Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

1

Машина шла еще ровно, но Задеснянский чувствовал, что управление повреждено и мотор сдает. А сзади наседали немцы — два наглых «мессера». Догнав «лаг», они упорно преследовали его. Желтый хохол одного из них был так близко, что Задеснянский в ожидании удара как бы окаменел, весь сжался, собрался в комок за бронезащитной спинкой сиденья.

Немец не стрелял. Пальцы фашиста подрагивали на гашетке, оставалось лишь нажать на нее. Но он все прилаживался, ждал удобного момента, чтобы красиво, по всем правилам закончить бой.

И тогда Задеснянский из последних сил, уже не надеясь на спасение, ни о чем не думая, толкнул от себя ручку управления. Толкнул с отчаянием, налег на нее всей тяжестью тела, и «лаг» — громадина в три тонны весом — стремительно понесся вниз, к земле. Задеснянский сразу овладел собой, почувствовал себя увереннее в тесной, закопченной кабине. Мысль заработала с бешеной скоростью: «Оторваться!.. Во что бы то ни стало оторваться!..»

«Мессеры» пикировали за ним. Быстро надвигалась земля, широкой паневой наплывала на глаза. Внизу по шоссе двигались вражеские танки. Задеснянский потянул рукоятку на себя, потянул сильнее, еще сильнее. Нос самолета начал задираться вверх, неимоверная тяжесть придавила Задеснянского к сиденью, веки как-то сами собой закрылись, и лишь в следующее мгновение он увидел плывущую под ним полосу дороги.

«Мессеры» висели высоко в небе. Вероятно, вражеские летчики решили, что он отлетал свое, а может быть, не считали возможным атаковать самолет над колонной своих войск. Барражируя, они пристально следили за советским истребителем, в то время как он, объятый дымом, несся серой тенью над дорогой.

Внезапно у Задеснянского возникла дерзкая мысль — посадить самолет! Где и как — об этом он не думал, но, пока в двигателе есть сила, пока машина держится в воздухе, надо действовать!

Неподалеку в лесу он успел заметить небольшую ровную поляну. Круто развернув самолет, нацелился на нее. Затем резким движением сорвал с глаз защитные очки, уперся одной рукой в приборную доску и, не выпуская шасси, почти вслепую направил «лаг» между деревьями. Самолет скользнул фюзеляжем по кустам, ссек несколько молодых сосенок, тяжело заскрежетал по траве и в самом конце поляны врезался в земляной вал.

Задеснянскому почудилось, что откуда-то сверху, с охваченного огнем неба, на него свалилось гигантское дерево. Горячая, нестерпимая боль сдавила грудь. Он глотнул воздух и потерял сознание.

* * *

Две человеческие фигуры в оцепенении застыли на лесной опушке: девушка в зеленом пальто и такого же цвета берете, рядом парнишка в просторной свитке на вырост. Пораженные, с побелевшими лицами, они испуганно разглядывали поляну. Такого, пожалуй, вовек не увидишь! Только что, всего минуту назад, с неба рухнул самолет, врезался в землю и вспыхнул смолянистым огнем.

— Наш!.. Видишь, Зоська, наш! — прошептал парнишка, держась обеими руками за локоть высокой, стройной девушки.

Летчика выбросило из кабины. Он лежал неподалеку, уткнувшись лицом в песок, подобрав под живот руки. Рядом — крыло, на нем — большая красная звезда.

— Наш, — почти не разжимая губ, произнесла девушка.

Парнишка опустился возле летчика на колени, прикоснулся пальцем к холодной, туго облегавшей спину кожаной тужурке. Девушка, быстро осмотревшись вокруг, тоже подошла к пилоту. Вдвоем они повернули его на спину. Кажется, живой! Лицо в царапинах и ссадинах, залито кровью. Веки чуть заметно подрагивают, будто летчик пытается, но не может открыть глаза...

От горящего самолета несло жаром. «Он может взорваться», — подумала девушка и, взяв летчика под мышки, попробовала оттащить его по усыпанной желтыми листьями траве в реденький березняк. Проволокла несколько шагов и в изнеможении упала. Ноги будто сами подкосились.

Паренек, не отрываясь, смотрел на огонь.

— Отойди, Василь! — задыхаясь от усталости, крикнула ему девушка. — Беги быстрее в село, пусть дядька Иван Григорьевич пришлет сюда подводу.

Треск огня заглушил ее голос, и Василек, ничего не слыша, по-прежнему неподвижно стоял в нескольких шагах от горящего самолета. Его губы были сжаты, тонкая ребячья шея вытянута.

— Беги, Василек, за подводой!

Парнишка вытер тыльной стороной ладони глаза, тяжело вздохнул и молча побрел по лесной просеке.

Зося машинально сняла с головы берет, скомкала его, затем опять натянула на пышные темно-русые волосы. Склонилась над летчиком, всматриваясь в его лицо: «Неужто не очнется, не придет в себя? Неужели это конец?..»

Разбитые губы летчика слегка вздрагивали. Ему, вероятно, хотелось вздохнуть глубоко и свободно, но он никак не мог этого сделать: болела грудь.

Еще ни разу не случалось Зосе, красавице и смехотунье Зоське, оказываться в таком трудном положении. Шла из села на связь с партизанами, и вдруг эта беда, страшная беда! На шоссе, совсем близко, — немцы, а она, точно завороженная, не может шевельнуть рукой, и ноги словно одеревенели. Эх, Зоська, Зоська, отчаянная ты душа! Ну тащи же летчика в лес, спасай его, пока не поздно!

Раненый чуть приоткрыл рот. Задышал ровнее, глубже. Сейчас очнется!.. Может, нет никакой раны, может, просто ушибся? На лбу, правда, глубокая ссадина, к ней прилипла прядь русых волос. Да это все пустяки, быстро заживет.

Летчик открыл наконец глаза. Спокойно, сосредоточенно посмотрел на девушку. В уголках его губ затеплилась вымученная улыбка. Вдруг он что-то услышал, весь напрягся.

— Уходите отсюда!.. Быстро!.. Слышите? Немцы! — зло бросил он, будто эта лесная фея могла помешать ему достойно встретить врагов.

Но зеленый берет упрямо клонится к нему. На девичьем лице — испуг и радость. Девушка нервно кусает губы, вот-вот заплачет. Летчик с мучительной тревогой смотрит в сторону березняка, за которым все явственнее слышатся чужие голоса. Туда же смотрит и Зося.

— Вы не боитесь! — говорит она почти спокойно. — Мы заберем вас. Скоро будет подвода. Тут совсем недалеко.

— Документы у меня... — неожиданно вспомнил летчик и стал торопливо ощупывать изуродованными пальцами нагрудный карман под тужуркой.

А Зося уже копала в песке ямку. Летчик, вынув из кармана документы и продолжая держать их в руке, искоса посматривал на девушку, наверное еще не вполне осознавая, что она хочет сделать. Зося взяла у него пакетик с документами, завернула в свой берет, положила на дно ямки и одним ловким движением засыпала песком.

