Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Ленинградцы за кольцом

Я хочу рассказать вам, товарищи, о ленинградцах за кольцом.

Недавно я летала в Москву, в командировку, и на днях вернулась оттуда.

Мы вылетели из Ленинграда ранним утром первого марта, и наш самолет шел на бреющем полете над толпами маленьких елок, над игрушечными деревнями, над озером — сплошной, ровной снежной равниной.

«Здесь проходит наша Дорога жизни», — думала я и не видела ее из окна самолета. Ни дороги, ни одного человека, ни малейшего признака жизни незаметно сверху — где ж тут кольцо, где ж война? Леса и поляны, захватывающий дыхание огромный простор — Родина. Какая она огромная, о, какая огромная, какая красивая, печальная и — тихая-тихая. Но я знаю — она воюет, воюет каждая ее пядь. А за елками, за снегом, за озером, в кольце — Ленинград. Города не было видно, но все пассажиры самолета смотрели в его сторону. Одни из них покидали Ленинград надолго, быть может навсегда, другие — временно, но все мы были исполнены одним чувством: это чувство какой-то новой, личной ответственности и глубокой тревоги за оставленный Ленинград; это острая тоска о нем, возникающая сразу же, как только от него оторвешься.

А мне все вспоминались стихи Маяковского, тоже по-новому, по-ленинградски звучащие теперь для нас:

Землю,
где воздух
как сладкий морс,
бросишь
и мчишь, колеся, —
но землю,
с которою
вместе мерз,
вовек
разлюбить нельзя.

...Через три дня по приезде в Москву в комнату ко мне постучался незнакомый человек.

— Простите, — сказал он, — я случайно услышал, что вы прилетели из Ленинграда. Я тоже ленинградец! Ну, пожалуйста, поскорее расскажите. Ну как он? Что там?

Я стала рассказывать ему о февральском Ленинграде. Вы все знаете, какой он был. Я рассказала ему все.

— Ох, как я хочу поскорее обратно! — воскликнул он, окончив жадные и тревожные расспросы. — Меня вызвали сюда в конце января. Вы понимаете, вот эта гостиница, тепло, свет — это все отлично, и работы у меня много, но как я тоскую о Ленинграде. Вы понимаете? Ведь там — жизнь... Я не могу яснее выразиться. И голод и смерть, но такая жизнь!

Я вздрогнула, услышав эти слова. Я тоже не могу яснее выразиться, но я вдруг сердцем поняла, как правильно сказал он о нашем Ленинграде: да, да, жизнь, особая, высокая Жизнь!

Это был директор одного ленинградского оборонного завода. Я забыла спросить его имя и фамилию — для меня важней всего было, что он ленинградец! Его вызвали в Москву для того, чтобы он внедрил на заводе Москвы ленинградский опыт работы. Вы слышите, товарищи: оказывается, в блокаде, в тягчайших бытовых и производственных условиях, наши рабочие и инженеры научились работать с такой экономией, быстротой и изобретательностью, что у них учатся теперь самые передовые предприятия за кольцом! Это наша великая гордость, гордость тружеников.

А если бы вы слышали только, товарищи, с каким восторгом говорят за кольцом о наших кировцах. Вы помните, в октябре они были награждены правительством за выпуск мощных танков. Вы знаете, что часть Кировского завода переведена в глубь страны для того, чтобы в более спокойных условиях продолжать свою работу. Надо было обосноваться на совершенно новом месте и начать выпуск движущихся крепостей немедленно — ведь война не ждет. И наши кировцы выполнили свою тяжелую задачу с тем новым, ленинградским упорством и энтузиазмом, которые рождены были в их сердцах здесь в сентябрьские — октябрьские дни 1941 года.

Я слышала это от работников Наркомата танковой промышленности у писателя Михаила Шолохова. Михаил Александрович только что приехал на несколько дней в Москву с Южного фронта. В тот вечер у него были доваторцы — командиры казачьих частей генерала Доватора, одного из славнейших защитников Москвы, были инженеры, писатели. Шолохов передал мне небольшое письмо и просил его прочесть вам по возвращении в Ленинград.

