Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

10

Состояние майора Грохольского можно было охарактеризовать одним словом — растерянность. Он и раньше не отличался особой собранностью, умением твердо держать себя в руках, а после гибели «хозяина» и командира третьего батальона растерялся вконец, почувствовал себя совсем одиноким, неспособным управлять полком. А между тем нового командира еще не было, и вся тяжесть ответственности легла на худые плечи майора.

Приказ командира дивизии был краток и лаконичен: «Во что бы то ни стало удержать село Ставки. Ждать подкреплений. Использовать все возможности для стабилизации обороны».

Легко сказать — использовать все возможности. А где они, эти возможности? Активных штыков в полку почти наполовину меньше нормы. Один комбат убит, второй — тяжело ранен, а третий — совсем еще мальчишка, недавно командовал ротой.

«Во что бы то ни стало удержать село»!.. Кому же не ясно, что полк должен удержать Ставки, что иного выхода нет! Он, Грохольский, опытный штабник, и без напоминаний знает, как важно удержать в своих руках село, волею случая оказавшееся в центре событий. Позже сюда, конечно, будут брошены крупные силы, возможно, даже армейские резервы. Но все это позже, потом. А сейчас за оборону села полностью отвечает он, Грохольский, временно принявший на себя командование полком. Он должен использовать все возможности для стабилизации обороны, держаться при любых обстоятельствах, стоять насмерть или погибнуть в бою вместе с вверенным ему полком. Дело, конечно, не в нем, он готов умереть, но что это даст?!

В коридоре послышались громкие голоса. Кажется, прибыл адъютант старший третьего батальона? Грохольский нервно улыбнулся, представив себе красивого, всегда чисто выбритого, подтянутого старшего лейтенанта, пользующегося неизменным вниманием штабных телефонисток... Нет, не адъютант, не его голос, кто-то другой. Хлопнул одной дверью, второй. Что-то спрашивает у часового. А-а! Так это же капитан Зажура!

Майору почему-то не хотелось видеть его. Может быть, потому, что проницательный взгляд Зажуры, бледное, хмурое лицо неприятно действовали на нервы, напоминали Грохольскому о собственной растерянности.

— Разрешите, товарищ майор? — распахнул дверь Максим и на секунду задержался у порога.

Грохольский молча кивнул. Зажура прошел к столу, устало оперся на придвинутую к стене парту.

— Я сяду, товарищ майор. Ноги отказывают.

Лицо капитана было эемлисто-серым. Грохольский с запоздалой торопливостью сказал:

— Садитесь, садитесь, капитан!.. Может, воды дать? Зажура, как бы стирая с себя усталость, провел рукой по лицу сверху вниз.

— Докладываю, товарищ майор, с боеприпасами — порядок. Теперь патронов хватит и вам, и артиллеристам, и самооборонцам.

— А мины? Гранаты?

— Гранаты, мины тоже принесли. Даже десятка два снарядов.

— Сколько же раз вы ходили на склад?

— Три раза, товарищ майор.

— Трижды? По такой грязи?

— Так точно!

Перед майором сидел вконец обессиленный человек. Казалось, еще миг — и он свалится со стула, распластается у стола, погрузится в непробудный сон.

— У нас тяжелая потеря, капитан. Убиты командир полка и командир третьего батальона, — тихо, словно самому себе, сказал Грохольский.

Зажура широко открыл глаза. Его черные брови поднялись и, казалось, еще больше потемнели. Как убиты?.. Когда?.. Брови не верили, брови протестовали. Лицо стало еще более суровым.

— Одним снарядом обоих, — бесцветным голосом пояснил Грохольский. — Вот такие дела, капитан.

Стало тихо. Словно исчезли слова, исчезло и рассеялось все вокруг, осталась лишь тишина. Первым нарушил ее Зажура:

— Когда вы собираетесь пойти в батальоны, товарищ майор?

— Сейчас.

— Я пойду с вами.

— Вы? — Грохольский вытянул тонкую шею, нервно повертел головой, затем с неожиданной решительностью сказал: — Ну что ж, принимайте временно третий. Приказом оформим после.

Встал строгий, сразу успокоившийся, будто ждал этого момента и нашел выход из трудного положения. Зажура тоже поднялся вслед за ним, молча отдал честь.

Окопы третьего батальона тянулись сразу за большаком, что поблескивал в темноте наполненными водой выбоинами. Грохольский шел впереди по узкому ходу сообщения, время от времени поворачивал назад голову и монотонно рассказывал Зажуре, как немцы под вечер пытались перейти дорогу и прорваться к окраине села. Стены траншеи были мокрыми и скользкими, под ногами надоедливо чавкала грязь. У Зажуры от усталости кружилась голова. Он почти не слышал майора, плелся за ним будто в полусне, а мысли упрямо возвращались к событиям дня. То он видел перед собой Зосю, отчужденную и недоступную, словно отгороженную от него каким-то туманным барьером, то высокую фигуру матери среди черного, ветреного поля, с тяжелым мешком за плечами, то испуганные лица женщин, мечущихся среди разрывов по мокрой, скользкой пахоте.

— Это вы, товарищ майор? — вдруг послышался из темноты резкий, простуженный голос. — Заходите сюда, товарищ майор, и вы тоже, товарищ офицер.

Они спустились в тесный блиндаж с такими же мокрыми, как в траншее, стенами, слабо освещенными желтовато-тусклым пламенем каганца. Зажура увидел в углу прикрытое шинелью тело. Сразу догадался — убитый. Солдат в шапке и ватнике, который позвал офицеров в землянку, осторожно приподнял край шинели, прикрывавшей лицо мертвого.

— Это — ефрейтор Бучма, ординарец командира полка. Прикажете здесь похоронить или отвезете в село, товарищ майор? — глухо спросил высокий боец, вновь закрывая лицо убитого полой шинели.

Грохольский зло сузил глаза. Ему стало как-то не по себе от слов солдата, быть может, он подумал, что и его самого когда-нибудь вот так же положат в углу землянки, накроют мокрой шинелью и спросят, где хоронить.

— В машину! Повезем в село, — приказал он, хотел уже выйти из землянки, но неожиданно опустился перед телом ординарца на одно колено и беззвучно заплакал.

Зажура почувствовал тяжесть в ногах. На секунду перехватило дыхание. Он быстро вышел в траншею, прижался спиной к липкой стене и долго стоял так, глядя на темно-серые, низко нависшие над землей облака.

Из соседнего блиндажа вынесли погибшего комбата. Тусклый лучик фонарика пробежал по дну траншеи, выхватив из темноты чьи-то сапоги, потом вмятый в грязь котелок и рассыпанные гильзы. Над лесом вспыхнула ракета. Зажура увидел майора Грохольского и высокого солдата в ватнике. Пригнувшись, они торопливо шагали по траншее в противоположную от него сторону. Вот ракета погасла, и все вокруг вновь окутала непроглядная, влажная темень.

Чтобы не оставаться одному, Максим не раздумывая пошел вслед за Грохольским. На повороте траншеи обо что-то споткнулся и чуть было не упал. Откуда-то из темной ниши послышался бойкий голос:

— Чего шляешься там? Шумишь, как на базаре.

Слова эти прозвучали в холодной темноте столь нелепо и дерзко, с такой разухабистой грубостью, что невольно остановили Зажуру. Чуть в стороне он увидел тусклую полоску света. Его рука коснулась мокрой шинели, которой был завешен вход в крохотный блиндажик, а скорее, в прикрытый сверху окоп. Максим увидел трех солдат: два — совсем молодые, третий — значительно старше. Они сидели прямо на влажной глине, поджав под себя ноги, и при свете коптилки, сделанной из гильзы патрона от противотанкового ружья, поочередно пили из закопченного котелка.

— Чайком балуетесь? — строго спросил Зажура.

— Проваливай, браток! Иди, куда шел, — хриплым голосом, с нескрываемым раздражением проговорил старший, не отрывая губ от котелка.

Это был ефрейтор Боровой. Он сидел в углу, в распахнутом ватнике, без пилотки, его лицо было потным и окаменело-отчужденным. Молодой солдат, что примостился у самого входа, разглядев в полутьме офицерские погоны, толкнул ефрейтора в бок. Тот поставил котелок, с каким-то тупым вызовом посмотрел на офицера, попытался встать.

— Простите, товарищ капитан... Здравия желаю! Простите, что мы тут... Земляков, значит, встретил я, вот немного на радостях...

Лицо ефрейтора на глазах преображалось, становилось более осмысленным и одновременно встревоженным. В душе он уже ругал себя за то, что выпил лишнего. У капитана, видать, по горло всяких забот, а они тут... Теперь всем им крепко достанется, а ему, ефрейтору Боровому, первому. И поделом.

Боровой уже успел разглядеть, что левая рука капитана подвешена, а из-под воротника шинели торчат бинты. Память подсказала: он, ефрейтор, уже видел капитана утром, когда вручал комдиву пакет командующего армией. Ну конечно же, капитан стоял возле бронетранспортера у разбитого моста! От этого воспоминания на душе Борового стало еще отвратительнее.

— Мы тут понемногу, значит, товарищ капитан, по маленькой, — бессвязно, с какой-то суровой отрешенностью продолжал объяснять он. — Земляки все же... И потом тот бандит эсэсовский... удрал, гад, из-под самого моего носа убег... Разве ж не обидно, товарищ капитан?.. Промашка, правда, не моя... Контузило меня, вот и получилось...

Зажура некоторое время молча смотрел на ефрейтора, на притихших молодых солдат и невольно думал о том, что, может быть, эта встреча земляков последняя. Завтра — трудный бой, и кто знает, как обернется дело: останутся ли они в живых или погибнут от первого же снаряда, как погибли сегодня командир полка и комбат?

— Майор Грохольский к вам не заходил? — спросил он, обращаясь прежде всего к ефрейтору и как бы не замечая напряженной растерянности солдат.

— Никак нет, товарищ капитан, майор Грохольский не заходил к нам, — поспешно ответил Боровой. — На левый фланг он пошел, товарищ капитан. По голосам было слышно.

Зажура молча кивнул и повернулся, чтобы идти дальше. Следом за ним выбрался из своего закутка Боровой.

— Товарищ капитан!..

— Что еще?

Застегивая на ходу ватник, ефрейтор — широкоплечий, коренастый — подошел к Зажуре и, неловко потоптавшись в глиняном месиве, тихо попросил:

— Вы уж не взыщите, товарищ капитан... С ребят, значит, не взыщите. Они не виноваты.

— Хорошо, не взыщу, — холодно ответил Зажура. — Сейчас не до взысканий. Утром бой будет. С немцами в бою расквитаемся, с них за все взыщем! — И зашагал во тьму по едва просматриваемому ходу сообщения.

Оба они — и капитан Зажура, и ефрейтор Боровой — еще не знали, не догадывались, что по странной прихоти событий их личные судьбы уже с первой встречи у разбитого моста переплелись, оказались связанными одной крепкой нитью. Нить эта тянулась к эсэсовскому офицеру Леопольду Ренну. Капитан винил себя в том, что, встретив альбиноса, не сразу распознал в пленном ренегата с черным нутром фашиста, а узнав, промолчал, ничего не сказал генералу Рогачу. Ефрейтор Боровой считал личной трагедией, что упустил пленного гитлеровца, хотя, в сущности, нисколько не был виноват в этом.

Пройдя еще с десяток шагов, Максим увидел неподалеку на сером фоне небосклона грузовую машину, на которой приехал вместе с Грохольским из штаба. Майор и два солдата укладывали в нее погибших; сначала осторожно, точно боясь причинить боль, подняли комбата, потом ординарца командира полка. Один из солдат, встав на колесо грузовика, долго возился в кузове, укрывая погибших брезентом. В его неторопливых движениях чувствовалась привычка без лишней суеты все делать обстоятельно и добротно.

Вот он спрыгнул на примороженную землю, с минуту постоял у машины, отдавая последний долг погибшим, еще раз заглянул в кузов и, как-то безвольно сгорбившись, пошел к траншее.

Водитель включил мотор. Зажура торопливо подбежал к грузовику. Увидев его, Грохольский негромко сказал:

— Садитесь, капитан. Поедем в село.

Максим отрицательно качнул головой:

— Я не поеду, товарищ майор. Останусь тут.

— Правильно, оставайтесь, командуйте батальоном. Разыщите адъютанта старшего батальона, обо всем с ним договоритесь. Я потом позвоню вам. До свидания!

Машина тронулась. Глядя ей вслед, Максим устало прошептал:

— До свидания, товарищ майор! Только увидимся ли мы снова?..

* * *

Близился рассвет. Небо постепенно прояснялось. Горизонт еще розовел заревами далеких пожаров, но и они начинали угасать, теряя свою зловещую таинственность.

Встретившись в землянке с адъютантом старшим третьего батальона, Зажура сообщил ему о своем назначении. Как раз в это время позвонил майор Грохольский. Закончив телефонный разговор, адъютант — стройный, высокий офицер в перетянутой портупеей овчинной безрукавке — пожал Максиму руку, в нескольких словах пояснил обстановку:

— Продержаться некоторое время, конечно, можно, хотя все зависит от новобранцев. Если немцы бросят в бой танки, новички могут не выдержать. С пулеметами у нас неважно. В двух ротах пулеметные расчеты выведены из строя.

— И некем заменить? — удивился Зажура.

— На смертную должность не каждый соглашается, — бросил в ответ адъютант. — Назначишь стрелков пулеметчиками — все равно толку не будет. Залягут в окопе и будут лежать.

— А вы попросите их хорошенько! — едва сдерживая себя, со злой иронией проговорил Зажура. — В ножки им поклонитесь: дескать, постреляйте малость, никак не можем обойтись без вашей милости!..

Адъютант оставался невозмутимым. Он уже привык к таким наскокам, умел сдерживать себя и даже сохранять при этом бодрое, насмешливо-ироническое настроение. Не повышая голоса, он объяснил Зажуре, что в полку почти не осталось ветеранов, большинство бойцов и командиров — молодежь из недавнего пополнения, а теперь еще и новобранцы из села. В этих условиях, по мнению адъютанта, лучше действовать не силой приказа, а силой убеждения, личного примера. Бесспорно, молодые ребята из села, что пополнили полк, быстро получат боевую закалку. Важен первый серьезный бой, первый успех. Лишь бы поначалу не дрогнули, не побежали, потом все пойдет своим чередом.

— Не все же солдаты, которые пришли в полк из села, — необстрелянные новички, — возразил Зажура. — Многие из них партизанили, бывали в разных переделках.

— Может быть, и так, товарищ капитан. Поживем — увидим.

Адъютант старший батальона распорядился, чтобы принесли в землянку чаю. Вошел пожилой, степенный солдат с большим чайником, наполнил густо заваренным чаем две алюминиевые кружки, молча поставил их перед офицерами на грубо отесанные доски стола. Адъютант разгладил стрелочки усов, вновь повернулся к Зажуре:

— Есть у меня одна мыслишка, Максим Захарович... Простите, я правильно запомнил имя и отчество?

— Правильно, — улыбнулся Зажура, неожиданно ощутив дружеское расположение к этому красивому, невозмутимо-сдержанному офицеру. — А вас, если не ошибаюсь, Росляковым кличут?

— Точно, Виктор Росляков, — кивнул тот и продолжал: — Так вот, Максим Захарович, насчет мыслишки. Сегодня к нам прислали из комендантской роты дивизии ефрейтора Борового. Я знаю его уже давно. Еще до ранения на Днепре он у меня в пулеметном взводе расчетом командовал. Сам из уральцев, кадровый рабочий-металлист. Человек, прямо надо сказать, незаурядный: отчаянно смел, горд, самолюбив и одновременно натура удивительно поэтическая.

— Поэтическая натура! Это, по-вашему, тоже качество, необходимое на войне? — снова улыбнулся Максим.

— Поэтичность? А почему бы и нет? — Лицо адъютанта вдруг стало задумчивым, он, видимо, что-то вспомнил, помолчал. — Поэтичность, Максим Захарович, качество душевное, без него жизнь была бы скучной. Я тоже до войны писал стихи, даже печатался при активном содействии нашего нынешнего замполита майора Ружина. Мы оба ленинградцы. Майор Ружин работал в областной газете, ну и пытался сделать из меня поэта. Возможно, что-нибудь и получилось бы, да война помешала. Стихи, по-моему, на войне нужны еще больше, чем в мирное время, только писать их некогда. Или, может, вы блажью это считаете?

— Почему блажью? Я люблю хорошие стихи.

— В данном случае дело не в стихах, — продолжал лейтенант Росляков. — Ефрейтор, о котором я говорю, скорее поэт душой, своими взглядами на жизнь. Он, знаете, из русских умельцев: за что ни возьмется, все у него спорится, во всем он видит высокий смысл. И правдолюбив до щепетильности. К нам его перевели вроде штрафником, за какую-то провинность. Только я не верю этому. Мне известно, что Боровой сам несколько раз просил, чтобы его направили на передовую. Словом, комбат, тот, что погиб, по моей рекомендации сразу назначил его командиром пулеметного расчета...

— Говорите, ефрейтор Боровой? — резко поднял голову Зажура и, вспомнив сцену «чаепития» в тесном окопе, иронически улыбнулся. — Я, пожалуй, уже видел его... Познакомились.

— Ну вот, тем лучше. С виду он немного мешковат, неповоротлив, а в бою ведет себя изумительно. Под вечер, когда немцы нас атаковали и пытались перерезать шоссе, он дрался виртуозно. Еще до боя подготовил несколько запасных позиции. Только немцы начнут пристреливаться из минометов, а он уже в другом окопе и снова ведет огонь. Главное, чувствует, когда надо уйти, сменить место...

Зажура вновь улыбнулся, теперь уже широко и открыто.

— Чему вы улыбаетесь, товарищ капитан?

— Вспомнил фильм «Праздник святого Йоргена». Там Игорь Ильинский воришку играет и, помнится, в какой-то сцене говорит: «Главное — вовремя смыться!» Выходит, это правило иной раз и на войне небесполезно. Разумеется, в ином, хорошем понимании слова «смыться», вовремя уйти из-под огня, сменить позицию и продолжать бить врага.

— Вот об этом и говорю, Максим Захарович, — продолжал адъютант, не принимая шутливого тона. — Пока есть время, надо предупредить все пулеметные расчеты, чтобы они к рассвету оборудовали по нескольку запасных позиций.

— Ну что ж, действуйте. Дело полезное.

— Тогда я пойду, товарищ капитан, поговорю с пулеметчиками, проверю посты. А вы отдохните часок. Уж больно у вас усталый вид.

— На часок, может, не получится, но прилечь все-таки надо, — устало повел плечами Максим. — Если что, сразу будите.

