как выпучит глаза да как крикнет:
— Вы мне ответите за порчу казенного имущества!
Тут и меня зло взяло, схватил его, указываю на помятый хвост и тоже кричу:
— Это ты ответишь за порчу казенного имущества! Зачем на хвосте катался? Кто ты такой, что за птица?
А он мне в ответ:
— Я Ворона!
— Так и знал, что ты ворона!
— У меня и отец был Ворона, и дед был Ворона! А ты людей хвостом цепляешь, ты мазила, а не летчик!
Вот какой попался...
Все хохочут, а Плотник с невозмутимым видом снова дает разглядывать картинку на одной из крышек.
Искусный гравер изобразил на ней самолет в небе с Вороной на хвосте и сценку между Вороной и летчиком на земле.
— Кто же подарил эти часы?
Плотник таинственно опускал глаза.
— Командир отряда?
— Нет, товарищи, забирайте выше.
— Командующий воздушными силами?
Плотник качал головой.
— Может, ты сам себе их подарил да разрисовал? — шутили дешифровщики, люди скептические.
— Ворошилов! Ворошилов! — с восторгом догадывались лаборантки. И не верили, принимая за очередную шутку.
Отношение женского состава фотолаборатории к экипажу Плотника раз и навсегда установилось шутливое.
Ни самого веселого лейтенанта, ни его штурмана Сапожникова, забавного толстячка, ни стрелка-радиста, вихрастого сержанта, под фамилией Швец, — никто не принимал всерьез, как настоящих вояк. Это ведь не истребители, которые рискуют жизнью, сбивая самолет за самолетом, а воздушные фотографы. Нащелкают кучу снимков с высоты пяти тысяч метров и как завалят фотолабораторию, так и возись весь день, а чаще — всю ночь. Проявляй, расшифровывай, и все срочно, срочно.
Но девушки все прощали докучливым поставщикам больших рулонов необработанной пленки за их веселый нрав.
Плотник великолепно играл на баяне, Швец неподражаемо плясал и был неутомим в танцах, а Сапожников... О, Сапожников писал стихи. Кроме того, на всех вечерах самодеятельности они неизменно выступали как трио юмористов.
Номер назывался: "За совмещение специальностей и полную взаимозаменяемость в полете".
Друзья понимали друг друга с полуслова и даже без слов, по взгляду, по жесту, по кивку головы.
Познакомились три друга еще до войны.
Как-то раз, зайдя в полковую пошивочную, лейтенант Плотник заметил портновского подмастерья, сидящего на подоконнике. В руках у него была недошитая гимнастерка. Портной наблюдал, как виражили, пикировали и штопорили серебристые птицы. Он ничего не замечал в мастерской, отдав все внимание небу. Когда какой-нибудь самолет давал свечу, забираясь в небесные выси, портной склонял голову набок, по-птичьи, и застывал, приоткрыв рот.
— Что, в небо хочется? — спросил Плотник.
Портной вздрогнул и опустил глаза, словно пойманный на чем-то запретном.
— Да, скучная профессия — шить, то же, что быть парикмахером: ты людей бреешь — они обрастают, ты их бреешь — они снова обрастают.
Портной улыбнулся, затем вздохнул:
— Вот так и жизнь может пройти без особого результата, у меня ведь и фамилия-то Швец!
Плотнику стало жалко парня.
Он любил открывать в людях неожиданные способности. И через некоторое время при содействии Плотника портной стал учиться на воздушного стрелка-радиста.
Больше всех радовался успехам новичка его шеф.
Когда привозили конус, изрешеченный пулеметами воздушного стрелка-радиста, Плотник хлопал перчаткой о перчатку и говорил:
— Видали, как отделал? Узнаю Швеца: прошил, прострочил, лучше некуда!
В начале войны лейтенант смело включил Швеца в свой экипаж.
Зимой авиачасть срочно перебросилась на север.
Здесь войскам предстояло взломать сильно укрепленный оборонительный пояс врага на подступах к Ленинграду.
Комсомольскому экипажу доверили разведать мост, по которому шло снабжение предмостного укрепления, небольшого, но очень мешающего переправам плацдарма, захваченного противником на нашем берегу реки.
Несколько раз мост этот объявляли разрушенным бомбежкой, но каждый раз при штурме плацдарма с того берега появлялись бронепоезда и гасили наступательный порыв пехоты, срывая результаты артиллерийской подготовки.
Плотник слетал на объект и подивился простоте задания.
Мост, видимый простым глазом, стоял целехонек. Его металлические фермы четко выделялись на фоне ледяного покрова реки, усеянного воронками.
Безукоризненный снимок, мастерски сделанный с разных подходов, не требовал и расшифровки.
— Разнесем в пух! — сказал авиационный представитель в штабе наземных войск. — Только дайте приказ, когда отбомбить.
И в ответ на скептические замечания добавил:
— Не сомневайтесь, если объект вскрыт экипажем Плотника, считайте его в кармане! Это наш лучший воздушный разведчик. Да вот, полюбуйтесь! — и положил перед генералами несколько фотографий, еще влажных.
Генералы полюбовались и приказали:
— Разбомбить сразу после артподготовки, чтоб не успели восстановить к моменту атаки. Очевидно, весь секрет в быстрой ликвидации повреждений. Наверное, где-нибудь в лесу прячут готовые фермы.
Мост нарочно оставили целым, чтобы создать у противника иллюзию, что в момент нашего наступления он легко может перебросить к крепости резервы и бронепоезда, скрывающиеся в туннелях по ту сторону реки.
На рассвете должны были заговорить орудия, а потом пойти пехота.
Полк бомбардировщиков вылетел сразу после артподготовки и точно и красиво трижды перекрыл мост, выполняя заходы с залповым бомбометанием по звеньям.
Плотник, фотографируя результаты, ясно разглядел, как бомбы легли поперек моста, черные фермы взлетели вверх и упали на лед.
Возвращаясь, летчики увидели внизу черный ураган, ломающий лес. Он шел, свиваясь и развиваясь, то рассыпаясь на отдельные смерчи, то бушуя сплошной стеной, вырывая с корнями деревья, круша гранитные скалы. К небу поднимались тучи ветвей, обломков и, как над всяким вихрем, летели какие-то бумажки.
— Странно, почему наши повторяют артподготовку? — удивился Плотник. Ему захотелось разглядеть, откуда стреляют наши пушки. Но они были так замаскированы, что не увидел.
Длинные языки пламени, казалось, рождались в лесу произвольно, словно какая-то дикая молния. Снег вокруг озарялся багровым отблеском.
— Очевидно, для страховки. За огневым валом пойдет пехота, и плацдарм будет наш, откроется путь на запад...
Но ошибся. Пехота, пошедшая на штурм, замешкалась в глубоком снегу и была отбита появившимися, откуда ни возьмись, бронепоездами. Они могли пройти только через мост.
— Но мы же его обрушили! — утверждал Плотник. Я видел своими глазами. Бомбы разнесли его в куски! Да вот, смотрите снимки!
На фотографии ярко выделялись черные фермы, сброшенные на лед; быки, расколотые бомбами надвое, словно они были стеклянными, а не из гранита. Около них уже обозначились восстановительные работы, объектив даже успел захватить и фигурки разбегающихся людей.
Фотографии отправили в штаб.
Вскоре Плотника и его штурмана вызвали на командный пункт, прислав за ними открытый вездеход.
Это был путь сквозь ад. Вся дорога разрыта воронками от снарядов. Все кюветы — какое там! — вся лесная просека забита разбитыми грузовиками, противотанковыми пушками и трупами наших солдат. Командный пункт в расчете на успех был вынесен к самому переднему краю, и летчикам, сойдя с машины, пришлось добираться до блиндажа ползком.
— Ну-с, рожденные летать, пришлось поползать? — скептически осмотрев их взмокшие волосы, спросил генерал.
Летчики промолчали.
— Видели результат?
Плотник проглотил слюну. У него пересохло в гортани, он не мог выговорить ни слова. Сапожников осунулся, словно похудел в одно мгновение.
— Ненужные жертвы — результат вашей ошибки. Вы указали бомбардировщикам ложный мост. Попались на туфту, ясно? Вот полюбуйтесь,
куда отлетели куски ферм, сделанных из дерева и фанеры и подкрашенных в черный цвет... Разве настоящие, железные, разлетаются, как щепки? И падают на лед, даже не пробив его... А лед здесь, на реке горного типа, совсем не толст, пленка!
Этого воздушные разведчики не знали.
— А фермы? Они же сложены из кусков льда. Как только их разбомбят, противник тут же складывает новые, поливает водой, и — готово дело. Ничего не скажешь — быстрота восстановления!..
— Разрешите искупить... — шепотом заговорил Плотник, потерявший голос.
— Не в этом дело! — прервал его генерал. — Вы искупите свою оплошность, если найдете настоящий мост. Как хотите, но обязаны доставить нам точные сведения.
