Часть 4
— Ночью его можно было спасти, хотя бы ценой ампутации... — помолчав, проговорил профессор.
— Почему же не спасали? — закричал Волошин и осекся; бритая голова его стала пунцовой.
— Он не пустил к себе врачей, — сказал хирург. — Но, знаете, после ампутации он уже не смог бы командовать...
— Этой ночью он выиграл сражение, — сказал комиссар.
— Вероятно, выиграл, — согласился Юрьев, — но проиграл жизнь...
— Профессор, вылечите его, — с безрассудной требовательностью проговорил Волошин.
— Я не жду, чтобы меня просили об этом, — сухо сказал хирург.
— Может быть, есть какой-нибудь препарат? Должен быть... Мы пошлем в Москву самолет... — настаивал Волошин.
— Нет такого препарата... Пока нет... — не глядя на комиссара, ответил Юрьев.
— Как же так?.. — сказал Волошин, и хирург, обернувшись, увидел на его лице, обветренном, широком, нескрываемое осуждение.
"Какой же ты профессор после этого!" — словно говорил взгляд комиссара. И Юрьев, чуть вскинув голову, поправил, хотя и без надобности, жесткие манжеты в рукавах кителя.
— Я очень сожалею, поверьте... — вымолвил он.
— Ах, беда! — громко сказал Волошин. Он не находил виновника несчастья и от этого был еще больше расстроен.
В дверь постучали, и в комнату осторожно проник командир медсанбата. Комиссар, завидев Луконина, быстро направился к нему, и тот инстинктивно подался назад. Но член военного совета, проходя мимо, только скосил на врача серые, яростные глаза. Потом дверь за ним захлопнулась.
— Товарищ генерал-майор!.. — заговорил, волнуясь, Луконин. — Я исчерпал все средства... Командующий приказал охране не впускать нас...
— Если б он впустил вас, он не наступал бы сегодня... — Юрьев опять поправил манжеты... — Прикажите, пожалуйста, приготовить для меня стол. У вас не хватает хирургов... Я помогу вам... — сказал он.
— Слушаю... Спасибо, товарищ генерал-майор! — горячо поблагодарил Луконин.
— Не напрасно же я сюда приехал, — сказал Юрьев, вежливо и безучастно улыбаясь румяному, оробевшему, видимо, врачу.
Управление боем ускользало из рук командующего, несмотря на все его усилия. И не потому только, что он находился дальше, чем следовало, от своих наступавших частей. Хуже было то, что временами он плохо теперь понимал происходившее. Он стал странно забывчив и, выслушав донесение, замечал вдруг, что не помнит, о чем оно. Отдавая приказ, он умолкал на полуслове, тщетно стараясь восстановить в памяти начало фразы... Мысль Рябинина как будто внезапно иссякала, хотя он находился в сознании, — но лишь для того, казалось, чтобы сознавать свою немощь. Боль мучила его все сильнее, и ему уже трудно становилось противиться ей... Между тем телефоны часто попискивали, а адъютант то и дело докладывал о прибытии связных офицеров. Они входили, стуча сапогами, и в комнату врывался запах бензина, свежего ветра, мокрой земли... Вытягиваясь у койки, офицеры испуганно смотрели на пышущее жаром серо-желтое лицо старика.
Волошин сидел у стола, ожидая минуты, когда останется наедине с командующим. Уже не одно сострадание, но и прямая необходимость требовали от члена военного совета решительного вмешательства. Ибо, как ни велика была роль Рябинина в подготовке начавшегося сражения, его дальнейшее участие в нем стало грустной помехой... Адъютант увел, наконец, артиллерийского капитана, прискакавшего из штаба армии, и Волошин передвинул свой стул к койке.
— Сергей Антонович, а не пора ли вам отложить дела? Отдохнуть вам надо... — сказал он участливо, но так, будто не придавал своему совету особенного значения.
— То есть почему отложить? — спросил генерал. — Я бы отложил, да немец еще сопротивляется... — попробовал отшутиться он.
Однако глаза его за очками смотрели недоверчиво. Догадываясь об истинных причинах заботливости Волошина, он попытался уверить комиссара в их неосновательности.
— На правом фланге, боюсь, замешкаются у меня... А успех зависит от продвижения на Каменское, — проговорил Рябинин медленно и раздельно, как бы демонстрируя ясность своего понимания обстановки.
— Там Богданов... Он справится, — возразил Волошин. — А вам лечиться надо...
— Донесения что-то нет от него... Я уж приказал связаться... — Генерал словно не слышал последних слов комиссара.
— Рано еще ждать... Теперь у Богданова самая жара... А вы бы поспали часок...
Они разговаривали так несколько минут, и в то время как командующий доказывал, что он хорошо еще во всем разбирается, Волошин упорно не соглашался с этим.
— Надо вам поберечь себя, генерал... Рана ваша серьезнее, чем казалось... — выговорил он хмуро, начиная терять терпение.
— Да, что-то она побаливает... — согласился командующий. — Ну, да, как говорится: бог не выдаст, свинья не съест...
— Что, если мы Глухову прикажем... — Волошин замялся, подыскивая слово, — ...заместить вас пока... Он начальник штаба — значит, в курсе всего. И командир боевой...
"Да ведь он молод еще!.." — чуть было не ответил генерал, но удержался, потому что и Волошину — члену военного совета фронта — едва ли исполнилось сорок лет.
Поколебавшись, командующий ничего не сказал о действительных мотивах своего упрямства. Он и сам теперь видел, что почти не справляется с обязанностями, которые пытался пополнять с таким мужеством. Но не одно естественное стремление лично завершить начатую операцию руководило Рябининым. Гораздо более важным для него было то, что среди своих офицеров он не находил сверстников. То есть — он не мог не считать себя, старого солдата, лучше подготовленным к тому делу, которое делал. И не потому лишь, что опыт его был богаче или он не обнаруживал у своих молодых помощников военных талантов. Но даже способнейшие среди них не обладали, думалось ему, теми качествами, которые люди его поколения приобрели за долгую революционную жизнь, за многие годы пребывания в партии. Ничто не могло, как это нередко бывает, разубедить Рябинина, ревниво оберегавшего драгоценные преимущества своей биографии. Поэтому не честолюбие заставляло командарма, изнемогавшего в затянувшейся борьбе, не соглашаться с Волошиным. Его поддерживал страх взыскательного отца перед наследниками, в достоинствах которых он все еще не вполне удостоверился.
— Погодите... — сказал Рябинин, — погодите отсылать меня в тыл. — Немцы еще в Вязьме.
— Сергей Антонович! Да ведь я хочу, чтобы вы скорее вернулись к нам, — горячо проговорил Волошин.
— Погодите еще!.. — с неожиданной силой повторил генерал.
Адъютант, серый от бессонницы, со спутанными на лысой голове тонкими волосами, доложил об офицере связи, прибывшем из дивизии Богданова. Командующий нетерпеливо задвигался на койке, пытаясь сесть... Молодой лейтенант, в фуражке с красным околышем, в заляпанной грязью плащ-палатке, остановился в дверях, оглушительно рапортуя. Генерал подозвал его, и офицер, поспешно сдернув фуражку, на цыпочках подошел к койке. Лицо его, блестевшее от пота, выглядело озадаченным.
— Ну, ну... Я слушаю, — сказал Рябинин.
— Полковник Богданов доносит: в восемь ноль ноль, согласно приказу, он атаковал в направлении на Каменское. — Лейтенант переводил глаза с командарма на Волошина. — Одновременно двумя батальонами двенадцатого полка он форсировал водную преграду...
Рябинину показалось вдруг, что офицер умолк, хотя и продолжал шевелить губами; странный гул, возникший в комнате, разом поглотил все другие звуки... Окно, стол, высокая фигура Волошина, зеленый плащ лейтенанта сдвинулись внезапно и закачались, словно под ветром... Генерал судорожно ухватился за телефон на табурете, сбросил на пол трубку, но не заметил этого.
"Я должен выслушать... должен..." — твердил он себе.
И хотя лицо его, большое, угловатое, с седой щетинкой надо лбом, почти не изменилось, — отчаяние его было безграничным, так как он перестал слышать... Лейтенант отступил на полшага, выпрямился, и командующий понял, что офицер действительно замолчал. Надо было что-то ответить ему, но генералу так и осталось неизвестным донесение Богданова.
— Да... И что же? — проговорил он громко, потому что дольше безмолвствовать было нельзя.
Услышав свои собственные слова, он обрадовался... Но он заметил растерянность на лице докладывавшего ему офицера и пристальный, сумрачный взгляд Волошина. Поэтому он еще раз попытался убедить свидетелей своей слабости в том, что ничего особенного не произошло.
— Дайте мне... карту... — попросил он.
Держась одной рукой за ящичек телефона, Рябинин разостлал на одеяле шумящую бумагу. Пальцы его, утолщенные на концах, как у людей физического труда, мелко дрожали. И Волошин отвернулся, чтобы не видеть этого.
— Так... так... — повторял генерал, стараясь выиграть время...
"Что же случилось у Богданова?" — думал он, сосредоточенно глядя на карту... Прошла минута, две, три, а он все молчал, силясь скрыть от других свое несчастье.
Волошин шепотом приказал адъютанту увести офицера, потом наклонился к Рябинину.
— Отдохните, Сергей Антонович... Отдохните, дорогой!.. — проговорил он с неловкой ласковостью. — Дайте мне карту... Устали вы...
— Как, уже?.. — слабо спросил генерал. Плохо поняв слова Волошина, он почувствовал, что все самое страшное сейчас совершилось.
— Лежите, я пришлю врачей, — сказал комиссар.
"Что у Богданова? Неужели не прошел?" — хотел спросить генерал, но не успел — комиссар прикрыл уже за собой дверь.
Рябинин повалился на подушки и в первый раз застонал — коротко, негромко, как будто страдания его ждали часа, когда, наконец, он сдаст командование... 13
Маша Рыжова дождалась генерала Юрьева в коридоре школы. Профессор шел в операционную, и раненые приподнимались ему навстречу; десятки глаз провожали его легкую фигурку. Маша выступила вперед и, стукнув подкованными сапогами, замерла, потом вздохнула.
— Товарищ генерал-майор, разрешите... — неожиданно прозвучал и оборвался ее высокий, певучий голос.
— Да... — негромко сказал Юрьев.
Слабо порозовев, не сводя с профессора глаз, девушка попросила осмотреть старшего лейтенанта Горбунова.
— Почему вы ко мне обращаетесь? — без раздражения, но сухо спросил генерал.
— Я уж ко всем обращалась... — тоскливо призналась Маша.
— И что же?
— Говорят, ничем нельзя помочь... Я просила вам его показать... Говорят — не надо.
— Что же я могу сделать?.. — спросил, не повышая голоса, профессор.
Маша не ответила, растерянно глядя на него.
— Идите к себе, Рыжова, — хмуро приказал врач, сопровождавший Юрьева, молодой, с черными полубачками.
— Сейчас... — пролепетала девушка, но не шевельнулась.
И так как Юрьев не мог пройти, пока она загораживала дорогу, он осведомился у врача:
— Что с ним такое, с Горбуновым?
Он слегка пожал плечами, выслушав ответ, и девушка ахнула.
— Можно еще помочь, можно!.. — заклиная, проговорила она, и генерал неожиданно улыбнулся. — Горбунов людей в атаку поднимал... Его из-за симулянта ранило...
— Кто он вам, этот старший лейтенант? — полюбопытствовал Юрьев.
— Никто, — поспешно сказала Маша.
— Ваше бескорыстие делает вам честь...
Глаза Маши наполнились слезами, от чего как будто осветились изнутри. Юрьев с удовольствием смотрел теперь на нее.
— Как вас зовут, великодушная девушка? — спросил он.
— Машей звали...
— Звали? А теперь?..
— Сестра, сестричка... — задрожавшим голосом ответила она.
— Не везет мне сегодня у вас, — пожаловался Юрьев врачу. — Как же нам быть с Горбуновым?
— Мы полагали, что уже бесполезно показывать его вам, — пояснил молодой хирург.
Юрьев промолчал, почувствовав себя задетым. После неудачи, постигшей его утром, он был особенно чувствителен ко всему, что, может быть, намекало на нее.
— Товарищ генерал-майор!.. — только и сумела вымолвить Маша, подавшись к профессору.
— Хорошо, — сказал он, любуясь девушкой. — Покажите мне вашего "никто".
— Сейчас! — крикнула Маша.
Однако только к полудню удалось ей проводить Горбунова в операционную. В открытые двери Маша еще раз увидела Юрьева, которому сестра надевала перчатки. Потом двери закрылись, и девушка ощутила внезапное бессилие. До последней минуты она деятельно боролась за Горбунова, теперь он находился уже за пределами ее забот.
"Только бы Юрьев не отказался оперировать, только бы не отказался..." — повторяла Маша мысленно одно и то же, глядя на сомкнутые створки белых дверей.
Она видела трещинки пересохшей масляной краски, ровные складки марлевой занавески за остекленным верхом, зеленое пятнышко медной окиси на дверной ручке. "Почистить надо ее, песком протереть..." — мелькнуло неожиданно в голове девушки. Но казалось, — это подумала не Маша, а кто-то другой, — сама она испуганно ждала, что ручка повернется и Горбунова понесут обратно.
