Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Вас ждут, тридцатый

Тяжелым оказалось для Марины второе лето оккупации. Вызвали в управу, и там староста, мерзавец, жестоко избил ее да еще угрожал отправить к гебитскомиссару. А что она могла сделать, если коровенка совсем плоха, и литра молока не дает, и отец умирает, ему хоть бы глоток. Долго угрожал староста отправить ее в Германию, да, видно, есть бог, убили его вскоре партизаны.

Новый оказался умнее, никого не запугивал и с немцем умел хитрить, втерся в доверие, даже людей спасал, которых хотели забрать на чужбину.

Хотел новый староста Ваганчик, чтобы хоть как-то выжила деревня. Вот только в душу к людям не мог войти, и у них, и у самого, видно, душа кровоточила.

В соседней деревне Княжное фашисты арестовали учительницу Антонину Антоновну, которая в Жабянцах перед войной была завучем. Немногословная, задумчивая, с добрыми светло-серыми глазами. Говорили: партизанка. Нашли у нее под половицей пачку листовок. Три дня издевались, требовали, чтобы выдала сообщников, но она никого не назвала. И тогда ее казнили. Помнит Марина, как прощалась со своей любимой учительницей...

Согнали всю деревню на площадь перед церковью. Учительницу со связанными за спиной руками подвезли на подводе к виселице. Антонина Антоновна поднялась бледная, в глазах застыл ужас. Она окинула взглядом людей, хотела что-то сказать, но тут же, потеряв сознание, упала на подводу.

Толпа зашумела, кони рванули, люди шарахнулись в разные стороны, откуда-то появился немецкий мотоцикл, полицаи, опомнившись, погнались за подводой, а обезумевшие кони уже летели по огородам, на выгон, к реке, и немцы с полицаями за ними со своими пулеметами и все стреляли вслед. Подвода вместе с конями свалилась с крутого берега в реку, немцы еще несколько раз выстрелили куда-то вниз, и каждый выстрел ударял по деревне, как черная молния. Десять дней не разрешали хоронить Антонину Антоновну, чтобы нагнать еще больше страха на людей. И десять дней ее мать — сухонькая старушка в черном платке — сидела над убитой, у реки.

Маринка, возвратившись домой, не могла ни пить, ни есть, все перед глазами была убитая учительница...

Как-то прибежала домой с работы покормить отца, он себя плохо чувствовал, сидел на скамеечке у печи и курил самокрутку.

— Вы почему не в кровати? Ну-ка ложитесь! — прикрикнула на отца Маринка. — Одну простуду еле выгнали, теперь новую ищете?

— Э-э! — отмахнулся рукой отец. — Черт с ней!

До войны он считался лучшим скирдовальщиком в поле. Такие скирды делал, что, говорят, с них Чернигов можно было увидеть. Но однажды упал на вилы и покалечился. Когда началась война, в армию его не взяли, и немцы тоже не обратили на него внимания: калека.

— Плохо вам, батя? — наклонившись к отцу, спросила Маринка.

— Хрисантий приходил, — не отрывая взгляда от печи, произнес отец. Сорочка из темного ситца потемнела на спине от пота.

— И что?

— А вот то! — не поднимая головы, ответил он. — Сколько можно спасать тебя от этой аспидской Германии? Как возьмут они верх, никакого спасения не будет.

— Не возьмут, батя, — уверенно сказала Маринка, снимая с головы мамин платок.

— А знаешь, что Хрисантий говорит?

— Вам лучше знать, — ответила она, предчувствуя что-то недоброе.

Отец проковылял к окну, как будто для того, чтобы лишний раз убедиться, что никто их не подслушивает, выпрямился и тихим голосом сообщил, что немцы теперь рыщут по селам, невинных расстреливают.

— За что же невинных? — испуганно спросила Маринка.

— Это — супостаты! Кара божья! — рассердился отец. — А ты по селам болтаешься. Вот как возьмут они свое, тогда и здесь спасения не будет.

Маринка молча смотрела на отца. Он еще больше рассердился:

— Чего смотришь?

— Смешно, — заговорила Маринка. — Красная Армия придет, а с ней и Николай, братик мой старший. Да и вы сами не верите в эту божью кару.

— Я Хрисантию верю, — буркнул отец и насупился. Самокрутка дымилась у него прямо под носом, и казалось, что узловатые пальцы отца вот-вот обожгутся о нее. Он вернулся к печи, с трудом нагнулся к дверце и со злостью бросил туда окурок. — Пока власть у немцев, нечего крутиться у них на виду.

— Страшно боюсь я их власти! — отрезала Маринка, чувствуя, как после спора с отцом на душе становится легче, появляется уверенность.

— Власть, — конечно, сила, — буркнул отец.

— У нас тоже сила. Говорят, скоро сигнал будет, чтобы во всех деревнях жгли управы и резали немцев.

— Что?.. — вздрогнул отец, и в его глазах промелькнула не то насмешка, не то подозрительная настороженность. — Откуда знаешь?

— Люди говорят.

— Дура! — хрипло выдавил отец. — Молчи, не то прибью!

Маринке стало смешно.

— Вы что, отец?.. Хватит того, что нас фашисты убивают.

Ей недавно стукнуло семнадцать. С виду — простенькая, тонкобровая, но во взгляде, в красиво поднятой голове чувствовались порывистость, еще не пробудившаяся сила. Перед самой войной окончила девятый класс, была отличницей, в школьном хоре никто лучше ее не пел. Маринка, Маринка, в Киев поедешь, соловьем на всю страну петь будешь... Ой, Марина, где те мечты? Какими ветрами разметало их, на каких пожарищах они сгорели? Немцев, правда, в их деревне почти не видели, война прошла стороной, ее огненные смерчи пронеслись по большим дорогам, по магистральным направлениям. Но в Жабянцах слышали, что враг уничтожает все на своем пути, что наших пленных тысячами расстреливают в лагерях, что, мол, не будет уже Советской власти и что будут фашисты всех выселять, вырезать, травить под корень, а эта земля будет принадлежать отныне и навечно немецкому рейху, немецкому оккупационному режиму. У фюрера — миллион танков, кричало радио, у фюрера лучшая в мире авиация, фюрера ничто не может остановить, он — само провидение, сам перст божий, которому обязаны покориться рабы на всех завоеванных рейхом территориях...

Кому-то должна была Маринка излить сейчас душу. Подалась через огород к Фросе — подружке. А там сплошные слезы. Возвратилась Фросина мать из дальних краев, разыскивала пленного мужа. Все лето проходила. Почерневшая, измученная, еле доплелась назад, в Жабянцы. Узнала, что муж в плен не сдался и погиб в первом же бою на границе. Траур сейчас в доме, глаза опухли от слез.