Голоса за деревьями становились все громче.

— Уходите! Вас убьют! — требовательно повторил летчик, и лицо его исказилось гримасой отчаяния. — Ну!.. Уходите же! Уходите!..

Шум за березняком нарастал. Все отчетливее слышались шепот, смех, выкрики команд. Зося продолжала стоять на коленях возле летчика. Руки ее неподвижно лежали на холодной коже его тужурки.

— Флигер! Флигер!{1} — несется из-за деревьев. Немцы совсем близко. Их ярко-зеленые шинели мелькают между березками.

— Флигер! Вир хабен ин!{2} — разносится по лесу.

Зося встала, чувствуя, как от колен по всему телу расходится ломящий холодок. Вокруг уже не видно деревьев — со всех сторон накатываются немецкие шинели. А на поляне возвышается догорающий остов самолета. Огонь лижет обшивку, рвется к небу. Застывшие неподалеку тонкие березки, кажется, до смерти напуганы, оцепенели от жалости и исходят слезами от горького дыма.

По шоссе нескончаемым потоком движутся вереницы машин и подвод с немецкими солдатами. Грудастые бельгийские битюги тянут на прицепах пушки. Слышится пьяная песня какого-то вояки, что примостился на орудийном лафете. Однотонно поскрипывает губная гармошка.

Небо слегка проясняется. Пробившись сквозь осенние тучи, неяркое солнце устало смотрит на Зосю. Девушка с грустью глядит на небо, так как смотреть больше не на что: вокруг одни немцы в длиннополых шинелях — усталые, безразличные, угрюмые. А небо такое же, как всегда, как было утром, как будет завтра, послезавтра, через неделю, год...

Немцы сгрудились возле летчика, который лежит на обочине дороги в расстегнутой тужурке, с широко раскинутыми в стороны руками. «Русиш ас! Прима!» — гогочут солдаты. Кто-то пытается снять с летчика сапоги. Кряжистый фельдфебель заглядывает под тужурку пленного, видит на его груди Золотую Звезду. Лицо фельдфебеля делается почтительно-важным. Он расталкивает солдат, пытается отогнать их подальше.

— Вег! Вег!{3} — с требовательным самодовольством покрикивает он.

Ему, упитанному здоровяку из обозной команды, просто невмоготу от привалившей удачи. Два года топал он по тыловым дорогам, о наградах и думать перестал, а тут вдруг — русский летчик с Золотой Звездой. Он, фельдфебель, взял в плен русского аса!

Неожиданно возле сгрудившейся толпы останавливается штабной автомобиль, закамуфлированный, полосатый, издали чем-то напоминающий экзотическое животное далекого юга. Вслед за ним скрипнул тормозами другой, такой же открытый, развалистый «опель». Из передней машины вышли два офицера. Обрадованный фельдфебель бросился им навстречу. Выпучив глаза, громко доложил о случившемся.

Один из офицеров, в черном дождевике, бледнолицый, с густыми, точно подкрашенными бровями, прошел прямо к толпе. Остановился возле летчика. Нагнулся. Рукой в серой перчатке приподнял полу кожаной куртки. Глаза его вдруг потемнели, сделались строгими и злыми.

Другой офицер, молодой и красивый, перетянутый широким ремнем, стоял чуть в стороне. Выставив вперед правую ногу в начищенном до блеска остроносом сапоге, он ритмично постукивал ею по грязному асфальту.

— Вас ист да лос?{4} — вежливо спросил он своего старшего попутчика. В уголках его нежно-розовых губ таилась добрая юношеская улыбка.

Высокий офицер в черном дождевике выпрямился. Теперь от его грозного взгляда веяло холодом.

— Дизе идиотен габен ден летцтен бефель фон Штеммерман фергесен, — произнес он ворчливо, обернулся к фельдфебелю и как бы придавил его своим ледяным взглядом. — Ду, менш! Русишер флигер ист унзер фунд! Ихь неме ин мит{5}.

Раненого летчика осторожно укладывают в задний автомобиль. Туда же сажают и Зосю. К ним втискиваются охранники, пьяно-беспечные и крикливые. Зося, низко опустив непокрытую голову, жмется к сиденью, застывает клубочком боли и безнадежности. Посиневшими от холода пальцами придерживает полы пальто.

Фельдфебель с надеждой пожирает глазами высокое начальство. Он так рассчитывал на внимание! Хотя бы одно доброе слово! Но машины трогаются, пыхнув ему под ноги синим дымом. Колеса тяжело буксуют по неровному шоссе. Фельдфебель зло кричит на солдат, срывая на них досаду, натягивает на уши пилотку и неторопливо бредет к своей подводе.

2

В штабе 11-го армейского корпуса майора Блюме считали строгим, волевым службистом. Многие штабные офицеры не только уважали его, но и откровенно побаивались. Адъютант командира корпуса генерала Штеммермана обладал способностью любого привести в смятение своим проницательным взглядом, умел, как говорили в штабе, вогнать человека в холодный пот и вывернуть наизнанку. Довольно молодой, стройный, высокий, с бледным продолговатым лицом, Блюме выглядел типичным представителем арийской расы. Его голубые глаза под широкими черными бровями, казалось, постоянно таили в себе скрытую угрозу.

На одном офицерском банкете генерал Штеммерман сказал своему коллеге генералу Маттенклоту: «Я имею адъютанта, твердости и волевым качествам которого может позавидовать каждый. С таким можно дойти до самой Индии. Настоящий рыцарь арийской крови!» Стоявший рядом Блюме в ответ на высокую похвалу почтительно наклонил голову, стукнул каблуками и скупо улыбнулся: он знал, что генерал не кривит душой. Он, майор Блюме, и в самом деле не жалел для службы ни сил, ни времени, был точным и исполнительным офицером, который никогда не подводил начальство. Эти качества своего адъютанта генерал Штеммерман ценил особенно высоко.

Однако сидевший рядом с Блюме в машине обер-лейтенант Кирш догадывался, что майор не такой уж ретивый службист, как могло показаться с первого взгляда, и не только арийской верностью преисполнено его сердце. Кирш знал, что Блюме хорошо разбирается не только в тонкостях военной субординации, но и в секретах человеческой психологии, владеет множеством незаурядных качеств, которые помогают ему прочно держаться возле старого генерала. Чего доброго, через год-два адъютант и сам нацепит на мундир генеральские погоны! А что? Будет командовать войсками ничуть не хуже того же Штеммермана или старика Маттенклота.

Кирш не впервые встретился с майором Блюме. Как офицер связи при штабе 112-го полка, он нередко отвозил в корпус секретные донесения майора Гауфа. Кирш очень любил такие поездки, приносившие некоторую разрядку после обременительной окопной жизни, и особенно любил потолковать по душам с майором Блюме.

