Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

19

«Элизабет работает на бронетанковом заводе «Панцерверкнорд». Мама писала, сестру еще два месяца назад мобилизовали по закону о трудовой повинности, отправили в казарму... Бедная сестренка! Она же не выдержит там, у нее больные легкие. А кому до этого дело? Заводу нужны рабочие руки. Мама плачет, теперь одна осталась в доме. По ночам тревоги, бомбежки... Элизабет в казарме...»

Обер-лейтенант Кирш услышал тихий стон раненого. Стон доносился откуда-то из дальнего угла. Сыро и холодно в темном сарае. Во тьме слышен чей-то шепот. Рядом кто-то всхлипывает... Ну к чему это? Не все ли равно, как умереть: от пули эсэсовца или от осколка русского снаряда?

«Глупец я все-таки, — продолжает мысленно рассуждать Кирш. — Должен бы знать, что все так кончится. Шварцберг правду говорил, нельзя им верить. Шварцбергу теперь что: он в русском плену, отлеживает бока в теплушке или в бараке. Сибирь, лютые морозы! Зато вернется потом в Германию, будет рассказывать о сибирской тайге... А Элизабет вряд ли выдержит с ее легкими. И мама не переживет горя, если умрет Элизабет...»

— Господин обер-лейтенант, когда нас расстреляют? — послышалось из темного угла.

— Не знаю. Теперь, наверное, скоро.

— Господин обер-лейтенант! Я не виноват... Скажите им, что я ни в чем не виноват. У меня кончились пулеметные ленты, потому я...

— Бригадефюрер Гилле уже подписал приказ о нашем расстреле. Он не любит отменять своих приказов и не отменит.

— Я хочу жить, господин обер-лейтенант.

— Я тоже хочу жить, но теперь на это мало надежды.

— А вы... вы не думали сдаться в плен?

— Мне очень хотелось остаться живым, чтобы быть вместе с матерью и больной сестрой... Она работает на танковом заводе. А сдаться в плен — единственный шанс выжить. Я думал об этом.

В темноте послышался тяжелый вздох. Сверкнула зажигалка, вспыхнул желтый огонек, осветил худое, небритое лицо. Солдат сидел на земле, подобрав под себя ноги, жадно затягивался дымом сигареты.

— Я давно видел, что нас обманывают, — вдруг заговорил он с холодной злостью в голосе. — Всю зиму обещали валенки — не выдали. У нас на батарее двое отморозили ноги. Командир дивизиона как-то сказал: ребята, сегодня получим подарки из дома, нам скинули их на парашютах. Мы обрадовались, ждем. Обер-вахмистр открыл ящик, а в нем запасные части для «Цезаря». Есть такой артиллерийский прицел. Что им наши ноги! Для них главное, чтобы мы стреляли.

— Зато полковник имеет не одну пару валенок.

— О, он живет как в раю, даже теперь, в окружении. Для него построили специальную баню, у него свой массажист. Каждое утро ему подают на завтрак телячий язык, и он запивает его хорошим вином.

— Можешь не завидовать полковнику, — непослушными губами выдавил Кирш. — Через час ты будешь стоять перед райскими воротами, а твой полковник будет жрать конскую требуху.

— Я не хочу, не хочу!..

Влажную пустоту наполнили истерические всхлипывания. Потом плач оборвался, солдат подбежал к двери и стал изо всех сил стучать кулаками по доскам.

Во дворе послышались голоса. Кирш закрыл глаза и мысленно перекрестился. Его охватило какое-то удивительное безразличие ко всему. Убьют, ну и пусть. Кажется, уже пришли за ними, открывают двери. Нужно встать и о достоинством выйти.

Их вывели за сарай: двенадцать солдат и одного офицера. В мозгу Кирша мелькнула мысль: «Беззаконие... Это беззаконие! В Германии со мной бы не поступили так... Меня должен судить трибунал, а тут без всякого суда и следствия...» Он увидел шеренгу эсэсовцев с карабинами и понял — сейчас все кончится.

Падал мокрый снег. Сапоги шлепали по грязи... Длинный сарай, дальше — ограда для скота, а за ней толпа солдат из третьего батальона. Их привели смотреть на экзекуцию.

Кирш глянул себе под ноги — он стоял в болоте. Вздрогнул от озноба: неужели он упадет сейчас в эту холодную грязь и будет валяться в ней, может, час, а может, всю ночь? Липкая черная земля набьется ему в рот, в глаза.

Вновь вспомнилось письмо матери. Она благодарила за последнюю посылку и просила приехать весной в отпуск. Когда ему обещали отпуск? Кажется, в мае?.. Теперь он получит бессрочный отпуск, пусть они завидуют ему все: и Гилле, и полковник, и унтер-офицер со своими солдатами в черных шинелях.

Приземистый, плотный капитан в дождевике и фуражке с высокой тульей поднял руку:

— Солдаты доблестных войск фюрера! Перед вами трусы и изменники из двенадцатой роты. Они забыли о своей священной обязанности, поддались страху, пытались покинуть поле боя. Командир нашей славной дивизии принял решение расстрелять их. Зиг хайль!

Сейчас. Еще секунда — и все кончится. Вот уже унтер-офицер повернулся к солдатам...

В этот момент в воздухе послышался свист снаряда. Земля качнулась, загудела. Кирш почувствовал, как взрывной волной его отбросило в сторону. Сарай разрушен. Двое в черном ползут между воронками. Офицер сидит, раскинув в стороны ноги. Вместо лица — темная маска, грудь залита кровью. Вот тебе и «зиг хайль»!

Солдаты из третьего батальона, что стояли за оградой, в панике разбежались кто куда. Правда, не все успели. Около разрушенного сарая осталось несколько трупов.

Кирш шел по липкой земле словно ослепленный. Ему казалось, что он продирается сквозь густую розовую завесу. Натыкался на заборы, на деревья, машинально обходил их, двигался дальше, падал, вновь поднимался на ноги. Слышал у себя за спиной какие-то истеричные крики и не верил, что это кричат люди. Продолжали грохотать взрывы.

«Элизабет умрет, не выдержит на заводе... Мама тоже.

Она почти совсем слепая, даже вывески читать не может... А прибор «Цезарь» — надежная штука. С его помощью легко корректировать огонь артиллерии, бить точно в цель. У русских нет такого прибора, но они бьют точно... Страшно было в Берлине, когда последний раз ездил в отпуск. Пустой вокзал и огромный плакат «Читайте «Фолькишер беобахтер»!». Девушка в летной форме с медалью на груди. Может, встречу ее здесь? Хотя зачем эта встреча?..»

Село казалось огромным, бесконечным. Избы терялись в туманной измороси. Среди улицы застрял танк, возле него копошились фигуры в черных комбинезонах.

Фигуры в черном!.. Опять в черном!

Мысли прояснялись, но в душу все сильнее просачивался страх. Он гнал его по раскисшей дороге, подталкивал в спину, заставлял вздрагивать при встрече с каждым офицером.

«Надо уйти как можно дальше. Документы?.. Скажу, что ищу штаб дивизии. А если задержат? Мама получит уведомление: расстрелян за измену нации. Элизабет вызовут в управление крайсляйтера...»

Он почти бежал. Панический страх сжимал ему сердце. В голове все перемешалось. Вдруг открытая штабная машина. Удивительно знакомая фигура старшего офицера.

Втянув голову в плечи, Кирш хотел прошмыгнуть незамеченным, но вдруг его точно ударили прикладом в спину.

— Обер-лейтенант Кирш!

Он сразу узнал голос. На секунду закрыл глаза, потом выпрямился, поднял было руку для отдания чести, но на голове не было фуражки.

— Что с вами? — спросил майор. — Где ваш головной убор? — В глазах Блюме удивление, он смотрит на обер-лейтенанта взволнованно, с жалостью. Он такой приветливый, что Кирш ощущает во всем теле предательскую слабость, горло перехватывают спазмы, ноги подкашиваются.

— Меня... Я...

Сердце его с такой стремительностью отсчитывает удары, будто собирается выскочить из груди. Он раскрыл рот, но из него вырвался лишь стон. Слезы затмили глаза.

— Уйдем отсюда, обер-лейтенант. Нас могут увидеть, а у вас такой вид, вы не похожи на самого себя, — тихо сказал майор, взял Кирша за локоть и через палисадник повел к крыльцу дома, потом чуть ли не силой втолкнул в коридор. Успокойтесь и расскажите, что с вами.

Здесь было тихо и безлюдно. Взгляд майора, кажется, проникал в самую душу. Киршу стало страшно, будто он остался совсем один и никто его не выслушает, никто не скажет ему человеческого слова. Он судорожно схватил майора за руку.

— Меня расстреливали... Я убежал... Начался артиллерийский обстрел...

— Вас... расстреливали?

Блюме быстро окинул взглядом коридор. Затащил Кирша в какую-то комнату, с силой прикрыл за собой дверь. Помог обер-лейтенанту снять шинель, повесил ее на гвоздь возле двери, вынул из кармана платок, старательно вытер неожиданному посетителю лицо, приказал молчать.

— Подождите здесь минутку. Я скоро вернусь. — Он подвел Кирша к дивану, сунул ему в руки газету.

Кирш остался один. Мама, мама! За что такие тяжкие муки выпали на долю твоего сына? На мгновение перед его глазами мелькнула фигура эсэсовского офицера с темным, разбитым лицом, с раскинутыми в стороны ногами. Убит или только ранен? Все равно останется слепым. «Зиг хайль!» Есть, оказывается, и на вас управа.

Он глянул на газету. Это был последний номер «Рейха». На первой странице — большой снимок. Кто-то в парадном мундире, перетянутом портупеей, выступал с установленной на площади трибуны. Лицо оратора было напряжено, глаза чуть навыкате. Казалось, он кричал на толпу слушателей, выливал на нее сгустки гнева и ненависти и сам представлял собой ненависть.

Вновь появился Блюме.

— Пойдемте со мной, Кирш. Я вам что-то покажу.

Они вошли в очень тесную комнатку. Тут было полутемно — свет цедился лишь через маленькое, запыленное оконце. В углу тускло поблескивали автоматы. Блюме подошел к столу, выдвинул ящик. В нем лежали ручные гранаты и несколько автоматных рожков-обойм.

— Видите?

