Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

14. Командир дивизии за работой

Все это, — разумеется, не так, как вам, не столь пространно, — я поведал Панфилову. Не раз он перебивал меня вопросами, добирался до подробностей.

— Список отличившихся в боях, товарищ Момыш-Улы, составить не успели?

— Составлен, товарищ генерал. Сегодня с утра занялись этим.

— Где же он? Давайте.

Я достал из полевой сумки характеристики командиров и бойцов, которых считал достойными награды. Панфилов живо потянулся к листам, начал их просматривать.

Пробежав страницу, где говорилось о политруке Дордия, Панфилов несколько раз кивнул, потом прочитал вслух:

— "Оставшись без командира роты, без связи, по собственному почину принял командование, собрал разбредшуюся в темноте роту".

Опустив лист, Панфилов взглянул на меня. Он улыбался, глаза казались хитрыми.

— Оставшись без командира, — повторил он, — без связи, по собственному почину... В этом, товарищ Момыш-Улы, гвоздь. Или, если хотите, гвоздик.

Я знал русское выражение "гвоздь вопроса". Не было невдомек, что имеет в виду Панфилов. Я спросил:

— Гвоздик чего?

— Вот этого! — От стола, уставленного чайной посудой, за которым мы сидели, Панфилов легко повернулся к другому — там во всю столешницу белела карта, испещренная разноцветными пометками, та самая, что сегодня, когда я впервые наклонился над ней, ужаснула меня. — Гвоздик вот этого, — еще раз сказал Панфилов, протянув к карте загорелую, словно побывавшую в дубильном густо-коричневом настое, руку. — Нашей новой тактики. Нового построения обороны. Вы поняли?

— Нет, товарищ генерал, не понял.

— Не поняли? Но ведь вы же, товарищ Момыш-Улы, все сами объяснили.

— Что объяснил? Это?

Я подошел к карте и снова увидел будто прорванный во многих местах фронт, распавшийся на разрозненные, казалось бы, в беспорядке звенья. Рассекая, дробя линию дивизии, немцы не раз приводили именно к такому виду нашу разрушенную, взломанную оборону. Но зачем мы сами будем помогать в этом противнику? Зачем это сделал Панфилов, посмеивающийся к тому же сейчас надо мной? Должен признаться, его усмешка задевала меня.

— Что ж, займемся разбором, — сказал он. — Садитесь. Еще стакан чаю выпьете?

Опять запищал зуммер полевого телефона. Панфилов взял трубку.

— Да, Иван Иванович, слушаю... А-а, творение капитана Дорфмана. Сегодня же надо отправить? Гм... Гм... Очень удачно? Почитаю. Смогу, Иван Иванович, только через час. Да, скажите товарищу Дорфману, чтобы пришел через часок.

Закончив этот краткий разговор, Панфилов вернулся ко мне.

— Не буду от вас, товарищ Момыш-Улы, скрывать. Тянут меня, раба божьего, к Иисусу: почему был сдан Волоколамск? Создана специальная комиссия. Пишем объяснение: авось гроза минует. — Он помолчал, вопросительно на меня взглянул. — Как вы думаете, товарищ Момыш-Улы? Пронесет грозу?

— Уверен в этом, товарищ генерал.

— Гм... Благодарю на добром слове.

Мне вновь показалось, что в тоне генерала прозвучала насмешливая нотка. Однако Панфилов стал серьезным.

— Разберемся же, товарищ Момыш-Улы, что сказали вам эти несколько дней.

Однажды мне уже пришлось слышать от Панфилова: "Разве война не требует разбора? Мои войска — это моя академия. Ваш батальон — ваша академия".

Сейчас вновь предстоял разбор действий батальона. Почему-то я вздохнул. Говорю "почему-то", ибо в ту минуту сам еще не понял, что означал мой вздох. Панфилов бросил на меня пытливый взгляд. Неожиданно сказал:

— Вы, наверно, думаете: "Я открыл ему всю душу, выложил все свои терзания, а он хочет отделаться мелочным разбором двух или трет боев". Так?

