4
Командир дивизии генерал Рогач нервно сунул в карман шинели смятый конверт. Ему только что передали присланное с нарочным донесение, немногословное, больше похожее на телеграмму: полки ведут тяжелые бои, боеприпасы на исходе, а подвоз из-за распутицы крайне затруднен.
Комдив знал, что его заместитель, Иван Петрович Воронцов, подписавший донесение, не любит преувеличивать, и, если сообщает, что полки ведут тяжелые бои, значит, положение действительно очень серьезное.
«Была погода как погода, и на тебе, черт те что началось, досадливо подумал генерал. Так развезло, что ни пройти, ни проехать. И главное в такой ответственный момент, когда всеми силами надо держать немцев в западне, не дать им вырваться из котла».
Генерал Рогач нисколько не сомневался в командирских и организаторских способностях своего заместителя, тем не менее считал: все-таки надежнее, когда командуешь сам, лично управляешь боем. Некстати, ой как некстати пришелся этот срочный вызов в штаб корпуса! Досадно, что не удалось вовремя попасть на новый КП и части вступили в бой без него. А теперь еще это тревожное послание полковника Воронцова.
Перед дивизией генерала Рогача была поставлена задача вместе с соседями сжимать, уплотнять кольцо окружения немецкой группировки, взламывать вражескую оборону, продвигаться вперед. Но окруженные, опоясанные плотным кольцом советских войск немецкие корпуса и дивизии, ах штабы и командиры тоже имели свои задачи, свои расчеты, свои отчаянные планы спасения. Те, кого дивизия генерала Рогача и ее соседи по фронту должны были подавлять, теснить, уничтожать, естественно, не хотели быть разгромленными и уничтоженными. Они сопротивлялись, сами атаковали и контратаковали, сами пытались овладеть боевой инициативой, найти слабое место в обороне русских, чтобы пробить в ней брешь и вырваться из котла. Борьба была обоюдной, одинаково ожесточенной. Генерал Рогач прекрасно понимал все это, тем не менее краткое донесение полковника Воронцова не давало ему покоя.
Рослый, широкоплечий, он стоял возле бронетранспортера, уткнувшегося фарами в низенький колодец с журавлем, и, нетерпеливо поглядывая на часы, гнал от себя навязчивую тревогу. Что же все-таки случилось? Почему трудные бои? Может быть, немцы в полосе боевых действий дивизии готовят прорыв? Но ведь утром, перед его отъездом в штаб корпуса, все было спокойно. И разведчики ничего не докладывали о сколько-нибудь значительных скоплениях немецких войск. Хотя все возможно. Там лес. У противника прекрасные условия для скрытного сосредоточения. Да-а... Пора ехать, а капитана Зажуры все нет. Где он застрял? Сказал, будет через десять пятнадцать минут, а прошло уже не менее получаса. Видно, получает обмундирование. В госпитале с этим не очень торопятся, тем более Зажура выписывается досрочно, неожиданно. Для того чтобы подобрать брюки, гимнастерку, сапоги по размеру, требуется время.
Комдив еще раз нетерпеливо посмотрел на часы, провел рукой по холодной, закамуфлированной под цвет грязного снега броне. В некоторых местах краска успела облупиться. Отчетливо видны царапины от осколков снарядов и пуль. Бронетранспортер прошел большой боевой путь, не раз бывал в трудных передрягах. Били гитлеровцы по видавшей виды машине и с земли, и с неба, а при форсировании Днепра едва совсем не вывели из строя. Только в последних боях в бронетранспортер угодили три снарядных осколка. Правда, ни сам генерал, ни водитель не пострадали. Но ведь могло быть и хуже. А наколотили гитлеровцев за последнюю неделю немало, в том числе и в боях за этот небольшой городок.
Генерал окинул взглядом улицу. Она была загромождена брошенной немцами боевой техникой: грузовыми автомобилями, подбитыми танками и пушками. У молчаливо застывших «тигров» и «пантер» суетились ватаги ребятишек. Одни из них успели побывать внутри машин, другие деловито заглядывали в смотровые щели, третьи забрались на башни и грелись на солнце. Чуть дальше, возле «тигра» с угрюмо опущенным хоботом-пушкой, толпились взрослые. Пожилой солдат что-то объяснял им. Между разбитыми, полусгоревшими и уцелевшими танками с десяток приземистых, юрких танкеток, или «кошек», как их прозвали наши солдаты. Тонкие стволы автоматических «максов» нацелены в небо. В конце улицы огромная самоходка уперлась пушечным стволом в старую, дуплистую вербу, точно ошалевший от испуга зверь, в отчаянии ударившийся головой о дерево.
Вот наконец и капитан. В шинели и шайке он выглядит молодцевато, кажется почти здоровым, хотя левая рука подвешена, а над воротником белеет бинт. Глаза радостно блестят. Не терпится побыстрее попасть домой. Сейчас ему и война не война.
Разрешите занять, место в машине, товарищ генерал? Максим положил руку на холодный металл бронетранспортера.
Да. Поехали!
А товарищ Плужник?
Он приедет позже. Задерживается тут по делам. Генерал открыл тяжелую дверцу, пропустил вперед Максима, еще раз посмотрел на разбитые немецкие танки. Усаживаясь рядом с водителем, негромко добавил: У Плужника тут свои дела, партизанские.
Бронетранспортер тронулся. Забренчали траки гусениц, и машина с ходу нырнула в глубокую, залитую водой колею.
Никогда прежде Максиму не доводилось ездить в такой бронированной коробке. Командир минометной роты, он привык воевать на открытой местности. Порой завидовал танкистам и солдатам на бронетранспортерах: их от пуль и осколков снарядов оберегает броня! Нет, завидовать нечему. Тесно, душно, весь точно в железных путах. В танке, наверное, еще теснее? А может, ему так кажется с непривычки? Может, это потому, что едет в качестве пассажира? Возможно, у пулемета он чувствовал бы себя по-иному!..
Нестерпимо грохотало. Горьковатый запах горелого масла и пары бензина слегка одурманивали. Зажура ощущал лишь движение. Все остальное казалось ему чем-то неестественным: будто он навечно замурован в скале и ничто живое уже не коснется его ни солнечный луч, ни озорной порыв ветра, ни нежный аромат цветка. Собственно, последние годы он и впрямь жил как бы вдали от всего прекрасного. Третий курс юридического факультета... Финская война... Лыжный батальон... Потом школа военных экспертов... Зарубежные командировки, поездки в составе различных миссий в Англию, Францию, Бельгию... Едва не стал дипломатом... Этим удивительным поворотом судьбы он был обязан юридическому образованию. Впрочем, какое там образование? Всего-навсего три университетских курса! Скорее, причиной послужили некоторые его лингвистические познания, которые кое-кому казались незаурядными. Возможно, то и другое вместе. Было это вскоре после заключения мирного договора с Финляндией. Его, рядового красноармейца, вызвали в штаб округа. Немолодой, худощавый полковник с болезненным румянцем на щеках завел речь о том, что Красной Армии очень нужны люди, знающие иностранные языки, причем не просто переводчики, а по возможности образованные юристы, которые могут при необходимости постоять за интересы Родины на различных международных аукционах. Он имел в виду участие в переговорах о приобретении оружия и военных материалов... Пожаром войны охвачены многие страны Западной Европы, продолжал полковник, поэтому не исключено, что в войну может быть втянут весь континент. Хотя у нас с Германией имеется договор о ненападении, фашисты остаются фашистами: всегда надо быть настороже. Красная Армия перевооружается, медлить с этим нельзя.
Зажура понял: вопрос о его отзыве из полка уже решен. На следующий день он стал курсантом школы военных экспертов, вернее, слушателем краткосрочных курсов при Управлении внешних сношений Наркомата обороны СССР. Два месяца спустя ему присвоили воинское звание лейтенанта, а еще через неделю он в составе представительной советской военной делегации выехал во Францию.
Дома, в Ставках, так и не побывал. Уже много лет не видел ни отца, ни мать, ни старшею брата Павла, ни цветов под окнами родительской хаты. После харьковской разлуки не встречался больше и с Зосей. Зося, Зося! Ну просто какое-то наваждение! Он меньше думает о встрече с родителями, чем о ней. Почему так?.. Зажура прислонился лбом к дрожащей, холодной стали... Пять лет назад в Харькове она написала: «Навеки твоя», точно хотела сказать, что будет ждать. Но разве так ждут? Уехала, и больше ни одного письма. А может, в самом деле ждет? Ведь она особенная, совсем не похожая на других. Неожиданно нагрянула в Харьков, пожила месяц и уехала. Другая разве решится на такое? А она решилась. В селе, помнится, ее называли дворянской дочкой. Из-за отца. Лесник Становой, кажется, сын бывшего управляющего княжеским имением в Корсуне, родом из Польши, из обедневшей семьи шляхтичей. Ставичане порой косо посматривали на лесника Станового, а заодно и на его детей Антона и Зосю. Антон, правда, вел себя не лучшим образом и заслуживал осуждения. Зося же, чистая и добрая, страдала понапрасну. Не было в ней ничего дворянского. Она отличалась простотой и искренностью, всегда тянулась к людям. Подружки души в ней не чаяли; парни были без ума от ее красоты.
Андреи Северинович говорит: «С Зосей все в порядке». Значит, жива, перебедовала оккупацию. А как выжила? Может, путалась с немцами? Что скажут о ней люди?..
Гусеницы бронетранспортера визгливо заскребли по дереву. Водитель резко затормозил. Стрелок, открыв дверцу, выскочил из машины. За ним Зажура.
Мост разбомбили, товарищ генерал! громко объявил стрелок.
Бронетранспортер остановился на самом краю разрушенного моста. Внизу серой, беспорядочной массой дыбился взломанный взрывом лед. Чуть дальше, возле бурлящего потока, валялся труп лошади, а рядом, на льдине, убитый немец с раскинутыми в стороны руками.
Генерал и водитель тоже выбрались из бронетранспортера. Рослый щеголеватый сержант виновато пожимал плечами: не доглядел, зазевался. Еще бы немного и... Генерал для чего-то постучал носком сапога по правой гусенице, укоризненно покачал головой. Ну и ну! Свалиться с такой высоты в воду, да еще между этими столбами! Тут, пожалуй, не собрать костей! Он обошел бронетранспортер сзади, с минуту смотрел на бурный поток, одновременно прислушиваясь к нарастающему гулу артиллерийской канонады. Его полное лицо становилось все более суровым и встревоженным.