— Доставлю — живым или мертвым! — сказал Плотник. К нему вернулся голос.
Наутро пал туман. К концу дня с востока подул ветерок, и, как только развиднело, Плотник поднял в воздух свою белоснежную машину.
К ложному мосту подошли на бреющем и с глубокого виража рассмотрели свой позор. Да, вот они, "быки", сложенные из кусков льда, от обильной поливки на них — сосульки. Тускло выглядит дерево, покрашенное в черный цвет. На металле остались бы хоть какие-нибудь вмятины после бомбежки, а здесь никаких. Хорошо постарались "восстановители" — мост как новенький...
Но где же настоящий?
Плотник поднял самолет на большую высоту и тщательно, с нескольких заходов сфотографировал подозрительный участок местности, не совпадающий с картой, которой они пользовались.
С карманами, полными шоколада из бортового пайка, явились пилот и штурман в знакомую лабораторию. Очарованные девушки проявили им пленку особенно тщательно. И были немало удивлены, когда офицеры обрадовались, как мальчишки, найдя какой-то холм, не указанный на карте, и ушли такие счастливые, какими их девушки не видали никогда.
На другой день Плотник снова вывел машину на ненавистный ложный мост. Затем круто развернулся и спикировал на стожок сена, торчавший рядом с загадочным холмом, не указанным на старой карте.
Сапожников расхохотался — из стога сена посыпались солдаты.
— Так и есть, — сказал Плотник, выйдя из пике и делая крутой вираж, — мост спрятан под холмом из фанеры, в ложном стогу сена прячется охрана. Сейчас мы спикируем на холм, и зенитки...
Он не ошибся. Сноп зенитного огня вырвался навстречу машине.
— Ага! Наступили на больную мозоль! — крикнул Плотник, проделав противозенитный маневр и уводя машину на новый заход.
Теперь почти не было сомнений, что мост скрывается здесь.
Плотнику хотелось убедиться в этом не только самому, но и убедить других. Он искал признаков, которые бы точней показали, что холм этот — искусственное сооружение из фанеры, окрашенной под снег и умело присыпанной снегом.
День угасал. От деревьев и холмов ложились косые длинные тени. Воронье, приваженное трупами, потянулось на ночлег. Птицы летели над рекой, над незамерзающими стремнинами, словно греясь паром, поднимающимся над кипящей водой.
И вдруг Плотник увидел, что, долетев до заснеженного холма, стая воронья не обогнула его, а влетела внутрь и исчезла в холме, как оборотни в страшной сказке.
— Штурман, ты видел? Они ночуют на фермах настоящего моста, закрытых фанерой. Птицы нашли теплое местечко, ясно! — радостно воскликнул Плотник.
Он спикировал прямо к подножию волшебного холма и, вырвав машину из пике, взревел моторами. И, когда перескочил холм, увидел, что с противоположной стороны его выметнулось вспугнутое воронье.
Сомнений быть не может — настоящий мост найден!
Плотник делал заход за заходом. Сапожников с разных направлений фотографировал ложный холм.
— Внимание, истребители! — просигналил Швец.
Фашистские истребители много дней не выдавали своего присутствия, имея одну задачу — оберегать мост. Они давно следили за этим двухмоторным скоростным бомбардировщиком, упрямо утюжившим воздух над рекой. Пока он фотографировал пустые места, они не беспокоились.
Но как только поняли, что бомбардировщик фотографирует холм, скрывающий мост, три истребителя мгновенно взлетели со своего скрытого аэродрома. Три других приготовились к взлету.
Остальное произошло с катастрофической быстротой. Светящиеся пули прочертили небо, впились в облака, погасли в реке. Налетевшие "фоккеры" били снизу, сверху и с боков. Удары пуль по плоскостям, по обшивке фюзеляжа Плотник почти почувствовал своим телом. Заработали пулеметы воздушного стрелка-радиста. Темная бесформенная тень возникла на снегу.
"Один задымил! — догадался Плотник. — Молодец Швец!
Прошил-прострочил..."
По бронированной спинке плеснуло тяжело, как водой. "Неужели очередью из крупнокалиберного?" — подумал Плотник. Но тогда Швец погиб? Нет, снова заработала его машинка. Плотник резко развернулся. Промазавший истребитель просвистал мимо, как камень. Швец успел вкатить ему в бок длинную очередь.
— Здорово прострочил! — крикнул в переговорную трубку Плотник, поднимая машину над лесом.
Стрелок не отозвался. Летчик оглянулся.
Истребитель противника врезался в лес, подняв снежную пыль. Дымный след от другого тянулся к тайному аэродрому. Третьего не было видно.
— Отбились! — заликовало сердце Плотника. — Швец, что с тобой? — крикнул он громче и повернулся на сиденье.
Мгновенно ему обожгло плечо, раздался плеск пуль. Они, как градины, забились по стеклам кабины.
Плотник взял влево, и впервые самолет не послушался его. Он резко накренился и пошел вправо, на дым кипящей реки...
Плотник успел только вытянуть на отлогий берег у самого холма, как раздался удар крыла о землю, каменный вихрь поднялся вместе со снегом, летчик ударился о щиток и потерял сознание. Очнувшись, Плотник увидел пламя и, собрав все силы, выполз из огня, охватившего самолет. Он хотел броситься на помощь к товарищам, но сумел встать только на колени. Ноги не слушались, сломанные в ступнях. Все тело ныло после удара при падении.
— Сапожников! Швец! — крикнул он. — Скорей, сгорите, ребята!
Никто не отозвался, только огонь жадно ворчал, пожирая обломки машины.
Плотник посмотрел пристальней и увидел товарищей; но они уже не видели его.
Швец лежал ничком в стальной турели, убитый в неравном бою в воздухе, при падении его даже не повредило.
Острый кусок скалы, скрытый под снегом, начисто срезал штурманскую кабину. От страшного удара верхнюю половину тела Сапожникова закинуло на крыло самолета.
Черный дым вился под ним, а пламя стелилось низко, не смея коснуться бескровного лица. Плотник не смог ни закричать, ни заплакать. Он только склонил голову.
И вдруг услышал величественный шум реки, прежде заглушаемый моторами. На коленях он пополз к ней. Ноги не слушались, он не мог вздохнуть полной грудью, разбитой при падении; хотелось упасть на снег и не вставать. Но воля звала к шумящей реке, словно к жизни.
Казалось, дотащиться до нее — главное.
И вот он у реки. Летчик осмотрел местность.
Фанерный холм оставил над рекой темную щель, в которую, ища теплого ночлега, снова слетались птицы. В стогах, скрывавших охрану моста, открылись двери. Люди с оружием выбежали из них и устремились к горящему самолету.
Плотник смерил расстояние от себя до них, затем снова взглянул на реку. Она рядом — до людей еще далеко.
Тогда, остановившись у самого края берега, спиной к воде, он быстро вытащил из кармана большие золотые часы. Судорожно пошарив по борту комбинезона, нашел булавку, открыл крышку и стал чертить булавкой по мягкому золоту внутренней стороны картинку, взглядывая на искусственный холм, на стога. Это стоило ему больших усилий. Кровавый пот струился по бледным щекам его.
— Сдавайся! Эй, рус, сдавайся! — кричали солдаты уже совсем близко.
Плотник, сжав зубы, чертил, с усилием стискивая пальцы.
Неожиданно человек в белой шапке-ушанке, скуластый, рыжебровый, вырос перед ним и прицелился прямо в лицо.
Плотник быстро засунул руки в карманы и одним движением сбросил себя в поток.
Кипящая вода скрыла его с глаз подбежавших врагов.
Вот все, что случилось в этот день с экипажем Плотника. Огонь и вода похоронили его вдали от своих.
Прошло два дня. На третий дозорный, сидевший над рекой, заметил плывущее по реке тело.
— Летчика несет! — прошептали бойцы, увидя синий комбинезон.
Они достали еловую ветвь с сучками, осторожно прихватили плывущего и подтянули к себе, опасаясь пули с того берега.
Вынули тело неизвестного товарища и обыскали. И в руке, засунутой в карман, увидели большие золотые часы.
— "Лейтенанту Плотнику"... — прочел один из бойцов и, бережно завернув часы в носовой платок, пополз в блиндаж заставы.
К вечеру часы, тяжелые, еще сыроватые, лежали поверх карты, разложенной на столе начальника штаба. Плотник лежал на снегу у командного блиндажа. Он заледенел, весь покрылся сверкающей звенящей коркой, как броней, при полной луне каждая льдинка в волосах его сверкала, а замерзшие глаза были открыты. Бойцы подошли и не решились накрыть его серой шинелью: казалось, он смотрит на далекое небо, на звезды...
— Рисунок точно совпадает с изъянами на карте, смотрите. — Начальник штаба подал лупу командующему. — Вот холм, которого нет на нашей карте, вот излучина, сделанная искусственно...