Пожалуй, Панфилов действительно угадал то, в чем я еще не признался себе. Молчанием я подтвердил его догадку. Он продолжал:

— Наверно, думаете: "Пусть-ка он ответит, почему мы отступаем? Почему немцы уже столько времени нас гонят? Почему мы подпустили их к Москве? Пусть на это ответит!" Ведь думаете так?

— Да, — напрямик ответил я.

Панфилов поднялся, склонился к моему уху; я снова заметил под его усами лукавую улыбку.

— Скажу вам, товарищ Момыш-Улы... — Он говорил не без таинственности, я ждал откровения. — Скажу вам, этого я не знаю.

Наблюдая смену выражений на моем лице, Панфилов рассмеялся. Еще никогда, — кажется, я об этом уже говорил, — еще никогда я не видел Панфилова таким веселым.

— Впрочем, это не совсем так, — поправил себя Панфилов. — Кое-что весьма существенное мы с вами знаем.

Он перечислил ряд причин наших военных неудач. Конечно, эти причины были известны и мне: немецкая армия вступила в войну уже отмобилизованной; в сражениях на полях Европы она приобрела уверенность, боевой опыт; она имела преимущество в танках, в авиации.

— Что еще? Внезапность? — с вопросительной интонацией протянул он. — Да, внезапность. Но почему мы ее допустили? Почему были невнимательны? Почему пренебрегли реальностью?

Он задавал эти вопросы самому себе, не глядя на меня, не вызывая на ответ. Он попросту приоткрывал мне свой внутренний мир, платил откровенностью за откровенность. Вероятно, он мог бы сказать еще многое, но сдержал себя. Некоторое время длилась пауза. Потом он обратился ко мне:

— Вот, товарищ Момыш-Улы, в чем, сдается, был наш грех: пренебрежительно отнеслись к реальности. А она не прощает этого! Вы понимаете меня?

Постучав пальцами по самовару, уже переставшему мурлыкать, он отворил дверь в сени.

— Товарищ Ушко! Распорядитесь-ка подогреть нам самоварчик.

И опять обратился ко мне:

— Так и условимся, товарищ Момыш-Улы... Чего мы с вами не знаем, того не знаем. История когда-нибудь все это исследует, откроет... Но действия дивизии нам известны. И об этом мы обязаны иметь свое суждение.

В комнату вошел лейтенант Ушко.

— Товарищ генерал, вас дожидаются корреспонденты из Москвы. Просят принять.

— Сейчас не могу. Работаю... Никак не могу. Пусть пока едут в части. А вечером милости просим.

— Они, товарищ генерал, уже были в частях.

— Пусть отдохнут. Устройте-ка им это.

— Товарищ генерал, там и фотокорреспондент. Он никак не может ждать. Должен уехать. Очень к вам просится.

Панфилов усмехнулся:

— Наверно, уже сфотографировал моего боевого адъютанта. Приобрел заступника. Ладно, зовите. Не буду, товарищ Ушко, вас подводить.

Подойдя к карте, Панфилов сложил ее вдвое, закрыл вычерченное карандашом построение дивизии.

Небрежный зачес льняных волос, аккуратно заправленная гимнастерка, акающий "масковский" говорок, — таков был фотокорреспондент, появившийся в комнате Панфилова.

— Капитан Нефедов, — представился он. — От журнала "Фронтовая иллюстрация".

Профессиональным взглядом Нефедов окинул комнату, глаза скользнули по окнам, этажерке, зеркалу, полевому телефону, столу, на миг задержались на мне.

— Кстати, товарищ Нефедов, познакомьтесь, — произнес Панфилов. — Это командир моего резерва старший лейтенант Момыш-Улы.

Я встал.

— Командир резерва? — воскликнул Нефедов. — Товарищ генерал, кажется, есть сюжет.