Где-то совсем близко вели огонь наши противотанковые пушки видимо, отражали немецкую контратаку. Сухо хлопали противотанковые ружья. Пулеметы рвали воздух заливисто и бойко. Но почему здесь? Линия фронта должна проходить гораздо дальше. Неужели прорыв? Собственно, линии фронта еще не было, фронт повсюду. Немцы рвутся из кольца. Могут неожиданно появиться и тут, ненавистным ураганом выскочить из леса, что спускается к реке, или шарахнуть пулеметной очередью из заросшего кустарником темного оврага. И это в тот момент, когда ему, командиру дивизии, необходимо как можно быстрее быть на КП, чтобы во всем разобраться самому, принять меры, навести порядок. Вероятно, Иван Петрович прав: полки действительно из-за распутицы оказались в трудном положении.
Метрах в двухстах от моста по узкой, протоптанной через речку тропе прошла группа солдат. За ними гуськом двигались гражданские несколько женщин, седой старик и парнишка в потрепанной немецкой шинели. Все они и солдаты, и гражданские несли на плечах какие-то тяжелые предметы. «Снаряды!» догадался Зажура.
Генерал нервно прохаживался по уцелевшему настилу моста, размышляя о том, как теперь добраться до командного пункта. «Идти пешком рискованно, а рисковать собой без необходимости я не имею права меня ждут в дивизии. Да и ни к чему рисковать. Если уж сложить голову, то в бою».
На противоположном берегу показалась небольшая колонна пленных немцев под конвоем наших автоматчиков. Гитлеровцы были в серебристо-серых шинелях, в пилотках с голубыми кантами. «Из эсэсовской дивизии», определил Зажура. Ему не раз приходилось видеть таких головорезов. Уж кто-кто, а он-то по одному виду мог отличить эсэсовцев от пехотинцев вермахта.
В госпитале Максим много слышал о зверствах эсэсовцев на Корсуньщине. Самыми свирепыми и беспощадными госпитальные няни и местные жители считали танкистов из дивизии «Викинг», которой командовал бригадефюрер Гилле, один из старых «пивных» генералов, тех, что присоединились к гитлеровской шайке еще в начале двадцатых годов в пивных Мюнхена и Нюрнберга. Три полка дивизии «Нордланд», «Вестланд» и «Германия» на весь фронт прославились своими каннибальскими действиями. Там, где проходили танки этой дивизии, оставались пепелища, черная пустыня и горы трупов безвинно замученных советских людей.
В смысле разбоев ни в чем не отставали от подчиненных бригадефюрера Гилле и бельгийские рексисты. Их мотобригада «Валония» рекрутировалась из отпетых подонков Западной Европы: уголовников, потерявших человеческий облик алкоголиков, бывших каторжников и просто ренегатов, предателей своих народов. «Валония» в оперативном отношении подчинялась штабу дивизии «Викинг». Бельгийским рексистам, своим «младшим братьям-союзникам», немецкие главари СС поручали самую грязную, самую черную работу: расправу над мирным населением, уничтожение партизанских деревень и другие карательные акции. Пост «политического руководителя» в мотобригаде занимал Леон Дегрелль, по слухам, пользовавшийся личным покровительством Гитлера.
Эти, кажется, из дегреллевской «гвардии»? Ну конечно, бельгийцы! Только у них такие серебристо-серые шинели и пилотки с голубыми кантами. Идут торопливо, будто их подгоняет страх. Спешат, словно здесь, на этом берегу речки, их ожидает очищение от грехов, от всех содеянных ими зверств... «Сколько их? Куда их гонят?» невольно всплыла в памяти Зажуры пушкинская строка. В самом деле, куда их гонят, для чего?
Колонна пленных на минуту задержалась у взорванного моста, потом свернула на протоптанную в снегу стежку, что вела к узкой полосе бурлящей воды, через которую нетрудно было перепрыгнуть. Возле протока пленные снова остановились, стали с опаской прощупывать рыхлый снег.
А ну пошла, эсэсия! громко и задиристо закричал на них один из конвоиров. Вспугнутые его окриком, пленные, забыв об опасности оказаться в холодной воде, начали по одному перепрыгивать через проток.
Быстрее, быстрее! Чего прохлаждаетесь? подгонял их конвоир, судя по всему, бывалый фронтовик, для которого пленные представляли лишь один интерес: их пугливая покорность давала ему возможность снова и снова ощущать радостное чувство трудной победы.
Пленные были поджигателями. Их захватили в селе, где они торопливо подпаливали стрехи крестьянских хат. Зажура хорошо знал, кому эсэсовское командование поручало такие неблаговидные дела. Не только факелами орудовали изуверы. Часто, поджигая дома, они расстреливали жителей, в сатанинском экстазе бросали в огонь детей, устраивали настоящие кровавые оргии. Даже в частях СС бывали случаи недовольства ремеслом поджигателей.
Когда колонна выбралась из мокрого снега на дорогу, старший конвоир с нашивками сержанта на помятых погонах зычно крикнул: «Стой!» и, придерживая болтавшийся перед грудью автомат, тяжело зашагал по месиву дорожной грязи к генералу. Комдив, ответив на приветствие, крепко пожал ему руку.
Шестьдесят восемь человек, то есть пленных эсэсовцев, препровождаем на сборный пункт, товарищ генерал. Докладывает сержант Воскобойников, пробасил конвоир.
Генерал Рогач, пряча в уголках губ улыбку, переглянулся с Зажурой, затем посмотрел на пленных.
Сверхчеловеки, значит! задумчиво произнес он, словно подытоживал какие-то свои мысли.
Может, сверхчеловеки, только звери это не люди, товарищ генерал, по-своему прокомментировал слова комдива сержант. Судить их надо, сволочей, строго судить. Один из этой шайки у меня на глазах убил ребенка. Бегу я по улице, товарищ генерал, а он, гад, топчет мальчонку сапогами, потом выстрелил в него. Не успел я упредить фашиста...
Такого надо было на месте прикончить.
Я так и сделал, товарищ генерал. Их всех надо бы там, на месте, пострелять, да замполит удержал. Мы, говорит, не убийцы, чтобы чинить самосуд. Пусть их судят законным судом. Они свое получат.
Правильно сказал замполит. Генерал снова переглянулся с Зажурой, и в его взгляде мелькнула горестная ирония: такова, мол, жизнь, даже поджигателей и убийц, захваченных на месте преступления, мы не должны расстреливать в этом величие нашей справедливости.
«Замполит, конечно, правильно сказал, с раздражением подумал Зажура. В принципе правильно. Мы справедливы. Но нужна ли справедливость в отношении этой нечисти? Не справедливее ли было покончить с поджигателями и убийцами там, в селе, в присутствии тех, кого они истязали?..»
В школе военных экспертов Максиму как-то попала в руки книга Ницше «По ту сторону добра и зла», набранная старым готическим шрифтом. Он читал ее два вечера подряд, до глубины души возмущался филистерскими рассуждениями о том, что, дескать, война очищает человеческое общество от плесени, рождает касту «сильных и смелых людей», «сверхчеловеков», призванных господствовать, управлять рабами. Вот они, эти «сильные люди», кровавые подонки, убийцы и грабители! Не о таких ли мечтал идеалист Ницше, духовный отец фашизма, развивая свою убогую и жестокую философию? Правда, во времена Ницше еще не было ни огнеметов, ни танков, ни авиации, не было и теории «выжженной земли». Гитлер и Розенберг во многом перещеголяли своего фанатичного пророка. Будь Ницше живым теперь, он, наверное, позавидовал бы своим последователям. А может, ужаснулся бы при виде черных дел, творимых его почитателями.
Генерал Рогач пытливо посмотрел на степенного сержанта-конвоира в мокрой, прожженной в нескольких местах шинели. Внешний вид его был явно не гвардейский. Придерживая натруженными руками автомат, он зябко поеживался. Но его глаза светились непреклонным упорством и чувством собственного достоинства. Сержант пояснил генералу, что один из поджигателей говорит по-русски, не признает себя эсэсовцем и обещает передать командованию Советской Армии какие-то важные сведения.
Вон тот, указал сержант на гитлеровца, который в сопровождении конвоира, прихрамывая, шлепал по снегу.
Увидев на обочине дороги генерала, пленный оживился, зашагал быстрее. Белобровый, уже немолодой, он внешне казался невозмутимым: на лице ни тени страха, ни обычной в подобных случаях услужливой покорности. На плечах офицерские погоны.
Господин генерал! Я рад нашей встрече, произнес белобровый медленно, стараясь правильно и четко выговаривать русские слова. Он стоял перед генералом по стойке «смирно», смешно расставив в стороны носки сапог.
Генерал промолчал. В его взгляде как бы слились недоверие и любопытство.
Если вы гарантируете мне жизнь, продолжал белобровый, краем глаза посмотрев на остальных пленных, я могу сообщить вам важные сведения.
В вашем положении бессмысленно ставить какие-либо условия, сказал Рогач, сдвинув брови.
Очень важные сведения, товарищ генерал.
Вы слышите, капитан, он называет меня товарищем! обернулся комдив к Зажуре. Что это, по-вашему, наглость или глупость? Генерал перевел взгляд на пленного. Продолжайте.
Мотобригада «Валония» завтра на рассвете атакует русские позиции. Я должен предупредить вас. Голос пленного был взволнованным, в нем чувствовалась болезненная откровенность. Главный удар предполагается нанести в районе села Ста-вки с выходом в дальнейшем к селу По-ча-пин-цы.
Названия сел он произнес растянуто, по складам, как бы подчеркивая каждую букву.
«Основной удар предполагается нанести в районе села Ставки!..» Пленный говорил о том самом селе, в которое только вчера вступили подразделения генерала Рогача. О, если бы знать, что пленный говорит правду! Генерал развернул планшет, отыскал на карте село Ставки и, облегченно вздохнув, улыбнулся. Эта его улыбка предназначалась пленному, и ее следовало понимать так: предположим, я верю тому, что вы сообщили, но этого еще недостаточно.
Пленный, как видно, понял, что генерал поверил ему. Это придало эсэсовскому офицеру смелости. Он даже сдержанно улыбнулся.
Вы можете расстрелять меня... завтра утром, если я говорю неправду, сказал он с дерзкой убежденностью человека, уверовавшего в свое спасение. Я говорю правду. Я знаю больше, чем кто-либо в моей бригаде.
Вот как! холодно произнес генерал.
