Часть 2
Она снова подумала о любви Горбунова, и ее словно омыла теплая волна... Но не потому, что сама она привязалась к этому человеку, — ей было ново и весело сознавать себя любимой. Ее как будто уносил на себе быстрый поток больших событий, интересных встреч, отважных поступков, чистых побуждений... Самая опасность вызывала особенное, обостренное чувство жизни. И даже трудный быт казался теперь Маше полным прелести необычайного.
Максимова, наконец, встала и вышла из комнаты. Маша проводила ее загоревшимся взглядом.
— Ох, сестрички! — начала она. — Если бы вы только знали... — Она умолкла, заслышав шаги в сенях.
Дуся, широкая в плечах, плотная, вернулась, неся охапку соломы.
— Ты о чем? — спросила Голикова.
— Так, ничего, — сказала Маша.
Надо было устраиваться на ночь, и девушки вышли из-за стола. Маневич расстелила на соломе плащ-палатку, потом подошла к подругам. Она немного косолапила, ставя носки внутрь. Взявшись за руки, обнявшись, девушки постояли несколько секунд, как бы прощаясь с вечером, который был так хорош и уже кончился.
— Песен не попели, жалко, — сказала Клава.
Аня переставила коптилку на край стола, чтобы не так темно было в углу, где подруги собирались спать. Сидя на шумящей, потрескивающей соломе, они стаскивали сапоги, снимали гимнастерки. На троих было одно одеяло, и поэтому его разостлали поперек; ноги покрыли шинелями.
— Прямо не верится, что я опять с вами, — тихо сказала Маша. Она лежала посредине, между Клавой и Аней.
— Я так рада, — прошептала Голикова, привлекая голову Маши к себе на круглое, мягкое плечо.
Слышалось ровное, спокойное дыхание Максимовой. Она лежала на самом краю общей постели и, кажется, уже уснула. На столе клонился, вытягиваясь, огненный лепесток коптилки. И сумрак, наполнявший комнату, слабо покачивался на бревенчатых стенах.
— Совсем спать не хочется, — в самое ухо Маши сказала Голикова.
— И мне не хочется, — шепнула Маша.
"Сейчас я им все расскажу", — подумала она, вздохнув от сладкого волнения... Приподнявшись на локте, она попыталась удостовериться в том, что Максимова действительно спит.
— А знаешь, я из пулемета стрелять научилась, — сообщила Голикова.
— Не ври, — сказала Маша.
— Мне капитан Громов показал...
— Кто это Громов?
— Ты его не знаешь... Артиллерист один.
— Он н-ничего себе, — заметила Аня.
Клава села, поджав под себя ноги, покосилась ка спящую Дусю и, низко наклонившись над Рыжовой, еле слышно сказала:
— Он мне объяснился вчера.
— Объяснился? — не сразу переспросила Маша. Ее собственная новость оказалась как бы похищенной у нее, и девушка почувствовала себя уязвленной.
— То есть не совсем объяснился, но дал понять, — прошептала Голикова; глаза ее в полутьме казались огромными.
— Как это дал понять?
— По-всякому... Сказал, что у него голова кружится, когда я рядом стою. Потом про руки мои говорил, про волосы.
— Ну, а ты что? — спросила Маша заинтересованно.
— Он меня обнять хотел, я по рукам ударила, — радостно сказала Голикова.
— И все?
— Потом он меня обнял... Мы в сенях стояли... Там темно... Ну, и поцеловал... Потом я вывернулась и убежала.
— Пошляк он, твой Громов, — проговорила Маша, так как ей действительно не понравилось то, что произошло с Голиковой: это не отвечало ее собственным смутным ожиданиям, и девушка была обижена не столько за подругу, сколько за самое себя.
Голикова помолчала, не понимая, почему событие, доставившее ей столько удовольствия, не обрадовало самых близких ей людей.
— Отчего же пошляк, если я ему нравлюсь? — выговорила, наконец, она.
— Стыдно об этом думать сейчас, — сказала Маша, испытывая даже некоторое мстительное удовлетворение от того, что говорит это подруге, опередившей ее своим рассказом.
— Ты что, з-замуж собираешься за него? — спросила Аня, приблизив к Голиковой лицо с удивленно взлетевшими бровями.
— Нет... не собираюсь, — вяло ответила Клава.
— А к-как же ты думаешь? Т... т... — Аня разволновалась и умолкла, пережидая, когда сможет снова заговорить. — Т... так просто...
— Никогда, — устрашившись, сказала Голикова.
— Выбрось все это из головы, Клавка, — зашептала Маша. — Мы не для романов сюда приехали... Кончится война — тогда, пожалуйста, целуйтесь.
Опустив голову, Клава потыкала пальцем в одеяло.
— Легко вам говорить, девушки, — сказала она покорным голосом. — Если б к вам так приставали...
— Почему ты думаешь, что не пристают? — спросила, не удержавшись, Маша.
Голикова быстро наклонилась и крепко стиснула ее руку выше локтя.
— Кто? — выдохнула она.
— Не хотела я вам говорить... — сказала Маша, не чувствуя уже особенного желания быть откровенной.
— Я вам все рассказываю, а ты секретничаешь, — возмутилась Клава.
— Если проболтаетесь — убью! — "предупредила Маша.
— Ясно, — ответила Голикова.
— Горбунова, старшего лейтенанта, знаете? — очень тихо сказала Маша.
— Кто ж его не знает! — прошептала Клава.
— Засыпал меня письмами... Не понимаю, как мой адрес узнал.
Маша вскочила и босиком на цыпочках побежала к лавке, где лежала ее гимнастерка. Из нагрудного кармана она достала несколько помятых бумажных треугольников и села ближе к коптилке.
— Вначале товарищ старший лейтенант моим здоровьем больше интересовался, — сказала она. — А перед своим отъездом получила я вот это...
Аня и Клава переползли по постели к ногам Рыжовой. Подняв встрепанные головы, они приготовились слушать. Аня обхватила худые плечи длинными белыми руками.
— Я так удивилась... — проговорила Маша.
Огонек в коптилке оставлял в тени часть ее лица, обращенную к подругам, но обрисовывал золотистой линией профиль, утиный носик, шевелящиеся губы, короткие вихры надо лбом. Развернув треугольник. Маша начала читать негромким ясным голосом:
"...Не удивляйтесь этому письму. Быть может, мы не так уж скоро встретимся... Но и через год, два, три я отыщу вас, где бы вы ни были. Поэтому я хочу, чтобы вы немножко ожидали меня..."
Маша сидела на лавке в одной сорочке, стянув ее и придерживая на груди, упершись в темный пол узкой ступней.
"...Дорогая моя, — читала она дальше, — простите, что так называю вас. Может ли быть, что я полюбил вас после того, как перестал видеть. Нет, конечно... Но я только теперь понял то, что случилось раньше. Помните ли. Маша, ту морозную ночь, когда мы с вами отбивались от фрицев, сидя в разрушенной школе? Там, под свист осколков, я почувствовал, как вы мне дороги! И я пишу это письмо с одной мыслью — не забывайте меня! Сколько бы ни пришлось воевать, год, два, три — я буду напоминать вам о себе..."
Маша читала нарочито ровно, невыразительно, подчеркивая свое полное безразличие. Вдруг она оборвала чтение, ощутив неловкость, как будто любовь Горбунова была уже их общим проступком.
— Дальше все в том же духе, — сказала она.
— Красиво как пишет, — прошептала Клава.
— Сентиментальности... Никак не ожидала от боевого командира.
— Ну, читай, читай... — нетерпеливо сказала Голикова. — Еще немножко...
Маша неохотно наклонилась над письмом.
"...Я часто думаю, Маша, о том времени, когда кончится война, — снова начала она, — какое это будет чудесное время! Помню, окончив десятилетку, я летом с товарищами поехал на Кавказ. Мы поднимались на высокую гору, долго карабкались, подтягивались на веревках, мы шли в облаках, в непроглядном тумане... И вдруг увидели солнце... Когда я думаю о нашей жизни после победы, — а мы обязательно победим, — я так и представляю себе эту жизнь: темные тяжелые тучи внизу, позади, а над головами синее небо..."
Маша снова не окончила, испытывая все большее недовольство собой. Пока она читала, в комнате, казалось, звучал не ее голос, произносивший искренние, хорошие слова. Они были обращены к ней одной, и то, что их слушали другие, не понравилось девушке.
Она читала все тише и, наконец, замолчала, потом медленно сложила письмо.
Черный, отлакированный таракан вынырнул из темноты, побежал по краю стола и остановился в нерешительности, опустив усики. Маша встала и сунула письмо в карман гимнастерки.
— Я даже рада теперь, что меня не назначили в полк, — сказала она, — пришлось бы часто встречаться... Ни к чему это.
— Ты не любишь его? — изумленно спросила Клава.
— Конечно, нет, — сказала Рыжова, хотя опять не была уверена в этом. Однако после всего, что она только что наговорила Голиковой, она не могла ответить иначе.
— В-вы можете после войны п-пожениться, — прошептала Аня, так как была добра и рассудительна.
— Дурочка, разве мы имеем право думать о любви, когда идет такая война! Мы должны забыть все личное...
Маша почувствовала сожаление, почти испуг, столь решительно жертвуя собой. Но было нечестно разрешить себе то, в чем она отказывала другим.
Опустившись на постель, она поползла на четвереньках под одеяло. Девушки улеглись и некоторое время молчали. Маша сознавала, что подруги не одобряют ее: видимо, они жалели уже старшего лейтенанта. И хотя она не только разделяла их жалость, но в большей степени горевала над собой — отступать ей было некуда.
— Ничего с Горбуновым не сделается, — сказала она. — Злее немцев бить будет.
— Удивляюсь на тебя, Маша, какая ты волевая... — упрекнула ее Голикова.
— Какая есть... Многие говорили, что из меня атаман выйдет... — Неожиданно для себя Маша печально вздохнула. — И частично не ошиблись...
Приподнявшись, чтобы поправить свое изголовье, она заметила вдруг открытые внимательные глаза Максимовой. "Ох, она не спала!" — подумала Маша, вглядываясь в сумрак, стараясь понять, как относится Дуся к тому, что слышала. Но скуластое лицо некрасивой девушки было непроницаемо.
Подруг разбудили, едва начался рассвет. В медсанбат была доставлена с переднего края большая партия раненых, и Рыжова, запыхавшись, прибежала в сортировочную. Там на полу, на лавках лежали люди в мокрых шинелях, в ботинках, облепленных грязью. Под потолком горела, ничего не освещая, забытая керосиновая лампа на проволочной дуге. В маленькие квадратные оконца, мутные от дождя, проникало утро.
Маша огляделась и направилась к военфельдшеру. Мимо нее санитары пронесли на носилках человека, покрытого с головой шинелью. Были видны только слипшиеся от воды или пота волосы; рука с засохшей на пальцах грязью почти каралась пола. На угольниках шинели раненого Маша увидела три зеленых квадратика, обозначавших звание старшего лейтенанта. И, не отдавая себе отчета в том, что делает, она бросилась к носилкам. Их поставили на пол, и Маша наклонилась над раненым. Она подняла его безвольную руку и положила вдоль тела так, как ей казалось, будет удобнее. Потом осторожно приподняла угол шинели. Она увидела незнакомое синевато-серое лицо с неплотно прикрытыми глазами.