Фрося вывела подружку в сени.

— Что мне делать, Мариша? — сквозь слезы спросила Фросенька. На ней длинная темная юбка, кофты нет — в одной сорочке с широкими бретельками на белых плечах. Маленькая Фрося в последний год стала выглядеть старше, даже голос изменился.

— А мне лучше, думаешь? — вздохнула Маринка. — Отец все время на меня ворчит. Говорит: в Германию могут забрать.

— Я бы уже и в Германию поехала. Чтоб она пропала, такая жизнь!

Маринка разозлилась, прикрикнула на подругу, чтобы не плела чепухи. Вон, отец Фросин геройски погиб в бою, о Николае ничего не слышно, мама до сих пор не возвратилась, все разыскивает его где-то.

— Так же найдет, как и моя, — сказала грустно Фрося, подперев кулаком полненькую щечку.

— Ну, ты как хочешь, а я ее поддамся! — решительно произнесла Маринка.

Словно испугавшись, что она сейчас уйдет, Фрося вцепилась в ее локоть, быстро заговорила об их дружбе, об их комсомольской клятве. Только вместе! Что бы ни случилось — вместе! Нужно пробраться к партизанам.

Говорили в темных сенях, а на душе становилось все светлее, и весь мир казался добрым, щедрым, таким, каким был до войны. Вот они наберут харчей, придумают какую-нибудь причину для отвода глаз, чтобы потом немцы не цеплялись к родителям... Правда, не так-то оно и просто, все нужно продумать, взвесить. Что, например, надеть? Брать ватники или пальто? И какую обувь, чтобы надолго хватило? Да и посуда не последняя вещь, может, там понадобятся кружка или кастрюлька. Нож обычный, домашний не подойдет. Нож для партизана — первое дело. Без ножа в лес и носа не суй.

Побежали девушки к своей однокласснице Сане, на другой конец села.

— Солнышко, одолжи нож, тот, который твой Василек у немцев на крашенки выменял, — тихим голосом попросила Маринка.

— Хороши ж у вас паляницы, что своим ножом нельзя отрезать! — подозрительно посмотрела ей в глаза Саня, бледная, чахоточного вида девушка.

— Пойдем с Фросей в Глуховку наниматься на лозовую фабрику, — начала плести небылицы Маринка. — Там, говорят, хорошо платят и в Германию не заберут.

— Работнички! — съязвила Саня. Отец ее уже третий месяц служил в полиции. Всегда был ленивым, неповоротливым, спал на колхозных собраниях, на свадьбах, даже в компании мужиков, когда собирались возле сельмага. Но в последнее время за ним начали замечать удивительную активность. Все-то он шныряет по деревне, все что-то вынюхивает...

— Ну что, дашь? — кошечкой прижалась Маринка к Саниному костлявому плечу.

Саня пошла в комнату искать нож, возвратилась со сдержанной улыбкой на худом продолговатом лице.

— И я с вами, — неуверенно сказала она. — Если родители отпустят.

— Конечно... Только мы сначала сами... разведаем, а потом и компанией можно.

У забора уже ждала Фрося:

— Почему так долго? Я уж думала, тебя Санька в полицию повела.

— Наверное, и повела бы, если бы правду узнала, — гордо, с легким вызовом ответила Маринка. Теперь она не чувствовала себя беззащитной, голыми руками ее не возьмешь.

Вечерело. Из леса на деревню наползали сумерки, словно болотный туман. Но сейчас эти сумерки уже не пугали.

Наоборот, таили в себе что-то загадочное, и хотелось верить, что там, в лесных чащах, есть другая жизнь, только бы им добраться до партизанского отряда.

* * *

До рассвета было еще далеко, когда Маринку что-то словно подбросило на кровати. Кто-то зовет ее?.. Вгляделась в темные окна, прислушалась. Ничего не услышав, снова начала засыпать, и поплыли перед ней картины из далеких довоенных лет. Вот отец, посадив ее на плечо, несет по лесу, молодые березки приветствуют их, нежно что-то нашептывают, голубят. Вот на поляне пасека деда Карпа. Солнце ласкает красные ульи, белую дедову бороду, его желтую соломенную шляпу. Пчелы гудят вокруг деда, Маринка смеется, и все вокруг в золотой дымке смеха. А тут и пес Дружок выскочил на поляну и все прыгает вокруг Маринки, и все хочет схватить ее за руку...

Маринка! Маринка!

Приоткрыла глаза и увидела, что над ней склонился отец. Тормошит, будит. Сразу сообразила: что-то случилось.

— Стучат... — выдохнул отец.

Она быстро вскочила, нащупала в темноте мамин платок, накинула на плечи. Подошла к двери, замерла. Наконец услышала чей-то голос, похожий на стон.

— Есть здесь кто-нибудь?.. Люди!..

Голос был слабый, но настойчивый. Это придало Маринке смелости. Спросила громко, как бы угрожающе:

— Вам кого?

Никто не ответил, только послышался жалобный вздох, и сразу же за дверью кто-то разразился надрывным кашлем.

Уже ничего не соображая, она быстро оттянула тяжелый, холодный засов.

Дверь открылась, и в первое же мгновение ей в глаза ударило звездное просо и ночной холод окутал всю ее худенькую фигурку. Она вгляделась в темноту и вдруг увидела человека, который устало прислонился плечом к дверному косяку. Он поднял голову, видно, хотел что-то сказать, но тут же снова глухо закашлялся.

Маринка бросилась к нему. Наверное, свой... Раненый? Может, убежал из плена или из фашистской тюрьмы...

Когда завела в дом, рассмотрела на нем кожаную куртку и шлем, какие носили летчики. Она догадалась: наверное, упал где-то за деревней. Искал прибежище и добрел до их дома.

— Закрой двери! — крикнул из темноты отец.

Она метнулась к двери и с грохотом закрыла. Словно от всего мира отгородилась. Посадила незнакомца на скамью. Он уже немного пришел в себя и спросил:

— Немцев близко нет?

— Нет... товарищ, — успокоила его Маринка. — К нам в деревню не заходят. Только полицай Гаман... — И осторожно дотронулась рукой до его кожаной куртки. — А вы... летчик?

— Летчик, — сказал незнакомец и тут же болезненно скривился от неосторожного движения. Потом протянул ладонь к двери и пробормотал: — Там... товарищ...

— Где? — испуганно спросила Маринка.

— На улице, — качнул головой летчик.

Маринка растерялась. Она и представить себе не могла, что делать дальше, куда девать раненых, что будет потом. Почувствовала только необходимость бежать, искать, спасать.