Нефедов явно радовался какому-то возникшему у него плану. Он даже слегка покраснел, пятерней откинул волосы. Панфилов сказал:

— А нельзя ли без сюжета? Сняли бы попросту. Вот так, как я стою... И подарили бы мне карточку. Я пошлю домашним.

— Сделаю... Сделаю, товарищ генерал, это для вас. Пожалуйста, ближе к окну.

Панфилов приосанился, немного вскинул голову. Таким его и застиг щелчок фотоаппарата.

— Теперь, товарищ генерал, — сказал Нефедов, — я сниму вас для журнала.

— А разве это не годится?

— Не годится, — с обезоруживающей искренностью ответил Нефедов. — Нужен, товарищ генерал, боевой сюжет, оригинальный, незатасканный.

— Гм... Какой же у вас сюжет?

— Стойте, товарищ генерал, на том же месте. А старший лейтенант пусть станет здесь. Показывайте, товарищ генерал, рукой в окно! К снимку мы дадим текст. Сверху такой: "Командир дивизии за работой". А внизу: "Генерал Панфилов приказывает отбросить противника контратакой".

— Но я, товарищ Нефедов, никогда так не приказываю.

— Товарищ генерал, прошу вас... Пойдите мне навстречу.

Было ясно, что отказ не на шутку опечалит корреспондента.

— Уф... — выдохнул Панфилов. — Что же, снимемся, товарищ Момыш-Улы.

Я стал на указанное корреспондентом место. Панфилов крякнул, поднял руку, слегка растопырил пальцы. Как-то я уже говорил об этом его жесте. Находясь в сомнении, он всегда так растопыривал пальцы.

— Нет, товарищ генерал, ничего не получается, — заявил Нефедов. — Вообразите: ведь рядом прорвались немцы. Вы приказываете: "Вперед, в контратаку!" Нужен, товарищ генерал, орлиный взмах!

Панфилов решительно сунул руку в карман, упрямо склонил голову. Теперь было заметно, что он горбится, что у него впалая грудь.

— Снимайте как хотите, — угрюмо сказал он. — Руками размахивать я не буду.

— Но как же тогда? Хотя бы поверните голову, товарищ генерал, к окну. И, пожалуйста, не сердитесь на меня... Вы, товарищ старший лейтенант, тоже поверните туда голову. Вот-вот... Хорошо!

Нефедов еще раз оценивающе нас оглядел и вдруг без профессиональных ноток, очень непосредственно воскликнул:

— Товарищ генерал, вы со старшим лейтенантом похожи друг на друга... Или нет... Сходства, пожалуй, мало. Но поворот головы похож.

Прильнув к аппарату, он дважды щелкнул. И все же не скрыл неудовлетворения:

— Эх, если бы вы скомандовали, товарищ генерал, как я хотел!

— Сам знаю, вышло бы получше, — произнес Панфилов.

В его искоса брошенном на меня взгляде я поймал искорку иронии. Нефедов ее не уловил.

— Хоть бы взмахнули кулаком! — продолжал сокрушаться он.

— А вот у казахов, — Панфилов указал на меня, — есть поговорка: "Кулаком убьешь одного, умом убьешь тысячу".

— Но каким сюжетом это выразить? — живо спросил Нефедов. — Снять вас у карты? Уже было! Сто раз было! Неоригинально! Подскажите, товарищ генерал.

— Что-нибудь пооригинальнее?

— Да. Что-нибудь такое, чего еще не было в печати. Выхваченное прямо из жизни.

— Прямо из жизни? Можно. Товарищ Момыш-Улы, садитесь.

Движением руки он пригласил меня к чайному столу. Там по-прежнему высился самовар, стояли стаканы, белый фаянсовый чайник, сахарница, початая бутылка кагора. Сев возле меня, Панфилов спросил:

— Знаете ли вы, товарищ Момыш-Улы, что писал Ленин насчет отступления?