"Не он!" — чуть не крикнула Маша, скорбя и радуясь одновременно.
Тихо опустив шинель, она отошла... 5
Вечером, накануне боя, командующий армией переговорил по телефону со своими командирами дивизий. От каждого он принял доклад о том, что подготовка к наступлению закончена или будет закончена до рассвета. Каждому он пожелал удачи, но не всем вполне поверил. Поэтому офицеры тотчас же отправились на командные пункты частей. Бригадный комиссар Уманен, член военного совета армии, еще с утра объезжал соединения. Ночью он позвонил и донес, что армия к действиям готова, но ухудшившаяся погода внушает тревогу за исход операции. Командующий подтвердил, однако, приказ о наступлении. Было уже поздно, и он отпустил начальника штаба, с которым весь вечер работал. Прощаясь, генерал-майор пожал командующему руку значительнее, чем обычно.
— Ну, помогай нам... — начал Рябинин и умолк, не договорив, кто именно должен был им помочь.
Вызвав адъютанта, он сказал, что уходит к себе спать. Слегка согнувшись, Рябинин встал из-за стола и направился к выходу; боль в пояснице не позволяла ему с некоторых пор сразу выпрямиться после долгого сидения. Адъютант предупредительно распахнул перед генералом дверь; на крыльце он включил фонарик. В узком луче света замелькали частые голубые капли, косо падавшие из темноты.
— Льет и льет, — сказал Рябинин ворчливо.
— Потоп, все развезло, — сказал адъютант.
Он попытался взять командующего под локоть, чтобы помочь сойти по ступенькам, но тот убрал руку, уклоняясь от услуги.
Они перешли улицу, шлепая по лужам, и поднялись на крыльцо дома напротив. Часовой, ослепленный фонариком, приблизил к генералу сощуренные, вглядывающиеся глаза. Адъютант постучал, и женщина в темном платье, отводя от света заспанное лицо, впустила командарма, На цыпочках, чтобы не потревожить хозяев, он прошел в свою комнату...
Здесь, как обычно, ожидал на столике глиняный кувшин, покрытый блюдечком; рядом под чистым полотенцем лежал хлеб. Генерал отправил спать адъютанта, налил молока в кружку и стоя выпил. Потом присел, отдыхая...
Утром он начинал наступление, подготовка к которому поглощала все его силы в течение последних недель. И хотя цель операции заключалась всего лишь в овладении несколькими пунктами, что облегчило бы последующие наступательные действия фронта, Рябинин испытывал скрытое волнение... Через несколько часов он должен был атаковать крупными силами в условиях весенней распутицы, что до сих пор никому не удавалось. В штабе фронта многие считаЛи рискованной не самую идею этого сражения, но именно его дату. Однако намерения главного командования, предписавшего наступление, были правильно поняты генералом. Успех или неудача его попытки имели принципиальное тактическое значение. Поэтому командарм чувствовал себя более возбужденным, чем обычно... Вернувшись, наконец, к себе после долгого дня деятельности, только насильственно прерванной, а не завершенной, он как будто не знал, что ему делать со своим одиночеством. Он оглядел комнату, снял очки, протер их, повертел в руках, рассматривая оправу, потом опять надел.
На столе, поверх стопки газет, Рябинин увидел почтовую открытку и с некоторым замешательством вспомнил, что на нее давно надо ответить. Письмо было от сестры, с которой он не виделся много лет... Но генерал привык уже отвечать только на служебные бумаги, на запросы и рапорты — он был вдовцом, не имел детей, друзья его молодости потерялись... Достав из стола чистый лист бумаги, Рябинин задумчиво сидел над ним некоторое время, не зная, как и с чего начать. Не без труда он сочинил коротенькое сообщение о том, что здоров, что наступила весна и снег сходит с полей. Подумав, он попросил сестру не беспокоиться о нем и справился о здоровье племянницы, которой никогда не видел. Он едва не подписался своей полной фамилией, как подписывался под приказами. Спохватившись, он удивленно вывел: "Твой брат Сережа".
В занавешенное окно слабо и дробно застучал дождь, брошенный на стекло ветром.
"Льет, проклятый!" — подумал командарм, прислушиваясь.
Он посмотрел на часы — отдыхать ему осталось немного. Надписав на конверте адрес, он с облегчением отодвинул письмо. Повернувшись боком к столу, генерал, стараясь не запачкать пальцев, долго стаскивал сапоги, затем, отдуваясь, отнес их к кровати. Он постоял там и снова вернулся к столу, неслышно ступая большими ногами в белых шерстяных носках. Сняв телефонную трубку, он вызвал начальника своей артиллерии.
— Не спишь еще, Иван Федорович? — спросил генерал. — Как настроение? Хорошее?.. Я его тебе испорчу.
Прикрыв трубку морщинистой рукой, он негромко продолжал:
— Где пушки РГК? Мне Богданов жаловался, Уманец звонил... Размыло гать?! Ну, то-то... — успокоился командарм, услышав, что дорога уже починена.
— ...Погода меня режет, — закончил начальник артиллерии свои объяснения.
— Это бедствие, а не погода, — согласился генерал. С пола тянуло холодом, и он поочередно поджимал то одну, то другую ногу. — Только я сочувствовать не умею... Вот именно... В твое положение входить не стану.
Командарм положил трубку, сел на край кровати и начал раздеваться. Ему не нравилось собственное постаревшее тело, постоянно ныне напоминавшее о себе, и, разоблачаясь, он старался не смотреть на него — на грузный живот, на грудь с посеревшей, как будто намыленной растительностью. Вытянувшись под одеялом, он испытал на минуту сладостное чувство физического покоя...
"Кап... кап... кап..." — услышал он легкое постукивание дождя.
— Будь ты неладный! — пробормотал Рябинин.
Он с беспокойством подумал, что вода в Лопата, протекавшей на фланге его армии, поднимется за ночь еще выше. Правда, он приказал обследовать и укрепить дамбу, оберегавшую долину реки, однако размеры паводка предусмотреть было трудно.
Как у многих старых людей, сон Рябинина был короток и приходил не сразу. Генерал боялся, что вообще не уснет этой ночью, если не попробует успокоить свою растревоженную мысль. Чтобы не думать о дивизиях, двинувшихся уже на исходные рубежи атаки, он снова надел очки и взял газету. В доме было тихо, слабо сияли никелированные шарики на кровати, равномерно тикали ходики на стене. Командующий терпеливо читал статью за статьей, время от времени поглядывая на окно. Там беспорядочно, чуть слышно шумел дождь. Стараясь не раздражаться, Рябинин отложил газету, прикрутил свет в лампе и закрыл глаза. Тотчас же в голове его, словно выпущенные на волю, замелькали обрывки приказов, отданных сегодня, лица людей, рапортовавших ему, вспомнились недавние заботы, невысказанные опасения...
"Надо спать", — беззвучно пошевелил губами генерал, сжимая веки...
Спустя некоторое время ему действительно удалось заснуть, но это был пугливый, стариковский сон... Рябинину чудилось, что он все еще слышит голос, повторяющий одно и то же:
"Погода меня режет, погода, погода..." Было неясно лишь, кто это шепчет: начальник артиллерии или Уманец, член военного совета?
"Бедствие, а не погода", — отвечал командарм, и собственные слова казались ему гневными, суровыми, уничтожающими. Он что-то еще говорил и, не понимая своих речей, испытывал, однако, полное удовлетворение. Иногда он почти просыпался, и шарики на кровати начинали мерцать, как сквозь туман. "Кап... кап... кап..." — постукивал кто-то возле его головы, и генерал чувствовал неотчетливую тревогу.
"Надо вставать", — думал он и медлил, пока не переставал слышать. Он открыл глаза ровно в пять часов, как и наметил, ложась в постель.
Одевшись и накинув на плечи пальто, генерал вышел в сад, примыкавший к дому. Начинало светать; безлиственные низкие яблони с искривленными ветвями толпились в посеревшем воздухе. Командующий медленно прошел по размокшей тропе к невысокому заборчику. Сад был расположен на краю возвышенности, и отсюда смутно виднелась огибавшая ее полузатопленная дорога, — три тягача тащились там, волоча тяжелые длинностволые пушки. Командующий — высокий, тучный, в просторном пальто — смотрел сверху. Машины ревели, задыхаясь, и малиновый огонь рвался из выхлопной трубы. Люди, едва различимые, скользили по обочинам и таяли в сумраке, тягачи скрывались в нем один за другим. Генерал, подняв голову. пристально глядел им вслед. В бесцветной, водянистой тьме вспыхнул и погас розовый огонек, но еще долго был слышен частый стук перегретых моторов. Командарм всматривался на запад, как будто хотел увидеть всю свою армию, десятки тысяч людей, сосредоточившихся в тумане, множество машин и орудий.
"Режет меня погода, режет", — подумал он, и малоподвижное лицо его стало жестоким.
Как ни велика была его тревога за исход сражения, именно в эту минуту он перестал колебаться, почувствовав ярость. Он тяжело вздохнул и поджал большие бледные губы. Его лично задевало это сопротивление стихии, с которым он боролся тем упорней, чем оно казалось опасней. Мера его требований к людям уже не определялась тем, что было известно командующему о человеческих возможностях. Ее диктовало сознание человеческих интересов, защищаемых его армией. Как и все люди, Рябинин судил о других по самому себе. А сейчас его вела вперед гневная воля, та, что крепнет в препятствиях, ожесточаясь вместе с ними.
В семь часов командарм атаковал сразу в нескольких направлениях, из которых ни одно, однако, не было решающим. Главный удар намечался по плану позднее, после того, как немцы введут в бой свои резервы. Надлежало поэтому на всех участках наступления действовать с величайшей энергией, чтобы обмануть противника. Вскоре стало известно, что наступающие части почти не продвигаются. Немцы были застигнуты врасплох, но грязь помешала использовать преимущества внезапности, и сопротивление неприятеля возрастало. Генерал позвонил полковнику Богданову. Тот донес, что батальон Горбунова отброшен, но снова идет в атаку. Немцы, видимо, действительно были обмануты, так как сосредоточили там большое количество заградительного огня; В заключение Богданов попросил разрешения поддержать Горбунова частью своего резерва.
— Твой Горбунов выдержит? — спросил командующий.
— Пока живой — выдержит, — ответил Богданов.
— Свяжись с Горбуновым, — продолжал командарм, — скажи, что я приказываю ему кончать... А резерв еще пригодится тебе...
Старший лейтенант Горбунов и комиссар батальона Лукин лежали на опушке леса. Сзади падали немецкие мины; иногда разрывы слышались поблизости, теперь они удалялись. Рядом стучали топоры, и с долгим шумом валились деревья. Это артиллеристы прорубали дорогу для полковых пушек, и Горбунов ждал, когда орудия встанут на прямую наводку. Он смотрел на темное, сочащееся поле, кое-где изъязвленное воронками. Отсюда были видны в мутном воздухе немецкие укрепления — низкий, длинный частокол проволочных заграждений.
— Владимир Михайлович, — закричал Горбунов, — мы были бы там, если бы не эта чертова грязь!
