Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

7. Лошадь Лысанка и лошадиная история

Настал наконец день, когда я, попрощавшись с генералом, отправился принимать батальон. Но перед этим случилась история, которую надо рассказать.

Для поездок по городу я пользовался одной из лошадей штаба дивизии.

Это была Лысанка — красивая, рослая лошадь, в белых чулках, с белым пятном на лбу, очень восприимчивая к поводу.

За полторы недели, что я пробыл в штабе, мне удалось кое-чему выучить Лысанку.

В батальон, уже выведенный за город, в станицу Талгар, за двадцать пять километров от Алма-Аты, я должен был ехать с попутной машиной.

Встав рано, часов в пять — когда в штабе еще стояла тишина, — собравшись, я вышел во двор.

Машина запаздывала. Мне захотелось навестить напоследок Лысанку. Пройдя на конюшню, я похлопал, погладил ее. Мягкими губами она тянулась к ладони, привыкши получать от меня кусочек хлеба или сахару за послушание. Я не дал — не за что... Она стала на месте выделывать испанский шаг передними ногами, как я ее учил. Я улыбнулся, быстро оседлал и вывел.

Проделав верхом несколько кругов по двору рысью, я перешел на манежный галопчик, потом, о чем-то думая, на испанский шаг.

Было, как я сказал, очень рано. Двор казался пустынным.

Вдруг я услышал:

— Сумеете ли вы, товарищ Момыш-Улы, и в военном искусстве быть таким же мастером?

На крыльце стоял генерал. Сконфуженный, я соскочил.

— Продолжайте, продолжайте, — сказал Панфилов. — Я с удовольствием наблюдаю.

Он подошел.

— Вот, оказывается, что за вами водится... А там, — он показал вдаль, — сумеете так управлять?

Я ответил:

— Знаете, товарищ генерал... Один раз мне уже точь-в-точь это было сказано. То есть не то чтобы сказано, но...

— Ну-ну...

— Было сделано так, что я целый год переживал...

— Любопытно, любопытно... Расскажите...

Но я уже раскаивался. Черт меня дернул за язык. Зачем я буду отнимать у генерала время историями из своей жизни, которые интересны только мне? Стараясь быть кратким, я сказал, что когда-то, младшим лейтенантом, грубил начальникам, орал на подчиненных, не умел дисциплинировать взвод. На меня налагали взыскания, сажали под арест, а потом вызвал командир полка и прочел странную лекцию об управлении лошадью. Он сказал так: "Знаете ли вы, что такое управление? Пример машиниста на паровозе или водителя автомашины вам, степному человеку, будет малопонятен..." И он стал говорить о лошади. Его лекция подействовала.

— Нет, вы подробнее. Что он вам сказал? — выспрашивал Панфилов.

— Это всем известно, товарищ генерал. Это я знал и без него...

— А все-таки?

— Он говорил о хорошем всаднике. О том, что хороший всадник может дать свечку, пройтись испанским шагом и даже станцевать. Потом о средствах управления. Это, во-первых, поводья — трензельные и мундштучные, движение мизинчиком — это уже управление.

— Так, так... Любопытно...

— Сказал, что хороший всадник никогда не двигает всей рукой или даже кистью... Лошадь дергают только свинопасы. Ну и так далее, в таком же роде...

— Нет, нет... Продолжайте. Что еще он говорил?

Панфилов, казалось, был до чрезвычайности заинтересован. Он улыбался, морщины около глаз играли.

— Говорил о других средствах управления... Перенос точки опоры на спине лошади, незаметный для глаза, — тоже управление... А нога всадника? Существует двадцать способов управления одной только шпорой: укол прямой, укол касательный и прочие... Однако хороший всадник редко применяет шпоры. Ему достаточно коснуться лошади икрой, и лошадь уже понимает. Но как этого добиться?

— Так, так... Как добиться?

Интерес Панфилова заразил меня. Я уже говорил увлеченно:

— Да. Как достигнуть, чтобы лошадь моментально выполняла малейшее требование всадника? Самое главное — настойчивость. Не исполнено — накажи, никогда не спускай! Хорошо сделано — поощри! Проделывай это не сто, а тысячу раз. Все это он спокойно изложил и сказал: "Ступайте".

— А вы?

— Сначала я не понял, зачем он меня звал. Повернулся, пошел. А на пороге меня как топором хватило: "Что, человек для него лошадь? Я для него лошадь?!" Хотел вернуться и закричать: "Я вам не лошадь!"

Панфилов расхохотался. Я еще не видел его таким веселым. Достав платок и вытирая заискрившиеся влагой глаза, он сказал:

— Неглупая, очень неглупая история. Значит, дергают только свинопасы?

Смеясь, он погладил Лысанку и спросил:

— Нравится вам, товарищ Момыш-Улы, эта лошадка?

— Очень, товарищ генерал.

— Берите с собой. Это вам подарок. Пусть она будет с вами в батальоне...

— Благодарю, товарищ генерал.

Не дожидаясь машины, я верхом на Лысанке отправился в свой батальон.