Целый арсенал! Почему оружие собрано в этой полутемной комнате? И для чего майор Блюме показывает все это ему, Киршу? Обер-лейтенант растерянно смотрит на майора, не может ничего понять. Блюме взял его за локоть, сильным движением руки повернул к себе, сказал, что сейчас решается судьба армии. Заканчиваются последние часы срока ультиматума русских о капитуляции. Генерал Штеммерман до сих пор не намерен капитулировать. Он, Блюме, пойдет сейчас к нему и попытается уговорить его, сломить его нерешительность. Если же сделать это не удастся, тогда придется применить силу. Они вдвоем — Блюме и Кирш — отправятся в сто двенадцатый полк Гауфа.

— Я тоже?! — удивился Кирш.

— Да, мы поедем вдвоем, — подтвердил Блюме. — Если не будет иного выхода. Вы меня понимаете?

— Да, я понимаю. Но оружие, здесь!..

— Вот об этом я и хотел вас предупредить, обер-лейтенант Кирш. В решающий момент оно может нам пригодиться.

— Я все понимаю, герр майор!

— Ну и прекрасно. Ждите меня в этой комнате. Недолго, я скоро вернусь. — Теплая рука майора легла на узкое, полудетское плечо обер-лейтенанта.

Майор Блюме был для него сейчас единственной надеждой на спасение.

— Я верю вам, Кирш, и вы должны верить мне. Вы помните русского летчика, которого мы подобрали осенью на шоссе? Я не отдал его эсэсовцам.

— Я был уверен, что вы не отдадите. И девушку тоже?

— Да, и девушку. Вы не ошиблись, Кирш. У вас доброе сердце, Я знаю, вы никому не рассказали про тот случаи. Ну ладно, я пойду. Дай бог, чтобы разум осенил генерала!

* * *

Генерал Штеммерман был словно в летаргическом сне. Приказал никого к нему не пускать. Ни одной души, кроме майора Блюме. С той самой поры, как полковник Фуке продиктовал ему по телефону русский ультиматум, то есть со вчерашнего дня, он почти не вставал с дивана.

Перед ним прошла вся его жизнь. Он искал в ней минуты радости, минуты счастья, точно хотел убедить самою себя, что не зря прожил пятьдесят восемь лет. Вспомнил детство: высокие качели на берегу Эльбы, посыпанные желтым песком дорожки в саду деда, старую француженку-бонну с лорнетом в руке. Младший брат Клаус всегда терся возле матери и выпрашивал у нее деньги. Он собирал их, чтобы потом в школе хвастать перед сверстниками полным кошельком, богатством и славой своих предков: «Мой дед был адъютантом самого Мольтке. Все вы не стоите даже подошвы моего сапога».

В сущности, ничего интересного у генерала в детстве не было. В студенческие годы тоже. Под Верденом воевал обер-лейтенантом, страшно скучал в окопах, с нетерпением ждал конца войны. Хотелось попутешествовать по Италии, пофлиртовать с пылкими француженками...

Генерал открыл глаза, посмотрел на часы. До истечения срока ультиматума еще два часа. Целая вечность! Можно столько передумать! Ему казалось, что эти два часа принесут какую-то развязку, заставят его отважиться на самый разумный шаг. А какой он, этот разумный шаг? Кто может определить его?

Он знал, что в соседнем доме собрались командиры подчиненных ему дивизий и с нетерпением ждут последнего слова. Генерал Шмидт-Гомер, наверное, жует свой любимый бутерброд с телятиной, облизывает жирные, толстые губы и млеет от удовольствия. Генерал Транберг, командир сто шестьдесят седьмой дивизии, тот, как всегда, дремлет, клюет носом. Генерал Либ и полковник Хонн, несомненно, режутся в карты. Интересно, а где бригадефюрер Гилле? Где этот бретёр с белым, изнеженным лицом? Утром его не было здесь. Не присутствовал он и на совещании. Со вчерашнего дня, когда узнал, что идут русские парламентеры, исчез, будто сквозь землю провалился. Уж не затевает ли он какую-нибудь каверзу?

Генерал Штеммерман любил красивые вещи, особенно часы. Смешно звучит, но он действительно любил часы — уникальные, музейные раритеты. Имел большую коллекцию, в том числе такую диковинку, как шпиндельные часы знаменитого нюрнбергского мастера Хейнлена, из золота и серебра с вкрапленными в крышки брильянтами. И, может быть, потому, что всегда был окружен часами, он с юных лет научился ценить время, ценить каждую минуту своей жизни.

Один астролог в Бад-Шандау наворожил ему прожить шестьдесят пять лет. В ту пору Штеммерман был еще слишком молодым, чтобы постичь значение ворожбы, чтобы испугаться: он отгуливал всего лишь двадцатую весну. Сейчас он вдруг вспомнил о предсказании астролога и ужаснулся. Мысль заработала лихорадочно и нервно. Стал прикидывать, что еще может ждать от судьбы. Представил себе последний короткий отрезок своей жизни, и это представление вновь вернуло его мысли к вопросу о капитуляции.

Если допустить, что он согласится подписать акт о безоговорочной капитуляции, это значит — лагерь военнопленных, Сибирь. Возможно, и не Сибирь, а какая-нибудь русская тюрьма, за решетками которой он пробудет до конца войны. Долго будет ждать свободы. Может быть, лет через десять его отвезут в Германию. Старого и немощного, того самого генерала Штеммермана, потомственного прусского дворянина, который в сорок четвертом году капитулировал перед бывшим русским солдатом Коневым. Потом еще несколько лет убогого существования: генерал в отставке, немецкий потомственный генерал, который сдался в плен бывшему русскому солдату. Нет, это ужасно!

Ему вспомнился разговор с майором Блюме после русской радиопередачи. Блюме был настроен на философский лад, сидел, углубленный в себя, увлеченный рассуждениями о величии Германии. Потом вдруг сказал: «Фельдмаршал Паулюс пишет мемуары. Имеет под Москвой небольшую виллу и пишет там мемуары». «А вам откуда это известно?» — спросил его Штеммерман. «Я слышал выступление фельдмаршала по радио. Он очень интересно и без сожаления оценивает свой поступок». Эта фраза словно обожгла генералу душу. Сейчас она вспомнилась Штеммерману в каком-то новом значении. Он представил себе: маленькая комната, заваленный бумагами стол, снег за окнами. Русская зима. Он, Штеммерман, пишет мемуары, пишет до самой смерти, все оставшиеся годы жизни, пока не выпадет из пальцев перо.

Опять посмотрел на часы. Время, время! Скоро последний срок. Шмидт-Гомер, наверное, доел свой бутерброд. Транбергу денщик принес флягу с ромом: «Выпейте, герр генерал, за здоровье ваших дочек!» У него их шестеро. Толстопузый генерал Транберг почти ежедневно отправляет домой посылки с продовольствием, огромные ящики с армейскими штемпелями «Вермахт-Ост». Собственно, не отправляет, а отправлял. Все кончилось, когда русские замкнули кольцо окружения. Интересно, как теперь чувствует себя этот толстяк? Вероятно, все еще надеется вернуться к своим дочкам? А не думаете ли вы писать мемуары, герр генерал?

Скрипнула дверь. Штеммерман поднял голову, увидел майора Блюме.

— Остался ровно час, герр генерал! — напомнил Блюме от порога.

— Садитесь, Конрад!

— Спасибо, герр генерал, но...

Генерал знал, что означало это «но». Он мог бы сейчас и сам выложить все аргументы, свалить их в кучу, соорудить из них башню, целую египетскую пирамиду. Тамерлан тоже возводил пирамиды, средневековые пирамиды из голов убитых его воинами врагов. Этих пирамид пугался весь мир. То был самый убедительный аргумент завоевателя. А что делать, если ты не Тамерлан, если ты бессилен карать смертью даже своих собственных бунтующих солдат?

— Мне оставят холодное оружие?

— Да, герр генерал.

— И пистолет с одним патроном?

— Он вам не нужен, герр генерал. Когда-нибудь мы встретимся с вами в вашем доме в Бад-Шандау, и тогда вы поймете меня. Пули не разрешают проблем, они их усложняют.

— Один патрон я все-таки попрошу. — Генерал поднялся с дивана, скинул плед, быстро одернул френч, пригладил его на себе ладонями, подтянулся. Казалось, что он уже слышит за дверью шаги советских автоматчиков.

Что ж, лучше писать мемуары, чем гнить в чужой земле! В худшем случае он воспользуется последней пулей.

Его миссия кончилась. В Берлине, возможно, ждут от него арийской отваги, уже заготовили некролог для «Фолькишер беобахтер». Бессмертный шаг арийца. Мужество и верность потомка нибелунгов. Кто знает, что лучше: последняя пуля или мемуары?

Из окна Штеммерман видел стоявших у крыльца генералов. Шмидт-Гомер что-то патетически доказывал командиру пятьдесят седьмой пехотной дивизии генералу Дарлицу, наседал на него своим массивным животом, потрясал в воздухе кулаком. Рядом стоял генерал Либ и упорно смотрел в землю.

— Ну что ж, Конрад! — тяжело вздохнул Штеммерман, окончательно взвесив все «за» и «против». — Пригласите от моего имени командиров дивизий в штаб.

И вдруг он весь подался вперед, густые брови на его лбу сурово сдвинулись.

Майор Блюме сделал шаг к окну.

К штабу подъехал бригадефюрер Гилле. На улице стояли два бронетранспортера с эсэсовцами. Головорезы в черных шинелях появились на крыльце, возле входной двери. Послышались резкие команды.

— Что там такое? — насторожился Штеммерман.

— Разрешите, я выясню, герр генерал! — круто повернулся майор Блюме, сильно рванул на себя дверь. Он примерно представлял, что произошло, знал, что теперь каждая секунда промедления может стоить ему жизни. Гилле с эсэсовцами! Черные фигуры толпились в коридоре, бесцеремонно заглядывали в комнаты, чувствовали себя хозяевами.

Блюме протиснулся между ними. Последняя по коридору дверь — оперативный отдел. Через него можно пройти в комнатку, где майор оставил Кирша. Майор взялся за ручку двери, прислушался. За спиной у него все нарастал гул голосов: эсэсовцы заполнили коридор. Всем своим существом Блюме чувствовал, как смерть обволакивает дом, приближается, зловеще наступает на него.

Услышав голос бригадефюрера, он переступил порог оперативного отдела, плотно закрыл за собой дверь, повернул ключ. На столах, на диване, даже на подоконниках — всюду оперативные карты, бумаги, хотя теперь, по существу, никому не нужные, но аккуратно сложенные, подшитые, пронумерованные. Вот и узкая дверь в полутемную комнату. Навстречу Блюме бросается взволнованный Кирш:

— Что там за шум, герр майор? Что случилось?

— Берите автомат, Кирш. Приехал Гилле. Может произойти неожиданное.