В это утро Блюме сам приехал к ним в полк на Восточный рубеж{6}. Вместе с Гауфом внимательно осмотрел систему траншей, главные опорные пункты, отметил что-то у себя на карте. Потом был сытный обед под открытым небом, возле позиции зенитной батареи, в патриархально-уютной тишине, прямо под шелестящей на ветру бронзоволистой грушей. Во время обеда обер-лейтенант Кирш впервые почувствовал в голосе корпусного адъютанта какие-то скрытно-колкие нотки. Когда трапеза кончилась, Блюме и Кирш пошли побродить по селу. Увлекшись разговором, не заметили, как оказались на одинокой, угрюмой круче, с которой открывалась затянутая голубоватой осенней дымкой привольная панорама Левобережья Днепра.

Всматриваясь в горизонт, над которым растекались далекие дымы пожарищ, Блюме сказал, что там сейчас проходит линия фронта, отступающие немецкие части жгут деревни, осуществляя тактику «выжженной земли». В тоне его глуховатого голоса обер-лейтенант Кирш ощутил скрытую досаду. Поняв майора по-своему, обер-лейтенант невольно почувствовал жалость к нему и с бодрой, почти мальчишеской уверенностью сказал, что тактика «выжженной земли» непременно даст нужный эффект и русские уже не смогут пробиться за Днепр дальше оборонительных рубежей Восточного вала, о котором теперь твердит весь мир. Им придется всю зиму оставаться на опустошенной, безлюдной равнине. А когда на следующую весну они попробуют взять штурмом днепровские бастионы, тогда...

«Вы уверены, что русские будут ждать до весны? — непривычно грубо перебил его Блюме, и в глазах майора, как показалось Киршу, мелькнуло что-то язвительное. — Вы уверены, что Конев и Ватутин меньше смыслят в стратегии, чем генерал Цейтлер, наш уважаемый главком сухопутных войск?»

«Для чего же тогда мы сжигаем дотла деревни, разрушаем города, герр майор?! — с искренним удивлением воскликнул молодой офицер. — Ведь на войне все должно иметь определенный смысл!»

«Тотальная война, мой друг, не всегда учитывает то, что вы называете смыслом. Вы должны знать, обер-лейтенант, что такое тотальная война... — Майор точно осекся на слове, обжег посторонним взглядом Кирша, а после небольшой паузы добавил с легкой бравадой: — Ницше говорил: война есть смерть, и тот, кто жалеет врага, не жалеет себя самого».

Киршу послышалась в этих словах тонкая насмешка, и он с чувством обиды, а может, просто от сознания своей неспособности до конца разгадать майора мрачно уставился в землю, долго молчал и лишь на обратном пути с чуть заметным раздражением произнес:

«Я не знаю, что говорил Ницше о тотальной войне, и вообще не терплю его философских постулатов, герр майор, но я верю в нашу победу. И мне жаль, что вы ведете себя норой неосторожно. У нас в полку много говорят о скандальном провале генерала Маттенклота и о вашей, простите за откровенность, рыцарской защите его...»

«Рыцарской?! — изумленно вскинул брови Блюмс. — Должен вас разочаровать, обер-лейтенант. Никакого рыцарства с моей стороны, да, собственно, и никакого скандала не было. Всего лишь ничтожная штабная интрижка, из тех, которыми пробавляются иногда высокие чины для поддержания боевого духа... Старика Маттенклота давно уже не жалуют в имперской ставке, считают наивным чудаком с манерами фридриховских времен. Вы знаете, что своими добропорядочными причудами он намного превосходит даже моего шефа. Чтобы свалить Маттенклота, а проще говоря, избавиться от беспокойного старца, некоторые «умные» головы начали против него кампанию клеветы, хотели втянуть и меня, но я дал понять, что никогда не был и не буду клеветником. Я — офицер! Мое дело — штабная служба и русская кампания. К тому же в душе я тоже немного старомоден, испытываю слабость перед нашей милой филистерской стариной».

«Я слышал, герр майор, вам обещали пост начальника оперативного отдела штаба корпуса?»

«Да. Если бы я согласился поддержать измышления против старого Маттенклота, в штабе сорок второго корпуса меня ждало неплохое местечко. Но, дорогой Кирш, мы живем не во времена Римской империи. Я не Гай Марий, а Маттенклот не Цецилий Метел{7}. Интриги давно утратили свой романтический блеск. От них попахивает гнильцой. И потом меня вполне устраивает должность адъютанта генерала Штеммермана, дорогой Кирш».

Разговор на днепровской круче оставил в юношеской душе обер-лейтенанта горьковатый привкус неудовлетворенности, ощущение какой-то недосказанной правды. Киршу хотелось слышать другие слова. Оп улавливал их в тоне майора, ждал их и боялся.

Из полка майор Блюме выехал в штаб корпуса вместе с Киршем. Обер-лейтенант вез секретный пакет. Задание было срочное и сопряженное с определенным риском. Киршу даже дали охрану. И вдруг в пути это происшествие с русским летчиком, с красавицей партизанкой. Как понять майора? Зачем он захватил с собой русскую девушку? Для грубых наслаждений после очередной попойки со штабниками?.. Обер-лейтенант не допускал мысли, что интеллигентный, с изысканными манерами корпусной адъютант способен соблазниться туземкой, уподобиться мужланам-солдафонам, которые скрашивают свою фронтовую жизнь пьянством и развратом. Возможно, Блюме не лучше других? Может, его внешний аристократизм — только ширма?

Кирш беспокойно заерзал на мягком сиденье «опеля», демонстративно выпятил грудь и твердо сжал колени. К черту романтику! Сестра пишет из Берлина, что получила повестку явиться в управление трудовой повинности. Ей придется работать на танковом заводе «Панцернорд верк», стать полурабыней, полусолдатом. Теперь она непременно попадет в заводской цех. А у нее слабые легкие. Такие долго не выдерживают. Все кончится скоротечной чахоткой. Нация не имеет возможности и не хочет заботиться о слабых.

За машинами гналась золотая украинская осень, горела желто-красным листопадом на горбатых полях этого таинственного, зловеще непокорного края. Под колесами — разбитое шоссе, в небе — прозрачные облака... И письмо сестры, письмо, на которое необходимо ответить. Сестра ждет его последнего слова, последнего совета.

— Господин обер-лейтенант! — прервал тяжкие раздумья Кирша майор Блюме. — Дорога на Корсунь прямо. Я, к сожалению, вынужден расстаться с вами. Меня надет бригадефюрер Гилле.

— Вы передадите пленных в гестапо?

— Да... возможно.

— Но, герр майор, вы только представьте себе: эта девушка — в руках эсэсовцев, в руках Гилле... Простите меня, герр майор, я не смею думать, что вы... — На юношеском, почти детском лице Кирша проступило отчаянное волнение. — Вы благородный человек, герр майор... В конце концов, отправьте ее в лагерь военнопленных.