Да, да! Я все знаю. Я умею слушать. Я хотел быть полезным нашему... то есть вашему командованию.
Это мы еще посмотрим, сказал генерал и повернулся к конвоиру: Ведите их дальше, куда приказано.
На лице пленного мелькнул испуг. Он ждал, что его обласкают, заберут из общей колонны. Но генерал, очевидно, решил по-своему: он оставлял его вместе с остальными.
Я прошу!.. бросился альбинос к комдиву. Прошу вас, не надо с ними.
Генерал и Зажура переглянулись. Странный эсэсовец! Обычно у них офицеры покрепче, а у этого сразу душа ушла в пятки.
Пленный смотрел на генерала с тоскливым ожиданием. Мысль его работала лихорадочно. Он должен чем-то удивить, поразить генерала, любой ценой вырваться из общей колонны.
У меня еще есть сведения, сверкнул он бесцветными глазами. Разрешите сообщить, господин генерал. В голосе пленного теперь не было ни самоуверенности, ни заносчивости. Он перешел на таинственный шепот: Готовится общее наступление. В штабе Штеммермана ожидают лазутчика. Я знаю этого человека. Могу описать его внешность. Будет большой танковый удар генерала Хубе. Пленный вдруг беспомощно развел руками. Я вижу, вы не верите мне, не верите потому, что на мне эсэсовский мундир. Поверьте, господин генерал, я не эсэсовец и ничего общего не имею с этими мерзавцами, кивнул он в сторону колонны пленных. Всю жизнь я боролся с фашизмом. И сейчас готов служить делу свободы и демократии. Господин генерал! Я говорю правду, поймите, правду. Завтра начнет наступление мотобригада «Валония», навстречу ей пойдут танки Хубе. И о лазутчике тоже правда.
Зажура все внимательнее прислушивался к голосу альбиноса. В нем звучало что-то знакомое. Капитана настораживали показания эсэсовского офицера, они казались невероятными, даже нелепыми и пугающими. За словами альбиноса Зажуре виделось и что-то другое, наплывали давние, почти забытые видения.
«Я где-то слышал этот голос. Определенно слышал, пронеслось в мозгу Максима. И это белобровое, вытянутое лицо видел. Но где и когда?»
Послышался гул мотора. К мосту подъехала старенькая полуторка. Она еще не успела остановиться, как из кабины выпрыгнул прямо в грязь ефрейтор с офицерской сумкой на боку, бросился к генералу. Вид у ефрейтора был возбужденный, казалось, он не приехал, а прибежал невесть откуда по трудной, раскисшей дороге.
Товарищ генерал! Разрешите обратиться!
У комдива вмиг просияло лицо. Он узнал ефрейтора.
А почему один? Где старший лейтенант Крашеница?
Нет старшего лейтенанта, товарищ генерал. Убитый он. Один я, значит, возвращаюсь. Задание выполнил, товарищ генерал, хмуро доложил ефрейтор.
Комдив с минуту молчал, потом подошел к Зажуре, печальным голосом сказал:
Вот ведь как бывает, капитан. Был Крашеница взводным, потом командовал ротой, и ничего, все обходилось, даже ранений серьезных не имел, а тут поехал в тыл, в штаб армии, и погиб... Как это случилось, ефрейтор Боровой? круто повернулся он к солдату.
Из сбивчивого, торопливого рассказа ефрейтора вырисовывалась любопытная и вместе с тем печальная история.
Офицер связи дивизии старший лейтенант Крашеница и ефрейтор Боровой должны были доставить срочный пакет в оперативный отдел штаба армии. Оседлали коней и в путь. Это было утром. Сначала ехали лесом, затем выбрались в поле. Тут-то и повстречали они рослую женщину с мешком за плечами, в больших мужских сапогах, в низко повязанном сером платке на голове и старом ватнике. Может быть, ни старший лейтенант, ни он, ефрейтор Боровой, не обратили бы на нее внимания мало ли бродит теперь между деревнями мешочников? Но эта женщина, завидев конников, быстро свернула в лес и побежала так проворно, не хуже любого мужчины. Старшему лейтенанту ее поведение показалось подозрительным. Повернул он коня и за ней: «Стой, буду стрелять!» Он, ефрейтор Боровой, ринулся наперехват, тоже закричал: «Стой!» и со злости даже ругнулся. Тогда женщина обернулась, выхватила из-за пазухи пистолет и бабахнула в старшего лейтенанта. Один раз выстрелила, больше не успела: он, ефрейтор, сбил ее с ног, ударив прикладом автомата по голове. Однако и единственный выстрел для старшего лейтенанта оказался смертельным. С простреленной навылет шеей Крашеница свалился с коня. Правда, был еще живой, но недолго, всего несколько минут, только и успел сказать ефрейтору, чтобы тот взял у него сумку, в которой лежал пакет с донесением. Потом уже совсем тихо, еле шевеля губами, добавил: «Диверсантку отведи на КП армии... Тут близко... Обязательно к самому командующему...» И все, больше ничего не сказал, умер.
Пока ефрейтор копал могилу, чтобы похоронить старшего лейтенанта, диверсантка очухалась, пришла в себя, попыталась было подняться. Боровой бросился к ней, наставил автомат и сгоряча хотел прикончить ее, но, вспомнив предсмертное приказание старшего лейтенанта, воздержался, приказал ей встать. И тут «диверсантка» заорала мужским голосом: «Не стреляйт! Я барон фон Яген. Шель к генераль Штеммерман... Ведите меня ваш обер-командо. Имею ценный сведений».
Ну, значит, привел я этого барона на командный пункт армии, как приказывал старший лейтенант, сдал самому командующему, продолжал рассказывать Боровой, Это, говорю, не баба, товарищ командующий, а немецкий барон. Нужно, говорю, пристрелить его, гада, на месте за то, что он убил моего начальника старшего лейтенанта. Генерал, командующий то есть, сказал, что мы, мол, пленным не мстим, стрелять в безоружного врага последнее дело, а за то, что вы, товарищ ефрейтор, доставили этого мерзавца сюда, большое вам спасибо. Вы, мол. будете награждены. Потом командующий приказал какому-то полковнику принять от меня донесение, распорядился, чтобы пришел переводчик. А барон этот, значит, немецкий одернул ватник, выпятил грудь и угодливо доложил: «Не надо переводчик. Я все хорошо понимайль до-русски. Имею честь сообщить вам важный сведений, господин генераль, если вы мене сохранить жизнь». Я уж не помню, что ответил ему командующий, только немец сразу обмяк, сгорбился, низко опустил голову. Потом командующий приказал, значит, мне идти в столовую, пообедать и без его разрешения никуда не отлучаться, то есть, значит, не уезжать в дивизию, а ждать... Ефрейтор с минуту помолчал, словно обдумывал, все ли доложил командиру, что нужно. Потом торопливо добавил:
Я уже давно за вами еду, товарищ генерал, по вашему следу, значит. Мне на развилке регулировщица сказала, что вы сюда, значит, поехали. Ну и я следом. Коней пришлось оставить в армии. Командующий дал машину. На машине, говорит, быстрее доберешься. Вручил мне, значит, срочный пакет для вас, и я поехал.
Генерал Рогач удивленно вскинул брови:
Срочный пакет? От командующего? Давайте его сюда.
Он разорвал конверт, торопливо пробежал глазами отпечатанный на машинке текст сообщения. Потом прочел еще раз, более внимательно. Поднял голову, пытливо посмотрел на пленного альбиноса, обвел глазами горизонт и будто самому себе сказал, растягивая слова:
Да-а-а, де-ла-а!
Что-то важное, товарищ генерал? несколько стесняясь своего любопытства, осторожно поинтересовался Зажура.
Комдив взял его за локоть, отвел в сторону:
Важное, капитан, очень важное. Задержан вражеский лазутчик барон фон Яген и допрошен в штабе армии. Этот белобрысый эсэсовец сказал правду. Завтра утром мотобригада «Валония» пойдет на прорыв. Разведчик барон Яген пробирался к Штеммерману от Хубе, да попался, влип как кур в ощип.
В голосе генерала слышалась лихая бодрость. Он действительно был рад, что все выяснилось. Дивизию ждут трудные бои, зато теперь все ясно. А ясность, знание замысла и цели противника половина победы.
Белобровый эсэсовец ни на секунду не отрывал глаз от генерала, следил за каждым его движением. К нему подошел сержант-конвоир и, сняв с шеи автомат, приказал стать в колонну. Лицо эсэсовского офицера сделалось бледным, он весь затрясся.
Подождите, сержант, остановил генерал конвоира. Этого я заберу в штаб. Он еще потребуется. А остальных ведите на сборный пункт, как приказано.
Есть, вести на сборный пункт, товарищ генерал! отчеканил старший конвоир, начинавший уже тяготиться непредвиденной задержкой на полпути.
Колонна двинулась дальше. Белобровый, обрадованный внезапным поворотом судьбы, стоял навытяжку, задрав кверху подбородок, и с собачьей услужливостью смотрел немигающими глазами на генерала Рогача.
К комдиву подошел ефрейтор Боровой:
Товарищ генерал, разрешите доложить. Регулировщица сказала, что тут неподалеку, километрах в двух отсюдова, есть другой мост. Плохонький, говорит, но машины выдерживает. Может, поедем туда?
Хорошо, товарищ Боровой. Забирайте в машину пленного и поезжайте. Скажете от моего имени полковнику Семенихину, чтобы повнимательнее допросил. И пусть о питании позаботится. Езжайте, повторил он, а я попытаюсь на бронетранспортере тут по снегу проскочить.
«Да, я, бесспорно, встречался с этим альбиносом, снова подумал Зажура, провожая взглядом полуторку и мучительно воскрешая в памяти детали прошлого. Если это он, с ним надо непременно встретиться, поговорить».
5
«Опель» майора Блюме засел в мутновато-серой хляби грунтовой дороги, развороченной гусеницами танков.
Кажется, приехали, Конрад. Из этой грязи нам без тягача или взвода солдат ни за что не выбраться, устало повернулся водитель к майору.
Блюме расстегнул верхние пуговицы бекеши, огляделся вокруг. На черном поле по обе стороны дороги серели горбики плохо замаскированных брустверов. Тут начинались артиллерийские позиции противотанкового дивизиона. До штаба 112-го пехотного полка, куда ехал Блюме, оставалось не больше двух-трех километров.