— Удивительно, как это он сумел нарисовать, — сказал командующий, внимательно разглядывая картину на крышке часов.
— А ведь он был когда-то не то гравером, не то учеником гравера...
На золоте резкими скупыми штрихами изображался холм, летящие над рекой птицы, самолет в виде сломанного креста с двумя витками пламени, два стога и бегущие от них фигурки людей. Скрещенные стрелки указывали север и юг.
— Точная работа, — сказал командующий. — Это про Плотника говорили, что у него какие-то необыкновенные именные часы?
— Да, эти часы ему подарил Ворошилов.
Командующий посмотрел картинку, изображающую спасение Вороны.
— Любопытно.
Начальник штаба печально улыбнулся:
— Плотник был шутник. Эту картинку на именных часах он изобразил сам.
Улыбка пробежала и по лицу командующего:
— А молодец! — Он еще раз подержал на ладони часы, разглядывая последний рисунок Плотника. — Нашел все-таки способ доставить свое разведдонесение...
И оба задумались, стараясь представить себе, как и при каких обстоятельствах экипаж воздушного разведчика выполнил свой долг.
— Так вот, — сказал генерал после минуты молчания, — приказываю: разбомбить замаскированный мост за час до начала атаки. Представить экипаж комсомольцев к награде посмертно!
— А именные часы? — спросил начальник штаба.
— Отправьте в авиачасть. Они должны храниться вместе со знаменем, вечно, как талисман полка.
Карелинка
Если нужно было поразить далекую, еле видимую цель, никто не мог сделать это лучше молодого снайпера нашей роты — Евгения Карелина, а попросту — Жени.
Это он снял с одного выстрела "фрица с длинными глазами" — фашистского наблюдателя, который разглядывал Ленинград, устроившись на маковке заводской трубы. Фашист так и свалился в трубу, только стекла бинокля сверкнули...
Женя умел выбирать цель и днем и ночью. И позиции находил в самых неожиданных местах: то затаится в болоте и снимет немецкого наблюдателя; то заберется на вершину заводской трубы, избитой снарядами до того, что она вот-вот рухнет, и выцелит оттуда офицера, вышедшего из блиндажа прогуляться по свежему воздуху.
— Здорово у тебя получается! — завидовали иные бойцы.
А Карелин отвечал:
— По науке. Я траекторию учитываю. Могу попасть даже в невидимого фрица.
И аккуратно протирал кусочком замши стекло оптического прицела. Винтовку он берег и холил, как скрипку. Носил ее в чехле. Когда Женя выходил на снайперскую охоту, его охранял автоматчик. Берегли у нас знатного снайпера.
Напарника ему дали надежного, уроженца Сибири, по фамилии Прошин.
Командир сказал ему:
— Сам погибай, а снайпера сохраняй!
— Будьте надежны! — ответил Прошин.
И охранял на совесть. При выходе снайпера первым выползал вперед и оберегал выбранную Карелиным позицию, а при уходе прикрывал с тыла.
Однажды он сказал Карелину:
— Молодой ты, Женя, а хитрый: сколько прикончил фрицев, а сам жив остаешься. Наверное, жизнь свою очень любишь.
— Люблю, — не смутившись, ответил Карелин. — Жизнь мне очень нужна. Длинная-длинная, до седых волос...
— Это зачем же такая?
— Я должен за свою жизнь вывести под Ленинградом грушу-дюшес "карелинку" и виноград "северный карелинский". Друзьям детства обещал, когда еще пионером был.
— Ага, — догадался Прошин, — так это ты для того у командира отпуска зарабатываешь, чтобы с лопатой в Летнем саду повозиться? Знаю. Наши солдаты видели тебя у мраморных фигур.
— Нет, это я не для того. Чтобы спасти от обстрела мраморные статуи, ленинградцы решили их закопать в землю. А мы их опавшими листьями укрывали, чтобы землей не поцарапать.
— Ишь ты, какой заботливый! — сказал Прошин, по-отечески обняв Женю за плечи. — Ничего, не бывать врагу в городе. По его улицам Ленин ходил... Здесь нам каждый камень дорог.
Подружились они крепко и за время обороны Ленинграда врагов поубивали немало.
Наступил день прорыва блокады. Бойцы чувствовали подготовку нашего удара и ожидали его, как праздника.
Пехотинцам ставилась задача: с первого броска достигнуть вражеских артиллерийских позиций.
После ураганной артиллерийской подготовки, в которой приняли участие и грозные броненосцы, стоящие на Неве, бросилась вперед наша пехота.
Обгоняя товарищей, неслись на лыжах Карелин и Прошин.
Жене хотелось во что бы то ни стало достигнуть первым артиллерийских позиций на Вороньей горе. Там стояли батареи тяжелых орудий, которые вели обстрел Ленинграда.
Вот с ними-то и хотел Женя посчитаться.
Он знал тут все ходы и выходы. По долинке ручья, по канавке, окружающей старинный парк, незаметный в белом халате, проскользнул он в парк, а за ним и Прошин, также на лыжах.
И только они выбрались на опушку — увидели, как из мелкого кустарника поднимаются к небу стволы орудий, выше деревьев.
Лафеты их передвигались по кругу, громоздкие, как тендеры паровозов. Замки орудий открывались, как дверцы паровозных топок.
Эти дальнобойные пушки недавно прибыли с заводов Круппа, из глубины Германии. Гитлер хвастался, что разрушит Ленинград при помощи этих стальных чудовищ.
Вот они готовятся к стрельбе. Белый брезент, прикрывавший гору снарядов, был раскрыт. Солдаты подкатывали вагонетки со снарядами по рельсам узкоколейки. Заряжающие поднимали снаряды лебедками. Наводчики крутили штурвалы, и пушки медленно поднимали дула к небу. Офицер, поблескивая очками, торопливо выкрикивал приказания. Позади батареи глухо ворчали большие крытые грузовики.
Карелин понял, что гитлеровцы, перед тем как удрать, хотят выпустить по городу весь запас снарядов.
— Прошин, друг, не позволим! — прошептал он, схватив товарища за руку.
— Да что ты, Женя! Что же мы сделаем вдвоем?
И автоматчик оглянулся, далеко ли рота. Далековато...
Позади слышался гранатный бой у решетки дудергофского парка.
— Ишь ты, как мы вырвались вперед! Что же делать-то?
Но Карелин знал что. Как кошка, вскарабкался он на дерево и, положив винтовку на сучья, открыл снайперский огонь по орудийной прислуге.
Выстрел, другой, третий — и каждая пуля в цель. Заряжающий опустил рукоятку лебедки. Снаряд ткнулся в снег, придавив подвозчика. Наводчик ткнулся головой в лафет. Офицер сел, взмахнув руками.
Прошин, стоя за деревом, считал пустые гильзы, сыпавшиеся с дерева, как ореховые скорлупки, и шептал:
— Ага, вот оно как, вот...
Но вдруг заметил опасность. Стволы нескольких орудий перестали подниматься к зениту, а стали медленно опускаться. Ниже, ниже, словно высматривая, кто притаился тут, на опушке парка.
Вот один ствол уставился прямо на самого Прошина, так, что его покоробило.
— Женя, — закричал он, — слезай! Сейчас они нас прямой наводкой! Женя!..
Но Карелин не слушал. Зарядив новую обойму, он стрелял, все ускоряя огонь. Среди пуль попались бронебойные и зажигательные. Бронебойные с визгом ударялись о сталь лафетов, зажигательная подожгла грузовик.
На батарее возникла паника. Солдаты бежали к грузовикам, бросая орудия, офицеры прятались за укрытия. По несколько орудий нацелили па опушку парка, откуда велся меткий огонь. Фашисты вообразили, что опушка парка уже захвачена многочисленной русской пехотой.
— Женя, приказываю — слезай! Я за тебя отвечаю! Пропадешь...
— Не мешай! Погоди...
— Женя, вперед! А то накроют!
Но Карелин уже не слушал, что кричал ему Прошин снизу И залп орудий, направленных на опушку парка, застал его в разгаре боя. Тяжелые снаряды вспахали землю, подняли вверх камни, решетку парка, деревья.
Всю местность заволокло желтым дымом. Разрывы прогрохотали так, словно здесь взорвался артиллерийский склад.
Разбежавшиеся было фашисты решили, что с русскими пехотинцами, захватившими опушку парка, покончено, и стали возвращаться к орудиям.
Но в это время из дымного облака, в котором еще крутились, оседая, какие-то бумаги, ветки деревьев и окопное тряпье, поднятое вихрями разрывов, послышался хриплый крик:
— Ур-ра!..
По лафетам зацокали пули. А перед фашистами появился русский пехотинец. Простоволосый, без каски, в разодранном белом халате, он бежал на батарею, прижав к груди автомат. Строчил из него, рассеивая пули веером, и неумолчно кричал "ура".