Блюме положил руку на плечо Киршу, с минуту задумчиво смотрел куда-то вдаль, потом резко обернулся, глянул обер-лейтенанту в глаза. Милый, сердобольный Кирш! Совсем еще мальчик, с юной, чистой душой! Что ему скажешь? Как объяснишь железную логику времени? Может, так вот и рождается первое взаимопонимание между людьми? Чистые души легче находят общий язык, мерзость окружающей действительности открывает им глаза, помогает увидеть правду. Да, наверное, так и есть. Однако рано еще, рано.

— Вы давно в партии, Кирш? — спросил Блюме, вглядываясь в лицо обер-лейтенанта с неясной надеждой.

— С сорок первого, герр майор, с того самого дня, как начался наш победный поход на Восток.

— Скажите откровенно, Кирш, вы вступили бы в партию теперь, ну сейчас, когда наши войска отступают и фюрер вынужден выравнивать фронт?

— В тяжкую годину моей отчизны...

— Вы до сих пор повторяете, как клятву, слова своего штурмфюрера из «Гитлерюгенда». Речь не об этом, Кирш. Я спрашиваю: если бы вам предложили вступить в партию сейчас, как бы вы отнеслись к этому?

— Все равно, герр майор... — Кирш словно обо что-то споткнулся, голос его погас, в нем послышалась неуверенность. — Все равно, — повторил он, отводя глаза в сторону. — Я верю в тысячелетнюю германскую империю. Иначе трудно жить, тяжело бороться, герр майор.

— Но вы, однако, не хотите, чтобы я передал пленных в руки бригадефюрера Гилле?

— Не хочу, герр майор. Из чисто человеческих соображений. Война закончится, а люди останутся людьми, должны остаться.

— Наивный оптимизм молодости! — тяжело вздохнул Блюме, и его густые брови будто сделались чернее, тень от них отразилась в голубых глазах. — Каким будет конец войны, такими останутся и люди. Но об этом пусть судят философы, Кирш, а вам я обещаю, что бригадефюрер Гилле не получит удовольствия. Я надеюсь, что этот разговор останется между нами. Вы понимаете?

— Герр майор! — выпрямился взволнованный Кирш. — Клянусь именем моей матери!

— Прекрасная клятва, друг мой.

— Никому ни слова, герр майор!

— Я верю вам.

— Спасибо, герр майор.

— За что? За веру? — Брови майора вновь нависли хмурым козырьком над зоркими глазами. — В конце концов, может, и так: за веру в наше будущее. Ну что ж, обер-лейтенант, поживем — увидим. Как сказал древний Саади: слушайтесь своего сердца, оно никогда не изменит.

Он тронул за плечо водителя. Машина остановилась. Сзади скрипнул тормозами «опель». Кирш должен ехать прямо, вон туда, где виднеется за горбатыми полями Корсунь, а ему, майору Блюме, нужно налево: в лесную неизвестность, к грозному эсэсовскому генералу Гилле. Путь незнакомый, в лесу партизаны, но это не так страшно, ничего с ним не случится. Он поедет без охраны, вдвоем с водителем. И двое пленных. Пусть солдаты перенесут летчика сюда, на заднее сиденье. Рядом с ним сядет фрейлейн. Вот и все! Можно прощаться. Добрый, простодушный Кирш! Он уже стоит возле своей машины, руки по швам, локти по давнему прусскому ритуалу разведены немного в стороны. До свидания, обер-лейтенант! Помните, что надо слушаться своего сердца. Сзади был мудрым человеком, его мудрости хватит на весь мир.

— Будьте осторожны, герр майор.

— Спасибо, Кирш! Только это не лучший способ сохранить жизнь.

«Опель» Блюме сворачивает налево, в сторону укрытых багряными лесами кряжей. Машина Кирша с ходу набирает скорость и несется к древнему Корсуню.

Дует, мечется ветер над полями. В сером осеннем небе застыло неяркое солнце.

* * *

К лесу вела гладкая, хорошо наезженная дорога, и машине сразу будто полегчало. Водитель нажал на акселератор. Мотор упруго загудел, и «опель», захлебываясь встречным ветром, стремительно понесся вперед. Бежавшие по сторонам поля затанцевали в дикой пляске, деревья испуганно бросились врассыпную.

Зося сидела на жестком брезентовом свертке, чувствовала во всем теле страшную усталость. Цепляясь мыслями за отрывочные воспоминания, мучительно старалась что-то уяснить, что-то придумать, на что-то решиться. Если бы полковник Хонн, красивый, молодцеватый полковник Хони с усиками-стрелками и золотым блеском глаз, узнал про ее теперешнее положение, он взбесился бы от досады. Может, сказать этому немцу в черном дождевике, что она, Зося, имеет надежного покровителя? Среди офицеров корсуньского гарнизона у нее есть влиятельные поклонники: сам командир эсэсовской дивизии «Викинг» бригадефюрер СС Гилле целовал ей руку на одном шумном офицерском банкете.

Нет, пожалуй, не стоит напоминать о знакомстве с Гилле. Это лишнее. Ведь майор в черном плаще, как она догадывается, везет их именно к этому очкастому зверю, лысому живодеру. Значит, встреча неизбежна. Эсэсовец, наверное, удивится. Непременно вспомнит об их беззаботно-веселой болтовне, когда они встречались на банкетах, о ее заразительно-озорном смехе, о милом кокетстве с престарелым генералом Штеммерманом.

Зоська, Зоська! Как же это ты просчиталась? Ведь за такие просчеты платят головой. Где же твоя находчивость, твоя ловкость? Летчик у горящего самолета... непрошеные слезы... жалость... Пожалела летчика, погубила себя... и его тоже... Полковник Хонн называл тебя великим украинским чудом, скифской красавицей, говорил, что ты можешь стать украшением любого европейского театра, а ты расчувствовалась над раненым летчиком, не сумела совладать с собой. Дорогой ценой заплатишь теперь за минутную слабость.

Развилка дорог. Направо — село Городище. Там — Гилле. Но они едут прямо. Наезженная колея змеится между возвышенностями, с обеих сторон наползает лес. Они все дальше забираются в лесную глушь. Все дальше, дальше, дальше.

Водитель жмет на газ, ведет бронированный «опель» на предельной скорости. Долговязый майор в черном дождевике что-то громко говорит ему, показывает на деревья. Он, вероятно, знает эти места и прикидывает, где удобнее остановить машину.

Колеса подскакивают на корневищах, «опель» бросает из стороны в сторону, трясет. Летчик прижимает руку к груди, болезненно стонет, вот-вот свалится с сиденья. Зося видит, как майор, с тревогой оглянувшись назад, быстро наклоняется к водителю, что-то говорит. Водитель сразу сбавляет ход, с еще большим напряжением всматривается в неровную дорогу, часто притормаживает, осторожно объезжает колдобины.

Зося неотрывно глядит на его сильные, рабочие руки, уверенно поворачивающие баранку руля то в одну, то в другую сторону. Вдруг непонятное чувство охватывает ее душу. Тревога и неясная надежда как бы сливаются вместе. Странный все-таки этот розовощекий немец с напряженным взглядом! Удивительная дорога, ведущая в лесную, безлюдную глухомань! Похоже, тут никогда не было немецких постов, в лесные хутора заглядывали разве только полицаи. «Не боятся... Будто нарочно забираются все дальше. Кого-то ищут?»