Ничего, Курт, выберемся, сказал майор, видимо нисколько не сожалея о случившемся. Когда-то мы с тобой, дружище, ездили и не по таким дорогам. Он приподнялся, снял с себя бекешу с роскошным коричневым воротником, небрежно бросил ее на заднее сиденье, переоделся в обычную офицерскую шинель. Я пойду, Курт, пешком, а ты слушай, кивнул он на скрытую под сиденьем рацию. Сейчас одиннадцать. Они начинают точно в одиннадцать десять. Только смотри, будь осторожен, а то, сам знаешь, у полевой жандармерии длинные уши.
Круглое лицо Курта Эйзенмарка сморщилось в хитроватой улыбке.
Кто побывал у Нептуна, тот не боится моря, Конрад.
Это была его давняя присказка, связанная с грустными воспоминаниями. В ту тревожную для Германии пору, в начале тридцатых годов, Курт состоял членом Мужского гимнастического клуба. Когда клубное начальство получило сверху неофициальное распоряжение обязать всех спортсменов сдать зачеты на право ношения фашистского спортивного значка СА, он, Курт, назвал эту затею глупой и никому не нужной. Тогда он еще не был ни коммунистом, ни подпольщиком, а просто не мог терпеть своего спортлайтера Кинглебена, который всячески выслуживался перед нацистами и из кожи лез, добиваясь, чтобы все члены клуба имели значки СА. Вечером, когда Курт возвращался с работы, его прямо на улице схватили дюжие молодцы в высоких сапогах и перетянутых портупеями коричневых гимнастерках, бросили в машину и отвезли туда, откуда люди возвращались полуживыми, уже неспособными заниматься никаким спортом. Правда, Эйзенмарку повезло. В гестапо он встретил своего школьного приятеля. Тот по старой дружбе сделал все возможное, чтобы «дело» было прекращено. Курта отпустили. Но он ничего не забыл. Этот случай на многое открыл ему глаза. С горьким юмором он говорил потом друзьям, настоящим, верным друзьям, что побывал в руках Нептуна, то есть в лапах гестапо. Так родилась мрачная присказка, ставшая для него впоследствии своеобразным паролем...
Машина осталась на раскисшей, грязной дороге. Блюме вскоре потерял ее из виду. К деревне, где размещался штаб полка, он шагал напрямик, полем. Сегодня на рассвете два батальона 112-го полка атаковали деревню и вытеснили из нее русских конников. Стычка была короткой, но кровопролитной. За овладение десятком полуразрушенных изб полку пришлось заплатить дорогой ценой, зато в штаб 11-го корпуса поступило донесение: 112-й пехотный полк улучшил свои позиции и готовится к выходу из окружения.
Перед деревней, на склонах пригорка, серели не убранные еще трупы в грязно-зеленых шинелях. Блюме поочередно переходил от одного к другому, заглядывая в мертвые, застывшие в неподвижности лица. По спине пробежал знобящий холодок. Майор заспешил к деревне.
Вдруг где-то совсем близко прогремел винтовочный выстрел. Ночь была лунная, и Блюме сразу увидел на берегу огибавшего деревню ручья нескольких солдат с лопатами. Один из них держал в руках карабин. «Похоронная команда, догадался майор. Неужели добивают тяжелораненых?..»
Кто стрелял?! зло и громко крикнул он, подходя к похоронщикам и разглядывая каждого из них при обманчивом, дрожащем свете луны.
Зеленые фигуры зашевелились. Вперед вышел высокий обер-вахмистр с прыщеватым лицом, уставился на майора почти бесцветными глазами. Карабин держал дулом вниз. Указательный палец его правой руки был еще на спусковом крючке.
Вот он, убийца! Высокий, наглый, с мутным взглядом садиста. Держится уверенно. Разглядев на плечах Блюме погоны майора, приставил карабин к ноге, отдал честь «по-ефрейторски». Хриплым голосом доложил, что третье отделение похоронной команды выполняет приказание лейтенанта Гана сносит трупы к общей могиле для захоронения. На отведенном отделению участке обнаружено тридцать восемь убитых и шестеро тяжелораненых, всего сорок четыре человека.
Что значит: всего? голос Блюме задрожал от ярости. Вы пристрелили шестерых тяжелораненых?
Так точно, герр майор!
Кто позволил? Какое вы имели право поднять руку на воинов фюрера?
Блюме едва сдерживал себя. Он готов был выхватить пистолет и разрядить всю обойму в мясистое, наглое лицо убийцы, в его мутные, пустые глаза.
Обер-вахмистр понял наконец, что офицер не шутит, что может быть неприятность. Нижняя губа у него неожиданно отвисла и скривилась. Он был явно обескуражен.
Герр майор, я... я выполнял...
Добивать тяжелораненых разрешено только в исключительно сложной, критической обстановке. А мы готовимся к победному сражению. Вы трус, вы потеряли веру в наши идеалы!
Герр майор!.. испуганно заскулил обер-вахмистр. Губы его задрожали, голос сделался ноющим и жалостливым. Герр майор, я член партии с тридцать шестого года... Я выполнял... Герр майор!.. Обершарфюрер Либих советовал добивать... У меня двое детей, герр майор... Я предполагал...
Что вы предполагали?
Я... Я думал, герр майор.
Гнев, ненависть, презрение переполняли сердце Блюме.
Как поступить с убийцей? Он, вероятно, еще не знает о чудовищном приказе Цейтлера? Добивал раненых по собственной инициативе, ради удовольствия, по привычке к убийствам? Да, несомненно так. А теперь к тому же есть приказ Цейтлера. Правда, он еще не разослан по частям. Но когда этот садист узнает о нем, он ради забавы станет убивать всех, кого только найдет на поле боя раненным. Ядовитая, гадкая тварь!
Значит, вы, член нацистской партии с тридцать шестого года, по собственной инициативе добили шестерых немецких воинов, солдат фюрера? Вы убийца и изменник!
Взгляд Блюме невольно задержался на распластанном теле только что пристреленного обер-вахмистром солдата. Голова его была неестественно повернута набок, на лице еще сохранилась гримаса боли. С левой щеки струйкой стекала кровь. На груди под расстегнутой шинелью тускло поблескивали Железный крест и медаль за участие в рукопашных боях.
«Уж теперь-то я доконаю этого мерзавца!» мелькнуло в голове Блюме. Он приблизился к убитому солдату, склонился над ним, с демонстративной торжественностью отцепил от его френча Железный крест и широкую колодку значка за участие в рукопашных боях, поднялся, держа на ладони обе награды, круто повернулся к обер-вахмистру.
Вы знаете, кого убили, негодяй? Вы расстреляли героя, удостоенного особой чести фюрера! Вы понимаете, что сделали? Вы бросили тень на высокие идеалы нашего движения! Голос Блюме звенел неподдельной скорбью и гневом. За это вы ответите перед военно-полевым судом... Ефрейтор! обернулся он к пожилому, сутуловатому похоронщику. Приказываю доставить обер-вахмистра под конвоем в штаб полка!
Пожилой ефрейтор нерешительно выступил вперед, смерил взглядом обер-вахмистра, протянул руку к его карабину.
Берите! властно приказал Блюме. Принимайте командование отделением на себя!
Ефрейтор взялся за карабин, потянул к себе. Обер-вахмистр пошатнулся, но не выпустил оружия. Блюме расстегнул кобуру пистолета. Он едва сдерживал себя, готовый в любое мгновение выстрелить в обер-вахмистра. «Нет, я не должен, не имею права пристрелить этого негодяя! убеждал он себя. Могут быть серьезные последствия...»
Когда два солдата похоронной команды повели под конвоем обер-вахмистра в деревню, Блюме еще раз крикнул им вслед:
Под арест мерзавца! Под арест моим приказом!
Почти всех офицеров 112-го полка Блюме застал в помещении штаба командир полка майор Гауф проводил совещание. Собственно, то, что происходило в штабе, скорее напоминало шумную перебранку, нервный галдеж. Никто никого не слушал, и в то же время все хотели знать, что их ждет впереди, все требовали объяснений, спорили, ругались.
Два дня назад советские танки и кавалерия молнией пронеслись перед фронтом 112-го полка на северо-запад, к селу Джурженцы. Там, как стало известно, они соединились с советскими танковыми частями, подошедшими с севера. Офицеры понимали, что надвигается катастрофа, и требовали от майора Гауфа, чтобы он внес полную ясность. Но Гауф сам мало что знал. Ему было известно лишь то, что вся группировка войск генерала Штеммермана, в том числе и его, майора Гауфа, 112-й пехотный полк, находятся в котле, окружены русскими.
Командир полка поднял руку, требуя внимания. Стало тихо. Майор Гауф с наигранной беспечностью и нескрываемой язвительностью произнес:
Наш доблестный полк до сих пор не знал поражений. Неужели его могут напугать русские танки и кавалерия?
Но, герр майор, мои люди утомлены, поднялся молча сидевший в дальнем углу командир роты обер-лейтенант Буш. Нужен хотя бы короткий отдых.
Вы слышите?! Его люди утомлены! Гауф окинул ироническим взглядом участников совещания. О какой усталости может идти сейчас речь? Вы, обер-лейтенант Буш, прочтите своим солдатам «Фолькишер беобахтер» или по крайней мере «Райх». У меня, кстати, сохранился последний номер. Там есть рекомендации, как надо поступать с паникерами и трусами. Вы удовлетворены моим ответом, обер-лейтенант Буш? Голос Гауфа становился все злее. Его широкое, твердое лицо сделалось красно-сизым. Прошу господ офицеров разойтись по своим местам и помнить: полк должен сражаться до последнего человека. Это приказ фюрера!
Офицеры вышли. Гауф и Блюме остались одни. Долго сидели молча. В соседней комнате начальник штаба настойчиво, но безуспешно пытался связаться по телефону с корпусом.
За околицей деревни изредка слышались одиночные выстрелы, от которых тишина казалась особенно тяжелой и гнетущей. Начальник штаба, так и не связавшись с корпусом, бросил трубку телефона и вышел, раздраженно хлопнув дверью.
Я арестовал обер-вахмистра из похоронной команды, нарушил наконец затянувшееся молчание Блюме.
И правильно сделал, безразлично махнул рукой Гауф, словно речь шла о пустяке. Я терпеть не могу эту гиену.
Он пошарил под столом, достал из небольшого дорожного чемодана бутылку польской водки, наполнил зеленоватой жидкостью два стакана. Рука его дрожала, часть водки разлилась по столу.