Когда истекло время, достаточное для того, чтобы операция началась, Машу охватил новый страх. Ибо до этого часа она не могла не верить в какое-то счастливое изменение обстоятельств, — приезд Юрьева оправдал ее ожидания. Но если и теперь, именно теперь, не последует чуда, на что еще можно было надеяться? Из-за дверей не доносилось никакого шума, и эта тишина была такой, что девушке хотелось зажать уши. Не в силах больше прислушиваться, она начала ходить по коридору. В глубине его виднелись люди, — раненые сидели и лежали вдоль стен, сновали санитары в халатах.
"Куда это Аня так торопится?" — удивилась девушка, завидев Маневич, бежавшую к выходу, но сейчас же забыла о ней.
Маша в равной степени желала, чтобы операция скорее кончилась либо чтобы она продолжалась вечно, если не может кончиться хорошо. Вдруг девушка услышала стон — негромкий, короткий, он прозвучал из операционной... Задохнувшись, Маша ждала его повторения, но только частые толчки ее сердца раздавались в непроницаемой тишине.
"Больно ему, опять больно..." — думала Маша, испытывая новое для нее чувство такого сострадания, когда хочется, чтобы чужие мучения стали собственной болью.
Как ни была она внимательна и жалостлива до сих пор, она не переставала, подобно всем здоровым людям, инстинктивно радоваться своим преимуществам перед, теми, за кем ухаживала. Сейчас она как бы тяготилась собственным здоровьем.
"Пусть бы лучше со мной так было, а не с ним..." — молила Маша, для которой страдания другого человека впервые были горше своих.
Внезапно двери операционной раскрылись, и оттуда вышел кто-то в белой повязке. Маша подбежала к нему. Человек — он на полторы головы был выше Рыжовой — снял маску, и девушка узнала одного из санитаров. Круглое, с белесыми ресницами лицо его было таким же белым, как халат.
— Ну?.. — тихо спросила Маша.
Санитар посмотрел на девушку, мигнув подслеповатыми как будто глазами.
— Сомлел я, понимаешь, — виновато проговорил он. — Чуть лампу не бросил...
— Что там? — спросила Маша.
— С ночи я стоял и все утро... — оправдываясь, сказал санитар. — Мне говорят: "Уходи, а то упадешь..." — Он раскрыл свои жесткие, желтоватые ладони и оглядел их. — Как пьяный я сделался... Вот поди ж ты!..
Неловко мотнув головой, он медленно пошел вдоль стены. Маша догнала его и тронула за рукав.
— Что там? — повторила она.
— Все одно... — подумав, ответил санитар. — Да ты что? — спохватился он. — Не видела, как режут?
Маша слегка отстранилась, и он двинулся дальше.
Операция длилась уже больше часа. Маша несколько раз возвращалась к себе в палату и снова торопливо уходила... Теперь она сидела в углу, обхватив крепко колени; наискосок от нее в четырех-пяти шагах белели закрытые двери. К ним по деревянному полу тянулись мокрые следы... Девушка пристально рассматривала их, даже принималась считать. Но отпечатки ног терялись в дымной глубине коридора, сливаясь по мере удаления в тусклые пятна слякоти. Маша чувствовала себя так, словно ежесекундно ожидала удара, нападения, выстрела. Это ощущение подстерегающей ее опасности стало в конце концов непереносимым. Поэтому, увидев около себя Аню Маневич, Маша обхватила подругу и прижалась к ней, ища защиты.
— М-мусенька, Муся, — заикаясь, проговорила Аня, поглаживая плечо Рыжовой. — Еще не к-кончили? — спросила она.
— Нет.
Черные крылья бровей на лице Ани озабоченно сдвинулись.
— М-максимову привезли только что, — сказала она.
— Какую Максимову? — прошептала Маша.
— Дусю... Ты же знаешь... С н-нами вместе жила. В голову ее ранило... Н-никого не узнает.
— Как ранило? — все еще не понимала Рыжова.
— С-самолет обстрелял...
— Что же это? — устало спросила Маша. Она откинулась к стене, глаза ее стали рассеянными. — Не могу... Не могу я... — вскрикнула вдруг она и заколотила стиснутыми кулачками по плечам подруги.
— Ой! Что ты? — испугалась та.
— Не могу... — повторяла Маша, охваченная непомерным гневом, взывая к справедливости и возмездию.
Жестокость врагов, повинных в ее горе, в страданиях ее друзей, в бедствиях ее родины, потрясала девушку, заставляя протестовать и сопротивляться...
— Сто лет помнить... сто лет... — кричала Маша.
— Что с тобой? Тише! — Аня пыталась схватить подругу за руки и тоже вскрикивала от страха за нее.
— ...как люди наши мучаются! — проговорила Маша невнятно, на иссякшем дыхании.
Белые двери неожиданно распахнулись, и в коридор вышли два врача, краснолицые и потные.
— Курите... — предложил молодой черноволосый хирург, протягивая другому кожаный портсигар.
— Вы понимаете, что он сделал? — спросил второй врач, плотный, с выпуклой грудью, беря папиросу.
— Да... Вот вам операция на сосудах, — медленно проговорил первый. — Но какая техника! — Словно порицая ее, он покачал головой. — Огня у вас нету?
Оглянувшись, у кого бы прикурить, он заметил Рыжову. Девушка стояла в углу и внимательно, сурово смотрела на хирурга. Маневич держала Машу за руку.
— Будет жить ваш Горбунов, — весело сказал врач.
Маша открыла рот, но ничего не произнесла.
— Говорю вам — будет жить теперь... — повторил он, громко.
— Будет жить... — произнесла Маша, с усилием двигая непослушными губами.
Ей сразу стало тепло и тесно в ее ватнике, в халате...
Близился вечер, когда Горбунов пришел в сознание. Оранжевые квадраты солнца, бившего в окно, лежали на одеяле, на дощатом полу. За плохо промытыми стеклами было видно чистое, пожелтевшее небо.
Рыжова спала, сидя на табурете у столика, положив голову на протянутую руку. Косынка сползла у девушки на ухо, открыв стриженые светлые вихры; белый уголок платочка слегка шевелился от, ее неслышного дыхания. Горбунов давно уже смотрел на Машу... Очнувшись, он в первую же минуту вспомнил о ней, и его охватило нетерпеливое предвкушение радости. Это было похоже на то, как он просыпался некогда в день своего рождения, счастливый сознанием наступившего праздника. Горбунов действительно сейчас же нашел Машу в комнате, но как будто не сразу ее узнал. Его поразили мальчишеские волосы, тонкая рука с огрубевшими, недлинными пальцами, сапоги, казавшиеся на девушке исполинскими, бледная, едва окрашенная солнцем щека. Маша не показалась теперь Горбунову красивой, и небывалая раньше участливая нежность охватила его. Как ни был сейчас слаб старший лейтенант, он чувствовал себя самим собой, то есть двадцатидвухлетним мужчиной, воином, офицером Красной Армии, — поэтому горькая, хотя и мужественная усталость девушки, любимой им, пронзила его сердце. Огорченный, подавленный смутным сознанием своей вины перед Машей, которую он не уберег от лишений, он почти со страхом ждал ее пробуждений.
Комнатка, где он теперь находился, была невелика. Кроме его носилок, в ней поместились еще двое других; одни виднелись из-за простыни, протянутой наподобие занавески, — на них лежал кто-то с забинтованной головой; вторые носилки, рядом с Горбуновым, оставались пока пустыми.
Маша проснулась, когда пришли санитары, чтобы забрать их. Она подняла голову, и недоумение отразилось на ее лице, но сейчас же его сменило беспокойство. Поискав глазами, девушка увидела Горбунова и секунду всматривалась в него. Потом, словно испугавшись, быстро встала, прижав к груди руки.
— Маша... — умоляюще начал старший лейтенант.
— Ну вот... — сказала она, поморщилась и всхлипнула.
— Измучилась... Маша, — выдавил из себя Горбунов.
— Ах, нет! — сказала она жалобно.
— Маша... — позвал старший лейтенант.
— Ну вот... — прошептала она, стискивая на груди побелевшие кулачки, и приблизилась к носилкам, стуча сапогами.
— Руку... дайте... — Горбунов силился приподняться. — Руку.
Девушка как бы с трудом наклонилась, и он, вымаливая прощение, положил ее ладонь к себе на губы.
— Что вы? — громко сказала Маша, глядя на свои обломанные ногти.
Она слабо потянула пальцы назад, но Горбунов не выпускал их, и тогда сквозь смущение на лице ее проступила странная, высокомерная улыбка. Маша легонько погладила влажную, колющуюся щеку, и старший лейтенант судорожно вздохнул.
— Какой вы!.. — радостно упрекнула девушка.
Тихо убрав руку, она выпрямилась и вдруг заметила на столе свой платочек. Ужаснувшись, она провела ладонью по непокрытой стриженой голове и взглянула на Горбунова так, будто теряла его. Тот все еще тянулся за ее рукой, и Маша, покраснев, тряхнула вихрами. Лицо ее говорило: "Да, я такая... Что же делать, если мне так трудно быть красивой?.." Она вернулась к столику, повязала косынку и снова села.
— Ну вот... вы и проснулись, — вымолвила, наконец, она.
— Да... Я уже... — пробормотал старший лейтенант. — И ничего не болит...
— Вас Юрьев оперировал? — неожиданно раздался новый, громкий голос.
С носилок, стоявших за простыней, на Горбунова и Машу смотрела плосколицая, скуластая девушка; толстая повязка на ее голове была похожа на чалму.
"Ох, мы и забыли, что здесь Дуся!" — подумала Маша и застыдилась: Максимова давно уже, видимо, наблюдала за ними.
— Юрьев... — ответила Маша, так как Горбунов еще не знал этого.
— Замечательный хирург... Он и меня оперировал.
— Тебе ничего не надо, Дусенька? — спросила Маша сконфуженно.
— Нет, мне лучше... — твердо произнесла Максимова.
— Маша, — сказал Горбунов, — сядьте сюда...
— Куда? — спросила она, покосившись на Дусю.
Та внимательно, хотя и бесстрастно, смотрела на нее.
— Ближе сядьте... — попросил старший лейтенант.
Девушка, словно нехотя, передвинула свой табурет к носилкам и села прямо, сложив на коленях руки.
— Устали вы... со мной? — спросил Горбунов.
— Ни капельки, — возразила Маша.
— Я вижу... — настаивал он.
— Что?
— Что устали... — в тихом голосе Горбунова звучали умиление и признательность.
"Нехорошо, что Дуся все слышит..." — терзалась Маша: радость, которую она испытывала, казалась ей жестокостью по отношению к раненой подруге. Но поделиться с нею счастьем она не могла, и глухое раздражение против человека, заставлявшего ее быть жестокой, поднялось в девушке. "Ну, и пусть слышит!" — решила Маша.
— Ох, и боялась я за вас, — призналась она.
— Боялись? — восхитившись, повторил Горбунов.
— Ну да...
— А долго я спал? — спросил он.
— Больше суток.
— Вот беда... — сказал Горбунов.
— Это еще не беда, — Маша улыбнулась.
— Вы были здесь, а я вас не видел, — пожаловался Горбунов.
Максимова отвела занавеску и придержала ее, чтобы лучше видеть.
— А знаете, Рыжова? — сказала вдруг она.
— Что?
— Меня ведь к ордену представили...
Маша удивленно молчала, и Максимова пояснила:
— К ордену Ленина... У меня еще Красное Знамя есть... Только я его пока не получила.
— Ого, здорово! — искренне одобрил Горбунов.
Маша недоверчиво вгляделась в лицо Дуси; посветлевшее от потери крови, оно было сдержанным, непроницаемым, и только узкие, чуть раскосые глаза слишком ярко горели на нем.
— Сразу оба и вручат теперь... — сказала Максимова.
"Бредит она..." — заподозрила-Маша, ничего не слышавшая раньше об этих наградах. Но раненая девушка говорила так уверенно, что Рыжова заколебалась.
— Точно... Оба и вручат, — подтвердил Горбунов и снова повернулся к Маше.
— Подумать только... Целые сутки вы были здесь... а я вас не видел, — проговорил он. — Но теперь вы никуда не уйдете...
— Как это никуда? — пропела Маша весело.
Максимова попыталась сесть на носилках.
— Сам полковник Богданов представил меня, — сказала она глухо, настойчиво, требуя внимания к себе.
— Значит, получишь... — заметила Маша неопределенно.
— Да... — Глаза Максимовой были устремлены теперь куда-то мимо Маши. — Скоро, наверно, получу.
"Врет она все... Ох, бедная!" — едва не вскрикнула Маша, охваченная раскаянием и жалостью.
— Дусенька, может, тебе дать что-нибудь? — ласково спросила она.
— Нет, не надо... — Максимова секунду помолчала. — Знаете, я не за орденами на фронт пошла, но все-таки приятно... Правда?
— Ну, еще бы! — сказал Горбунов. Он был прямодушен и не сомневался в том, что отважная, по-видимому, девушка говорит правду.
— Обидно, что так глупо ранило меня... с самолета, не в бою... — продолжала Дуся.
— Ничего, отлежишься, — убежденно сказала Маша.
Она подошла к Максимовой и, склонившись, почувствовала на своем лице горячее дыхание.
— Вот... представили меня, — повторила Дуся, глядя в лицо Рыжовой неразумными, горящими глазами.
— Поздравляю тебя, Дусенька, — торопливо сказала Маша.