Высокий, вытянув шею, внимательно смотрит между деревьями, потом неторопливо кладет руку на плечо водителю. Тот понимающе кивает.

Машина съезжает на обочину. Мотор зачихал и смолк.

Зося испуганно жмется к летчику. В груди ноет. Тело охватывает томительный страх. Она смотрит на летчика и невольно загораживает его руками. Что собираются делать немцы? Почему остановились тут, в лесу? Рятуйте, люди!

Летчик, наверное, почувствовал дрожь ее рук. Опершись на локоть, с трудом приподнял голову. На нем уже не было шлема — остался там, на обочине шоссе. На рассеченный лоб упали свалявшиеся светлые волосы. Летчик открыл глаза, посмотрел в небо — серовато-голубое, близкое, безразличное. Повернул голову в сторону, увидел немецкую фуражку с высокой тульей. Лицо исказила гримаса отчаяния.

— А-а-а!.. — протянул он и сжал губы, словно подавляя резкую боль.

Майор Блюме быстро вышел из машины, открыл заднюю дверцу, чуть торжественным голосом произнес:

— Товарищ!.. Фрейлейн!.. Не бойтесь! Вы остаться здесь. Мы помогаль вам, как можно. — Он похлопал по плечу водителя. — Мой камрад тоже помогаль. «Фрайес Дойчланд»... Москва... Мой камрад... Мы просим вас искать свой товарищ.

Водитель между тем принялся за работу. Смешно ползая на четвереньках, сгребал в кучу листья и хвою, устраивал для летчика подобие лесной постели, старался так, что на лоб из-под выгоревшей пилотки сбегали крупные капли пота.

Из машины летчика переносили втроем. Зося бережно поддерживала ему голову и с тихим удивлением заглядывала в глаза, словно хотела сказать: «Я и сама не верю тому, что происходит». Водитель встал на колени, еще раз разровнял хвою и листья, затем осторожно уложил раненого, удовлетворенно сказал:

— Гут! Зеер гут, герр-майор!

Блюме широким шагом прошел к машине. Открыл дверцу, сел, достал из планшета листок бумаги, авторучку, стал что-то писать. Писал долго, насупившись, время от времени потирая пальцами левой руки крутой лоб, — вероятно, обдумывал каждое слово. Перечитал написанное, позвал водителя:

— Курт!

Показал ему бумагу. Тот быстро прочел и радостно закивал. Оба тихо и удовлетворенно улыбнулись.

Вновь хлопнула дверца «опеля». Майор и розовощекий водитель подошли к Зосе. Блюме дружески взял ее за локоть и, улыбаясь, вручил плотный, гладкий, похожий на картон листок, на котором в верхнем правом углу чернел большой герб вермахта, а внизу, под ним, что-то было написано по-немецки аккуратным, ровным почерком. Это — документ. Если фрейлейн встретится с немецкими солдатами или офицерами, она может предъявить его. Но только в случае крайней необходимости. Фрейлейн, безусловно, понимает, почему так?.. Да, да, могут быть неприятные последствия для него, майора Блюме. Очень жаль, что сейчас нет времени для более подробного разговора, но, возможно, они еще увидятся. Фрейлейн, если ему не изменяет память, знакома с генералом Штеммерманом и бригадефюрером Гилле. Это так, между прочим. Главное, что они теперь друзья, единомышленники.

Блюме наклонился к летчику — вероятно, хотел что-то сказать на прощание и ему, но Задеснянский лежал с закрытыми глазами, будто в забытьи, и майор лишь нерешительно дотронулся до его плеча. Выпрямился, вынул из кармана вальтер, положил рядом с изголовьем раненого. Достал две запасные обоймы, тоже положил на землю. Выпавший из обоймы патрон тускло блеснул в лучах вынырнувшего из-за тучи солнца.

Густые брови немца были нахмурены, бледное, продолговатое лицо выглядело усталым и настороженно-задумчивым. Нагнувшись, чтобы поднять патрон, он машинально поправил левой рукой висевший на шее почти под самым кадыком Рыцарский крест с бриллиантовыми зернышками.

Зося зачарованно смотрела на пистолет. Синеватый блеск стали гипнотизировал ее. Ей казалось невероятным все, что происходило вокруг. Это был какой-то радостный и одновременно пугающий сон. Разве не везли ее только что к бригадефюреру Гилле? Всю долгую дорогу она думала о предстоящем допросе, об ухмыляющемся звериной улыбкой Гилле, о возможных пытках. И вдруг этот лес, сурово-задумчивый взгляд немецкого майора, добродушная, совсем дружеская улыбка круглолицего водителя!

— Фрейлейн! Девушка! Комен зи хер! — позвал ее стоявший возле машины шофер.

Когда Зося подошла, он дружески положил ей на плечо большую, пропахшую бензином и табаком руку, кивнул в сторону офицера:

— Майор Блюме — товарищ Блюме. Понимайт? Мы хотим ждать вас, фрейлейн! Вы приходить к нам нах Корсунь. Майор Блюме — адъютант генераль Штеммерман. Понимайт?

— Да, да, конечно, понимаю, — почему-то виновато улыбаясь, торопливо ответила Зося. — Я обязательно... Да, да, я буду в Корсуне, я рада встрече с вами.

Последние слова она произнесла с такой искренней признательностью, что оба немца невольно переглянулись и приветливо закивали.

— Вам большой-большой спасибо, фрейлейн! Мы вместе с вами делаем... Как это по-российски?.. Делаем большой, исторический дело. Понимайт?

Розовощекий водитель, вероятно, был человеком добрым и словоохотливым. Ему не хотелось расставаться с девушкой, не высказав ей всего, что волновало его, что было делом всей его жизни. Но майор Блюме уже сидел в машине и с явным беспокойством посматривал на часы.

Опустив стекло, он строго сказал:

— Хёхсте цайт, Курт! — Помахал рукой Зосе: — Аллее гуте, фрейлейн!{8}

Водитель тем временем достал из-под сиденья большую жестяную коробку, вновь подошел к Зосе и со словами: «Унзер кляйнер презент, фрейлейн!» — высыпал у ее ног содержимое своего запасника: несколько банок консервов, завернутые в целлофан галеты, маленькие пачки концентратов.

— Ауф видерзеен, девушка! Рот фронт!

Он поднял вверх сжатую в кулак руку, потом быстро взял Зосю за кончики пальцев, поднес к губам ее ладонь и коротко поцеловал.

Загудел мотор. Многоцветный камуфлированный «опель» поплыл меж деревьями и вскоре исчез.

Летчик устало повернул к Зосе голову.

— Рот фронт, фрейлейн! — произнес он с болезненной улыбкой, сжал пальцы правой руки в кулак, но так и не смог поднять его. Ему хотелось сказать Зосе еще что-то ласковое, шутливое, однако силы опять оставили его. Беспомощно улыбнувшись, он закрыл глаза.