— Конечно! — ответил Лукин — худощавый, длинный, в очках, которые он, не снимая, часто протирал пальцами.
— Мы бы их вышибли, если б не грязь! — повторил. Горбунов.
Лукин достал из кармана шинели кубик концентрированного кофе с молоком и сорвал обертку.
— Из-за чертовой слякоти мы не прошли... Чепуха какая! — громко сказал Горбунов.
Он действительно сделал все для того, чтобы атака, у которой не было шансов на успех, принесла победу. Он и майор Николаевский хорошо выбрали время наступления, наладили взаимодействие с артиллерией, совершенно, впрочем, недостаточной, создали минометное прикрытие, продумали боевой порядок... И, тщательно готовясь к безнадежному бою. Горбунов вскоре поверил в чудесную удачу, — не оттого, что изменилось соотношение сил, но потому, что иначе не мог бы руководить боем. В распоряжении старшего лейтенанта оказалось множество спасительных формул вроде: "Бывает же слепое везение...", "Чем черт не шутит!..", "А вдруг получится?" Лишь иногда, глядя на своих людей, полностью, как он знал, доверявших ему, Горбунов чувствовал жаркую тревогу. Однако, даже без особенных усилий, ему удавалось не думать о том, что ее порождало. К началу операции он испытывал, азартное нетерпение, похожее на состояние игрока, поставившего на карту больше, чем он может заплатить. И судьба как будто улыбнулась Горбунову: его атака началась неожиданно для немцев. Но люди увязли в размокшей почве, и была утрачена единственная возможность успеха: быстрое преодоление зоны огня. Теперь старшин лейтенант намеревался, выполняя приказ, повторить попытку, не рассчитывая даже на ее внезапность.
— Я пойду с третьей ротой, — сказал Лукин и встал на колени. За щекой его, оттопыривая кожу, шевелился кубик кофе с молоком.
— Отлично! — закричал Горбунов. — Там половина бойцов из этого чертова пополнения.
— Я пойду с ними, — повторил Лукин.
— Очень хорошо! Очень!
— Поднимать людей надо... Не обстрелялись еще, — сказал комиссар.
— Тоже — воины... Влипнет в землю, выставит зад, хоть штыком его коли.
— Хотите? — спросил Лукин, протягивая на ладони несколько кубиков.
— А? — не понял Горбунов.
— Берите, у меня много... Обидно, если останутся, — сказал Лукин, неестественно улыбаясь.
Комиссару было за сорок, но в его тощей фигуре, в порывистых манерах, в оттопыренных ушах сохранилось что-то делавшее его моложе своих лет. Таких людей даже в юности называют академиками, а в профессорском возрасте они похожи на студентов.
Горбунов машинально взял один кубик; оглянувшись на шум сзади, он крикнул:
— Давай сюда! Давай, молодцы!
Там, ломая сучья, продиралась из синеватой зелени елей светло-зеленая пушка. Бойцы в темных, отсыревших плащах катили ее.
Лукин медлил, — ему хотелось проститься, но Горбунов не замечал этого.
— Сюда, сюда! — кричал старший лейтенант. — Сейчас мы им дадим жизни.
"Что я сделаю с этими тремя пушчонками..." — подумал он.
— Я пошел, — сказал Лукин.
— Очень хорошо! — крикнул Горбунов и двинулся навстречу артиллеристам.
Комиссар, пригнув голову, побежал большими шагами в глубь леса.
Батарея легких орудий была развернута на опушке. Бойцы, пошатываясь, спотыкаясь, тащили снаряды в деревянных ящиках. Неожиданно стало темнеть, как будто наступил вечер. Пошел крупный дождь, и лес наполнился шумом множества стучащих капель.
— Приготовьте запасные позиции, — сказал старший лейтенант артиллерийскому командиру. — Не стойте на месте...
Тот кивал головой, от чего с капюшона плащ-палатки летели во все стороны светлые брызги.
— Сысоев, Михайлов, ко мне! — позвал артиллерист. Густые усы его намокли и опустились на губы. — Погодка, прах ее возьми, — невнятно пробормотал он.
— Чертова погодка! — проговорил Горбунов как будто с удовольствием. — Но ничего, не жарко...
Он посмотрел на часы и только тут заметил, что в кулаке у него зажат размокший кубик кофе с молоком... Горбунов вспомнил Лукина и поискал вокруг глазами, рассчитывая еще увидеть комиссара.
"Кажется, он боялся, что не успеет съесть свои кубики, — сообразил, наконец, старший лейтенант. — Надо бы проститься", — мысленно упрекнул он себя, но тут же позабыл о Лукине.
Торопясь, он пошел на свой командный пункт, так как до начала атаки оставалось несколько минут.
Уланов сидел вместе со связистами у телефонного аппарата. Он промок, его трясло от холода, но, как ни странно, физические мучения сделали его менее чувствительным к впечатлениям боя. Мины лопались неподалеку, но он содрогался уже не от их характерного звука, а от воды, стекавшей по спине. Он сопел, стискивал зубы, стараясь побороть ледяной озноб. Занятый собой, Николай снова не заметил, как началась атака. Он испуганно поглядывал на Горбунова, спокойно ходившего среди деревьев, громко отдававшего приказы. Этот необыкновенный человек, одинаково недоступный, казалось, для страха и для страданий, заставлял Николая еще сильнее переживать свою беспомощность. И он сжимался, опускал глаза, желая остаться незамеченным. Неожиданно его позвали к старшему лейтенанту, и Николай вытянулся перед ним так, будто приготовился выслушать свой приговор.
Немцы ввели в бой фланкирующие пулеметы: надо было подавить их, и Горбунов написал об этом артиллерийскому командиру. Передавая Уланову бумажку — мокрую, в фиолетовых потеках, — старший лейтенант взглянул на связного. Тот был бледен, но ореховые глаза его ярко блестели; дождевые капли дрожали на юном, чистом подбородке.
— Быстро... одним духом, — сказал Горбунов.
"Откуда такой?" — подумал он, и теплое чувство на секунду шевельнулось в нем.
— Слушаю, — сдавленным голосом ответил Николай.
Он кинулся бежать, радуясь, что его боязнь оказалась преувеличенной и его ничтожество никому не известно.
Перед Горбуновым предстал еще один связной, посланный от политрука первой роты. Осколок рассек кожу на лбу бойца; кровь набегала ему на глаза, и он утирал лицо тыльной стороной ладони, как утирают пот. С пальцев он стряхивал на землю красные капли... Он задыхался и во весь голос, словно его слушали глухие, прокричал, что в роте не осталось даже половины людей, а уцелевшие залегли и не поднимались...
— Командир ваш где? — спросил Горбунов.
— Убитый командир... — крикнул боец, отвернувшись, он сплюнул розовую слюну.
— Лейтенант Мартынов? — переспросил, не беря, комбат.
— Убитый лейтенант! — крикнул связной.
В эту минуту телефонист доложил, что командир полка вызывает Горбунова.
"Мартынов, Мартынов... — беззвучно твердил комбат, идя к аппарату. — Старый друг! Ни разу ранен не был... И вот — в начале боя..."
Горбунов рассеянно взял трубку и вдруг услышал слабый, далекий шепот. Майор Николаевский спрашивал, почему батальон не продвигается.
— Товарищ майор! — начал Горбунов. "Мартынов убит!" — хотелось ему крикнуть, но он овладел собой. — Докладываю обстановку: люди атакуют по колено в грязи, в ротах тяжелые потери... Я выкатил пушки на прямую наводку.
— Командарм приказал кончать, — невнятно послышалось из трубки.
— Что? — не разобрал Горбунов.
— Кончать, говорю, надо! — донесся отдаленный крик.
— Слушаю, понимаю... — сказал Горбунов и передал трубку телефонисту.
Отойдя на шаг, он остановился, обвел взглядом редкий лес, путаницу голых ветвей, поле, видневшееся между деревьями. Дождь отодвинулся к немецким укреплениям. Косой занавес как будто повис там в воздухе, и в темных складках искрился белый огонь пулеметов.
— Ладно, — вслух, ни к кому не обращаясь, сказал Горбунов.
Он не подумал отчетливо, но ощутил, что никто уже не придет к нему на помощь. Он и его люди обособились уже от остального мира, оторвались от него и шли своим путем, конец которого, видимо, приближался. Было несправедливо, однако, упрекать его, Горбунова, в медлительности. И живое чувство почти мальчишеской обиды поддержало сейчас его.
"Ах, ты так со мною! — всем своим существом адресовался он к неуступчивой судьбе. — Хорошо же... Я попробую еще раз... и мы посмотрим, как это кончится!.." Он подозвал к себе раненого связного, чтобы подробнее расспросить его...
Время подходило к полудню, но сколько-нибудь значительных изменений в обстановке не произошло. Вторая рота безнадежно застряла в грязи. Третья, которую вел Лукин, была усилена резервом Горбунова и находилась ближе других к проволоке противника. Но и там люди залегли в овражке, пересекавшем равнину. Первую роту пришлось оттянуть на исходные позиции. Горбунов свел оставшихся в строю бойцов в один взвод и направил их на подкрепление Лукину. С этой целью он перебрасывал теперь свои огневые средства. Он послал комиссару записку такого содержания: "Владимир Михайлович, вы у цели! Попытайтесь еще разок. Отдал вам все, что имел. Буду прикрывать вас". Свой КП Горбунов перенес метров на сто правее, чтобы лучше наблюдать положение на участке третьей роты. Сюда достигал пулеметный огонь неприятеля, к счастью бивший поверху. На Горбунова время от времени сыпались куски расщепленного дерева, падала срезанная ветка.
Уланов доставил артиллеристам приказ комбата, вернулся, выполнил еще несколько поручений и, наконец, испытывал спасительное чувство своей необходимости в бою. С благодарностью он следил за каждым движением Горбунова, готовый идти куда угодно по первому его слову. Разогревшись, а главное — переключив свое внимание, Николай даже меньше страдал от холода и мокрой одежды. Постепенно он начал понимать то, что происходило вокруг него. Усилия людей, казавшиеся ранее беспорядочными, разобщенными, обретали единый смысл, — и он изумлялся, словно никак не ожидал этого.
Дождь ушел на запад, но в лесу снова потемнело. С востока наплывала синяя, в полнеба, туча, на ее фоне ярко выделялись белые стволы берез. Горбунов смотрел в бинокль, стоя на коленях около дерева. В нескольких шагах от командира присел Уланов. Он видел: по полю, далеко впереди, переползают люди, плохо различимые отсюда, потому что были чуть светлее земли. Николай знал, что это движется на усиление третьей роты сводная группа. Нетерпеливо ожидая дальнейших событий, он даже досадовал на то, что атака происходит недостаточно быстро.
Люди на поле начали куда-то исчезать... И Николай догадался, что они скрываются в овражке, где находился Лукин со своей третьей ротой. Потом над ее невидимым расположением возникло несколько больших земляных всплесков. Через секунду-другую донесся дробный шум разрывов. Всплески начали появляться почти непрерывно, и грохот не прекращался.
"Артиллерийский налет, — подумал Николай, отметив с удовольствием то, что он хорошо уже во всем разбирается. — Заградительный огонь", — проговорил он про себя, бессознательно улыбаясь, как человек научившийся читать. С удивлением он услышал яростный голос Горбунова.