Огонек плошки метался от ее порывистых движений, тени вытанцовывали на стенах, на потолке. Сказала отцу, чтобы дал летчику воды, посмотрел за ним, а она быстро... Сейчас...

В деревне тишина. Всё в глухом напряжении. Маринкины нервы натянуты как струна. Николай, старший брат, возвратившись с финской, рассказывал, как однажды их обстреливали снайперы. Был страшный мороз, снег по пояс, все вокруг белое, безжизненное, только сердце стучит как сумасшедшее, вырывается из груди. Лежать нужно неподвижно, иначе снайпер сразу же снимет. А сердце так и бьется, так и заставляет вскочить на ноги. Кто, не выдержав, вскакивал, тот получал пулю...

Она увидела другого летчика неподалеку, у забора. Он лежал неподвижно. Пришлось звать отца и волоком тащить его в дом. Случайно дотронулась до его шеи — что-то липкое, горячее. Молчал, даже не застонал...

— Ранен в шею и живот, — сказал первый летчик.

Он уже совсем пришел в себя. Наверное, его только контузило при падении. Ощупал себе руки, грудь, попытался пошутить:

— Ну, меня-то ремонтировать недолго.

А под его товарищем уже была лужа крови. Отца это испугало, он тайком перекрестился и забился в угол. Но Маринка в таких вещах разбиралась, научили ее в школе на курсах военных медсестер. Знала, как бинт накладывать, где нужно перевязать потуже, чтобы остановить кровотечение. Летчик истекал кровью. Приподняла его голову и сразу же почувствовала, как по руке снова потекло что-то горячее. Господи! Это ж его жизнь лилась сквозь ее пальцы на земляной пол...

Первый летчик сел на скамью, утомленно оперся руками о стол, черный цыганский чуб упал ему на лоб. Посмотрел на товарища, около которого возилась Маринка, и в глазах его появилась строгость — словно дымом пожарищ повеяло от них.

— Как же вы его не уберегли? — спросила девушка, почувствовав в себе уверенность и властность хозяйки.

Он простуженным голосом ответил, что это их судьба не смогла уберечь, а они летали хорошо.

Вдруг тот, что был на полу, застонал. Маринка услышала отрывистую речь. Уловила какое-то странное слово, совсем выразительно и отчетливо прозвучало гневное и жестокое: «Цурюк!» Маринка так и застыла. Он говорил по-немецки. Он был немцем, это было ясно.

— Немец? — растерянно спросила она.

— Да, немец, — ответил чернявый летчик, будто говорилось о чем-то обычном, и видно было, что он сейчас ищет выход, думает, как ему быть дальше. Повернул к Маринке потемневшее, смертельно уставшее лицо. — Наш немец... Коммунист...

— А-а... — понимающе кивнула она.

Ситуация была трудная. Глядя на летчика, девушка все отчетливее понимала его душевное смятение. Оставить товарища и идти одному? Но он же не знает ни этих людей, ни этой деревни, и поэтому ему тяжело решиться на какой-нибудь шаг. Видно, страдал, мучился от бессилия, может, даже завидовал этому немцу на полу, потому что сейчас легче было умереть, чем жить. Умирая, его товарищ оставался верен долгу и чести.

Маринка вдруг почувствовала на себе взгляд немца. Полное, отекшее лицо его размякло и стало добрым и беспомощным. Показалось, что к нему вернулось сознание, и у Маринки вырвалось:

— Я вам помогу... Не бойтесь... — Она поддерживала его голову и говорила в полузакрытые глаза, словно утешала: — Повезем вас в лес... К нашим... К деду Карпу...

И отец, почти одеревеневший от страха, тоже утвердительно кивнул: да, повезут, сегодня же отправят в лес, где есть свои люди, где можно найти убежище и помощь.

Отец, оказывается, что-то знал, и Маринка взглянула на него с удивлением. Кашлял, кашлял себе около печи, а, оказывается, вон какой...

Да, конечно, надо торопиться. Плохонький конь стоял в сарае еще с прошлого лета, остался со времен отступления — вот его и впрягут. Маринка метнулась к подружке, та присоединилась к ней; взяли хлеба, принесли одеяло, чтобы прикрыть раненых. Фрося еще и бутылку молока добыла.

Немец спал на полу, а когда начали его переносить на подводу, проснулся, взял Маринку за руку и благодарно пожал. С перебинтованной шеей, перевязанный крепким полотенцем, он изредка негромко стонал.

Чернявый летчик сказал ей, что немца зовут Гельмут, он славный человек, надежный товарищ. Сам назвался Павлом Донцовым, но званию он капитан, хотя сейчас это все равно. На войне у всех одно звание — солдаты. И кровью одинаково истекают, и когда со смертью встречаются — всем одинаково жить хочется.

Говорил Павел, а в добрых, хороших глазах его то тоска появится, то затеплятся они нежностью.

Начал накрапывать дождик, и небо еще больше потемнело. Павел задержал девушку у порога.

— Скажите хоть, как называется ваша деревня? — виновато спросил он. — Всякое бывает.

От этих слов на нее словно теплом повеяло. Назвала деревню, он поблагодарил и секунду помолчал, как бы запоминая. Маринка еще не знала, что будет дальше, кто повезет летчиков, ее пугала сама мысль о дороге в темную лесную глушь, да еще сейчас, глубокой ночью. И если бы теперь кто-нибудь напомнил ей, как они с Фросей собирались убежать к партизанам, она, наверное, не поверила бы. Нужно было решаться. Боялась, успеют ли вернуться к утру. Ведь в деревне спросят, куда девали коня. Полицай Гаман первым заглянет в сарай.

Все решила Фрося. У нее всегда так: будто в шутку что-то скажет, а глядишь — умно.

— Я маме уже сказала.

— Что? — не поняла Маринка.

— Ну... что едем. К деду Карпу, на пасеку.

Вот и все, едут, значит. Долго же они собирались, чтобы так мгновенно решиться, все оставить, распрощаться с отцом. А он и не перечил...

На улице послышались шаги. У подводы все замерли, Кто бы это? Сюда зайдет или пройдет мимо? Маринке казалось, что она не выдержит, закричит от страха. Не знала она, что бывают такими страшными эти шаги в темноте, когда на тебя надвигается темная неизвестность. И вдруг — тишина. Словно кто-то затаился. А может, и не было никого?

Отец заторопил их:

— Пора!

Но Маринка, поборов в себе испуг, снова все взяла в свои руки. Тихо! Кто там? Не полицай ли прошел по улице?