Ты извини, Конрад, что не могу угостить чем-нибудь стоящим, с печальной улыбкой проговорил Гауф. «Куантро» пьют генералы, а мы причастимся этой дрянью. Может, после выпивки кое-что прояснится. За твое здоровье, Конрад! Морщась, он стал пить маленькими глотками. Опорожнив стакан, вяло поставил его на стол. Отодвинул от себя бутылку, тем же равнодушным голосом сказал: Ну а теперь расскажи, что у тебя произошло с этим живодером обер-вахмистром?
Рассказ был коротким. Блюме хотел было как-то передать свои чувства, свое отвращение к жестокости обер-вахмистра, но полного, флегматичного крепыша Гауфа нисколько не интересовала эмоциональная сторона дела. Он попросил рассказать о случившемся лишь для того, чтобы не молчать. Настороженная тишина и молчание выводили его из себя.
Гауф был типичным кадровым военным. Правда, когда-то давно, до прихода к власти фашистов, он несколько лет работал в Берлинском профессиональном совете, был даже по-своему активным социал-демократом, часто выступал на митингах против Версальского договора и против англофранцузских капиталистических акул. Это, однако, не мешало ему увлекаться спортом, красивыми девочками, шумными пирушками. В тридцать третьем жизнь поставила его перед выбором: концентрационный лагерь или военная служба. Он предпочел последнее. В пору аншлюсса Австрии уже имел воинское звание унтер-офицера, в Судеты вступил вахмистром и оттуда был направлен в школу офицеров-резервистов. С тех пор военная служба стала его профессией. Научившись в совершенстве владеть оружием, он вместе с тем быстро и без особого труда усвоил качества стопроцентного офицера-педанта: четкость действий, исполнительность, строжайшее соблюдение приказов. На восточном фронте судьба до сих пор оберегала его от серьезных потрясений. Правда, дважды он был ранен, но легко. Начальство не преминуло отметить его служебное рвение. После второго ранения Гауф получил Серебряный крест, звание майора и вскоре был назначен командиром пехотного полка. Сейчас болтавшийся на его груди Серебряный крест выглядел как-то некстати. Гауф потрогал его пальцами, негромко сказал:
Значит, ты, Конрад, арестовал обер-вахмистра за то, что он превысил свои полномочия?
За то, что он добивал раненых, уточнил Блюме.
Об этом, пожалуй, лучше молчать. Твое счастье, что ты имеешь надежного патрона в лице генерала Штеммермана, продолжал Гауф, по-прежнему придерживая пальцами Серебряный крест. Ты прекрасно знаешь: в штабах уже есть распоряжение Цейтлера добивать тяжелораненых.
Он цедил слова медленно, с презрительной гримасой на губах. Водка явно не повлияла на его настроение.
Блюме внимательно приглядывался к нему. Он знал Гауфа несколько лет, и, хотя они никогда не были близкими друзьями, сердце корпусного адъютанта питало к этому крепышу-офицеру теплые чувства. Блюме было известно, что Гауф не умел кривить душой. Он принадлежал к разряду людей, которые до конца отстаивают свои собственные взгляды и не способны на подлость в личных делах. Блюме порой казалось, что майор Гауф тяготится своим юношеским заблуждением уходом из социал-демократической партии и вступлением в вермахт. Так ли это на самом деле, он не был уверен, но считал его человеком порядочным.
Приказ Цейтлера, разрешающий добивать тяжелораненых, действительно есть, сказал он. Мы получили его вчера.
Ну вот, видишь. Значит, ты поторопился с обер-вахмистром, блеснул на него Гауф прищуренным глазом.
Нет! Я уверен, что ни один честный немец не станет спешить выполнить этот каннибальский приказ. Надеюсь, в твоем полку о нем пока никто не знает?
Гауф ответил не сразу. Взял бутылку с оставшейся водкой, снова наполнил стакан, но только для себя: знал, Блюме больше одного не пьет. Поднял тяжелый взгляд. Да, он, Гауф, считает себя добропорядочным немецким офицером. Он до сих пор не оглашал приказа Цейтлера. Но ему не хотелось бы слышать слова, оскорбляющие высокую честь немецкой армии. Генеральный штаб вермахта не издает каннибальских приказов. Конечно, приказ Цейтлера жестокий, но ведь и все приказы на войне жестоки. Генеральный штаб издал этот приказ, безусловно, с ведома и согласия фюрера. Это вынужденная мера. Спасти тяжелораненых в окружении невозможно. Единственный большой госпиталь в Корсуне переполнен. Аэродромы блокированы русскими. В такой обстановке для тяжелораненых самый лучший исход быстрая смерть.
Что ты говоришь?! Ты, христианин! воскликнул Блюме. Ведь когда-то ты был гуманным и добрым человеком.
Уверяю тебя, Конрад, я и теперь гуманен и добр постольку, поскольку позволяют обстоятельства, повысил голос Гауф, поднялся из-за стола и быстро зашагал взад-вперед по комнате. Я остаюсь таким, каким был всегда, повторил он. Но пойми, я обязан думать не только о раненых. Меня прежде всего тревожит судьба живых, судьба всех зажатых в этом кольце войск, будущее Германии. Наши солдаты я говорю о настоящих солдатах, а не о мясниках в синих шинелях, не об эсэсовцах и жандармах, не о тыловиках, наши солдаты стоят того, чтобы мы проявляли к ним гуманность и доброту, но, к сожалению, не всегда это возможно. Сегодня на рассвете, когда мы вели бой за эту крохотную деревню, русские предприняли контратаку. Я приказал остановить их заградительным огнем артиллерии. И артиллеристы, и пехотинцы полка дрались как львы. Я сам был на одной из батарей «берта-четыре», видел там тяжелораненых. Один с двумя пулями в легких, харкая кровью, продолжал подносить снаряды. Потом... потом он упал и умер возле орудия. Разве такая смерть не геройство? Разве в этом поступке ты не видишь подлинной немецкой самоотрешенности, солдатского самопожертвования во имя победы? В голосе Гауфа послышались теплые нотки, он по-приятельски положил руку на плечо Блюме. Поверь, я не фанатик, Конрад, но я люблю свою Германию. Может, там не все устроено так, как надо, как хотелось бы. Это другое дело. После войны, когда вернемся домой, мы наведем порядок. А сейчас главное выиграть войну, спасти нацию.
Извини... спаситель нации! Я должен идти, резко поднялся со скамьи майор Блюме. Поговорим как-нибудь в другой раз.
Если я чем-то обидел тебя...
Нет. Благодарю за откровенность, холодно сказал Блюме, надел шинель, фуражку и уже направился было к двери, но, словно вспомнив что-то очень важное, обернулся к Гауфу. У тебя нет знакомых офицеров в «Валонии»?
В «Валонии»? Нет, ответил Гауф, и на его полном лице мелькнула тень отвращения. Ты разве забыл, что в этой бригаде собрано дерьмо со всей Европы? Я не хочу иметь дело с уголовниками, с мерзким сбродом!
В этом ты прав. И все-таки жаль, что там нет у тебя знакомых. Блюме машинально поправил на голове фуражку. Очень жаль, повторил он и тихо добавил: Я сегодня случайно видел одного интересного типа из «Валонии». Бельгийский рексист, когда-то был поэтом, даже воевал в Испании против фалангистов.
Ты боишься его?
Я не верю ренегатам.
Как его фамилия? заинтересовался Гауф и тоже снизил голос до шепота. Я сегодня буду у командира «Валонии» майора Липперта. Нужно кое-что вместе решить насчет завтрашней операции. Могу осторожно...
Да, да, очень осторожно, торопливо бросил Блюме. Запомни фамилию. Леопольд Ренн. Белобровый, волосы на голове тоже белые, молочного цвета. Стопроцентный альбинос. В очках. Если он в бригаде, немедленно поставь меня в известность.
Если он в бригаде, я скажу тебе по телефону, что встретил... Нет, лучше скажу, что у меня очень разболелась печень. Старая болезнь, об этом все знают, даже твой Штеммерман. Избыток желчи, которую некуда вылить.
Кажется, завтра утром ты будешь иметь такую возможность?
Кто знает? Завтра русские могут излечить меня сразу от всех болезней.
Блюме вернулся к машине, открыл дверцу, устало опустился на мягкое сиденье. Курт Эйзенмарк сразу же включил мотор. Мощный «опель» с минуту побуксовал в грязи, затем медленно выполз из колеи.
Везет мне! улыбнулся Курт. Выбрался из такой ямы.
А Гауф идиот! с досадой выпалил не в лад его словам Блюме. Типичный идиот. Я был о нем лучшего мнения. На таких пока еще держится берлинская банда. Ну а как дела у наших друзей, Курт? Все принял?
Там порядок, Конрад!
Не отрывая глаз от грязной дороги, уверенно управляя рулем, Эйзенмарк стал подробно рассказывать Блюме о только что закончившихся радиопереговорах с Москвой.
Комитет «Свободная Германия» направил в штабы 1-го и 2-го Украинских фронтов своих представителей. С ними необходимо установить связь. Комитет надеется, что многих солдат и офицеров из окруженной группировки можно склонить к прекращению кровопролития.
«Комитет надеется...» непроизвольно, но с печальной иронией в голосе повторил Блюме. Все мы надеемся.
Очевидно, надо предпринять решительные шаги, продолжал водитель.
Ты прав, Курт. Нужны решительные действия. Мы их предпринимаем, но, к сожалению, результаты не радуют.
Оба они на некоторое время замолчали, и в этом молчании явственно чувствовалась глубокая скорбь. О результатах говорить не хотелось, не хотелось вспоминать неудачи и провалы, которыми сопровождалась их поистине подвижническая работа. Их совсем немного. Ничтожно маленькая группа смельчаков-коммунистов в железном, безжалостно-тупом механизме военного подчинения, в чаду безликой храбрости и массового фанатизма. Так много сделано, и такие мизерные практические итоги!
Но, может быть, их подпольная деятельность все же не напрасна? Они, правда, не добились еще добровольного перехода на сторону советских войск сколько-нибудь значительных групп немцев. Но, возможно, уже сама их борьба это тоже победа? Частичка их победы, может быть, заключена и в том, что они вместе с войсками вермахта, вместе с Гилле, с Дегреллем, вместе со всем этим коричневым отчаявшимся сбродом отступают все дальше на Запад?
Курт, дружище!..
Лицо Блюме выражало сейчас юношеское вдохновение, светлый порыв. Оно будто помолодело, стало более красивым.