— Шестой! Давай шестой! — кричал старший лейтенант.
Он стоял над телефонистом — большой, широкогрудый, в сбившемся на сторону зеленом плаще, в мокрой, тускло сиявшей каске. Обеими руками Горбунов налег на автомат, висевший на груди, точно хотел сорвать его. Телефонист громко вызывал узел связи, подняв на командира оробевшие глаза.
— Обрыв! — закричал он вдруг с отчаянием и снова продолжал звать.
Странное выражение промелькнуло на лице старшего лейтенанта. Николаю показалось, что Горбунов хотел что-то сказать и не смог, как будто лишившись голоса.
"Случилось несчастье", — подумал Николай, огорчившись не за себя, не за товарищей, но за комбата.
Горбунов приказал связистам исправить повреждение на линии. Потом написал несколько слов в блокноте, вырвал листок и кликнул Уланова.
— Хорошо бегаешь? — спросил он без улыбки. Из-под козырька каски смотрели на Николая серые, строгие глаза.
— Хорошо, товарищ старший...
— Беги, — перебил комбат. — Передашь донесение командиру полка... Скажи, что я прошу огня... Огня! — повторил он, по-особенному выговаривая это слово. — По линии беги — скорее доберешься...
И Горбунов медленно прошел на свое место у дерева.
"Эти пушки бьют издалека, я не достану их", — думал он, понимая, что и вторая его атака кончилась неудачей. Рассчитывать на то, что ему удастся быстро связаться с Николаевским, не приходилось. Горбунов устало сел и привалился спиной к стволу, словно отдыхая.
"Лукин не должен оставаться на месте, — рассуждал он, — надо уходить из-под огня, и уходить вперед".
Он вскочил и взял бинокль. Разрывы над овражком охватили большое пространство; дым и грязь образовали там неспокойное, низкое облако, закрывшее горизонт. Оно все время возобновлялось, словно под порывами ветра; розовое пламя поблескивало в его глубине...
"Этого никто не выдержит... — подумал Горбунов. — Это конец..."
На мгновенье он почувствовал острое разочарование в самом себе, так как до последней минуты жила в нем вера если не в свои силы, ограниченные возможностями, то в свою счастливую звезду. Судьба отказала ему, однако, даже в таланте удачливости... Горбунов снял с шеи автомат и, согнувшись, побежал вперед. Все же он должен был попытаться поднять тех, кто уцелеет. Он не размышлял над тем, насколько целесообразно его решение, но повиновался естественному импульсу командира. Он спасал своих людей...
Вокруг лежало открытое поле, местами залитое водой, которую не принимала уже земля. Коротко свистели пули — Горбунов их не слышал. Странная мысль мелькнула у него:
"Хорошо, что я один, что здесь нет Маши..."
Он почувствовал облегчение оттого, что девушка не видит его в час последней, самой большой неудачи. Ибо даже теперь Горбунову хотелось остаться в ее памяти победителем и счастливцем. Вдруг он заметил высокого солдата, бегущего навстречу. Сблизившись, Горбунов и боец сели в грязь.
— Двоеглазов, ты? — закричал Горбунов обрадованно.
— Я, я... — тоже кричал боец. На его грязном, осунувшемся лице обозначилась приветливая улыбка.
— Ну, как вы? — крикнул старший лейтенант.
Двоеглазов торопливо доложил, что комиссар просит открыть огонь по немецким гаубицам, которые не позволяют высунуться из укрытия.
— Потери большие? — спросил комбат.
— А как же — большие, — ответил Двоеглазов, словно удивившись вопросу. — Одно спасение — перелетов у фрицев много, по пустому месту часто кладет...
Горбунов приказал передать комиссару, что огонь будет дан и что во всяком случае уходить из овражка можно только вперед. Потом он вернулся на свой КП. Он должен был ждать, пока наладится связь с командиром полка, — ничего другого не оставалось. 6
Уланов выбрался из леса на открытое место. Телефонный кабель вился здесь по земле, пересекая большую полянку. Кое-где была уже видна на ней редкая чистая зелень первой травы; в низких местах поблескивали лужи. Внезапно из одинокого куста впереди вырвалось желтое пламя, — куст взлетел на воздух и рассыпался там на отдельные ветки. Тут, видимо, и ложились мины, грохот которых Николай слышал все утро. Но теперь он почти не испугался близкого разрыва. Он спешил по важному делу, и бумажка, спрятанная в кармане гимнастерки, делала его как бы неуязвимым. Пробежав еще несколько шагов, он торопливо лег, так как услышал нарастающий треск. Вторая мина разорвалась сзади, и, оглянувшись, Николай увидел темное облачко на опушке. Он вскочил и устремился дальше к невысокой рыжеватой кочке, возле которой снова упал.
"Вовремя", — подумал он, почувствовав на лице ветер взрывной волны и обрадовавшись так, словно ему удалось обмануть кого-то, гнавшегося за ним. Согнувшись, он помчался к светлому пятну шагах в двадцати от себя и повалился там. Пятно оказалось новеньким алюминиевым котелком, полным дождевой воды.
Мины падали довольно часто по всей полянке, и Николаю приходилось иногда ложиться раньше, чем он достигал очередного намеченного пункта. Но с каждым новым десятком метров азартное упоение охватывало Николая. Слыша справа, слева металлический, дребезжащий гром, он отмечал про себя: "Мимо!!", "Недолет!", "Опять мимо!", испытывая при этом обжигающее удовольствие. Казалось, он играет с могучим, ослепшим от бешенства противником, промахи которого веселили тем сильнее, чем чаще повторялись. Николай искушал судьбу, выбирая теперь более далекие ориентиры. И неожиданное ликование поднималось в нем: он уже не только перестал бояться, но ощущал неведомое доселе счастье полного бесстрашия. Удивительное чувство вольности, легкости, силы, незнаемое до сих пор, несло юношу вперед. Он взбежал на пологий бугор так, словно взмыл на крыльях. Доблесть, оказывается, в себе самой таила прекрасную награду; преимущества храбрости остаются поэтому навсегда не известными трусам. Николай мчался вниз, и земля, напитавшаяся водой, мягко опускалась под его ногами. У подножья бугра сидел боец, и Николай остановился... Он узнал связиста, вышедшего на линию раньше него...
— Встретились... — сказал боец. — Бери мой инструмент.
— Вы что? — спросил, не понимая, Николай, разгоряченный своей игрой.
— Сам видишь... — сказал связист.
Он сидел, подавшись вперед, согнувшись, прикрывая руками живот. Между растопыренными пальцами виднелось намокшее черное сукно шинели. И Николай, содрогнувшись, отвел глаза.
— Концы зачистить надо... до блеска, — продолжал боец внятно, без заметных усилий, но темная кожа на его немолодом лице с мохнатыми взъерошенными бровями странно посветлела, как будто слиняла. — Потом соединишь концы, потом обмотаешь... Дело нехитрое.
— Давайте отведу вас, — сказал Николай, стараясь не смотреть на то, что закрывал боец.
— Скорей надо, а со мной проволынишься... Обрыв где-нибудь дальше... — Связист поморщился и согнулся еще больше. — Щиплет, — пробормотал он. — Бери катушку.
— И вернусь... Я мигом, — сказал Уланов.
Он испытывал одновременно и нестерпимое сострадание, и смутное чувство своего превосходства над раненым, словно то, что произошло со связистом, не могло случиться с ним самим.
— Тут меня и найдешь, — проговорил боец устало.
— Я мигом, — повторил Николай.
Он вскинул на плечи катушку, взял сумку, с инструментами и побежал, чувствуя непонятный стыд и облегчение.
Снова пошел дождь, на этот раз крупный и частый. Вскоре серая, сплошная штриховка ливня обесцветила все окружающее, как будто смыла с него краску. Неяркое свечение множества разбивающихся капель поднималось над землей. Дождь быстро усиливался, и полянка, трава, одинокие деревья начали излучаться.
Николай запыхался и бежал медленно, тяжело, теперь, к тому же, он был нагружен сверх меры. Помимо винтовки, двух гранат, вещевого мешка, патронов, противогаза, он нес катушку с проводом и линейную сумку. Дождь, стучавший по каске, оглушал его.
— Вот дьявольщина! — громко, однако без особенной злобы, сказал Николай.
Он уже так промок раньше, что ливень его мало беспокоил. Но шум в ушах и вода, стекавшая с козырька, мешали смотреть. И Николай низко наклонялся, следя за кабелем, проложенным по земле.
Минометный обстрел прекратился, и Уланов заметил это даже с некоторым опозданием.
"Что, взяли?" — подумал он, приятно сознавая свою смелость и удачливость.
— Ах, бедняга, бедняга! — тут же вслух проговорил он, вспомнив раненого связиста.
Николай заторопился, — надо было как можно скорее доставить донесение. Но теперь он не мог отвести глаз от провода и досадовал на помеху. Впрочем, исправление телефонной линии было, вероятно, не менее важно. Николай грузно переваливался, чувствуя на спине равномерные удары прыгающей винтовки; ботинки его скользили по залитой траве. Вдруг сильная боль подсекла Николая. Он упал, и сумка с инструментами шлепнулась рядом. Поднявшись, он ступил на подвернувшуюся ногу, вскрикнул и провалился снова.
"Та же нога опять..." — подумал Николай. Идти он больше не мог.
Дождь заливал лес; на опушке, где находился Горбунов, образовались кипящие озера. Ветви деревьев трепетали под тяжестью рушившейся на них воды. В омраченном, перекосившемся воздухе не стало видно немецких укреплений. Но навесной обстрел противника не утихал. Синеватые, призрачные столбы разрывов метались в темной толще ливня; вспышки огня перебегали по полю.
Горбунов смотрел, как его артиллеристы тащат две пушки, третья была уже подбита. Люди шли по колено в воде.
— Герои! — кричал Горбунов. — Гвардейцы! Давай!
Он перебрасывал свою батарею на новую позицию, чтобы помочь Лукину, когда тот получит возможность, поднять бойцов в атаку.
— Давай, давай! Сейчас мы дадим им жизни! — кричал старший лейтенант.
Артиллеристы выбивались из сил и поэтому не отвечали. Они облепили орудия так, что казались неотделимыми от них, — бесформенные многоголовые существа ползли, покачиваясь, кренясь набок... Над касками бойцов забилось белесое свечение разбивающихся капель.
Артиллерийский командир на минуту задержался около Горбунова.
— Тонем, товарищ комбат, — проговорил он и отжал ладонью намокшие усы...
— Чертова погодка! — крикнул Горбунов.
Он стоял спиной к своим телефонистам, ожидая, когда его позовут к аппарату. Чтобы не обнаружить нетерпения, он не поворачивался. Связи все еще не было, и Горбунов прислушивался, не заговорят ли наши тяжелые орудия. По расчетам старшего лейтенанта, Уланов должен был уже добраться до командира полка.
Уланов полз на правом боку, опираясь на локоть, оберегая поврежденную ногу. При каждом случайном толчке или неудачном повороте он стонал от боли. Он был один на залитой ливнем полянке, и голос его слабо звучал в шуме падавшей воды. Иногда Николай погружался до подбородка и шарил рукой, чтобы не потерять линию. Так он прополз десятка три метров, и силы начали оставлять его...