Вот что написал Михаил Шолохов:

«Родные товарищи ленинградцы! Мы знаем, как тяжело вам жить, работать, сражаться во вражеском окружении. О вас постоянно вспоминают на всех фронтах и всюду в тылу. И сталевар на далеком Урале, глядя на расплавленный поток металла, думает о вас и трудится не покладая рук, чтобы ускорить час вашего освобождения. И боец, разящий немецких захватчиков в Донбассе, бьет их не только за свою поруганную Украину, но и за те великие страдания, которые причинили враги вам, ленинградцам. Мы жадно ждем того часа, когда кольцо блокады будет разорвано и великая страна прижмет к груди исстрадавшихся героических сынов и дочерей овеянного вечной славой Ленинграда».
* * *

...Со словами писателя Михаила Шолохова перекликается письмо, переданное мне для ленинградских женщин работницами одного московского завода.

Я выступала на этом заводе в обеденные перерывы с рассказами и стихами о Ленинграде.

Начиная беседу в первом цехе, я сказала: «Товарищи, к сожалению, я сумею рассказать вам немного — у нас мало времени...»

Несколько голосов почти возмущенно перебило меня:

— Рассказывайте, рассказывайте! Мы окончим работу позже.

И не отпускали, с огромной любовью расспрашивая о ленинградцах, о ленинградском быте, заводах, фронте. Они задавали самые разнообразные вопросы... Например, спросили: «Правда ли, что в Ленинграде была норма по двести пятьдесят граммов хлеба в день?» Я ответила, что было даже и сто двадцать пять граммов.

Спрашивали: неужели же враг так близко, что стреляет из дальнобойных орудий по центру города и что обстрел может начаться в любую минуту? Правда ли, что воду берут ведрами прямо из Невы?.. Расспрашивали: как же работают во время обстрелов на заводах?.. И столько заботы, столько тревоги было в их вопросах, иногда для нас наивных, что становилось теплее на сердце.

А в цехе, где работают исключительно женщины, многие даже не пошли обедать, узнав, что будет беседа о Ленинграде, сбегали в другие цеха и привели товарок. Надо было видеть, какими строгими становились лица женщин, когда слушали они о ленинградских работницах, матерях и домохозяйках. И они даже не рукоплескали, когда я кончила, понимая, что рукоплесканиями не выразить чувства сострадания к ленинградцам, чувства гордости ими.

Вот их письмо, письмо москвичек, где за коротеньким текстом из двух страниц теснятся десятки подписей:

«Женщины-ленинградки! Мы, работницы московского завода, шлем вам теплый, дружеский привет. Слушая выступление одного из ленинградских товарищей, мы восхищались вашей стойкостью, вашим мужеством, дорогие женщины.
Мы верим, что недалек тот день, когда вы вздохнете свободно и лица ваши озарятся улыбкой. Вы в вашей борьбе не одни. За кольцом блокады о вас думают, вам помогают тысячи, миллионы людей. Мужайтесь, товарищи! Победа над врагом искупит все ваши страдания.
Аня Кузьмич, Фролова, Плешакова, Платонова...»

И много, много других подписей, и все — разборчивые, старательно выведенные, — пусть знают ленинградки имена своих верных подруг.

Они пишут — «победа искупит ваши страдания...» Верно. Но уже сейчас — и за кольцом это особенно ясно — видно, что не было и нет у нас в Ленинграде напрасных испытаний, неоправданных жертв и ненужного мужества. Нет такого. Все, что мы пережили и вынесли, все, что мы утратили, уже сейчас оправдано тем, что придает людям страны новые силы в борьбе с врагом.

...Ленинградца, только что приехавшего за кольцо, можно узнать сразу: блокада наложила на облик каждого из нас свои сумрачные краски. И взгляд у ленинградца особый — горький и какой-то всезнающий, — и руки, сколько ни мой, всё остаются темными, как и лицо... Но не каким-то «несчастненьким» приезжает за кольцо ленинградец: нет, он приезжает трудиться там, он выступает не с жалобами на ленинградский быт, а как влюбленный сын, хозяин и защитник Ленинграда.