3

Капитану Зажуре никто не писал с начала войны. Письма искали счастливых, а он, Зажура, не считал себя таковым, поэтому всякий раз безучастно, даже с некоторой иронией, наблюдал, как взволнованно встречали сестру, приносившую почту, товарищи по палате. Заранее знал: его фамилию не назовут, поскольку ждать писем ему не от кого.

Но однажды утром старшая сестра сказала:

— Вот тут записка капитану Зажуре. Если спит, не будите, положите на тумбочку.

— Наконец-то и Зажуре письмо! — обрадовался за товарища юркий рыжебровый лейтенант, схватил костыль и заковылял к порогу. — Долго, видать, шло.

— Да не письмо вовсе. Записка. — Сестра понизила голос до шепота. — Снизу кто-то передал.

— И то дело, сестричка. Давай сюда, давай! Лейтенант сам был из тех, кого не баловала судьба: он тоже не получал ни писем, ни приветов. Может быть, именно поэтому с такой мальчишеской радостью схватил записку и стал тормошить Зажуру:

— Просыпайтесь, товарищ капитан! Подъем!

Максим сонно крутнул головой. Он не признавал чудес и не любил, когда его разыгрывали. От кого может быть ему письмо? Бессмыслица!

Лейтенант продолжал стоять возле койки, опираясь на костыль и держа в руке бумажку.

— Значит, не вам? А я думал, у нас один Зажура!

Максим окончательно проснулся, приподнялся на локте, взял записку. Когда собственными глазами увидел свою фамилию, иаписанную химическим карандашом на свернутом вчетверо тетрадном листке, почувствовал, как в груди потеплело.

— Спасибо! — кивнул он лейтенанту. — В самом деле мне.

Лейтенант шагнул к окну, но тут же обернулся: ему очень хотелось знать, что в записке.

— От кого? — не выдержал он.

Зажура быстро поднялся, надел халат. Если бы он знал — от кого! Неопределенно пожал плечами, как-то виновато улыбнулся лейтенанту и почти бегом направился по коридору к выходу.

В записке было всего два слова: «Выйди, Максим!» — и никакой подписи. Непонятное послание таинственного посетителя. Как в детективном романе!

Вот и просторный вестибюль. В мирное время тут гудела школьная ребятня, а сейчас во всем чувствовалась мрачная суровость госпиталя: сложенные горкой брезентовые носилки за деревянным барьером гардероба, санитар, набивающий мешок грязными бинтами, белые халаты на подоконниках.

Максим достал из кармана пачку трофейных сигарет, щелкнул зажигалкой — и вдруг: — Да вот он, товарищ генерал!

Зажура сразу понял, что это о нем. У каждого человека есть какой-то особый, загадочный нерв, который помогает среди множества разнообразных звуков и голосов почти безошибочно отличить голоса и звуки, относящиеся к нему, и ни к кому другому.

Максим обернулся, замер в выжидательной позе. К нему подошел пожилой мужчина в военном полушубке и обычной шапке-ушанке, на которой алела красная партизанская ленточка. Чуть позади остановился высокий, плотный генерал, тоже в полушубке, но в отличие от партизана в серой, немного сдвинутой назад каракулевой папахе.

Зажура и партизан молча пожали друг другу руки. Максим во все глаза смотрел на неожиданного посетителя, хмурил брови, стараясь припомнить, кто бы это мог быть.

— Вот ты какой, Максим? Довоевался, значит! — невесело выдавил из себя партизан.

— Так точно! — подтвердил Максим тоном человека, который медленно, но уверенно приближается к радостному для себя открытию. И неожиданно будто кто шепнул ему в ухо: «Ведь это Плужник! Дядька Плужник — председатель Ставкинского колхоза!..» — Андрей Северинович! — радостно воскликнул он. — Как вы сюда попали? Как разыскали меня? Он крепко обнял правой, здоровой, рукой старого партизана, горячо и нежно, как родного отца, трижды поцеловал в губы.

— Благодари товарища генерала, Максим! — степенно сказал партизан и обернулся к генералу: — Оце ж вин и е, товарищ генерал, наймолодший Зажура.

— Вижу, Андрей Северинович, — тихо и торжественно произнес генерал. — Узнаю Захарову кровь. Мальчонкой видел его, а все равно узнаю.

И опять густые Максимовы брови сосредоточенно сдвинулись. Генерал подошел ближе, положил сначала одну руку ему на плечо, потом другую и рывком притянул Максима к своей широкой груди.

— Ну, здравствуй, земляк!

— Здравия желаю, товарищ генерал! — громко отчеканил Максим. Посмотрел генералу в лицо и улыбнулся: — Только я вас, простите, не припоминаю.

А между тем все было просто. Генерал — давний друг Максимова отца. Еще в гражданскую сроднила их боевая судьба. И вот, словно горячий всплеск прошлого, сын Захара, рослый, немного грустный капитан с перевязанной несвежими бинтами шеей.

Дивизия генерала Рогача шла по Корсуныцине, спеша за танковым соединением. Самого же генерала неожиданно вызвало по срочному делу корпусное начальство. В штабе Рогача познакомили с Андреем Севериновичем Плужником, партизанским командиром, бывшим председателем Ставкинского колхоза. Они быстро договорились о взаимодействии в предстоящих боях. От служебных дел перешли к воспоминаниям и сразу почувствовали чуть ли не родственную близость: долго говорили об общих довоенных знакомых и друзьях, перенеслись мыслями в молодость. Генерал предложил зайти в госпиталь, недавно вместе с армейскими тылами перебазировавшийся в городок. И тут, в госпитале, они услышали знакомую обоим фамилию: Зажура.

Собственно, началось с того, что пожилой, несколько старомодный военврач — начальник госпиталя — пригласил их отобедать. За столом неторопливо говорили обо всем понемногу, прежде всего, конечно, о раненых из дивизии генерала Рогача. Начальник госпиталя не то в шутку, не то всерьез пожаловался комдиву, дескать, ему, старику, не дают покоя выздоравливающие бойцы и командиры. Едва поднимутся на ноги, сразу требуют — выписывай из госпиталя, отправляй в часть! Вот тогда-то доктор и назвал капитана Зажуру. Он, правда, из другой части, не генерала, но, по словам врача, настойчивее многих: каждый день надоедает просьбами о выписке, докучлив до невозможности. Совсем недавно пластом лежал, а чуть начал поправляться, сразу рапорт: прошу направить в часть! Плужник поинтересовался, как зовут капитана. Доктор назвал имя. Тут-то и задумались командиры: не приходится ли раненый капитан сыном Захару Сергеевичу Зажуре? Решили узнать.