— Об этом не беспокойтесь, разбудим вовремя. — Росляков поднялся, с грустью посмотрел на нары и, чтобы не подвергать себя искушению, шагнул к выходу.

В землянке было жарко натоплено, остро пахло непросохшей соломой. Каганец из гильзы немецкого малокалиберного снаряда упрямо боролся с темнотой. От мигающего света на стенах шевелились уродливые тени.

«Вот я и дома, — подумал Максим, впервые после ранения чувствуя себя на месте, там, где положено быть офицеру в страдную пору войны. — Чудно! Шел домой долечиваться, а пришел снова в окопы. Так, пожалуй, лучше. Если завтра выстоим, будет совсем хорошо, еще и с мамой успею повидаться... А этот батальонный адъютант, кажется, хороший парень...»

На противоположной стороне луговины, над немецкими окопами, одновременно вспыхнули несколько ракет. Их белесый свет проник в землянку, вырвал из темноты висевший на стене автомат. Где-то далеко, на правом фланге, застрочил немецкий контрольный пулемет.

— Боятся, сволочи! — зло проговорил старший адъютант, поправляя портупею и подтягивая ремень. — Утром опять полезут... Ну я пойду, товарищ капитан. Кстати, сообщу замполиту о вашем назначении. Он, кажется, в седьмой роте.

«Определенно славный парень! — вновь подумал сквозь дрему Максим, с наслаждением опускаясь на прикрытый плащ-накидкой горбик соломы. Запах ее навевал какие-то неясные, теплые воспоминания детства. — Только бы продержаться завтра!..»

С этой мыслью он заснул.

* * *

— Товарищ капитан!.. Проснитесь же, товарищ капитан! — Кто-то энергично тряс Максима за плечо.

Открыв глаза, Зажура увидел перед собой светлый полушубок батальонного адъютанта. За стенами землянки слышался оглушающий грохот. Где-то совсем рядом сухо хлопали ротные минометы, чуть дальше — их батальонные собратья.

Молодое, красивое лицо лейтенанта было взволнованно. Он стоял во весь рост, почти упираясь головой в бревенчатый потолок землянки — стройный, высокий, подтянутый, с открытой кобурой, из которой темнел отполированной сталью пистолет.

— Немцы атакуют, товарищ капитан! — лаконично доложил Росляков и, секунду помолчав, добавил: — Пехота и танки.

— Много танков?

— Пока шесть.

Кажется, только теперь Зажура вспомнил о своем ночном назначении, и ему вдруг сделалось стыдно: «Проспал!.. Все на свете проспал!» Стараясь скрыть растерянность, он с упреком бросил Рослякову:

— Я же просил разбудить меня до начала боя, товарищ лейтенант.

— Немцы начали раньше, чем ожидалось, товарищ капитан. Без предупреждения.

— Ну ладно, пока ничего страшного не случилось.

Выйдя из землянки в траншею, Максим взял у Рослякова тяжелый бинокль, стал внимательно рассматривать местность перед фронтом рот.

— Пригнитесь, товарищ капитан! — крикнул ему Росляков.

Не сразу поняв предупреждение, Зажура медленно оглянулся на голос и услышал, как над головой засвистели пули. Лейтенант рванул его вниз, едва не сбил с ног.

«Что это я в самом деле! Кому нужно такое фанфаронство?» — испытывая перед своим начальником штаба непонятный стыд, подумал Зажура.

К счастью, все обошлось благополучно. Они направились на наблюдательный пункт: Росляков — впереди, Зажура — за ним. По пути Максим старался выяснить у Рослякова, почему он так разволновался, и тот, слегка покраснев, сказал, что и вправду решил, будто немцы атакуют. А атаки пока не было. Велась обычная утренняя перестрелка. В этом Зажура убедился сразу, как только пришел на наблюдательный пункт. Правда, вдали, возле самого леса, маячили вражеские танки, по-зимнему бело-рыжие, пятнистые, словно облезшие после зимы зайцы. Немецкая пехота, делая короткие, быстрые перебежки, накапливалась за пригорком. Обстановка была не такой уж тревожной, как доложил адъютант старший. Конечно, с танками шутки плохи. Но Максим знал (об этом еще ночью ему сказал майор Грохольский): луговина перед фронтом батальона густо заминирована, поэтому немцам вряд ли удастся с ходу преодолеть минное поле. А раз так, значит, можно будет здорово их потрепать, выиграть время. Эти мысли окончательно успокоили Зажуру, суровые морщины на его лбу разгладились, он улыбнулся и почти весело сказал:

— Утро хорошее. Посмотрим, как будет к вечеру.

Утро действительно выдалось погожим и почти по-весеннему теплым. Ярко светило солнце, небо казалось бездонным и мягким. «Немцы, конечно, ударят и с воздуха. У наших нет бензина. Но все равно пехоту не так-то легко выбить из окопов. Земля как-нибудь прикроет».

Некоторое время Максим молча всматривался в затуманенную даль, затем, обернувшись к Рослякову, с мечтательной грустью произнес:

— Вон там, за лесом, километрах в десяти отсюда, наша Рось. До войны мы ходили туда купаться. Если бы вы знали, лейтенант, какая это замечательная речка! Известное дело, не Днепр и не Волга, зато для купания лучших мест не найти.

Лейтенанту Рослякову было невдомек, почему вдруг Зажура заговорил о какой-то почти неизвестной речушке и о своих детских забавах. Не вдумываясь в слова капитана, он равнодушно кивал, монотонно повторял: «Да, да!» — и с прежним вниманием продолжал наблюдать за передвижением немцев. Здесь же рядом, в аккуратно отрытом окопчике, устроился связист с телефонным аппаратом. Он держал в руках трубку и преданно смотрел на адъютанта старшего, считая его после гибели комбата главным начальником. Связист был молод, почти подросток лет семнадцати-восемнадцати и к тому же новичок на фронте. Снаряды рвались далеко в стороне, а ему все время казалось, будто они летят прямо в его окопчик. При каждом взрыве он болезненно поеживался, растерянно осматривался кругом и затем вновь устремлял испуганный взгляд на лейтенанта Рослякова.

А в окопах люди готовились к бою. Пока что вражеская артиллерия лишь пристреливалась, но с минуты на минуту могла начаться артиллерийская подготовка. Над позициями батальона тянулись синеватые полосы дыма. Постепенно смешиваясь с парами оттаивающей земли и поднимаясь вверх, они все плотнее застили солнце.

Из леса выползло еще несколько танков. Теперь Зажура уже без бинокля насчитал семнадцать машин. Пехоты, которая залегла за пригорком, не было видно, но Зажура знал, что она поднимется сразу, как только танки двинутся вперед.

И в этот миг капитана охватило удивительное ощущение. Брошенная им несколько минут назад фраза о родной реке отозвалась теперь в его сердце горьким смятением. Глядя на знакомое с детства горбатое предлесье, он, кажется, впервые за время войны с особенной остротой почувствовал огромность горя, пережитого и переживаемого его народом из-за нашествия гитлеровцев. За два года командования минометной ротой ему нечасто приходилось видеть немцев, как сейчас, собственными глазами: вооруженных, зримых, упрямых в своей злобе. Батальонные минометчики обычно вели огонь из укрытий. А тут враги были перед ним во всей своей плоти, он почти физически ощущал присутствие их танков, отчетливо слышал скрежет гусениц, а иногда до него долетали даже гортанные выкрики команд.

— Товарищ капитан, звонят из восьмой роты, — доложил ему Росляков и протянул трубку полевого телефона.

Командир восьмой роты сообщал, что к нему прибыло сорок пять человек пополнения. Все из села Ставки. Люди пожилые, но уверяют, что умеют обращаться с оружием и метко стрелять.

— Можете им верить, — твердо сказал Зажура. — Передайте им, чтобы занимали места в окопах и не трусили, особенно перед танками.

Началась немецкая артподготовка. В окопах батальона все сразу стихло, затаилось, вжалось в землю. Земля стала единственной защитой, единственной надеждой на спасение. Зная о том, что в окопах наряду с бывалыми солдатами в командирами немало новичков, Зажура с тревогой думал, выдержат ли они обрушившийся на позиции артиллерийский шквал, не растеряются ли перед гуляющей над окопами смертью.

Если бы капитану Зажуре было дано в эти минуты мысленно представить себе боевые события начавшегося дня, все, что происходило на многокилометровом, еще не сложившемся, не стабилизировавшемся фронте от Толмачева до Чапаевки, где советские войска неумолимо сжимали кольцо вокруг вражеских дивизий, если бы он мог хоть одним глазом заглянуть в сатанинскую кухню генерала Штеммермана и бригадефюрера Гилле, которые приняли на себя командование над всеми попавшими в русский котел соединениями, он непременно уловил бы в адском грохоте немецких орудий отзвуки отчаяния. Но Максиму сейчас было не до размышлений. Мощь артиллерийского огня возрастала, и трудно было поверить, что ведут его уже не те вымуштрованные по всем правилам прусской военной машины головорезы, которые в сорок первом году, нагло ухмыляясь, перли напролом, а согнанные ужасом, зажатые в тиски на небольшом клочке земли, деморализованные, озлобленные, отчаявшиеся люди, лелеявшие последнюю надежду — вырваться через Ставки на спасительный простор.

Неожиданно немцы перенесли огонь в глубь села. Частые взрывы загрохотали где-то позади, не то в районе плотины, не то еще дальше — возле старой школы. И сразу же над селом поднялись столбы черного дыма. Из седьмой роты сообщили, что немецкие танки спускаются на луговину и движутся прямо на ротные окопы. Держа в руке телефонную трубку, Зажура посмотрел в бинокль сначала на лес, затем на позиции седьмой роты, где было больше всего необстрелянных добровольцев.

— Ночью в седьмой были потери? — спросил он Рослякова.

В этот момент рядом с НП прогремел взрыв. Осколки с визгом пролетели над головой. Лицо старшего адъютанта побелело. Несколько секунд он стоял точно контуженный, машинально смахивая с полушубка капли крови. Рядом с ним дергался в предсмертной агонии молоденький связист.

— Какие потери понесла седьмая рота за ночь? — повторил вопрос Зажура, еще не видя умирающего связиста.

— Вчера вечером... там шестерых убило и троих ранило, — ответил наконец Росляков, продолжая машинально тереть рукавом окровавленную полу.

— А ночью?

— Не знаю... Простите...

— Хорошо. Я пойду в седьмую, а вы оставайтесь здесь.

— Товарищ капитан! Разрешите, я... — На лице лейтенанта проступили розовые пятна. В нем боролись страх и мужество. Всем своим естеством он хотел жить, хотел» чтобы быстрее закончилась эта оглушающая толчея. Мужество победило страх, и он сказал уже спокойнее: — Вам лучше остаться, товарищ капитан. Вы же не знаете, как безопаснее пройти в седьмую.

— Прикройте убитого, лейтенант! — кивнул Максим на скрюченное тело связиста. — Держите связь с соседями и полком. Я буду в седьмой.

И он пошел вместе с солдатом, тем самым, который ночью провожал в последний путь бывшего комбата, а теперь, словно повинуясь традиции, старался неотлучно находиться возле нового командира. Шли узкими, наскоро отрытыми ходами сообщения, задевая плечами за мокрые стены, перешагивая через чьи-то ноги, спотыкаясь о перегораживавшие траншею длинные противотанковые ружья. Тревога все грузнее и тяжелее наваливалась на Максима.

Возле бруствера шлепнулся снаряд, разбросав по сторонам мокрые комья глины.

«Не разорвался. Болванка!» — машинально подумал Максим.

В непрестанный грохот артиллерийской канонады все чаще вплетались резкие, сухие выстрелы танковых пушек. По всей вероятности, танки были близко. Зажуру охватило щемящее чувство безысходности: «Что будет дальше? Сумеем ли выстоять?»

Траншея кончилась. До позиций седьмой роты оставалось метров сто, не больше. Максим обернулся к сопровождавшему его солдату.

— Возвращайтесь в свою роту. Тут я один доберусь.

Сдвинув для удобства кобуру с пистолетом назад, он выскочил из траншеи и побежал. Сапоги скользили по мокрой пашне. Боль раненой, натруженной за ночь левой руки огнем подкатывалась к сердцу. Ноги подкашивались.

Он упал в тот момент, когда где-то в стороне застрочил крупнокалиберный танковый пулемет. Над головой сердито зацвякали пули. Сердце словно замерло. «Не лучше ли повернуть назад? Нет, поздно! Теперь либо доберусь до седьмой, либо тут все и кончится...»

Какая-то неведомая, дикая энергия гнала Зажуру вперед, к позициям седьмой роты. Упираясь локтем правой руки в податливую, размякшую землю, он медленно, но упорно двигался дальше. За ним тянулся глубокий след. Неожиданно локоть провалился в пустоту. Еще один рывок, последнее усилие, и Максим съехал в окоп.

Ефрейтор Боровой быстро обернулся, увидел офицера, узнал в нем Зажуру.

— Вот уж не ждали вас, товарищ капитан! — воскликнул он с озорной беззаботностью человека, знающего себе цену. Боровой был все в том же ватнике, только застегнутом на все пуговицы и туго перетянутом брезентовым солдатским ремнем. Лицо его было чисто выбрито, и весь он выглядел как-то по-юношески свежим, энергичным, румяным.

Зажура встал, начал счищать с шинели грязь. Он никак не мог отделаться от навязчивого, так некстати охватившего его страха, который пережил за те несколько минут, пока полз по открытой пахоте. Некоторое время он видел все словно в тумане, прерывисто дышал, как тяжелобольной.

А Боровой и его напарник возле пулемета будто бы и не испытывали никакого страха, никакого волнения. Устроились они в своей ячейке надежно и даже не без удобств: коробки с лентами расставили в ряд под стенками, в глубоких выемках сложили гранаты. Старенький «максим» был направлен в сторону немцев.

— Ну как, готовы к бою? — спросил Максим, протиснувшись в тесную ячейку.

— Вроде бы готовы, товарищ капитан, — ответил ефрейтор. — Немец почему-то долго не показывается. Гармошку бы нам сюда.

— Вчера вам гармошки действительно не хватало, — примирительно улыбнулся Зажура. — А сегодня придется играть на «максиме». — Капитан осторожно заглянул через бруствер — там, примерно в полукилометре, стояли немецкие танки. — Ближе не подходят?

— Нет. Один напоролся на мину, вон тот, крайний слева, — показал Боровой.

— Вероятно, сорвало гусеницу?

— Может быть. Бабахнуло здорово, танк аж на месте завертелся. Ну они, значит, и решили переждать. Наверное, вышлют вперед пехоту.

Боровой рассуждал уверенно, словно по ему одному понятным внешним признакам наперед знал, как развернутся события. Скорее всего, ему было неловко перед капитаном за вчерашнее и он старался загладить проступок излишней лихостью. Он явно томился бездействием, переступал с ноги на ногу, брался за гашетку пулемета, расправлял ленту.

Зажуре надо было идти дальше, но он все еще не мог заставить себя уйти из этого удобного и надежного окопа. «Чем этот ефрейтор так насолил начальству комендантской роты, что его прислали на передовую чуть ли не штрафником? — подумал Максим. — Не из-за пленного же: тот сбежал во время бомбежки, — значит, ефрейтор не виноват. Тем более что был контужен. Видно, кому-то просто пришелся не по зубам».

— Я слышал, товарищ капитан, что вы здешний. И родные, значит, тут, в селе? — поинтересовался Боровой.

— Нет у меня родных, ефрейтор. Кроме матери, никого не осталось.

— Немец побил?

— Немец.

Помолчали. Рев танковых моторов стал постепенно удаляться. Стихла и стрельба. Боровой сел на землю, ловко подобрав под себя ноги. Достал кисет, закурил. Затем угостил табачком напарника, тщедушного, бледнолицего парня лет двадцати. Пряча кисет в карман, сказал с добродушной улыбкой:

— Вы, вижу, не курите, товарищ капитан, потому, значит, и не угощаю.

— Почему догадались, что не курю?

— Пальцы у вас не прокуренные, потому, значит, не балуетесь табачком. — Он посмотрел на свои крупные пальцы с чуть желтоватыми ногтями. — Курильщика сразу можно узнать... А правда, товарищ капитан, что у вас тут, в селе, значит, музей истории до войны был? Всякие там коллекции, казацкое оружие, сабли?

— Был музей. Еще в ту пору, когда я учился в школе, его создали. Есть тут у нас старый учитель истории, он и организовал.

— А правда, говорят, там была трубка Богдана Хмельницкого?

— Вот этого я не помню. Может, была. — Лицо Максима вдруг сделалось угрюмо-хмурым. — Какой теперь музей, ефрейтор! Немцы, видно, все растащили.

Между тем музей сохранился. Боровой уже успел узнать об этом. Коллекционирование разных диковинок было его давней страстью. Вчера, после того как отбили немецкие атаки, ефрейтор случайно познакомился с учителем Теслей. Старик быстро распознал в Боровом человека, интересующегося историей, в особенности разными старинными поделками. Он-то и рассказал ефрейтору о музее, о собранных в нем экспонатах, о старинной украинской люльке с искусной резьбой и бронзовым мундштуком, будто бы принадлежавшей самому Богдану Хмельницкому.

— Пригнись! — неожиданно громко крикнул напарник ефрейтора и сам вобрал голову в плечи.

Рвануло где-то близко, за бруствером. В окоп полетели комья земли. Боровой смахнул с ватника глину, озорно, подружески подмигнул Зажуре: ну как, дескать, весело у нас? Эти проклятые фрицы не дают солдату толком поговорить с командиром, а ему, ефрейтору Боровому, хотелось бы кое-что рассказать, а больше всего — о многом расспросить капитана. Ну, к примеру, правда ли, что в свое время казаки Хмельницкого в каком-то тутошнем лесу окружили шляхтичей, уничтожили захватчиков и что на месте боя до сих пор находят старинные пистоли, мушкеты, пороховницы? Правда ли, что в войсках Богдана кроме украинцев были и донские казаки, и курские крепостные, и беглые люди из-под Москвы?

— Все правда, товарищ ефрейтор. Вот покончим с окруженными немцами, я свожу вас в Выграевский лес...

— Точно, товарищ капитан, Выграевский лес. А я запамятовал название. Спасибо, что напомнили... После войны, если жив буду, обязательно приеду в эти места с женой и детьми. Ребята у меня умные, любопытные, все их, значит, интересует...

Ефрейтор как-то сразу замолк, нахмурил брови, стал поудобнее устраиваться возле пулемета. Не оборачиваясь, почти тоном приказа бросил Зажуре:

— А теперь уходите, товарищ капитан. Место это пристрелянное. Не ровен час... Слышите, уходите!..