— Нет, товарищ генерал, не знаю.

Панфилов повернулся к корреспонденту:

— Пожалуйста!.. Прямо из жизни. Ловите момент! Снимайте!

Нефедов оторопело выговорил:

— Что же тут, товарищ генерал, снимать?

— Как что? Сижу с командиром батальона, пьем чай, размышляем, толкуем.

— Не знаю... Ну, хорошо... Пожалуйста!..

Он несколько раз щелкнул.

— Но как же это назвать? "Дружба народов", что ли?

— Нет, — весело сказал Панфилов. — Назовите: "Командир дивизии за работой".

Ничем больше генерал не выразил свою иронию, не обидел гостя, тепло с ним распрощался.

Мы остались вновь наедине.

Подойдя к карте, Панфилов посмотрел на нее, почесал в затылке, повертел пальцами в воздухе.

— Может быть, кое-где все-таки сомкнуться потесней? — протянул он. — Уплотнить передний край? Как вы думаете, товарищ Момыш-Улы?

Его интонации были столь естественны, он с таким интересом спросил о моем мнении, что я так же непосредственно ответил:

— Конечно, потесней! Душе будет спокойней...

Едва у меня вырвались эти слова, как они показались мне наивными, смешными. Панфилов, однако, не засмеялся.

— Душе? С этим, товарищ Момыш-Улы, надобно считаться. Вы знаете, что такое душа?

По-прежнему чувствуя непринужденность разговора, я отважился на шутливый ответ:

— Ни в одном из ста изречений Магомета, ни в одной из четырех священных книг, товарищ генерал, ответа на ваш вопрос мы не найдем. Что же сказать мне?

— Нет, нет, товарищ Момыш-Улы. Вы отлично это знаете... Знаете как командир, как военачальник. Душа человека — самое грозное оружие в бою. Не так ли?

Я в знак согласия склонил голову. Панфилов опять взглянул на свою карту, похмыкал. Видимо, он еще лишь вылепливал построение дивизии, оно еще не сформировалось, оставалось податливым под его пальцами... Вылепливал... Именно это выражение пришло в ту минуту мне на ум.

Панфилов сказал, следуя каким-то своим думам:

— Вот мы и вернулись к гвоздику вопроса...

Присев, он вместе со стулом придвинулся ко мне. Я понимал — его подмывало выговориться, он хотел видеть, как я слушаю: вникаю ли, принимаю ли умом и сердцем его мысли?

— Вернулись к гвоздику, — повторил он. — Подошли к нему с другого бока... Что думали немцы — и не только немцы — о советском человеке? Они думали так: это человек, зажатый в тиски принуждения, человек, который против воли повинуется приказу, насилию. А что показала война?

Эти вопросы Панфилов, по-видимому, задавал самому себе, размышляя вслух. Докладывая сегодня генералу, я откровенно признался, как меня угнетало, точило неумение найти душевные, собственные, неистертые слова о советском человеке. Панфилов продолжал:

— Что показала война? Немцы прорывали наши линии. Прорывали много раз. При этом наши части, отдельные роты, даже взводы оказывались отрезанными, лишенными связи, управления. Некоторые бросали оружие, но остальные — те сопротивлялись! Такого рода как будто бы неорганизованное сопротивление нанесло столько урона противнику, что это вряд ли поддается учету. Будучи оторван от своего командования, предоставлен себе, советский человек — человек, которого воспитала партия, — сам принимал решения. Действовал, не имея приказа, лишь под влиянием внутренних сил, внутреннего убеждения. Возьмите хотя бы ваш батальон. Кто приказывал политруку Дордия?

Панфилов потянулся к листку, где моей рукой была дана характеристика представленного к награде Дордия. Вторично в этот день генерал негромко прочитал:

— "Оставшись без командира роты, без связи, по собственному почину..."

Панфилов повертел бумагу, поднял палец.