— Вот так мы и разыскали тебя, Максим! — подытожил свой рассказ Андрей Северинович. Туго затянутый пояс перехватывал ему дыхание, но старик считал себя молодцом, способным терпеть это неудобство ради того, чтобы выглядеть бравым командиром-фронтовиком. — Зараз будем пробиваться прямо в наши Ставки. Чуешь, что у нас тут творится, Максим? — Голос Плужника стал таинственно-важным. — Окружили немца, зажали в кольцо. Войска двух фронтов соединились возле Звенигородки и устроили гитлеровцам крепкий котел. Ну, об этом ты, наверное, слышал! Войска Конева и Ватутина! Огромная силища! И наши Ставки уже освобождены.

— Бои идут в районе села. Немцы еще сопротивляются, — сухо поправил его генерал.

— Вот, вот! Слышишь, Максим, как дело-то повернулось? — Плужник провел по своим пышным, присыпанным седой изморозью усам.

Да, Максим слышал. Его сердце стучало радостно и взволнованно. Ставки освобождены. Теперь все как прежде. Можно возвращаться в родной дом, как когда-то приезжал он на летние каникулы из Харькова.

Поезд приходил обычно рано утром. От станции Максим пешком добирался до села. Дома в эту пору ни души! Отец — в поле, мать — в читальне или в районе на учительском совещании. Дверь на защелке, ключ в условном месте под порогом. В прохладной горнице чисто и опрятно, воздух напоен крепкими травяными запахами. На стене, над высоким комодом — россыпь фотографий в рамках и без рамок. На окне — любимый фикус матери. Добрую треть избы занимает печь, до самого потолка разрисованная красными и синими цветами. Старая, добрая печь, дарившая ему тепло и ласку!

Начало войны застало Максима в Москве, в просторном номере гостиницы, где он остановился после возвращения из заграничной командировки. Как раз укладывал в чемодан вещи, собирался вечерним поездом выехать домой, когда в репродукторе прозвучало страшное слово — война! Поначалу он удивился, даже не поверил. Но война уже была фактом, стучала во все двери, тревогой отражалась на лицах людей.

В номер вошел товарищ Максима, тоже лейтенант, но старше по возрасту. Сообщил, что ему звонили из Наркомата и приказали явиться к двум часам. Наверное, снова пошлют за границу, возможно в Соединенные Штаты.

— Только я решил никуда не ехать, — твердо сказал товарищ. — Буду проситься на фронт, в действующую.

— Напрасно! — возразил Максим. — Я бы с удовольствием поехал. Война через месяц-другой закончится, а такой командировки не скоро дождешься. Побывать в Америке!.. Нет, я бы не отказался.

— Через месяц-два, говоришь, война закончится? Блажен, кто верует. Ну а что ты собираешься делать после войны?

— Домой поеду, в село. Жена у меня там. Красивая, умная, но с характером. Не видел ее почти два года. И расстались мы не совсем хорошо. Старший брат приедет из Киева. Отец мой работает в МТС агрономом, мать — учительница. Мы с братом каждое лето приезжаем к ним. Побудешь месяц в селе — точно заново родишься. Одним словом — полная идиллия! После финской собирался съездить — не удалось: послали во Францию. А теперь вот опять...

— Идиллия, говоришь! — тяжело вздохнул товарищ. — Я тоже не против отдыха. — Он сел на диван, в его глазах загорелся недобрый огонек. — Только вот я что тебе скажу, Максим: плохой из тебя пророк. Война эта, по-моему, не на месяц и не на два. Тут надолго. Не знаю, право, насколько, но, думаю, надолго. Потому и не хочу лететь в Штаты, лучше — сразу на фронт.

Прав оказался товарищ! Сколько уплыло с тех пор месяцев — не счесть! Близится четвертая весна, а он, Максим Зажура, все еще не побывал дома, в родных Ставках. И не известно, когда сумеет поехать туда.

От парадной двери тянуло сквозняком — санитары вносили раненых. Плужник рассказывал последние сельские новости. Улыбаясь, что-то говорил генерал. Зажура слушал их, но думал о своем. Он чувствовал, как вновь становится озорным деревенским пареньком Максимкой. Отошли куда-то в прошлое последние годы, забылись раны. Всем сердцем он ощущал возвращение к старому, давно знакомому и близкому. И так захотелось увидеть свое село, переступить порог родной хаты, что он не выдержал, спросил:

— А далеко отсюда до Ставков?

— Вот те на! — удивленно развел руками старый партизан. — Забыл ты, выходит, свои края. Оно, конечно, не так близко, ежели пешим ходом. Суток двое надо идти. Но теперь у нас техника. Ежели на машине или, к примеру, на танке — рукой подать... Что, домой потянуло? О родных, видать, стосковался?

— Домой не отпустят, — мрачно проговорил Зажура. — Скажите отцу, Андрей Северинович, что не по пути мне сейчас домой, не та дорога.

Он не хотел кривить душой перед Плужником и генералом, не хотел казаться беспечным и беззаботным. Сколько ночей провел в мечтах, о родном доме, об отце и матери, о брате, а больше всего, пожалуй, о Зосе!

Плужник обернулся к генералу, понимающе прищурил глаза. Доктор сказал им, что капитана Зажуру порядком тряхнуло взрывом мины, пришлось делать сложную операцию. Но вот стоит он перед ними, и вроде ничего. Дело идет на поправку. Может, доктор преувеличивает опасность? Плужник оглядел Максима с ног до головы, даже ощупал его забинтованную шею. Что ж, пожалуй, есть надежда, что начальник госпиталя внемлет просьбе капитана, отпустит его на месяц в Ставки, к родителям. В родном доме быстрее долечится, наберется сил. Само собой разумеется, при условии, что он, Максим, даст твердое обещание в течение месяца оставаться в селе, не возвращаться раньше времени в свою часть.

— Неплохая идея, — сказал генерал.

— Блестящая идея! — воскликнул Плужник.

Зажура прикрыл рукой глаза, радостно улыбнулся, мысленно представив себе, как придет домой. Утренняя тишина. Белый снег в саду. Проталины возле хаты. Он, Максим, в распахнутой шинели бродит по берегу пруда, вспоминает детские годы и на противоположном берегу видит стройную фигуру Зоей.

В тридцать девятом году — тогда он заканчивал третий курс университета — Зося приехала к нему в Харьков. «Ты просил, чтобы я приехала, и вот я здесь. Будем жить вместе, просто так, не расписываясь!» Он снял комнату, крохотную каморку неподалеку от Сумского рынка. Месяц спали на жесткой койке, без подушек. Целый месяц она усердно, не жалея сил, хлопотала по дому, бегала по магазинам, стояла в очередях, а в глазах ее все тяжелее залегала тоска, с каждым днем твердела и углублялась какая-то пустота.