— Начнется бой, меняйте чаще позиции, товарищ ефрейтор. Я к вам зайду еще. — Вылезая из окопа, Зажура добавил весело: — А люльку Богдана Хмельницкого я вам покажу, если она уцелела. Вместе к старику Тесле сходим.

Боровой не слышал последних слов капитана. Все его внимание было устремлено вперед. Он видел приближающуюся немецкую пехоту и бил по ней короткими очередями.

Вопреки ожиданию, немцы атаковали без танков. То ли испугались минных нолей и решили предварительно прощупать подступы к ложбине, то ли ждали подхода танковых подразделений, чтобы нанести массированный удар, но так или иначе появившиеся до начала боя танки куда-то исчезли и теперь на позиции седьмой роты двигалась пехота. Все поняли: начинается!

Максим Зажура стоял в неглубокой, наспех отрытой траншее, соединявшей ротный НП с окопами взводов. Рядом с ним был командир роты, сероглазый юноша лейтенант. Он волновался, но старался сдерживать себя. На вид ему было лет девятнадцать-двадцать. Еще совсем мягкий черненький пушок над верхней губой, глубоко запавшие глаза. Казалось удивительным, как этот хрупкий, болезненного вида парень мог командовать ротой, управлять людьми, порой гораздо старше его по возрасту, как мог посылать их на смерть и вместе с ними делить все опасности боя. Но Зажура уже кое-что знал об этом юноше: о его храбрости и отваге говорили с восторгом, и неспроста. В сосредоточенном взгляде лейтенанта, в его волевой собранности таилась настоящая мужская сила, способная раскрыться резко и неожиданно.

«Видать, еще холостяк, — грустно подумал Зажура. — Наверное, не знал женской ласки, женского тепла. Все лучшее у него впереди. А может, все лучшее в жизни так и останется для него неведомым».

Немцы двигались короткими перебежками по всей луговине, по широким ее склонам, двигались цепь за цепью, застилая землю вороньей россыпью серо-зеленых шинелей. Они приближались. Число их на глазах росло. Сколько же их? Откуда они берутся? Из того леса, где затаились танки? Из черной пасти ада? Из черноты смерти?..

Становилось очевидным, что седьмой роте, оказавшейся на направлении главного удара, придется драться по меньшей мере с батальоном. В таких случаях бьются до последнего.

«Что это со мной? — упрекнул себя Зажура. — Я пришел сюда помочь людям и должен помочь. Этот молодой лейтенант, бесспорно, готов умереть. Но я хочу, чтобы он жил. И ефрейтор Боровой тоже, и его тщедушный напарник... Почему замолчал их пулемет?..»

— Если не удастся остановить немцев, прикажите людям по траншее отходить к шоссе, на вторую линию обороны, — сказал он лейтенанту.

— У нас нет второй линии окопов, товарищ капитан. Отходить некуда.

— Я знаю. И все-таки старайтесь маневрировать, беречь людей. Немцы не ограничатся одной атакой. За первой последует вторая, третья...

Он, капитан Зажура, прекрасно знал, что отходить седьмой роте и в самом деле некуда: за шоссе начиналось его родное село Ставки. Там его мать, Зося, земляки. Они надеются, что солдаты не пустят немцев в село. Значит, рота должна стоять насмерть. Но опыт войны подсказывал, что гибель в бою целого подразделения, даже героическая гибель — не лучшая возможность задержать врага. Если схватка в окопах закончится прорывом немцев, выгоднее отойти к шоссе, чтобы там продолжать борьбу силами всего батальона, а потом драться за каждую улицу, за каждую избу.

Зажуре необходимо было вернуться в батальон. Кроме седьмой роты у него есть и другие подразделения. Он должен знать, как обстоят дела на других участках обороны. Но телефон молчит, лейтенант Росляков не отзывается.

Что же делать? Зажура сразу не мог принять решения, мысль его как бы раздвоилась. Уйти в эту решающую минуту из роты или остаться здесь и, может быть, погибнуть в рукопашной схватке, чтобы ценой собственной жизни и жизней других задержать врага? Нет, все-таки важнее сохранить роту. Если потребуется, отойти на новый рубеж и продолжать драться. Но почему не отзывается Росляков? Что произошло?

Треск пулеметов то нарастал, то затихал. Вразнобой хлопали винтовочные выстрелы. Им вторили автоматы.

Немцы рвались вперед. Бежали, падали, снова бежали. Немцы в серо-зеленых и черных шинелях. Немцы: пехотинцы, эсэсовцы, обозники — стремились прорваться, они не хотели остаться в окружении, в огненном кольце. Они готовы были на все и казались отчаянно смелыми.

Зажура вместе с ротным торопился по ходу сообщения на левый фланг, туда, где почему-то подозрительно долго молчал пулемет ефрейтора Борового. Можно было предположить все, но только не трусость ефрейтора, не самовольное оставление им боевой позиции. Нет, нет, только не это. Такие, как Боровой, не трусят, не теряют самообладания, даже в самой сложной обстановке.

— Смотрите, товарищ капитан, сколько их там наколотили мои ребята! — с мальчишеской лихостью закричал в ухо Зажуре лейтенант, указывая через плечо на луговину. — Здорово! Честное слово, здорово!

Там, куда указал лейтенант, и в самом деле валялось много вражеских трупов. А между ними, переступая через них, шли живые. Шли, уже не прячась, не пригибаясь. Они спешили. Им, вероятно, казалось, что они побеждают, что еще рывок-другой — и они достигнут цели.

Седьмая рота продолжала обороняться. Пулеметы строчили взахлеб. Возможно, достреливали последние ленты, но били густо, плотно.

Немцы истошно орали. Лица у них были дикие, искаженные ужасом и ненавистью. В отчаянии гитлеровцы рвались к окопам седьмой роты. В руках чернели автоматы, из которых они поливали свинцовым дождем все вокруг. Их поддерживали артиллерия и минометы. Казалось, они имели все, чтобы смять, уничтожить горстку смельчаков, которые вели огонь из окопов. И тем не менее первая атака гитлеровцев начинала захлебываться. Путь вперед преградила неведомая, неодолимая сила русских. Она сковывала немцев. В чем заключалась эта сила?

В пулеметах?

Их оставалось в роте всего пять. Шестой молчал.

В автоматах и винтовках?

Но у атакующих немцев их было гораздо больше.

В артиллерии?

Нет, наши пушки вели иногда беглый огонь: артиллеристы берегли снаряды, которых было мало, на самый крайний случай.

В чем же тогда?

Зажура, забыв об опасности, стоял в неглубоком окопе в полный рост и смотрел на немцев. Они были совсем близко. Задыхаясь, шли по размякшему, вспаханному с осени полю. Каждый из них словно нес на себе неимоверную тяжесть. Они с трудом переставляли ноги.

И Зажура догадался: кроме огня седьмой роты движение противника сдерживает еще и земля, оттаявшая украинская земля, мягкая и липкая. «Спасибо тебе, родная земля!..»

В трудных перебежках по вязкой пахоте, поднимаясь с луговины на взгорок, в смертельном страхе, в предчувствии неизбежной рукопашной схватки фашисты уже в значительной мере истратили запас сил и энергии, однако с упорством маньяков продолжали рваться к нашим окопам.

Неожиданно заговорил пулемет Борового.

— В самое время! — радостно воскликнул лейтенант.

Боровой выбрал для удара действительно удачный момент. Его пулеметная ячейка, расположенная на левом, далеко выдвинутом вперед фланге обороны, оказалась теперь чуть ли не в тылу немцев. Боровой ударил по атакующим с пригорка. Вел точный, прицельный огонь долгими очередями.

— Молодец пулеметчик! — восхищался командир роты. Обернувшись к Зажуре, с сардонической улыбкой спросил: — Так что же, товарищ капитан, прикажете отходить, не ввязываться в рукопашную?

— Не горячись, лейтенант! — охладил его пыл Зажура. — Это лишь начало. Прикажи лучше поднести Боровому патронов. Если его пулемет замолчит, будет худо, хотя и говорят, не так страшен черт, как его малюют.

Им обоим казалось, что главная угроза миновала, что огнем Борового немцы надолго прижаты к земле и теперь нужно только закрепить успех.

— Молодец ефрейтор! Просто молодец! — с радостным волнением повторил лейтенант. — К ордену его надо. Не забудьте, товарищ капитан, он заслужил.

— Ну что ж, к ордену так к ордену. Я согласен, лейтенант.

— Правильно. Он достоин...

Лейтенант замолчал, не договорил, как бы осекся на полуслове. Он посмотрел вправо, на его юном, худощавом лице мелькнула тень испуга. Случилось то, что часто случается на войне и чего не предусмотришь никакими расчетами. На правом фланге ротной обороны врагу все же удалось прорваться к окопам. Зажура тоже увидел, как через бруствер перепрыгивали немецкие солдаты в долгополых шинелях, как они взмахивали руками, бросаясь с поднятыми автоматами на наших бойцов.

Немцев было не так уж много, но и в правофланговом взводе седьмой роты, не сумевшем сдержать натиск противника, осталось не больше десяти человек. А Боровому огнем своего пулемета туда не достать — правый фланг в низине, за скатом высоты.

Командир роты бросился по ходу сообщения направо, туда, где нависла главная опасность. После минутного раздумья туда же направился и Зажура. Несколько бойцов устремились за капитаном, на ходу готовясь к рукопашной схватке: кто вынимал из чехла саперную лопату, кто нож, а кто лимонку.

Посмотрев направо, Максим увидел в боковом проходе траншеи немца. Вернее, немца и советского бойца. Немец наседал, стараясь ударить нашего бойца кованым сапогом в лицо, но ему мешали длинные полы шинели. Зажура не раздумывая схватил немца, отбросил в сторону. В руке капитана откуда-то появилась саперная лопата, он взмахнул ею и изо всех сил ударил гитлеровца по спине. Тот взвыл от боли, полез по проходу на четвереньках. Максим еще раз ударил его по голове и только после этого выхватил из кобуры пистолет. Куда теперь? Где командир роты? Резкая боль в плече напомнила о собственной незажившей ране... Быстрее за лейтенантом... Где лейтенант?..

Дорогу Зажуре преградил еще один гитлеровец. Капитан выстрелил ему прямо в лицо. Падая, тот попытался схватить Зажуру за колени. Максим брезгливо оттолкнул грязные руки врага. И выстрелом из пистолета сразил гитлеровца, выскочившего из-за поворота траншеи...

Вдруг капитан понял, что остался один среди врагов. Бежавшие за ним бойцы, вероятно, отстали, ввязались в яростную рукопашную схватку. На Зажуру со всех сторон надвигались враги. Он видел их разинутые рты, серо-зеленые шинели. Пистолет был пуст. Капитан быстро схватил валявшийся под ногами трофейный автомат, он оказался без диска. Зажура ударил подвернувшегося гитлеровца прикладом, услышал звон металла — на немце была каска. Чьи-то цепкие руки тянули Максима за хлястик шинели. За спиной слышалось жаркое, прерывистое дыхание, перед собой он видел горящие злобой глаза... Подскочил еще один гитлеровец, высокий и худой, стал валить Зажуру на землю, что-то истошно крича. На его грязном лице было одновременно выражение страха и дикой радости. Длинного оттолкнул эсэсовец в черной шинели, наставил на Максима автомат, громко, во все горло заорал:

— Рус, ду мус штербен, дамит их лебе!{12}

— Наин! Их, их...{13} — в свою очередь кричал длинный.

Зажура открыл рот, хотел что-то крикнуть, но не смог.

Он уже ощущал дыхание смерти, однако все еще не верил в нее. Ноги подкашивались, в глазах стоял красный туман. Широкое, красное лицо эсэсовца наплывало огненным шаром. Максим задыхался от бессилия и... желания жить.

Откуда-то сверху застрочил автомат. Долгая, дробная, спасительная очередь. Гильзы посыпались Максиму на плечи, на голову, засверкали искрами, заиграли золотым огнем... Еще, еще очередь. И гильзы... Казалось, они падали на Зажуру благодатным дождем.

Максим поднял голову. На бруствере, словно изваяние, стоял коренастый солдат, ординарец погибшего вчера комбата. Снизу он казался очень высоким. Круглый диск автомата плотно лежал на его левой руке, а рука играла, пружинила, тело солдата содрогалось от стрельбы. Теперь он вел огонь вдоль траншеи, по убегавшим гитлеровцам. Потом сам спрыгнул с бруствера в траншею, перешагнул через убитого гитлеровца, виновато остановился возле Зажуры.

— Простите, товарищ капитан, не уследил я, когда вы побежали сюда. Стрелял по фрицам, оглянулся, а вас нет. Вот как получилось. Хорошо, что вовремя разыскал...

— Чего там прощать, солдат. Спасибо, друг, что выручил, иначе бы мне конец.

Появился командир роты, без шапки, темноволосый, потный. Увидел Зажуру, солдата, окинул взглядом убитых немцев, вероятно, догадался, что тут произошло. Подойдя вплотную к Максиму, тихо сказал белыми, будто неживыми губами:

— Танки, товарищ капитан... Танковая атака.

Командир стрелковой дивизии генерал Рогач приехал в авиационный полк Савадова задолго до рассвета, когда на переднем крае обороны было еще тихо.

Подполковник Савадов пригласил гостя в свой блиндаж, усадил за стол, приказал принести по стакану горячего, крепко заваренного чая. Савадов, как только увидел генерала, догадался о цели его столь раннего визита: соседям нужна помощь авиаторов. Не теперь, не ночью, а с рассветом, когда немцы начнут свои атаки. Поэтому Савадов первый завел речь о не совсем обычном расположении аэродрома. До немцев всего несколько километров. В случае прорыва такое близкое соседство очень опасно, хотя риск вполне оправданный. Все рядом: взлет — и самолеты над вражескими позициями. Огромная экономия времени и горючего.

— Ну вот и хорошо, — удовлетворенно произнес генерал. — Значит, утром вы поможете нам отбить атаки Штеммермана. У вас в полку, как мне докладывали, кроме истребителей есть и штурмовики.

— Да, несколько машин. Держим на крайний случай.

— Сегодня как раз такой случай вполне возможен. Гитлеровцы несомненно введут в дело танки, а у нас мало снарядов. Помощь штурмовиков крайне необходима.

— Согласен с вами, товарищ генерал, но...

На безбровом лбу Савадова залегли морщинки. Генерал почувствовал его колебание, напрямик спросил:

— В чем дело, товарищ подполковник? Может, неисправны самолеты? — Посмотрел в изрезанное шрамами лицо Савадова. — Нам хотя бы несколько штук. Сами понимаете, положение трудное. Без помощи летчиков не обойтись.

— Нет, товарищ генерал, самолеты в порядке. — Савадов сжал обожженные губы. — Тут другое. У нас почти нет горючего. Осталось ровно столько, чтобы в случае прорыва немцев перебросить полк на тыловой аэродром. Бензовозы где-то застряли, когда подойдут — неизвестно.

— Выходит, помощи не будет? Утром вы улетите в тыл? — Строгое, волевое лицо генерала потемнело.

— Будем ждать до последней минуты, товарищ генерал. Но если немцы прорвутся в Ставки, выход один — эвакуировать аэродром. Тут уж ничего не поделаешь.

Генерал встал, обошел вокруг стола. Лицо его то бледнело, то становилось багровым. Что же это получается? В самый ответственный момент полк не имеет горючего? К чему тогда вся затея с переброской самолетов на этот аэродром? Глаза генерала полыхали гневом. Он смотрел на Савадова, словно на своего врага, не хотел, не мог в данную минуту все взвесить, спокойно оценить обстановку. Столько надежд возлагал на авиаторов, и на тебе — они будут ждать результатов боя, ждать, пока немцы ворвутся в Ставки, опрокинут поредевшие стрелковые батальоны, сомнут их танками, своей стальной мощью! Так это же!.. Генерал тяжело дышал. Казалось, вот-вот он грохнет по столу кулаком, бросит в лицо Савадову тяжкое обвинение. Но он умел владеть собой. В последнее мгновение что-то сжало ему сердце, и он, сломленный приступом болезни, вяло опустился на скамью.

— Как же быть? Что делать, подполковник? Ведь гитлеровцы непременно бросят в бой танки.

— Не знаю, товарищ генерал. Вы же понимаете: горючее не патроны, не снаряды. Бензин не поднесешь в мешках.

— И вы поймите, подполковник! Без вашей помощи нам не обойтись! — проговорил Рогач. Еще сравнительно молодой, сейчас он походил на измученного, усталого старика с поседевшими висками и такими же седыми усами. — Прошу только один вылет, подполковник. Я позвоню командиру вашей дивизии, в штаб армии, наконец.

— Это лишнее, товарищ генерал. Пока не подойдут бензовозы, не могу ничем помочь.

— Значит, все!

Генерал застегнул шинель, надел фуражку. Савадову до боли было жаль его, жаль этих нелегких, многотрудных седин. О себе Савадов сейчас не думал. Генерал — вот кого он должен выручить, сделать все возможное. Стоял, прикидывал в уме разные варианты.

— Товарищ генерал!..

— Слушаю.

— Я смогу поднять пару штурмовиков.

— Только пару?

— Два штурмовика с лучшими пилотами.

— Что могут сделать два штурмовика?

— Об этом не беспокойтесь, товарищ генерал. Они будут драться за весь полк. — Савадов улыбнулся. — За всю дивизию!

— Спасибо, товарищ подполковник! — все еще охваченный сомнениями, сказал генерал. — Не за себя, за моих солдат спасибо.

Савадов смотрел на генерала сухими, чуть виноватыми глазами, смотрел так, будто перед ним сидели те самые летчики, которым, может, суждено будет заплатить собственными жизнями за эту братскую помощь товарищам по оружию.

11

В окнах комнаты дрожали стекла. Тонко позванивала в шкафу посуда. Стоявшая недалеко за парком батарея тяжелых гаубиц с самого утра вела огонь. Гул артиллерийской стрельбы не прекращался ни на минуту.

«Это, кажется, утешает генерала, — подумал Блюме. В новом, хорошо сидевшем мундире при всех орденских регалиях майор стоял в двух шагах от плотно завешенного одеялом окна. — Последняя надежда, последние иллюзии старого чудака!..»

В душе майор Блюме немного жалел генерала Штеммермана. Хотя генерал был таким же неуступчивым, таким же упрямым верноподданным служакой фюрера, как и другие военачальники, хотя деятельность Штеммермана была направлена на продолжение войны, Блюме временами подмечал в его характере черты, которые заставляли верить в неминуемое прозрение командира корпуса. Майору Блюме порой казалось, что он слышит в душе генерала скрытый голос протеста, голос тупого и хмурого неудовлетворения.