— Вы хотите убить Гилле?

На щеках Блюме заиграли розовые пятна. Нет, он вовсе не собирается убивать Гилле — эсэсовец позже и без него получит по заслугам. Блюме думал о том, как теперь вырваться живым самому. Между тем Кирш был готов на все. Нет, обер-лейтенант, убить Гилле сейчас не удастся. Поздно! А жаль!

— Идите за мной, Кирш!

Низкая дверь вела куда-то в темноту, в душный, узкий коридор. По сторонам стояли ящики с патронами. Патроны были рассыпаны и по полу. Блюме шел уверенно, будто расталкивал темноту. Слышно было его дыхание — горячее, надрывное. Вдруг он остановился и поднял руку. Голоса! Где-то рядом, за стеной, слышались голоса.

Кирш скорее догадался, нежели услышал: Гилле! Кричит на Штеммермана, грозит ему от имени рейхсминистра СС немедленным расстрелом. Никакой капитуляции! Он, Гилле, не допустит, не позволит! Войска должны драться до последнего патрона!

Штеммерман слабо обороняется.

«Вы не имеете права, Гилле. Я все-таки генерал».

«А вы имеете право, генерал? Имеете? Окружили себя предателями и шпионами. Позор! Мне стыдно за вас, генерал! — Небольшая пауза, и снова лающий, наглый голос бригадефюрера. — Вот радиограмма из имперского штаба СС. Ваш любимый майор Блюме служит большевикам. Что вы на это скажете, генерал?»

Блюме потянул Кирша куда-то в темноту. Еще несколько торопливых шагов, и они выбежали на задний двор. Тут стояли машины, бронетранспортеры, танки. Подбежал вахмистр, подобострастно вытянулся перед майором.

— Немедленно сюда бронетранспортер генерала.

Буксуя в глубокой колее гусеницами, подъезжал закамуфлированный, с ромбовидными бортами бронетранспортер.

— Охрану тоже?

— Только водитель и радист.

— Стойте! — неожиданно закричал вахмистр. — Кажется, объявлена боевая тревога. Может, русские?

— Генерал ждет машину. Прочь с дороги! — Блюме метнул глазами по двору. Солдаты, солдаты! Всюду солдаты. — Освободите дорогу! Генерал ждет. Прорвались русские конники.

У вахмистра сразу посерело лицо, брови полезли на лоб. Он поднял руку, но тут же опустил ее и куда-то побрел, обессиленный, безвольный, ко всему безразличный. Когда бронетранспортер выскочил из села на грязное, разбитое шоссе, Блюме выпрямился на холодном кожаном сиденье, властно осмотрелся вокруг. Он был в бекеше с пышным теплым воротником и чем-то напоминал генерала.

— Куда? — односложно спросил через плечо солдат-водитель.

— Сто двенадцатый полк, к майору Гауфу! — Блюме вынул из кобуры пистолет, проверил обойму, вновь вставил ее на место, сунул пистолет в карман и, обернувшись к Киршу, обнял его за худые мальчишеские плечи. — Я рад, что вы со мной, обер-лейтенант. Теперь вся надежда на майора Гауфа и его солдат.

20

Издали двор Зажур представлял собой несколько странную картину. Это была недавняя боевая позиция. Теперь она стала своеобразной площадкой для беззаботных детских развлечений. Развороченная снарядами траншея тянулась через всю улицу, пересекала огород и вплотную подходила к углу избы, как раз к тому месту, где прежде шумела ветками старая груша. Дерево было спилено, оно лежало перед траншеей, на самом бруствере, все исковерканное, расщепленное пулями и осколками снарядов. Со стороны оно чем-то напоминало тяжело раненное животное, которое в предсмертной агонии еще пытается подняться. Сейчас вокруг него резвились ребятишки, устраивали в оголенных ветвях засады, ломали сучья, играли в «войну». Мертвое дерево со снисходительным равнодушием терпело их шумные забавы.

На, улице, недалеко от несуществующих теперь ворот зажуринского двора, неподвижно застыл немецкий танк. Он был без пушки, ее оторвало взрывом и отбросило далеко в сторону. Белый крест на борту потускнел от огня, сделался желтовато-серым. Возле уцелевшей гусеницы валялся обгоревший шлем танкиста. Два мальчика лет по восьми-девяти уже успели примерить его на свои давно не стриженные головы.

Посреди двора, у края траншеи, стояла худенькая десятилетняя девочка с немецкой каской в руке. Вероятно, она пришла, чтобы набрать в каску влажного песка или глины, но загляделась на остов танка задумалась: вспомнила, как во время боя горели вокруг хаты, как стреляла из пулемета по немцам молодая, очень красивая тетя, как пылал чадным огнем подбитый немецкий танк, как из траншеи уносили убитых и раненых. Обо всем этом страшно было вспоминать, но девочка вспоминала, потому что бой происходил у нее на глазах, потому что она была невольной свидетельницей событий и не по-детски серьезно радовалась, что осталась жива.

— Сонь, а Сонь! — дернул девочку за руку карапуз в выцветшем, грубо сшитом пальтеце из молескина, которые в войну носили воспитанники многочисленных детских домов.

— Что тебе? — строго глянула на него девочка.

— Я есть хочу. Когда мы будем обедать?

— Погоди, Мыколка. Бабушка Елена сготовит и позовет, а пока иди играйся.

— Не хочу играть. Хлеба хочу.

— Где я тебе его возьму? Фашисты хлеб забрали.

— А ты забери у фашистов. Они злые, нехорошие.

Темные глазенки малыша наполнились слезами. Всхлипывая, он погрозил запачканным глиной кулачком в сторону сгоревшего немецкого танка.

В это время в конце улицы послышался гул мотора. Он приближался, нарастал, и вскоре из-за угла полуразрушенной соседней хаты выползла забрызганная грязью грузовая машина. Выбравшись из глубокой колеи на песчаный взгорок, она остановилась. Ее со всех сторон окружили дети.

Из кабины «студебеккера» вышел молодой майор, положил руку на худенькое плечо одного из мальчишек и, сочувственно глядя на его иссиня-бледное лицо, спросил:

— Где тут хата Зажур?

— А вот она, рядом, — ответил мальчик. — Бабушка Елена дома, я ее сейчас покличу.

— Не надо. Я сам.

Офицер поднялся на крыльцо, открыл дверь. На пороге — Елена Дмитриевна в стареньком, много раз стиранном фартуке, руки запачканы мукой, лицо взволнованное, немного смущенное. Она ждала сына, а приехал незнакомый майор.

— Я к Максиму Захаровичу, — сказал гость. — Он дома?

— Нет. Сама не видела его со вчерашнего дня. Может, в штабе полка — не знаю. Пришел в село из госпиталя отдохнуть, долечить раны, а тут тоже, как на фронте.

— Что поделаешь, мамаша! Сейчас везде фронт, а у вас в селе почти передний край. Вокруг все разворочено, разрушено. Недавно, видно, уличный бой был?

— Да, недавно. Таких страхов натерпелись, что на всю жизнь хватит. Очень боялись, что село опять под немцем окажется.

Офицер окинул быстрым взглядом двор. Засмотрелся на группку детей возле машины.

— Где вы таких хороших ребятишек набрали, мамаша? Уж не детсад ли у вас тут?

— Все тут у нас, дорогой товарищ: и детсад, и детдом, — тяжело вздохнула Елена Дмитриевна. Стала рассказывать гостю о трудной судьбе малышей и вдруг замолчала, вздрогнула, в глубине ее глаз мелькнула тревога: увидела возле машины светло-зеленую немецкую шинель. Немцы?.. Откуда они тут?

Возле «студебеккера» и в самом деле был немец — Курт Эйзенмарк. Он выпрыгнул из кузова машины, чтобы немного поразмяться после долгого пути. Подошел к бывшим воротам, стал разглядывать подворье. Оп не представлял, что само его появление вызовет во дворе переполох: напугает хозяйку дома, заставит детей броситься поближе к крыльцу.

— Это наш друг, мамаша, немецкий патриот, коммунист, — пояснил майор. — Собственно, ему-то и нужен Максим Захарович. Сейчас я познакомлю вас с ним. — Офицер замахал рукой: — Курт! Идите сюда! Познакомьтесь: мама... муттер вашего друга Зажуры.

От волнения полное лицо Эйзенмарка чуть побледнело, на нем засияла радостная улыбка. Курт нежно взял Елену Дмитриевну за обе руки, поднес их к своим губам и поцеловал.

— О, муттер! Ваш сын и вы... — Он не смог произнести какое-то слово, может быть забыл его, и вновь склонил лицо к морщинистым рукам матери друга.

Елена Дмитриевна пригласила Курта в избу.

— Посидите здесь, товарищ. Я попрошу соседку сходить в штаб. Может, Максим там.

Эйзенмарк отрицательно покачал головой. Нет, он яе может ждать. Ни одной минуты! Ему и майору необходимо ехать, чтобы вовремя быть на месте. У них очень важное дело.

Майор объяснил, о чем идет речь. В машине передвижная радиостанция, ее нужно доставить на передний край. Он и Эйзенмарк должны обратиться к немцам, что все еще прячутся в лесу, поторопить со сдачей в плен. Установленный ультиматумом советского командования срок капитуляции закончился, а немцы все еще молчат. Видно, их командование не собирается капитулировать. Поэтому необходимо сделать все возможное, чтобы немецкие солдаты и офицеры не вступали в бой, добровольно переходили на нашу сторону, чтобы не лилась напрасно кровь ни наша, ни немецкая.

— Если они откажутся капитулировать, их ждет смерть? — спросила Елена Дмитриевна.

— Яволь, майне муттер! — ответил за майора Эйзенмарк, и при этих словах его глаза сухо блеснули.

Майор глянул на часы, потом посмотрел на небо. Солнце было еще высоко — до вечера времени много, но все-таки надо торопиться: впереди трудная дорога. Собственно, его больше беспокоила не дорога, а неизвестность того, что происходит за селом, возле леса, откуда время от времени доносились отзвуки артиллерийского и пулеметного огня.

Приезд нежданных гостей вконец растревожил Елену Дмитриевну, и до того постоянно думавшую о Максиме.

— Товарищ майор! Если у вас в машине найдется место, я подъеду с вами до штаба. — Кивнула на возившихся возле танка ребят. — Сейчас должна прийти соседка, она покормит детей. А я с вами. Не могу больше: болит душа о сыне. Где он? Может, голодный, со вчерашнего дня не был дома.

— Пожалуйста, мамаша! — широко улыбнулся майор. — Это даже хорошо. Садитесь в кабину и показывайте водителю дорогу, где лучше проехать. Тут у вас такие моря разлились!