— Вот дьявольщина, — пробормотал он, испугавшись, что не сможет доставить донесение.
— Ничего, ничего, Коля! Еще разок, еще! — вслух заговорил он, подбадривая себя. И собственный голос, доброжелательный, полный искреннего участия, придал ему энергии.
— Еще немножко... Еще, — повторял Николай, не приказывая, но прося.
— Ой, ой! — коротко вскрикнул он, задев левой ступней за неровность почвы.
— Ничего, ничего... — снова сказал он, нежно обращаясь к себе.
Ливень скрыл от Уланова границы его полянки. Поднимая голову, Николай видел только плоские, смутные силуэты редких кустов; дальше была непроницаемая стена ревущего потока.
— Еще, еще разок! — твердил Николай, бессознательно повышая голос, чтобы не потеряться в мире, утратившем устойчивость и прочность. Руки Николая тонули в жидкой земле, вода заливала лицо, стекала в открытый рот, катушка цеплялась, мешая двигаться.
— Еще, еще... — повторял Николай.
У него не хватало уже дыхания, и он беззвучно шевелил губами. Он плохо теперь сознавал окружающее, так как все силы его сосредоточились на повторении одних и тех же простых, мучительных движений: надо было Правый локоть перенести вперед, потом подтянуться, помогая левой рукой, и снова вдавить согнутый локоть в землю. Николай забывал минутами даже о цели своих усилий, но и тогда глаза его не отрывались от тонкого черного провода...
Увидев, наконец, место обрыва. Уланов не обрадовался, потому что слишком изнемог, отыскивая его.
— А, черт! — прошептал Николай, глядя на обгоревший конец кабеля, высовывавшийся из грязи.
Он попытался ухватить конец, но провод выскользнул из непослушных пальцев.
— А, черт! — выругался он и левой рукой обернул кабель вокруг кисти, чтобы больше его не терять.
Николай долго кружил на одном месте, ища второй конец, отброшенный разрывом. Нащупав его в воде, он две-три минуты лежал не шевелясь, отдыхая... Затем он вынул из сумки нож, — следовало зачистить концы "до блеска", как наставлял раненый связист. Но пальцы у Николая обессилели, нож не брал обмотки и после нескольких попыток выпал...
— А, черт! — простонал он.
Разозлившись, он зубами поймал конец провода и обгрыз его, обнажив проволоку. Потом этим же способом приготовил второй конец. Когда место их соединения было обмотано лентой, Николай опять немного полежал. Он так ослабел, что не испытывал удовольствия от выполненной работы.
Дождь понемногу утихал, но и это было безразлично Уланову. Каждый новый метр стоил ему теперь тяжких мучений. Боль в щиколотке распространилась на всю ногу, волочившуюся по земле. Больше всего Николаю хотелось опустить голову и не двигаться. Но он как будто ощущал на своей груди невесомый листок бумажки, которую должен был доставить в полк. Поэтому он двигался дальше. Он вполз уже в лес, замыкавший полянку, когда его увидели два связиста, посланные от майора Николаевского. Бойцы подняли Николая, и он потребовал, чтобы его немедленно доставили на КП. Поддерживаемый под руки, он прошел шагов пятьдесят, как вдруг остановился и закричал:
— Там связист остался... Взять его надо...
Терзаемый раскаянием оттого, что не вспомнил о раненом раньше, он торопливо объяснил, как найти его... Один из бойцов побежал назад, на полянку, другой потащил Николая.
Прыгая на одной ноге, держась руками за обшитую досками мокрую стенку, Уланов спустился в землянку. Здесь, в полутьме, около низкого стола, вбитого в землю, находилось несколько человек. Ноги их были погружены в черную воду, залившую пол.
— Что еще? — спросил один из офицеров.
Голова его рисовалась черным силуэтом на фоне маленького окошка, вырезанного напротив входа. Длинные усы торчали по обе стороны затененного лица.
— Связной, товарищ майор, от старшего лейтенанта Горбунова, — доложил за Уланова боец, приведший его. Сам Николай не нашелся сразу, что ответить, — он был слишком взволнован тем, что добрался, наконец, сюда.
— Давай, — сказал командир полка низким, хриплым голосом.
— Сейчас... Вот... — заспешил Николай.
Он прислонился спиной к стене и начал расстегивать шинель. Но жесткое сукно ее набухло водой, и пальцы все еще плохо повиновались Николаю. Офицеры в землянке молча ждали...
— Ах, черт! — в отчаянии пробормотал Николай.
Боец помог ему справиться с крючками, и он извлек, наконец, из кармана гимнастерки промокшую бумажку. Осторожно, чтобы не порвалась, он подал ее майору. Тот развернул донесение, и листок расползся в его пальцах на четыре кусочка.
— Эх! — с неудовольствием крякнул майор.
Сложив обрывки на ладони, он поднес их к окошку.
— Смыло все... Не разобрать ничего, — сердито добавил Николаевский.
Уланов рванулся вперед, инстинктивно стремясь опровергнуть страшные слова. Он пошатнулся, встал на больную ногу и ахнул.
— Говори... Что там у вас? — спросил майор, стряхивая на стол мокрые бумажки.
— Огня... Товарищ старший лейтенант очень просит огня, — высоким голосом сказал Уланов.
— Огня? — переспросил майор, присматриваясь к юноше.
— Да, да... Подавить тяжелую артиллерию, — горячо, но вежливо пояснил Николай.
— Опоздал, брат, — сказал командир полка.
— Как? — прошептал Николай.
— Опоздал, говорю... Ты что, ранен? Ну, ступай...
Наверху боец, сопровождавший Уланова, долго толковал, как пройти на перевязочный пункт. Николай, однако, ничего не понял, потому что был испуган и подавлен.
— Плохо тебе? — спросил связист. Сам он казался не многим старше Уланова; почти белые брови щеточками торчали на его смуглом лице. — Ладно, давай доведу...
Он подставил шею и обхватил Уланова за пояс. Тот обнял товарища, и они потащились на перевязочный.
Связь снова работала, и Горбунов переговорил, наконец, по телефону с командиром полка. В ответ на просьбу старшего лейтенанта Николаевский передал ему все тот же приказ командарма: идти вперед! Огня, который способен был подавить немецкую артиллерию, майор обещать не мог...
Дождь прекратился. Над лесом, над белыми березами двигались с востока на запад низкие серые облака. Горбунов отошел от аппарата, сказал, чтобы ему дали гранаты, и навесил их на пояс. Потом кликнул своих связных и приказал следовать за ним.
"Ну, все, кажется..." — подумал он, как спрашивает себя человек, собравшийся в далекую поездку. Он помедлил, что-то вспоминая, и, ничего не вспомнив, вышел из лесу.
Комбат решил лично поднять в атаку своих солдат, — только себя он еще мог послать в бой. Все остальное, чем он располагал, было сосредоточено уже в одном заключительном усилии. Если бы старшему лейтенанту сказали, что перед ним вся немецкая армия, — он так же напал бы на нее, получив приказ. Но странное чувство, словно он что-то забыл или чего-то не сделал, мучило Горбунова. И это было сожаление о жизни, которую он не успел прожить... Сейчас Горбунов направлялся туда, где ему, видимо, суждено было остаться. Поднять людей в огне, бушевавшем впереди, если даже кто-нибудь там уцелел, казалось невозможным.
На полдороге к овражку, в котором находился Лукин, старший лейтенант увидел, что немцы переносят обстрел в глубину. Вероятно, они решили, что с атакующими, залегшими в поле, уже покончено. Теперь железный грохот слышался в лесу, откуда только что вышел Горбунов. Впереди же наступил неожиданный покой, — низкая, полузатопленная равнина простиралась там, темная, как туча над ней, уползавшая на запад. И Горбунов сразу заторопился... Он бежал по воде, и холодные брызги обдавали его лицо. Если немцы ошиблись и его люди все-таки уцелели. Горбунов действительно мог атаковать. Перед ним снова блеснула надежда, пусть очень слабая. Оставались еще, правда, проволочные заграждения, стрелковый огонь, пулеметы, но все это казалось менее страшным. В непредвиденной милости случая Горбунов учуял доброе предзнаменование... "Скорей, скорей... — подгонял он себя. — Если там я найду живых, мы еще сможем пройти... Надо только добежать, только успеть, пока немцы не ожидают удара..." И Горбунов рвался вперед. Теперь надо было поднять людей, — в этом заключался весь секрет успеха.
По овражку текла высокая вода: люди — живые люди! — сидели в нем, держа на весу оружие. Горбунов соскочил в укрытие, и быстрое течение ударило его по ногам. Он издали увидел Лукина, обрадовался и тут же удавился. Комиссар вставал из воды, подняв в вытянутой руке пистолет. "Что это с ним?" — подумал старший лейтенант. Лукин повел вокруг себя невидящими глазами, — очков на его лице не было, — и вдруг выстрелил.
— За Родину! За Сталина! Вперед! — закричал он голосом, которого Горбунов не слышал у него, — высоким и резким.
"Молодец! Друг мой! Комиссар! — пронеслось в мыслях старшего лейтенанта. Сердце его переполнилось восхищением и благодарностью. — Сам поднял людей... Золото мое!.. Дорогой мой!.." И Горбунов выпрямился во весь рост.
— За Родину! За Сталина! — повторил он.
Лукин услышал его крик. Он обернулся, и комбат успел рассмотреть на лице комиссара изумленное выражение. Больше они не видели друг друга. Частые выстрелы оглушили Горбунова. Бойцы выскакивали из овражка, и он побежал вместе с ними, стреляя на ходу. Неожиданно он почувствовал, что остался один. Слева, метрах в двадцати, виднелись еще разрозненные группки; кто-то быстро полз далеко справа. Горбунов поискал глазами и сзади в нескольких шагах заметил лежавших людей. Обида и гнев охватили старшего лейтенанта. Грозя автоматом, он рванулся назад...
"Почему вокруг все голубое?" — мелькнуло у него в голове. Он не видел, что небо над лесом расчистилось и выглянувшее солнце осветили равнину. Вода, залившая ее, сияла, отражая светлую полуденную синеву.
— Поднимайсь! Вперед! — кричал Горбунов, пиная кого-то сапогом.
Солдат, которого он ударил, слегка приподнял от земли измазанное в грязи толстое лицо.
— Вставай! — надрывался старший лейтенант.
— Я убитый, — пролепетал Рябышев, кося маленьким лазоревым глазом.
— Будешь у меня убитый! — хрипел Горбунов.
— Я убитый... убитый... убитый... — бессмысленно повторял солдат.
Кулагин и еще несколько человек поползли вперед; Рябышев не мог оторваться от земли, он сжался и закрыл глаза.
— Застрелю! — крикнул Горбунов и пошатнулся, почувствовав сильный толчок в грудь.
"Сейчас упаду..." — подумал он и не успел испугаться, перестав что-либо ощущать. Он упал вниз лицом, рядом с Рябышевым, вытянулся и затих. 7
Вечером Горбунова привезли в медсанбат. Из операционной его перенесли в палату — одну из комнат в просторном доме сельской школы. Других раненых здесь пока не было. Старший лейтенант лежал у стены на носилках, и рядом, на полу, обхватив руками колени, сидела Рыжова в халате, в косынке. Был первый час ночи; ее дежурство недавно началось.