— Кто-нибудь, возможно, скажет, — продолжал он, — что тут особенного? Да, были тысячи, десятки тысяч таких случаев. Но в этом-то и гвоздь! Припомните вашего Тимошина, вступившего в одиночку в схватку с немцами! А фельдшер, оставшийся с покинутыми ранеными! Кто им приказал? Под воздействием какой силы они поступали? Только внутренней силы, внутреннего повеления. А сами-то вы, товарищ Момыш-Улы?

Панфилов покачал головой, улыбнулся.

— Вы, конечно, нагромоздили себе званий, произвели себя чуть ли не в генералиссимусы...

Это вскользь брошенное замечание отнюдь не было резким. Панфилов очень мягко, так сказать лишь движением мизинчика, поправлял меня.

Генералу не сиделось. Он опять подошел к карте. Я тоже поднялся.

На этот раз Панфилов не произнес: "Сидите, пожалуйста, сидите", а слегка подвинулся, предлагая присоединиться.

— Так и получилось, — сказал он, — что беспорядок стал... — Панфилов тотчас поправил себя, — становится новым порядком. Вы меня поняли?

— Понял, товарищ генерал.

Мое краткое "понял" не устроило Панфилова. Он продолжал донимать меня вопросами:

— В чем же жизненность нашего нового боевого порядка? Что является его основанием?

Я не успел ответить, как адъютант доложил о приходе капитана Дорфмана.

Панфилов посмотрел на часы, взглянул на меня.

— Нет, нет, товарищ Момыш-Улы, не уходите. Сейчас я займусь с товарищем Дорфманом, а вы посидите, поприсутствуйте. Тем более что дело несколько касается и вас.

— Меня?

— Да. Приходится держать ответ за Волоколамск. И в частности: правильно ли я использовал свой резерв?.. Как вы на сей счет думаете? А?

— Мне товарищ генерал, сказать об этом трудно.

— Трудно? — Будто узрев в моем ответе некий скрытый смысл. Панфилов вдруг живо воскликнул: — Что верно, то верно... Сказать трудно!

Он повернулся к вошедшему капитану Дорфману:

— Пожалуйста, пожалуйста, товарищ Дорфман.

Пружинящей, легкой походкой Дорфман прошагал к столу. Хромовые сапоги блестели. Поблескивали и каштановые волосы, разделенные прямым пробором. Белая каемочка свежего подворотничка оторачивала отложной ворот незаношенной суконной гимнастерки. Вот таким же — чуть щеголеватым, моложавым, с игрой в карих глазах — я видел Дорфмана в тревожный час в Волоколамске, когда он, начальник оперативного отдела штаба дивизии, с неиссякаемой энергией исполнял свои обязанности. Он и теперь, как и в тот вечер, улыбнулся мне глазами. Под мышкой он держал свою неизменную черную папку.

— Садитесь, садитесь, — произнес Панфилов. — И давайте-ка ваше сочинение.

— Товарищ генерал, я не могу назвать его своим, — скромно сказал Дорфман. — Я лишь облек в письменную форму ваши, товарищ генерал, соображения. Кроме того, и начальник штаба...

— Так, так, — прервал Панфилов. — Этикет мы соблюли... А теперь к делу.

Дорфман раскрыл папку, извлек несколько исписанных на машинке страниц, подал генералу. Панфилов жестом вновь пригласил Дорфмана сесть и, подавшись к свету, к окну, углубился в чтение.

На стол ложились одна за другой прочитанные страницы. В какую-то минуту, не поднимая склоненной головы, Панфилов нашарил на столе карандаш, сделал пометку на полях. Вот заостренный графит вновь легонько коснулся бумаги. Еще одна страница перевернута. Опять поднялся карандаш. Панфилов почесал острым кончиком в затылке и оставил страницу без пометки. Потом и вовсе отложил карандаш.

Последний листок содержал лишь несколько строк текста. Панфилов долго глядел на них, очевидно, обдумывая прочитанное.