Она приблизилась к забору и столкнулась лицом к лицу со старостой Ваганчиком. Почувствовала, как ноги становятся ватными и не хватает сил даже что-нибудь сказать, хотя бы поздороваться. Стоял он перед ней с палкой, высокий, сутулый, и, хотя лица его не было видно, почувствовала она подозрительную настороженность. Спросил, почему толкутся во дворе. Где отец?

«Если пойдет к сараю, — подумала Маринка, — ударю сзади... Лишь бы палку найти...» Однако взяла себя в руки. Откуда-то появились подобострастие, предупредительность.

— Хотим дровишек привезти... в лес же ходить не разрешают, — начала выдумывать Маринка. — Мы только с краю, господин староста... Немного хворосту на две семьи, господин староста...

— Ночью за дровами?

— Чтобы никто не видел, — смутилась Маринка, не сообразив, что выдала себя и этим, возможно, поставила под удар свою семью.

— Вот я и вывел тебя на чистую воду, девка, — проскрипел староста, внимательно оглядывая двор. — Зови отца!

«Убью, убью!.. — лихорадочно подумала Маринка. — Вот только спиной повернется. Теперь все пропало. Другого выхода нет».

Но отец почему-то не испугался. Взял старосту под руку и отвел в сторону. Марина и Фрося, сжавшись от страха, ждали, чем все это кончится. Но отец, уйдя со старостой за ворота, быстро вернулся. Только по одышке видно, как разволновался. Нужно, сказал, быстрее ехать. Через Вербную Балку, к Ступаковским озерам. И чтобы утром подвода и конь были во дворе. Распрячь, подложить сена, и ни на шаг со двора. Возможно, немцы уже днем будут в деревне. Ищут летчиков.

— А он что, догадался? — побледнела Маринка, провожая глазами уходящего старосту.

— У него свои дела, у нас свои, — неуверенно ответил отец, и Маринке показалось, что он что-то недоговаривает. — Езжай, до утра недолго осталось.

Летчик Павел тоже заторопился. Его рука лежала на кобуре, видно, готовился к худшему. Маринка осторожно вывела коня на улицу. Фрося шла с другой стороны, держала руку на потной холке, словно хотела успокоить животное.

Далеко за деревней выглянул краешек красной луны, будто кровавый глаз прищурился, следил, что там творится в глухую ночь в Маринкином дворе.

— Ты, доченька, не задерживайся, — шепотом попросил отец.

Чего ей задерживаться? Самой страшно, не дай бог, на полицая нарваться. Жалко отца оставлять одного. Да и себя жаль. Такая жуткая, недобрая ночь, и на душе тяжело.

— Батя... я скоро... — стараясь казаться бодрой, успокоила она его.

Поехали. Прямо в темноту, в черную неизвестность.

Маринка обернулась. Отец стоял, подняв руку, не то хотел что-то сказать вдогонку, не то прощался. Грустно, безмолвно прощался. Ох, господи...

Маринка вела коня по раскисшей от дождя улице, стараясь обходить большие лужи.

Деревня постепенно отступала в темноту. Когда поднялись на возвышенность, Маринка оглянулась и увидела, что луна уже выкатилась из-за горизонта и зависла над землей, огромная, красная, а под ней в низине холмиками темнеет деревня. Хат не видно, только холмики, холмики. Где-то там и отец остался. Зашел, наверное, в хату, сел на скамью и думает: как ему дальше быть? Ваганчик, конечно, о чем-то догадался. Чудной он какой-то, этот Ваганчик, Сказал, что вывел ее на чистую воду. Так почему же тогда ушел со двора? И отец вроде бы не очень его испугался, стали сразу же о чем-то шептаться...

Ехали молча. Немец тихо стонал в темноте. Чернявый летчик в кожаной куртке сидел на передке подводы и держал руку на плече своего товарища. Маринка дергала вожжи и изредка ласково поглаживала коня. А он, словно понимая ее, при каждом ее прикосновении пытался идти быстрее, еще сильнее упирался грудью в постромки, но потом снова бессильно опускал голову и ступал, тяжело переставляя ноги.

На горизонте показалась черная полоса леса, и Маринка сказала Фросе:

— Хороший груз везем для лозовой фабрики. Когда-нибудь доберемся и туда.

Фрося не отозвалась. Ей эта дорога была не под силу. Совсем запыхалась. Однако на подводу не просилась, держалась из последних сил, понимая, что нельзя перегружать хилого коня. Вот привезут они раненых к деду Карпу и — быстро назад, не будет времени и передохнуть ему. До утра нужно успеть. Пока немцы не наскочили, пока полицай Гаман не привел их во двор. Может спросить: почему коня нет? Куда девалась подвода? Вон и следы видны за ворогами, прямо в лес ведут. Ага! С партизанами связь поддерживаешь?

Маринка невольно оглянулась. Не слышны ли там шум, крики, стрельба? Луна становилась больше, отчетливее, наливалась кровавой краснотой, и от этого Маринке казалось, что ее видит весь белый свет. Нет дороге конца, лес как будто и близко, а добраться до него никак не могут, и конь из последних сил бредет по размытой дороге. А ехать нужно, назад дороги нет, раненый немец на подводе стонет. И если его не довезут до деда Карпа, то здесь, на подводе, он, бедный, и скончается.

Маринка вдруг словно почувствовала себя старше, у нее появилось удивительное чувство, которого раньше не было, — чувство ответственности. До сих пор жизнь казалась ей легкой и беззаботной. Даже с приходом немцев, когда на ее плечи свалилось хозяйство, уход за больным отцом, она еще не чувствовала себя взрослой. В школе училась на пятерки, без принуждения, не напрягаясь. Мать у нее была сильная, трудолюбивая, с такой матерью не наживешь мозолей, все берет на свои натруженные плечи. А когда после травмы отец стал почти калекой, мать не гнушалась и мужской работы. Маринка только помогала по дому. А теперь, по дороге к деду Карпу, она словно увидела свою жизнь со стороны и почувствовала свою суровую ответственность за жизнь раненых летчиков.

— Девушка! — тревожно позвал Павел. — Останови коня, кажется, мой товарищ не дышит.

Бросились с Фросей к нему, в темноте не видно, как он там, только качнулось серое пятно лица и послышался хриплый стон. Дышал с трудом. Жив, страдает бедняга, губы пересохли, на лбу выступили росинки пота. Маринка поправила на нем теплое одеяло.

— Скоро уже, — уверенно сказала она, чтобы подбодрить Павла, хотя на самом деле было еще далеко.

Подобрала вожжи, чтобы двинуться дальше, но Павел взял ее за руку. Не знал, что сказать, беспомощно держал ее пальцы. Горячая волна захлестнула ее, стало душно. Она ласково провела ладонью по его влажному лбу.

— Вы ложитесь, — сказала тихо и грустно.