Я слушаю тебя, Конрад.
Все-таки мы кое-что сделали.
Да, безусловно, что-то сделали и продолжаем делать.
Послушай, Курт. Прошлой ночью мне стало вдруг страшно, я почувствовал отчаяние. Сын мой погиб, до самой смерти оставаясь нацистом. Я ничего не мог сделать. Сабина неизлечимо больна. Мне вдруг показалось, что жизнь кончена, все потеряно, никаких надежд на будущее, И тогда я вспомнил этого русского парня Николая Островского. Он боролся до конца и, говорят, был счастлив. Он оставался борцом до последнего дыхания. Хватит ли на такое сил у меня?..
Эйзенмарк положил правую руку на кисть руки друга, легонько сжал ее:
Нервы, нервы у тебя шалят, Конрад. Надо крепиться, держать себя в руках.
Блюме невесело улыбнулся, кивнул:
Да, возможно, нервы или просто минутная слабость. Только вот что меня мучит. Я понял это сейчас, в штабе Гауфа. Мы должны смелее помогать им.
Кому? не понял Курт.
Советским друзьям, советскому командованию. Кое-что мы, конечно, передали через партизан. Может быть, они не ждут от нас большего. Сейчас, ты сам знаешь, с партизанами у нас пока нет связи, а у меня очень важная информация. Ее необходимо во что бы то ни стало передать советскому командованию.
Что за информация? О чем ты хочешь сообщить, Конрад? повернул голову к Блюме Эйзенмарк. О том, что тут у нас все разваливается? Что Штеммерман и Гилле охвачены паникой? Полагаю, русские знают об этом.
Нет, Курт. У меня боевая, оперативная информация: завтра утром мотобригада «Валония» и сто двенадцатый пехотный полк пойдут на прорыв. Надо предупредить русское командование. Надо подробно рассказать обо всем о планах Штеммермана, об отвлекающих маневрах, о резервах, рассказать там, за линией фронта. Мы обязаны сделать это сегодня ночью. Тебе, Курт, необходимо идти туда.
Он говорил негромко и спокойно, хотя по его голосу нетрудно было догадаться, каких усилий стоило ему принять подобное решение. Эйзенмарк хорошо знал своего друга, его волевую закалку, знал, что Блюме не только чужда ложная сентиментальность, но что он по складу своего характера не способен на внезапные эмоциональные порывы.
Овладев собой, Блюме сухо улыбнулся. В его глазах теплилась далекая, нежная грусть.
Я остаюсь здесь, буду продолжать работу. Однако ты знаешь, может случиться все с бригадефюрером Гилле шутки плохи. Он последнее время явно охотится за мной, ищет любой предлог, чтобы разделаться. Если мы больше не встретимся, Курт, если я никогда не вернусь в Германию, скажи Сабине, что я выполнил свой долг. Она поймет, она всегда меня понимала.
Значит, мы должны расстаться? переспросил Эйзенмарк больше для того, чтобы свыкнуться с тяжелой мыслью, нежели добиться отмены принятого Блюме решения.
Ненадолго, Курт, совсем ненадолго. Если бы мы не потеряли связи с этой девушкой... Одним словом, решено: сегодня ночью ты должен идти.
Может, пойдешь ты, Конрад? сделал последнюю попытку вырвать у Блюме уступку Эйзенмарк. У тебя стали сдавать нервы. И потом Гилле. Ты сам говоришь, что служба безопасности стала присматривать за тобой.
Нет, отрицательно качнул головой майор. Пойдешь ты. Я не имею права оставлять Штеммермана. Должность адъютанта при таком высоком сановнике нам еще пригодится. Старик мне доверяет, а это важно. И кроме того, надо иметь в виду Леопольда Ренна. Если я не ошибся, если он действительно в «Валонии», представляешь, как это опасно для тебя! Меня он почти не знает, а вы два года в Испании воевали вместе. Ренегаты злопамятны, Курт, очень злопамятны.
«Опель» с ходу влетел в залитую водой колею. Вода всколыхнулась, маленькая тучка за ветровым стеклом подскочила вверх, в ней отразилась луна, разбухшая и тяжелая. По сторонам плыла тихая в эти минуты степь.
В Корсунь? спросил Курт.
Да. Но поеду я один, ты пробирайся к передовой, тебе надо спешить, иначе опоздаешь.
6
Зажуре стало жарко. Он расстегнул шинель и быстрее зашагал вдоль леса по едва заметной стежке. Справа серели оголившиеся на пригорках поля, слева тихо и неугомонно шумел простуженный ветрами лес. Сапоги скользили по прошлогодней жухлой траве. На щеках оседала надоедливая изморось.
Зажура спешил. В его сердце пробудилась тревога, которую можно было назвать и страхом, и сомнением, и ощущением какой-то неизбежной беды. О бельгийце он сейчас не думал. Не было желания думать. Внезапно вспыхнувшее возле взорванного моста подозрение теперь как-то само собой исчезло. Померкли и воспоминания о прошлом, будто он отложил их на время в самый дальний уголок памяти и дал волю тревоге, которая росла, становилась все более волнующей, нетерпимой.
Ехал в Ставки с генералом, а теперь вот остался один. Так случилось. Бронетранспортер, на котором выехали из городка, в конце концов перебрался на противоположный берег. Генерал поехал в штаб, а ему, Зажуре, сказал, чтобы добирался до села пешком: так быстрее.
«Вы обязаны сделать все, чтобы немец не нрошел через ваши позиции, капитан!» тоном приказа напомнил генерал.
Так прямо и сказал: «через ваши позиции», будто посылал Зажуру командовать полком.
Торопливо шагая по скользкой тропе, капитан со все большим беспокойством вдумывался в суровый смысл приказа. На секунду мелькнула мысль: почему, собственно, он, раненый капитан Зажура, обязан сделать все возможное, чтобы немец не прошел через боевые позиции подразделений, обороняющихся в районе Ставков? Но тут же одернул себя: «А как же иначе? Ведь я знаю тайну противника и обязан рассказать о ней там, в родных Ставках. Главное успеть предупредить, чтобы было время подготовиться к отпору врагу. На войне дорога каждая минута».
Лесу, казалось, не будет конца. Оголенные деревья наплывали сплошной серой громадой. Время от времени стежка делала крутой поворот в чащу, утопала в глубоком, рыхлом снегу, затем вновь выбегала на опушку. Зажура умышленно пошел не по шоссе, а выбрал этот лесной путь: все-таки немного ближе.
Вдруг в его сознании с холодной четкостью всплыло белобровое лицо бельгийца. Да, у моста был он, Леопольд Рейн, коммунист в форме эсэсовца. Что-то невероятное! Как он изменился за прошедшие годы! Одряхлел, опустился. Может, от испуга, что оказался в плену?
Да, он, Максим, знает этого белобрового, знает как коммуниста. Когда он впервые увидел его, с ним был молодой, круглощекий, добродушный немец, тоже коммунист, тоже боец Интернациональной бригады в Испании.
Это случилось во время первой поездки Зажуры за границу. На Западе собирались грозные тучи. Европу лихорадило. Немецкие фашисты с каждым днем наглели. Франция фактически уже воевала с гитлеровской Германией, только война была воистину странной. Немецкие дивизии почти открыто, без каких-либо помех накапливались у линии Мажино, готовясь к ее прорыву. В газетах публиковались пространные сообщения о диверсиях на французских военных заводах, а «деловой» Париж безумствовал в развлечениях. В фешенебельных ресторанах за тонкими шторами отдельных кабинетов провозглашались торжественные тосты «за самого интересного, самого восхитительного мужчину Европы мосье Гитлера», сыпались проклятия на головы большевиков, на «погрязшую в милитаризме» большевистскую Россию.
Советских экспертов встречали с подчеркнутым холодком. Полиция внимательно следила за каждым их шагом. Гостиничные портье чванливо отворачивались. Только в портовом городке Лориане местный мэр, старый радикал-социалист, проявил некоторую внешнюю учтивость: «О, великая Россия!» Мэр с задумчивой грустью вспоминал маленькие, уютные московские церкви, сибирские пельмени, расстегаи и русские тройки. Лориан гудел ветрами с Атлантики, а над ним в сизой высоте дни и ночи завывали разведывательные немецкие самолеты. Морские волны с назойливой тщательностью обмывали безлюдные, осиротевшие пляжи.
Как-то ночью Зажуру поднял с гостиничной постели настойчивый стук в дверь. В коридоре стояли двое напуганные и усталые. Вошли в номер. Виновато улыбаясь, стали наперебой объяснять, что за ними гонится полиция, что на улице их разыскивают жандармы и вооруженные кагуляры. Один назвался немцем, другой, белобровый, худощавый, теперь Зажура ясно вспомнил другой был бельгийцем Леопольдом Ренном, адвокатом из города Гента. Он знал русский язык, говорил быстро и просительно:
«Мы из Испании. Воевали в Интернациональной бригаде. Это мой командир, немец, антифашист. Кагуляры Даладье собираются передать нас в руки фалангистов. Просим у вас защиты».
«Но я член советской военной делегации. Поскольку за вами гонится полиция, у нас могут быть осложнения, неприятности», проговорил в ответ Зажура, настороженно прислушиваясь к шагам на лестнице.
«Мы верим, что вы поможете нам, не выдадите нас. Жандармы не посмеют ночью войти в ваш номер, не станут беспокоить вас. Белобровый судорожно схватил Максима за руку. Поймите, кроме вас, нам никто не поможет...»
Зажура стоял в одной пижаме, растерянный, полный противоречивых чувств. Незнакомцы теснились возле ванны в маленькой прихожей и смотрели на него с тоскливой надеждой. «Кто они? в свою очередь размышлял Зажура. Может, это провокация? А если нет? Разве может он, коммунист, оставить без помощи героев Интернациональной бригады?» Слова «Испания», «Интернациональная бригада» были для него священными. С республиканской Испанией были сердца всех честных людей мира. И вот перед ним два бойца-республиканца, два загнанных, измученных человека. Как быть? Как помочь им? Если полиция обнаружит их в его номере неизбежен скандал, большой скандал, грозящий очень серьезными последствиями.
Зажура еще раз прислушался. Внизу было тихо. Он твердо сжал в руке дверную ручку, повернул ключ. Все! Товарищи, боровшиеся против кровавой диктатуры Франко, могут ему верить. Он оставляет их у себя.