— Убедительно! — произнес наконец он. — Слов нет, убедительно! Вы, товарищ Дорфман, оказали мне услугу.

— Сделал, товарищ генерал, что мог.

Панфилов глядел в окно.

— Действительно, ведь получается, — продолжал он, — что с нас нечего спрашивать. На подступах к Волоколамску героически дрались... Проявили такое упорство, что... — Он повернулся к Дорфману. — Это, товарищ Дорфман, у вас крепко изложено. Отдаю должное вашему перу.

Однако не в лад со словами одобрения черные брови генерала были изломаны круче обычного. Это, конечно, заметил и Дорфман.

— Вы же сами, товарищ генерал, вчера высказали эти мысли...

Панфилов не откликнулся; по-прежнему сосредоточенно он рассуждал вслух:

— После сдачи города сохранили стойкость, не пустили немцев по шоссе, восстановили фронт в нескольких километрах от Волоколамска. Об этом вы опять-таки ясно и сильно Написали. Какой же, товарищ Дорфман, вывод?

— Вывод, товарищ генерал, сам собой напрашивается.

— Вывод таков: сдать дело в архив, оставить без последствий. Я не ошибаюсь?

Легким наклоном головы Дорфман выразил согласие.

— Что же выходит? Там, — Панфилов показал в сторону Волоколамска, — там мы, товарищ Дорфман, сдрейфили, потеряли город... А теперь сдрейфили и тут...

— Как? Где, товарищ генерал?

— Здесь... — Панфилов тронул прочитанные страницы. — Здесь та же половинчатость; та же нерешительность...

— Товарищ генерал, я же хотел...

— Знаю, товарищ Дорфман, понимаю. Не вас я упрекаю. Но скажите: зачем нам вести дело к тому, чтобы лишь уйти из-под удара? Почему избегать грома? Пусть он грянет!

— Накликать, товарищ генерал, я бы не стал...

— Конечно, мне, товарищ Дорфман, будет неприятно, если за ошибки я буду смещен или получу взыскание. Но все же давайте-ка наберемся мужества, скажем о них открыто. Скажем так, чтобы нельзя было наложить резолюцию: "В архив. Оставить без последствий". Дадим бой, товарищ Дорфман. А?

Дорфман слегка выпрямился, задорно блеснул карими глазами.

— Я, товарищ генерал, готов.

— А я в этом и не сомневался.

Панфилов прошелся по комнате, подумал.

— В чем была наша ошибка в бою за Волоколамск? — проговорил он. — В том, что, несмотря на приобретенный уже опыт, я еще следовал уставной линейной тактике.

— Не вполне так, товарищ генерал, — поправил Дорфман.

— Да, вы правы. Не вполне... Мы ее уже сознательно ломали. Примеров этому немало. Взять хотя бы решение об использовании резерва.

Генерал повернулся ко мне:

— Видите, добрались, товарищ Момыш-Улы, и до вас... Я послал ваш батальон, приказав захватить, занять господствующую высоту. Это уже был отход от линии, от построения в линию. Но нерешительный, неполный, половинчатый... Ибо следовало, несмотря на прорыв линии, оставить ваш батальон в городе, поручить вам держать город. Думаю, что вы и сейчас бы еще дрались там... Вот это и надо написать, товарищ Дорфман.

— Слушаюсь, товарищ генерал.

— Написать остро, как это вы умеете, товарищ Дорфман. Сказать ясно и определенно: была совершена ошибка. Ее суть в том, что недостаточно решительно было нарушено изжившее себя, хотя и записанное в уставе, построение войск в оборонительном бою. Напишите так, чтобы... Чтобы дело без последствий не осталось. Разумеется, соблюдите меру, скромность. А насчет упорства, героических боев — все это сохраните. Пусть это останется на своем месте. Вы меня поняли?

— Понял. Даем бой.