Он снова схватил ее ладонь, маленькую и тугую. Она гладила, утешала:

— Ложитесь, ложитесь...

И ей почему-то стало очень хорошо, легко, словно она очутилась не в темном лесу, а в солнечной березовой роще и они только вдвоем, вдвоем на всем белом свете. Отчетливо представила себе продолговатое юношеское лицо, растрепанный черный чуб, смущенный взгляд...

Подъехали к опушке леса. Тут была старая, еще с довоенных времен вырубка, темные пни заросли терновником, молодым лесным орешником, шиповником, и вся эта вырубка, подернутая предутренним редким туманом, казалась похожей на притаившееся вражеское войско.

Вскоре Маринка уже могла лучше рассмотреть летчиков: широкое, желтое пятно лица Гельмута; худое, обескровленное лицо Павла, который сидя дремал, склонившись над товарищем. Ему, наверное, нет и двадцати, узкоплечий, вихрастый, совсем еще мальчишка. Сидел с закрытыми глазами, но в его позе чувствовалась настороженность, правая рука на расстегнутой кобуре, в любой момент готова выхватить оружие.

Быстро рассветало.

Уже прошли вырубку, когда издали, со стороны деревни, донеслись звуки выстрелов. Стреляли из автоматов короткими очередями, и эти далекие выстрелы звучали на этой просторной, пахнущей цветами поляне так громко, что Маринке вдруг показалось, что стреляют по ним. Она невольно ускорила шаг. Фрося тоже схватилась за уздечку и потянула коня в ближайший кустарник.

— Немцы! — испуганно прошептала она. — Ищут.

— Пусть ищут, — со злостью отрезала Маринка. Когда въехали в дубняк, стрельба прекратилась. Но все были насторожены. Павел вытащил пистолет.

Неожиданно Маринка вздрогнула от пришедшей мысли: как же они возвратятся до утра? Ведь там уже немцы стреляют, значит, посты кругом, патрули... Но первым делом, главным пока делом было найти деда Карпа. Он раненых дальше отправит, на него можно положиться...

А вот наконец и он. Вышел из хатки. Весь в белом, и борода белая. Его, видно, тоже та стрельба подняла с постели. Узнав Маринку, нахмурился. Подошел к коню, похлопал по холке, кашлянул.

— От немцев удрали, что ли? — спросил, не здороваясь.

— Угу, — виноватым голосом сказала Маринка.

— Видишь, какую стрельбу устроили, черти! — прогудел дед Карп. — Мало им дня, уже и по ночам толкутся. — Он потянул коня туда, где у него было сено, сложенное в стожок. — Распрягайтесь.

Маринка покачала головой. Ей нужно возвращаться, деревня далеко. Скороговоркой сообщила о раненых летчиках, что были на подводе, и попросила деда Карпа перевезти их к партизанам. Сама бы это сделала, да нет уже времени, нужно до утра успеть в деревню. Говорила, а сама, крепко схватив деда за руку, с мольбой смотрела в глаза. Пусть конь хоть минуту отдохнет, и быстрее назад...

Но дед Карп решительно взял коня за уздечку.

— Ты что, не слышишь? — кивнул в сторону деревни.

— Слышу, дедуля.

— Так сиди и не решайся.

— А как же отец?

— Ты о себе подумай, а не о нем, — строго сказал дед Карп. — Он себя в обиду не даст. Там везде свои люди. Спрячут. А ты прямо к этим чертям в пасть? На первой же сосне повесят.

Маринке стало совсем страшно. Она молча смотрела на деда Карпа и часто моргала глазами. Слава богу, что стрелять перестали. Может, все обойдется... Дед Карп подошел к ней, приголубил, стал успокаивать. Хорошо, что она привезла раненых летчиков, за это ей люди спасибо скажут и партизаны ей благодарные будут, а к отцу, видно, придется возвращаться на следующую ночь.

Не распрягая, подвели коня к стожку. Павел слез с подводы, подошел к деду. Они поздоровались.

— Попить бы чего-нибудь, папаша, — попросил он.

— А вы в дом заходите, я вас и напою и накормлю, — пригласил дед Карп.

Открыл низкую, скрипучую дверь. Повел гостя в дом. Маринка и Фрося за ним. В мазанке было полутемно, пахло сухой травой. На грубо обтесанном столе горела плошка, стоял кувшин с водой, около него кружка. Эту кружку и дал дед Карп Павлу.

— Вы садитесь, садитесь, — засуетился дед.

Но летчик вдруг замер и сжал от боли зубы. Стянул с головы кожаный шлем. Наконец взял кружку, стал жадно пить.

Девушки молча смотрели на него. Словно впервые поняли, что перед ними действительно настоящий небесный сокол, который долетел сюда с далекой Большой земли.

За окном послышался конский топот. Кто-то изо всей мочи гнал коня, мчался как стрела по лесной дороге. Пасечник вышел во двор. Новый гость? На коне сидел мальчонка, держа в руках веревочную уздечку.

— Миша, ты? — сразу же узнал мальчика дед Карп. Тот часто приезжал с отцом сюда, на пасеку.

— Как к Григорию Ивановичу проехать? — задыхаясь, спросил Миша у деда и припал грудью к конской гриве.

Это он узнавал дорогу к партизанскому отряду. На рассвете к партизанам летел. Дед догадался, что неспроста. Мишу он хорошо знал, и отец у него был человеком порядочным и честным, в первые же дни войны ушел на фронт.

— За Глухой Балкой наши стоят, — сказал дед. — Ты чего сорвался среди ночи?

— Немцы в селе, дедуня.

— А ты как же... оттуда?

— Меня Коля послал, чтобы я Маринку предупредил.

Дед Карп знал, что Коля, работавший в довоенное время в колхозе трактористом, сейчас поддерживает связь с партизанами. Значит, чтобы предупредить Маринку, послал он за ней вслед мальчонку. Пришлось бедняге пробираться через торфяное болото, через старый колхозный сад, шел пешком, тянул на поводке своего гнедого, иначе не выбрался бы из деревни, не смог бы обмануть немецких солдат. Ночью со всех сторон окружили Жабянцы, куда там — ни пройти ни проехать. По дворам ходят, ищут каких-то летчиков, которые вроде бы упали где-то в поле.

В эту минуту Марина появилась на пороге. Уже рассвело, небо посерело, поблекло, густой туман укрыл поляну. Но Миша сразу же узнал девушку:

— Коля велел предупредить, что появились немцы, летчиков ищут. Но все молчат.

— Как там мой отец? — встревоженно спросила она.

— Коля сказал, чтобы ты не переживала, — мальчик похлопал по крупу своего измученного, потного коня. — Все наши попрятались, ждут, когда немец уйдет.