Мы с вами уже договорились — природу не описывать. Другие это сделают лучше.

Когда-нибудь после войны вы приедете летом ко мне в гости: увидите, как хорош Казахстан, опишете окрестности Алма-Аты, станицу Талгар и бурную горную речку Талгарку.

В станице я разыскал здание сельскохозяйственного института, где расположился батальон. Познакомился с начальником штаба, худощавым подвижным казахом Рахимовым, вчерашним агрономом, еще одетым в штатское. На его пиджаке поблескивал значок альпиниста, но мой альпинист не умел ни встать по уставу, ни доложить.

Вместе с ним я обошел помещение. Всюду полным-полно, но в военной форме только я один. Люди бродили по коридорам; в одной комнате пели; из коридора перекликались через окна с женщинами. Никто не скомандовал "смирно!", никто не приветствовал командира.

Я увидел окурки на полу, тяжело вздохнул и приказал построить батальон.

Строились неумело, долго. Я стоял в стороне, смотрел и думал. Представьте себе этот строй: многие вышли в майках, некоторые — в тапочках, кто посолиднее — в пиджаках. Одни в кепках, другие с непокрытой головой.

Альпинист кое-как подровнял ряды, скомандовал "смирно!" и уставился на меня, вместо того чтобы доложить. Я опять вздохнул и подошел к строю.

Поздоровался. Ответили, кто как сумел.

Представившись, я сообщил, что назначен командиром батальона, затем сказал:

— Вы еще носите гражданскую одежду, но Родина уже поставила вас в строй. Некоторые из вас одеты в хорошие костюмы, другие попроще... Вчера вы были людьми разных профессий, разного достатка — вчера среди вас были и рядовые колхозники, и директора. С сегодняшнего дня вы бойцы и младшие командиры Рабоче-Крестьянской Красной Армии. А я ваш командир. Я приказываю, вы подчиняетесь. Я диктую свою волю, вы исполняете ее.

Я нарочно говорил очень резко.

— Каждый из вас будет выполнять все, что прикажу я. Вчера вы могли спорить с начальником; вчера вы имели право обсуждать: правильно ли он сказал, законно ли он поступил? С сегодняшнего дня Родина отбирает у вас это право. С сегодняшнего дня у вас один закон — приказ командира.

Вижу, некоторые смотрят косо, — одним махом всю демократию ликвидировал. Я продолжал:

— Кто придерживается иного мнения, тот может положить его в конверт и, пока мы близко от дома, отослать домой. Воинский порядок суров, но этим держится армия. Хотите отразить врага, который ринулся поработить нашу страну? Знайте, так надо для победы!

Затем кратко сказал о честности, совести и чести. Честность перед Родиной, перед своим правительством, перед командиром — высшее достоинство воина. Честен тот, у кого есть совесть.

— Пусть у тебя есть знания и способности, — говорил я, — пусть у тебя есть ловкость и сноровка, но если ты не имеешь совести, не жди от меня пощады!

И наконец, честь. Это я объяснил по-своему. Есть две казахские поговорки. Одна говорит: "Заяц умирает от шороха камыша, герой умирает из-за чести". В другой всего три слова "Честь сильнее смерти".

Я произнес эти поговорки по-казахски и перевел на русский. В батальоне была лишь одна треть казахов, остальные — русские и украинцы.

Когда я закончил, из строя раздался смелый голос:

— Товарищ комбат, разрешите сказать...

На полшага из шеренги выдвинулся дюжий парень с завидным румянцем, в легкой черной рубашке.

— Не разрешаю, — сказал я. — Здесь не митинг. Командиры рот, развести подразделения!

Такова была моя первая речь, первое знакомство с батальоном.

Я шел коридором в приготовленную для меня комнату.

— Товарищ комбат! Разрешите сказать...

Передо мной стоял он же — тот, кто первый назвал меня комбатом. Волосы, еще не снятые машинкой, на затылке были подстрижены наголо, а из-под кепки курчавился чуб.

— Как фамилия? — спросил я.

— Боец Курбатов.

Он держался по-военному, вытянувшись в стойке "смирно".

— В армии служил?

— Нет, товарищ комбат. Служил в железнодорожной военизированной охране.

— Вот, товарищ Курбатов: прежде чем обратиться к комбату, надо иметь на это разрешение командира роты. Ступайте к нему.

— Он, товарищ комбат, не принимает во внимание... Я насчет охраны... Задняя дверь, товарищ комбат, не охраняется. Калитка тоже. А вдруг, товарищ комбат...

"Молодец!" — подумалось мне. Мне нравились его порыв, его настойчивость, открытый взгляд, развернутые плечи, но я произнес иное:

— Кру-гом!

Курбатов вспыхнул. Взгляд стал пристальным, недобрым. Я понимал его, но тоже смотрел пристально. Мгновение поколебавшись, Курбатов по-солдатски повернулся и зашагал по коридору. Даже покрасневшая шея казалась оскорбленной.

Я сказал Рахимову, который был возле:

— Товарищ начальник штаба, бойца Курбатова назначьте командиром отделения.