Фашистам показалось, что за ним бегут цепи русской пехоты. И, увидев первого грозного вестника наступающих, они бросили вагонетки, снаряды, пушки и кинулись по машинам.
Через минуту Прошин был уже на батарее хозяином. Забравшись на гору снарядов, он размахивал автоматом над головой и призывал:
— Карелин, ко мне!
Но Женя не откликался. Что случилось с ним?
На батарею уже бежали наши подоспевшие бойцы. Все пушки были захвачены целыми.
Прошин вернулся на перепаханную снарядами опушку парка.
Долго, хлопотливо разбирал он груды ветвей, поднимал расщепленные стволы, все искал товарища. И наконец нашел его мертвое тело.
Карелин погиб, спасая свой родной Ленинград. Но винтовка его сохранилась. Без единой царапины. Была еще тепла от выстрелов, и оптический прицел поблескивал.
Прошин вынес тело снайпера и старательно уложил на видное место, а сам побежал догонять роту — бой не ждал.
Он захватил с собой его винтовку. И до вечера носил за спиной. Только к ночи опомнился у какого-то костра и затосковал о Жене, как о погибшем сыне.
Бойцы видели, как он взял и руки снайперскую винтовку Карелина и долго смотрел на нее. Потом вздохнул, подошел к командиру и отрапортовал:
— Виноват, не уберег Карелина... Примите оружие.
Командир посмотрел на него, подумал и, отстранив винтовку, сказал:
— Не смогли уберечь — сумейте заменить товарища. Ведь вы, сибиряки, — стрелки!
— Спасибо! — сказал с чувством Прошин. — Постараюсь заслужить подарок. Будьте надежны — заиграет в моих руках.
И заиграла.
Стрелял из нее Прошин отлично и, когда ушел в тыл после ранения, передал отличному снайперу — Жильцову. А после него она была у Матвеева. Так и дошла, как эстафета, до самого Берлина.
И каждый, кто принимал ее как почетное оружие, становился на одно колено, целовал ложу, всю исчерченную насечками по количеству истребленных фашистов, и давал клятву воевать так же, как воевал ее первый хозяин — Евгений Карелин.
Так дожила она до победы. А сейчас стоит рядом со знаменем полка. Ветераны зовут ее ласково "карелинка".
Молодым солдатам, пришедшим в полк, всегда рассказывают ее историю.
А тем, кто отличится в учебе, дают сделать из нее почетный выстрел.
Бессмертный горнист
"Тра-та-та, та-та!" И снова: Тра-та, та-та!"
Алеша улыбнулся, заслышав призывные звуки серебряной трубы, и очнулся от боли — треснули губы. От недоедания у него так пересохла кожа, что нельзя было смеяться. Но как же не радоваться, заслышав пионерский горн, играющий побудку. Значит, еще одна блокадная ночь прошла. Живы пионеры. Жив горнист, посланный в утренний обход!
Это трубит Вася — коренастый, крепенький мальчишка из пригорода, захваченного фашистами. Перед тем как слечь Алеша передал ему свой пост. И счастлив, что горн попал в надежные руки. Каждое утро бесстрашный паренек ходит от дома к дому, из двора во двор, не боясь ни бомбежки, ни обстрела. И трубит, трубит, призывая ребят Ленинграда к стойкости и геройству.
В осажденном городе самое опасное быть мальчишкой. Не бойцом на передовой, не пожарником на крыше, даже не моряком на "Марате", на который сыплется больше всего бомб, а именно мальчиком-подростком.
Солдаты умирают в бою, дорого отдав свою жизнь, а мальчиков Ленинграда выкашивает голод, как траву... И, хотя хлебный паек они получают наравне с солдатами, им трудней. Беда в том, что организмы детей растут. И от нехватки пищи начинают пожирать сами себя. Вначале жировые запасы, затем клетки тела. Мускулы слабеют, мясо начинает отставать от костей. Наступает сонливость, неподвижность и вечный сон...
Алеше нельзя умирать. Он должен бороться со смертью, как боец с врагом! И победить, чтобы потом встать в строй. Если не будут выживать и подрастать мальчики, кто потом станет на смену погибшим бойцам?
Прежде всего надо пересилить скованность, безразличие, усталость и двинуть хотя бы рукой. Если горнист может поднять горн к губам — значит, и я могу двинуть рукой.
Алеша заставил себя пошевелиться, подняться, подтянуться и нащупать галстук. Теперь он не снимал его даже ночью. Не только потому, что трудно было развязывать затянувшийся узел. Зачем? Давно все спали не раздеваясь. Он решил не снимать потому, что опасался: а вдруг, если он умрет, мама забудет повязать и его похоронят без красного галстука. А главное — с частицей красного знамени на груди ему как-то надежней чувствовать себя бойцом.
Он прислушивается, не гудят ли самолеты. Нет, наверно, опять морозный туман. Это хорошо, в туман фашисты не летают. Не станет надрывать душу сирена воздушной тревоги. За себя он не боялся, боязно было за людей, которым ничем не мог помочь. Ни поддержать старых на узкой лестнице, ни помочь малышам.
Сам лежал обессиленный, как боец, раненный на ничьей земле. Ни тебе фашистов, ни наших. Лежишь один и подняться не можешь.
Но ведь подняться надо! Мама говорила, главное — движение, обязательно движение. Немного, чтобы не растрачивать напрасно сил, но двигаться надо.
И прежде всего умыться. Уходя, она всегда оставляет рядом миску с водой, губку и полотенце. Проведешь мокрой губкой по лицу, и оно становится легче, потому что с него смывается известковая пыль, налетевшая от разрывов бомб и снарядов. И копоть от коптилки и от железной печки. Ее поставил Антон Петрович, их сосед по квартире, в комнату которого они перебрались из своей, потому что в ней воздушной волной высадило рамы.
Да, неумытое лицо гораздо тяжелее. Оно больше давит на подушку, не дает поднять головы. Алеша с напряжением всех сил достает все-таки губку и снимает с лица тяжесть пыли и копоти.
Глаза открылись! Ого, уже веселей.
Теперь надо встать, чтобы поесть. Мама говорит: есть лежа — последнее дело. Надо обязательно сидя за столом. И чтобы стол был накрыт: тарелки, ложки, вилки, все, как полагается. Чтобы фашисты не чванились, будто они загнали нас в пещерный век, заставили потерять человеческий облик. Нет, мы и обедаем по-людски!
Правда, совсем недавно пришлось ему есть не по-людски. Но это был особый случай, когда он уже не поднимался, а мама все-таки подняла его!
Алеша очень отощал. В те дни даже по рабочим и детским карточкам ничего не давали. Но женщин, работающих в оборонном цехе, там, где снаряжают противотанковые мины и гранаты, на счастье, кормили не супом и не теплой болтушкой, которую с собой не возьмешь, а кашей.
Все матери стремятся что-нибудь да унести с собой детям, а этого нельзя делать. Ведь если они ослабнут, кто же тогда будет снабжать оружием бойцов? Для того им и дополнительное питание, чтобы руки не слабели, чтобы побольше гранат и мин делали.
Поэтому мастера, выдавая женщинам добавочную пищу, просят: "Все ешьте здесь, ничего с собой".
И все жидкое приходилось съедать, суп не вынесешь из цеха. Смотрят строго, ни в какую посудку не отольешь. А вот каша — это другой разговор. Маме повезло, что кормили не в обеденный перерыв, а перед концом смены. Походная кухня запоздала, попав под обстрел, кашевар был ранен. Каша захолодала, не разварилась, была комковата.
Мама просто вся просветлела, душа заиграла, когда подумала: "Ну, теперь-то я Алика угощу!"
Несколько комков съела, а остальные за щеку заложила. И так принесла домой во рту. Приложила губы к губам и давай кормить Алешу.
Он уже не мог жевать: обессилел. Но она его заставила. Проглотив немного теплой каши, он оживился, даже поднялся и сел в постели. Мама все целовала его и говорила:
— Вот мы и как птички! Так голубки кормят птенцов! Из клюва в клювик! Из клюва в клювик!
И они смеялись. Смеялись! И говорили, что, сколько будут жить, этого не забудут! Всем, всем будут рассказывать, как сказку, после войны.
Но теперь-то он не так слаб, он и без маминой помощи сможет подняться. Теперь ему помогает чеснок. Ой, какая это была удивительная находка. В своей собственной квартире, обысканной, переисканной, в которой ничего-ничего съедобного не осталось, даже засахаренной плесени на старой невымытой банке из-под варенья, даже яичной скорлупы. Вы знаете, что в скорлупе есть питательность? Не только присохнувшая к ней пленочка, но и сама скорлупа полезна. Это не просто кусочек извести. Ее можно истолочь и посыпать, как соль, на хлеб.