— Да, вот... К ордену Ленина... — Максимова удовлетворенно улыбнулась и, сомкнув веки, умолкла.
В комнатке начало темнеть. Красные квадраты солнца переместились на стену и там быстро тускнели. Максимова уснула за занавеской; Горбунов и Маша тихо разговаривали. Температура у старшего лейтенанта падала, лицо его, поросшее соломенной бородой, увлажнилось.
— ...Полтора часа вас Юрьев оперировал... — рассказывала Маша. — А я у дверей стояла...
— Честное слово? — не поверил Горбунов.
— Конечно... Очень трудная операция была.
— Ну, спасибо, — сказал он, признательный Маше вовсе не за то, что она, быть может, спасла его, — это не вошло еще в сознание Горбунова, — но потому, что он был растроган.
— Юрьева надо благодарить, — горячо поправила Маша, взволновавшись при мысли, что профессор мог и не оказаться в медсанбате.
Санитары внесли в комнату раненого с уложенными в шины ногами. Он находился еще под наркозом и что-то неразборчиво бормотал. Маша распорядилась, как поставить носилки, потом поправила подушку под бессильной, тяжелой головой, заглянула в угол к Максимовой и принялась готовить какое-то питье. Но, делая свое дело, она часто посматривала на Горбунова и улыбалась, отворачиваясь, чувствуя на себе его взгляд.
Юрьев появился в палате неожиданно; за ним следовал Луконин, командир медсанбата. Профессор был еще бледнее, чем утром, речь его звучала тише и медленнее. Он только что отошел от операционного стола и, сменив халат, отправился в обход своих пациентов.
— А, великодушная девушка! — приветствовал Юрьев Машу. — Как чувствуют себя ваши подопечные?
— Товарищ генерал-майор... — тоненьким голоском начала Рыжова и запнулась от невозможности высказать все, что она испытывала сейчас к этому человеку.
— Ну, ну... — проговорил Юрьев ободряюще и подошел к носилкам Горбунова.
— Вот и ваш "никто"... — вспомнил он. — Что же, молодцом выглядит! Температура как?
Маша ответила, и Юрьев одобрительно закивал головой.
— Товарищ генерал-майор!.. — просительно произнес Горбунов, глядя снизу в наклоненное над ним бескровное лицо. — Не отсылайте в госпиталь, разрешите здесь остаться...
Юрьев посмотрел на Машу, потом на старшего лейтенанта.
— Думаете, там хуже будут за вами ухаживать? — пошутил он. — Впрочем, готов с этим согласиться... Но оставить вас здесь даже я не в силах...
Около Максимовой профессор постоял дольше, слушая ее пульс. Рука спящей девушки, почти мужская, с аккуратно подрезанными ногтями, покорно свисала, схваченная на запястье тонкими пальцами Юрьева.
— Бредит она все время, — доложила Маша. — Всякие фантазии выдумывает.
— Пусть спит, — сказал профессор, — не тревожьте ее...
Не задержавшись около третьего раненого, он сел возле столика. Он был очень утомлен, но вновь обретенная уверенность в себе приятно возбуждала профессора. Его окружали люди, возвращенные им к жизни, и он переживал особое чувство как бы своего права на них.
— Ну-с? — проговорил Юрьев, поглядывая по сторонам, часто похлопывая ладонью по колену.
Все молчали, ожидая, что скажет профессор, но и он сам чего-то ждал от окружающих.
— Давно в армии, Маша? Кажется, Маша? — спросил он.
— Давно уже... На третий день войны я ушла... — Девушка выглядела оробевшей от переполнявшего ее трепетного уважения.
— Сколько вам лет?
Маша ответила не сразу, так как все еще боялась, что ее возраст является помехой для службы в армии. Но солгать Юрьеву она не могла.
— Скоро восемнадцать, — тихо сказала Маша.
Профессор, улыбнувшись, помолчал, потом заговорил с командиром медсанбата. Он сам не мог бы сказать, чего именно он ждет, но тем не менее ему не хотелось отсюда уходить. Маша, немного осмелев, разглядывала великого человека, болезненного, как ей казалось, с негромким голосом, с необычными, полуженскими манерами. Однако его благодетельное могущество, заключенное в эту хрупкую форму, представлялось ей неограниченным. Она сознавала свою недавнюю зависимость от Юрьева и поэтому испытывала все большее стеснение в его присутствии. Это проистекало не из черствости, — наоборот; но благодарность девушки была так велика, что стала обременительной.
Генерал снова обратился к Маше, и она вынуждена была рассказать о том, где училась, кто ее родители.
— ...В эвакуации они... Отец с заводом уехал на Урал. Мама тоже там, — лаконично поведала девушка.
— Целый год не видели их, значит... Скучаете, должно быть? — участливо расспрашивал Юрьев.
"Очень ему интересно знать, скучаю я или нет..." — подумала Маша.
— Часто пишете маме?
— Часто, то есть не очень, — поправилась Маша.
Ей хотелось уже, чтобы Юрьев поскорее ушел, и мысленно она упрекала себя... Но, видимо, то, что совершил он сегодня, находилось вне досягаемости обычных изъявлений благодарности. И девушке казался поэтому почти безжалостным его затянувшийся визит.
— Так... так... — проговорил Юрьев доброжелательно, все еще как бы рассчитывая услышать что-то другое.
Наконец он встал... У двери профессор снова окинул глазами комнатку и людей, которых покидал. Больше он их не увидит, — Юрьев знал это, — и хотя так происходило всегда, он каждый раз испытывал сожаление, расставаясь со своими пациентами.
— Когда вы их эвакуируете? — спросил он у Луконина.
— Сегодня уже не сумеем, товарищ генерал-майор!
— Завтра отправьте непременно... Ну, до свиданья, Маша! — Юрьев ласково кивнул головой.
— До свиданья, товарищ генерал-майор! — обрадованно сказала Рыжова.
За дверью профессор неожиданно проговорил:
— Прелестная девушка, не правда ли?
— Рыжова? — Луконин, удрученный множеством забот, удивленно посмотрел на генерала. — У нас все героини, — ответил он.
— Не смотрите на меня так, — сказал Юрьев. — Мое восхищение бескорыстно... Увы, доктор, это невольная добродетель наших с вами лет.
По уходе хирурга Маша снова подсела к носилкам Горбунова.
— А мы так и не поблагодарили его, — сказала она огорченно, не понимая, как это случилось.
— Формалист ваш Юрьев... больше ничего, — печально произнес старший лейтенант.
— Что вы?! — запротестовала девушка.
— Не мог он меня здесь оставить, — сказал Горбунов.
— Вы же должны лечиться, — мягко возразила Маша.
— А здесь мне нельзя лечиться?..
— Все-таки надо было поблагодарить его, — сказала девушка и в замешательстве поправила складки халата на коленях.
— Муся! — раздался за дверью голос Клавы Голиковой. — Муся!
Клава ворвалась в комнатку и тут же остановилась, даже попятилась, переводя взгляд с Маши на Горбунова.
— Новость какая! — задыхаясь, проговорила она.
— Тише, — сказала Маша, — Дуся спит...
Голикова сунула под косынку выпавшие на лоб белокурые волосы.
— Мы фронт прорвали, — громким шепотом объявила она. — Каменское занято!
— Что? Что вы говорите? Что? — несколько раз произнес Горбунов и задвигался.
— Точно! Сейчас оттуда раненых привезли.
— Вы не... ошибаетесь? — не верил старший лейтенант.
— Ну вот еще, — обиделась Голикова, потом вдруг порывисто обняла Машу. — Я так рада, Муся! За тебя особенно, — шепнула она.
— Пусти, — смутившись, сказала Маша.
— А как же... мой батальон? — спросил Горбунов, словно шумная полная девушка была осведомлена и об этом. — Мы же "а Каменское наступали.
— Там он, — уверенно ответила Клава. — Где ж ему быть?
Горбунов с сомнением посмотрел на нее.
— Девушки, — слабо сказал он, — вы бы узнали, а? — Вдруг он хрипло засмеялся. — Прорвали все-таки!.. Ах, черт! 14
Утром неожиданно потеплело. Солнце, вставшее из-за леса, пригрело мокрую землю, и над окопом струился прозрачный, пронизанный светом пар. Стрелки Лукина смотрели на восток, подставляя лучам коченеющие лица. Вода в окопе бежала теперь выше колен, хотя бойцы всю ночь боролись с ней. Под утро они изнемогли, так как наступал третий день их непрерывных усилий.
Старший политрук снова обследовал свою позицию. Он проходил по воде мимо безмолвных, измученных людей, ставших уже безразличными к тому, что их ожидало. Иные, впрочем, еще пытались как-то продержаться, выкопав себе ниши в стенках, где можно было, скорчившись, сидеть. Другие утратили, казалось, всякую волю к сопротивлению. Ночью один из бойцов — Рябышев, как потом узнал комиссар, — едва не захлебнулся, задремав и свалившись в воду. Когда его откачали, этот крепыш и силач так и не смог объяснить, что с ним произошло.
В тесной, неглубокой пещерке сидел Кулагин, подобрав под себя ноги. Он не пошевелился, увидев комиссара, и Лукин, подивившись свирепой тоске, написанной на лице бойца, прошел дальше, не заговорив. Спустя минуту следом за старшим политруком пробежал Уланов, и светлые, почти белые глаза Кулагина оживились.
— Когда до Альпов дойдем, москвич?! — окликнул он Уланова.
Тот не расслышал, не обернулся, и Кулагин пробормотал:
— И здесь к начальству лепится... Вот порода!
Приближаясь к своему блиндажу, комиссар услышал вдруг музыку — кто-то играл на губной гармонике. Недоумевая, Лукин обогнул угол и увидел Колечкина, устроившегося верхом на бревне, вбитом в землю перпендикулярно стенке окопа. Обратив к солнцу серое, как пепел лицо, летчик выводил на трофейном инструменте какой-то незнакомый комиссару вальс.
— Играйте, играйте, — сказал Лукин, когда бывший лейтенант сделал движение, чтобы соскочить вниз.
— Старинная вещь, — пояснил Колечкин. — Не люблю новой музыки, товарищ комиссар, джазов и тому подобное...
— Послушайте, почему вы в пехоте? — спросил Лукин. — Что там стряслось с вами?
Колечкин провел рукой по щекам; он был небрит, и это, видимо, беспокоило его.
— С курса свернул, товарищ комиссар!.. Очень неудачно... — проговорил он серьезно.
— Ну, а точнее...
— Совершенно точно... Курс мой севернее Клина лежал километров на двести. Я и свернул — на дом Чайковского посмотреть... Я уж отбомбился, шел домой...
— И посмотрели? — спросил Лукин.
— Видел, как же... Низко только спуститься пришлось... Над Клином меня и подбили... От немцев я, конечно, ушел, ну, а от трибунала не удалось...
— Сейчас новый самолет себе добываете? — спросил старший политрук.
Колечкин улыбнулся, как бы давая понять, что он ценит доброе слово, если даже не верит ему.
— Это и на суде мне объяснили, — сказал он.
— Смотрите же, когда получите его, не сворачивайте больше с курса, — предупредил Лукин, словно не сомневался, что летчик действительно сядет еще в машину.
— Благодарю, товарищ комиссар! — искренне и безнадежно ответил Колечкин.
Всю ночь старший политрук ждал из полка обещанного подкрепления, которое так и не пришло. Перед самым рассветом прибыл лишь новый связной с приказанием майора Николаевского держаться во что бы то ни стало. И комиссар, боясь, что его люди могли не отбить теперь немецкой атаки, каждому почти сказал несколько ободряющих слов. Однако и он сам, и бойцы понимали, что вода, заливавшая окоп, скоро выгонит их всех наверх, под огонь пулеметов.
Вернувшись в полузатопленный блиндаж, Лукин вскарабкался на стол, похожий уже на маленький плот. Вокруг на черной зыби колыхался мусор, плавали консервные банки, окурки. Комиссар стащил сапоги, вылил из них воду, сел, подвернув ноги, и достал из сумки тетрадку. Он собрался отправить донесение и с трудом написал его.
Все же, как ни был Лукин измучен, он подумал, что ему надо также послать письмо жене. Минуту он сидел над чистым листком, не зная, как обратиться к ней, потом начал: "Дорогая моя..." Удивляясь будничности этих слов, он попросил жену о том же, о чем в подобный час просили своих близких тысячи других людей. Он убеждал ее не очень отчаиваться, если с ним что-либо случится, хотя и не сообщил ничего более определенного. Простившись с женой, он даже не заметил, что, ободряя все утро других, — ее и своих бойцов, — сам он не нуждался как будто в утешении. Но трудное, беспокойное чувство ответственности за все, что происходило вокруг, не покидало комиссара. Казалось, он и теперь распоряжался обстоятельствами, и не они требовали его жизни, а он сам по доброй воле отдавал ее родине.
Лукин кликнул Уланова и, когда тот показался в прямоугольнике входа, приказал позвать к себе связного из штаба полка. Уланов сутулился и пританцовывал, стоя в воде, но горячие глаза его улыбнулись комиссару.
"А что, если его и послать?.." — подумал старший политрук.
Было не много шансов добраться невредимым до штаба полка, однако у тех, "то защищал окоп, их не оставалось совсем... И Лукин заколебался, не зная, правильно ли он сделает, отослав Уланова только потому, что мальчик ему понравился.
— Собирайтесь тоже... Вместе пойдете... — приказал он все-таки ему.