Блюме прекрасно знал, что Штеммерман находится в плену условных прусских традиций и, наверное, никогда не избавится от них. Хорошо известно майору и то, что командир 11-го армейского корпуса не питает особого уважения к Гитлеру, а, напротив, считает его никчемным выскочкой, австрийским недоноском, но тем не менее старается убедить себя, что в фанатизме Гитлера есть что-то демоническое, что-то необычайное, освежающее и обновляющее, чего так долго ждали заплесневелые в бюргерской самоуспокоенности немецкие филистерские души. По мнению Штеммермана, фюрер чересчур поддался нацистскому окружению, ему будто бы затуманили голову новоявленные Калигулы в образе кастрата Бормана и гомосексуалиста Гиммлера. Он, Штеммерман, потомственный прусский дворянин, продолжатель старого офицерского рода, с чувством скрытого презрения относится к этим достойным сожаления плебеям в генеральских мундирах, считает их виновниками всех бед и вполне серьезно полагает, что это они настроили наивного, доверчивого, одурманенного властью Гитлера против существовавшего испокон веков мощного прусского генералитета.

В уголках рта майора Блюме залегла задумчивая улыбка... Штеммерман, конечно, ослеплен мнимым величием Гитлера. Но эта слепота в конце концов развеется, и он невольно прозреет. Прозрению помогут мощные удары советских войск, которые день от дня нарастают. Теперь многое изменилось. Теперь Штеммерман, вероятно, рассуждает так: если он и его коллеги, прославленные прусские генералы, оказались неспособными одолеть русских силой оружия, подавить их своей философской доктриной, утвердить на этой земле «новый порядок» Адольфа Гитлера, то, может быть, он, этот порядок, вообще недостоин полновластия и бессмертия? Может, суровый лозунг Розенберга: «Бейте врага, ибо, убивая, вы утверждаете немецкую правду!» — тоже не стоит выеденного яйца? Немецкая правда Гитлера и Розенберга становится выдумкой, самообманом, и надо хорошенько подумать, не хочет ли история быть на стороне иной правды, той, что наступает с востока, грохочет тысячами орудий, отбрасывая назад хваленые дивизии вермахта, той, что зажала в кольцо его, Штеммермана, армейский корпус и все другие подвластные ему дивизии?

Майор Блюме продолжал задумчиво улыбаться. Он вспомнил, как недавно генерал Штеммерман дал открытый бой командиру эсэсовской дивизии бригадефюреру Гилле. Это случилось в тот день, когда полевая жандармерия схватила его, Блюме, при возвращении из полка майора Гауфа. Жандармы привезли Блюме прямо в штаб бригадефюрера. Хотя по командной линии Гилле считался подчиненным Штеммермана, тем не менее он во всем стремился показать свою эсэсовскую привилегированность. Дом, занятый им под штаб, поражал пышностью внутренней обстановки. В коридоре и на крыльце постоянно маячили фигуры дюжих охранников в черных эсэсовских мундирах. Гилле занимал самую большую комнату, оборудованную новейшей аппаратурой связи. На столе валялись оперативные карты.

Гилле с самого утра был не в духе. Плотный, красномордый, с большими залысинами на лбу, чем-то отдаленно напоминающий спортсмена-тяжеловеса, он сидел в глубоком кресле в белой сорочке, галифе и шлепанцах на босу ногу, пытался собраться с мыслями. Уже не первый раз попадал он в серьезные переделки, но раньше все кончалось благополучно. Теперь, кажется, дела совсем плохи. Удастся ли выбраться живым из этого чертова мешка? Некоторые из его друзей уже удрали на самолетах. Бросили все и улетели, как трусливые зайцы, лишь бы спасти собственную шкуру. Мог, разумеется, смыться и он, бригадефюрер Гилле. Но для него это не выход из положения. Если поступить так, — значит, прощай карьера, прощай высокий чин эсэсовского босса! Гитлер и Гиммлер не простят ему малодушия. И потом, есть еще надежда вырваться. Генерал Хубе твердо обещал помочь, а у него танковая армия! Внутри кольца сил тоже немало. Если нажать одновременно с двух сторон, русские не выдержат.

Он, Гилле, всем сердцем ненавидит этих русских, наглых, самодовольных, уверенных в себе азиатских фанатиков! Впрочем, воевать они умеют. У них много умных, образованных генералов. Да, да, черт их возьми, умных и образованных! Сумели же они заманить его, Гилле, в западню, его, храбрейшего генерала войск СС. Заманили, и еще неизвестно, чем это кончится. Он, Вилле, считался отважным штурмовиком еще в начале двадцатых годов, когда отдал себя в распоряжение фюрера, на всю жизнь связал свою судьбу и свою карьеру с нацизмом. Но что значит личное мужество, если кругом всякая шваль, всякое дерьмо, не способное понять ни величия германского духа, ни сурового предназначения немецкой нации — нации героев и повелителей! Трусы, подлецы! И все со связями, с громкими титулами, как этот ублюдок Штеммерман.

Впрочем, среди аристократов есть типы и похуже Штеммермана, которые только и умеют красоваться перед войсками в полевых мундирах, кичиться высокими наградами. К примеру, тот же генерал-майор Дарлиц, что командует 57-й пехотной дивизией. Абсолютное ничтожество! Ноу него в подчинении, видите ли, знаменитый полк, которым в первую мировую войну командовал фельдмаршал Лист. Только потому генерал-майора и пожаловали Рыцарским крестом с дубовыми листьями. А между тем он тоже мнит себя стратегом! Больше того, иногда позволяет себе говорить с Гилле, как с желторотым фендриком.

Два дня назад Гилле и Дарлиц объезжали Городищенский укрепленный район. Открытый бронетранспортер с трудом двигался по разбитой дороге. Впереди и сзади ревели грузовики с охраной. Неожиданно в воздухе появился русский штурмовик. Тень самолета неслась по вспаханному полю, готовая в любую минуту поглотить бронетранспортер, вмять его в землю. С неба застрочил крупнокалиберный пулемет. Фронт есть фронт. Тут уж ничего не поделаешь: опасность всюду! Но нужно же, черт возьми, уметь держать себя в руках, хотя бы в присутствии солдат. А этот Дарлиц завопил, точно недорезанная свинья, на ходу выскочил из бронетранспортера и, не глядя, плюхнулся прямо в огромную черную лужу. Минут пятнадцать лежал в илистой воде, облепленный грязью, лежал и истерическим шепотом молил бога пощадить его.

Солдаты охраны тоже бросились врассыпную, кто куда. И только он, Гилле, не растерялся, проявил настоящую выдержку. Зловеще-спокойный, с кривившей губы насмешливой улыбкой, в расстегнутой шинели с белыми отворотами и с пистолетом в руке продолжал сидеть в машине, ожидая приближения самолета. Потом резко вскинул руку и, почти не целясь, пальнул несколько раз в русский самолет. Естественно, безуспешно.

Гилле вложил пистолет в кобуру, вышел из бронетранспортера, осторожно, на носках, демонстративно стараясь не запачкать сапоги, подошел к луже и подал Дарлицу руку.

«Вы, кажется, выбрали не совсем удобное место для отдыха, мой генерал! — не скрывая презрения, сказал он подавленному страхом и стыдом кавалеру Рыцарского креста. — Поднимайтесь, мой генерал, иначе русские подумают, что они втоптали в грязь всю германскую армию».

О, это была месть! Жестокая и откровенная месть! Расплата за унизительные намеки, за насмешки, за ничем не оправданную кичливость. Охрана видела, как Дарлиц плюхнулся в грязную лужу и как потом отряхивался, стараясь стереть грязь с запачканного Рыцарского креста. Теперь-то уж в 57-й пехотной будут знать, каков их командир, эта старая перечница с длинным носом. Узнают об этом и в Берлине. Обязательно узнают!

А про него, бригадефюрера Гилле, хотя он и не знатного происхождения, никто не скажет, что он трус. Никогда и никому он не давал повода, чтобы его могли обвинить в трусости или растерянности, хотя кое-кто пытался это сделать.

Осенью сорок второго года возглавляемая им дивизия «Викинг» впервые попала в жестокую мясорубку под Котельниковом. Тогда, выполняя приказ фюрера, он должен был пробиться на выручку войскам Паулюса. Попытка, правда, оказалась безуспешной, но отнюдь не по его, Гилле, вине. У русских действительно было больше сил. А побеждает сильный — в этом суть борьбы. Так учит фюрер. Русским повезло, чертовски повезло. Он, Гилле, очень хорошо помнит, как русские танки преследовали его дивизию по заснеженной степи. Это было ужасно, невыносимо! Особенно после множества одержанных побед, когда, казалось, германская армия достигла зенита славы. Русские тридцатьчетверки гонялись за каждым немецким танком. Таранили, уничтожали огнем своих пушек.

Некоторые из прусских умников-аристократов и тогда поспешили ретироваться, удрать подальше в тыл. А он, Гилле, до конца остался верен себе, верен фюреру. У него был первоклассный командирский танк с утолщенной броней, с отличным мотором. Он тоже мог бы оторваться от преследователей, бросить все и уйти за Дон. Генеральская должность и высокий чин эсэсовца давали ему право на «то. Тем не менее он не поддался соблазну. Напротив, остановил свой танк у развилки дорог и, пока было возможно, лично управлял боем, отдавая по радио распоряжения командирам полков и батальонов.

Он как сейчас помнит. Пехотинцы бежали по ровному белому полю без винтовок и автоматов, без шапок, в расстегнутых шинелях, а многие в мундирах, хотя был крепкий мороз, дул пронзительный ветер. Их были тысячи, огромное стадо обезумевших от страха немцев. Взрывы плясали между живыми и мертвыми, трупы подбрасывало так высоко, что они успевали несколько раз перевернуться в воздухе. Мимо танка Гилле пробежал солдат с напрочь оторванной рукой. Из черной дыры в его плече фонтаном лилась кровь. Пробежав несколько шагов, солдат упал и начал торопливо набивать в рану грязный снег.

Гилле не выдержал, нырнул в люк, приказал механику-водителю включить скорость и как можно быстрее выбираться из кромешного ада. В смотровую щель он вновь увидел пехотинца без руки. Солдат поднял обезображенное ужасом лицо и дико, истерически захохотал. «Вперед!» — повторил приказание Гилле, и танк двинулся на безрукого пехотинца.

Тогда, после сталинградской катастрофы, было немало хлопот. За отступление из-под Котельникова некоторые родовитые генералы пытались отыграться на нем, Гилле, обвиняя его в трусости. Разве это не издевательство? Обвинить в трусости эсэсовского командира! Просто кошмар!.. Пришлось писать в Берлин, искать поддержку у друзей. Слава богу, все обошлось благополучно. Адъютант Гитлера, давний приятель бригадефюрера, уладил скандал. А месяц спустя Гилле вызвали в столицу и в торжественной обстановке вручили самую высокую награду империи — Рыцарский крест с дубовыми листьями.

Потом неудачи на Дону, под Харьковом. И вот, наконец, этот нелепый Корсуньский котел. Отсюда не так-то легко выбраться. Кажется, проклятая судьба решила-таки доконать его!..

— Герр бригадефюрер! Зиг хайль! — стукнул каблуками у порога комнаты адъютант. — Доставили арестованного майора. Блюме. Разрешите ввести?

— Давайте его сюда. Немедленно!

Адъютант втолкнул в комнату арестованного, еще раз вскинул вверх руку, крикнул «хайль» и захлопнул дверь.

— Это вы? Рад вас видеть, Блюме! — Гилле приблизился к майору и с пристальным вниманием стал его рассматривать, точно перед ним стоял не человек, а какой-то чудовищный призрак. — Итак, вы лично, по собственному усмотрению, решили арестовать обер-вахмистра похоронной команды?

Блюме сухо улыбнулся, со сдержанной вежливостью отдал бригадефюреру честь: да, он, майор германской армии, арестовал этого негодяя за неподчинение приказу, за непочтение к офицерскому чину.

— Врете, майор Блюме! — фальцетом взвизгнул Гилле. — Вы арестовали обер-вахмистра за то, что он выполнял приказ начальника имперского генерального штаба — добивал тяжелораненых. Я давно слежу за вами, Блюме, и знаю о вашем слюнявом либерализме. Прикидываетесь белоручкой и в то же время устраняете лучших солдат немецкой армии. За это вам придется отвечать! Пойдете под суд. В трибунале расскажете, кто подстрекал вас к предательским действиям!..

В этот момент в комнату вихрем влетел Штеммерман, без фуражки, в расстегнутой шинели, взволнованный и злой. При появлении генерала Гилле быстро схватил со спинки стула мундир, натянул его на себя и с ехидной усмешкой, вытянув вперед руку, привычно гаркнул: «Хайль Гитлер!» Эсэсовец успел заметить остановившиеся против окна бронетранспортеры с солдатами, которые, по всей вероятности, сопровождали машину командира корпуса.

Штеммерман окинул тяжелым взглядом стол и стены комнаты, с нескрываемым пренебрежением посмотрел на продолжавшего злобно улыбаться Гилле, что-то прикинул В уме и вдруг грозно, властно, голосом, не допускающим никаких возражений, сказал, обращаясь к майору Блюме:

— В это трудное для войск время я запрещаю вам, господин майор, покидать штаб корпуса! Немедленно приступайте к исполнению своих обязанностей. Вас ждут неотложные дела, о которых бригадефюрер Гилле, очевидно, еще не знает. А о вашем недопустимом самоуправстве, бригадефюрер, — обернулся он к Гилле, — о превышении вами власти я сегодня же телеграфирую в ставку.

Несмотря на внешнюю напряженность, сцена эта, по существу, была комичной. Особенно смешно выглядел Гилле. Впопыхах он неправильно застегнул мундир, отчего левая пола оказалась выше правой. Вынужденный стоять перед старшим начальником по команде «смирно» в увешанном орденами и медалями мундире и домашних шлепанцах, он был похож на плохо загримированного клоуна.

Вспоминая о случившемся, майор Блюме и сейчас готов был от души посмеяться. Впрочем, смешного мало. Слава богу, что все хорошо кончилось. Могло быть хуже.

Блюме нервно прошелся по комнате. В последнее время его лицо еще больше вытянулось, под глазами набухли желтовато-синие мешки, лоб пересекли глубокие морщины. Трудно поверить, что ему только сорок пять лет. Нет, до старости еще далеко. Если бы был жив его сын, он, майор Блюме, с полным правом мог бы назвать себя молодым отцом. Но сына давно нет: Хорст погиб под Эстремадурой, вместе со своим «мессершмиттом» врезался в горячую испанскую землю. Конрад Блюме в ту пору был на нелегальном положении, сколачивал на тайных берлинских явках боевые группы сопротивления. Неимоверно: отец — коммунист, антифашист-подпольщик, а сын — в стане врагов, в стане летчиков испанского каудильо.

Нелепое случилось незаметно. Больная, прикованная к постели Сабина не смогла повлиять на Хорста, а он, Конрад, месяцами не появлялся дома. Сын оказался без надзора, в круговороте уличной стихии. Одурманенный чадом нацистских лозунгов, пошел учиться в школу военных летчиков. Сабине осталось только сообщить мужу, будто Хорста взяли насильно, призвали в авиацию как военнообязанного.

Потом оказался в Испании и он, Блюме-старший. Настойчиво пытался разыскать сына, хотел найти путь к его сердцу, спасти его для себя и для Германии. Не получилось.

После Испании — многомесячное прозябание во Франции, куда Конрад Блюме с небольшой группой оставшихся в живых друзей пробрался через горы. В Берлин вернулся с очень ненадежными документами, хотя в них и не значилось слово «Испания». Это было время, когда нацисты начинали мировую войну. Компартия искала пути к солдатским сердцам, и Конрад по решению партии пошел в армию. «Если Гитлер бросит войска на восток, против Советской России, ты будешь помогать русским братьям, — сказали ему друзья. — В молодости у тебя были неплохие связи с аристократами и военными. Воспользуйся ими. Забудь на время слово «товарищ», научись военному педантизму, постарайся стать стопроцентным аристократом, исполнительным офицером, чтобы никаких подозрений. И действуй, ищи надежных людей, однако будь осторожен. Помни: в военное время даже самая незначительная ошибка, малейший промах грозят верной смертью».

На улице забухали зенитки. Блюме с минуту прислушивался к гулу стрельбы. Стоял неподвижно, ощущая ликующее возбуждение. За грохотом взрывов ему чудились голоса друзей. Не было страха, не было желания уйти, спрятаться от бомб. Каждая бомба — это возмездие фашизму, законное возмездие тем, кто пришел на русскую землю, чтобы поработить ее.

Блюме погасил свет, приподнял край одеяла, которым было завешено окно. Глаза ослепили бледно-голубые вспышки. Зенитчики вели огонь вяло, вслепую, без прожекторов, очевидно, боялись обнаружить свои позиции. А небо гудело все грознее, все громче. От этого гула вибрировали стены дома и тоскливо жаловался на что-то забытый в шкафу хрусталь.

Майор вспомнил, что Штеммерман сразу после ужина лег отдыхать в другой половине дома. В последнее время с генералом творилось что-то необычное: он словно отупел от поражений, от тревожных мыслей, ввергавших его в отчаяние, и Блюме хорошо знал, каким лекарством исцеляет он свои душевные боли. Сегодня генеральский денщик выбросил из комнаты шефа добрую сотню пустых бутылок, потом, кряхтя и беззлобно поругиваясь, приволок из штабной машины два новых ящика с винами и коньяком. После очередной выпивки генерал, наверное, так крепко спит, что не слышит ни гула русских самолетов, ни зенитной стрельбы. Пожалуй, не услышит и самой бомбежки, а возможно, и той последней бомбы, которая...

Блюме решил пойти разбудить старика. Пока есть возможность, надо оберегать его от случайной гибели — смерть Штеммермана была бы на руку бригадефюреру Гилле и всем тем, кто решил отчаянным сопротивлением погубить зажатые в кольцо войска.

Постучал в дверь генеральской комнаты.

— Герр генерал! Это я, Блюме. — За дверью было тихо. — Вы меня слышите? — еще настойчивее забарабанил Блюме в дверь. — Русские самолеты, герр генерал!..

Блюме охватила тревога, ему казалось, что сейчас должна случиться беда. Он рванул на себя дверь, вбежал в комнату. Мрак. Тишина. От натопленной печи пышет жаром. Блюме чуть не задохнулся. Он вдруг ощутил неизбежность чего-то страшного, неотвратимого. В висках стучала кровь, упрямо били за стеной зенитки. Потом стало тихо. Налет закончился, и майор понял, что это не зенитки, это стучит его сердце.