Два ряда пустых носилок, покрытых серыми одеялами, заполняли все пространство большой комнаты. Керосиновая лампа под бумажным колпаком, стоявшая на столике, слабо освещала ее. Было тихо; лишь в коридоре время от времени слышались чьи-нибудь шаги. Старший лейтенант не шевелился на своей полотняной постели, и Маша не отводила от него как будто сердитых глаз. Лицо Горбунова с широким сухим лбом и плотно сомкнутыми веками не выражало боли, но казалось бесконечно утомленным; темные руки с побелевшими ногтями бессильно покоились поверх одеяла. Беспамятство старшего лейтенанта продолжалось уже много часов, и он мог не проснуться больше, — одна из двух пуль, поразивших его, нанесла неоперируемое ранение. Маша знала об этом, прислушиваясь к дыханию Горбунова, трудному и неравномерному. Она не замечала, что иногда сама дышит почти так же, замирая во время долгих пауз, когда неизвестно было, вздохнет ли Горбунов опять. Однако сильнее всего Маша огорчилась оттого, что не испытывала большого горя.
Пережив еще утром неожиданное смятение, девушка довольно спокойно приняла известие о том, что Горбунов действительно ранен. Отыскав его в коридоре школы, она почувствовала только удивление и жалость. Комбата несли на операцию, покрытого до глаз простыней; его голые желтоватые ступни, не уместившиеся на носилках, покачивались из стороны в сторону. Молчание и немощь этого большого, сильного человека, представлявшегося ей как бы более взрослым, чем другие, поразили девушку. С посуровевшим, строгим лицом она проводила Горбунова в операционную и подождала там у двери. Все время она искала в себе признаков отчаяния, естественного, видимо, в подобный случаях, и не находила его.
Температура у Горбунова непрерывно росла. Лицо его разрумянилось, отросшая светлая борода густо выступала на пламеневших щеках.
"Жалко как, — думала Маша, — такой молодой еще, и вот..."
Однако гораздо большим было ее сожаление о том, что внезапно кончился, иссяк источник ее тайной радости, что удивительные письма уже некому будет писать, что жизнь ее стала беднее.
"В разведчицы пойду, — решила девушка, — или в пулеметчицы... Что мне в тылу околачиваться?.." И она начала размышлять, каким путем осуществить ей это давнишнее желание. Время от времени она наклонялась над старшим лейтенантом, рассматривая его так, словно видела впервые. Но и в самом деле перед ней лежал человек, мало, в сущности, знакомый, почти чужой и ныне уходивший от нее навсегда.
Дверь приоткрылась, и в образовавшейся щели показалась голова Клавы Голиковой. Маша взглянула на подругу и недовольно отвернулась. Клава вошла, неся котелок, осторожно ступая тяжелыми сапогами. Она была в ватнике, надетом на халат, отчего казалась непомерно растолстевшей.
— Ну, что? — спросила она тихо, присмирев от участия.
Маша повела головой и не ответила.
— На, поешь, — робко шепнула Голикова, не вполне уверенная в том, что ее предложение уместно сейчас.
— Опять горох... — заметила Маша.
— Опять...
— Не хочу, — сказала Маша. Ее раздражали трогательные заботы подруги, на которые она, в сущности, не имела права.
— Поешь все-таки... — Голикова умоляюще смотрела на Рыжову.
— Ладно... Поем, — сказала Маша и поставила ужин на пол.
"Странная какая", — подумала Голикова с некоторой досадой.
Ее сочувствие было слишком велико, чтобы она могла не желать более ясного, общедоступного выражения горя.
— Ты бы поспала часок, — посоветовала она, бессознательно испытывая Машу.
— Как же я могу? — возразила та.
— Я посижу за тебя, — предложила Голикова.
— Нет, не надо...
Клава опустилась на пол и нежно обняла подругу.
— Знаешь, я комиссару нашему все рассказала, — сообщила она.
— Зачем это? — встревожилась Маша.
— Он тебе разрешил за Горбуновым ухаживать...
Маша ничего не ответила, и Голикова, обидевшись, помолчала. Потом, по-своему истолковав сдержанность подруги, горячо шепнула ей на ухо:
— Ты не отчаивайся... Может, еще отлежится... Я уверена, что отлежится...
Маша не произнесла ни слова, и Клава печально вздохнула.
— Закури, Муся, — предложила она. — Говорят, от папироски легче становится... Я сверну тебе, хочешь?
— Глупости какие, — сказала Маша.
— Все бойцы советуют...
Клава тихонько погладила руку Маши.
— А хочешь знать, от чего действительно бывает легче? — доверительно прошептала она. — От мести!..
— Это правильно, — согласилась Маша.
Голикова прижала ее к себе.
— Переживания какие! — сказала она почти обрадованно.
— Уйди, Клавка! Уйди, прошу тебя, — проговорила Маша негромко, тоненьким голоском, но с такой силой, что Голикова испугалась.
— Что? Что? — спросила она, отстранившись.
— Ничего... Уходи! — повторила Маша; ее глаза полуприкрылись, легкая тень ресниц дрожала на щеках.
— Да что с тобой? — прошептала Голикова. Маша, не отвечая, опустила голову.
— Ох, прости меня! — слабо крикнула Клава, ощутив вдруг на лице слезы сочувственного восторга.
Добрые круглые глаза ее часто мигали. Она поспешно отступала к выходу, чувствуя, наконец, запоздалое удовлетворение.
Дверь стукнула, затворившись за Голиковой, и Маша взглянула на Горбунова. Веки его были разомкнуты и серые блестящие глаза устремлены вверх. Маша быстро встала на колени и замерла в ожидании.
Горбунов пристально рассматривал темный, затененный потолок, такой высокий, что вначале он показался ему облачным вечерним небом. Старший лейтенант не догадывался еще, где он находится, однако не испытывал особенного любопытства. Он чуть повернул голову, и в поле его зрения появилась стена, такая же темноватая, пустынная, как в тюрьме. Горбунов опустил глаза еще ниже и увидел девушку, которую сейчас же узнал. Не удивившись, словно все это происходило с ним во сне, он остановил на Маше вопрошающий взгляд.
— Проснулись!.. — сказала она задрожавшим голосом.
"Я проснулся... — подумал Горбунов. — Разве я уже проснулся?" — И он без интереса подождал, что последует дальше.
— Я... — выговорил он и умолк, шевеля запекшимися губами. — Я ранен? — спросил он, так как еще не знал этого точно. Его неприятно поразил собственный голос: тихий, с хрипотцой.
— Не сильно, — сказала девушка.
Горбунову показалось вдруг, что в комнате не хватает воздуха; скуластое лицо его стало испуганным.
— Маша? — спросил он.
— Я и есть, — запнувшись, ответила девушка.
Она машинально потянулась к косынке, чтобы поправить ее, но, поймав себя на этом желании, поспешно опустила руки.
— Как? — прошептал Горбунов и задвигал локтями, стараясь приподняться.
— Лежите, лежите, — сказала Маша.
— Как же? Как? — спрашивал старший лейтенант.
Он был очень слаб и поэтому не мог совладать со своим волнением. Жестковатый рот его кривился.
— Вот, приехала... — сказала Маша.
— А я... я не знал...
Горбунов закрыл на секунду глаза и вновь поднял веки. Он видел Машу, ее овальное личико, полный, небольшой рот, утиный носик, видел глаза, излучавшиеся на него, — они показались Горбунову ярче и больше, так как Маша похудела. Он видел ее со всеми достоинствами, какими наделила девушку его пристрастная память о ней, со всем тем, что, быть может, осталось неизвестным для других. Поэтому Маша казалась ему более прекрасной, чем позволяло его обессилевшее сердце.
— Как это... я не знал? — повторил Горбунов, бессмысленно двигая руками по одеялу.
— Тише... Вам нельзя, — сказала Маша.
Но словно кто-то шепнул в ее душу "можно", отвечая тому, что слышалось в голосе Горбунова, было написано на его красном от жара лице.
— Давно... приехали? — спросил старший лейтенант.
— Три дня уже... — ответила Маша, порозовев от непонятной неловкости.
— Поправились... значит?
— Отлежалась, — сказала девушка.
Горбунов громко всхлипнул и поморщился. Он чувствовал себя растроганным до такой степени, что это было похоже на страдание.
— Отлежалась... — прошептал Горбунов.
"Он плачет", — подумала Маша, пораженная силой чувства, обращенного на нее. Взволновавшись, она опустила лицо.
— Маша! — тихо позвал Горбунов.
— Что вам? — спросила она так же шепотом, снова сев на пол.
— Дайте руку, — попросил он.
— Зачем? — сказала Маша.
Она пододвинулась и протянула руку ребром, как для пожатия. Горбунов взял ее пальцы, и они сложились податливым кулачком в его ладони.
— А я... не знал, что вы здесь... — опять повторил он, словно это и было самым важным.
— Да, — сказала девушка.
— А вы уже... третий день... здесь...
Горбунов не говорил ей о счастье, которое испытывал, — не потому, что робел или стыдился... Но счастье его было таким полным, что казалось естественно разумеющимся.
— Я так и думал... что вы приедете, — продолжал Горбунов.
Он моргнул, стряхнув с ресниц слезу, покатившуюся по огненной щеке.
— Думали, — сказала девушка.
— Я ждал вас...
— Да, — прошептала Маша.
Лицо ее опять посуровело; на-виске возле самой косынки заметно проступила под кожей синеватая жилка, как от физического напряжения.
"Что это со мной? — удивлялась Маша. — Почему я так волнуюсь?.."
Она внимательно посмотрела на старшего лейтенанта и как будто не узнала его. На Горбунове была чистая, почти не смятая сорочка, из-под отложного воротника которой виднелся узкий треугольник розовой шеи. И Маша почувствовала в этом что-то домашнее, доверчивое, юношеское.
— Я... я так ждал вас... — повторил старший лейтенант.
— Да, — сказала девушка.
"Скверная я... ой, скверная!" — подумала она, упрекая себя в недавнем покое сердца, представлявшемся ей теперь таким эгоистическим.
За дверью раздались голоса, потом кто-то пробежал по коридору, — Маша ничего не слышала. Она ощущала на руке горячую ладонь Горбунова; ей было смутно и немного страшно... Прошла минута, не больше, и как будто не стало комнаты, где она сидела, расширившейся до невидимых пределов. Желтый кружок света от лампы быстро расплылся, замерцал стакан воды на столе, шприц загорелся, как звезда, в облаке ваты. Сияние, наполнявшее воздух, становилось все ярче, и бесчисленные теплые лучи протянулись к девушке, растопляя ее нежность. "Я пропала, — мелькнуло в голове Маши. — Пропала навсегда", — подумала она с радостью и облегчением от невозможности что-либо изменить.
— Вы сердитесь? — словно издалека прозвучал голос Горбунова.
— Что? — не поняла она.
— Сердитесь на меня?
— Нет, — сказала Маша.
"Что он говорит?" — удивилась она и нахмурилась.
— Я вижу, что сердитесь, — сказал Горбунов.