— Товарищ комиссар!.. — начал было Уланов.
— Выполняйте! — раздраженно перебил старший политрук, сердясь, что по слабости дарил бойцу то, в чем было отказано другим.
Уланов ушел, и в ту же минуту комиссар услышал артиллерийскую канонаду. С потолка упало несколько комочков земли...
"Ну, началось..." — мысленно произнес Лукин, торопливо натягивая сапоги.
Спрыгнув со стола, он потянулся к очкам, чтобы снять их... Но уже не имело смысла беречь последнее стеклышко, и он опустил руку. Обдернув на себе шинель, стараясь твердо ступать, он вышел из блиндажа, и солнце, сверкавшее над бруствером, ослепило его.
Частая пальба и перекаты разрывов слились в общий гул. Он доносился слева — там происходил большой бой, однако было неясно, кто его начал. Вокруг окопа ничто не изменилось, — лишь узкая туманная полоска протянулась и росла на северо-востоке. Лукин и бойцы переглядывались, ничего еще не понимая, но уже начав надеяться.
Внезапно люди уловили в сотрясающемся воздухе новый, быстро усиливавшийся звук. Потом из-за леса показались самолеты... Они шли прямо на окоп, и легкие, птичьи тени их скользили по голубой воде, отражавшей небо. Самолеты пронеслись так низко, что бойцы невольно сжимались, некоторые присели на корточки. Но на зеленоватых плоскостях машин краснели пятиконечные звезды, и лица солдат как будто осветились. Бомбардировщики пикировали на укрепления немцев, и там поднялась задымленная стена земли. Люди что-то кричали, вслед самолетам, не слыша в обвальном грохоте ни себя, ни других, выползая на бруствер, смеясь и потрясая винтовками.
Самолеты еще кружились над расположением немцев, когда из леса вышла атакующая пехота. Бойцы двигались по пояс в воде, подняв над собой оружие. Спокойная до этой минуты поверхность разлива заколебалась, волны побежали по ней, и на них, дробясь, заиграло солнце.
Как ни ожесточенна была бомбежка, кое-где ожили немецкие огневые точки. Они били через головы стрелков Лукина, и по воде заметались длинные всплески, словно от ударов невидимого кнута. Комиссар только подумал о необходимости подавить уцелевшие пулеметы, как его бойцы всем своим огнем обрушились на них.
Пехота, шедшая на выручку к Лукину, достигла уже середины расстояния между лесом и окопом. Здесь было более мелко, и солдаты побежали. Они высоко поднимали ноги и откидывались назад, обдаваемые светлыми брызгами. Некоторые внезапно проваливались по шею или даже уходили вниз с головой, попав в воронку. Чаще всего они выныривали и плыли. Иные не появлялись больше, и светло-голубая вода смыкалась над убитыми.
Уже только двадцать-тридцать метров оставалось пройти, чтобы достигнуть окопа. Уже хорошо были видны мокрые лица приближавшихся бойцов, их сияющее оружие, открытые рты... И стрелки Лукина без приказа поднялись из своего убежища, едва не ставшего их могилой. Люди вставали из воды и глины, карабкались по стенкам, подтягивались на ослабевших мускулах, переваливались через насыпь... Они кричали простуженными голосами и на подгибающихся ногах, спотыкаясь, устремлялись вперед. Единое побуждение толкало их... Казалось, одно, последнее усилие требовалось от бойцов, чтобы раз навсегда кончились их страдания, и лишь сотня-другая шагов отделяла их от полной победы.
Лукин почувствовал внезапное удушье и только поэтому заметил, что и он все время кричит. Он пошарил у себя в кармане, нащупал там несколько размокших крошек и кинул их в рот. Потом вылез вслед за своими призраками в касках, сам похожий на призрак. Рядом с ним бежал Уланов, которого комиссар так и не успел отправить; несколько в стороне в полный рост шагал Колечкин.
...К полудню солнце начало припекать. Стрелки Лукина — их не насчитывалось теперь и четырех десятков — отдыхали на полянке в стороне от дороги. Они скинули мокрые шинели, и теплота, как будто не существовавшая больше в мире, снова обнимала их продрогшие тела. Вокруг был лес — кустообразный орешник, березки, густая поросль можжевельника. Зеленый туман окутывал деревья, покрывшиеся листвой за одну ночь, даже за несколько часов. Бой ушел на запад, оттуда доносились пулеметные очереди и приглушенный, дробный стук перестрелки. По дороге, пролегавшей в полусотне шагов, скакали всадники, тянулись в тыл санитарные обозы, и навстречу им торопились повозки с боеприпасами.
Иные из бойцов уже спали, привалившись друг к другу, будто и во сне предпочитали не расставаться... Другие все еще не могли уснуть, хотя утром падали от усталости. Они переходили с места на место, шумели, вспоминали, смеялись, хвастались... Ветер обвевал босые ступни солдат, шевелил волосы, пролетал по лицам, словно обмывая их...
— Я фрица с одного выстрела ущемил! Не веришь? — кричал Рябышев Уланову.
Расставив толстые ноги в закатанных до колен штанах, он стоял, держа в одной руке сахар, в другой хлеб. Лазоревые глаза его выражали счастливое изумление...
С Рябышевым, обычно молчаливым, тихим, произошло удивительное превращение. Но и сам Уланов испытывал новое чувство неограниченного права на жизнь со всеми ее благами. Больше чем когда-либо он был теперь хозяином всего, что видел: неба, облаков, травы, деревьев. А главное — он радовался своему чудесному раскрепощению от привычных зависимостей. Вот он участвовал в тяжелом бою — и остался жив, он ночь просидел в воде — и с ним ничего не случилось. Николай не ощущал себя неуязвимым, но было прекрасно не считаться больше с тем, что ты смертей. Лицо его почернело, как у всех: на лбу запеклась кровь от царапины, но он о ней не помнил. Проталкиваясь с кружкой к костру, он бесцеремонно отодвинул кого-то в сторону и не обиделся, когда с ним поступили так же.
Двоеглазов, костлявый, длиннорукий, поддерживал огонь, бросая в него ветки можжевельника. Их разом охватывали быстрые языки, и густой, горький дым длинными космами уносился кверху. Зеленые лапы, треща, выгибались в пламени и, отгорев, становились прозрачно-розовыми. Потом их остекленевшие иглы быстро меркли и осыпались синеватым пеплом.
— Потрудилась пехота... Приняла боевое крещение, — проговорил Двоеглазов, помешивая щепкой в котелке.
— Я его с колена взял... Приложился — и с одного выстрела... Не веришь? — кричал Рябышев, все еще не понимая, как случилось, что он убил немца, а не немец его.
— Почему не верю? Обыкновенная вещь, — сказал Двоеглазов.
— А я?! — выкрикнул Николай. — Он, понимаете, ползет на меня, а я жду...
— Все потрудились, — согласился Двоеглазов. — Ну, угощайтесь, орлы!.. — Он снял с огня котелок, морщась и отворачиваясь от дыма.
Николай, обжигаясь, хлебнул, и на зубах его хрустнул уголек...
— Колечкина нету, ребята! Не видали Колечкина? — раздался чей-то встревоженный голос.
Бойцы замолчали, невольно оглядываясь по сторонам. Николай почувствовал как бы внезапный укол и опустил кружку.
— Может, найдется еще, — сказал Петровский, грузный, краснолицый, грея над паром руки.
— Савельева нету... Титова нету, Климова... Кулагина... — продолжал тот же голос.
— Чего считаешь? — гневно отозвался другой.
— Сами не видим, что ли? — сказал Петровский.
"Кулагин погиб..." — подумал Николай, прощая солдату сейчас все свои обиды. Но он был слишком полон ощущением возвратившейся жизни, чтобы предаваться долгой печали о тех, кто не сидел рядом.
— Не достал фрица Кулагин. А зачем ему был целый фриц? Стрелял бы на дистанции — и все... — проговорил Рябышев с наивным превосходством живого человека над мертвым.
— Мечта у него была, — вмешался в разговор Двоеглазов. — У каждого своя мечта в бою есть...
— Разве не одна у всех? — спросил Петровский.
— Как это может быть? — удивился младший сержант. — Даже фамилии у нас разные... У меня выделяющая: Двоеглазов, а другого зовут просто Иванов.
— Фамилии разные, а советская власть одна, — сказал Петровский.
— Я про то и толкую, — Двоеглазов кинул в костер ветку и отполз от забушевавшего пламени. — Жизнь у нас, точно, общая, а интерес у всякого свой... Вот ты, скажем, кем был в гражданке?
— Агроном я... Что с того?
— Значит, твоя забота была за землей ходить...
— У нас земля скупая! — закричал Рябышев. — Мы ее и так и этак, и солями, и калеями...
— А у него вот, — Двоеглазов указал на Рябышева, — у него другой интерес... Человек еще молодой, он для себя какой ни на есть принцессы дожидается...
— За фронтовика любая пойдет... — подтвердил Рябышев.
— Видел? — сказал Двоеглазов. — И правильно: за фронтовика пойдет... А я — лепщик... У меня свой интерес... У меня — семейство, жена... Я дочкам намерен полные условия обеспечить...
Он встал на колени и, устремив на Петровского покрасневшие, заслезившиеся глаза, произнес:
— Я считаю — мы богато жить должны... Я хочу, чтоб дочки шоколад ели и персики.
— На здоровье! — весело проговорил Петровский.
— Я немца бью, а сам об семье думаю... И каждый думает, что он себе большую удачу в бою добывает... А получается, что каждый за всех воюет...
"Что же я добываю, для себя?" — подумал Николай, и его будущее как бы засверкало перед ним.
Николай хотел еще слишком многого в самых разнообразных направлениях, затрудняясь избрать что-нибудь определенное. Его предположения в этом смысле пока часто менялись в зависимости от впечатлений, из которых последние были всегда наиболее привлекательными. Но, тем не менее, все, что ожидало его, было превосходно, ибо он прошел уже через самое трудное... Он подумал о Маше, и его охватило волнение от уверенности в том, как хорошо все будет у него с ней.
— Тебя, конечно, сразу на курорт отправят, — говорил Двоеглазов Петровскому. — Тебе в Сочи надо, на грязи...
— Там, говорят, действительно помогает, — глядя на свои короткие, лоснящиеся пальцы, ответил тот.
— Еще как помогает, — подтвердил Двоеглазов.
Победа, одержанная только что, как будто перенесла солдат в страну обязательного исполнения желаний. Мир, вчера еще жестокий, покорно ныне простирался перед ними, и они ступали по его зеленым лугам... Нигде люди так много не мечтали, как на войне, и никогда их мечтания не казались такими осуществимыми, как после победоносного боя.
Комиссар лежал недалеко от костра, вытянув в траве тощие ноги, закрыв глаза, так как солнце било в лицо. Заснуть Лукину, однако, не удавалось... Ему хотелось куда-то идти, что-то сделать, о чем-то важном распорядиться, хотя остатки батальона были по приказу выведены на отдых... Прислушавшись к разговору у костра, Лукин заинтересовался.
"Ну, что же... Бойцы правы, — решил он. — Родина — это также очень личное переживание... Это сама жизнь каждого из нас, с тем, что было в ней, что есть, что еще не достигнуто..."
И комиссар вообразил себе свое возвращение после войны в привычный круг людей и занятий. Он с удовольствием подумал о многих преимуществах, которыми обладал, перед теми, кто не сражался, подобно ему. Тщеславная картина возникла вдруг перед Луниным... Он увидел себя в шинели, в ремнях, с потемневшей, потертой кобурой, поднимающимся по широкой лестнице своего института. Улыбаясь, он долго с удовольствием созерцал этот свой проход, перемежающийся шумными встречами на площадках. Глаз он не открывал, и солнце, светившее сквозь сомкнутые веки, застилало его зрачки теплым, красным туманом.
— ...В каждом городе бюсты героев должны стоять... — снова услышал он голос Двоеглазова — Пусть молодежь учится... И дома надо строить просторные, чтобы тесноты не было... Я как вернусь — к председателю района приду... И в кресло сяду. Я без доклада приду... Какие могут быть после войны доклады? Высказывайтесь, скажу, по существу...
— Правильно! — горячо поддержал Николай.
— Ты его по-нашему бери... — посоветовал Рябышев. — Вот так... — Он поднял бронзовые кулаки и радостно оглядел товарищей.
— Зачем же так? — сказал Двоеглазов. — Надо, чтоб грубости этой, между прочим, было поменьше...
Лукин с удовольствием представил себе, как Двоеглазов войдет в кабинет районного начальства, сядет к столу и потребует отчета.
"Мощь нашей страны, — подумал комиссар, — ее великая, победительная жизнеспособность в том, что государственная необходимость, общая цель совпадает с огромным большинством этих личных надежд и намерений..."
Что-то щекочущее поползло по откинутой ладони Лукина. Он приоткрыл глаза и обнаружил красноватого муравья, быстро сновавшего между пальцами. Некоторое время он следил за хлопотливым насекомым и вдруг уснул — сразу, незаметно...
Николай допил чай, откинулся на спину и заложил за голову руки. Высоко в небе тянулись облака — полупрозрачные, похожие на перья, оброненные какой-то фантастической птицей...
Двоеглазов замолчал, устраиваясь спать. К огню подошли за кипятком новые люди, и там раздавался голос Рябышева, повторявшего свой краткий рассказ:
— Я фрица с одного выстрела взял... Приложился с колена и — взял. Обыкновенная вещь...