Увидев, что Елена Дмитриевна собирается куда-то уезжать, дети всполошились.

— Бабушка Елена, куда вы?

— Возвращайтесь быстрее. Есть хочется.

«Студебеккер» съехал с песчаного взгорка прямо в болото. Синеватая гладь всколыхнулась волнами, отраженное в воде по-весеннему голубое небо тоже заколыхалось, разламываясь на мелкие частицы.

Дети сгрудились возле забора, долго смотрели вслед машине, смотрели с жалостью и обидой, будто уже знали, что никогда-никогда не увидят больше свою заботливую, нежную бабушку Елену.

* * *

В штабе Максима не было. Майор Грохольский тепло поздоровался с Еленой Дмитриевной. Эта интеллигентная женщина чем-то импонировала ему, возможно, напоминала родную мать, такую же задумчивую, такую же решительно-спокойную, с такой же волевой черточкой в межбровье.

Сам он не в мать. Не удался ни характером, ни наклонностями, вообще ничем. И вот перед ним словно страница детства. Строгое, спокойное лицо, черные, с проседью на висках волосы, темные, точно нарисованные, брови над ласковыми материнскими глазами.

В просторном классе за столом сидел генерал Рогач, командир дивизии. Вокруг стояли офицеры, сосредоточенные, насупленные, смотрели на разостланную на столе карту, словно наблюдали в бинокли за тем, что в эти минуты происходило за линией фронта, точно старались угадать, какие неожиданности готовит им завтрашний день, чем он их порадует и чем огорчит.

Немцы не вырвались из кольца. Генералу Хубе не удалось пробиться через Лысянку к Штеммерману. Если сегодня до вечера Штеммерман не примет условий капитуляции, придется вести бои на уничтожение.

— Простите, вы к кому? — Генерал строго посмотрел в сторону двери, возле которой в нерешительности остановилась Елена Дмитриевна.

— Это мать капитана Зажуры, — сказал майор Грохольский. — Она ищет сына, товарищ генерал.

Мать капитана Зажуры! Стало быть, жена Захара Сергеевича!.. Генерал провел рукой по лбу, снял фуражку. Он не думал сейчас о том, что Елена Дмитриевна может узнать его, что она вспомнит далекие двадцатые годы, когда Захар Сергеевич приезжал с нею в Харьков, и он, генерал Рогач, тогда молодой красный курсант, угощал их в своей холостяцкой квартире на Холодной горе постным супом из командирской столовой.

Горячо забилось сердце. Генерал поднялся из-за стола, с протянутыми вперед руками пошел навстречу высокой женщине.

— Елена Дмитриевна! Дорогая моя!

Второй раз сегодня ее натруженных рук коснулись обветренные мужские губы.

— Я не знаю вас, товарищ генерал, — сказала Елена Дмитриевна, запоздало пряча руки за спину.

— Это не делает мне чести, — вздохнул генерал, придвигая Елене Дмитриевне стул. — Садитесь и посмотрите повнимательнее. Может, теперь все-таки признаете? А если нет, я... побегу в командирскую столовую за супом.

— Товарищ генерал, почему же вы?.. — забеспокоился майор Грохольский, не уловивший в голосе командира дивизии печальной шутки. — Я сейчас прикажу. Разрешите?

Рогачу пришлось рассказать о Харькове, о курсантской комнате и о постном супе из командирской столовой.

Генерал сидел рядом с Еленой Дмитриевной и молча дивился тому, как много событий произошло за последние годы. Он дивился мужественной, неугасающей красоте Елены Дмитриевны, дивился ее черным, нисколечко не вылинявшим бровям, которые в ту давнюю пору волновали его кровь и нагоняли краску на его юношеское лицо, дивился ее горькому одиночеству, гибели ее мужа, своего друга, с которым так редко встречался в последние годы, так редко вспоминал свою харьковскую молодость и лихие степные рейды в неудержимых лавах красного казачества, когда над эскадроном вздымалось боевое знамя и солнце преломлялось в блестящих клинках.

Возле него в молчаливой задумчивости сидела подруга и сверстница его давно минувшей юности, нежный порыв отшумевших весен. Сидела и ждала своего сына, того самого капитана, который, выйдя недолечившимся из госпиталя, оказался в самой гуще боевых событий.

— Товарищ генерал!

— Какой я тебе генерал, Елена? Называй меня просто по имени.

— Ну хорошо, буду, как в молодости, называть Николаем. У меня к тебе просьба, Мыкола.

— Разыскать Максима? Сейчас мы его...

— Погоди, не о Максиме речь. — Елена Дмитриевна положила на руку генерала свои сухонькие, тонкие пальцы. — Разреши, Мыкола, я поеду с немцами на передовую?

Генерал сощурил глаза. С какими немцами? С Эйзенмарком, с тем немецким коммунистом, что перешел к нам? Зачем ехать на передовую? Там управятся и без нее. Но, услышав ее просьбу, он тут же подумал, что просит она не зря: хочет, чтобы немцы услышали и ее голос, голос матери, голос женщины, потерявшей мужа и старшего сына. Наверное, все уже обдумала и не боится опасности, лишь бы сказать немецким солдатам свое гневное слово? Генерал мог отказать ей в просьбе, сказать, что немцы сейчас особенно озлоблены, способны на всякую подлость и что радиопередача с переднего края — не такая уж безопасная вещь. Однако он понял Елену Дмитриевну и ее короткую, четкую фразу: «Я знаю немецкий, и я скажу им то, что нужно».

Перед ним сидела не молоденькая Аленка двадцатых годов, а мать сынов своих, много испытавшая в жизни, исстрадавшаяся женщина.

— Мать! — уважительно промолвил генерал. Встал, пожал ей руку.

Елена Дмитриевна тоже поднялась. Генерал посмотрел на майора Грохольского, спросил, как бы проверяя самого себя:

— Значит, сто двенадцатый переходит?

— Утром, товарищ генерал.

— Обеспечьте охрану радиостанции!

Генерал Рогач склонил перед Еленой Дмитриевной голову, и она поняла, что ей разрешено ехать.

— Спасибо, Мыкола!

Она попрощалась с Грохольским, с остальными офицерами и пошла к машине.

* * *

В кабине было тряско и холодно: откуда-то тянуло влажным ветром. Лобовое стекло машины было почти сплошь заляпано грязью. Елена Дмитриевна ехала как в полусне. Что-то монотонно мурлыкал себе под нос солдат-водитель. Про что-то нудное и печальное пел подызносившийся, натруженный мотор.

Мать вспомнила ту далекую пору, когда она не была ни матерью, ни женой. На своем, тогда еще совсем недолгом, жизненном пути она повстречала двух друзей: один — русоволосый, настырный, уверенный в себе, с орденом Красного Знамени на гимнастерке, другой — темноглазый, черночубый, задумчивый, молчаливый, даже немного робевший в ее присутствии. Полюбила черночубого. К русоволосому съездила вместе с мужем лишь один раз, когда тот был курсантом военного училища и жил в небольшой комнатке на Холодной горе в Харькове.

Холодная гора, постный суп и вопросительный взгляд чуть дерзких глаз запомнились ей навсегда. Втайне не раз признавалась себе, что дерзкие глаза ей не безразличны, манят и тревожат. Даже сегодня, заглянув в них, она ощутила в груди холодноватое щемление, какую-то давнюю тоскливую боль.

Пробежали по календарю годы. Жизнь почти прожита, сыны повырастали, а ты все вспоминаешь! Ты и сейчас едешь будто со свидания. Куда ты едешь? Что ждет тебя впереди?

Мысль поехать на передовую неожиданно пришла ей там, возле штаба, когда подходила к широкому школьному крыльцу: «Поеду и скажу им свое слово! Может, оно сделает больше, нежели суровые мужские слова? Может, напомнит им о собственных матерях, сестрах и женах, измученных войной и осиротевших?»

Николай понял ее. Значит, правильно, так надо. Пусть хоть сто человек услышат ее голос, сто человек не станут завтра стрелять в наших солдат и офицеров, сдадутся в плен, чтобы со временем вернуться домой! Пусть она спасет хоть одного человека, одного-единственного, и то это будет ее заслуга, ее успех.

Елена Дмитриевна еще не знала, что скажет немцам, не успела об этом подумать. Ну конечно же скажет самое главное! А оно в том, чтобы спасти людей, не отдать человеческие сердца смерти. Кого она стремится спасти от смерти? Врагов? Или только своих? Для Елены Дмитриевны, казалось, не существовало сейчас этих вопросов. Она — мать, она в достаточной мере познала и радости жизни, и муки материнства, поэтому не хочет напрасных, бессмысленных жертв. Возможно, кто-то назовет это наивным пацифизмом. Ну что ж, пусть называет. И все-таки она — за спасение человеческих жизней! Только бы предотвратить ненужное, ничем не оправданное кровопролитие. Затем она и едет теперь по грязной, разбитой дороге. Затем же едут и майор, и немецкий коммунист Курт Эйзенмарк, и лейтенант.

Уже вечереет. Где-то тут должен быть небольшой хутор. Елена Дмитриевна давно не была в нем, с довоенных лет. Майор, что из уважения к ней оставил свое место в кабине и пересел в кузов, перед отъездом из штаба полка говорил, что на хуторе последний пост советских войск. Дальше — немцы, их позиции и укрепления. И еще майор говорил, что, по имеющимся сведениям, одним из первых собирается сложить оружие сто двенадцатый немецкий пехотный полк и что радиопередача, которую они будут вести ночью, будет обращена прежде всего к солдатам и офицерам этого полка. О сто двенадцатом полку что-то спрашивал у Грохольского и Николай, командир дивизии, с которым она встретилась так неожиданно. Ну что ж, если сдастся один полк, за ним потянутся и остальные. Никому ведь не хочется умирать в бессмысленном, безнадежном сопротивлении. Вот разве только эсэсовцы? Они, пожалуй, могут и не согласиться капитулировать, побоятся расплаты, ответственности за свои преступления. Впрочем, найдется управа и на них.

О чем она скажет немцам? Надо заранее все продумать, сосредоточиться. Потом будет некогда. Прежде всего, конечно, о том горе и страданиях, которые они принесли людям. Скажет о своем личном, семейном горе — о замученном гестаповцами муже и погибшем в бою старшем сыне. Пусть знают. Потом напомнит об их семьях, которые ждут их возвращения домой, надеются увидеть живыми. А чтобы вернуться домой, надо сдаться в плен, прекратить бессмысленное сопротивление. В этом единственная надежда выжить.