Марина взяла коня за уздечку. Старенькие мамины сапоги натерли ей ноги, хотелось самой сесть верхом и быстрей домой. В теплую хату, к отцу.

— Я поеду, — сказал Миша, натягивая веревочную уздечку. — Коля сказал, чтоб я сразу возвращался.

— Смотри берегись, Миша.

— А я опять через торфяное болото, не поймают. — И грустно добавил: — Вот если бы мне тоже можно было к партизанам...

— Не дорос еще, — строго сказал дед Карп. — Давай езжай.

Мальчонка опустил голову. Не хотелось ему возвращаться назад, а может, и боялся ехать опять через торфяное болото, через немецкие посты. Да и холодно в ветхой одежонке. Уже потянул уздечку-веревочку, уже повернул коня к лесу, как вдруг остановился:

— Дед!

Тот тяжело подошел к нему:

— Ну, чего еще?

Миша потянулся к нему всем телом и тихо сказал:

— Вы тоже тут долго не сидите. Коля предупредил, что могут и сюда наведаться. Слышите, как стреляют?

Он кивнул в сторону деревни. За лесом в утренней тишине изредка раздавались далекие выстрелы. Как будто охотники на охоте загоняли дичь.

Когда Миша уехал, дед Карп зашел в дом, опустился на скамью. Марина и Фрося остались во дворе, возились на подводе с раненым. Павел, расстегнув куртку, дремал на корточках у стены. У деда сжалось от жалости сердце.

— Господи, прости нас и защити, — горько пробубнил он. — Чем же я вас накормлю, соколики вы мои?

Подумал минутку, встал и направился в сени, где у него была припрятана кое-какая еда.

Решили подождать на пасеке до вечера. Кто его знает, может, в деревне затихнет, уляжется тревога, и Марина с Фросей смогут вернуться домой. Дед знал, что на следующую ночь наведаются к нему гости из партизанского лагеря. Они и заберут с собой летчиков.

Скромно позавтракали тыквенной кашей, напоили чаем Гельмута. Конь спокойно жевал за домом свежее сено. Солнце поднялось высоко, в лесу было жарко, безветренно.

Поляна, где стояли ульи, была обкопана глубоким рвом, который защищал пасеку от непрошеных гостей — диких кабанов, лосей и других зверей.

Гельмута перенесли в дом. Пусть полежит до вечера, может, ему станет легче, наберется сил. Дед Карп все старался подсобить несчастному, неотлучно сидел около него, будто сестра милосердия, горько вздыхал, что-то бубнил себе под нос. Фрося готовила обед в летней кухне. А Марина с Павлом сидели на завалинке, разговаривали.

— Виноваты мы перед вами, девушка, — говорил Павел, — оторвали от дома, от отца...

— Напишу на вас жалобу, — хмуро отшучивалась Марина.

— Только после войны, Маринка.

— А я сейчас напишу.

— Тогда хоть адрес мой запомните, чтобы знали, куда на меня писать. Адресуйте прямо в Москву. Я там жил до войны. А родители мои и сейчас там.

Лес монотонно гудел вокруг, что-то недоброе, настороженное чувствовалось в этом гудении. Марина невольно прониклась настроением Павла. Почему он вспомнил о Москве? Почему у него потеплели глаза и на губах появилась улыбка? Какое красивое у него лицо, продолговатое, задумчивое, в серых глазах поблескивают веселые искорки. Рана в плече, самолет разбился, а он еще пытается подбодрить Марину, о каком-то адресе говорит. Чудной, ей-богу...

Ей стало неловко, что они вдвоем вот так сидят на завалинке, болтают, будто на свидании. Забылись тревога, немцы, тяжелая дорога... Павел сказал, что в семье он один сын — ни братьев, ни сестер. Отец его — метростроевец, инженер, на высоком руководящем посту, воевал во фронтовых железнодорожных батальонах. Павел очень любил свою мать, хотя говорил о ней с легкой иронией: когда стала женой руководящего работника, сделалась солидной, важной, как московская купчиха...

— Начинала худенькой метростроевкой, а сейчас вот такая! — показал Павел руками, изображая огромную тетю.

— Это ж она не знает, где вы сейчас? — с жалостью сказала Марина.

— На войне никто ничего не знает.

— А вы напишите ей... — вырвалось невольно, и она сразу же смутилась, сообразив, что сказала глупость. Из этих глухих лесов можно написать только звездам. Пока найдут партизан, пока свяжутся с Большой землей... Господи, как она могла такое ляпнуть!

Однако Павел отнесся к ее совету довольно серьезно. Наверное, очень переживал за свою мать и не хотел, чтобы она там, в Москве, волновалась.

— Попрошу вашего партизанского командира, чтобы передал по рации, что я жив и здоров, — сказал он, улыбаясь. — Думаю, у ваших есть связь с фронтом?

— Конечно есть, — подтвердила Марина, хотя никогда не видела партизан в глаза.

А Павел уже говорил дальше. Оказывается, мечтал стать архитектором, подал в институт документы, готовился сдавать экзамены, целые дни проводил около ватмана, чертил, рисовал, перерисовывал, хотел показать приемной комиссии какой-то свой необычный проект высотного дома. А тут — война. Так и бросил все дома, на Арбате...

— А что такое Арбат? — Марина с интересом посмотрела на Павла, впервые услышав это странное название.

— Старинная московская улица, — серьезно объяснил Павел. — Я ее всю вдоль и поперек избегал, все закоулочки там знаю.

— Широкая, да?

— Боже упаси! Узенькая, древняя улочка, — с восторгом стал рассказывать Павел. — Когда попадаешь на нее, такое впечатление, что ты возвратился в прошлое столетие, пришел в гости к самому Пушкину. Много витрин, старинных ветхих домиков, облупившихся от времени... Настоящий музей!

Еще он рассказывал о каких-то магазинчиках, где они, когда были детьми, покупали себе марки, о темных подъездах, об узеньких проулочках, тайных чердаках. И Марине казалось, что она видит маленького Павлика на этих улочках и на этих чердаках. Вот где можно набегаться, нагуляться, и никто тебя не найдет, никакая мама не дозовется. Хорошо было Павлу там, в Москве, — действительно простор и нет никакого хозяйства, не нужно помогать родителям пасти корову, кормить кур, свиней...

Однако Павел развеял ее фантазии.

— Родители у меня строгие, не очень разгуляешься, — сказал он как бы с гордостью. — Выпустят на часок, и чтобы был дома секунда в секунду. Мой отец больше всего на свете ценил время. Попробуй нарушить приказ — сразу же хватается за ремень. Бил, конечно, не больно, но все-таки несколько раз нагоняй от него получал. Учил, воспитывал, а вышло так, что война учит нас сейчас по-новому.