В стороне по дороге тряслись телеги со снарядами в длинных ящиках, прошла, сохраняя равнение, рота автоматчиков... Навстречу ей брели в тыл легко раненные... За ними показались первые пленные немцы: семь человек в голубоватых шинелях шагали в затылок друг другу... И бойцы на полянке, поднявшиеся, чтобы лучше рассмотреть их, увидели Колечкина, замыкавшего шествие. Он был обвешан автоматами, но шел легко, перекинув через руку плащ-палатку... Громкие голоса приветствовали летчика, и он, узнав товарищей, свернул с дороги вместе с пленниками. Уланов вскочил и побежал им навстречу. День неожиданностей, видимо, только начинался, суля впереди необыкновенные вещи.
— Хальт! — глуховатым тенорком скомандовал летчик, и немцы разом остановились.
Николай и все, кто еще не спал, обступили их. Колечкин в порванной куртке, в галифе, лопнувших на коленках, направился к костру и спокойно занялся чаем.
Пленные стояли навытяжку, и бойцы, подошедшие вплотную, внимательно разглядывали врагов, с которыми только что сражались насмерть. Николай был, пожалуй, разочарован видом пленников — грязных, промокших, с изуродованными страхом лицами... Слишком явное выражение боязни вызывает обычно не жалость, а раздражение, поэтому бойцы хмурились... Они испытывали недоумение оттого, что в их руках находились существа, повинные в стольких преступлениях, но избегнувшие справедливой кары. Сумрачное чувство поднималась в солдатах, не знавших, что же, собственно, им делать со своими врагами, убивать которых было уже поздно.
— Думаю фрицев на самолет обменять, — проговорил Колечкин. — Как считаете, дадут мне машину за семерых арийцев?
— Должны дать, — уверенно сказал Николай.
— Неказистые они больно у тебя — могут и не дать, — пошутил кто-то.
Услышав, что судьба пленников разумно определилась, бойцы повеселели, почувствовав облегчение.
Закусывая, Колечкин рассказывал, как в атаке он отбился от батальона и долго искал его впереди, в лесу. Немцев он обезоружил после недолгой перестрелки, убив двоих, после чего остальные сдались... Летчик посоветовал охотникам отправиться на поиски фрицев, так как их разрозненные группки еще бродили в окрестностях.
— Достиг своей мечты, товарищ, — сказал Двоеглазов. — Опять теперь летать будешь...
Николай обвел взглядом лица товарищей, как бы спрашивая: "Ну, а вы чего хотите?.. Требуйте самого невозможного — сегодня исполняются все желания!" И словно в ответ на приглашение Николая послышался возбужденный голос Рябышева:
— Кулагин фрица достал! — Прокричав, солдат осекся, точно лишившись голоса.
Это и в самом деле становилось похожим на чудо: сегодня каждый получал то, чего хотел. Бойцы торопливо повскакали с мест... По дороге мимо них действительно шел не спеша Кулагин, ведя пленного с завязанными на спине руками. Кулагина окликнули, и он также свернул на полянку.
— Дайте покурить, — негромко сказал он, приблизившись.
— Что же ты его сразу не кончил? — спросил боец, подавший свой кисет.
— Куда торопиться? — ответил Кулагин. Он казался спокойным, но руки его дрожали, свертывая цигарку.
Немец — худой, невысокий, с черными влажными глазами — испуганно прислушивался к непонятной речи... Пилотки на нем не было, свалявшиеся волосы на узкой с залысинами голове лежали редкими прядями... Бойцы посматривали на пленника и отворачивались, догадываясь о том, что ему предстояло.
— Комиссар где? — спросил Кулагин.
— Спит комиссар, — с сожалением ответил Двоеглазов.
Петровский встал, подошел к Кулагину, но ничего не успел произнести.
— Я за этим немцем скоро год как охочусь, — сказал солдат, не глядя на Петровского. — Я по горелой земле скоро год хожу... Я на человека стал непохож... Что, ты меня агитировать хочешь?..
Петровский помолчал, рассматривая свои сизые пальцы.
— Я тебя агитировать не буду, — начал он. — Только нерасчетливо так поступать...
— Очень расчетливо, по-моему... — сказал Кулагин, не поднимая глаз.
— Нет, невыгодно. Ты погляди, здесь еще пленные есть... Ты, что же, у них на виду немца кончать будешь?.. Ну, а если кто убежит, своим расскажет... Фрицы нам тогда сдаваться не будут...
Кулагин ответил не сразу, видимо, поставленный в затруднение.
— А я его в лесок отведу, — проговорил он, наконец, и посмотрел на Петровского белыми глазами.
Кто-то из бойцов коротко засмеялся и смолк.
— Битте! — шагнув к немцу, сказал Кулагин и показал рукой. — Битте! — повторил он, беспокойно улыбаясь.
— Я... я... — пролепетал тот с преувеличенной готовностью.
Они двинулись, и бойцы молча смотрели им вслед. Немец часто оглядывался на ходу и, спотыкаясь, забирал вкось... Кулагин шел, втянув голову в плечи... Было что-то жалкое в его ссутулившейся фигуре, в заляпанной грязью шинели, коробившейся на спине.
— Озлобились люди за свое горе... — проговорил Двоеглазов, сурово взглянув на семерых пленников Колечкина.
Они сидели все вместе, тесной группкой, также обратив лица в сторону ушедших. Вскоре те скрылись в зеленоватой ряби орешника.
Бойцы прислушивались, не отвечая Двоеглазову; даже Рябышев перестал улыбаться. Прошла минута, другая, но выстрела, известившего бы о том, что с немцем покончено, не раздавалось... Напряжение, с которым солдаты ждали, становилось все более тягостным, потому что жестокая ненависть Кулагина казалась способной на страшные вещи... Николай не выдержал и, наклонившись к Двоеглазову, — он представлялся ему добрее других, — тихо сказал:
— Пойдем туда... Пусть скорее стреляет.
Двоеглазов только покачал головой.
— И мстить — беда, и не мстить — беда, — проговорил Рябышев печально.
— А ты думаешь, как? — строго спросил Двоеглазов.
Бойцы опять замолчали, глядя на кусты орешника: там, в желто-зеленом, весеннем дыму молодой листвы, происходила казнь. Вдруг, раздвигая головой ветки, оттуда появился немец... Он спешил, часто озираясь, и, добежав до костра, остановился, обернувшись назад. Николай заметил, как бессмысленно быстро шевелились пальцы его рук, стянутых веревкой... Потом появился и Кулагин. Он медленно подошел, держа в опущенной руке винтовку.
— Развяжи его кто-нибудь, — сказал Кулагин устало, сел и отер всей ладонью лицо. — Не могу лежачего! — растерянно проговорил он.
— Голубчик! — закричал Двоеглазов. — Ах ты, голубчик мой! Русский человек!
— Рука не поднялась, понимаешь... — со стыдом и болью сказал Кулагин и лег лицом на траву.
Двоеглазов потоптался над ним, потом подскочил к немцу.
— Какой человек из-за тебя мучается! У, изверги! — крикнул он. — Убивать вас мало!..
Пленный отшатнулся, и Николай со злостью матерно выругался... Это прозвучало у него так неумело, что бойцам стало неловко за юношу.
Было уже далеко за полдень, когда командир полка майор Николаевский разбудил Лукина. Майор прискакал на коне и торопился ехать дальше.
— Казак! Казак! — восклицал он, любовно оглядывая комиссара. — Хоть и профессор, а казак.
Старший политрук стоял перед ним босой, без ремня, торопливо шаря по карманам в поисках очков.
— Красиво дрались... Очень красиво дрались... — повторял Николаевский.
Такой же высокий и худой, как Лукин, он держался с подчеркнутой прямизной старого строевого офицера. Черные гусарские усы его топорщились на сухом, длинном лице... Коротко, в нескольких фразах, он рассказал, что бой протекает успешно и противник прижат к Лопата, разлившейся также и в немецком тылу.
— Без тебя фрицев купать будем, — закончил майор, перейдя на "ты", свидетельствуя таким образом полное одобрение действиям Лукина. — Там их две дивизии окружены... А податься им некуда...
— Разрешите доложить, — начал Лукин, надев, наконец, очки, и запнулся, вспомнив, что он без сапог. — Разрешить одеться, — оконфузившись, пробормотал он.
— Завтра доложишь, — сказал Николаевский. — Веди своих орлов отдыхать... В Знаменское иди... Там и банька есть...
Уже сидя в седле, майор несколько секунд наблюдал, как Лукин натягивал сапоги — кирзовые, размокшие, со обитыми каблуками.
— У меня пара хромовых на складе есть, — проговорил, улыбаясь, хозяйственный майор. — Завтра пришлю... Ну, счастливо!
С места послав коня крупной рысью, Николаевский умчался, и Лукин приказал поднимать людей. Через четверть часа его батальон, или то, что осталось от батальона, выстроился на полянке. Старший политрук прошел по фронту, такому недлинному теперь, что, сделав десяток шагов, Лукин очутился на противоположном фланге.
— Нале-во! — скомандовал комиссар и поправил очки. — Ша-гом арш! — Он с удивлением услышал в своем голосе новые, резкие, командирские ноты.
Маленькая колонна двинулась; в хвосте ее шли восемь пленных немцев. Уланов, узнавший от Колечкина название пункта, куда она направлялась, был приятно изумлен; Знаменское находилось в полутора километрах от деревни, где стоял медсанбат и служила Маша Рыжова. 15
Весь день Рябинин пролежал в тяжелом полусне; лишь к вечеру, когда ослабела боль, он проснулся. Он увидел, что его комната изменилась: стол и табурет возле койки были покрыты белой клеенкой, телефоны исчезли; на себе генерал не обнаружил гимнастерки, — ее сменила голубая узковатая пижама. Рябинин, однако, был так измучен, что даже внутренне больше не противился превращению своего КП в лазарет.
"Ничего не поделаешь... Надо лечиться..." — подумал он.
Но и теперь Рябинин лишь отступал перед обстоятельствами, чтобы завтра непременно одолеть их.
"О чем все-таки доносил мне Богданов?" — тотчас же вспомнил генерал.
Вдруг тихий разговор достиг его слуха...
— ...скоро н-наверно уйдем отсюда, — произнес женский заикающийся голос.
— Интендантство, я слышал, ночью уходит... — ответил мужской.
"Куда уходит интендантство, почему уходит?" — удивился Рябинин.
— Трудно нам подниматься будет, — сказал мужчина.
— Зато на д-душе легче стало... — послышался ответ.
"Ага, легче стало..." — подумал генерал, стараясь понять, что происходило с его армией.
Людей, беседовавших в углу, за койкой, он не видел, — там позванивала посуда и плескалась взбалтываемая вода.
— Я пошел, Анюта, — объявил мужчина. — Если он проснется, дашь ему вот это...
— Уколы будете делать? — спросил женский голос.
— Обязательно... Я вернусь скоро.
В поле зрения Рябинина показалась спина уходившего на цыпочках человека...
Дверь за ним закрылась, и Рябинин пошевелился, пытаясь повернуться. В ту же минуту над ним наклонилось незнакомое молодое лицо.
— Что вам, т-товарищ генерал? — озабоченно осведомилась Аня Маневич.
— Ничего, — сказал Рябинин. — Куда это вы собираетесь уходить?
— Никуда не собираемся...
— Вы говорили... я слышал, — раздраженно напомнил генерал.
— Ах, ну да... На запад, к-конечно... — сказала Аня.
— Приказа еще не получили? — опросил Рябинин.
"Если на запад — значит армия прошла вперед", — подумал он с волнением.
— Нет... Я это только м-мечтала...
— А, мечтали... — сказал он.
— Вот выпейте, т-товарищ генерал.
Девушка, наморщив бледный лоб, осторожно поднесла ложку с бесцветной жидкостью. Рябинин послушно потянулся к лекарству, и Аня поддержала раненого. "Ослабел я как..." — огорчился он, чувствуя на затылке чужую руку, без которой уже не мог обойтись.
Поймав ложку губами, командарм исподлобья, виновато смотрел на сестру, пока пил, подавленный ощущением своей полной, младенческой зависимости от нее.
Аня отошла к столу, но через минуту Рябинин снова ее подозвал. Все же ему необходимо было узнать, как сражалась сегодня его армия.
— Садись... рассказывай... Куда уходит интендантство? — спросил он, мужественно подавив стыд от своего незнания.
— Н-неизвестно... — Аня села на край стула, серьезно глядя на генерала. — Да!.. Вы ведь ничего не слышали... А мы уже за Каменское прошли...
— Ну, ну, — поторопил он.
— Пленных взяли несколько тысяч, двух п-полковников...
— Ага... — сказал Рябинин.
— Много фашистов в Лопати потонуло... Она ведь разлилась...
— Еще что? — спросил генерал.
— Н-наступаем... Не даем передышки!.. — Черные тонкие брови девушки, приподнятые к вискам, сошлись у переносицы; нежная краска выступила на впалых щеках.
— Куда же теперь наступаете? — слабо крикнул Рябинин, забыв, с кем говорит. — Как у Богданова на флангах?
— Вот не могу с-сказать, — ответила Аня.
— Понятно, — спохватился он.
— А вы н-ничего не знаете?.. Ну да, вы спали, когда все случилось...