Сзади меня кто-то тронул. Обернувшись, я заметил неуверенно отдернутую руку.

— А я к своему командиру обращался. Он сказал: к вам, товарищ комбат...

Я увидел человека в очках. Это была первая встреча с Муриным. В пиджаке, с галстуком, немного съехавшим набок, он говорил улыбаясь и не зная, куда девать руки. Тонкие кисти и бледное удлиненное лицо почти не загорели, несмотря на то что стоял июль.

— Я нестроевик, товарищ комбат, я попросился в батальон, — объявил он с гордостью. — Я доказал, что в очках у меня полная коррекция. Вон на потолке — посмотрите, товарищ комбат, — муха! Я ее ясно вижу.

— Хорошо, товарищ, убедился. Дальше.

— Но и в батальоне, товарищ комбат, меня зачислили в нестроевые. Дали лошадь и повозку. А я абсолютно не имею понятия, что такое лошадь. И не для этого я шел. Я прошусь, товарищ комбат, в строй. Хочется, товарищ, комбат, пулеметчиком!

Узнав фамилию, я сказал:

— Это можно, товарищ Мурин. Переведу. Идите.

Но он, казалось, не был уверен, что дело на этом кончено. Ему не терпелось привести дополнительные доводы.

— Я слышал вашу речь, товарищ комбат. Это совершенно правильно. Каждый ваш приказ, товарищ комбат, будет для меня законом.

— Идите, — повторил я.

Он взглянул с удивлением и как ни в чем не бывало продолжал:

— Я, товарищ комбат, музыкант. Аспирант консерватории. Но теперь, товарищ комбат, все должны стрелять!

Для убедительности он повертел пальцами.

Я крикнул:

— Как вы стоите? Руки!

Мурин оторопело вытянулся.

— Я два раза сказал вам — идите! А вы? Вам кажется, что вы проситесь на самое трудное — стрелять. Нет, товарищ Мурин, самое трудное, самое тяжелое в армии — подчиняться!

Мурин открыл было рот, желая что-то возразить, но я продолжал:

— Вам множество раз покажется, что командир несправедлив, вы захотите поспорить, а вам крикнут: "Молчать!" Я вам это обещаю. Идите!

Мурин отошел.

В этот день я знакомился с командирами рот и взводов, составлял строевое расписание, занимался караулами, связью, хозяйством и лишь поздно вечером остался один.

Достав из полевой сумки уставы пехоты, которыми меня снабдили в штабе, я принялся читать, потом отодвинул их и стал думать.

Идет Великая Отечественная война. Гитлеровцы с каждым днем все глубже врезаются в нашу территорию. Сейчас, месяц спустя после вторжения, они уже добрались до Смоленска, перешагнули Днепр и, судя по карте, стремятся быстро захватить Ленинград, Москву и Донбасс. Их ставка, тактика и вера — молниеносность. Они рассчитывают покончить с нами прежде, чем мы развернем резервы. Когда же Генеральный штаб Красной Армии вызовет на фронт нашу дивизию? Сколько дней, сколько недель нам будет дано для обучения?

События развиваются столь быстро, обстановка на фронте столь напряженна, что Верховное Главнокомандование может оказаться вынужденным послать нас в бой через три-четыре недели.

Как в такой неимоверно сокращенный срок превратить семь сотен людей, неспокойно спящих сейчас под этой крышей, с домашними котомками под нестриженными головами, — здоровых, честных, преданных Родине, но не военных, не вышколенных армейской дисциплиной, — как превратить их в боевую силу, способную устоять перед врагом и стать страшной для него?

Вам, быть может, покажется странным, но в эту ночь, когда я думал о великой войне, о фронте, куда скоро отправлюсь с батальоном, думал о жизни и смерти, о самом большом, самом главном, на чем не часто сосредоточивается мысль, мне вспомнилась "лошадиная история". Генерал Панфилов хохотал, выслушав ее, я смеялся вместе с ним, а между тем...

Вспомнилось, как меня — вольного казаха, степного коня, не выносящего узды, — делали солдатом. Тяжело, невыносимо тяжело дались мне первые месяцы в армии. Мне казалось унизительным: подходить к командиру бегом, стоять перед ним смирно, выслушивать повелительное и краткое: "Без разговоров! Кру-гом!" Внутри все бунтовало: "Почему без разговоров? Что я ему — раб? Что я — не такой же человек, как он?"

И не только внутри. Я бледнел и краснел, дерзил, не покорялся.

Знаете, как в конце концов со мной поступили? Отправили на командные курсы, самого сделали средним командиром — офицером Красной Армии.

Постепенно я уразумел абсолютную необходимость беспрекословного подчинения воле командира.

На этом зиждется армия. Без этого люди, даже пламенно любящие Родину, не будут побеждать в бою.

Но как этого добиться поскорее? Ведь в нашем распоряжении лишь считанные дни, немногие недели... Как в такой срок создать дисциплинированную, обученную, страшную для врага силу, имя которой батальон?

Дальше