Переселяясь в комнату Антона Петровича, искали в кухне сковородник, еще раз заглянули за плиту и увидели там головку чеснока. Как она туда завалилась, когда? Вначале глазам не поверили. Голодающим часто видятся разные разности съедобные. Но это оказался настоящий, а не привидевшийся чеснок. Целая головка. А вы знаете, сколько в ней долечек! Посчитайте. Если есть каждый день по одной на двоих, хватит на полмесяца!
Но чеснок нельзя есть просто так, его надо натирать на кусочек хлеба. Тогда самый черствый, самый сырой и непропеченный хлеб становится похожим на копченую колбасу!
И как же они с мамой берегли эту находку! Чтобы и не высохла и не подмерзла ни одна долька. И сколько времени прошло, а еще держится! И вот сегодня Алеша будет есть хлеб, натертый чесноком.
И угостит Антона Петровича. Не чесноком, конечно, а только запахом чеснока. Антон Петрович ни за что другого угощения не примет. Только проведет долечкой по кусочку хлеба и скажет, зажмурившись: "Ох, вкусно!"
Что-то он долго не возвращается с дежурства? Заслышав его тяжелые шаги, Алеша, собрав все силы, поторопился было встать, чтобы не услышать: "Ай, как ты залежался, лежебока, я, старый, уже в очереди постоял и твой хлебный паек получил, вот, пожалуйста, а ты, молодой, все лежишь?"
Как хорошо, что он есть и живет вот здесь рядом, за шкафом. С ним легче, когда он приходит с дежурства и спит днем, можно слышать его дыхание. С ним надежней и ночью, когда знаешь, что, пока ты спишь, он бодрствует на чердаке, на крыше, не дает поджечь дом зажигалками... Сколько их потушил он — и числа нет!
"Хватаю их вот этими старинными щипцами от камина и в ящик с песком — раз!"
До войны он был уже седой, но с розовыми щеками. А теперь от голода стал совсем белый и как бы прозрачный. Мама говорит: "И в чем душа держится". Но душа у него крепкая и хорошо держится. Когда ему особенно тяжело, он "питает" ее "пищей духовной". Читает вслух стихи.
Красуйся град Петра и стой,
Неколебимо, как Россия...
Много книг сожгли они в печке, но Пушкиным он не жертвует даже ради тепла... Много, много строк запомнил Алеша из того, что читает вслух Антон Петрович...
И он все же пришел. И был сегодня даже не белым, а синеватым. И не разделся и не лег спать, приговаривая: "А я сегодня еще шесть штучек погасил... Дивная ночка была... Ни одного пожара".
Антон Петрович не пожурил Алешу за лежебокость, он взял его руку и, вложив в нее бумажные пакетики, сказал:
— Сохрани это, мальчик, до весны... Здесь семена...
— Хорошо, — сказал Алеша, — конечно...
— Вот тут твой паек и мой, вы его тоже ешьте... Меня на дежурстве кормили... да, да...
— А вы куда, дядя Тоша?
— Я далеко, в пригород... Туда, где у моих родственников полная яма картошки со своего огорода... Ждите меня, обязательно ждите, я много-много принесу, сколько донесу...
Алеша закрыл глаза, представив себе яму, полную картошки, о которой так много рассказывал Антон Петрович...
"Надо дотерпеть только до весны, когда открывают картофельные ямы... Вот оттает земля, иначе не вскроешь мерзлую... Мы возьмем заспинные мешки и пойдем!"
Это была мечта, которой они жили все втроем...
До весны еще так далеко... Но, наверно, Антон Петрович нашел способ вскрыть мерзлую землю... Картошки так хочется! Но почему же он не зовет меня с собой? Разве я так уж слаб? Да, если не зовет, значит, я очень слаб...
Все эти мысли вились в голове Алеши, в то время как старик ласково гладил его волосы, прежде волнистые, а теперь посекшиеся, ставшие жесткими и ломкими...
Алеша задремал под эту ласку и не слышал, как Антон Петрович ушел.
Очнувшись, он ощутил что-то зажатое в руке, вспомнил, что это семена. И стал разглядывать красиво нарисованные на пакетиках луковицы, морковки, свеклы... Ой, а ведь семена съедобны.
Но нет, не станет их есть, хотя их можно было жевать. И черненькие, островатые семечки лука, и похожие на просинки семечки салата, и даже угловатые, сморщенные семена свеклы. В них много питательного.
Конечно, если бы их было много, а то щепоточка. А вот если их посеять и вырастить, это же будет целая гора. А вырастить есть где, столько вокруг скверов и дворов. Ого, только копай да сажай!
Пионеры уже взяли на учет будущие огородные площади и все спланировали, где что сажать и сеять.
Важно дождаться весны, а уж там-то мы проживем! И другим поможем. Надо жить. Если не будет мальчишек, кто же будет копать грядки. Надо проявить силу воли и не сжевать эти чудесные семена.
Есть же в Ленинграде люди, которые хранят знаменитую на весь мир, собранную за долгие годы русскими учеными коллекцию семян пшеницы. Тысячи сортов. Начиная с тех, что обнаружили в гробницах фараонов Древнего Египта, до тех, что нашел академик Вавилов в неприступных горах Памира.
Там их не горстки, а килограммы, центнеры, тонны — пакетиков, пакетов, мешочков, мешков... И все целы. Их стерегут для науки, для будущего люди, умирающие от голода. И не жуют, как крысы. Нет, это люди, они не сдаются. Про их стойкость так хорошо рассказывал Антон Петрович. А какие же там, наверно, хорошие, крупные зерна! Однажды маме на заводе выдали горсть ячменя за ударный труд. Ой, как же они взволновались, как его есть. Нельзя же так сразу. Сжевать, и все. Дикость какая! Ячменные зерна вначале поджарили, потом смололи на кофейной мельнице и целую неделю заваривали и пили как кофе!
Что же это за прелесть, когда пьешь не пустой кипяток, а заваренный хоть чем-нибудь!
Но это все в прошлом, это было еще тогда, когда Алик сам сбегал и сам поднимался по лестнице. И даже тогда, когда его стала вносить мама. А потом она сказала: "У меня нет сил поднять тебя". И Алеша перестал выходить на улицу. Вот тогда пришлось сдать горн другому пионеру.
"Тра-та-та! Та-та!" Горнист все еще ходит, трубит. Пионерская побудка доносится в разбитые окна.
"Горнист жив, и я буду жить!"
Алеша готов встать и сесть за стол завтракать. Там на тарелке, накрытой чистой салфеткой, лежит ломтик хлеба, уже натертый чесноком. Мама убирает оставшиеся дольки, смешная, не верит в его силу воли!
Чудачка, он же знает, где спрятан чеснок, и может достать в любую минуту. Но он стойкий, никогда не съест свою порцию хлеба просто так, не проглотит жадно кусками, а сделает все, как велит мама. Нальет горячего чаю из термоса, оставшегося в память от папы. Добавит туда одну чайную ложку, одну, вареньевой воды. Есть у них такая. Они налили воду в старую банку от варенья, которую забыли когда-то вымыть, и получился душистый, пахнущий клубникой настой. Вот если его влить в кипяток одну лишь чайную ложечку, это уже будет не просто кипяток, а чай с клубничным вареньем!
Все это Алеша представил себе и опять чуть не улыбнулся, но вспомнил, что от улыбки у него трескаются и кровоточат губы, и сдержался.
Вставать было нужно, но так не хотелось, угревшись под одеялом и шубами, лежал бы и лежал весь день, но у него есть священная обязанность
— заготовка дров. До прихода мамы он должен заправить печку. Это их праздник — затопить и смотреть, как играет пламя. Усевшись рядышком, подставлять огню руки, лица, мечтать о весеннем солнце.
С напряжением всех сил Алеша выбрался из-под шуб и одеял и стал завтракать. Медленно-медленно жевал тоненький ломтик хлеба, пахнувший копченой колбасой, запивая чаем.
Потом стал трудиться. Это необходимо: без труда человек вянет, как трава без солнца, говорит мама.
Трудиться ему очень трудно. И, хотя топор не тяжел, рубка дров дается нелегко. Мама приносит обломки старинных стульев, кресел, кроватей из разбомбленных домов.
Горят они здорово, с треском, но крепки, как железные. Попотеешь, пока изрубишь.
Этой работы хватило бы до прихода мамы, но Алеша разделяет ее на два приема. Потому что ему нужно еще позаниматься, выучить уроки. Ленинградские ребята решили не бросать ученья ни за что! "Пусть не думают фашисты, будто они заставят нас вырасти неучами в осаде. Не поддадимся!"
Кто не мог ходить в подвал, где были классы с партами, с черной доской, тому уроки задавали на дом. И учительница через день, через два обходила таких ослабевших ребят...
Что-то ее давно нет. Но она придет же когда-нибудь, и Алеше будет чем отчитаться. В последний приход она задала урок на неделю!
Разогрев подмерзнувшие чернила, Алеша переписывает набело диктант, который он научился сам себе диктовать.