В хутор приехали перед самым заходом солнца. Небо между голыми тополями было ярко-красным. Огненные горны уже полыхали где-то за горизонтом. Стекла в избах рдели яркими отблесками. Из-за бугров и перелесков начинали выползать ночные тени. Вокруг безлюдно и зловеще-тихо, тишина кажется настороженной и угрожающе-беспокойной.

Возле неглубокого окопа майор о чем-то долго говорил с двумя солдатами. Его лицо было тревожно-сосредоточенным, брови нахмурены, сдвинуты. Потом он поднял воротник шинели и вслед за солдатами зашагал куда-то в сторону, оставив машину на дороге.

Становилось все холоднее. Тянуло на мороз. На черную землю начали падать редкие снежинки. Стоявшие над прудом хаты казались пустыми и заброшенными. Мелькнет изредка серая шинель, пробежит торопливо солдат с котелком, проскачет по грязи конник, и опять тягучая, настороженная тишина. Может, на самом деле тут, кроме солдат, никого нет?

Обеспокоенная угрожающе-напряженной тишиной, Елена Дмитриевна вышла из машины. Почему так долго нет майора? Куда он ушел?

Из-за угла соседней хаты вышел мальчик лет десяти, в старом кожухе и нахлобученной на лоб большой шапке. Глазенки внимательные, немного дерзкие. Всего навидался. Ни тени страха и беспокойства. Неторопливо подошел к Елене Дмитриевне, деловито посмотрел на машину, по-взрослому заложил ручонки за спину.

— Тетя, а чего вы не вакуировались?

— Зачем же мне эвакуироваться, если немцев прогнали? — обогрела малыша теплым взглядом Елена Дмитриевна.

— Вы лучше вакуируйтесь, тетя, а то фашисты как ударят! — Мальчик взмахнул грязным, посиневшим от холода кулачком, и лицо его сделалось сердитым. — У нас тут много фрицев, одни эсэсы. Злые, спасу нет.

— А сам ты не боишься эсэсовцев?

— Чего их бояться? Они в котле сидят. Вот скоро их наши танками и «катюшами» накроют. Я на танке уже ездил, а на «катюше» нет. Говорят, что «катюши» не могут сюда проехать — грязюка кругом, болота.

Елену Дмитриевну все больше пронимала беспокоящая дрожь. Почему эсэсовцы? От кого наслушался мальчик этих ужасов? А майора все нет. Ушел с солдатами растерянный, обеспокоенный, ничего не сказал.

Из-под брезентовой крыши машины выпрыгнул молодой, светловолосый лейтенант. Подал руку Эйзенмарку, помог ему спуститься на землю. Потом сделал несколько быстрых гимнастических движений и шутливо стал боксировать немца. Эйзенмарк поднял вверх руки:

— Сдаюсь! Гитлер капут!

Мальчик стоял рядом и звонко смеялся. Елена Дмитриевна тоже тихо улыбнулась, в ее глазах блеснула теплая слезинка. Дети! Что малые, что большие. Максим, когда жил дома, тоже всегда вот так задиристым петушком наскакивал на Павлушу.

— Заводи машину! Поехали!

Это издали кричит майор, торопливо, не глядя под ноги, шлепает сапогами по грязи. За ним едва поспевает какой-то дядька в гражданском, с немецким автоматом на груди.

Сели. Едут вниз, к пруду. Натужно ревет мотор. Машина чуть ли не плывет по раскисшему чернозему. Мальчик стоит на подножке, показывает водителю, где лучше проехать.

Миновали пруд. Дальше — огороды. На колеса наматываются шмотья грязи. Мальчик, довольный своей миссией проводника, держится одной рукой за дверцу, ловит бледным лицом холодный встречный ветер.

Наконец въехали в небольшой овражек. Над самым спуском — изба, внизу почти темно. Майор подошел к кабине, хотел что-то сказать Елене Дмитриевне, но в этот момент вечернюю тишину прорезал скрипучий вой снаряда. Грохочущий взрыв возле пруда. Снова вой, и опять взрыв. Майор встал на подножку машины.

— Елена Дмитриевна! Плохие дела. За хутором эсэсовский батальон. Говорят, сто двенадцатый полк разоружен. Может, вам лучше уйти отсюда, пока есть время?

— Нет, я останусь с вами.

Ночью было холодно. Прежде чем прилечь отдохнуть или просто подремать, майор провел короткое совещание.

— Что будем делать, Ватер? Вы — радист. Как считаете, сможем мы провести передачу? — обратился он к светловолосому лейтенанту, который стоял возле машины и что-то негромко напевал.

— Я выполняю приказ, товарищ майор! — ответил тот тихим, задумчивым голосом. Елене Дмитриевне показалось, что она уловила в его тоне скрытую иронию. В самом деле, к чему эти вопросы? Они приехали, чтобы обратиться к немцам по радио с призывом сдаваться в плен, и, какие бы изменения у них ни произошли, какие бы полки и батальоны ни стояли за хутором, задание должно быть выполнено.

У майора, однако, имелись свои соображения. Он был человеком практичным, опытным и знал, что непродуманными действиями можно лишь напортить дело, — а пользы не будет ни на грош. Если правда, что сто двенадцатый полк обезоружен и его заменил на позициях батальон эсэсовцев, заядлых головорезов, одичавших от крови и злодеяний неисправимых бандитов, то призывать их к капитуляции — напрасный труд.

— Нужно учитывать и то, — продолжал майор, — что на хуторе очень мало наших войск, не больше роты. Не знаю, просто не могу представить себе, как лучше поступить.

В чем-то майор был, безусловно, прав. Даже плохо разбирающаяся в военных делах Елена Дмитриевна понимала, что положение чрезвычайно опасное. Уже не раз и не два в ее голове мелькала мысль: может, напрасно она поехала с радиостанцией и, пока не случилось беды, лучше уйти отсюда куда-нибудь. Она — старая женщина. Начнется бой — солдатам и оружие, и ноги помогут, а она и стрелять не умеет, и бежать быстро с ее сердцем нельзя. Только и останется, что умереть.

Лейтенант Ватер по-прежнему стоял возле машины и почти беззвучно тянул свою песенку. Он выглядел таким спокойным и уравновешенным, будто его не тревожили никакие страхи.

— Эсэсовцы или не эсэсовцы, мы точно не знаем, — сказал он, глядя себе под ноги и чуть-чуть иронически улыбаясь. — А бежать нам не позволяют ни совесть, ни приказ командования.

— Не о том речь, Юрий, чтобы бежать, — досадливо махнул рукой майор. — Приказ командования мы обязаны выполнить, но я против фанфаронства и неоправданного риска.

— «Жизнь есть риск, и только в смерти покой», — с прежней невозмутимостью проговорил Ватер и глянул на Елену Дмитриевну добрыми, чистыми глазами. — Кажется, Верхарн это сказал, или кто? — Потом уже серьезно добавил: — Вы, Петр Сергеевич, начальник машины. Решайте сами. Ваш приказ — закон. Дискуссия тут ни к чему.

Майор секунду помолчал, тяжело вздохнул, полез в карман за табаком.

— Хорошо, сейчас немного отдохнем и начнем передачу. — Чиркнул зажигалкой, наклонил голову, прикурил, осветив лицо теплым розовым светом.

* * *

В кромешной тьме, в ветреном безлюдье полевых просторов вдруг громко, призывно и властно зазвучала сурово-величественная музыка Баха, всколыхнувшимися волнами покатилась в черную пустоту, разбудила ее, поднялась выше туч.

Полулежа в неглубоком окопе над прудом, лейтенант Ватер держал в руке чашечку микрофона, ждал, пока отгремит оратория Баха, чтобы можно было начать говорить.

Елена Дмитриевна сидела неподалеку на мокрой глиняной ступеньке и напряженно слушала музыку. Ей было страшно. Она чувствовала себя точно в болезненном сне. Темнота вокруг. Низкое, будто прижавшееся к земле, закрытое тучами небо. Пугающие всплески пруда между вербами. Тягучие, похожие на пружинистые волны раскаты баховской оратории.

Слушают ли их немцы? Что им там думается сейчас, окруженным, загнанным в западню, обреченным на смерть, если не сдадутся в плен?

Елена Дмитриевна мысленно произносила слова своего обращения. Четко и холодно чеканились в сознании немецкие фразы, простые и короткие. Она хорошо знала немецкий язык, когда-то очень любила его. Еще до революции, будучи курсисткой, зачитывалась шиллеровскими «Разбойниками» в оригинале, цитировала по памяти отрывки из гетевского «Вильгельма Мейстера».

Как она начнет? Как назовет их? Немцы? Эсэсовцы? Люди? Или просто скажет, что она мать и хочет мира для всех детей, для всех людей, хочет, чтобы слушающие ее немцы возвратились живыми домой, чтобы немецкие матери не прокляли свою судьбу, чтобы знали, что их сыновья будут живы и, когда придет время, они встретят их?

Первым будет говорить Юрий Ватер, юный латыш с иронической улыбкой на устах. От имени комитета «Свободная Германия» произнесет несколько слов Курт Эйзенмарк. Он предостережет тех, которые затаились в темноте и еще надеются чужой смертью отгородиться от собственной гибели, скажет о несбыточности их надежд. Потом микрофон возьмет она: «Вы слышите меня, немцы? Слышите голос матери?..

Музыка смолкла. Где-то внизу гудит мотор автомашины, питающий током радиостанцию. Юрий Ватер кашлянул в кулак, сейчас будет говорить. Елена Дмитриевна почти ничего не видит в темноте, но сердцем чувствует, как он напрягся, замер в ожидании. Юрий напомнит немцам о жизни и смерти, напомнит о том, что есть две Германии — Германия свободы и Германия рабов. Может быть, сейчас и решится судьба окруженных? Возможно, сегодня на рассвете, с наступлением нового дня, криком обновления, как бывает с только что родившимся ребенком, отзовется та Германия, которая с нетерпением ждет освобождения от ненавистного фашизма? Может быть, этот крик обновления благовестным звоном полетит в Берлин, Нюрнберг, Дрезден и другие германские города, донесется до известного всему миру Лейпцигского собора, где когда-то впервые исполнялись чудесные баховские оратории?

Тишина. Ожидание. Надежда.

И вдруг — прерывистый вой шестиствольных немецких минометов. Залаяли, заскулили, запенились неистовой злобой, словно кто-то потерявший рассудок, обезумевший начал резать на куски черный бархат неба. Полоснули раз, другой, третий... И небо будто разорвалось от края до края.