Потом была долгая ночь, тихий, доверительный шепот за столом при тусклом свете ночника, пьяняще-горький запах сигарет и воспоминания, воспоминания без конца. Немец (он помнится Зажуре этаким розовощеким крепышом) намеревался возвратиться в Германию, в Берлин, где, как он говорил, его ждали друзья-подпольщики. Бельгиец же заявил, что хочет отдохнуть, уйти от дел, так как зверски устал от всего пережитого и его нервы больше не выдерживают. «Война сломала Европу! патетически восклицал он. Я перестал верить в человека. На смену цивилизации приходит необузданная сила, для которой нет ничего святого!..» Немец в шутку назвал его утомленным скептиком, еще не пришедшим в себя после испанских боев. Но бельгиец только уныло отмахнулся и больше не произнес ни слова.
Они ушли на рассвете. После них в номере остался горьковатый запах сигаретного дыма. Ни адресов, ни обещаний на будущее. Все давно минуло, забылось, как в суматохе неотложных дел забывается виденный перед пробуждением сон. И вдруг опять эти испуганные, просящие глаза Леопольда Ренна: «Вы можете меня расстрелять... если я говорю не правду!..» И серебристо-серый мундир эсэсовского офицера! Какое ужасающее перевоплощение! Кто же он теперь, этот Леопольд Ренн? Подпольщик, надевший на себя мундир эсэсовца, чтобы вести подрывную работу в нацистских войсках, или просто переметнувшийся к гитлеровцам ренегат? Там, на западе, есть и такие.
Справа, на взгорье, среди поля Зажура увидел пустой, полуразвалившийся коровник. Вероятно, тут было когда-то летнее стойбище для колхозного скота. Над колодцем возле длинных деревянных корыт сиротливо замер журавль. Стены скотного двора разрушены, кругом разбросана полусгнившая солома. Даже тут война оставила свою печать, прокатилась смертоносным валом. Леопольд Ренн сказал тогда, в Лориане: «На смену цивилизации приходит необузданная сила...» Нет, приятель, цивилизация будет жить, а фашистская сила, что чернит землю смертными знаками, уйдет с дороги.
Эти поля вновь обретут мир. Возле колодца с высоким журавлем опять будут бегать, задрав хвосты, пестрые телята, тыкаться глупыми мордочками в корыта с ключевой водой, а в заново отстроенном коровнике какой-нибудь дядька-степняк будет ловко орудовать вилами, наводя чистоту и порядок в стойлах. Придет время оно уже близко, когда над всей этой мирной благодатью с новой силой засияет солнце. Никто и никогда не погасит его.
«На идиллию потянуло, упрекнул себя Зажура. Забыл ты, брат, что до тех пор, пока солнце улыбнется, ему еще вдоволь придется насмотреться пожаров, надышаться горькими дымами...» И тут, словно в подтверждение его мыслей, впереди зачернела обгорелыми стенами небольшая изба. Была она без крыши и окон, но над ней курился легкий дымок, кто-то, вероятно, пригрелся там, разведя нехитрый бивуачный огонь.
«Друзья или лесные бродяги? настороженно подумал Зажура. Всякие бродят теперь по лесам: и немцы ищуг тепла, и дезертиры».
Зашагал шире. Не мог подавить в себе любопытства, словно предчувствовал, что сейчас с ним случится что-то необычайное и что ему от этого никуда не уйти.
Вот и узенький створ без двери, темные сени, опять открытый створ. Зажура слегка наклонил голову, переступил порог и сразу очутился в светлице без пола и потолка, с нависшими вверху обуглившимися стропилами крыши.
У костра сидели двое: военный в командирской фуражке, потрепанной шинели и парнишка в просторной, на вырост, свитке. В свете костра их лица и руки казались розовыми, а сзади от стен на их спины наваливалась темнота. Максиму подумалось, что они развели огонь лишь для того, чтобы оградить себя от этой тьмы, от холодного лесного безлюдья.
Бывает достаточно одного беглого взгляда, чтобы без расспросов, без подозрительной недоверчивости угадать: друзья перед тобой или враги. Зажура сразу понял: свои и еще от порога радушно поздоровался:
Добрый день, товарищи!
Военный повернул к нему чуть продолговатое лицо, спокойно ответил:
Здравствуйте, капитан! Присаживайтесь к огню, отогревайтесь.
Только на фронте бывают такие простые и быстрые знакомства. Садись, твое место у огня! Грейся, не теряй зря времени! Может, завтра вместе будем в бою. Короткие знакомства, постоянные разлуки!
Засиживаться было некогда. Зажура протянул человеку в шинели руку, приветливо кивнул парнишке, назвал свою фамилию. Военный, сидевший у костра, на какое-то мгновение задумался, потер пальцами лоб, будто не сразу поверил услышанному. Потом быстро вскочил на ноги, крикнул:
Вася, тащи сюда «сидора» со всеми запасами! Надо накормить гостя и самим заправиться. Положил на плечи Зажуре тяжелые руки, пристально посмотрел в глаза: Вы Максим?
Самый настоящий, единственный в своем роде Максим, по батюшке Захарович! ответил Зажура.
Брат Павла Зажуры?
Точно, родной брат. Максиму пришлись по душе вопросы незнакомца, и он отвечал на них с полудетской шутливостью, с затаенной в уголках губ радостной улыбкой. Выходит, не зря выбрал этот путь, не пошел по шоссе! Интересно, кого вы тут ждете?
Возможно, вас, капитан!
Ну что ж, верю, пусть будет так, снова весело улыбнулся Зажура.
Глаза у незнакомца удивительно голубые, как бы освещенные изнутри. Из-под фуражки выбиваются светлые, чуть курчавые волосы. Красивый парень! На вид лет тридцать. Под шинелью летная кожаная куртка, потертые синие галифе.
Оказывается, он летчик, старший лейтенант Задеснянский, с четырехмесячным партизанским стажем. Лесное братство изрядно ему надоело. Тянет в небо. Ждет не дождется момента, когда вновь почувствует в руках штурвал самолета. Собственно, сейчас он держит путь в свой полк. Его друзья-авиаторы расположились неподалеку от Ставков, на бывшем немецком аэродроме. О нем уже знают. Специально послали ЗИС, да водитель выбрал не очень удачный путь лесом. Грузовик засел в яру. Теперь шофер с солдатами выталкивает его на ровную дорогу.
Парнишка принес вещевой мешок. Задеснянский присел к огню, со спокойной деловитостью стал выкладывать из него небогатые запасы.
Садитесь, товарищ капитан, поближе, предложил он Зажуре. Все равно раньше нас в Ставки не попадете. Как там с машиной, Вася? обернулся он к молчаливому пареньку.
Тот сказал, что почти все готово, осталось залить бензин. При этих словах юный партизан застенчиво посмотрел на капитана. Их взгляды встретились. «До чего ж знакомое лицо! подумал Зажура. Не наш ли паренек?!» Синевато-бледные щеки, большие-большие глаза, не по-детски серьезные...
В памяти Зажуры все выразительнее проступал знакомый образ, все отчетливее обрастал деталями: сначала глаза, затем нос, припухлые губы, потом...
Слушай, паренек, твоя фамилия Станчик? единым выдохом дополнил картину Зажура.
Станчик. А что? простуженно ответил юный партизан без тени волнения или радости.
Вася Станчик!.. А я все думаю, где я тебя видел. На Зажуру будто повеяло теплым, родным ветерком.
Сердце радостно заколотилось. Все-таки узнал! Вася Станчик! Вот ты какой стал! Почти юноша!.. Большая, трудолюбивая семья Станчиков жила до войны по соседству с Зажурами. В ней было пятеро или шестеро ребятишек: все немногословные, молчаливые, как и их отец, колхозный плотник. Вася самый младший. Зажура знал его еще совсем маленьким воробейчиком в сереньких полотняных штанишках с тесемкой через плечо, худеньким и загорелым. Часто посылал в дом лесника с посланиями к Зосе. Василек охотно исполнял просьбы студента. Зажмет, бывало, в кулаке бумажку, оседлает хворостину и гарцует к лесу, вздымая босыми ногами пыль на всю улицу.
Подрос ты, Василек, здорово подрос, ласково потрепал Зажура паренька за худенькое плечо. И видать, успел уже научиться военному ремеслу? спросил он то ли с уважением, то ли с грустью.
Я двух немцев убил, с вызовом ответил паренек.
Герой!
Зажура глянул мальчику, в глаза и невольно нахмурился: таким холодным ожесточением полыхали его зрачки!
«Рано ж ты повзрослел, бедняга! подумал Максим. Жаль, если останешься таким навсегда и никто не услышит твоего беззаботного смеха, не, увидит теплых искорок в твоих больших глазах!»
Задеснянский разлил в немецкие алюминиевые кружки спирт. Выпили. Василек хлебнул по-взрослому, запрокинув голову. При этом выражение его детского лица стало еще жестче и холоднее. Затем принялись за печеную картошку. Она была горячей, обжигала пальцы, приходилось то и дело перебрасывать ее в ладонях, и от этого становилось спокойнее, теплее на душе. Обгорелые, черные клубни словно роднили и сближали этих разных, почти незнакомых людей.
А теперь скажите по совести, обернулся Зажура к Задеснянскому, откуда вы меня знаете?
Нехитрое дело, с печальной задумчивостью ответил летчик, перекидывая с ладони на ладонь только что извлеченную из костра картофелину. Народная молва, товарищ капитан, та самая молва, о которой местный историк сказал, что она пахнет землей, переходит в легенду и становится бессмертной.
О, вы поэт! обрадовался Зажура: он любил людей с нежной, поэтической душой. Значит, вы знаете и моего первого учителя Теслю?
Ему не терпелось спросить о другом об отце, матери, брате Павле, о Зосе, но спрашивать было страшно: сдерживала какая-то тлеющая в сердце подсознательная осторожность. Почему ни Задеснянский, ни Василек до сих пор ничего не сказали о них? Промолчал и Андрей Северинович при встрече. Поезжай в село и все! А живы ли старики, жив ли брат об этом ни слова. Почему? Уж кто-кто, а Андрей-то Северинович должен был сказать они с отцом старые друзья.
Зажура тяжело вздохнул, набрал полную грудь воздуха.
Скорее бы ехать! Что-то ваш водитель задерживается, проговорил он и неожиданно резко выпалил: Моих давно видели? В упор посмотрел в лицо Задеснянскому. Знаете их? А?