И вдруг его подбрасывает далекий подземный толчок, почти незаметный. Но он-то знает, что это начинается обстрел. Это ударило тяжелое орудие, установленное немцами где-то за Пулковскими высотами.
Нарастает тугой свист, от которого из рамы вываливается заткнувшая пролет окна подушка.
Разрыв позади дома сотрясает стены, жалобно звенят уцелевшие стекла. Снова подземный толчок, и снова тугой свист. И еще, и еще. Снаряды
летят вразброс, разрывы справа, слева. Не поймешь, куда целятся.
— Дураки! Дураки! — сквозь стиснутые зубы ругает фашистских артиллеристов Алеша. — Куда палят? Наши солдаты, пулеметы, пушки — все на окраинах. В центре города ничего военного нет... Ну и пусть, пусть тратят зря снаряды, дураки!
Вот где-то особенно близко грохнуло. Окна застелило дымом. Хочется посмотреть, что загорелось. Алеша подтягивается на подоконник. Горит дом напротив через улицу, хороший, красивый, с колоннами...
— Дураки! Дураки!
Может быть, потушат? Хочется посмотреть дольше, но снова далекий подземный толчок, и он сползает с подоконника. От близкого разрыва могут попасть в глаза осколки стекла. А глаза ему пригодятся, чтобы смотреть в оптический прицел винтовки, а не зря глазеть из любопытства. Не имеет он права рисковать глазами будущего снайпера.
Алеша заставляет себя отвернуться к стене, на которой играют тени пожара...
Разрыв где-то далеко... Но следующий может быть и в их доме. Ему становится страшно при мысли, что вернется мама, а на месте дома — груды развалин... Вдруг доносится звук, от которого сразу теплеет на сердце. Он похож на успокаивающее гуденье пчелиного улья.
— Ура! — шепотом кричит Алеша, у него что-то сел голос в последние дни. — Ура, пошли штурмовички! Они вам дадут жару!
Штурмовиков еле слышно за дальностью расстояния, но Алеша, закрыв глаза, воображает, как наши летчики пикируют на фашистскую батарею, ведущую огонь. Как гитлеровские артиллеристы разбегаются и падают побитые...
Когда-то он любил рисовать такие картины цветными карандашами, но теперь сил нет, и он рисует эту картину мысленно. И шепчет:
— И это еще не все, вам еще ночью "подсыплет" за нас за всех "Марат"! Он знает, что матросы-наблюдатели, живые глаза броненосца, стоящего на Неве, притаившись у ничьей земли, высматривают позиции немецких батарей, замечают и засекают их по выстрелам.
А ночью медленно, тихо разворачивается башня главного калибра "Марата", громадные орудия нацеливаются по указанным точкам и — бамм, бамм! — грохают, грохают. И весь город содрогается от радостного гнева. Ага, достается и вам, фашисты! От таких снарядов ни один блиндаж не спасет. Главный калибр не шутка!
Днем "Марат" притворяется мертвым. Вчера его беспрерывно бомбили. Эскадрилья за эскадрильей пикировала на линкор и сыпала бомбы, как мусор. Алеша видел их поток простым глазом. На палубе все кипело, как будто извергались вулканы. Когда корабль окутался черным дымом, немцы бросили бомбежку, решив, что все кончено.
Но Алеша знал, что маратовцы перехитрили врагов, напустив дыму. Их бомбы линкору что орехи. Потому что поверх палубы матросы настелили много слоев броневых плит, заготовленных для постройки военных кораблей на балтийской судоверфи.
Бомбы, попадая в них, сбрасывают разрывами несколько слоев бронелистов, как чешую. Ночью матросы их снова положат на место, и все...
Гитлеровцы радуются, что разбомбили линкор, а корабль хитро дремлет весь день, а ночью как проснется да как загрохочет!..
Вот и этой ночью он им даст! И радость отмщения бодрит Алешу. Он потирает руки, бормоча:
— Вам попадет, попадет, дураки!
От сильных переживаний вдруг очень хочется есть. Так хочется, что кружится голова и он валится на пол и падает мягко, как ватный. И долго лежит в забытьи.
"Тра-та-та-та! Тра-та! Тра-та!" — пробуждают его звуки горна. Оказывается, это уже новое утро. И он проспал от слабости целые сутки. И чуть не умер во сне! Но жив скуластый паренек, к которому перешел его горн, — значит, и он будет жить!
Алеша приподнимает голову, потом, опираясь на руки, встает и идет к столу, где ждет его недоделанный урок. Надо заниматься, надо учиться, отставать нам нельзя, мы ленинградцы. Надо собраться с силами. И настроить мысли на занятия. Собрались же с силами ребята, которых повел горнист помогать пострадавшим от обстрела.
Ах, какой же это отличный парень из пригородного колхоза, сколько в нем жизни, это какой-то бессмертный горнист.
Алеша даже загадал: "Если каждое утро он будет играть побудку, я буду жить!"
Вот и вечер наполнил комнату синим светом. Пора опустить тяжелые, плотные шторы и зажечь лампочку-коптилку. В темноте нехорошо. Страхи ползут какие-то. Маленький огонек, а все же с ним веселей.
Главное, не застыть, не перестать двигаться, пока не придет мама. Она потормошит, потискает немного.
С мамой ночь не страшна. Главное, пережить то время, когда остаешься один, без нее.
Прошел еще один день осады. И Алеша остался жив. Темнеет быстро. Лишь на западе зловеще багровеет полоса заката.
И вдруг в этой багровой полосе возникают черные силуэты птиц. Стаями тянут они к городу, воронье... в них есть что-то мертвое, потому что они не машут крыльями... Это фашистские стервятники...
Куда же летят они? Тянут к Неве...
Один за другим пикируют с высоты и опять, опять клюют и клюют "Марат".
Воздух сотрясается от взрывов, и снова из окна вываливается подушка, которую, не помнит когда и как, поставил на место Алеша.
— Ничего у вас не выйдет, дураки, дураки, — шепчет он, отворачиваясь от окна, не в силах глядеть на зловещую картину бомбежки. — Значит, досадил он вам ночью... Постойте, вот стемнеет, наша возьмет!
И спускает тяжелую штору.
В комнате во всех углах сгущается тьма, только над столом желтый, теплый огонек коптилки. И рядом стриженая голова мальчика. Беззвучно движутся его губы, он шепчет сам себе диктант. Он занимается. Если не придет учительница, тогда мама проверит уроки и задаст новые.
Вот она идет! Это ее шаги! Он научился различать их издалека, на самых первых ступенях лестницы! Она три раза останавливается, на каждой площадке, ей нужно отдыхать. А может быть, она дает ему время подняться из-за стола, затем двинуться навстречу и помочь открыть забухшую от сырости дверь квартиры.
Когда мама тянет к себе, а он подталкивает к ней, пусть слабо, чуть-чуть, она уже чувствует, что он здесь, жив! И это такая радость!
Бывает, что от слабости не может толкнуть дверь, тогда он просто на нее валится, и дверь поддается. И ликует, что дождался мамы, не поддался смерти!
Но сегодня он что-то очень слаб. И у него не хватает сил, не может он толкнуть дверь и сползает к порогу...
И в это время дверь открывается и к нему навстречу падает мама. Ее одежда пахнет морозом и дымом. Ее лицо черно от копоти. Пряди волос слиплись. И губы черствы. Но он целует, целует их, хотя ему больно...
И вдруг понимает, что это не его мама... Это чья-то чужая. Хотя у нее такие же ввалившиеся глаза. И из них так же, как у мамы, текут слезы. И она шепчет те же слова, что мама:
— Ты жив? Ты цел? Зайчонок!
Ему хочется сказать, что она, очевидно, ошиблась подъездом. И он совсем не ее "зайчонок". Но чужая мама, схватив его в объятия и усаживая на стул, сама говорит:
— Вижу, занавешено наше окошко даже днем... значит, никого в живых уже нет. И вдруг смотрю — щелочка и в нее кто-то смотрит... Ах, как бросилась я вверх по лестнице, откуда и силы взялись! Подумала, а вдруг это мой... А у тебя что, никого не осталось тоже? Ты один? На вот, маленький Кушай!
И сует ему в рот что-то липкое.
— Это питательно. Это я своему несла... А его нет. И дома нет, и ничего нет... развалины. А уходила — все еще было.. и дом и он... Ну, ты кушай, кушай... Да ты что, разучился есть? Давно один? Ослаб совсем... даже шторку не задернул.. Смотрю — свет горит... И вот я на этот свет... Ты кушай, кушай, ты должен есть, чтобы жить!
Алеша машинально ест. Согревается идущим от нее теплом и засыпает. Возможно, это ему приснилось... Но, проснувшись еще раз от звуков
горна, Алеша обнаруживает у себя под боком сверток с едой. От него так необыкновенно пахнет, что Алеша находит его сразу. Развертывает — и что же там: хлеб, намазанный повидлом! Это так вкусно... И его зубы сами впиваются... Но тут его останавливает мысль: "Это не мое... Здесь какая-то ошибка!"