— Да... проспал победу... — пробормотал командарм. Он был смущен тем, что узнавал о своей победе последним.
— Хорошо, что вы поспали, — утешила его девушка.
— Сестрица! — попросил он. — Позови моего капитана.
Адъютант Рябинина дремал в соседней комнате, там Аня и нашла его.
Дивизионный комиссар Волошин побывал уже на КП армии и вернулся в медсанбат проведать Рябинина. Ничего утешительного он здесь не услышал, — по словам Юрьева, недолго теперь оставалось ждать конца. Волошин отправил нарочного с этим известием в штаб фронта, затем вызвал к себе Луконина... Лишь покончив с делами, он вместе с Юрьевым направился во флигель, где лежал Рябинин.
— ...Жил он одиноко, — говорил Волошин профессору, проходя по коридору. — Я навел справки... Сестра только есть у него... где-то в Средней Азии.
— Лет десять уже прошло, как он овдовел, — заметил Юрьев. — Нам адъютант его рассказывал... И никто никогда не слышал, чтобы он вспоминал жену.
— Суровый человек, — подтвердил Волошин.
Они вышли из школы и пересекли двор. Уже наступила ночь, и только на западе светилась узкая зеленоватая полоска. Невидимые деревья свежо и горько пахли в темном воздухе. На крылечке флигеля белела протянутая для просушки простыня.
— Может быть, он захочет что-либо сестре передать? — сказал Волошин.
— Как вы спросите об этом, если даже он в сознании? — проговорил профессор.
— Спросить действительно трудно... — согласился после молчания Волошин. — Впрочем, он солдат...
Юрьев нащупал деревянные шаткие перильца и прислонился к ним.
— Эх, как неладно! — сказал комиссар. — Одно утешение — двух дивизий у Гитлера как не бывало. Сейчас их доколачивают...
Под окнами домика едва обозначались светлые стебли голых еще мальв. Кони, привязанные где-то поблизости, позвякивали уздечками.
— Теплынь какая! — заметил Волошин. — Не верится даже.
— Да, наконец... — отозвался профессор.
— Ну, что ж, пойдемте, — хмуро проговорил комиссар, преодолевая глухое желание повернуть назад, не заходя к умирающему.
Адъютант заканчивал уже подробное сообщение о событиях дня, когда в комнату Рябинина вошли Волошин и Юрьев. Генерал, завидя их, изогнул в улыбке тонкие, синие губы.
— Сдаюсь, товарищ комиссар, — проговорил он. — Теперь лечите меня... Обещаю повиноваться.
— Вот это хорошо! — сказал, покосившись на Юрьева, член военного совета.
— По всем правилам теперь лечите...
Рябинин не поднимал головы, но его скошенные на собеседников глаза задорно поблескивали. Победа его оказалась большей, чем он мог предполагать, и командарм чувствовал себя как всякий хорошо, с толком поработавший человек.
— Меня уж тут кололи... без сожаления... Но ничего, могу еще потерпеть, — добавил Рябинин.
Руки его, большие, с утолщенными кончиками пальцев, оплетенные набухшими темными венами, лежали поверх одеяла на груди, приподнимаясь вместе с нею. Глухой голос звучал негромко, затихая на окончаниях слов, и, казалось, каждая фраза давалась Рябинину с трудом. Комиссар, слушая, болезненно морщился от бессознательного напряжения... Профессор отошел к столу и шепотом разговаривал там с Маневич, время от времени поглядывая на генерала.
— Ну, рассказывайте новости... — попросил тот.
— Поздравляю вас, — твердо сказал Волошин. — Поздравляю и благодарю... Командующий фронтом лично намерен прибыть сюда. Думаю, он уже в пути.
Рябинин молчал, полуприкрыв морщинистыми веками глаза, приготовившись слушать дальше, и комиссар заторопился, боясь, что не успеет задать свой вопрос.
— Сергей Антонович, — решившись, начал он. — Как семья ваша? Если надо что-либо сделать?..
— Какая у меня семья! — сказал Рябинин. — У отца семь душ детей было, а у меня никого...
Он перевел дыхание и проговорил тихо, но с заметным оживлением:
— Отец мой железные дороги строил... потом путевым обходчиком служил... Помните, как это у Некрасова говорится: "Прямо дороженька, насыпи узкие... А по бокам-то все косточки русские..." Старые стихи, правдивые...
Лукаво сощурившись, генерал посмотрел на члена военного совета; тот ответил изумленным взглядом. Было грустной неожиданностью то, что Рябинин, видимо, не понимал своего положения... И комиссар внутренне содрогнулся от улыбки этого необщительного обычно и так поздно смягчившегося человека.
— Я Некрасова в свое время наизусть читал... — продолжал Рябинин. — Может, я и отстал, я понимаю... Старики — народ консервативный. Я осенью этой в Туле был. Я там молодым мастеровал когда-то... В партию там вступил... В боевой дружине состоял. А старых друзей, поверите ли, не нашел нынче... Угомонились сверстники... И то сказать — некогда было их разыскивать, немец под городом стоял.
— Вы не хотели бы написать сестре? — с усилием спросил Волошин.
— Я уж не помню, когда ее видел... Вот фрицев выгоним — поеду в отпуск к ней.
Волошин, краснея от неловкости, понимающе кивнул головой.
— А по чистой уйду — в Туле поселюсь... Памятный город. Дом построю и под крышей голубятню заведу...
— Голубятню? — сказал комиссар.
— Обязательно... Я по поводу голубей в детстве перестрадал много — завидовал очень, видите ли... А своих не было, как и другого прочего...
Рябинин помолчал, отдыхая.
— Бобылем вековать придется, — снова заговорил он. — Что теперь делать? В молодости остерегался семьей обзаводиться... Какие, думал, у профессионального революционера могут быть дети? А потом вижу — опоздал.
— Солдату без семьи спокойнее, — сказал комиссар.
— У солдата, Петр Андреевич, своя семья... Слышали, как бойцы у нас разговаривают? Незнакомого человека отцом зовут, пожилую женщину — матерью, девушку — сестрицей... Меня, когда помоложе был, все дети дяденькой называли... Теперь уж я дедушкой стал... Вот и получается, что у меня внуков больше, чем у кого другого...
— Это вы правы, — обрадованно проговорил Волошин.
— А написать им всем никак невозможно...
— Им Совинформбюро напишет, — громко сказал член военного совета, — освободили, мол, Каменское и еще столько-то населенных пунктов.
— Разве что так, — согласился Рябинин. — Ну, рассказывайте... Где теперь Богданов? Он — горячий, его удерживать надо...
Долгая беседа утомила уже, однако, генерала. Он слушал еще некоторое время с интересом, но сам почти не говорил. Незаметно он задремал, и комиссар с Юрьевым тихо вышли.
— Нет, не могу поверить, что он умирает, — сказал за дверью Волошин.
— Это эйфория... — тихо ответил Юрьев. — Обманчивое возбуждение — странный, мрачный симптом.
— Какой старик! Ах, какой старик! — проговорил комиссар, укоризненно глядя на профессора.
— Я понимаю вас, — сказал Юрьев и без надобности поправил манжеты. — Это как раз тот случай, когда я жалею, что стал врачом.
Командарм пробудился уже после полуночи, охваченный нетерпеливым желанием встать с койки и уйти. Он беспокойно водил глазами по потолку, по стенам, сложенным из тесовых бревен, по дощатому окрашенному полу, блестевшему в круге света от лампы. Неведомая угроза как будто таилась поблизости, и о ней предупреждало внезапное подозрение... Рябинин посмотрел на девушку у стола; она подперла обеими руками голову, вдавив пальцы в щеки, и генерал едва не окликнул сестру. Ее спокойствие удивило его, но не обнадежило... Кто-то прошел а соседней комнате, звеня окованными подошвами, и Рябинин насторожился. За окном протарахтела телега, донесся голос повозочного, понукавшего лошадь... Потом послышался стук копыт по мягкой земле, — он быстро удалялся, и генерал остро позавидовал ускакавшему всаднику.
"Надо и мне ехать, надо ехать..." — повторял Рябинин про себя, хотя и не знал, куда именно. Он ужаснулся вдруг тому, что уже опоздал, проспав все сроки, и внезапная мысль осенила его. Командарм понял, что он умирает, однако в первую минуту испытал даже облегчение, — так просто все объяснилось. Он почти не чувствовал боли, но вся нижняя часть его тела была уже неживой, — он догадался об этом, перестав ее ощущать... И Рябинина покинуло чувство будущего, то есть того, что наступит для него новый день или новый год, или пройдет десятилетие. Только потому он и хотел бежать из этой комнаты, что никогда больше — теперь он знал — ему не выйти отсюда.
Некоторое время генерал осваивался с состоянием человека без завтрашнего дня, точнее — силился представить себе, что из этого следует. Потом страна, которую он защищал, партия, в которой он прожил жизнь, словно отделились от него. Они шли дальше, сражаясь, в то время как он оставался здесь. Сознание неожиданного одиночества было полно такой тоски, что на секунду командарм изнемог.
— Сестра, — позвал он, и собственный голос прозвучал для него по-новому. Но в мире без будущего, где Рябинин находился, все слышалось или выглядело как незнакомое.
Аня вскочила и косолапя, ставя носки внутрь, торопливо подошла... Рябинин пристально смотрел на девушку, — глаза ее в тени орбит казались очень большими, на щеках виднелись розовые пятна от пальцев. Наклонившись, Аня ждала, и генерал с непостижимым интересом разглядывал ее, зная, что девушке предстоит жить, когда его уже не будет.
— Т-товарищ генерал? — спросила она.
Рябинин не ответил, и Аня увидела вдруг на его тускло блестевшем от обильного пота лице такое любопытство, что испугалась.
— Т-товарищ г-генерал?.. — сильно заикаясь, повторила девушка.
Рябинин отвел глаза и не произносил ни слова. Поток его жизни, встретивший на своем пути преграду, обратился вспять, в прошлое... И генералу припомнились все его разновременные утраты: смерть матери, Ленина, жены, друзей... Его как бы отбрасывало к ним, и, обособившись от живых, он приблизился к тем, кого давно лишился. Перед Рябининым проходили в быстрой смене памятных картин не приобретения, делавшие его когда-то счастливым, но потери — те, что не забываются. В этом, однако, и было то горькое утешение, в котором нуждался умирающий. Ибо с ним самим происходило сейчас лишь то, что уже случилось однажды с дорогими ему людьми.
Аня, устрашенная долгим молчанием генерала, медленно выпрямилась.
— Что в-вам? — громко сказала она.
— Который час? — спросил Рябинин, он уже овладел собой.
— Половина второго, — поспешно ответила девушка, поглядев на ручные часики.
— Еще ночь...
— Да... — Аня кивнула головой.
— Все ушли?
— Ч-что? — не поняла девушка.
— Все уже ушли?
— Ах, ну да... Вы уснули, и т-товарищ комиссар ушел.
— Хорошо, — сказал Рябинин.
Он ощущал теперь ту жесткую собранность, какую испытывал в минуты крайней опасности, в тяжелых боях, в дни неудач. Это было привычной реакцией воли, не изменившей ему и сейчас. Командарм как бы повернулся лицом — влажным, замкнувшимся, с недовольно поджатыми губами — к последнему испытанию. Холодно, чуть брезгливо смотрел он в дальний угол. Там стояла на четырех ножках железная печка, длинная и приземистая, как такса; тень от нее падала на бревенчатую стену. Возле маленькой дверцы лежали светлые, тонко наколотые поленца... Рябинин смотрел так, будто из-за печки должно было появиться то именно, что он приготовился встретить. Но проходили минуты, и в углу ничего не менялось...
Аня отступила на шаг и опустилась на стул возле койки. Генерал с трудом приподнял голову...
— Дай мне одеться, — приказал он.
— Что? — спросила девушка.
— Одеться быстренько... — повторил Рябинин.
"Как же так — я умираю, а немцы еще в Вязьме! — спохватился он. — Я умираю, а победа еще не близка!" — протестовал он, требуя жизни или немедленного изгнания врагов.
Его тревога была столь велика, что ясное сознание померкло в ней. И голос долга заговорил в Рябинине, так громко, что уже не слышно стало слабых возражений разума. Сама смерть словно отступилась от старого солдата, утратив над ним недавнюю повелительную силу. Ибо он был нужен еще своей стране, партии, Сталину — Рябинин не сомневался в атом.
"Как же они без меня?" — недоумевал он с тем невольным преувеличением, в котором нет ничего, кроме верности и любви.
— Но к-как вы оденетесь? — рассудительно спросила Аня.
— Скорей! — сказал Рябинин.
Пальцы его скребли по одеялу, и оно собиралось в складки, открывая огромную забинтованную ногу... Доверие великого главнокомандующего обязывало Рябинина жить, так как решающие битвы еще не начинались. И смерть казалась уже ему похожей на вероломство по отношению к живым... Ему надо было немедленно их видеть, кого-то ободрить, кому-то преподать наставления, от других потребовать отчета. Следовало спешить, пока он не покинул еще своей армии, оставить ей все, что он знал и умел...
— Гимнастерку... Вот здесь, — показал Рябинин.
Столько привычной властности было в его голосе, что девушка не посмела ослушаться. Сняв со спинки стула гимнастерку, она подала ее генералу, и он удовлетворенно откинулся на подушку.
— Здесь т-тепло... Зачем она вам? — робко заметила Аня.