Маша покачала головой и рассеянно улыбнулась... Потом тихонько освободила свои пальцы...
Внезапно Горбунов почувствовал резкую боль. Он замолчал, прислушиваясь, но не смог сразу определить, где именно она родилась. Что-то, пока неизвестное, происходило в его теле, уже как будто не принадлежавшем ему. И сознание полной зависимости от того, что помимо его воли сейчас совершалось в нем, встревожило Горбунова. Он посмотрел на свои руки, еще раз удостоверившись таким образом в их существовании. Затем пошевелил ступнями и, хотя боль усилилась от движения, испытал ни с чем не сравнимое ощущение: ноги его были целы.
— Вот... придется поваляться... немного, — проговорил Горбунов: он хотел узнать, куда и как его ранило, но не решался спросить об этом.
— Ничего, — сказала Маша, — ничего опасного.
Замечание Горбунова вернуло ее к действительности, но теперь она не сомневалась в том, что все обойдется благополучно. Как и многие очень молодые люди, Маша, вопреки очевидности, не могла поверить в бессмысленность несчастья. Оно казалось невозможным просто потому, что было бы сейчас несправедливым.
— Нас сразу... не возьмешь, — сказал старший лейтенант, глядя на девушку испытующими глазами.
— Это точно, — ласково подтвердила она и встала на колени, чтобы поправить подушку.
— Придется... недельку-другую полежать, — проговорил Горбунов.
Лицо Маши, склоненное над ним, было совсем близко, но глаза ее смотрели мимо.
— Может, и больше, — сказала девушка, — там видно будет...
— Ну, месяц... — Горбунов ловил взглядом выражение глаз Маши, возившейся теперь со сползшим на сторону одеялом.
— Трудно сказать... Может, побольше месяца, — ответила она.
— Побольше не годится, — проговорил старший лейтенант.
Он осторожно сунул руку под одеяло и нащупал на груди край повязки.
— Вот вы какой, — нараспев сказала Маша. — Обратно торопитесь... — Она с признательностью посмотрела на Горбунова.
"Сюда, значит... — содрогаясь, подумал он. — Плохо... Сейчас упаду..." — припомнилась Горбунову его последняя мысль в бою.
И заключительная картина атаки — голубое, словно эмалевое, пространство, залитое водой, бойцы в мокрых, сверкающих касках, белый огонь немецких пулеметов — как будто осветилась в его памяти.
— Маша... Не слышали... как мой батальон? — спросил он обеспокоенно.
— Не слышала... В порядке, наверно, — заметила девушка.
— Нет, — сказал Горбунов.
— Как нет?
Старший лейтенант отрицательно качнул головой. Он вспомнил уже все: солдат, залегших в грязи, и свою напрасную попытку поднять их...
"Вот все и кончилось..." — подумал Горбунов, адресуясь мысленно к тем, кто послал его в ату атаку.
Он ощутил вдруг странное удовлетворение, как будто несчастье, постигшее лично его, было чем-то закономерным. Но оно естественно, казалось, увенчивало его недавние бесплодные усилия. Самая рана его становилась как бы упреком, который он не мог высказать, пока был в строю.
— Перевязали меня? — спросил он.
— Перевязали... Теперь только лежать... Командую здесь я, — пошутила Маша.
— Слушаю, — сказал Горбунов и раздвинул губы, силясь улыбнуться, — боль, охватившая его грудь и левое плечо, все время усиливалась.
— Лукина... комиссара моего не привозили? — спросил старший лейтенант.
— Нет... Не знаю, — ответила девушка.
Она думала о том, что завтра-послезавтра Горбунова эвакуируют и теперь уже ей надо ждать, пока он выздоровеет. Мысль, что лечение может и не понадобиться, не приходила Маше больше в голову. Радостное, полное надежды чувство, родившееся у нее, казалось, даровало Горбунову долгую жизнь, — для чего же иначе оно возникло?..
— Воды мне... Можно? — попросил Горбунов.
Пальцы его под одеялом мяли простыню. Давящая боль в груди была уже невыносимой.
Маша приподняла голову раненого и осторожно поднесла стакан. Горбунов сделал глоток, зубы его застучали по стеклу, и он отвернулся.
— Ослаб я... все-таки... — выговорил он.
— Ничего... Теперь отдыхайте, — тонким голосом произнесла Маша.
— Отосплюсь... по крайней мере, — сказал Горбунов, снова пытаясь улыбнуться, но все мышцы его были страшно напряжены, и он лишь слабо оскалился.
"Что это? Почему?" — спрашивал себя Горбунов. Он сцепил под одеялом руки и крепко стискивал, чтобы не кричать. — "Долго я этого не выдержу", — испугался он и взглянул на Машу, боясь, что она догадается о его страданиях. — "Что это? Что?" — вопрошал он, недоумевая перед жестокой изобретательностью неудач, не устававших преследовать его.
Казалось, он только для того и видел сейчас эту девушку, чтобы с особенной силой испытать печаль своего положения. Его отчаяние было таким сокрушительным, что он попытался поторговаться с судьбой.
"Пусть болит завтра, пусть болит долго, если так надо, — подумал он, — лишь бы сейчас меня отпустила это боль". Он знал, что его могут усыпить и тогда прекратятся мучения, но его страшило расставание с Машей.
— Ну... как вы жили... в Москве? — спросил он.
— Никого, понимаете, не застала дома, — ответила девушка.
— По-че-му? — раздельно проговорил Горбунов.
— Мать с отцом уехали на Урал... Сестра с племянницей — в деревне. Так и не повидала их, — пожаловалась Маша.
Она сидела боком к лампе; свет золотил ее щеку, маленькое ухо, открытую шею. Глаза девушки мягко светились в тени, покрывавшей большую часть лица. И Горбунов любовался его жадно, торопливо, потому что страдания его были ужасны...
— Скучали... наверно? — медленно сказал он.
— Нет... Скучать не пришлось... Как только приехала, соседи сбежались. Ахают, задают вопросы... Прямо хоть митинг открывай... Потом в райкоме была. Приняли там замечательно.
Горбунов уже плохо понимал Машу, — он был поглощен неравной борьбой. "Ты так со мною, так, — словно говорил он своей боли, — хорошо же... А я не поддамся, я вот так..."
Он не мог кричать в присутствии Маши, но его боль требовала крика, словно мольбы о пощаде. И Горбунов опять дрался со всем мужеством, на какое был способен. Силы его, однако, слабели в этом поединке.
— Вам больно? — спросила девушка, внимательно глядя на него.
— Нет, — ответил Горбунов.
"Маша!.." — мысленно произнес он, и лицо его смягчилось. В эту минуту он прощался с девушкой, как бы отказываясь от нее.
Маша встала, подошла к столу и что-то делала там. Она закрыла собой лампу, но тонкая полоска света очерчивала овал ее лица, узел косынки, покатое плечико. Через несколько минут она вернулась к носилкам.
— Не спите еще? — спросила она, улыбаясь.
Горбунов громко скрипнул зубами.
— Водки... Можно мне?.. — сказал он.
— Вам больно? — прошептала Маша.
— Нет...
Пылающее лицо Горбунова было багровым, и только сухие губы побелели, обесцветились. Глаза его стали как будто слепыми.
— Что же вы? — вымолвила девушка и, не закончив, быстро пошла к столу.
Горбунов ухватился за брусья носилок. Крик раздирал его грудь, бился в горле, но Горбунов не разжал стиснутых челюстей. Когда Маша со шприцем в руках вернулась, старший лейтенант снова был без сознания. 8
К концу первого дня наступления атаки, предпринятые Рябининым, были почти повсеместно отбиты. Полковник Богданов дважды в течение дня просил разрешения поддержать частью главных сил батальоны, начавшие неравный бой, но командующий армией не тронул резервов. В то же время он требовал непрерывного повторения наступательных усилий, поднимая все те же обессилевшие подразделения.
Еще не начинало светать, когда Рябинин выехал на КП Богданова. Атака на основном направлении была намечена на два часа дня — время неожиданное для противника, — но командарм хотел лишний раз убедиться в том, как подготовились войска для решающего удара.
Две черных стены ветвей и стволов неслись мимо по обеим сторонам "виллиса". В скупом свете, падавшем из затемненных фар, едва была видна дорога: жидкие, будто масляные колеи, желтоватые лужи... Машина догнала пехотную колонну и, сбавив газ, обходила ее. Иногда узкий луч вырывал из темноты облепленные грязью, мокрые подолы шинелей, руки, покачивавшиеся при ходьбе, гранаты и котелки, подвешенные к поясам, но лица людей оставались во мраке. Сыпал мелкий дождь, и по ветровому стеклу косо бежали капли; парусина хлопала и плескала над головой командующего...
"Подтягивается... царица полей..." — подумал Рябинин.
Он почувствовал искушение остановить машину и пройти хотя бы часть пути вместе с бойцами. Он даже не собирался много беседовать с ними, но ему захотелось снова ощутить себя в этом тесном движении, услышать частый топот ног, дыхание десятков людей. Невнятный, но требовательный голос старых воспоминаний позвал его так сильно, что генерал тронул за плечо шофера. Тот слегка повернулся...
— Поезжай, Вася... Поезжай, — сказал, пересиливая себя, командующий, так как очень торопился.
Лес справа кончился, и Рябинину открылась предрассветная всхолмленная равнина. Редкие бледные звезды еще светились над ней... Дорога круто сворачивала, и впереди по огромной дуге горизонта перемещалась плотная масса бойцов и орудий.
"Богданов идет... — мысленно установил Рябинин. — Хороший командир, хотя и горячий... Молодой еще и... жалостливый, — подумал он с неодобрением, вспомнив, как порывался сегодня полковник придти на помощь к Горбунову. — А я, выходит, не жалостливый..." — Генерал внутренне усмехнулся, но как будто зависть шевельнулась в нем...
Не без труда он извлек из-под пальто карманные часы; фосфоресцирующие стрелки показывали несколько минут шестого...
"Ну что же, пехота успеет занять свои рубежи..." — рассудил Рябинин. И мысли его снова обратились к тому часу, когда он ударит, наконец, всеми своими силами...
"А я, выходит, не жалостливый..." — опять мелькнуло в его голове, и он недовольно поджал тонкие губы.
Машина шла теперь медленно, иногда останавливалась, пережидая, и командующий начал уже досадовать... Почти у борта "виллиса" виднелись шинели, руки, гранаты, подсумки; лица, неразличимые в сумраке, только угадывались.
Сражение продолжалось уже вторые сутки, и раненые текли в медсанбат. Утром все свободные избы в деревне были заняты ими, так как в школе не хватало мест. Бойцы лежали и сидели там в полутемном длинном коридоре на полу, на соломе...