— Вот-вот... Сдавать города хватит! Сдал, так отвечай: как и почему. Не будем же, товарищ Дорфман, заниматься составлением уклончивых ответов.

Не ограничившись примером, касавшимся моего батальона, Панфилов еще некоторое время говорил с капитаном о неудаче в бою за Волоколамск.

— Понятно, товарищ генерал, — произнес Дорфман. — К вечеру сделаю.

— Нет, скоро делать — переделывать... Лучше и ночку посидите. Утром приходите ко мне снова. А ежели наша бумага опоздает на денек... Что же, за это головушку не снимут. Ну-с, товарищ Дорфман, ни пуха ни пера.

Отпустив Дорфмана, Панфилов обратился ко мне:

— Видите, товарищ Момыш-Улы, даем бой нашему уставу. Ведь уставы создает война, опыт войны. Существующий устав отразил опыт прошлых войн. Новая война его ломает. В ходе боев его ломают доведенные до крайности, до отчаяния командиры. Вы сами, товарищ Момыш-Улы, его ломали...

Панфилов приостановился, глядя на меня, давая мне возможность вставить слово, возразить, но я по-прежнему лишь слушал.

— Ломали, а потом докладывали об этом мне. Я докладывал командующему армией. Он докладывал выше... Таким образом, прежде чем новый устав выкристаллизуется, прежде чем он будет подписан, тысячи командиров уже создают в боях этот новый устав.

Подойдя к ошеломившей меня сегодня карте, Панфилов опять стал ее разглядывать.

— Гм... Гм... Да, сопротивляемся малыми силенками. Теперь смогу их подкрепить. Слава богу, воскрес ваш батальон. Вы будете опять моим резервом. Второй полосой обороны.

Я не скрыл удивления:

— Второй полосой? Один мой батальон?

— Постараюсь вас несколько пополнить. Возможно, придам средства усиления. Но их у меня не много. Горсточки, крупицы...

— Но как же, товарищ генерал? Как же мы сможем? Что сможет сделать один батальон, несколько сотен человек с винтовками, если на них навалятся целые полки?! Где же наша армия? Где наша техника?

Я снова высказывал Панфилову все, что томило, бередило душу. Возможно, с другим командиром дивизии я не позволил бы себе этой откровенности. Но Панфилов всей своей повадкой, своей склонностью делиться с подчиненным размышлениями, думать при нем вслух, искать его совета располагал к откровенности. Он и сейчас без тени осуждения, наоборот — с интересом, слушал меня.

— Говорите, говорите, товарищ Момыш-Улы. Вы командир моего резерва. Мы с вами должны друг друга понимать...

Я вновь спросил:

— Неужели, товарищ генерал, всю вторую линию?

Панфилов перебил:

— Не линию, товарищ Момыш-Улы, не линию... Отвыкайте от этого слова. Смелей уходите из плена прежней линейной тактики.

— Так вместо второй линии у вас будет один мой батальон? Разве, товарищ генерал, это реально?

— Реально... Только следует оказаться в нужное время в нужном месте. Пусть Волоколамск будет нам уроком. Если вы изучите всю эту полосу, — Панфилов показал на карте широкую полосу местности, прилегающую к фронту дивизии, — если ваш генерал больше не промажет, то и один батальон заставит противника поплясать несколько дней. Вспомните нашу спираль-пружину. Противнику придется развернуться, перестроиться. На это понадобится времечко. Не взводик, а батальон запрет дорогу. Ну-ка, действуйте за противника. Пожалуйста, господин командующий немецкой группировкой, как вы поступите, если на шоссе, на пути главного удара, упретесь в батальон?

Несколько минут я пребывал в роли немецкого командующего. Затем признал:

— Конечно, два-три дня батальон у них отнимет.

— Может быть, товарищ Момыш-Улы, и побольше...

— А потом? А дальше, товарищ генерал?