— Садитесь, Конрад! — вдруг прозвучал в темноте голос Штеммермана.

— Вы... вы здесь, герр генерал?

Темнота ответила негромким, глухим, простуженным смехом. Потом вспыхнула спичка. Штеммерман закурил сигарету. В желтоватом, колеблющемся свете Блюме увидел его лицо: оно было печальным и задумчивым. Глубокий шрам на лбу казался совершенно черным. Седые волосы отливали серебром.

Спичка погасла. Тишина сделалась глубже. Затягиваясь табачным дымом, генерал о чем-то думал. При каждой затяжке тусклый свет от сигареты на мгновение вырывал из темноты его нос, щеки, тяжелые, кустистые брови. Штеммерман нащупал в темноте ручку приемника, повернул. Засветилась шкала, комната наполнилась мелодичными звуками музыки.

— Русские, наверное, засекли штаб, герр генерал, — доложил Блюме. — Оставаться в доме опасно. Может, вам лучше перебраться в блиндаж?

— Кто знает, что лучше, Конрад! Я смертельно устал.

Штеммерман сидел на стуле, повернув голову к приемнику. Блюме были видны его брови, нависавшие над глубокими впадинами глаз.

— Вчера я приказал отрывать окопы полного профиля, как у русских, — проговорил он с легким вызовом, и брови нервно прыгнули вверх. — Я решил взять на себя ответственность за окруженные войска. Нужно сделать все, чтобы спасти их от гибели.

Пальцами правой руки он торопливо крутил ручку настройки. В эфире слышались далекие звуки маршей, сменявшиеся джазовой музыкой и милым женским смехом. Потом кто-то истерично закричал: «Внимание! Внимание! Русские самолеты!..» И опять понеслись звуки маршей, бешеный грохот барабанов, треск, завывание.

Блюме неотрывно смотрел на руку генерала, светло-розовую, почти прозрачную на фоне освещенной шкалы приемника. Он понял, почему Штеммерман заговорил о своей ответственности. В полевых войсках действовал строгий приказ начальника имперского генерального штаба, который запрещал закапываться глубоко в землю. В приказе многословно, пожалуй, с присущей больше геббельсовскому ведомству, нежели генеральному штабу, бравадой утверждалось, что немецкий солдат не привык думать об обороне, что он всегда должен помнить только о наступлении. Цейтлер, вероятно, надеялся, что мелкие окопы-времянки заставят солдат и офицеров невольно пребывать в постоянном боевом напряжении.

«Генерал хочет вызвать меня на откровенный разговор, потому и напомнил о своем распоряжении отрывать окопы полного профиля, — подумал Блюме. — Может быть, это позволит уломать старика, склонить его к решительному шагу?»

Да, еще есть время склонить Штеммермана к капитуляции. Его решение капитулировать может спасти для Германии тысячи жизней. Есть же в нем что-то человеческое. Он, конечно, не глуп и прекрасно понимает, что идеалы великой империи, управляющей миром, — неосуществимая иллюзия, которая давно развеялась в прах на чужой земле. Не раз после двух-трех рюмок коньяка он в присутствии Блюме начинал ругать «нацистских бюрократов». А как он разбушевался, когда узнал, что его единственный любимый младший брат Клаус дал согласие стать комендантом «воспитательного» лагеря в Польском генерал-губернаторстве! Вчера он получил от него письмо, в котором тот поздравил его с днем рождения и пожелал всего наилучшего в жизни, а в конце сделал небольшую приписку: «Если имеешь возможность, распорядись, дорогой, направить ко мне в лагерь несколько эшелонов славянского рабочего быдла. Умоляю: только самых крепких и здоровых, поскольку они мрут тут как мухи. Не забывай, что мы компаньоны Штуккера — тридцать пять процентов акций, а он получил солидный военный заказ, который может принести нашей семье немалый доход. Эшелоны с русскими направляй с охраной из корпуса, так как ребята из СС не думают об экономических интересах империи и в дороге не очень церемонятся с пленными». Майор Блюме как раз находился в комнате Штеммермана, когда тот читал письмо. Бросив его в ящик стола, генерал брезгливо скривил губы: «Кажется, Клаус сумеет сделать лучшую карьеру, нежели я. Его путь нациста хотя менее благороден, зато выгоден...»

Штеммерман с настойчивым упорством продолжал крутить ручку приемника. Блюме включил свет.

— У вас очень жарко, герр генерал, — сказал он, нарушив затянувшееся молчание.

— Ефрейтор Цишке не жалеет русских дров. Говорит, что лес помогает партизанам и его надо уничтожать.

— Но ефрейтор явно не жалеет и вашего здоровья, герр генерал. От такой жары можно задохнуться.

— Жизнь слишком коротка, мой друг, чтобы учиться на ее ошибках. Будем беречь здоровье после победы.

Блюме нервно вздрогнул. Что это? Он еще мечтает о победе? И тут же мысленно успокоил себя: нет, скорее всего, это предлог, чтобы в конце концов начать разговор о положении на фронте. «А возможно, я ошибаюсь? Может, он в самом деле продолжает верить в торжество нацистов, как и Гауф? Но Гауф просто отупел от войны, муштры и приказов. Штеммерман не такой. Он опытный, знающий человек и, безусловно, видит, к чему идет дело. Вероятно, он даже реально представляет себе будущее, и едва ли его прельщает перспектива видеть Европу покрытой концлагерями».

В приглушенное попискивание приемника неожиданно ворвались торжественные звуки советского гимна. Блюме настороженно подался вперед: бой Кремлевских курантов, в Москве полночь! С каждым ударом часов перед мысленным взором Блюме как бы раздвигались широкие, заснеженные просторы огромной страны, которую он любил так же безраздельно, как свою родную Германию. Каждый удар часов напоминал ему о Москве, о покрытой брусчаткой Красной площади, о ленинском Мавзолее. От этих мысленных видений сердце его застучало быстрее, а лицо озарилось удовлетворенной, радостной улыбкой, может быть, чрезмерно радостной и откровенной, потому что Штеммерман включил приемник на полную мощь и с чуть заметной усмешкой спросил:

— Вам, кажется, нравится их гимн, Конрад? Я понимаю, у каждого свои слабости.

Блюме глубоко вздохнул и молча посмотрел на свои наручные часы.

— Русские любят точность, герр генерал, — сказал он после небольшой паузы. — Особенно на войне. Каждый час передают по радио точное время.

— Мне кажется, Блюме, что вы спешите сверять свои часы по кремлевским. — В словах генерала майор ощутил едва скрытую угрозу. Штеммерман резко крутнул ручку настройки, отыскал какую-то берлинскую радиостанцию. — Наш долг, майор, слушать Германию, голос родины! Я говорю с вами как немец с немцем.

«Нет, — мысленно произнес Блюме. — Ты не Германию любишь, ты любишь свое поместье, свое уютное гнездо, своего Клауса с его грязными акциями Штуккера. Тебе не понять, что такое настоящая Германия». Вслух сказал тоном вынужденной откровенности:

— Вы правы, герр генерал! Наш долг — беречь родину, защищать ее, слушать ее голос. Святые слова! Я тоже говорю с вами как немец с немцем. Но у меня бывают такие минуты, когда я перестаю понимать, где враги, а где друзья.

— Враги по ту сторону фронта, Конрад.

— Но фюрер учит нас, что враги затаились и в самой Германии, герр генерал. Я абсолютно согласен с фюрером! — Опасаясь перейти на иронический тон, который мог бы повредить делу, Блюме вполне серьезно, с легкой патетикой добавил: — Мы должны защищать Германию от внешних и внутренних врагов, и мы, герр генерал, будем защищать ее до последней возможности, ибо, как говорил Цицерон, какой честный человек станет колебаться умереть за отчизну, если он может этим принести ей пользу?

Блюме заметил, что при последних его словах генерал слегка опустил веки, задумчиво прищурил глаза и придал лицу торжественно-печальное выражение. Нащупав нужный тон, майор с еще большей сердечностью и искренностью заговорил о величии Германии и талантливом немецком народе. Напомнил о подвиге Арминия, который в Тевтобургском лесу разгромил легионы римского наместника Вара, сказал несколько похвальных слов даже о Бисмарке, назвав его основателем могущественной Германской империи. Затем осторожно, словно шагая по тонкому льду, повел речь о событиях последней войны... Костьми немецких солдат усеяны норвежские фьорды, лесные дебри Белоруссии и Смоленщины. Немецкой кровью густо полита приволжская земля, поля Подмосковья и Украины. Где только нет немецких могил! Он, Блюме, немец, и прекрасно понимает благородный замысел фюрера — создать тысячелетнюю империю нибелунгов от Урала до Ла-Манша. Но ведь недавно сам Гитлер сказал, что Германия будет сражаться до последнего солдата, и, если все-таки победит Россия, это значит, что восточная славянская раса в биологическом отношении сильнее немецкой. Сам фюрер начинает сомневаться в победе Германии. Есть ли после этого смысл продолжать войну, продолжать уничтожение великой нации, обрекать на смерть миллионы немцев? Почему бы ему, генералу Штеммерману, не сделать определенных выводов из сталинградской трагедии армии Паулюса?

— Поражение на Волге — результат недостаточной распорядительности фельдмаршала Геринга, который не смог обеспечить переброску по воздуху окруженным танковым дивизиям горючее, — со школярской бездумностью произнес Штеммерман.

— Осмелюсь напомнить вам, герр генерал, что кроме горючего в шестой армии недоставало боеприпасов, — едва не сорвался на резкий тон Блюме, чувствуя, как в нем все кипит от раздражения. Он считал Штеммермана довольно-таки умным политиком и никогда не думал, что этот старый сухарь до такой степени ослеплен своими чисто военными соображениями. — Я полагаю, герр генерал, что жизнь многих тысяч немцев гораздо ценнее политических амбиций, особенно когда эти амбиции нереальны и беспочвенны.

Генерал утомленно повел плечами:

— Вы касаетесь прерогатив высшего командования. Такие дела решать не нам с вами.

— Высшее командование, герр генерал, вряд ли знает всю сложность положения войск, попавших в котел. — До предела обозленный упрямством Штеммермана, Блюме встал и, забыв о том, что каждое неосторожное слово может поссорить его с генералом, заговорил с еще большей горячностью: — Я понимаю благородство идей фюрера. Я могу понять жертвы во имя величия родины, но когда политические амбиции таких... — Голос Блюме словно осекся. — ...Таких выскочек, как Гилле, решают судьбу нации, я отказываюсь что-либо понимать.

— Возможно, роль бригадефюрера одиозна. Это вопрос будущего, — уступчиво согласился Штеммерман. — Только вы преувеличиваете значение отрицательных факторов. Как-никак мы еще сражаемся на чужой земле, а в тридцать девятом начинали с государственной границы.

— В тридцать девятом граница была началом нашего победоносного наступления, герр генерал. Сегодня граница — последняя черта нашей национальной трагедии.

— Нет, Конрад, я должен драться. Это — мой долг, моя высшая миссия!

Глаза Штеммермана мрачны и пусты. Кустистые брови вытянулись в сплошную линию, затеняя подбровные впадины. Генерал продолжает крутить ручку настройки... Вдруг приемник отозвался взрывом истерических криков. Далекий берлинский оратор заклинал немцев биться до последнего вздоха, помнить о счастье самопожертвования. Он говорил о мифе, который будто бы рождается в эти мрачные дни и будет жить столетия. Миф древних германцев и миф фюрера сольются воедино. Самые тяжелые поражения только укрепляют его.

— Я не опозорю себя добровольной сдачей в плен, Конрад. Мы разорвем кольцо русских. Сталинградская трагедия не повторится...

Простудный кашель разрывает Штеммерману грудь. Он больше не в состоянии играть непосильную роль самозаклинателя.

Майор Блюме, стукнув каблуками, по прусскому офицерскому обычаю резко и почтительно наклоняет голову, выходит из комнаты.

* * *

На командный пункт полка Гауфа генерал Штеммерман и майор Блюме приехали часа за два до начала боя. Под бронированным колпаком КП было темно, пахло плесенью и какими-то острыми химикалиями. «Даже тут успели навести порядок, — с хмурой иронией подумал Блюме. — Вероятно, долго собираются отсиживаться в этом склепе, если повели борьбу со вшами и клопами».

Его вдруг охватило ощущение злого безразличия ко всему происходящему вокруг, чувство полной, абсолютной самоотреченности. С рассветом Штеммерман попробует прорвать оборону русских. Может быть, в этом безнадежном бою погибнет и он, майор Блюме, погибнет в тот момент, когда совсем немного осталось до осуществления его заветной мечты, когда перед его глазами блеснул наконец луч подлинной свободы. Не сама ли судьба привела его сюда, в этот бункер, чтобы посмеяться над ним? Не суждено ли ему внезапной смертью искупить вину перед партией за долгие годы бездеятельности? После возвращения из эмиграции он успокаивал себя мыслью: если Гитлер развяжет войну против Советского Союза, то ему, Блюме, придется работать по заданию партии в войсках, среди солдат, делать все для поражения фашизма. Но получилось так, что, будучи адъютантом Штеммермана, он очень редко бывал в подразделениях, чувствовал себя как бы в непредусмотренном отпуске до лучших времен. Почти два года он ждал, пока в их корпусе не появился ефрейтор Эйзенмарк, его товарищ по Испании и берлинскому подполью. Друзья по партии не забыли о Блюме. Курт прибыл с конкретной задачей, прибыл вовремя, будто специально спешил к трагической развязке. И вот теперь, когда кошмар близится к концу, он, Блюме, опять должен сидеть в бункере КП, в этой вонючей дыре, и ждать шального снаряда от тех, к кому всем сердцем рвался долгие годы!

Рядом с Блюме стоял генерал Штеммерман, сухощавый, по-военному подтянутый, с деловым, сосредоточенным лицом. Чуть дальше склонился к стереотрубе майор Гауф. В полурасстегнутом кителе, без шинели, с красными от недосыпания глазами, он внимательно осматривал передний край обороны советских войск. Гауф знал, какая русская часть обороняет село Ставки, знал, что в наскоро отрытых окопах и траншеях перед селом затаились до предела уставшие люди, и не мог понять, каким чудом им удалось вчера отразить первую атаку эсэсовцев. И не только отразить, но и порядком потрепать их, отбросить на исходные позиции. Отчаянный и бесшабашный по натуре, кажущийся с виду неотесанным грубияном, майор Гауф обладал достаточным умом и армейской сообразительностью, чтобы трезво оценить сложившуюся обстановку. Если эсэсовцам не удалось вчера прорвать оборону русских, то вряд ли решит эту непосильную задачу и его часть. Вполне возможно, горбики русских окопов, которые тянутся вдоль шоссе, станут последним рубежом его полка, и, может быть, сегодняшний день будет последним днем его, майора Гауфа, неудачной жизни.

Ночью Гауфу было приказано выдвинуться как можно ближе к переднему краю русских для поддержки «Валонии». В штабе корпуса майору напомнили, чтобы он не жалел ни себя, ни солдат и сделал все возможное для выхода навстречу танкам Хубе. Гауф встретился на КП бригады с ее командиром эсэсовцем Липпертом, плюгавым, нервным, внешне нисколько не похожим на представителя арийско-нордической расы. Липперт был в тщательно отутюженном мундире, на его по-петушиному выпяченной груди сверкал начищенный до блеска Рыцарский крест. Они обсудили вопросы взаимодействия, определили рубежи для атаки, и, когда все формальности были закончены, командир «Валонии» отозвал Гауфа в дальний угол блиндажа, глянул ему в лицо бегающими, с искорками истерической ярости глазами и протянул маленькую коробочку: «Возьмите, герр майор, на всякий случай. Цианистый калий... Действует мгновенно». Гауф оторопело взял коробочку, машинально сунул ее в карман шинели, даже пробормотал какую-то благодарность, толком не сознавая, что всучил ему эсэсовец и что он, Гауф, будет делать с этой страшной штукой. Вновь вспомнил о «подарке», когда возвращался к себе на КП, со страхом извлек коробочку из кармана и, не посмотрев на нее, забросил далеко в кусты. Однако неприятное ощущение осталось. Перед взором майора до сих пор маячили бегающие глазки Липперта и паучье распятие ордена под его кадыкастой, тонкой шеей. В ушах слышался вкрадчивый, писклявый голос: «Цианистый калий... Действует мгновенно».

— Время — шесть пятьдесят девять! — громко, на весь блиндаж прокричал сидевший возле рации радист и стал что-то поспешно записывать в блокнот, потом суетливо вскочил на ноги, козырнул Штеммерману: — Сейчас, герр генерал!.. Сейчас начнется!

И в этот момент стены бункера вздрогнули, земля отозвалась тяжелым, глухим стоном: артиллерия прорыва начала свой оглушительный, грохочущий «концерт».

Гауф уступил место у стереотрубы генералу. Штеммерман с минуту молча наблюдал за разрывами снарядов, затем присел к столу. На этом первом этапе генерал умышленно не давал никаких указаний, не вмешивался в управление боем. «Все, что можно было сделать для обеспечения победы, Гауф и Липперт уже сделали, — размышлял он. — План операции по прорыву разработан тщательно. Мое вмешательство пока ни к чему, оно может лишь внести путаницу. Пусть все идет по плану. Немцы достойны спасения, бог с нами!.. — Генерал мельком взглянул на своего адъютанта. — А этот? Неужели он сочувствует коммунистам, сочувствует врагу? Нет, просто шалят нервы. Возможно, сказывается давнее интеллигентское разочарование? Жаль, что такие умные люди, как Блюме, не всегда достаточно тверды в своих убеждениях, порой даже исповедуют чужую веру, чужую и непонятную. Хотя не так уж чужда эта вера многим немцам. В тридцать третьем году за Тельмана голосовали, кажется, четыре... нет, шесть миллионов человек. Кто знает, если бы не Гитлер, может быть, сегодня в берлинском рейхстаге заседали бы красные парламентарии, а я, потомственный дворянин, не сидел бы в этом бункере, не смотрел бы на возмутительно-дерзкого Гауфа в расстегнутом кителе, на молчаливого Блюме и у меня не кружилась бы голова от смрада дезинфекции, Клаус не выпрашивал бы у меня русских рабочих для заводов Штуккера. Все было бы просто, как в оперетте: генералы танцуют, чопорные дамы потешно приплясывают. Заводские конторы заполняли бы красные, и Штуккер (если не изменяет память, я встречался с ним на приеме у Шахта: деловой, моложавый, всегда улыбающийся!) открыл бы перед ними свои сейфы: «Забирайте все!..» Германия в руках плебеев! Германия без славы и великого прошлого!.. Нет, лучше уж этот вонючий бункер! Альтруизм Фурье и Маркса не для моего солдатского желудка».