Уланов, хромая, вошел и остановился возле двухстворчатой, остекленной сверху двери, на которой сохранился еще квадратик картона с надписью: "5 класс". Скинув мешок, Николай осматривался с напряженным, немного испуганным видом... Вокруг в мутном, сыром воздухе белели под измятыми шинелями свежие перевязки — толстые, уложенные в вату руки, ноги, похожие на бревна, оплетенные бинтами. Неподалеку, у стены, лежали два человека, укрывшиеся с головой, словно прятавшие от посторонних ужас своего положения. Николай удивленно отметил про себя молчание этих людей. Они не казались спящими, так как, видимо, очень мучились, но могли показаться мертвыми, потому что не жаловались. Впрочем, на них никто не обращал особенного внимания. Среди раненых ходили санитарки с кружками чая, с хлебом, нарезанным толстыми ломтями; сестры в халатах, надетых поверх ватников, распоряжались и покрикивали. В школе было холодно, и бойцы тянулись к дымящимся эмалированным кружкам. Получив их, они не спеша пили и закусывали, помогая друг другу, когда товарищ не мог наколоть сахар или намазать масло. Сладковатый, тонкий, кружащий голову запах, стоявший в коридоре, смешивался с запахами махорки и хлеба.
Мимо время от времени проносили раненых на операцию. Некоторые стонали, кто-то с перевязанной головой громко бредил... Иногда из комнаты в конце коридора выносили ведра, доверху наполненные красной ватой, порой из операционной доносились крики, но к ним не прислушивались. Солдат, сидевший напротив Уланова, — бородатый, с сединой в низко остриженных волосах, — допил чай и остатки сахара завернул в марлевую тряпочку. Действовал он неловко и медленно, одной левой рукой: правая была у него в лубках. Заботливо придерживая раненую руку, как нечто отдельное от него, солдат осторожно повалился спиной на солому и вытянулся.
— Ну, так, — удовлетворенно проговорил он, вздохнув, подобно человеку, добравшемуся, наконец, до своей постели после долгих скитаний.
Николай постоял и сел; он был несколько обескуражен. В коридоре появился санитар с охапкой дров, и все оживились. Солдат с грохотом ссыпал поленья около Николая, перед дверцей печки, и те, кто сохранил способность двигаться, заковыляли поближе. Когда в темной глубине печки блеснуло пламя, кое-кто заулыбался. Но дерево, напитавшееся водой, горело плохо; медленный дым плыл наружу и поднимался к потолку. У санитара, раздувавшего огонь, заслезились глаза.
— Тяга не годится, — глухим голосом заметил один из бойцов. Повязка на его голове была похожа на белый шлем с прорезями для глаз и рта.
— В отношении печек тут места серые... В Минске вот чисто печки кладут, — сказал другой солдат, лысый, светлоусый. Он сидел, вытянув ногу, словно обутую в марлевый валенок.
— Керосином полить надо, — посоветовал боец с перевязанным лицом.
— Нету, значит, керосину, — ответил за санитара светлоусый солдат. Крепко обхватив выше колена раненую ногу, он как будто насильно удерживал ее при себе.
— Ладно, хозяин... Мы тут сами посидим, — обратился к санитару сержант с цыганскими, как будто хмельными глазами. Плечо его охватывала повязка; шинель с полуоторванным рукавом была накинута сверху.
— Закрыть потом не забудьте, — сказал санитар, поднимаясь.
Николай тоскливо прислушивался, — будничность этих разговоров представлялась ему слишком суровой. Сизый, горький дым, тянувшийся из печки, понемногу заволакивал коридор: уже слабо голубели в угарной мгле стеклянные двери классов. Бородатый солдат, спавший у стены, кашлял, но не просыпался.
Две девочки семи-восьми лет пробирались среди раненых, поглядывая по сторонам без любопытства, но и без стеснения. Около печки они остановились. Одна, младшая, в рваном солдатском ватнике, похлопывала себя по плечам слишком длинными, наполовину пустыми рукавами; другая прятала руки под черным шерстяным платком, завязанным на спине.
— Затопили? — хрипловатым голосом осведомилась девочка постарше с остреньким лицом.
— Озябли, дочки? — сказал светлоусый солдат.
— Озябли... — ответила девочка и, так как все молчали, добавила: — А мама болеет...
— Ох, мы сами никуда! — сказал солдат.
— И мама — никуда, — развеселившись, словно обрадовавшись этому совпадению, сказала девочка.
— Мы огонь раздувать можем, — произнесла вторая.
Она была ниже ростом, но полнее сестры. Светлые колечки волос, выпавшие из-под платка, подрагивали над ее бровями, как подвески. Девочка не клянчила, тон ее предложения скорее можно было назвать деловым.
— Давай помогай! — сказал сержант с цыганскими глазами.
Он посадил сестер рядышком впереди себя, и младшая тотчас начала щепкой шевелить дрова.
— Откуда будете, гражданки? — спросил сержант.
— Ниоткуда, — загадочно ответила первая.
— Здешние, значит?
— Здешние... Мы во дворе живем...
— Керосинца нету? — спросила младшая; глаза ее, сощуренные от дыма, были полны слез.
— А ну, — сказал сержант, — слушай мою команду! Начинай!
Касаясь друг друга головами, он и девочки принялись дуть на огонь. Лица их с округлившимися от усилия щеками осветились и разрумянились. Сестры коротко фукали, закрыв глаза; дыхание сержанта было длинным и шумным. В печке начало потрескивать и хлопать, сильный свет внезапно хлынул оттуда на людей.
— Пошло дело, — проговорил сержант.
На его озаренных пламенем скулах явственно выступила мелкая рябь оспин, сузившиеся глаза ярко заблестели.
Люди теснились к огню; от нагревшихся шинелей валил пар. Девочки, как заколдованные, смотрели в сияющее жерло печки. Старшая вынула из-под платка красные руки и протянула вперед ладонями. Светлоусый солдат щурился, будто на солнцепеке; обсохшие усы его распушились и поднялись. Дым ушел понемногу из коридора, и снова стал слышен тонкий, тошнотворный запах, он наплывал волнами, таял и возобновлялся...
Неожиданно сержант тихонько запел. Знакомая мелодия возникла как будто сама собой в горячем воздухе, обнимавшем озябшие тела. Потом в ее медлительном течении появились слова:
...снаряже-ен стружок,
Ка-а-к стрела летит...
Старшая девочка усталым движением стянула с головы платок, — она изнемогала от тепла...
Как на то-ом на стружке,
На-а снаря-аженном... —
негромко пел сержант высоким тенором. И неопределенная усмешка играла на его рябом лице, таилась в пьяных глазах.
...Удалы-их гребцов
Со-о-о-рок два сидят...
Николай едва не потребовал прекратить пение: здесь, по соседству со страданием и смертью, оно показалось ему кощунственным. Но он видел, что певца слушали с наслаждением и благодарностью.
Лучше в Во-олге мне быть
У-утопленно-ому...
протяжно выводил сержант печальную жалобу молодого гребца, потерявшего свою возлюбленную. И Николай закрыл на минуту глаза — так сильна была охватившая его помимо воли грусть о самом себе... Как будто все беды, постигшие его, все страхи, вся тоска недавних дней нашли, наконец, свое выражение. И даже одиночество Николая изливалось в этой безутешной исповеди:
...Чем на свете мне жи-ить
Ра-азлуче-о-о-нному...
Так кончалась песня. Сержант увел ее очень высоко, и на утончившемся звуке она отлетела. Николай поднял голову, — дверь, напротив которой он сидел, отворилась, и на стекле блеснуло оранжевое отражение пламени. Из класса вышла девушка, остановилась, провела рукой по щеке. Овальное лицо ее с утиным носиком, освещенное снизу, порозовело, и от ресниц протянулись к бровям стрельчатые тени. Николай поспешно поднялся, держась рукой за стену. Это появление было похоже на чудо, сотворенное песней, только что отзвучавшей.
— Здравствуйте! — закричал он, шагнув навстречу видению в белом халате. — Вы здесь?!
— А-а... — протянула Маша. — И ты тут? — Она недовольно смотрела на него.
— И я, — ответил Николай радостно.
— Тебя куда ранило? — быстро спросила Маша.
— Да вот... — начал он и замялся, так как снова должен был говорить о своей злополучной ноге.
— Ладно... Потом подойду к тебе, — сказала Маша и пошла, почти побежала по коридору.
Николай с просветлевшим лицом смотрел вслед. Он был так взволнован встречей, что не заметил ни нетерпения девушки, ни ее суровости.
— Знакомую нашел? — спросил сержант, смеясь темными глазами.
— Да... Такой случай... — счастливо ответил Николай.
— Понятно, — сказал сержант, и юноша с удовольствием услышал в его голосе намек на отношения более тесные, нежели простое знакомство.
Так почти, казалось Николаю, оно и было, хотя он мало вспоминал Машу последнее время. Но он предоставил уже девушке столь значительную роль в своем будущем, что теперь почувствовал в ней действительно близкого человека. Лишь вспоминая о несчастье со своей ногой, он несколько огорчался, не зная, как отнесется к случившемуся Маша.
Она скоро вернулась, но не одна, а с врачом — молодым, плотным, широкогрудым, в запятнанном кровью халате, в белой шапочке. Оба торопились, и девушка даже не посмотрела на Николая, проходя в класс.
Удивившись, он заглянул туда через дверь, Маша и доктор стояли в дальнем углу комнаты, заставленной носилками, на которых покоились раненые. Хирург что-то говорил, затем присел на корточки, и девушка наклонилась над ним. Вдруг она закрыла рот рукой, будто удерживая крик. В палате было светло, и Николай только теперь заметил, как бледна Маша. Он вытягивал шею, чтобы разглядеть человека, лежавшего в углу, но это ему не удалось. Врач, выпрямившись, достал папиросу и, разминая ее в пальцах, пошел к выходу. Николай отпрянул от двери, она распахнулась, и хирург, обернувшись назад, громко сказал:
— Приготовьте его... быстро!
Он направился с папиросой к печке, и кто-то подал ему на щепке уголек.
— Самая страда у вас теперь, товарищ военврач, — любезно проговорил рябой сержант.
— М-гу, — промычал хирург, прикуривая.
Маша опять выбежала из класса и вновь через минуту появилась в сопровождении другой сестры — полной, белокурой девушки. Уланов подался было к Маше, чтобы заговорить, но она не задержалась. Только спутница ее, недоумевая, посмотрела; на Николая... Вскоре его самого повели к врачу, и он не видел, как выносили из палаты раненого...
С каждым часом в медсанбате становилось все больше людей... Ливни размыли дороги, и эвакуация раненых в тыл происходила очень медленно. Между тем с боевых участков прибывали новые санитарные обозы, подходили нестройные группы солдат. Когда Николай вернулся, его место у печки было занято, и, потоптавшись, он прислонился к стене.
— Ну, как у тебя? — спросил сержант.
— В госпиталь посылают, — хмуро ответил Николай, уклоняясь от подробностей. Хотя он и не ощущал теперь особенной боли, врач, подозревавший трещину в кости, направлял его дальше на исследование.
— Попутчиками будем, — сказал сержант.
Он был занят неожиданным делом: мастерил куклу из пучка соломы и обрывков марли. Девочки, все еще сидевшие у его ног, искоса следили за ее быстрым возникновением. У куклы было уже длинное узкое туловище, на котором сидела забинтованная голова; прямые руки человечка простирались в стороны.
— Да что у тебя такое? — спросил сержант.
— Нога вот... — ответил Николай сердито.
— Осколок, пуля? — поинтересовался светлоусый солдат.
— Нет, поскользнулся...
— Бывает... Перед наступлением обычно, — неопределенно сказал сержант.