Лейтенант Юрий Ватер все еще не верил:

— Неужели это и есть их ответ?

К минометам присоединились пушки. Возле пруда загахкали взрывы. Снизу послышались чьи-то голоса. Может быть, солдаты уходят, оставляют хутор? А куда можно уйти в этой кромешной тьме?

Гремит со всех сторон. От взрывов натужно стонет земля. Кажется, на нее стотонными глыбами обрушиваются горы. Теперь не до музыки, не до призывов, не до убедительных слов матери. Те, что ведут огонь, наверное, взбесились от злобы и отчаяния. Они готовы взорвать своими минами весь белый свет, перепахать снарядами всю планету.

Лейтенант Ватер торопливо сматывает провод. Возле него возится солдат-связист. Воздух вибрирует от воя мин и снарядов. Кажется, вот-вот что-то огромное шарахнет прямо в окоп и все разнесет по холодному полю.

— Елена Дмитриевна, — потянул мать за локоть Ватер. — Пойдемте отсюда быстрее.

— Я ж еще...

Ей не верилось, что все их мытарства, все долгие минуты, проведенные в тесном окопе, были напрасными. Нужно отходить вниз, к пруду. Латыш настойчиво тянет ее туда.

— Значит, все?

— Все, Елена Дмитриевна.

В темноте натолкнулись на майора, он ждал их.

— За хатой отрыты щели. Спрячьтесь пока там, Елена Дмитриевна. — Голос его был неузнаваемо твердым и властным. — А вы, лейтенант, идите к машине, поторопите шофера вывести ее на дорогу. Немного развиднеется, и мы поедем обратно.

Он еще не знал, какая судьба уготована и ему самому, и Юрию Ватеру, и Елене Дмитриевне, и Курту Эйзенмарку. Он не знал, что несколько часов спустя бригадефюрер СС Гилле донесет в Берлин, что «в результате ожесточенного боя с превосходящими силами противника эсэсовский батальон окружил и разгромил несколько подразделений русской пехоты», хотя и не станет уточнять, сколько и каких подразделений.

Это произойдет на рассвете. Это случится, когда омытое росою солнце глянет своим еще красным со сна глазом на маленький степной хутор, глянет на сожженные избы, на разбитую машину возле плотины и на людей в серых шинелях, которые будут лежать в окопах с замолкшими пулеметами и винтовками.

* * *

— Елена Дмитриевна, вы здесь? Пойдемте к плотине. Тут становится опасно.

— Я ничего не вижу, Юрий. Дайте вашу руку, помогите вылезти из этой ямы.

— Я тоже ничего не вижу, Елена Дмитриевна. Сейчас я помогу вам. Скоро будет светать. Слышите, немцы кричат в поле! Пойдемте к плотине, там наши занимают оборону.

— Ой, страшно ж мне, Юрий! Так страшно никогда в жизни не было.

— Дайте вашу руку, Елена Дмитриевна. Я сам отведу вас. Дайте руку!

В стороне от хутора, на бугре, ярко горит подожженный снарядами старый ветряк. Снаряды падают в пруд, разбивают лед и вместе с водой разбрасывают в стороны зеленый ил. Красноватые от зарева пожара волны грязной воды выплескиваются на берег.

* * *

Комдив смотрит на карту. Рядом стоят майор Грохольский, капитан Зажура и еще несколько офицеров. Указательный палец комдива неподвижно замер на какой-то точке.

— Это вот здесь, в районе хутора. Сведения разведки оказались точными. Единственная возможность восстановить положение и спасти их — танковый десант. Действовать надо быстро, очень быстро, иначе можем опоздать.

Генерал говорил спокойно, деловито, как о самом обычном боевом задании. А у капитана Зажуры все кипело в груди. Боль, раскаяние, обида теснили его сердце. Это он виноват в том, что мать поехала с радиостанцией на передовую! Как вернулся из госпиталя, может, всего несколько часов и побыл дома вместе с нею, остальное время то в штабе, то в сельсовете. Побежала искать его и ввязалась в эту историю. И чего, спрашивается, надо старой? Сидела бы дома, занималась своими делами, так нет!

Генерал не хотел ее пускать. Отговаривал, умолял, чтобы не рисковала напрасно. Об этом Максиму рассказал майор Грохольский. Ему, Грохольскому, тоже неприятно, и у него душа болит оттого, что не вразумил старую женщину, не уговорил отказаться от поездки на передний край.

«Какая вообще польза уговаривать фашистов сдаваться в плен? — мысленно рассуждал с самим собой Максим. — Разве их словами убедишь? Снарядами надо убеждать. Это они лучше поймут. Танками тоже. Неплохо бы и несколько «катюш». Только так их можно убедить. Правильно, выходит, кто-то из наших ставичан сказал: «Ультиматум — гиблое дело».

Генерал свернул карту. Посмотрел на Зажуру.

— Ну так как, капитан, возглавите танковый десант? Сумеете добраться до хутора к рассвету?

Это его спрашивают. К нему, капитану Зажуре, обращается генерал. Проведет ли он танки на хутор? Конечно, проведет. Он знает этот хутор, знает самый близкий к нему путь. И, разумеется, возглавит десант.

— Разрешите выполнять, товарищ генерал? — подбросил он руку к шапке.

Генерал низко склонил голову над столом, тихо сказал:

— Выполняйте, товарищ капитан! Людей в десант выделит майор Грохольский. Распорядитесь, товарищ майор! — кивнул он Грохольскому. Встал, подошел к Зажуре, положил ему на плечо руку. — Запомните, Максим: все теперь зависит от вас, от вашей оперативности. Нельзя медлить ни минуты.

* * *

Началось это так. Была уже глубокая ночь. Генерал Рогач собрался ехать в штаб дивизии. Грохольский вышел на крыльцо покурить. Зазуммерил полевой телефон. Генерал взял трубку:

— Первый слушает!

Звонил начальник штаба дивизии. Из его краткого доклада явствовало: по сведениям армейской разведки, бригадефюрер. СС Гилле в самый последний момент приказал отвести сто двенадцатый пехотный полк с передовых позиций и заменить его эсэсовским батальоном; организованной капитуляции окруженных войск не будет; на левом фланге дивизии немцы ведут сильный артиллерийский и минометный огонь; предполагается, что они готовят прорыв из района Стеблева на Шендеровку.

Обычное, кажется, ничем не примечательное сообщение. Но генерал Рогач вздрогнул, когда услышал названия населенных пунктов. Как раз там...

В ту ночь почему-то всем казалось, что враг почти повержен, что он уже не способен ни активно обороняться, ни контратаковать. Командир дивизии тоже был уверен, что ничего существенного не случится. И все-таки случилось, произошло, может быть, непоправимое.

«Простишь ли ты меня, Елена? — думал генерал, вглядываясь в темень улицы, по которой только что прозвенели гусеницами тридцатьчетверки. — И прощу ли я когда-нибудь себе этот неосторожный шаг, эту свою мальчишескую безрассудность!..»

* * *

Восемь танков — восемь теней, восемь ревущих в причудливо-призрачном ночном поле великанов.

Впереди — вспышки осветительных ракет, гул артиллерии и пулеметная трескотня, то затихающая, то разгорающаяся с новой силой.

Капитан Зажура стоит в открытом люке первого танка, вглядывается в ночь, время от времени напоминает механику-водителю, чтобы тот не сбивался с едва различимой колеи полевой дороги. Из всего десанта только одному Максиму известна эта дорога, ему одному. Она как будто самим его сердцем выхвачена из детских воспоминаний и узкой лентой тянется перед глазами, тоскливо зовет вперед.

Сквозь ночь, сквозь темноту — на свет вспыхивающих мертвенно-белым огнем ракет, в трескотню пулеметов, к оглушающим артиллерийским взрывам! Успеют или не успеют? Не бросились ли уже эсэсовцы в атаку на маленький степной хутор? Жива ли мама?

Кто-то предусмотрительно сходит с дороги, чтобы не попасть под гусеницы танка, останавливается на пашне. Солдат. За плечом — карабин.

— Эй, товарищ! Далеко еще до немца?

— В самое время приехали. Нам приказано оставаться тут, на второй линии обороны, а вам, наверное, нужно дальше, туда, где ракеты.

Теперь Зажура разглядел на ночном поле десятки, а может быть, сотни человеческих фигур: матушка-пехота — стрелки, пулеметчики, автоматчики, гранатометчики — на всякий случай зарывается поглубже в землю. А дорога тянется дальше. Дороге безразлично, куда она тянется и чьи ракеты освещают небо над ней.

Майор Грохольский сказал Максиму перед отправкой танкового десанта, что известие о смене немецких частей на позиции в районе Стеблева передала по рации наша разведчица. Зажура сразу догадался, кто она, кто через ночную непроглядь послал тревожное предостережение. Зося там, у них в тылу! Возможно, и мама уже где-то там. Всех он теряет. Может, такая у него судьба? Хочешь не хочешь, иди своей дорогой!.. Жизнь и потери, жизнь и разлуки.

Постепенно светало. Хутор уже близко. Посмотреть на него спешило солнце. Спешил и Зажура, все время поторапливал механика-водителя танка:

— Быстрее, друг! Быстрее!

Когда выбрались на высоту, с которой открывалась вся хуторская долина вплоть до леса, Максим увидел: внизу над прудом клубятся розоватые дымы и волнами растекаются по пепелищам.

* * *

Бой был скоротечный и страшный, неистовый и мстительный, кровопролитный и беспощадный. Бой на плотине, бой на пожарищах и разрушенных снарядами подворьях, бой между трупами и на трупах, между живыми и мертвыми.

Застигнутые врасплох, охваченные ужасом, эсэсовцы в черных шинелях, как дикие звери, метались по хутору, прятались в развалинах сараев, за стенами уцелевших изб, на огородах, в картофельных ямах и окопах. Но танки всюду настигали их.

Остатки эсэсовского батальона откатились к лесу. Преследуя врага, четыре танка вырвались на высоты за хутором и продолжали вести огонь из пушек по далеким разрозненным скопищам.

Потом стало тихо. Зажура вылез из вернувшегося на хутор танка и, пошатываясь, точно пьяный, побрел к пруду. Там, за плотиной, возле полувросшей в землю кузницы и сгоревшего «студебеккера» толпились солдаты.

Старая, хорошо знакомая с детства кузница на берегу пруда под дуплистым осокорем. На самом верху черной от времени и дыма крыши — пустое аистиное гнездо. Ствол осокоря расщеплен осколками снаряда. Старая кузница и дуплистый осокорь напомнили Максиму о чем-то почти забытом.