Мысли Блюме были иными. «Штеммерман и Гилле, по обыкновению, не пожалеют солдатские жизни, для того чтобы выскочить из западни. Но если даже и прорвутся через первую линию обороны русских, то их непременно остановят за селом. Вероятно, там уже стоят наготове советские танки, ждут сигнала. Потом ударит советская авиация. Может быть, удар нанесут те самые летчики, которые сражались в Испании, над Сарагосой, Тортосом и рекой Эбро. Там, где все началось, где погиб молодой нацист Хорст... Они отомстят и за Хорста, который тогда стрелял в них, стрелял в меня, отомстят за всех моих друзей-коммунистов, замученных в гестапо. Они умеют бить насмерть. Перекопают бомбами все поле, но не выпустят из котла ни одного солдата. И всюду будут трупы. Немецкие трупы, искалеченные тела моих соотечественников. Слышишь, Блюме? Тысячи немецких парней найдут свои могилы на этой земле! Ты будешь жалеть их и одновременно радоваться тому, что они не прошли, не вырвались из котла. Ты скажешь, что не ожидал другого результата, что так должно было случиться, что это — справедливое возмездие русских за отвергнутую гуманность. И вновь вспомнишь о Хорсте. Ты радуешься сегодняшнему дню и проклинаешь его. Иначе ты не можешь. Ведь ты немец, патриот своей родины, только не теперешней, а новой, очищенной от коричневой паутины фашизма, свободной родины! Потом ты вспомнишь Берлинский вокзал и незнакомую, закутанную в черную шаль женщину с заплаканным лицом, вспомнишь, как подошел к ней, стал ее утешать и как самому тебе болью сдавило горло, когда ты увидел в ее руке точно такое же письмо с черным штампом, какое два дня назад получил сам...»

— Конрад! — вдруг зашептал в самое ухо Блюме Гауф. — Вчера твой шофер проскочил через линию фронта к русским. Говорят, эсэсовцы уже вплотную подошли к селу, когда он ударил по ним с фланга из пулемета, почти в упор. Говорят, их было двое — твой шофер и еще какой-то офицер. Понимаешь, два дезертира, два перебежчика! — Гауф пытливо прищурил глаз. — Ты, Конрад, мог бы ударить по своим, по немцам, из немецкого пулемета?

— Ты лишнее говоришь, Христиан! Сейчас не до того. — Блюме невольно дернул Гауфа за рукав кителя, потянул его в темный угол бункера. — Побеседуем потом, после боя.

— Нет, ты ответь на мой вопрос: мог бы ты стрелять по своим?

— Эйзенмарк стрелял по эсэсовцам.

— Они тоже немцы, на них немецкие шинели.

— Тише! Услышит генерал.

— Ничего, при таком грохоте не услышит. И потом нам недолго осталось ходить по земле, — процедил сквозь зубы Гауф и, словно демонстрируя свое безразличие к генералу, глубоко засунул руки в карманы.

Пушки били без перерыва. Бункер гудел и вздрагивал, как церковная колокольня от ударов большого колокола. На полном лице Гауфа блуждали то тени едкой насмешливости, сменявшиеся безразличием, то всполохи гнева и отчаяния. Грузный, плотный, с засунутыми в карманы руками, он покачивался на каблуках, точно стоял на палубе корабля во время шторма.

— Не смотри ты на меня глазами укоряющего праведника, Конрад! Всех нас тут передушат, как крыс. — Голос Гауфа точно надорвался, в нем прозвучали нотки отчаянной безнадежности. — Думаешь, я не знаю, как будет? Бригадефюрер Гилле держит наготове специальный самолет, генерал Шмидт-Гомер смазывает пятки салом, а наш бельгийский союзник Леон Дегрелль непременно удерет первым. Только мы останемся тут, в этой дыре, и тут погибнем. Этим все кончится!..

— Ты забываешь, Христиан! Ведь на Гилле, Шмидт-Гомере и Дегрелле тоже немецкие шинели, — не преминул кольнуть его Блюме. — И вообще, как учит известный немецкий афоризм, каждому свое.

— Я понимаю твой намек, Конрад. — Лицо Гауфа сделалось спокойно-сосредоточенным. — Этой ночью я много думал. Они решили бросить мой полк на погибель, чтобы легче было прорваться «Валонии». Но я не собираюсь и не хочу умирать ради этого неврастеника Липперта и его Рыцарского креста!..

В это время Штеммерман, наблюдавший в стереотрубу за полем боя, поднял руку:

— Танки!.. Наши танки двинулись вперед! Благослови их бог!

Появившиеся в перекрестии стереотрубы танки почему-то напомнили генералу о Франции, воскресили в его памяти победоносное продвижение к Ла-Маншу. Синие дымки над виноградниками, колонны английских и французских солдат с белыми флажками на штыках, а на шоссе, точно на параде, бесконечная вереница немецких танков с открытыми люками. Пехота еще не подошла, но это не имело значения: Франция была уже побеждена! Покрытый пылью «опель-адмирал» Штеммермана несся вперед — к Ла-Маншу, к бессмертию...

Мысли о прошлом вдруг оборвались. В лицо Штеммерману повеяло сквозь смотровую щель бункера терпким ветром, принесшим запахи талого снега и бензина. Здесь не Франция! Тут нет ни виноградников, ни белых флажков, которые так услаждали взгляд генерала на дорогах Бретани. Здесь была черная луговина перед селом, усеянная трупами немецких солдат. Сквозь смотровую щель на Штеммермана словно подуло ледяным ветром. Он съежился, отпрянул назад. Взгляд его побежал к позициям русских, уткнулся в реденькие коричневые полоски окопных брустверов. Генерал подумал: «Первая атака стоила ста жизней немцев. Еще атака — еще сто человек. И так до самой Германии, пока не останется ни ста, ни десяти, ни одного немца!»

Он повернул стереотрубу к лесу, откуда выходили на рубеж атаки танки. В бессильной ярости стиснул зубы: «Сумеют ли они пройти дальше? Благослови, боже, немецкое оружие!»

Окопы русских молчали. Ни одного выстрела! Словно там вымерли все. Штеммерман знал, что на участке предполагаемого прорыва у советских войск пока нет танков и мало артиллерии, но ему все-таки казалось, что за молчаливым выжиданием противника таится что-то недоброе.

Он неестественно, одними губами улыбнулся: «Ничего, все будет хорошо!» Нарочито долго и внимательно смотрел на часы, будто прислушивался к самому себе, ждал, пока успокоится сердце и он, генерал Штеммерман, вновь станет тем невозмутимым, железным генералом, боевым удачам которого не раз завидовали его коллеги. «Только паникеры не верят в победу, — убеждал он себя. — А я верю. Я напомню вам, что такое немецкий солдат, если им умело командовать».

Повернув голову к радисту, Штеммерман приказал вызвать по рации командующего артиллерией.

— Тяжелым батареям перенести огонь в глубь обороны противника. Ориентиры — школа и старая колокольня. — Держа в руке чашечку микрофона, генерал гордо выпрямился, точно выступал с речью перед заполненной людьми площадью. — Тяжелым минометам продолжать обстрел шоссе в районе ориентиров «Верблюд» — «Мертвая голова».

В бункере сразу стало тесно от его зычного, хриплого голоса. Гауф склонился над телефонным аппаратом, дублируя команды генерала.

Связавшись по рации с командиром «Валонии» Липпертом, Штеммерман приказал:

— Вперед! Да поможет вам бог! Через десять минут в бой вступит полк майора Гауфа. Ровно в девять ноль-ноль я ввожу в прорыв дивизию «Викинг».

Положив на аппарат телефонную трубку, Штеммерман вышел из бункера в траншею: хотелось подышать свежим воздухом и хоть на время избавиться от дурманящего запаха дезинфекционных химикалиев и плесени. Денщик, пожилой, слегка припадающий на правую ногу ефрейтор, подал ему большой цейсовский бинокль. Генерал привычно поднял его к глазам. Отсюда было хорошо видно, как вслед за танками одна за другой поднимались в атаку штурмовые группы пехоты.

12

Два советских штурмовика делали крутой разворот над аэродромом. За штурвалом одного из них был старший лейтенант Задеснянский, другую машину вел лейтенант Северцев. Грозные машины заходили на боевой курс. Внизу отчетливо просматривались позиции немецких артиллерийских и минометных батарей, ближе к лесу — вражеские танки. Построившись в две линии, они стремительно надвигались на наши стрелковые подразделения.

— Вижу танки, выхожу на штурмовку. Держись ближе ко мне, не отставай! — передал по радио Задеснянский своему напарнику.

— Есть, держаться ближе!

Почти четыре месяца Задеснянский был лишен возможности летать, управлять самолетом, кажется, стал уже отвыкать от горьковатого запаха бензина. Но удивительная вещь! Сегодня он чувствовал себя еще увереннее, чем раньше. Руки его действовали точно и решительно, на сердце было спокойно. С напряженным вниманием он следил за танками, ощущая всем телом, как послушная машина идет в пике. Вот мелькнула опушка леса, дальше — горбатая поляна, окруженная сосняком, затем — проложенные танковыми гусеницами черные борозды. А вот и танки. Пора!

Бомбы падают в цель. Всплески огня. Черным пламенем вспыхивает один танк, другой... Снова впереди солнце: яркое, приветливое, на все небо. Штурмовики взмыли вверх, сделали над селом разворот и опять стремительно понеслись над равниной. Еще разворот, еще... Теперь уже видно, как поредевшая колонна танков поспешно поворачивает назад, отходит к лесу, стремясь укрыться под оголенными, без листвы, деревьями.

— Седьмой! Штурманем их еще разок в лесу! — охваченный жаром борьбы, с веселой беспечностью прокричал в микрофон Задеснянский. И сразу услышал:

— Есть, штурмануть в лесу!

Разворот над лесом — и град бомб посыпался на не успевшие укрыться под разлапистыми елями танки. Вспыхнули сразу две машины, загорелись деревья.

— Шестой и седьмой! Возвращайтесь в зону! — слышится в шлемофонах летчиков басовитый голос подполковника Савадова.

— Есть, в зону! — за обоих отвечает Задеснянский.

Какое-то подсознательное чувство заставило его взглянуть назад. Он увидел четкие контуры штурмовика Северцева и распластавшееся над ним серое облако. Ведомый точно выдерживал дистанцию: его самолет шел за машиной Задеснянского, будто соединенный с ним невидимым стальным тросом.

Вдруг из облака вынырнули четыре вражеских истребителя, зашли со стороны солнца и коршунами упали вниз, нацелив свои пушки и пулеметы на советские штурмовики, пятная серыми силуэтами небесную синеву.

— Шестой и седьмой, вас атакуют! — доносится с земли голос Савадова.

Четверка немцев все ближе. Словно на маневрах, немецкие истребители демонстрируют свою слетанность. У них большой запас скорости, в этом их преимущество, и они неотвратимо догоняют «илы».

«Фоккеры», сволочи! — безошибочно определяет Задеснянский. — Высота тысяч пять. У них выгодное положение».

— Держись ближе ко мне! — бросает он в микрофон Северцеву.

Оба штурмовика, словно чувствуя смертельную опасность, ринулись в пике. Под ними снова немецкие танки и пехота. Но теперь не до них! Танковая атака отражена, от десятка горящих машин в небо поднимаются черные столбы дыма. Остальные танки прячутся меж соснами. Немцы в окопах, наверное, со злорадством наблюдают за тем, что происходит в воздухе, ждут, когда советские штурмовики пылающими факелами врежутся в землю.

Напрасно ждете! Штурмовики почти вплотную прижимаются к земле. «Фоккерам» такой маневр не по плечу: они проносятся выше. Делают новый заход. Опять неудача. Немцам, вероятно, надоедает безрезультатная игра в кошки-мышки. Три «фоккера», оставляя за собой серые хвосты выхлопного газа, почти по вертикали уходят высоко в небо. Остается один, самый нахальный. Он продолжает кружить над советскими «илами».

Задеснянский и Северцев неожиданно делают крутой вираж, взмывают вверх, и «фоккер» оказывается на горке прямо перед ними. Теперь он спешит уйти, но две трассирующие очереди догоняют его — за ним тянутся черные полосы дыма. Задеснянский видит, как немецкий летчик пытается выбраться из кабины, конвульсивными движениями отстегивает крепежные ремни. «Хочешь жить? Нет, поздно!..» И посылает еще одну очередь.

Они приземлились. Задеснянский вылез из кабины, стал на крыло самолета и увидел, что к его штурмовику со всех сторон бегут друзья. Он устало стянул с головы шлемофон, вытер рукавом мокрый лоб. Потом неторопливо спустился на землю. Первым подбежал механик самолета, плотный, широкоплечий сержант. Он предупредительно помог ему снять парашют, для чего-то потрогал планшет, стал расспрашивать о результатах штурмовки. Летчики поздравляли с успехом, с благополучным возвращением. А Задеснянский и Северцев лишь приветливо кивали: они были так измотаны, что, казалось, вот-вот свалятся с ног от усталости.

Пришел подполковник Савадов, хмурый, вроде чем-то недовольный. Крепко пожал обоим руки. Пряча в уголках обожженных губ улыбку, негромко сказал:

— Молодцы! Хвалю!.. Только что звонил комдиву, рассказал ему о штурмовке и воздушном бое. Он тоже благодарит вас от имени командования. — Потеплевшими глазами посмотрел на Задеснянского. — Будем считать, старший лейтенант, пробный вылет выполнен отлично. Принимайте эскадрилью, как договорились.

Савадов взял Задеснянского под руку, отвел чуть в сторону. Лицо командира полка озабоченно. Немного помолчав, он, словно в чем-то сомневаясь и проверяя самого себя, глянул летчику в глаза. То, что он хотел сказать Задеснянскому, пугало даже его самого своей необычностью. Но это была его мысль, его идея, возникшая случайно и к моменту возвращения штурмовиков на аэродром тщательно продуманная. Он хотел поделиться ею с Задеснянским, недавним партизаном, который в таких вещах разбирался лучше, чем он сам.

— Атака вражеских танков отбита, но положение остается критическим. Немцы накапливаются на правом фланге. Если не принять решительные меры, они могут прорваться. Одному стрелковому полку атаку не отбить. Под угрозой захвата немцами окажется аэродром. Самолеты, конечно, поднять недолго, но на аэродроме не одни самолеты. Что, если нам...

— Вы хотите заранее эвакуировать в тыл заправочную технику? Оставить на аэродроме одни самолеты? — спросил напрямик Задеснянский.

— Нет, я не о том. Перебазирование на тыловой аэродром — крайний случай, самый крайний. Мы должны помочь стрелковому полку, помочь Грохольскому, иначе ему не удержаться.

— Но у нас нет горючего. Вы говорили, бензина в обрез, только и осталось, что для переброски на тыловой аэродром.

— Речь не о самолетах. — Савадов провел по обоженному лицу ладонью. — Речь не о самолетах, старший лейтенант, — повторил он. — На этот раз я решил помочь пехоте пулеметным огнем. Грохольский говорит, что после вашей атаки немцы вряд ли снова введут в дело танки. Теперь они будут атаковать пехотой. Вот я и думаю, надо выручать Грохольского.

— Значит, вы хотите принять бой на земле? — догадавшись о замысле командира, но еще не уяснив его в деталях, быстро спросил Задеснянский.

— Вот именно, товарищ старший лейтенант. Возьмем пулеметы из БАО, несколько штук снимем с истребителей и штурмовиков, создадим крепкий пулеметный заслон. Удержим плотину — удержим село и аэродром, а не удержим — туго придется всем. — Савадов прислушался: из села временами доносились короткие пулеметные очереди. — Действовать надо немедленно. Назначаю вас командиром пулеметной группы. Я уже приказал механикам собраться у штабного блиндажа. Забирайте их — и в село. Через сорок минут вы должны занять отведенные вам позиции. Ясно?

— Ясно, товарищ подполковник. Разрешите выполнять?

— Давайте, дорогой. Медлить нельзя.

* * *

Если бы Грохольскому сказали накануне, что он в состоянии проявить такую решительность и твердость, какую проявил при отражении первой немецкой атаки, он, возможно, не поверил бы. Собственно, он до сих пор толком не представлял, как полку удалось отразить жестокий натиск врага. Но то, что полк выстоял, было фактом. Значит, он, начальник штаба, действовал правильно. Выходит, когда надо, он тоже может управлять людьми так, как управлял бы ими погибший вчера командир полка! «А ведь справедливо, что доверие окрыляет человека. Все дело в доверии. Я теперь в полку за старшего, с меня главный спрос. А раз так, я должен до конца оставаться твердым и решительным», — подумал он и внутренне улыбнулся, поняв наконец секрет своего превращения. Однако его продолговатое, сухое лицо оставалось суровым и настороженным, внутренняя улыбка ничего не изменила на нем.

Он стоял в удобном глубоком окопе командного пункта и видел перед собой сбегавшие к пруду огороды. Впереди, за прудом, просматривались крайние хаты села, безлюдные, полуразрушенные, с проваленными крышами. Сразу же за хатами тянулись боевые позиции рот. Оттуда все явственнее доносились раскаты боя. Немцы начинали очередную атаку.

В этот момент из темного провала входа в блиндаж высунулась лобастая голова телефониста. Он был без шапки, в расстегнутой шинели.

— Вас к аппарату, товарищ майор! Со штаба армии... Генерал.

Грохольский быстро повернулся, нырнул в блиндаж, взял трубку. Звонили действительно из штаба армии. Сквозь шум помех Грохольский услышал далекий басовитый голос:

— Говорит командующий. Ну как там у вас? Держитесь? Молодцы! Еще немного продержитесь, скоро подойдут танки. Они уже на марше. Ждите. Не бросайте трубку, с вами будут говорить.

Теперь в трубке послышался другой, очень знакомый голос командующего фронтом:

— Здравствуйте! Коротко доложите обстановку на вашем участке. Как ведет себя немец?

— Товарищ генерал армии! — громко и торжественно, словно на параде, прокричал в трубку Грохольский и сразу осекся, подумав, что надо было обратиться иначе: «Товарищ командующий!» Эта ошибка на секунду обескуражила его, но он быстро собрался, стал четко докладывать о положении на участке полка. Генерал слушал внимательно, терпеливо, не перебивая. В трубке не было слышно никакого шороха, будто связь внезапно прервалась.

— Так, значит, часа два продержитесь? Хорошо. Потом будет легче — подойдут танки. Ваши соседи снова контратакуют противника. Это несколько облегчит ваше положение. Вы меня поняли?