Но зубы уже нельзя остановить. Они жуют, жуют и заставляют глотать прожеванное...
Наверно, Алеша уже был так плох, весь организм его был на таком крайнем пределе, что не съесть этот хлеб с повидлом было бы равносильно смерти. И когда Алеша проглотил все до последней крошки, он впал в забытье... Когда Алеша проснулся снова, он сразу встал с кровати. И чуть не упал от радости — в дверях показалась мама.
— Ты жив? Цел, олененок! — Она крикнула все так же, как та, чужая мама, за исключением "зайчонка".
И у нее так же закапали слезы. И они обнялись так крепко, что слышали биение сердец друг друга за тонкими слабыми ребрами. И это так радостно. Бьются два сердца рядом. Они живы, живы. И вместе.
— Как ты тут жил без меня, олененок?
— Ничего, — отвечает Алеша.
— А я, когда очнулась, спрашиваю, где я, что со мной, какой день идет?.. Подумать только, была в обмороке трое суток!.. Как упала, выходя из цеха... И вот... Хорошо, что подвезли машиной... Жив, жив, милый Алешуня мой... Теперь все будет хорошо. Все чудесно. Ты не слышал еще, по льду Ладоги проложена ледовая дорога. Дорога жизни! А что ты ел тут без меня? Как ты не умер с голоду? Постой, да у тебя кто-то был... Чужие варежки?
И Алеша тоже замечает чужие варежки, уроненные под столом... И рассказывает о чужой маме, которая ему словно приснилась. Как она плакала о своем и кормила чужого "зайчонка".
Мама молча кивает головой. Она видела этот дом, развалины которого еще курятся дымом... Там работают саперы, пытаются спасти кого-нибудь из-под обломков... И многих уже спасли.
— Может, она еще найдет своего, поэтому она и поторопилась уйти, — старается мама утешить Алешу.
— Зачем же я съел его хлеб с повидлом?
— Ничего, Алеша, был бы он жив, в госпитале... его тоже накормят... Да и я могу помочь... Если... Ах, как же она ушла и ничего, кроме этих варежек... А может быть, сказала что-нибудь? Хоть бы узнать кто! Может быть, она разговаривала с Антоном Петровичем? Он спит все еще после дежурства? — прислушалась мама. — Почему на тебе его пальто?
— Ах, я и забыл, он же ушел... за картошкой. Велел ждать его с большим мешком, с большим... с большим и полным картошки!
— Да? — Мама тревожно оглядела комнату. — А взял ли он мешок, Алеша?
— Взял, взял, я сам видел... И оделся похуже, это ведь далеко, там уже рядом окопы... И ямы. Полная яма огородной картошки!
— Зачем же ты отпустил его, Алеша?
— Так ведь же обещал вернуться!
— И он отдал тебе хлеб? И карточки до конца месяца?
— Да, вот они, велел получать и кушать, а он там у родственников покормится. Картошкой. Ему же нужно будет отдохнуть перед дальней дорогой. Ну что ты, мама?
— Давай, Алеша, помолчим.
— Ты думаешь, он пошел умирать на кладбище? Чтобы не быть людям в тягость? Нет, мама, нет!
— Помолчим.
— Но он же обещал вернуться... А хорошее пальто набросил на меня, чтобы мне было теплее!.. Нет, мама... Он не мог обмануть меня!
— Нет, конечно, Алеша... Он старый коммунист... Мы будем ждать его. Мы должны жить и крепиться. Мы не должны умирать, Алеша! Столько людей отдали за нас свои жизни. что мы обязаны крепиться и победить... Победить!
Мать и сын долго молчали.
А потом они обедали и сразу ужинали, заправив кипяток лавровым листом. По запаху это был почти суп. Они ели его ложками, налив в тарелки. И несли ко рту, подставив ломтики хлеба. Когда на хлеб капало, хлеб пропитывался тоже запахом настоящего супа. Это было так вкусно! Мама, как всегда, пыталась обмануть сына, подсунуть ему кусочек хлеба побольше. Но Алеша бдителен. Он разгадывает ее "военные хитрости" и не ошибается, сортируя маленькие квадратики, на которые они разрезают паек.
Сегодня уже подвезли муку по "дороге жизни", по льду Ладоги. Был туман, и немецкие летчики не смогли помешать нашим автоколоннам. И завтра, глядишь, они пробьются и можно будет вот так же есть не пустой обед и ужин, а с хлебом, с настоящим хлебом!
И сын и мать полны надежд, укладываясь спать вместе, чтобы согревать друг друга. Они вдоволь насмотрелись на огонь. Закрыли печь. Прежде чем заснуть, они еще долго говорят не наговорятся. Алеша рассказывает, как снова его разбудил утром веселый горнист.
— Он так хорошо трубил, мама, так громко. Ты не бойся, он и завтра придет и разбудит. Я знаю. Ему ничего не сделается. Он такой здоровый паренек из пригорода... Он жив, и я буду жить!
— Такой беленький, да? — говорит мама. — Кажется, я его видела вчера.
— Нет, он смугловатый.
— Ага, с голубыми большущими глазами, ну да, я же с ним встретилась в воскресенье, собирая обломки мебели на дрова...
— Да нет же, мама, глаза у него как раз карие.
— Ну, а мне показалось...
— Конечно, ты его видела издалека, а я смотрел прямо ему в глаза, когда передавал горн, как ослабевший более сильному...
— Правильно, правильно, он сильный, на нем матросский бушлат...
— И вовсе и не бушлат, а полушубок.
И вдруг они засыпают, не успев уточнить, как выглядит горнист.
Он жив, здоров, каким бы он ни был, голубоглазым или кареоким, главное, что трубил он в горн, призывно поднимая ребят на борьбу за жизнь.
И каждый раз, пробуждаясь, Алеша улыбкой ранил себе губы, они трескались, пересохнув от недостатка питания.
"Жив горнист! Значит, и я проживу!"
Так продолжалось много-много дней. Пока наконец не пришла весна и все, кто уцелел, вышли на улицы. И вышел Алеша с семенами, сбереженными им для посева. И взрослые, и дети чистили, убирали улицы, вскапывали каждый клочок земли. Семена были нужны, как вода и воздух.
Каждому пакетику люди радовались. Алешу хотели ребята качать, да не хватило сил. Преодолевая усталость, он бросился навстречу горнисту, как только завидел его с медной трубой в руках. Обнял, подкравшись сзади, и удивился, что он так худ. Закрыл ему глаза ладонями:
— Угадай кто? Не узнаешь, это же я, Алеша!
— Какой Алеша? Пусти!
— Спасибо тебе! Спасибо, друг! Если бы не ты, я бы, пожалуй, умер! Как ты здорово трубил каждое утро побудку! И откуда у тебя нашлось столько силы?! Я едва по комнате передвигался... А ты чуть не по всему городу... Я слышал, как ты играл и на нашей улице, и дальше, и еще дальше... Ну, ты просто железный какой-то! Ну, разве не помнишь? Ты же принял от меня горн тогда, зимой.
Поняв, что горнист не может угадать его, Алеша разомкнул руки и заглянул ему в лицо.
И отшатнулся: перед ним стоял совсем другой мальчик, не тот, которому он передал горн, а синеглазый, узколицый, бледный. Совсем другой.
— А где же тот мальчишка, который из пригорода? Вася?
— Не знаю, — сказал синеглазый, — мне передал горн мальчишка с нашего двора, Аркадий.
— А ему кто?
— Одна девочка из дома напротив...
— А ей кто?
Оказывается, ходил и трубил не один горнист и не два, а много-много мальчиков и девочек. Они сменялись, передавая горн из ослабевший рук в более сильные. Многие умирали, но горн жил. Он играл, играл, звучал непрерывно, "помогая всем ленинградским ребятам стойко переносить беду.
И вот всем уцелевшим светит солнце. Они будут жить. А их враги утекли, как растаявший снег в половодье.
А бессмертные наши горнисты, послушай, они и сейчас по утрам звонко играют побудку!
Неизвестные герои
— Как ты сюда попал, Гастон? Тоже фашисты тебя привезли?.. Из Франции, да?.. Смешной ты какой, ничего не понимаешь! Немцы и то по-нашему понимают: курка, яйки, млеко, давай-давай. Все знают! А ты француз — и ничего не понимаешь!
Алеша Силкин смотрит снизу вверх на своего приятеля. Добродушный француз улыбается во весь рот и действительно ничего не понимает. Ему нравится этот русский мальчик, который и на чужбине не унывает: свистит соловьем и хвастается синяками от хозяйских побоев.