Павел горько улыбнулся и опустил голову.

В дверях появился дед Карп. Белая борода взлохмачена, глаза устремлены в сторону болота. Остановился, прислушался.

— Слышите? — спросил хриплым голосом.

Марина насторожилась. Вроде бы опять стреляли, но только теперь со стороны березовой рощи.

— Бой, что ли?.. — неуверенно произнесла она.

— Людей расстреливают, вот что, — по-своему решил старый пасечник. — И сюда скоро придут.

— Вы так думаете, дедуля?..

— Нутром чую, — нахмурил кустистые брови старик. — Наверное, детки мои, будем собираться в дорогу.

В дорогу — это значит к партизанам, дальше в лес, к Савурскому урочищу, где расположился их лагерь.

Шумел лес, и небо покачивалось от этого бесконечного шума. Марина невольно прониклась чувством приближающейся опасности. Лицо у Павла Донцова стало настороженным, решительным. Дед пошел к ульям, походил там, осмотрелся, опять прислушался к далекой стрельбе.

— Выносите раненого, — приказал наконец Марине.

— Куда? — не поняла та.

— На подводу, говорю.

Немцы, видно, были теперь уже недалеко. И выстрелы раздавались слышнее, и уже долетали какие-то окрики — вроде команды. Дальше отсиживаться на пасеке было просто опасно.

Погрузились, Дед Карп привязал к подводе свою белую козу, подложили под Гельмута старые вещи деда, чтобы было полегче, и поехали через дубовую и березовые рощи, через сосновое редколесье в лесную темень, в спасительную партизанскую глушь. Дед Карп сел на передок подводы, Марина опять взяла в руки вожжи, Фрося и Донцов пошли сзади.

Так они продвигались до самых сумерек. И когда темнота между деревьями совсем сгустилась, дед Карп соскочил с подводы и сказал:

— Приехали. Стойте, а я пойду скажу, каких гостей привез на ночлег.

В партизанском отряде их словно давно ждали. А может, так показалось. Но ждали с какой-то тревогой. Отряд был преимущественно из Жабянцев. Марина сразу же узнала своих односельчан: Герасима Коляду с немецким автоматом через плечо, братьев Овчаренко, Василия Бондаря... Подходили, расспрашивали о своих, как-то хмуро переглядывались между собой. Немцы близко? Цела ли деревня? Что это за стрельба?

Раненого Гельмута унесли в санитарную землянку, исчезли куда-то дед Карп и Донцов.

Фрося, взобравшись на подводу, закуталась в дедово одеяло, и слышно было, как она там тихонько всхлипывает.

— Ты что? — заглянула к ней под одеяло Марина.

— Замерзла, спать хочу, — всхлипывая, ответила Фрося.

— Терпи.

— Хоть бы поесть дали.

— Хлеб в мешке.

— Молока хочется, — совсем по-детски попросила Фрося.

— Партизанка!

Из темноты подошел к ним высокий парень. Так это же Антон Сиволапко! Тракторист из третьей бригады, был на три класса старше Марины. В фуражке набекрень, в немецкой шинели, глаза весело поблескивали. Девушка обрадовалась ему, как родному:

— Антончик, здравствуй!

Он подал Марине руку, вытащил из кармана кисет и начал не спеша скручивать самокрутку.

— Приехали, значит?

Он как будто что-то недоговаривал. Прислонился спиной к подводе, пыхтел дымом, насупленно смотрел в окно.

— Антончик, у нас немцы в деревне, — робко произнесла Марина.

— А тут как раз самолет упал... спасать нужно было, — добавила из-под одеяла Фрося.

Молодой партизан затянулся в последний раз, бросил на землю окурок, затоптал его старательно сапогом, вздохнул. Стоял теперь перед Мариной бывалый партизан, и в его глазах залегла тяжелая, холодная суровость. Их лагерь жил кочевой жизнью, собственно говоря, даже не жизнью, а сплошными передвижениями, бесконечными рейдами, боями, выходами из окружений. Вот и сейчас фашисты снова готовятся окружить их, все близлежащие села уже заняли, повсюду танки, пушки, жандармерия. А вчера вечером еще и самолет появился над лесом, разбрасывал листовки. Угрожают, предлагают сдать оружие, в противном случае всех передавят танками, никого не пожалеют, ни женщин, ни детей.

— Да неужели они такие ироды, что могут на невинных детей поднять руку? — прикусила от страха губу Марина.

— Ироды и есть, — сказал Антон. — А поэтому будем завтра пробиваться к Григорьевскому займищу.

— Это же далеко, Антон. От Жабянцев-то...

— Хочешь, чтобы около своей деревни воевали? — как бы упрекнул ее Антон. — На войне не спрашивают, чего тебе хочется — меду или пряников. Пойдем на соединение с григорьевскими партизанами... Отомстим за всех. За всех! — Он положил Марине на плечо руку. — А теперь пойдем, покажу тебя командиру. И ты, Фрося, с нами.

Молча повел между пылающими кострами, землянками, кустами. Подошли к одной из землянок. Антон отодвинул закрывающую вход плащ-палатку, и они спустились по скрипучим деревянным ступеням. Горел сделанный из патрона светильник, клубился густой табачный дым. Марина узнала колхозного бухгалтера, который, по всему видно, был здесь за старшего. За грубым самодельным столом сидел в расстегнутой куртке Павел и пил чай из алюминиевой кружки.

— Это, Марина, наш командир, — сказал Антон, скромно остановившись около входа. — Их тут двое, Григорий Иванович. А это — Фрося.

Командир долго молчал. Лицо у него было землистое, поблекшее, шея забинтована. Длинное черное пальто делало его неповоротливым и грузным. Взял Марину за руку, молча ее пожал. Так же поздоровался и с Фросей.

— Здравствуйте, Григорий Иванович... А где дед Карп? — начала разговор Марина. Она вдруг вспомнила слова Антона: «Мы за них отомстим!» — и невольно перевела взгляд на завешенный плащ-палаткой вход в землянку.

Командир наконец сел на лежанку. Пригласил и девушек.

— Спасибо вам, — произнес командир, как будто что-то недоговаривая. — Спасибо вам за доброе дело... Товарищ летчик тоже благодарит...

Павел торопливо кивнул, но тоже ничего не сказал. «Отомстим!» — опять мелькнуло в Марининой голове. Какие-то странные они все тут, не такими представляла себе девушка грозных лесных мстителей, тех, которые нагоняли страх на самого гебитскомиссара.