— Дальше?.. В случае необходимости будем перекатами, рубеж за рубежом, отходить до Истры. Мне не полагалось бы, товарищ Момыш-Улы, вам говорить об этом. Я вам это доверяю как командиру резерва. Будем вести отступательный бой, пустим опять в ход спираль-пружину. Отступление, товарищ Момыш-Улы, — это не бегство, это один из самых сложных видов боя. Не каждый умеет отступать. Нам поставлена задача: не давать противнику возможности быстро продвигаться, изматывать его, удерживать дороги, по которым могут устремиться механизированные силы. А ведь таких дорог — присмотритесь, присмотритесь! — таких дорог не много. Если мы будем умело отступать, то месяц-полтора он потеряет, чтобы выйти на рубеж Истры. Как, по-вашему, это нереально?

Я смотрел на карту, следил за карандашом генерала, за планом боя, еще зыбким, вырисовывающимся лишь в некоторых главных очертаниях, планом, что открывал мне Панфилов. Не скрывая трудностей, он создавал во мне уверенность. Держать дороги... Месяц-полтора проманежить немцев... Это уже не ошеломляло, уже воспринималось как продуманная большая задача.

— Полагаю, — продолжал Панфилов, — что драться придется так: один против четырех, против пяти. Ничего для нас с вами, товарищ Момыш-Улы, это уже не впервой... А через месяц-полтора подойдут наши резервы. Нельзя нерасчетливо бросать их сейчас в бой по малости. Придет срок — и, думается, мы увидим, где же наша армия, где же наша техника.

— Ну, на сегодня хватит, — заключил генерал. — О тонкостях потолкуем в другой раз. На днях переведу ваш батальон к себе поближе, во второй эшелон. Приеду к вам туда справить новоселье. Приглашаете?

Я низко поклонился:

— Милости просим... Угостим вас по-казахски. Приготовим плов. Только с вечера предупредите.

— Хорошо. Повару настроение не испорчу. Теперь вот что, товарищ Момыш-Улы. Хочу вам поручить одну сверхурочную работку. Опишите все ваши бои, все действия батальона. Приложите схемы...

— Слушаюсь, товарищ генерал.

— Трудностей не затушевывайте. Горькое вкушайте во всей горечи. Вы меня поняли? Сколько дней на это вам понадобится?

— Надеюсь, в три дня справлюсь.

— Нет, в три дня не успеете. Берите неделю. Ангел-хранитель нам это позволяет.

Я взглянул недоуменно: какой ангел-хранитель? Панфилов пояснил:

— Ангел-хранитель обороняющегося — время! Знаете, кому принадлежат эти слова? Клаузевицу, одному из выдающихся людей немецкого народа. — Панфилов подумал, повторил: — Немецкого народа... Вы, товарищ Момыш-Улы, никогда не унижали себя ненавистью к немцам как к нации, как к народу?

— Никогда! — твердо ответил я. — Если под знамя свастики, порабощения, встанет мой брат по крови, казах, я и его буду ненавидеть.

Панфилов вдруг вспомнил:

— Да, ведь я вам так и не сказал, что же писал Ленин насчет отступления. Он считал, что искусство отступления столь же важно в нашей борьбе, как и умение беззаветно, смело, безудержно наступать... Писал, что опыт отступления необходимо изучать. Вы поняли, товарищ Момыш-Улы?

Он протянул мне руку, мы обменялись на прощанье рукопожатием.

Выйдя от Панфилова, я взглянул на часы. Стрелки показывали около трех.

Несколько суток назад в этот же час я покинул домик Панфилова в Волоколамске; хлестал дождь, гремели пушки, пахло гарью, все вокруг было застлано мутной пеленой. А сейчас будто вернулась золотая осень. Из непросохших луж, что рябил ветерок, в глаза били тысячи блесток, солнечных зайчиков.

Беззвучно напевая, вскакиваю в седло. Лысанка идет хорошей рысью, несет меня домой — так в мыслях я называю батальон.

Дальше