Объясняются они жестами да рисунками на песке. Гастон много раз чертил пальцем извилистый берег родной Бретани и рисовал две фигурки: одну — с косой, другую — с винтовкой; потом с жаром говорил, что фашисты предложили ему поехать в Германию взамен военнопленного брата, которого обещали отпустить домой. Мать умолила Гастона поменяться с братом, измученным в неволе, но, когда он согласился и приехал на германскую каторгу, оказалось, что его обманули: брат давно умер! Гастон рисовал на песке гроб и тоскливо говорил:
— Теперь мы ляжем в могилы оба.
Всего этого Алеша не понимал, но ему было ясно одно: Гастона завезли сюда насильно, и фашисты ему так же ненавистны.
— А нас с матерью сюда из Курской области пригнали, как семью партизана. Меня этому бауэру-кулаку продали в батраки, мать — другому, сестру — третьему. Но мой отец им за все отомстит. Да я еще сам сделаю им какую-нибудь беду! — объясняет он жестами.
Гастон понимает, что мальчишке не сладко. И он обнимает его за плечи, как братишку.
Встречаются они у ручья, куда пригоняют на водопой кулацких коров. Разговаривают с опаской: это строго воспрещено. Особенно теперь, когда вся пограничная полоса Восточной Пруссии объявлена военной зоной.
Русские приближаются! Эта весть облетела всех. У немцев поджилки затряслись. А пленники оживились.
В окрестности стали твориться странные дела: неожиданно возникали пожары, таинственно обрывались провода высоковольтных электролиний. Пронесся страшный слух, что воскрес повесившийся поляк и теперь ходит по хуторам, влезает в форточки и слуховые окна и душит обрывком своей веревки немцев. Немцы потеряли покой и сон. Ходят вооруженные. Наглухо запирают окна и двери.
— Мать моего хозяина, семидесятилетняя старуха, и та с ружьем! Выйдет в сад и в кусты ружье сует, нет ли там поляка, — рассказывает Алеша. — Ей-богу! И меня ружьем стращает: прицелится и зашипит, как гадюка... Ну, я ей беду сделал: взял да грабли на дорожке подложил. Как ее стукнуло, так она сразу лапки кверху, а ружье стрельнуло. И такой поднялся тарарам!.. Хозяин забрался в каменную кладовую. Фрау под кровать залезла... А уж меня потом били, били! Вот, видал рубцы? — И, показав Гастону исполосованную спину, Алеша добавляет: — Ну, я им еще беду сделаю, я не таковский...
В ответ показывает синяки и Гастон, но Алеша никак не может понять, как он их заработал и какое было приключение на его хуторе.
Через несколько дней мимо прусских хуторов к границе с Литвой потянулись колонны немецких войск. А навстречу им полицейские прогнали толпы безоружных немецких солдат, беглецов из разбитых дивизий.
Появились грузовики со снарядами. Между двух холмов немцы натянули маскировочные сети и устроили огромный склад. В него свозили снаряды самых разнообразных калибров, ящики с минами, пакеты с толом.
"Вот прилетели бы наши самолеты, — думал Алеша, — да и разбомбили бы все это!"
При виде первых советских самолетов у Алеши чуть сердце не разорвалось от радости. Но летчики прилетали несколько раз, а склада не обнаружили.
Как сообщить о нем? Пальцем ведь не покажешь! Разве с воздуха разглядишь, какой это мальчишка: русский или немецкий? С воздуха, наверное, просто козявка... Думает Алеша, думает, а придумать ничего не может.
По ночам стал доноситься с востока отдаленный гул. То наши русские пушки обстреливали Восточную Пруссию. Вот-вот и появятся русские солдаты.
Фашисты издали приказ: немедленно собрать урожай. Лошадей мобилизовали вывозить на станцию старые запасы, а жать и косить хлеб стали вручную.
Хозяин дал Алеше кривую, неуклюжую косу и приказал работать. А чтобы подогнать, побил плетью.
Пришлось косить. Смотрит Алеша вверх: там вся его надежда. Снова кружит в небе советский самолет, как бы говоря: "Потерпи еще немного, мы уже близко!" Но что он видит с такой высоты? Разве разберешь, что это косит русский мальчик, которого только что избил немецкий кулак? Сверху земля ему, нашему летчику, вероятно, кажется ковром, на котором отдельными полосами и квадратиками лежат желтые пшеничные поля и черные пашни. Ведь не заметили же летчики немецкий склад, прикрытый сеткой. На большом ковре полей эта сетка, пожалуй, им кажется зеленой лужайкой... Вот если бы указать летчикам на это место стрелой из белого полотна — тогда другое дело! Алеша помнит, как в партизанский край прилетал самолет и ему выкладывали из холстов букву "Т". Но где возьмешь полотно? Да и как его расстелешь? Немцы сразу заметят... Вон выглядывают, как хорьки из своих нор, их часовые из-под маскировочной сетки...
Косит Алеша, прокладывая длинный гон через все поле, а сам на небо смотрит, где вьется и вьется родной русский самолет.
"Интересно: а заметно ему скошенную полосу в некошеной пшенице? Наверное, заметно. Ой, заметно!" И тут сердце забилось у Алеши от радостной догадки.
Он поглядел через ручей: на другом берегу косит пшеницу Гастон. Парень он здоровый, большой, но у него дело почему-то не идет — не лежит душа косить. Как бы его увидеть! Как бы поговорить!
Дойдя до ручья, Алеша останавливается, точит косу бруском, а сам манит Гастона. Тот понял, идет навстречу и тоже начинает точить косу.
Стоят они рядом, звенят брусками о косы. Немцам не до них: смотрят на русский самолет, который обстреливают зенитки. В небе курчавятся белые облачка разрывов, а самолет словно танцует среди них, но прочь не уходит.
— Гастон, — говорит Алеша, — давай выкосим две стрелы. Ты одну, а я другую напротив склада. Понимаешь? Наш летчик увидит и догадается, что стрелы указывают не зря. Неужели тебе не ясно?
Алеша берет палочку и начинает чертить на прибрежном песке план двух полей и маскировочную сеть между ними, а затем две стрелы. Две сходящиеся стрелы. И жестами показывает, что их нужно выкосить в пшеничном поле. Бретонец долго смотрит, хлопает себя по лбу и, схватив косу, бежит обратно.
Он принимается за работу с такой яростью, что Алеша боится отстать от него и начинает махать косой изо всех сил. Ему хочется, чтобы две стрелы пролегли одновременно. Пот льет с него градом, тяжелые колосья ложатся с шорохом. Алеша весь пригнулся, чтобы лучше был размах. Он работает и даже не замечает, что пришел хозяин и смотрит на него с удивлением.
Гастон и Алеша косили до самого вечера. Когда загудел мотор и серебристая птица стала делать над холмами плавные спирали, оба подняли головы и отерли пот.
Долго следили они за самолетом. Покружив, он взял курс на восток. "Заметил или не заметил? Что будет дальше?" — думали каждый
по-своему, Гастон из Бретани и курский мальчик Алеша.
Когда в нашей штабной фотолаборатории проявили пленку, привезенную самолетом-разведчиком, и отпечатали фотоснимки, дешифровщики внимательно разглядели их и один отложили отдельно. Снимок заинтересовал бывалых разведчиков. За время войны они разгадали немало тайн. Вооружившись сильными лупами, подолгу сидят они над иным снимком, прежде чем дать заключение, что на нем: настоящий это аэродром или ложный? Действительно ли это тень завода? Скирды сена на поле или тяжелые танки?
По многим тончайшим признакам дешифровщики устанавливают истину и редко ошибаются. На этот раз случай был особенный: среди пшеничных полей на фотографии ясно виднелись две тонкие стрелки, как бы указывающие на луговину, что разделяет поля. После сличения с картой установили: никакой луговины здесь прежде не было. Все ясно. Это натянута маскировочная сеть. А что под нею — это уж установит бомбежка.
Так и было доложено командиру. Скоро расшифрованный снимок лежал на столе генерала, командующего бомбардировщиками.
Глубокой ночью Алеша и Гастон проснулись от ослепительного голубого света, проникшего во все щели. И, выбежав из сараев, они увидели зрелище сказочной красоты.
В темном небе висели гирляндами осветительные бомбы. Как раз над тем местом, где скрывался под маскировочными сетями фашистский склад!
Навстречу голубым гроздьям света, медленно спускавшимся с неба, летели красные шары зенитных снарядов и бесконечные нити трассирующих пуль. Сквозь бешеный треск стрельбы слышался спокойный, равномерный гул невидимых самолетов.
На это зрелище можно было смотреть без конца. Но вдруг послышался свист бомб, затем удар; окрестность содрогнулась от множества взрывов, слившихся в один такой силы, словно земля раскололась. С домов сорвало крыши. Выбило все стекла. Столб пламени поднялся от земли до неба...
Гастона кусок черепицы с крыши стукнул по затылку, а Алешу сорванной с петель дверью ударило по спине. Наутро они похвалились друг перед другом своими синяками. Немало синяков получили они за время своей неволи в Восточной Пруссии, но этими особенно гордились.