«Тут кузнечил добрый бородатый старик. Летом мы приходили к нему, вместе клепали игрушечную мельницу... Тот же самый осокорь. Зося любила забираться на его вершину и прятаться там в густой листве».

Солдаты расступились, и Максим увидел у самого входа в кузницу... повешенных. По масляным пятнам на полах ярко-зеленой шинели он сразу узнал Курта Эйзенмарка. Шагнул вперед, к черному створу, и увидел мать. Она показалась ему высокой-высокой и очень худой. Носки ее ног почти касались земли. Лица не было видно под темной крышей кузницы, будто, умирая, Елена Дмитриевна пожалела сына: спрятала лицо в тени, не хотела, чтобы он увидел его искаженным предсмертными муками.

— Уведите отсюда капитана! Слышите? — прозвучал в тишине чей-то грубоватый голос.

Максим, силясь удержаться на ногах, почти теряя сознание, привалился плечом к притолоке. Он узнал голос механика-водителя танка, растерянно подумал: «Куда увести? Зачем?..»

Два солдата бережно взяли было его под локти, попробовали оттащить от двери. Он сердито повел плечами и встал на прежнее место. Взгляд его был таким сосредоточенным, внимательным и... отсутствующим, что кто-то снова не выдержал, закричал:

— Да заберите же капитана, товарищи!

Те же два солдата наконец отвели его от двери кузницы, от того страшного места, которое печатью смерти навсегда вошло в его сердце, отвели подальше, почти на противоположный берег пруда. Один из них вынул кисет с табаком, скрутил грубую козью ножку, раскурил и сунул Максиму в рот:

— Затянитесь, товарищ капитан! Глубже затянитесь, враз полегчает.

А ему нестерпимо хотелось обернуться и глянуть на открытую дверь кузницы. Но перед глазами были серые солдатские шинели, и что-то подкатывало к горлу.

— Эх, товарищ капитан! — сказал, сурово нахмурив брови, молодой рослый ефрейтор. — Разве ж можно жалеть этих эсэсов? Германия тоже называется! Вы простите меня, товарищ капитан, но, будь моя воля, я бы всех их порешил, всех до одного, и тех тоже, что на скотный двор согнали.

Сочувствующий голос солдата был сейчас для Максима как рука друга. Услышав его, он постепенно стал ощущать прилив сил. Туман в глазах рассеялся. Вдали, за прудом, Зажура увидел восходящее солнце. Начинался новый день войны. В кузницу он, капитан Зажура, больше не пойдет. Потом распорядится, чтобы трупы повешенных отвезли в Ставки: там и маму, и Курта похоронят со всеми почестями. А сейчас он хочет посмотреть на эсэсовцев, на оставшихся в живых убийц.

— Где, вы говорите, пленные? Куда их согнали? — спросил он солдата.

— За огородами, в бывшем коровнике, товарищ капитан.

— Пойдемте туда.

— Пойдемте, товарищ капитан. Они вон там, — показал ефрейтор куда-то в самый конец почти полностью выгоревшего степного хутора. — Они ждут вашего решения, товарищ капитан, дрожат, наверно, как последние подлюги.

* * *

Несмотря на грозные окрики и ругань автоматчика, эсэсовцы выходили из коровника по одному. Было видно, что каждый из них старался оттянуть свой выход.

Под их ногами чавкал слежавшийся навоз. Остро пахло мочой и кизяками.

Пленные сгрудились под стеной коровника, в черных шинелях, с серыми, невыразительными лицами, с засунутыми в карманы руками и опущенными к земле глазами. Один, топчась на месте, старательно сбивал с сапог грязь, нагнулся, счистил палочкой с подошвы прилипший кизяк., Другой нервно водил рукой по пуговицам шинели. Третий несколько раз поправил на голове пилотку. Остальные стояли, как в строю, спокойно, не шевелясь.

Зажура подошел ближе, обвел их суровым взглядом, пристально посмотрел в лицо почти каждому, но не увидел на лицах ничего — ни отчаяния, ни раскаяния.

Вероятно, они не раз наблюдали, как умирали другие. И сейчас с таким же тупым равнодушием готовы были принять собственную смерть.

— Дайте мне автомат! — попросил Зажура стоявшего рядом солдата.

Ему дали автомат. Руки Максима дрожали от напряжения. Каждый нерв звенел как натянутая струна.

Эсэсовцы прижались к стене. Один из них, горбоносый, с припухлыми губами, шагнул вперед:

— Ихь фюрхте нихт ден тод, абер, герр официр... вир хабен ди фрау нихт гехенкт. Дас хат герр обер-лейтенант гемахт{25}.

Зажура опустил автомат. Скрипнул зубами:

— Во ист ер?{26}

Немцы расступились. Горбоносый показал на худую, съежившуюся фигуру белобрысого офицера!

— Дизер!{27}

От неожиданности Зажура на мгновение растерялся. В пяти шагах от него стоял в надвинутой на уши пилотке, с густо заросшим белесой щетиной лицом Леопольд Ренн. Тот самый Ренн, которого Максим Зажура дважды спасал от смерти.

— Вы повесили тех... в кузнице?

— Когда мы пришли, они уже были мертвы. — Ренн приподнял голову, повел плечами, в его бесцветных глазах мелькнула искра досады. — Они все были мертвы. Я не должен отвечать за них.

Максим вернул автомат солдату. Рукам стало легче. Он тяжело вздохнул.

— Всех обратно в коровник! — кивнул Зажура на продолжавших стоять у стены эсэсовцев. — Всех до одного доставить в штаб дивизии. Всех до одного! — И побежал к стоявшим за огородами танкам.

21

Им удалось спастись просто чудом. Был момент, когда всему, казалось, наступил конец.

«Чудо» свершилось после, оно пришло неожиданно. А началось все с отчаяния и удивительной, холодной злости к себе, к своей безрассудности, к своим непростительным промахам и ошибкам.

Ведь Блюме было известно, что этот отщепенец Леопольд Ренн не улетел в Брюссель. Ему не удалось улететь, потому что советские бомбардировщики вывели аэродром из строя. А раз так, следовало ожидать, что Ренн покажет свои волчьи клыки. Правда, после недавней встречи на явочной квартире корсунских подпольщиков и после неудавшейся попытки улететь в Бельгию оберштурмфюрер куда-то исчез, будто забился в какую-то щель. Но, как оказалось, исчез он неспроста, исчез, чтобы ужалить как можно больнее, нанести смертельный укус. Не так уж трудно было догадаться, что он обязательно донесет бригадефюреру Гилле о связях майора Блюме с городскими подпольщиками, об измене, просочившейся в ряды «славного немецкого воинства», в самое его сердце — главный штаб окруженных войск. И Ренн, безусловно, донес. Не мог не донести, потому что был доносчиком и шпионом по природе.

Одного майор Блюме не мог понять: откуда бригадефюрер Гилле узнал о намерениях майора Гауфа? Сто двенадцатый пехотный полк всегда считался надежным, его не раз бросали на самые ответственные участки фронта, и вдруг — разоружение.

Но об этом стало известно позже. Пока же бронированный вездеход, меся грязь, двигался к темневшему вдали лесу: майор Блюме и обер-лейтенант Кирш спешили в сто двенадцатый пехотный полк, к Гауфу. С ним имелась полная договоренность. Этот здоровяк с атлетическим разлетом плеч наконец-то понял, что жизнь гораздо ценнее, чем истерические заклинания доктора Геббельса. Все было взвешено, обсуждено в деталях: если капитуляция отклоняется командованием, он, майор Гауф, вместе со своим полком демонстративно переходит на сторону русских. Частичная капитуляция! В кошмаре безумства один разумный шаг!..

Подъехали к какой-то небольшой деревне. Собственно, деревни уже не было, от нее осталось пепелище, где, точно проклятия, высились черные печные трубы да блуждали грязные, одичавшие кошки.

«Историки Германии когда-нибудь напишут десятки, сотни книг о великой русской кампании, — подумал Блюме. — Но скажут ли они хоть слово об этих жутких картинах варварства? Найдут ли слова правды, слова презрения к тем, по чьей воле мундиры немецких солдат и офицеров стали синонимом балахонов палачей?»

Поехали дальше. Прошмыгнула встречная машина, за ней другая. Кирш обернулся, внимательно посмотрел им вслед, настороженно прошептал:

— Эсэсовские. Это их номера!

Сразу за сожженной деревней в неглубоком яру они увидели с десяток танков.

— Из дивизии «Викинг», — сообщил Кирш, присмотревшись к эмблемам на бортах машин. Как офицер связи, он знал почти все дивизии и части, которые находились в окружении, знал и примерную их дислокацию. — Почему они здесь, герр майор? Позавчера я проезжал по этому шоссе, их не было.

— Может, бригадефюрер Гилле втайне от Штеммермана хочет предпринять попытку вырваться из кольца силами своей дивизии? — высказал предположение Блюме.

— Нет, герр майор, этого не может быть, — возразил Кирш. — Я слышал, новый удар по обороне русских готовится в направлении Шендеровки, а эта дорога ведет в Ставки. Тут что-то другое.

Проехали еще несколько километров. Путь преградил шлагбаум — тяжелая слега, подвешенная над булыжником шоссе. Откуда-то, точно из-под земли, выскочили три солдата в теплых зимних ватниках с капюшонами, обступили вездеход. Вероятно, они были не очень довольны своей сторожевой службой, к тому же изрядно продрогли на ветреном пустыре. Тем не менее один из них с категорической решимостью объявил:

— Дальше ехать нельзя, герр майор! Проезд закрыт. Вам, к сожалению, придется вернуться назад.

В словах эсэсовца не было ни злобы, ни подозрительности. Механически постукивая озябшими пальцами по стволу автомата, оттягивавшего ему шею, он даже чуть смущенно улыбнулся майору: я, мол, не виноват, так приказано!

Кирш бросил быстрый взгляд на Блюме, его рука невольно потянулась к лежавшему рядом автомату. Майор с подчеркнутой важностью высокопоставленного офицера откинулся на спинку кожаного сиденья, с притворным недоумением сдвинул брови:

— Так, говорите, проезд закрыт? А как же мне попасть в сто двенадцатый пехотный полк? Он где-то впереди.

Блюме говорил небрежным тоном, словно речь шла об обычной служебной поездке и он не ожидал встретить тут какие-либо другие войска, кроме нужного ему полка.

— Сто двенадцатого там уже нет, герр майор, — с готовностью пояснил молодой эсэсовец. — Он отведен в тыл. Теперь там оборону занимает батальон СС.

Это было так неожиданно, что Блюме на мгновение растерялся, но тут же взял себя в руки.