— Не говори, сестрица... По одежде встречают, — даже пошутил Рябинин, комкая зеленое сукно.
— Что? — изумилась девушка.
"Хоть бы пришел кто-нибудь!" — взмолилась она мысленно.
Не попытавшись одеться, Рябинин удовольствовался тем, что гимнастерка лежала на его груди. Он как будто уже забыл о ней, хотя и не выпускал из пальцев.
— Едем... — сказал он. — Покличь кого-нибудь...
— Сейчас, — прошептала девушка.
— Пусть заводят машину...
Но, казалось, он не увидел адъютанта, когда тот вошел, приглаживая спутанные на макушке волосы. Рассеянно скользнув по заспанному лицу капитана, Рябинин ничего не сказал, словно все распоряжения были уже отданы и теперь оставалось лишь немного подождать. Глядя на генерала, так же молчали капитан и девушка, стоя посредине комнаты. За окном далеко пропел автомобильный гудок, и Рябинин оживился, потом зажмурился от встречного ветра.
...Две черные стены ветвей и стволов неслись мимо. В скупых лучах, падавших из полузатемненных фар, едва была видна дорога: жидкие, будто масляные колеи, бревна, торчащие из грязи... Машина догнала ушедшую вперед колонну и, сбавив газ, обходила ее. Почти неразличимые во мраке лица поворачивались к командарму, иногда блестел плоский штык полуавтомата. И тотчас эту прямую молнию относило назад... Чувство торжества, словно от удавшейся хитрости, охватило Рябинина. Опасность, угрожавшая только что его армии, теперь миновала, так как он снова вернулся к бойцам. Его полки передислоцировались дальше на запад, и он спешил вместе с ними. Парусина хлопала над его головой, и по ветровому стеклу косо бежали дрожащие капли... Шофер вопросительно посмотрел на командарма: не остановит ли он "виллис"?
— Нельзя, Вася, нельзя, — отчетливо произнес Рябинин, и Аня Маневич невольно подалась к нему; нахмурившись, она прикрыла его высунувшуюся из-под одеяла неживую ногу.
...Лес кончился, и генералу открылась предрассветная всхолмленная равнина. Редкие звезды слабо светились еще в тумане. Дорога круто сворачивала, и впереди по огромной дуге горизонта перемещалась плотная масса бойцов, орудий, повозок... Стучали моторы, ругались повозочные, лошади рвали постромки на подъеме...
"Богданов идет... — подумал Рябинин с доброй усмешкой. — Славный командир, хотя молодой еще... и жалостливый — вот что плохо..." И он искренне порадовался тому, что Богданов не ушел из-под его опеки.
— Учить вас надо, товарищи дорогие... — вслух сказал командарм.
Как ни высоко ценил он своих помощников, они все еще казались ему недостаточно взрослыми для тех обязанностей, которые только что едва не унаследовали.
Аня, вздохнув от жалости, склонилась над Рябининым и отерла платочком его лоб, отвисшие щеки, массивный подбородок. Генерал повел на девушку благодарными глазами. Он не удивился ее неожиданному появлению на открытой равнине, так как ощущение реального бесконечно расширилось теперь у Рябинина. Все казалось ему возможным сейчас и в одинаковой степени подлинным, если только прикосновение этой девушки не было более похожим на воспоминание.
— Спасибо... — сказал он.
— Я подумала, вам н-неудобно, — оправдываясь, проговорила Аня.
Уголком платочка она провела по губам генерала, и это ласковое участие, без которого он обходился так долго, что казалось, не нуждался в нем, тронуло Рябинина.
— Спасибо... — сказал он.
— Вы бы сказали раньше, — упрекнула Аня. — Я не сплю... Вы не б-бойтесь, товарищ генерал.
— Я не боюсь, — ответил он просто и посмотрел в угол.
Там все было пока по-прежнему: черная железная собака стояла на четырех лапах, тень от нее протянулась по стене.
— Чего же бояться? — сказал Рябинин.
— В-вот именно, — подтвердила Аня.
Наставляя генерала, девушка главным образом подбадривала самое себя. Ее подавляло сознание ответственности, выпавшей ей на долю; ее серьезность свидетельствовала о крайней озабоченности и безграничном старании.
Рябинин взглянул на адъютанта и только теперь узнал его... Припухлое лицо капитана казалось бабьим от подергивавшихся щек, от жалобно опустившегося рта.
"Это он по мне плачет..." — подумал генерал с удовлетворением.
Однако он не успел утешить адъютанта: для людей, стоявших близко, у него никогда не находилось времени, как, впрочем, и для себя самого. А сейчас он спешил больше чем когда-либо... Отуманенные глаза его сузились и перестали видеть комнату...
...Справа и слева от Рябинина мчались всадники. Сзади пылал закат, и перед кавалькадой неслись по степи длинные, прыгающие тени. Иногда их покрывало плывучее темно-красное облако, — это пыль, вставшая за спинами, застилала солнце. Человек в кожаной куртке, в выгоревшей зеленой фуражке, скакавший впереди, обернулся; молодое оживленное лицо его было ярко освещено.
— Сергей Миронович! — закричал Рябинин обрадованно. — Куда вы?
...Киров, улыбнувшись, показал головой в степь... Там, в темной, перегоревшей траве, блеснула оранжевая полоса Волги; за нею виднелись белые стены города...
Аня Маневич и адъютант прислушивались с горестным любопытством. Девушка стискивала на груди скрещенные кисти рук...
— В Астрахани вместе служили, — пробормотал капитан.
...Кони мчались дальше, берегом реки, спокойной и еще светлой. Лишь местами серая рябь от косых ударов ветра пробегала по ней. Небо быстро темнело, но, как свечи, горели впереди купола далекого города...
Аня нагнулась над Рябининым.
— Что, что? — спросил он.
— Вам низко лежать... Я поправлю... — сказала девушка.
— Хорошо... — кротко согласился генерал.
Девушка бережно приподняла его голову, и Рябинин еще раз с удовольствием почувствовал на себе заботливую дочернюю руку.
— Ничего, сестрица... — сказал он очень тихо, раздельно выговаривая слова. — Счастливо жить... будешь... Ленин говорит нам... "Бейтесь до последней капли... крови!" Мы бьемся...
Умолкнув, он послушно глядел из-под тяжелых век, пока Аня свободной рукой поправляла слежавшуюся подушку.
— Вот так... — прошептал он, ложась... И в ту же секунду зашагал дальше...
...Пыль стояла над дорогой, и в ней однообразно мелькали сапоги, мокрые спины, скатки, ремни, котелки... Оборачиваясь, Рябинин видел побелевшие, словно припудренные лица, открытые пересохшие рты... И красные банты на фуражках бойцов, на гимнастерках, на стволах винтовок, обернутых тряпочками, чтобы не засорились...
Дыхание Рябинина стало неравномерным и коротким, лицо начало заметно белеть... Аня попятилась, пошепталась с адъютантом, и тот выбежал за дверь. Потом в комнате один за другим появились Юрьев, Волошин, Луконин. Они осторожно входили, переглядывались, хмурились. Комиссар остался стоять у стола. Юрьев приблизился к койке... Но командарм никого не заметил. Он шел сейчас по широкому, полого поднимающемуся полю... Впереди и вокруг все было перечеркнуто золотыми полосами. Однако он свободно проходил через них, как через потоки света. Изумляясь, он шел все выше, и золотые лучи скрещивались над ним, падали на лицо, не ослепляя, смыкались сзади.
Вдруг командарм перестал удивляться, поняв, что это и есть победа, полная победа...
В последний раз жаркое нетерпение стеснило сердце Рябинина, отсчитывавшее медленные удары, ибо оставалось сделать один шаг, чтобы открылось сияющее пространство, имя которому — Коммунизм, Всеобщее Счастье, Вся Земля...
— Здесь... — слабо произнес Рябинин.
Юрьев взял со стола лампу и низко наклонился над генералом. Тот чуть шевельнул веками, — ему показалось, что он посмотрел на солнце...
Так, глядя на солнце, командарм перестал жить.
Профессор поставил лампу на место и обвел взглядом окружающих...
Волошин шагнул к койке и замер, подавшись вперед... Лицо Рябинина, большое, прямоугольное, словно вырезанное из дерева, было еще влажным; слеза набухала в уголке полуприкрытого глаза. Оторвавшись, она скатилась на подушку. Комиссар поджал губы, быстро нагнулся и поцеловал морщинистый, теплый еще лоб под седоватым ежиком. 16
Бойцы Лукина второй день находились на отдыхе. Они выспались, наконец, и только что помылись в бане. Уланов голый выскочил из сруба, где шипело в котле раскаленное железное колесо, а в густом пару копошились багровые тела. Кулагин и Двоеглазов, улыбаясь, смотрели на юношу, повалившегося на траву, — глаза его мученически сузились, пунцовый рот жадно хватал воздух. И Николай тоже улыбался, осчастливленный прохладой земли, свежестью ветра, блеском солнца, добротой товарищей. Поднявшись, он постоял минуту, — тонконогий, с неширокой, мальчишеской еще грудью, с острыми ключицами, — запрокинув голову, раскрыв руки и глубоко дыша...
— Погрел косточки, солдат! — приветливо сказал Кулагин; чистая бязевая рубаха с тесемочками подчеркивала малиновую красноту его довольного лица.
Двоеглазов, тоже еще полуодетый, в сорочке, слишком просторной для его узких плеч, протянул Уланову металлический ковшик. И Николай зачерпнул холодной воды из кадки, сладко пахнувшей колодцем.
— Там свариться можно! — радостно прокричал он.
Втроем, не спеша, бойцы вернулись к себе... Изба, под крышей которой ночевал их немногочисленный теперь взвод, стояла в глубине обширного двора. Посреди него, перед фанерным щитком, укрепленным на ветке старого, похожего на башню тополя, сгрудились красноармейцы. Николай издали еще понял, что это Петровский вывесил новый "Боевой листок — стенную газету М-ского подразделения". Бойцы вслух читали коротенькие, написанные от руки статьи, и Николай подошел, испытывая некоторое волнение. Как он и ожидал, крайний столбец газеты, — а их имелось всего четыре, — занимали его стихи и рисунок под заголовком "Не для него придет весна". На рисунке синим карандашом изображен был немецкий солдат, обмотавший платком голову, поджавший под себя ногу и засунувший руки в рукава. Вокруг немца рвались снаряды, нарисованные красным цветом и более, впрочем, напоминавшие ромашки. Ниже следовали такие строчки:
Он в декабре от русской стужи
Непоправимо занемог,
Он под Москвою был простужен
И под Калинином продрог.
Весны он ждал, но асе напрасно:
От этой стужи боевой
Он и весной под солнцем ясным
Окоченеет, как зимой.
Красноармейцы, завидев Уланова, обступили его.
— Поэту! — сказал Колечкин серьезно и помахал рукой.
Двоеглазов громко, с неожиданной приподнятостью прочитал все стихотворение. Оно было уже известно бойцам, но они снова охотно слушали... Людей веселило само сознание своего превосходства над врагом, недавно еще грозным, а вчера бежавшим от них.
— Жизненная вещь, — убежденно проговорил Двоеглазов, кончив читать.
— Москвич — одно слово, — заметил Кулагин, в первый раз, кажется, вкладывая в это определение похвальный смысл.
И Николай, видя вокруг смеющиеся лица, стеснительно потупился.
— Закурить нету, ребята? — спросил он в замешательстве.
Когда принесли обед, Колечкин увел Уланова в дальний угол сада. Здесь на траве расположились уже перед задымленными котелками Кулагин, Двоеглазов, Рябышев, Петровский. Молодая листва висела над их головами желто-зеленым, пронизанным светом облаком. От коры стволов, от подсыхающих веток исходил сильный запах хлебного кваса... Молча, внимательно бойцы следили, как Колечкин разлил по кружкам из темной аптекарской бутыли и потом тщательно разбавил все порции водой.
— Медицинский, чистый, — пояснил он.
— Чтоб не последнюю, — сказал Двоеглазов значительно и поднял кружку.
Николай оглядел товарищей: Кулагин, сощурив белые глаза, смотрел в свой металлический стаканчик; Рябышев светло улыбался; Петровский озабоченно посматривал в сторону дома: не идут ли сюда? Двоеглазов держался степенно, даже торжественно. Сам Николай ощутил вдруг такую любовь к людям, с которыми делил все беды и радости, что едва не признался в ней во всеуслышание.
— Чтоб не последнюю, — повторил Колечкин.
Все подумали об одном и том же, чокнулись, выпили и убрали кружки.
Обед в этот день был очень хорош. Рябышев удивил всех, выложив кусок сала, завернутый в суровую тряпочку, хранившийся у него, вероятно, со дня призыва. Петровский раздобыл где-то миску моченых антоновок, а Николай за чаем попотчевал товарищей из заветной круглой коробки, в которой еще оставались конфеты. Это особенно понравилось Кулагину и Двоеглазову, так как оба семейных бойца сберегали сахар для посылки детям.
К концу обеда Николай разговаривал громче других; жесты его стали широкими, размашистыми. После того как Петровский рассказал бойцам об обстоятельствах смерти командарма, Николай с жаром поведал то, чему был свидетелем в медсанбате.
— Не ушел, значит, из строя... — помолчав, сказал Двоеглазов.
— И нельзя уйти, пока можешь стрелять! — закричал Николай самозабвенно.
— Требовательный был генерал, — проговорил Кулагин.