— Так точно, товарищ командующий, все понял! Постараемся выдержать. Авиаторы прислали свою пулеметную группу. Очень вовремя прислали. Все будет в порядке. До свидания, товарищ командующий!

Грохольский отдал трубку телефонисту и внезапно почувствовал во всем теле неприятную слабость, прислонился спиной к липкой стене блиндажа, закрыл глаза. Он сказал командующему то, что считал нужным сказать. Даже если это будет последний его бой, последний его час, он не мог, не имел права ответить командующему иначе. «Выдержать!.. Выдержать любой ценой! Пусть хоть сам черт сядет на голову, будем держаться».

* * *

Между тем в батальонах положение с минуты на минуту осложнялось. Слева стрельба несколько стихла, зато севернее, на правом фланге, где оборонялся третий батальон, гул боя непрерывно нарастал. Пулеметные очереди сливались в сплошной треск, перемежаясь лишь взрывами гранат.

— Третий? Как у вас там?

Хриплый голос капитана Зажуры прогудел словно из-под земли:

— Жмут, товарищ майор.

— Держитесь, капитан! Мы должны выстоять. Еще час-два, не больше.

Грохольскому хотелось говорить спокойно, как несколько минут назад разговаривал с ним командующий фронтом, но у него так не получалось. Его трясло, словно в лихорадке, и слова: «Держитесь, капитан!» он произнес с каким-то болезненным сомнением, со скрытой мольбой. Он не спрашивал, что происходит на участке третьего батальона. Знал, что держаться неимоверно трудно, что в круговороте боя, когда противник нажимает изо всех сил, почти невозможно угадать, чем все это кончится. Но Грохольскому хотелось услышать именно эти слова, он ждал их с немой мольбой, ловил в трубке каждый шорох.

— Ну как же, капитан? Как у вас дела? — почти крикнул он.

Трубка еще некоторое время молчала, потом отозвалась далеким, почти отчаянным голосом:

— Плохо, товарищ майор. Убит командир седьмой роты. Немцы снова атакуют, но будем...

В трубке послышался громкий хлопок, затрещала автоматная очередь. Потом все стихло. Грохольский растерянно оглянулся. На него в упор смотрел высокий, тучный майор с забинтованной левой рукой. Это Ружин, заместитель командира полка по политчасти.

— Командир седьмой роты убит, — тихо произнес Грохольский.

Ружин смотрел на него немигающим взглядом. Ни один мускул не дрогнул на его полном лице, только глаза сузились, сделались твердыми. Он доложил, что был в седьмой роте, что ротный погиб при нем. Мина разорвалась рядом: лейтенанту осколок попал в шею, а его, Ружина, ранило в руку. В роте осталось пятнадцать активных штыков. Он, Ружин, назначил временно командиром роты ефрейтора Борового, пулеметчика.

Для майора Ружина, человека интеллигентного, мягкого и впечатлительного по природе, гибель командира седьмой роты, его земляка-ленинградца, была одним из самых тяжких потрясений за последнее время. И вовсе не потому, что их роднили земляческие чувства. В лейтенанте Ружин видел свою собственную неосуществленную мечту — стать поэтом; он всей душой чувствовал большой талант своего земляка и желал его расцвета. В часы затишья между боями он с волнением читал стихи лейтенанта об алых парусах, о грустящей девушке, о сожженных врагом деревнях, где не было девушек, где в черных дымоходах ютились лишь голодные кошки.

Случалось, что Ружин просил лейтенанта написать что-нибудь призывное («Чтобы кровь у солдат кипела от ненависти!»), обычную зарифмованную агитку о фашистских зверствах, о силе солдатской дружбы, о долге и Родине. Эти простые, бесхитростные стихи лейтенант читал потом солдатам на митингах. Но после суровых слов о войне бонды всякий раз просили его прочесть что-нибудь лирическое, посвященное прошлому, когда не было окопов, не было тесных землянок, не было горького дыма оставленных людьми сожженных сел. И лейтенант, сняв шапку, вновь становился черноволосым студентом, простым парнем, еще не познавшим счастья любви, грустившим вечерами на Мойка и шагавшим одиноко домой по ночным ленинградским улицам.

— Поэт погиб, Илья Михайлович, большой поэт! — громко проговорил Ружин, отрываясь от воспоминаний.

— Поэт?.. Да, да, я понимаю вас. — Грохольский знал о сердечной привязанности замполита к лейтенанту, но не видел, чем можно утешить этого громоздкого человека.

— Я пойду в третий, Илья Михайлович. Там трудно, очень трудно, — сказал Ружин сразу как-то помрачневшим голосом и стал медленно растирать обмотанную марлей кисть левой руки. Она с каждой минутой болела все больше.

— Да, да, идите! — Грохольский быстрым движением развернул карту. — Нет, минутку, я сейчас. Пусть третий отходит за пруд. Там мало людей, я понимаю, но пусть отходят через плотину за пруд, занимают оборону на берегу. Вот чуть-чуть дальше пулеметная группа летчиков. Не задерживайте немцев: пусть идут по главной улице, только не пускайте их в сторону. По главной улице. Вы поняли? Старайтесь направить их прямо на пулеметы. Там они получат свое. Вы поняли меня, Григорий Илларионович? Прямо на пулеметы!..

Замполит поднял забинтованную руку к груди, привычно козырнул и с неожиданным для тучного человека проворством побежал по узкому ходу сообщения.

Майор Грохольский устало смахнул ладонью со лба бисеринки пота. «Что это я? Кажется, снова закатил истерику? — подумал он про себя, ежась от внезапной неловкости. — Заладил, как дятел, одно и то же: «Вы меня поняли?..» Да замполит все понимает гораздо лучше меня, потому и решил пойти в третий батальон. И Зажура отличный командир. Рано вы торжествуете, господин Липперт! Вам все равно не пройти, ни за что не пройти! Ваша единственная дорога — в могилу. Мы еще повоюем!»

* * *

Пожилой солдат-связист настойчиво тряс Зажуру за плечо.

— Товарищ капитан!.. Вы живы, товарищ капитан? Живы?

Голос казался Максиму далеким-далеким, чуть слышным, но удивительно знакомым. Кто это трясет его за плечо? Надо отозваться, сказать, что жив. Но прежде приподняться. Фу ты, какая плотная земля.

Зажура лежал на дне полузаваленного окопа. Ноги его были придавлены комьями глины и земли, а верхняя часть туловища возвышалась над черным месивом грязи. Максим приподнялся на локте, смахнул с плеч и груди липкий чернозем, рывком вскинул голову. Прямо перед ним стоял солдат-связист с пышными рыжеватыми усами, с автоматом в правой руке и продолжал кричать ему:

— Вставайте, товарищ капитан! Немцы вон они, недалеко. И бросьте вы эту трубку, на кой она вам теперь! Связи все равно нет. — Он забрал у Зажуры телефонную трубку с обрывком шнура, стал поднимать его на ноги. — Господи, как угодило! Видно, крупным снарядом ударил, гад. Вот ведь несчастье!.. Идти сможете, товарищ капитан? Аль помочь?

— Не знаю, — вяло отозвался Зажура, испытывая одно желание — лечь на дно окопа и закрыть глаза. — Где немцы? Далеко?

— Близко, товарищ капитан, совсем близко. Ползут, сволочи, по всему полю ползут.

— Ну и черт с ними, пусть ползут. Я никуда отсюда не уйду.

— Да что вы, товарищ капитан! Разве можно. Они же рядом. В плен захватят, замучают вас. — Морщинистое лицо солдата скривилось в жалостливой гримасе.

— Меня в плен не возьмут, отец! — зло крикнул Максим. — Я еще сам их помучаю. — Он оперся спиной о стенку окопа, вгляделся в даль. Легкая контузия уже прошла, только во рту было сухо, отдавало горечью.

Солнце стояло в зените, яркое, по-весеннему теплое, а все вокруг казалось черным: и широкое поле впереди, и недалекий лес, и сожженные утром немецкие танки. Немцев еще не видно, но чувствовалось, что они где-то очень близко. И Максим догадался, почему так удручающе тихо: в окопах ждали новой схватки с врагом, которая должна была скоро начаться.

После неудачной атаки позиций третьего батальона, после провала танкового удара немцы накапливались теперь по всей линии полка, чтобы атаковать сразу с нескольких направлений и тем самым дезориентировать нашу оборону.

Окончательно пришедшему в себя и наблюдавшему за долиной Зажуре было ясно, что драка будет отчаянной. Немцам уже нечего терять, ж они не остановятся ни перед чем, будут рваться вперед. Возможно, сомнут остатки батальона, прокатятся по его костям. Не оставят живой души и в селе. Максим помнил немало случаев, когда побитые гитлеровцы срывали злобу на мирном населении. Под Харьковом он видел развороченные вражескими танками хаты, под руинами которых были искалеченные трупы женщин и детей.

Сейчас Зажуру, пожалуй, больше всего беспокоила мысль о селе. Он не думал о собственной смерти, словно свыкся с возможностью ее, но ни на минуту не мог забыть о матери, о Зосе, которая, наверное, притаилась где-нибудь в погребе, о сотнях знакомых и незнакомых ставичан. Зоська-то, если придут в село немцы, не пропадет, выживет, найдет с ними общий язык, а вот мать никто не укроет, никто не спасет. Да она и сама не станет прятаться, если узнает, что ее младший, последний сын погиб под танками и у нее уже не осталось никого.

Солнце упрямо стояло в зените, не по-февральски теплое, светлое, чистое, ласковое. Даже дымы горящего села, казалось, таяли под его лучами. Синева не принимала дымов, солнце разглаживало горестные знаки смерти. В окопах было почти сухо. Шинель на Зажуре тоже быстро просыхала, становилась легче и теплее.

— Где же немцы, солдат? — спокойно, с нарочитой беспечностью и едва уловимой иронией спросил Максим связиста.

— Дык вон они, товарищ капитан. Вон, вишь, ползут. Зажура повернул голову в ту сторону, куда указывал старый солдат. Солнце светило прямо в лицо, игривый ветер нес резкие запахи влажной земли, прелой соломы. Где же, где они, проклятые? Взгляд Зажуры обежал луговину и остановился на ползущих по пахоте солдатах в серых шинелях.

— Так это же наши, старик, наши!

— То наши, верно, товарищ капитан, а немцы вон там, за ручьем.

— А почему ползут сюда наши? Это из седьмой роты. Точно, из седьмой! — сказал Максим и вспомнил, что еще до контузии приказал ефрейтору Боровому с остатками седьмой роты отойти к батальонному КП.

Еще минута, еще несколько рывков — и все, кто остался от героической седьмой роты, скрылись в траншее. Вскоре ефрейтор Боровой протиснулся по заваленному ходу сообщения к Зажуре. Он был весь в черноземе, лицо его лоснилось от пота. В зубах держал изжеванную, давно погасшую самокрутку.

— Разрешите доложить!..

— Садись, садись, ефрейтор, — оборвал его Максим и почти силой усадил на какой-то ящик. — На, попей воды, охладись.

Боровой взял флягу, сделал большой глоток, вытер тыльной стороной ладони губы и снова приложился к фляге. Выпив все до дна, положил флягу на бруствер, откинулся спиной к глиняной стене, закрыл глаза. В уголках его рта играла усталая улыбка.

Казалось, он задремал, но в действительности он только на мгновение отдался ослабляющему отдыху. Боровой был до предела утомлен, все тело его ныло от усталости, и только где-то на дне сознания шевелилась упрямая мысль: он должен встать, должен пересилить себя, пойти к своим ребятам, к тем, что остались в живых и сумели пробиться на КП батальона, иначе они могут подумать о нем дурное, а для него их мнение было сейчас важнее мнения самого высокого начальства.

— Ну я пойду к своим хлопцам, товарищ капитан, — сказал Боровой, попытался встать и снова бессильно опустился на ящик.

Зажура увидел белое как мел лицо ефрейтора, росинки пота на его лбу и большое темное пятно на фуфайке пониже плеча.

— Вы ранены, ефрейтор? — Зажура склонился к его бледному лицу, которое постепенно покрывалось желтоватым налетом. — Вы же истечете кровью. Надо перевязать рану. Пакет есть?

— Чепуха, товарищ капитан. Задело немного, какая же это рана!

Боровой и в самом деле почти не чувствовал боли, хотя был ранен около часа назад. Пуля прошла под мышкой, не задев кости, однако большая потеря крови уже сказывалась. Ефрейтор совсем обессилел и не только не мог идти к своим, не мог даже подняться на ноги.

Зажура и старый связист с трудом сняли с Борового фуфайку.

— Да, уралец, кажется, на сегодня ты свое отвоевал, — сказал Зажура, промывая рану спиртом из фляги, которую достал старый связист из своего полупустого «сидора».

— Ужалила, проклятая, значит, когда — и сам не помню, — словно в полусне бормотал ефрейтор. — Не слышал, как ужалила, товарищ капитан...

— Ничего, все уладится. А теперь в санчасть, дорогой товарищ. — Оглянувшись вокруг, Зажура поискал кого-то глазами, потом обернулся к старому связисту. — Тут солдат был, в кисть руки раненный. Найдите его. Пусть идет вместе с ефрейтором в село.

Боровой рывком поднялся, неожиданно зло сказал:

— Прошу оставить меня. У нас так не заведено — своих бросать.

— А кто вам сказал, что вы бросаете их? — скупо улыбнулся Зажура. — Вы ранены, извольте выполнять приказ — в медпункт! Воевать и без вас есть кому. Скоро снова пойдут танки.

— Вот отобьем танки, тогда и в санчасть. Появился солдат, раненный в руку.

— Идите вместе с ефрейтором в санчасть, в село, — приказал Зажура.

Солдат подошел к Боровому, взял его под руку и повел по траншее. Максим глянул им вслед, потер лоб, словно силясь что-то вспомнить, наконец вспомнил, и это, кажется, развеселило его.

— Достать ему люльку Богдана. Вот чудак! — произнес он вслух и вновь стал наблюдать за луговиной.

Теперь уже отчетливо можно было видеть немецких пехотинцев — они медленно, издали почти незаметно, не отрываясь от мокрой земли, приближались к нашим окопам.

А за спиной раскинулось родное село, с детства знакомый лог с прудом, за которым возвышался видный издалека колодезный журавль возле старой, покосившейся от времени хаты Зажур. Где-то там его мать. Если отвести остатки батальона на новые позиции, за пруд, немцы войдут в село, опять, как в сорок первом, «хозяевами» войдут в их старую хату. А как же мама? Ведь она никуда не уйдет, останется в селе, будет ждать его, Максима. Он обязательно должен увидеть ее. Впрочем, доживет ли он до той поры?

«Ну что ж, значит, так суждено. Если погибнуть, то здесь, в этих полуразрушенных окопах», — печально подумал он.

В конце уцелевшей части траншеи появились два связиста. Они проверяли исправность телефонного провода и, казалось, не обращали внимания на приближавшихся немцев: были заняты срочным, неотложным делом — восстанавливали связь. Минуту или две спустя связисты подошли к Зажуре. Один из них, что постарше, доложил:

— Связь восстановлена, товарищ капитан! — И передал Максиму телефонную трубку.

В трубке сперва что-то гудело, булькало, потом отчетливо послышался голос старшего адъютанта батальона. Зажура сразу узнал его. Росляков звонил из пятой роты, командование которой принял после ранения ротного.

— Ну как там у вас, лейтенант? — крикнул Зажура в трубку.

— Порядок, товарищ капитан. Будем контратаковать.

— Хорошо. Сначала встретим их огнем, потом — врукопашную. Жди моей команды. Будем драться до конца, отбросим и...

Чья-то сильная рука легла на черную коробку аппарата. Максим увидел перед собой широкие плечи майора Ружина. Замполит взял у него трубку, негромко, но отчетливо сказал:

— Контратака отменяется. Слушать мою команду. Батальону немедленно отходить к плотине. Вынести раненых и убитых. Занять оборону на восточном берегу пруда. Все.

Теперь он стоял к Зажуре спиной, перепоясанной ремнями. Максиму почему-то подумалось, что эта широкая спина заслонила собой все страшное и надежно прикрыла его от немцев, от томительной тишины ожидания. Он вспомнил разговор с Росляковым, которому приказал готовиться к контратаке, подумал, что контратака отменена уже не по его приказу, а по велению старшего начальника, и почувствовал себя как бы уязвленным.

— Если мы снимемся всем батальоном, товарищ майор, немцы ворвутся в село на наших плечах, — с нескрываемой обидой проговорил он в спину замполиту.

— Вы, я вижу, ершистый, капитан. Кто вам сказал, что будем сниматься сразу всем батальоном? Одна рота с пулеметами останется, прикроет. — Он поднялся на носки, выглянул из окопа, будто присматривая место для прикрытия. — Тут, на высотке перед прудом, и станем.

«Станем» произнес твердо и решительно. Возле глаз появились лучики морщинок, придавшие всему лицу удивительно добродушное выражение. Замполит, очевидно, уже принял решение, был уверен в его правильности и чувствовал себя более спокойно, чем Зажура, которому предстоящий отход казался ужасным. В поведении замполита, в его властности и манере держаться Зажуре почудилось, что Ружин недоволен его действиями как комбата, в чем-то не доверяет ему и, по существу, отстраняет от командования батальоном.

— Разрешите быть свободным, товарищ майор? Я пойду в пятую роту, к лейтенанту Рослякову, — повысил голос Зажура, так как в это время по всей линии обороны полка немцы открыли артиллерийский огонь.

— Не разрешаю! — быстро повернулся к нему Ружин. — Вы отходите с батальоном за пруд, прикажите выводить людей. Я останусь с ротой и буду прикрывать отход.

— Товарищ майор!..

— Я сказал: отводите людей за пруд и занимайте оборону вдоль главной улицы села. Пропустите немцев за плотину только по главной улице, только по главной, и ни одному из них не позволяйте уйти в сторону. Ясно?

Да, теперь все было ясно. Он, Максим Зажура, должен идти с остатками батальона в село, а замполит остается здесь. Таков приказ — твердый и неумолимый. Зажура впервые встретился с замполитом полка. От погибшего командира седьмой роты он слышал, что тот еще с довоенной поры дружил с Ружиным. И вот лейтенанта нет в живых, а человек, любивший его, редактировавший и печатавший его первые стихи в ленинградской газете, стоял рядом. Он останется здесь, чтобы принять на себя самый тяжелый груз.

Зажура понимал суровость и неумолимость слова «станем». Для него оно означало жизнь, по крайней мере, возможность выйти живым из начавшейся мясорубки, может быть, продержаться до подхода танков, а для замполита и бойцов роты, остающихся для прикрытия отхода батальона, оно означало почти неизбежную смерть.