— Удивительно! — с прежним высокомерием проговорил он. — Произошли такие изменения, а в штабе генерала Штеммермана об этом ничего не известно!

— О, герр майор! — с апломбом сказал эсэсовец. — Мы прибыли сюда как раз вовремя. Говорят, в сто двенадцатом полку и даже в главном штабе войск обнаружили шпионов, изменников...

— Вот как?.. Неприятная новость. Надеюсь, у вас ничего такого нет?

— Что вы, герр майор! Фюрер дал нам право жестоко карать всех, кто поддается панике и проявляет слабодушие.

— Вера в фюрера — наше сильнейшее оружие.

— Безусловно, герр майор!

В этот момент на обочине дороги, в кювете, зазуммерил полевой телефон. Эсэсовец — он, вероятно, был за старшего — козырнул, извинился и побежал вниз. Провожая его внимательным взглядом, Блюме положил руку на плечо водителю:

— Разворачивайтесь!

Водитель включил скорость. Передние колеса вездехода скатились в мягкую грязь, забуксовали. Сильный восьмицилиндровый мотор гудел ровно, без напряжения. Водитель, часто оглядываясь, стал постепенно разворачивать громоздкую машину. До Блюме доносились обрывки фраз, которые эсэсовец громко выкрикивал в телефонную трубку:

— У всех проверять документы?.. Да, да, понимаю, герр штурмфюрер!.. У офицеров штаба?.. Понятно!.. Какого майора?.. А?.. Что?.. Плохо слышно, герр штурмфюрер... Адъютанта генерала?.. Яволь, герр штурмфюрер!..

Блюме достал из кобуры пистолет, Кирш клацнул затвором автомата.

Машина уже развернулась и стояла теперь посредине дороги, задом к шлагбауму.

Эсэсовец торопливо бросил трубку, стал выбираться на шоссе.

— Вперед! Полный газ! — приказал Блюме водителю и с подчеркнутой небрежностью отсалютовал рукой стоявшим неподалеку солдатам в зимних ватниках. — Зиг хайль!

Эсэсовец, только что разговаривавший по телефону со своим начальством, секунду вытаращенными глазами смотрел на набиравший скорость вездеход, потом, опомнившись, громко заорал:

— Герр майор! Одну минуту...

Его обдало едким дымом и грязью. Машина понеслась вперед. Блюме закрыл глаза. Он ждал автоматной очереди, ждал свиста пуль...

Мощно гудел мотор. Подпрыгивали на выбоинах шоссе колеса. Блюме оглянулся, увидел суетившихся возле самодельного шлагбаума эсэсовцев, затем, переведя взгляд на Кирша, устало откинулся на спинку сиденья.

— Видно, нам благоволит судьба, Кирш, — сказал он. — Для нас осталась еще капелька счастья в этом страшном мире.

Сто двенадцатый пехотный полк они разыскали минут двадцать спустя. Обреченный, но еще не расформированный, он располагался в редком сосновом бору. Всюду горели костры — между деревьями, на тесных полянах, в неглубоких логах. Костров было много. Одни полыхали ярко, другие едва дымились. Одни казались кроткими, совсем мирными, другие озлобленными. Только люди вокруг них были какие-то однообразные, малоподвижные, мрачные, ко всему безразличные, словно и не люди, а только их всполошенные тени. Они оцепенело тулились к кострам, зябко ежились, лежали и сидели почти без движений.

Командир полка майор Гауф в накинутой на плечи шинели сидел на пеньке, пил из алюминиевой кружки кофе.

— Салют непобедимому воинству! — нарочито бодрым голосом приветствовал его Блюме. — Не слишком ли много иллюминации в этом лесу?

Гауф неуклюже повернул к нему непокрытую голову, выплеснул остатки кофе из кружки, неторопливо поднялся, с безразличным видом прижал в знак приветствия руки к бедрам.

— Салют, господин майор!

Перед Блюме стоял живой мертвец: застывшие, ничего не видящие глаза, бледное, давно не бритое, заросшее густой щетиной лицо. Фуражка валялась на земле, возле его ног.

— Христиан, я должен с тобой поговорить, — деловым тоном произнес Блюме, сразу понявший, что сейчас, в этом лесном бивуаке, только он способен принять какое-то важное, ответственное решение.

— Я слушаю. Откуда ты приехал? — равнодушно скользнул по нему взглядом Гауф.

— Удираю от мести нашего эсэсовского патрона.

— Значит, пробил и твой час?

— Нет, просто изменение тактики борьбы. До сих пор она была скрытой, невидимой. Теперь он кое-что узнал обо мне и решил нанести удар. Между прочим, его патруль засек нас на дороге, пришлось удирать... Вообще, что случилось, Христиан? Как вы могли допустить эту мерзкую комедию с полком?

— Сто двенадцатого полка больше не существует. Остался лишь его командир. Разве тебе этого мало? — В голосе Гауфа проскальзывала насмешка над самим собой: ни тени злости и обиды, в этом человеке, казалось, все умерло, угасло. — Нас выгнали с боевых позиций, как стадо альпийских овец. Обер-лейтенант Гутше застрелился, лейтенант Люкмар сошел с ума — его пришлось связать.

— А твои солдаты? Твои мужественные гренадеры?! — крикнул Блюме.

— Ты видишь их перед собой, Конрад, — кивнул Гауф на дымы костров. — Впрочем, те, которые остались со мной, ни на что не способны: раненые, контуженые и просто до изнеможения уставшие, выдохшиеся. Остальные удрали, разбежались кто куда.

Блюме охватило негодование. Глаза его сверкнули гневом. Это же чудовищно, неимоверно дико, противно человеческому естеству: здоровые разбежались, а раненые, контуженые, больные покорно ждут смерти! Да и сам майор Гауф хотя и здоров, но будто лишился разума, неприкаянно бродит между деревьями. Чего он ждет? На что надеется?

— Какие могут быть надежды? — безвольно махнул рукой Гауф.

Он, командир полка, заподозрен в измене и будет расстрелян. Раненых и больных эсэсовцы тоже не пощадят. Все они решили ждать конца. Он, Гауф, до последнего дыхания останется с этими несчастными, как подобает офицеру.

У Блюме между тем созрел план действий, он тщательно обдумал его, пока ехал сюда: поскольку полк не разоружен, необходимо занять круговую оборону, окопаться и не подпускать к себе ни одной живой души. Все те, кто еще может владеть оружием, должны понять, что защитить, спасти себя они могут лишь собственными силами. Ждать уже недолго, русские близко. Однако, возможно, придется драться с эсэсовцами, драться по-настоящему, а потом добровольно сдаться в плен русским.

— Как?.. Поднять полк против своих? — прошептал побелевшими губами Гауф.

— Против тех, кто вынес тебе смертный приговор, кто хочет уничтожить твой полк.

— Я не имею права. Я офицер!

— Ты прежде всего человек, Христиан. Пойми это, — с гневным отчаянием выдохнул Блюме. — Ты сам давно чувствовал, к чему все идет. Ты всю жизнь сомневаешься. Сколько можно сомневаться? Пора в конце концов взять себя в руки.

— Погоди, Конрад! — проворчал с недоверчивой, вымученной усмешкой Гауф, которого последние слова Блюме, видимо, задели за живое. — Допустим, я займу круговую оборону, буду драться с эсэсовцами. Но сколько мы можем продержаться? Час, два, не больше. У нас мало оружия и боеприпасов. Всего девять пулеметов, три «эрликона»...

— И майор Гауф с железным сердцем солдата! — серьезно сказал Блюме, взял Гауфа за локоть, притянул к себе. — Не в «эрликонах» и пулеметах главное, Христиан! — Помолчав, добавил: — Русские, вот кто нас выручит. А для этого надо немедленно установить с ними связь. Ты, надеюсь, сохранил полковую радиостанцию?

До Гауфа не все доходило. Он еще не в состоянии был понять, сердцем почувствовать тот рубеж, за который уже шагнул и который ему предстоит преодолеть.

Русские! Значит, его полк и его самого могут спасти только русские, те самые, с которыми он почти три года воевал, которых привык считать своими врагами и врагами своей родины — Германии. Но почему они должны спасать его и в чем будет состоять это спасение? «Германии грозит опасность быть захлестнутой волнами большевистского вандализма!» — чуть ли не ежедневно кричит по радио доктор Геббельс. «Спасайте чистоту немецкой крови от славянских ублюдков!» — вторит Геббельсу Розенберг. Впрочем, теперь уже трудно что-либо спасти. Германию ждет позорный крах. Война проиграна. Остается одно — умереть. Честно умереть!..

Смерть от пуль эсэсовцев Гауфу была сейчас милее, нежели добровольная сдача в плен и братание с красными. Да, он поддался уговорам своего друга Блюме, заверил его, что капитулирует вместе с полком перед русскими, покажет пример. Он просто не хотел неоправданных жертв, ему жаль людей. Но это было три дня назад, когда существовал полк. Теперь полка нет. Кто будет капитулировать? Раненые, контуженые и больные? Им все равно, где и как умереть!

Гауфу никогда не была близка политика. Он не очень разбирался в ней и, главное, считал ее делом небольшого числа людей. Что же касается всех остальных, то они, по его мнению, просто-напросто обязаны подчиняться приказам и распоряжениям властей. Немцы умеют подчиняться силе и власти, в этом им не откажешь.

Гауф не питал особой ненависти к красным, к их доктринам. Что они ему! Он не политик, а военный. Но его сердце замирало при мысли о Германии, к границам которой приближались русские войска.

Такие, как Гауф, быстро не прозревают. Для прозрения им требуется время, много времени. Минут годы. На руинах войны появятся первые всходы новой Германии, миллионы немцев приступят к ее созиданию, и только тогда Гауф, если доживет, сможет по-настоящему осознать значение того, что произошло в феврале сорок четвертого года.

Сейчас он подчиняется только жестокой необходимости, и потому у него такое темное, недоступное лицо, потому он соглашается и не соглашается с доводами своего друга Блюме.

— Ефрейтор Арнд сбежал. Многие сбежали, но радиостанция цела. Если надо, ее можно включить. — Гауф почти сбросил с себя тупое оцепенение. — Я сам кое-что смыслю в радиоделе. Пойдем, Конрад!

Блюме облегченно вытер тыльной стороной ладони лоб и этим как бы согнал с лица дневные тревоги, неприятности, усталость.

— Пойдем, Христиан! Медлить нельзя. Сейчас дорога каждая минута, — говорит он решительно и властно, шагая вслед за Гауфом.

Дальше