— Точно... Пехота была им довольна, — подтвердил Двоеглазов.
Колечкин снял с ремня фляжку и поболтал ею... Бойцы снова подставили кружки, и хотя каждому досталось очень немного, но все же в молчании, как и полагается, солдаты помянули своего генерала.
— Я его не видел, — сказал Двоеглазов, утирая рот, — но сердцем болею... К пехоте он был расположен...
Николай еще утром получил разрешение пойти в медсанбат, чтобы показаться врачу. Но его истинным намерением было разыскать там Машу Рыжову. Поэтому, допив чай, он заторопился... Попрощавшись, Николай с такой лихостью перемахнул через поваленное дерево, что Петровский покачал головой, а Кулагин неодобрительно посмотрел на Колечкина.
— Вот связался черт с младенцем... — сказал он.
— Поэту без алкоголя нельзя, солдату тоже, — ответил летчик.
Очутившись на улице, Николай постоял немного, испытывая удивительное чувство. До недавних пор все происходившее с ним казалось лишь вступлением к его едва начавшейся жизни. Оно имело смысл в той степени, в какой растило в себе зерна завтрашнего дня. И Николай изумился от мысли, что это "завтра" уже наступило, открыв нескончаемую перспективу замечательных дней. Справедливость, действительно, как выяснилось, управляла миром, в котором ничего не давалось даром, наоборот — все теперь вознаграждало Николая. Хлеб оказался вкусным только после больших трудов, а дружба была драгоценным следствием совместно пережитых опасностей. Встреча, предстоявшая Николаю сейчас, бывшая вчера еще маловероятной, обещала новую радость, пока не ясную, но тем более притягательную.
Николай посмотрел вдоль улицы, широкой, еще по-весеннему голой, омытой отшумевшими ливнями, — она была безлюдна. Скворцы летали вокруг своего высокого теремка, повисшего на шесте над воротами соседнего двора. Рыжая собака бежала, прижимаясь к плетню, помахивая хвостом в чешуйках сухой грязи. Николай захлопнул калитку и быстро пошел, старательно, впрочем, обходя лужи, чтобы не запачкать начищенных ботинок.
До деревни, где находился медсанбат, было недалеко... Через четверть часа Уланов стоял уже в коридоре школы, опустевшем и прибранном, нетерпеливо глядя на длинный ряд остекленных дверей. Прошла минута, две, три, — Маша не появлялась ни в одной из них, как должно было бы случиться, и Николай направился к классу, в котором видел ее раньше. Заглянув через стекло, он опешил: комната была пуста, свернутые носилки стояли в углу, образуя подобие шалаша.
Встревожившись, Николай остановил санитара, проходившего мимо. Тот не смог, однако, ответить, где найти Машу Рыжову, не знал этого и военфельдшер, к которому, преодолев смущение, обратился Николай. Довольно долго он бродил по школе, пока полная, розоволицая сестра, случайно повстречавшаяся ему, не сказала, что Рыжова утром еще уехала с эвакуированными ранеными.
— Как уехала? — не поверил Николай.
— А вот так! — развеселившись, ответила сестра. — Да зачем она вам?
— Нет, ничего, — обиженно, с усилием проговорил юноша.
Ему показалось, что Маша обманула его. Обескураженный, он вышел во двор.
Окна в маленьком флигеле под черепичной крышей были раскрыты настежь; на подоконниках лежали подушки в синих чехлах и висело одеяло.
Маша простилась с Горбуновым на той же станции, куда приехала с эшелоном неделю назад. Погрузка в санитарный поезд происходила торопливо, и они не успели поговорить о чем-то очень важном, что откладывалось на последнюю минуту. В машине по дороге на станцию они оба больше молчали, как бы испуганные тем, что уже расстаются. Горбунов виновато улыбался или, задумываясь, начинал тихонько фальшиво свистеть.
"Ох, как он врет!!" — думала Маша, однако не только не раздражалась, а скорее была растрогана. Она не переставала находить в Горбунове, как и он в ней, новые качества и особенности, привлекательные уже потому, что они принадлежали теперь им обоим. Так, утром старшей лейтенант был радостно удивлен, когда Маша появилась на улице в туфлях и носочках. Она хлопотала около машины, и он смотрел на девушку, избранную им, так, словно впервые видел стройные, пожалуй излишне худенькие девичьи ноги с розовыми узкими коленками. Неограниченное доверие, которым обменялись уже Горбунов и Маша, предварило их обстоятельное знакомство друг с другом. И то, что они расставались в самом начале этой поры открытий, представлялось обоим-одинаково жестоким.
В вагоне, где все было окрашено белой масляной краской, — стены, вогнутый потолок, металлические койки с проволочными низкими сетками, — сновало много людей и распоряжались незнакомые сестры. Маша, устроив всех своих раненых, поспешно вернулась к Горбунову. Он лежал на: верхней койке, и ему видно было только побледневшее лицо девушки да ее тонкие пальцы, уцепившиеся за сетку.
— Ну, так пишите же мне, — сказал он тихо.
— И вы пишите... — проговорила Маша без улыбки.
У них оставалось одна-две минуты; кто-то уже крикнул внизу, чтобы посторонние покинули вагон.
— Маша, я жду письма... — повторил старший лейтенант.
— Хорошо, — прошептала девушка.
И они опять замолчали, ужасаясь тому, что не успеют уже утешить друг друга или признаться в том, как оба они безутешны.
Горбунов стиснул пальцы девушки, она ахнула, широко открыв глаза. Он пошевелил губами, и Маша замерла, ожидая таких слов, что окажутся сильнее самой печали расставания.
— Пишите же... — пробормотал старший лейтенант.
Громыхнули колеса под полом вагона, и по всему поезду прокатился стук буферов.
— До свиданья!.. — вскрикнула Маша и побежала к выходу.
В последний раз мелькнуло на площадке ее растерянное лицо... Белый вагон, похожий на каюту парохода, покачнулся, словно на несильной волне, и медленно двинулся... Горбунов отвел от окна занавеску, но увидел лишь кусок неба да уплывающую назад водокачку с куполом, посаженным набекрень.
Маша возвращалась в опустевшем кузове, сидя на носилках, прислонившись спиной к кабине водителя. Бренча, перекатывалось по деревянному настилу пустое ведро. Но девушка чувствовала себя такой ослабевшей, что даже не пыталась его укрепить. Ей все еще казалось, будто она и Горбунов не сказали того, что обязательно сохранило бы их друг для друга. Она не догадывалась, что ее уже мучил страх перед пространством, разделившим их, перед случайностями войны, перед забывчивостью сердца...
Из-под машины стелилась узкая дорога, кое-где начинавшая пылить... Редкие пешеходы, встречавшиеся на ней, быстро отставали, теряясь из вида на поворотах. Трехтонка приближалась к медсанбату, когда какой-то красноармеец, отошедший к обочине, вдруг крикнул и со всех ног бросился бежать за машиной. Маша не сразу заметила, что волнение, охватившее бойца, относится к ней... Лицо его, молодое, возбужденное показалось девушке знакомым, но она была так нелюбопытна сейчас, что никого не вспомнила. Все же она вежливо махнула рукой. Останавливать машину, если красноармеец хотел, чтоб его подвезли, не имело смысла, так как грузовик уже въезжал в деревню.
Уланов, пробежавший до околицы, встал, запыхавшись, посреди дороги... Трехтонка ушла далеко, и Маша ее не задержала, хотя, как думалось Николаю, узнала его. Иначе она не поздоровалась бы... Он прошел еще несколько шагов, потом круто повернул назад. Щеки его горели, глаза беспокойно оглядывали улицу... Она была пустынна, и Николай почувствовал некоторое облегчение. Его визит в медсанбат представлялся ему теперь более постыдным, чем был, быть может, на самом деле...
"А почему я считал, что она, эта почти незнакомая девушка, обрадуется мне? — подумал вдруг Николай. — Почему, собственно, я был так уверен, что она меня ждет?" — спросил он себя и не нашел ответа.
Опустив голову, глядя на сверкающие носки своих ботинок, Николай медленно шел, стараясь понять: что же с ним приключилось? Теперь ему казалось, что он поступал как бы в странном ослеплении. Но вместе с тем юноша испытывал огромное и тоже необъяснимое разочарование. Он так и не понял, что расставался в эту минуту с верой в легкое счастье, доступное для каждого в свой срок...
Возвратившись, Николай узнал, что батальон вечером выступает. Иные из бойцов укладывали вещевые мешки, кто-то дописывал письмо, другие чистили винтовки или заряжали диски автоматов. Старшина роздал красноармейцам продовольствие — "НЗ": сухую колбасу, галеты, сахар. Затем все получили гранаты — чешуйчатые, похожие на ананасы, — по две штуки на каждого. Николай, следуя примеру товарищей, навесил их себе на ремень.
"Снова бой! — подумал юноша, и словно холод объял его в предвидении новых испытаний. Но в то же время он почувствовал известное удовлетворение от того, что его неудавшийся праздник кончился... — Довольно дурака валял... — мысленно выговаривал он себе...
Обнаружилось, что не хватает на всех санитарных пакетов, и Уланова послали за ними на медпункт. Солнце стояло уже над соломенными крышами, и воздух заметно пожелтел, когда он, сумрачный, все еще разочарованный, плелся обратно. Издалека он услышал музыку; войдя во двор, Николай увидел, что бойцы плясали.
Десять-двенадцать человек образовали небольшой редкий круг. В середине его двигались двое — Рябышев и еще один красноармеец, молодой, приземистый, в стоптанных сапогах. Он коротко переступал и помахивал пропотевшей пилоткой, как платочком. Следом за ним вприсядку шел Рябышев, часто выбрасывая сильные ноги. Верхняя половина его широкого туловища почти не колебалась, руки были крестообразно раскинуты в стороны. Когда невысокий красноармеец поворачивался к своему партнеру, Рябышев начинал кружиться на месте, обдавая зрителей жарким ветром. Круглое, крупное лицо его только чуть-чуть улыбалось...
— Здоровый черт! — проговорил Кулагин с уважением.
Молодой боец, изображавший женщину, подмигивал и поводил плечами под выгоревшей гимнастеркой. Бойцы хохотали, более, впрочем, сочувственно, чем одобрительно, — главное их внимание было обращено на Рябышева. Темные пятна пота проступили уже на его большой, как дверь, спине, увлажнившийся, гладкий лоб сверкал, но дыхание было почти неслышным, и казалось, — он мог плясать вечно.
Николай сдал пакеты и вышел на крыльцо. Здесь пристроившись на перильцах, играл Колечкин, безразлично глядя куда-то поверх голов танцующих.
— Хорошо погулял? — лаконически осведомился он у юноши.
— Нет, не очень... — признался Николай.
— Что так?
Николай не ответил. Внимание его привлекла группа бойцов на улице. Они поглядывали из-за плетня во двор, но, видимо, не решались зайти... Два-три человека сбросили на землю мешки и сидели на них, другие стояли, ожидая чего-то, даже не сняв винтовок.
Николай пересек двор и вышел за калитку. Засунув руки в карманы, он некоторое время молча рассматривал бойцов. "Пополнение к нам", — решил он и отвернулся, слишком занятый собой, чтобы заинтересоваться новичками.
— Сынок, долго мы стоять тут будем или как? — обратился к Николаю пожилой уже солдат. Помятая шинель топорщилась на нем, мешок на вытянувшихся лямках спускался ниже пояса.
— Не торопись, отец, еще належишься, — ответил Николай рассеянно.
— Это так!.. — Красноватое, в морщинах лицо солдата сложилось в искательную улыбку. — Да вот привели нас сюда, сказали — дожидайтесь...
Со двора доносилась музыка и ритмичный, частый топот. Кто-то еще, вероятно, пустился в пляс, раздался общий смех, и этот шум вывел, наконец, Николая из его состояния задумчивости.
— Да ты садись, отец, отдохни... Идти еще не близко, — сказал он участливо.
— Может, поведут сейчас? — возразил солдат.
— Поведут — пойдешь... Дай помогу снять мешок...
Боец подставил свое плечо: уверенный тон этого юного, но бывалого, видимо, солдата убедил его...
...Вечером батальон был выстроен на улице. Лукин прошел по фронту, осматривая каждого бойца, иногда останавливаясь и делая замечания. Сам комиссар выглядел выше и стройнее. Он был в новых сапогах и в новой портупее, потрескивавшей при каждом его движении. Около Уланова комиссар задержался.
— Выспался, помылся? — спросил он.
— Так точно, товарищ старший политрук! — громко ответил Николай, обрадованный встречей.
— Ну, ну... — улыбнувшись, Лукин отошел.
В одной шеренге с Николаем шагали Кулагин, Рябышев, Колечкин. Поглядывая по сторонам, юноша видел их профили: скуластый, недобрый — Кулагина; курносый, румяный даже в сумерках — Рябышева; тонкий, задумчивый — Колечкина. Впереди шел Двоеглазов — узкоплечий, возвышавшийся над соседями. Рядом с ним Николай увидел бойца пополнения, с которым недавно познакомился. Тот на ходу снимал пилотку и ладонью утирал вспотевшую стриженую голову.
Совсем стемнело, когда бойцы вышли из деревни. Небо было закрыто облаками, и дорога слабо белела среди черных полей. Как и всегда в начале пути, эта дорога долгих маршей и трудных побед показалась Уланову бесконечной.