Наш поэт Николай Тихонов, приехавший в Москву в феврале, работал непрерывно: он писал и печатал статьи о Ленинграде, стихи, рассказы, очерки; страстно выступал на митингах — молдаванском, всеславянском, и с остановившимся дыханием слушали слова ленинградца представители борющихся с гитлеровскими захватчиками народов.

А 29 марта в Москве впервые исполнялась Седьмая симфония Дмитрия Шостаковича.

Седьмую симфонию Шостакович писал в Ленинграде и в один из сентябрьских дней рассказывал нам об этом по радио. Ведь мы помним, какие вечера, какие дни были у нас в сентябре сорок первого года!

А Шостакович тогда говорил:

— Час тому назад я закончил партитуру второй части моего нового большого симфонического сочинения. Итак, мною уже написаны две части. Работаю я над ними с июля месяца тысяча девятьсот сорок первого года. Несмотря на военное время, несмотря на опасность, угрожающую Ленинграду, я в довольно быстрый срок написал две части симфонии. Я работаю сейчас быстро и легко. Мысль моя ясна, и творческая энергия неудержимо заставляет меня двигать мое сочинение к окончанию...

И вот 29 марта 1942 года объединенный оркестр Большого театра и Всесоюзного радиокомитета исполнил Седьмую симфонию, которую композитор посвятил Ленинграду, назвал Ленинградской.

В Колонный зал Дома Союзов пришли известные всей стране летчики, писатели, стахановцы. Тут было много фронтовиков — с Западного фронта, с Южного, с Северного, — они приехали в Москву по делам, на несколько дней, с тем чтобы завтра вновь отправиться на поля сражения, и все же вырвали время прийти послушать Седьмую — Ленинградскую — симфонию. Они надели все свои ордена, пожалованные им Республикой, и все были в лучших своих платьях, праздничные, красивые, нарядные. А в Колонном зале было очень тепло, все были без пальто, горело электричество, и даже пахло духами.

Первые звуки Седьмой симфонии чисты и отрадны. Их слушаешь жадно и удивленно — так вот как мы когда-то жили, до войны, как мы счастливы-то были, как свободны, сколько простора и тишины было вокруг. Эту мудрую, сладостную музыку мира хочется слушать без конца. Но внезапно и очень тихо раздается сухое потрескивание, сухая дробь барабана — шепот барабана. Это еще шепот, но он все неотступнее, все назойливее. Короткой музыкальной фразой — печальной, монотонной и вместе с тем какой-то вызывающе веселой — начинают перекликаться инструменты оркестра. Сухая дробь барабана громче. Война. Барабаны уже гремят. Короткая, монотонная и тревожная музыкальная фраза овладевает всем оркестром и становится страшной. Музыка бушует так, что трудно дышать. От нее никуда не деться... Это враг наступает на Ленинград. Он грозит гибелью, трубы рычат и свищут. Гибель? Ну что же — не боимся, не отступим, не отдадим себя в плен врагу. Музыка бушует неистово... Товарищи, это о нас, это о сентябрьских днях Ленинграда, полных гнева и вызова. Яростно гремит оркестр — все в той же монотонной фразе звенят фанфары и неудержимо несут душу навстречу смертельному бою... И когда уже нечем дышать от грома и рева оркестра, вдруг все обрывается, и в величественный реквием переходит тема войны. Одинокий фагот, покрывая бушующий оркестр, поднимает ввысь свой низкий, трагический голос. И потом поет один, один в наступившей тишине...

«Я не знаю, как охарактеризовать эту музыку, — говорит сам композитор, — может быть, в ней слезы матери или даже чувство, когда скорбь так велика, что слез уже не остается».

Товарищи, это про нас, это наша великая бесслезная скорбь о наших родных и близких — защитниках Ленинграда, погибших в битвах на подступах к городу, упавших на его улицах, умерших в его полуслепых домах...

Мы давно не плачем, потому что горе наше больше слез. Но, убив облегчающие душу слезы, горе не убило в нас жизни. И Седьмая симфония рассказывает об этом. Ее вторая и третья части, тоже написанные в Ленинграде, — это прозрачная, радостная музыка, полная упоения жизнью и преклонения перед природой. И это тоже о нас, о людях, научившихся по-новому любить и ценить жизнь! И понятно, почему третья часть сливается с четвертой: в четвертой части тема войны, взволнованно и вызывающе повторенная, отважно переходит в тему грядущей победы, и музыка свободно бушует опять, и немыслимой силы достигает ее торжественное, грозное, почти жестокое ликование, физически сотрясающее своды здания.