— Товарищ майор, разрешите остаться с вами! — Голос Зажуры сорвался почти на крик.

Стоял неимоверный грохот. Разрывы снарядов и мин между окопами и над окопами вершили сатанинский хоровод. Небо заволокло бурым туманом. Майор не расслышал слов Максима, но догадался, о чем он просит. Сурово нахмурив брови, он подошел вплотную к Зажуре и, пересиливая грохот боя, крикнул ему прямо в лицо, чтобы тот немедленно приступил к выполнению приказания, начал отвод батальона.

— Сию же минуту уходите! — раздраженно крикнул он и с силой толкнул Максима в сторону сохранившейся части траншеи.

* * *

Елена Дмитриевна торопливо шла по коридору. Утром она вместе с соседкой накормила детей-сирот и снова вернулась в школу: тут хоть что-нибудь можно узнать о сыне! В штабе безлюдно. Однако Елена Дмитриевна решила ждать. Знала, что Максим в самом пекле боя, за селом, и не могла совладать с собой. Если бы ей разрешили, она не задумываясь пошла бы к нему в окопы. Ей казалось, что там она могла бы защитить его от пуль.

В полутемном коридоре столкнулась с плечистым солдатом в ватнике, наброшенном поверх плотного слоя бинтов, опоясывавших его грудь. Едва не сбив женщину с ног, солдат сконфуженно развел руками:

— Ну что, мамаша, вы ходите тут? Гражданским не положено.

Мать приветливо и виновато улыбнулась, разглядывая могучую фигуру и бледное лицо солдата.

— Я жду капитана Зажуру, сынок, — проговорила она с некоторой робостью. — Мне товарищ майор разрешил.

— Так вы, значит, мамашей нашему комбату доводитесь! — обрадовался солдат. — Видел я вашего сына, нашего командира, значит, недавно видел. Ефрейтор Боровой я, Павел Нилович, значит, разрешите представиться.

— А меня Еленой Дмитриевной зовут.

— Знаю я, слышал о вас, значит. Вас тут все знают.

Напротив открылась дверь. Из-за нее выглянул офицер, без шапки, с растрепанными волосами, но в застегнутой на все пуговицы шинели.

— Товарищ солдат, вы откуда?

— Оттуда, с передовой. В санчасть направили, — ответил Боровой.

— Что с вами? Ранены? Тяжело?

— Вроде не очень, пока держусь, значит, на ногах.

— Так слушайте. Вот какое дело: пулеметчикам нужно поднести патроны. А, это вы, Елена Дмитриевна? Вот удача! Пойдете вместе с этой женщиной, солдат. Там, возле ее хаты, окопались летчики, им нужны патроны.

Елена Дмитриевна решительно оттолкнула Борового в сторону.

— Другого пошлите, товарищ. Разве не видите? Раненый он. Прямо из окопов, а вы его снова на смерть посылаете.

— Давайте патроны, товарищ лейтенант. Силенка у меня пока имеется, значит. Сделаю все, что могу, — выступил вперед Боровой.

— Нельзя вам, сынок. В санчасть идите, — горестно произнесла женщина.

— В санчасть потом, Елена Дмитриевна. Вы уж не обижайте меня, значит.

Штабной офицер смерил ефрейтора с ног до головы испытующим взором, с минуту поколебался, открыл шире дверь класса и, обернувшись, крикнул кому-то, чтобы принесли патроны. Боровой молодцевато поднял голову. В глазах Елены Дмитриевны мелькнуло чувство не то печали, не то осуждения.

— Воевать, сынок, я вас все равно больше не пущу, — сказала она тоном человека, знающего цену своему слову, — Вот отнесем патроны, потом идите с богом в санчасть. — Она резко обернулась к лейтенанту: — Разве раненому дозволено оставаться в окопах?

— Хорошо, пусть только отнесет, — улыбнулся офицер и многозначительно посмотрел Боровому в глаза. Тот понял: сейчас все дозволено, лишь бы удержать немца.

Они пошли на гул стрельбы, смутно догадываясь, что бой уже переместился на окраину села, ведется где-то возле крайних изб. Надо идти быстрее, чтобы успеть, чтобы солдаты не остались без патронов, иначе они не смогут отогнать немцев, и тогда фашисты займут все село.

— Я побегу, мамаша, чтобы поскорее, значит, — вырвался вперед Боровой, чуть сгибаясь под тяжестью тяжелых коробок.

— Куда же вы одни-то? Собьетесь с пути, село большое.

— Ничего, найду. Мы привычные. Ждут там наши. Елена Дмитриевна вдруг вспомнила о детях-сиротах. Ее словно обдало кипятком, по всему телу прошел нервный озноб. Дети! Они же одни там. Соседка ушла. Что, если немец и впрямь займет село, пропадут, бедненькие...

Тяжелые мужнины сапоги вязли в липкой грязи. Пот заливал глаза. Дети!.. Совсем забыла о них. Вот ведь как получилось. Думала, отобьют наши немца, не пустят в село, а они уже за плотиной бьются.

Впереди, за прудом, в небо поднималось темно-багровое пламя. Горели хаты, горели страшно, неторопливо. Никто не тушил пожара, не было вокруг привычной суеты, и оттого, что село покорно отдалось огню, пожар казался зловеще-таинственным и неумолимым.

«Может, моя хата горит? — мелькнуло в сознании Елены Дмитриевны. — А они там, сиротки, ползают, задыхаются в дыму... Нет, это, кажется, еще на Глинищах. Не дошли пока до нас супостаты. Может, все обойдется, отобьют их, проклятых?..»

Поначалу она не узнала свою избу. Вокруг все было разрушено, повалено, засыпано комьями земли и глины. Возле избы лежала спиленная груша — большое, ветвистое дерево в два обхвата. Эту грушу посадил под окнами еще прадед-казак, и она была таким же неотъемлемым атрибутом зажуринской скромной усадьбы, как и ветхий, с полуистлевшим срубом колодец и маленькая скамеечка у ворот.

Не стало дерева. Не стало колодца: взрывом снаряда его разворотило до самых глубин. Не стало забора: изба стояла голая и осиротевшая. Вдоль всей узкой улочки возвышались брустверы окопов.

Но не это поразило мать. Самым страшным, непоправимым показалось ей почему-то то, что не стало их уютного, заросшего спорышей маленького дворика. Теперь тут громоздились кучи земли, пролегала глубокая траншея, в которой стояли солдаты вперемежку с бойцами самообороны. Вся улочка, вероятно, уже давно находилась в зоне огня.

Не обращая внимания на свист пуль и близкие разрывы мин, Елена Дмитриевна торопливо пошла к крыльцу. Из траншеи закричали: «Мамаша, куда вы? Убить могут!» Она не слышала или просто не хотела ничего слышать. В темных сенях с кем-то столкнулась. Послышался детский плач. Ее лица коснулись холодные маленькие ручонки. Елена Дмитриевна увидела Зосю с ребенком на руках.

— Ты?!

— Несите его в траншею, я пойду за остальными. Там еще двое.

Зося передала ей ребенка и вернулась в избу. Елена Дмитриевна, прижимая к груди дрожащее, худенькое тельце малыша, вышла на крыльцо. Солдаты помогли ей спуститься в траншею, по ходу сообщения проводили к пруду, в безопасное место, где под прикрытием обрывистого берега сгрудились перепуганные ребятишки. Вместе с ними была соседка Елены Дмитриевны, чернявая, еще не угасшей красы молодица Горпина Спивак.

— Ой, тетечка, что тут было, что было! — сразу затараторила она, увидев Елену Дмитриевну. — Когда вы утром ушли, я тоже собралась было в окопы, проведать своего Ивана. А немец как ударит из пушек и прямо сюда. Вышла из хаты, гляжу, у вас во дворе полно военных. Траншею роют, грушу спилили, а в хату никто не заглянул. Я — туда, к ребятишкам: они, воробушки несчастные, забились в углы, плачут, вас зовут. Хотела куда-нибудь отвести их, да из хаты выйти боюсь, вокруг снаряды рвутся, солдаты из пулеметов стреляют. Осталась в хате. И там страшно: вот-вот все на воздух взлетит. Ой, нагоревалась я с ними, тетечка Елена, думала, свету божьего больше не увижу. Спасибо, Зося пришла, Максима своего разыскивала. Вот вместе с ней мы всех ребятишек под огнем и повыносили из хаты.

Как раз в это время из траншеи, что спускалась к яру, вышла Зося с двумя мальчиками лет по восьми. Один из них плакал устало и почти беззвучно, другой размахивал прутиком и все пытался вырвать свою ручонку из Зосиных пальцев.

— Пусти меня! Пусти, говорю! — воинственно кричал он. — Я пойду фашистов бить!

Зося подвела детей к Елене Дмитриевне и, словно в чем-то чувствуя вину перед ней, опустила глаза.

— Мама!.. — Голос у нее сорвался. — Мама! За Максима вы не волнуйтесь. Жив он. Солдаты видели его возле плотины. Жив!.. О вас справлялся.

— Спасибо! — с затаенной болью отозвалась Елена Дмитриевна.

Ей было жарко в овчинном полушубке и шерстяном платке. Она отвернулась. Ей невыносимо было смотреть на эту худенькую, красивую женщину с растрепанными волосами и мокрым от пота лицом, похожую скорее на запыхавшуюся девчонку-подростка. О ней в селе говорят самые дикие, самые отвратительные вещи, называют немецкой подстилкой, продажной тварью, а она жизни своей не пощадила для спасения детей.

— Спасибо! — теплее повторила Елена Дмитриевна и стала искать глазами кого-нибудь из мужчин.

В нескольких шагах от нее морщился от боли высокий сержант с раздробленной рукой. Полы его шинели были густо забрызганы кровью. Кровяные пятна рыжели даже на голенищах сапог. Молоденькая девушка быстро и не очень умело бинтовала ему руку.

Елена Дмитриевна хотела подойти к сержанту, спросить, что же будет дальше, отстоят ли наши село? Но передумала и только тихо, про себя, прошептала: «Что он, бедненький, знает? Без руки остался парень, всю жизнь будет без руки».

Из траншеи выскочил пожилой мужчина в полушубке, окинул быстрым взглядом раненых:

— Пулеметчики есть? Слышите? Пулеметчики есть, спрашиваю?

Никто не отозвался. Пулеметчиков не было. Сержант с раздробленной рукой гневно огляделся по сторонам.

— Слышите? Вас спрашивают, есть ли пулеметчики? Аль мне идти вместо пулемета с гранатой и с культяпкой вместо руки? — Он вынул из кармана шинели лимонку, подержал ее на ладони. Остальные раненые молчали. — Вояки! — Сержант положил гранату в карман. — Я пойду, папаша. Из пулемета стрелять не могу, а с гранатой еще управлюсь.

Боец в полушубке даже не взглянул на него.

— Уходите отсюда все, все, кто может! — крикнул он. — Немец близко, вот-вот подойдет. Елена Дмитриевна, ребятишек подальше бы надо увести, на другую улицу, тут опасно.

— Я умею стрелять из пулемета, дядька Созонт, — поднялась Зося, затем посмотрела на Елену Дмитриевну: большие ее глаза сузились, в уголках рта что-то дернулось. — Пойдемте, Созонт Иванович. Не верите, что могу стрелять? Всему научилась, буду бить немцев не хуже других.

Опустив голову, она быстро зашагала к траншее.

* * *

Старый самооборонец не зря предупредил Елену Дмитриевну о необходимости увести детей. Гитлеровцы уже подошли к развилке дорог, готовились к решительному броску. Оттеснив защитников села на боковые улицы, они подступали к избе Зажур, рвались мимо нее в глубь села.

Пулеметный заслон авиаторов понес большие потери. Задеснянский, которого уже дважды засыпало землей, лежал за пулеметом почти оглушенный и, экономя патроны, бил короткими очередями по атакующим. Он смотрел только вперед. Боялся обернуться, боялся увидеть приваленных глиной погибших товарищей, разбитые пулеметы.

В напряжении, с которым он всматривался вдоль улицы, чувствовалось отчаяние, перемешанное с дерзким вызовом и неукротимой верой в свои силы. Задеснянский не хотел думать о смерти, верил, что после всего пережитого он не может, не должен погибнуть, тем более так нелепо, на земле, от пуль паршивых валонцев. Он страстно хотел жить, и это желание, казалось, преодолевало все. Еще в самом начале войны Задеснянский поклялся себе, что будет драться с немцами до конца, до полной победы. Нет, он не погибнет, пусть-ка они попробуют укокошить его. Черта с два! Он еще полетает над поверженной Германией, над Берлином, над самим проклятым Гитлером!

Правда, когда кончались патроны, он оглянулся, точно помнит, только, один раз! Потом, словно оправдываясь перед кем-то, сказал себе, что оглянулся потому, что его беспокоила судьба детей-сирот, что хотел убедиться, не остались ли в хате дети. Хотя прекрасно знал, что в тот миг подумал и об отходе, подумал о своей жизни, которую не хотел отдать фашистам.

Ефрейтор Боровой принес патроны как раз в ту минуту, когда валонцы поднялись в новую атаку. Они тоже были измучены боем, злоба и отчаяние притупили их страх, они пошли густой лавой, не пригибаясь. Кто мог остановить их? Им казалось, что русские сломлены, что они не способны к сопротивлению и путь в глубь села открыт. Валонцы шли все быстрее, лица их постепенно светлели, в глазах появился радостный огонек. С глухим грохотом пронесся вперед пятнистый танк, и валонцы еще больше ободрились: из сотен их глоток вырвался возглас восторга, возглас торжества.

Задеснянский вставил новую ленту. Пальцы вдавили гашетку мягко, словно пробуя ее упругость. Огненная струя полоснула по улице и сразу слилась с другой струей: два пулемета застрочили гулко и ритмично.

Боровой удобнее уперся локтями в землю, приподнял голову, крикнул Задеснянскому:

— Эй, авиатор, за колодцем следи! Немцы по дворам идут, по огородам, как бы в тыл к нам не зашли.

Не оглядываясь, ефрейтор услышал, вернее, почувствовал, что кто-то прыгнул к нему в окоп. Боровой повернул голову направо. Рядом с ним в тесном окопе стояла на коленях девушка, красивая, немного испуганная и упрямо-решительная.

— Вам помочь? Меня позвали.

У ефрейтора задорно блеснули глаза:

— Вот те на! Довоевались! Бабскими руками, значит, отбиваться от немца будем? А ты, промежду прочим, с пулеметом-то умеешь обращаться?

— Промежду прочим, умею, товарищ боец.

— Тогда вставляй ленту. Будешь, значит, у меня за второго номера.

Так они начали бой. И сразу их словно что-то сроднило, будто воевали они вместе давно-давно: он — широкоплечий, громоздкий, в лихо сдвинутой набекрень шапке, она — худенькая, бледная, с перепачканным землей лицом и удивительно светлыми, лучистыми глазами. Боровому хотелось расспросить девушку: кто она, почему пришла в окоп, под пули? Хотелось будто невзначай, ненавязчиво сказать о себе: он, дескать, уже третий год воюет, имеет два ранения, а сегодня получил легкое третье, за поимку немецкого разведчика представлен к ордену. Но для расспросов и рассказов о себе не имелось времени. Немцы были совсем близко, они шли вплотную за танком. Боровой, крепко держась за ручки «максима», поливал их огнем. Все время, пока он стрелял, его не покидала мысль, что красивая девушка, так неожиданно появившаяся в окопе, снова уйдет в тыл, он не узнает ее имени, не познакомится с ней.

Валонцы залегли посреди улицы, прямо в грязи. За первой — вторая цепь, потом третья, четвертая... Они ждали, пока замолчат русские пулеметы. А танк с плоской башней продолжал двигаться к плетню, к траншее. Его пулемет молчал. Из пушки танкисты били по какой-то дальней цели. Это казалось особенно зловещим. Боровой понял, что танк через какую-нибудь минуту-другую всей тяжестью навалится на его окоп, раздавит и его, ефрейтора, и эту юркую сероглазую девушку, потом ворвется во двор.

— Уходи! — крикнул Боровому старший лейтенант Задеснянский, хотя сам не уходил, продолжал вести огонь. Ефрейтор не слышал голоса соседа. Он посмотрел на девушку, быстро сказал:

— Уходи! Нас обоих раздавит. Уходи скорее по траншее...

Танк на миг остановился. Его пушка слегка сдвинулась в сторону. Боровой ясно увидел узенькие полоски смотровых щелей на лобной части а в башне танка, такие узенькие, что они казались живыми, холодными, сердито прищуренными глазами.

Танк снова пошел вперед. Его пушка ритмично покачивалась, широкие траки гусениц подминали под себя жухлую прошлогоднюю траву. Смотровые щели приближались, росли, словно влезали в душу Боровому. Ефрейтор видел их, испытывал глухую ненависть к ним. Он быстро взял из ниши противотанковую гранату, одним рывком выскочил из окопа. Смотровые щели танка были направлены на него, пулемет нацелен прямо в его грудь. Боровой, однако, оказался проворнее немецких танкистов.

— Ах ты, гадюка! — громко и зло проговорил он, бросая под гусеницу танка гранату.

Зося увидела, как пулемет на танке слегка задрожал. Потом раздался взрыв гранаты. Она разорвалась так близко, что взрывной волной Зосю сильно толкнуло в грудь. Танк дернулся и накренился набок.

Боровой еще некоторое время стоял на ногах, из последних сил старался удержаться, а между тем он был уже мертв: его грудь прошило последней пулеметной очередью из танка. Широко раскинув руки, ефрейтор упал. На его сразу осунувшемся лице застыла гримаса какого-то болезненного недовольства собой.

Танк лихорадочно продолжал крутиться на месте. Немцы-пехотинцы лежали в грязи. Над селом на некоторое время воцарилась тишина, будто сразу за взрывом гранаты наступил конец войны, будто никогда ее не было и не будет.

Теперь вместо Борового крепко держалась за ручки пулемета Зося. Задеснянский посмотрел поверх бруствера своего окопа и увидел неподалеку от продолжавшего крутиться танка распластанное тело ефрейтора. «Эх, парень! Выходит, отвоевался, — подумал он и быстро перевел взгляд на Зосю. — А впрочем, спасибо тебе, брат! От всех нас спасибо!»

Ни Задеснянский, ни Зося не знали, что немцы дальше не пойдут. А впереди, где-то возле плотины, уже загремели выстрелы: третий стрелковый батальон вместе со своими соседями поднимался в контратаку. Начинался новый бой, может быть, последний на этой истерзанной, растоптанной, упрямой земле.

Дальше