Потом приехала погостить мать Максима. Глаза Зоей еще больше потускнели, она стала молчаливее. Начались неприятности. В тесной комнатушке вдруг сделалось совсем невесело и неуютно. Известно, жизнь молодых трудно налаживается и порой легко, очень даже легко портится. Возвратившись как-то из института, Максим еще в коридоре услышал жаркий спор между женщинами. Мать укоряла Зосю: «Он мальчишка, только на третьем курсе учится, а ты на шею ему вешаешься! Ну зачем ты сюда приехала?..» — «Не я вешаюсь ему на шею, а он мне не давал покоя. Жизни не стало от его писем. Каждый день одно и то же: приезжай да приезжай!» — «Будь умницей, Зося, возвращайся к отцу, — умоляюще проговорила мать. — На что тебе дался мой Максим? Разве мало в селе других ребят? Возвращайся домой, девочка, не мешай Максиму учиться. А если любите друг друга, это с вами останется. Вот кончит университет, тогда и поженитесь». Хлопнулась об пол тарелка. Зося выбежала из кухни в коридор, красная, злая. Не взглянув на Максима, выскочила на улицу. А на следующий день, когда он был в университете, собрала свои вещи и уехала. На столе осталась записка: «Не знаю, люблю ли я тебя, но больше так не могу. Прости! Навеки твоя. Зося».

Про какой век думала? До какой поры оставляла его, когда писала эти жестокие слова?

— Как там Зося? — с душевной мукой на лице глянул Максим в глаза Плужнику.

Старик сначала отрывисто засмеялся. Смех его показался Максиму каким-то деланным, нарочитым. Потом Плужник расправил под поясом складки, примирительно сказал:

— Жива твоя Зоська, здоровехонька! — Секунду помолчав, добавил: — Все в порядке, Максим. Не кручинься.

Генерал взглянул на часы. Зажура перехватил его взгляд. Настало время решать: останется он в госпитале или поедет в Ставки.

— Пошли к начальнику госпиталя! — решил за него генерал. — Думаю, уговорим. Только так: месяц — из села ни шагу. А то я вашего брата знаю: вышел за госпитальную дверь — и сразу в часть, давай, дескать, мне роту. Если доктор отпустит, отвезу тебя домой. Вместе поедем.

Максим не думал в эти минуты ни о роте, ни о чем другом, кроме родного села.

— Спасибо, товарищ генерал! Если отпустят, я с радостью.

От волнения у него пересохло в горле. Какая-то острая льдинка сдавила сердце.

Из двери тянуло сквозняком, холодным и резким.

* * *

Гимнастерка была старой, солдатской, с чужого плеча, много раз стиранной, пахла дешевым мылом. Зажура подумал о своей гимнастерке, сшитой из добротного шерстяного материала. Ему стало жаль ее. Но тут же вспомнил, что гимнастерку всю залило кровью, и теперь, пожалуй, никто ее носить не будет.

Седоголовая сестра-хозяйка окинула Зажуру печальным взглядом, сокрушенно покачала головой. Скольких она вот так провожала в дальний путь! Кто еще живой, а кому не надо больше никакой гимнастерки. Спаси их боже!

Зажура спешил, ему не терпелось. Подтянул ремень, постучал твердыми каблуками сапог по полу, надел шапку. Вот и все! Можно в дорогу. В сердце нарастала, ширилась волнующая радость. Правда, еще побаливало плечо и левая рука была словно чужой. Но это пройдет — впереди целый месяц. Доктор настаивал на непременном условии: месяц только отдыхать, по возможности не волноваться, каждое утро делать лечебную гимнастику. Боже мой, да он согласен на что угодно, лишь бы побывать дома, вместе с отцом, матерью, старшим братом и... конечно же повидаться с ней, задиристо-веселой и колючей Зосей. Интересно, как она встретит его после стольких лет разлуки? Не забыла ли, что написала перед войной «навеки твоя»?

Дружба между ними завязалась давно, еще когда учились в школе. Вместе готовили уроки, зимой катались на лыжах, летом гуляли по лугу. Вместе бегали в соседние Пригары к кузнецу, где мастерили из жести ветряную мельницу. Вместе ездили в Корсунь осматривать плотину электростанции, что тянулась в кружеве белой пены от бывшего княжеского дворца до старого парка со столетними дубами и уходящими в небо каштанами.

Зося моложе Максима, и, может быть, поэтому он долго считал ее просто девчонкой, не замечал ее расцветающей красоты, оставался равнодушным к тому, что на нее все чаще заглядывались ребята-старшеклассники. Зосю сердило его равнодушие, и однажды она впервые пошла в клуб на танцы без него. Стала ходить туда каждую субботу, весело и беззаботно танцевала со старшеклассниками. Только тогда Максим разглядел, какая она красивая. А Зося, как бы дразня его, теперь все больше прихорашивалась, приходила в клуб в шелковом платье, в модных туфельках.

Как-то Зажуры всей семьей отправились в лес за еловыми шишками. Максим отстал от матери и брата, затерялся в глуши. Вдруг услышал хруст валежника. Оглянулся, а перед ним Зося, в короткой юбочке, ноги стройные, загорелые. Стоит и смотрит на него ласково, приветливо, с лукавой улыбкой в серых глазах. Может, давно смотрела, а он только увидел ее. Сердце у него дрогнуло и замерло, губы сделались жесткими, непослушными. В пору удрать, не видеть ее, да куда удерешь, если ноги приросли к земле и ни с Места! А Зося подзывает его к себе, просит поднять мешок с шишками, хотя там и поднимать нечего — мешок почти пустой. Однако она просит, точно насмехается над ним. «Подойди же, чего боишься! Не бойся, не укушу!» И он подошел, расстелил на траве ее полупустой мешок, сел. Зося присела рядом. Он положил ей на плечо руку. Она быстро обернулась, с иронией спросила: «Наверное, поцеловать меня хочешь? Хотя ты ведь мал еще, не сумеешь». И вдруг сама в коротком, клюющем поцелуе прижалась к его жестким губам.

Тот день запомнился ему на всю жизнь. Запомнились ее серые, диковатые глаза, и жаркие, полудетские губы, и неумелый, быстрый поцелуй. Какие теперь у нее губы? Не поблекли ли от поцелуев с другими? Сохранили ли верность ему, Максиму Зажуре?

Сестра-хозяйка проводила Максима в вестибюль. Там собрались ходячие больные, чтобы попрощаться с капитаном. На повороте лестницы мелькнула длинная, немного сутуловатая фигура начальника госпиталя. Хороший, добрый старик! Сутками на ногах. За каждого раненого душой болеет.

Неожиданно широко распахнулась входная дверь. Санитары внесли на носилках тяжело раненного офицера. Его забинтованная голова ритмично покачивалась в такт шагам санитаров. «А у меня еще целый месяц впереди», — почему-то с чувством стыдливой радости подумал Зажура, провожая взглядом носилки. Подкинул на спине тощий вещевой мешок, подошел к рыжебровому лейтенанту на костылях. Тот протянул ему пачку трофейных сигарет:

— Возьмите, капитан, на память.

Зажура машинально сунул сигареты в карман шинели.

— Ну, хлопцы, всего вам хорошего! — помахал он рукой госпитальным друзьям. — Скорого выздоровления! И чтобы не встречаться нам больше в этом не очень веселом заведении.

Снова ловко подбросил «сидора» и двинулся к выходу.

Дальше