Мы победим немцев.

Товарищи, мы обязательно победим их!

Мы готовы на все испытания, которые еще ожидают нас, готовы во имя торжества жизни. Об этом торжестве свидетельствует «Ленинградская симфония», произведение мирового звучания, созданное в нашем осажденном, голодающем, лишенном света и тепла городе, — в городе, сражающемся за счастье и свободу всего человечества.

И народ, пришедший слушать «Ленинградскую симфонию», встал и стоя рукоплескал композитору, сыну и защитнику Ленинграда. А я глядела на него, маленького, хрупкого, в больших очках, и думала:

«Этот человек сильнее Гитлера...»

...Недавно, с группой других ленинградцев, бывших за кольцом, я вернулась обратно. Было ясное апрельское утро, когда мы приземлились в Ленинграде.

— Ну вот и дома, — говорил один майор и все время топал ногой по плотной земле аэродрома. — Ну вот и дома. Здорово-то как, а? Ух, рад, что вернулся! (Он засмеялся.) Уж конечно, с сегодняшнего вечера опять поясок придется потуже затянуть... Ну ничего, ничего... зато — дома. Живем!

Скоро мы выехали с аэродрома и, когда попали в город, часть пути прошли пешком — нарочно, чтоб лучше разглядеть все после разлуки. И мы шли и с торжеством переглядывались, без слов понимая друг друга. Чисто-то как! Очень чисто на улицах и пахнет, как всегда в весеннем Ленинграде, — свежей, ледяной водой. Хорошо! Хорошо, что опять асфальт и рельсы. И даже девятка идет по Литейному, как раньше.

А по радио передают музыку и песни — и много, мы идем уже целых пятнадцать минут, а музыка все еще играет.

Мы с болью отмечали новые развалины, появившиеся в городе за этот месяц, печальные, острые лица подростков, сидевших у стен на солнечной стороне улиц, — зимой их почти не видно было, а вот теперь вышли на солнышко, — как вымотала их за зиму проклятая блокада! И все-таки — город ожил! На тех же самых темных зимних лицах теперь брезжит свет улыбки, и все друзья — «в форме», за работой, деятельные, упрямые...

Как хорошо вернуться к ним, к труду и борьбе за Ленинград, за его победу!

Враги думали, что после всех мук, которым они подвергли и еще подвергают наш город, мы будем страшиться Ленинграда; но нам ли бояться тебя, родной город, закаливший нас, подаривший нам новые силы, новую дерзость, новую мудрость...

Нам от тебя теперь не оторваться.
Одною небывалою борьбой,
одной неповторимою судьбой
мы все отмечены. Мы — ленинградцы.

Нам от тебя теперь не оторваться.
Куда бы нас ни повела война —
душа твоею жизнью полна,
и мы везде и всюду — ленинградцы.

Нас по морщинам узнают надменным
у бледных губ, у сдвинутых бровей.
По острым, несогнувшимся коленам,
по пальцам, почерневшим от углей.

Нас по улыбке узнают! Не частой,
но дружелюбной, ясной и простой.
По вере в жизнь. По страшной жажде счастья,
по доблестной привычке трудовой.

Мы не кичимся буднями своими.
Наш путь угрюм и ноша нелегка,
но знаем, что завоевали имя,
которое останется в веках.

Да будет наше сумрачное братство
отрадой мира лучшею навек,
чтоб даже в будущем по ленинградцам
равнялся самый смелый человек.

Да будет сердце счастьем озаряться
у каждого, кому проговорят:
 — Ты любишь так, как любят ленинградцы.
Да будет мерой чести Ленинград.

Да будет он. любви бездонной мерой
и силы человеческой живой,
чтоб в миг сомнения, как символ веры,
твердили имя горькое его.

Нам от него теперь не оторваться.
Куда бы нас ни повела война —
его величием душа полна,
и мы везде и всюду — ленинградцы.

2 мая 1942

Дальше
Место для рекламы