Летчик помешал палочкой в золе, взял в ладони обожженную картофелину, разломил ее на две половинки и только после этого поднял глаза на Зажуру. Он ждал этого вопроса, ждал с минуты на минуту.
Павел Захарович погиб, сказал он насупленно, и под глазом у него точно что-то дернулось. А Захара Сергеевича недели две назад схватили гестаповцы. Жив ли никто не знает.
Говорят, слово острый нож. Можно убить человека сразу, можно и поранить так, что потом весь век будет жить с болью в груди. Сначала войдет в него такое слово, порежет внутри все жилы и там запечется раной. Вот так и Зажура всем телом ощутил его в себе. Понял: это навсегда.
С Павлом Захаровичем мы четыре месяца вместе воевали, всегда рядом, бок о бок, тихо и грустно продолжал Задеснянский. В последнем бою, когда блокировали немецкий аэродром, тоже рядом шли. И вдруг пулемет. Я успел упасть, а его замертво скосило очередью. Потом и меня контузило. Что дальше было, не помню. Очнулся в лесу. Вот он, кивнул в сторону Васи, из-под огня вынес. Целую неделю мы прятались с ним в лесной глуши, пока наши не подошли.
Зажура уже не слушал. В глазах у него плыли красные круги. Полыхающий костер слепил. Он опустил веки, тряхнул головой, но красные круги не исчезли. Тогда он тяжело поднялся, бледный, неловкий со своей подвешенной на повязке левой рукой, долгим, тоскливым взглядом посмотрел на Задеснянского, хотел что-то сказать и, не промолвив ни слова, вышел за дверь.
Дядя!.. вскочил было вслед за ним Вася, но Задеснянский властным движением руки задержал его:
Сиди, в такой беде человеку не поможешь!
И они остались у костра вдвоем, а за стеной молча, без слез плакал Максим. Вокруг была холодная пустота, какой он не знал никогда в жизни...
Из леса вышел солдат с подоткнутыми за пояс полами шинели, потный, усталый, забрызганный грязью, но довольный. Шапка набекрень, в зубах толстая самокрутка. Юркнул в темный створ двери, доложил, что машина готова, можно ехать.
Максиму из-за стены было слышно, как Задеснянский с солдатом о чем-то разговаривали возле костра. Голоса их в пустой, заброшенной избе раздавались громко и отчетливо, но смысл слов не доходил до Максима. Потом все трое вышли. Задеснянский взял Максима за локоть, легонько стиснул:
Поехали, капитан! И тяжело зашагал в лесную глухомань, где за поворотом, на просеке, стояла машина.
Ехали на гром канонады. Приближались к огненно-зловещему водовороту, где смерть сошлась в жестоком единоборстве с жизнью, где порой земля забывала о древнем и святом предназначении на тверди своей носить и питать людей. Она разверзалась под ними воронками и окопами, глотала их вместе с пороховым дымом и прокаленной сталью.
Обогнали несколько маршевых подразделений, что вереницами тянулись по обочине размытой дороги. С высоты кузова люди казались Зажуре серыми и однообразными тенями. Они шагали устало, понурив головы, точно с трудом несли на себе всю тяжесть войны. То и дело приходилось объезжать застывшие в бессильной окаменелости подбитые немецкие танки о четкими, ярко-белыми крестами на броне, повозки с поднятыми вверх, как стволы зениток, оглоблями. Земля окрест была усеяна жестяными банками от немецких противогазов и россыпями штабных бумаг.
Сильная, ничем не загруженная машина, разбрызгивая грязь, с разгона преодолевала наполненные водой лужи, брала такие препятствия, которые подчас не по плечу были полуторкам и даже трехтонкам с боеприпасами, с мешками и ящиками продовольствия. Над полями разносился надсадный рев моторов: буксовали «студебеккеры», буксовали неутомимые ЗИСы и ГАЗы. Возле застрявших в липком черноземе машин толпились солдаты в мокрых и грязных шинелях, что-то подкапывали, подпихивали, толкали грузовики плечами, на все лады проклиная безвременную оттепель.
Постепенно машин стало меньше. Дорога сделалась пустынной и однообразной. По сторонам замелькали настороженно-темные, слегка присыпанные соломой брустверы окопов. Звеня гусеницами, промчался навстречу танк. Впереди все отчетливее слышались пулеметные и автоматные очереди: где-то за холмами шел бой.
Наконец показались избы, сараи, овины. Неподалеку от въезда в село фанерный указатель «Ставки». Возле крайней избы солдат поднял флажок дальше ехать нельзя. Рядом с солдатом стоял пожилой мужчина в странном убранстве долгополом старомодном пальто и не менее старомодной шляпе с помятыми полями. Сквозь толстые стекла очков в металлической оправе он внимательно всматривался в конец сельской улицы, откуда слышались пулеметные очереди.
«Так это же Тесля, мой первый учитель, моя мудрость! радостно-удивленный подумал Зажура. Узнает он меня или нет? Может, я так изменился, что трудно признать во мне бывшего ученика-подростка?»
Старому Тесле было не до узнавания. Сейчас он стоял на посту, с винтовкой в руках охранял дорогу.
Солдат с автоматом крикнул водителю, чтобы тот быстрее сворачивал в переулок и не разевал рот, пока не перестреляли всех, как воробьев. «Кто перестреляет?» «Как кто? Немцы почти рядом, атакуют наших вон там, за балкой. Уже несколько раз саданули по селу из пушек».
«Атакуют Ставки! с горечью подумал Зажура. Спешил в родной дом долечиваться, а тут бой».
Однако сразу почувствовал облегчение: приехал вовремя! К чему сейчас думать о ранах, если даже старый Тесля взял в руки винтовку! А главное вокруг свои, близкие люди.
Зажура сощурил глаза. На его лице появилось подобие улыбки.
Чему вы радуетесь, товарищ офицер? Чему улыбаетесь, когда вокруг творится такое, аж плакать хочется? приблизился к машине старый Тесля, не подозревая, что перед ним его любимый ученик.
Вспомнилось мне, Иван Григорьевич, как вельможный гетман Потоцкий переправлялся близ Корсуни через Рось и замочил штаны, а вода была холодная. Вот я и подумал: сейчас тоже холодновато, и у немцев мокро в штанах. Как вы считаете: прав я или нет?
Услышав от офицера этот рассказ, Тесля на секунду остолбенел, потом ухватился обеими руками за борт машины, с радостным блеском в подслеповатых глазах уставился на Зажуру:
Максим!.. Мальчик мой!
Зажура прыгнул с машины и угодил прямо в объятия старого учителя.
Все-таки узнали, Иван Григорьевич!
Узнал, узнал, Максим. Как не узнать! А бинты почему? Тесля горестно покачал головой. Не уберегся от проклятой?
А вы разве береглись тут? сразу изменившимся голосом проговорил Максим, будто с разбегу окунулся в собственное горе. Отец мой разве берегся? А брат?..
Нет, нет, не хорони Захара Сергеевича раньше времени! с горячей убежденностью остановил его старый учитель. Могилы твоего отца никто не видел. А мы знаем и плен, и тюрьмы. Не из таких переделок выбирались люди. С Павлом тоже не все еще известно. Может, жив, кто знает? Сильный был командир Павел, смелый, как и ты. Вот, раненный, весь в бинтах, а все-таки приехал нас оборонять от супостатов.
«Я не оборонять вас ехал, хотелось сказать Зажуре, а долечивать свои раны. Я соскучился по вас, по вашему доброму слову. А вы тоже стали солдатом, в вас тоже стреляют».
Задеснянский спорил с подошедшим к машине сержантом из заградительного отряда, рослым, плотно скроенным усачом. Худощавый летчик казался перед ним мальчишкой и со свойственной молодости горячностью доказывал, что едет на аэродром, который находится где-то неподалеку от села, что возвращается в свой полк и должен прибыть туда обязательно сегодня: его там ждут. Сержант внимательно слушал, кивал и беспомощно разводил руками.
Не могу пропустить, товарищ старший лейтенант, не проедете вы. Верно, вчера летчики перелетели сюда, расположились на бывшем немецком аэродроме. Это недалеко, только сейчас туда на машине ни за что не добраться. Не имею права пропустить вас. И не гневайтесь, товарищ старший лейтенант. Мое дело казенное служба, приказ.
Каждый стоял на своем. И кто знает, чем бы закончился этот спор, если бы их не рассудил вражеский снаряд. С тоскливым воем простонав над дорогой, он взорвался за избами, на огородах, взметнув тучу едкого дыма.
Сержант, теперь уже не обращая внимания на летчика, строго крикнул водителю:
А ну, съезжай быстро, не демаскируй нас!
Вслед за первым снарядом взорвался второй, третий... Впереди застрочили пулеметы, сыпанули мелкой дробью автоматы. Возле рощи все яростнее разгорался бой.
Сидевший рядом с водителем Василек быстро открыл дверцу, легко выпрыгнул на шоссе, одернул полушубок, сдвинул на затылок шапку-ушанку и спокойно, с рассудительностью взрослого сказал Задеснянскому, что до аэродрома можно добраться и без машины, в обход, через хутор. Если товарищ старший лейтенант согласен, они будут там в два счета, даже быстрее, чем на машине.
Насчет того что быстрее, он, конечно, приврал. Без умысла приврал, просто так, с досады. Он был зол на сержанта, чувствовал себя обиженным. Ну чего тот, в самом деле, заупрямился, не пропустил машину хотя бы до сельсовета? Там Василек лихо выпрыгнул бы из кабины, встретился со своими однолетками. Пусть бы посмотрели на его партизанскую медаль, которую месяц назад вручил ему командир отряда. Но нелегкая партизанская жизнь научила Васю скрывать свои огорчения.
Пойдемте, товарищ старший лейтенант! Чего ждать? сказал он деловито. Точно проведу.
Сейчас пойдем. Только попрощаемся с капитаном. Задеснянский огляделся, ища Зажуру. Увидел его возле соседнего дома, побежал к нему. Хотя познакомились они всего два часа назад, их уже что-то крепко связывало между собой и нелегко было сразу расстаться.
Заезжайте ко мне, как выкроите свободное время, пригласил Максим. Наш дом за третьим прудом, спросите, все знают.
Зажур тут знают! ответил ему улыбкой Задеснянский. Ну, всего вам доброго, капитан! Держитесь, не пускайте в село немца, а когда немного утихомирится, обязательно встретимся, выпьем по чарке. И, не оглядываясь, широко зашагал вслед за своим юным проводником.