Зашел дед Карп и сел на краешке лежанки около входа, начал скручивать цигарку. Марина отметила вдруг покрасневшие его глаза, а он прятал их, старался смотреть в сторону и вдруг виновато сказал:

— Езжай, Марина, езжай... Куда уж денешься... И командир, откашлявшись, сразу же добавил:

— Мы... Марина, решили, что должна ты... лететь... — Он опять закашлял и опустил глаза. — Раненых отправляем на Большую землю.

— Почему я? — не поняла девушка, и вй сразу же стало тоскливо.

Григорий Иванович степенно объяснил. Завтра прибудет транспортный самолет с боеприпасами, а отсюда заберет тяжелораненых. Нужно их сопровождать, быть сестрой, что ли. У них в отряде один фельдшер, вся, так сказать, медицина. Некого, кроме него, послать, некому доверить. Есть такие люди, за которыми уход нужен, в дальнем полете все может случиться. Сначала военный аэродром, потом дальше, в глубокий тыл...

Дед вмешался в разговор:

— Лети, Марина.

Был он тут как свой, уговаривал, доказывал, что ей будет лучше. А может, действительно послушать их? Не желают же они ей плохого? Раненых собралось много, почти весь партизанский лес в фашистской осаде.

Наверное, придется лететь, решила Марина. На нее опять накатила тоска, щемящие иголочки впились в сердце, и глаза затуманились. И сквозь этот туман смотрел на нее летчик Донцов, и ей казалось, что и он ждал ее решения. Может, не хочет, чтобы она соглашалась? Тогда, у деда Карпа, около сарая, открыл перед ней свой далекий мир детства, свой солнечный Арбат, с ватагой мальчишек, с темными переулками, со старинными домами-музеями... Уже знала, какая у него мама/как беспокоится о нем и сейчас ждет весточки от сына. Но это — мама, добрая память Павла, его тень, а он остается здесь. Совсем ему будет плохо без нее, не сможет он жить в лесу, в сырости, в темноте. И почему она должна с ним расстаться? Навсегда расстаться...

А он сидел в землянке, ссутулившийся, пожелтевший. И вдруг Марина подумала, что он ведь тоже ранен, он тоже должен полететь. Пусть не так тяжело, как Гельмут, но плечо у него прострелено...

— Полетим, Марина, — сказал вдруг Павел и, как ей показалось, нежно посмотрел на нее.

Она подняла голову. Стараясь напустить на себя безразличный вид, сказала, что, конечно, полетит, если нужно. Только пусть и Фрося летит, они подружки, им никак нельзя разлучаться.

— Это еще одно место, Марина, — сказал, как бы извиняясь, Павел. — Григорий Иванович говорит, что много раненых...

— А я тебя буду ждать, Маринка, — утешила подружка.

— Да это и ненадолго, — бодрым голосом сказал командир. — Туда и назад. — Он попытался превратить все в шутку: — Может, когда-нибудь летчицей станешь. Как Раскова или Гризодубова. В авиацию пойдешь. — Он ободряюще глянул на подружек. — А теперь, девочки, садитесь ближе к столу, будем ужинать. Налью вам сейчас горячего чаю. Ну-ка, капитан, достань кружки, за спиной, на полочке. Не знаю, когда еще увижу свою землячку!

В его словах чувствовалась не только отцовская грусть, но и уверенность, что они собрались здесь не в последний раз и будут они еще вот так сидеть и мирно пить чай.

* * *

Самолет действительно оказался перегруженным. Поляна для взлета небольшая, тут не то что с грузом — пустому самолету подняться в воздух непросто. Летчик, в черном шлеме и ватнике, опоясанный широким ремнем, с тревогой поглядывал в облачное небо. Если даже и поднимется благополучно — до линии фронта сотни километров. Будут и «мессеры», и вражеские зенитки...

«Дуглас» был замаскирован ветками, партизаны стояли на опушке, наблюдали, как по крутой лестнице поднимались раненые. Кое-кого вносили на носилках — перебинтованы руки, ноги, головы... У Марины тоже немало работы. Распоряжалась, где кого лучше положить, накрыть кого одеялом, кого тулупом, под голову охапку сена, скатанную фуфайку, так как пилот сказал, что «наверху» будет холодно, лететь им долго и эта железная коробка станет как ледник.

Гельмута положили около двери. Он уже пришел в себя и даже пытался шутить:

— Не бойся, я не умру. Такую симпатичную девушку на том свете не встретишь.

Она ухаживала за ним больше, чем за другими. То подложит ему еще под голову сена, то поплотнее укутает одеялом... Его широкое бледное лицо с набрякшими мешочками под глазами казалось ей давно знакомым. Старше Павла лет на семь-восемь, ему, наверное, за тридцать, реденькие светло-русые волосы над высоким лбом, губы полные, розовые. Каждый раз, когда Марина куда-то отлучалась, он звал ее слабым голосом.

— Что вам? — спрашивала его, наклонившись.

— Данке... Спасибо!

Павел сел рядом на ящик, положил на колени планшет и, встретившись глазами с Мариной, заговорщицки подмигнул ей. Как будто благодарил, что вырвала их из вражеских лап. Молоденький, мечтательный Павел давно уже заметил стыдливый румянец на щеках девушки, нежный овал ее лица, стройную, хоть и в заношенном, старом платьице, фигуру. Утренний туман таял, поляна становилась просторнее, лес словно расступался. Пора и в небо. Раненые тоже торопили, кому-то стало хуже, кто-то застонал. И Марина бегала с кружкой воды от одного к другому, поила, утешала.

Все время она думала о том, что ожидает ее дальше, пыталась представить себе тот далекий военный аэродром, госпиталь там, где нет никаких фашистов, где не нужно никого бояться, убегать от картавого немецкого «цурюк!». Долго ли она пробудет там? И как возвратится сюда? Нужно, чтобы предупредили отца, куда она улетела... Дед Карп нечасто бывает в Жабянцах, а теперь, наверное, и подавно не скоро там появится... Марина вспомнила стрельбу, которую они услышали, когда отъехали от деревни, и ее опять охватила тревога. Вспомнила и Мишу, который на взмыленном коне примчался вслед за ними на пасеку, чтобы предупредить ее. Узнать бы, не схватили ли отца. Когда вернется с Большой земли, непременно сама проберется в деревню... Прости меня, папочка!.. Не виновата я, что так случилось, что должна вас покинуть.

Она посмотрела на самолет. Вроде бы небольшой этот «Дуглас», а раненых взял на борт немало. Сквозь круглые окошки процеживался слабый свет, освещал землистые лица, перебинтованные руки, ноги, узлы, ящики. Летчик около старой березы о чем-то говорил с Григорием Ивановичем. Между деревьями Марина увидела несколько партизан, один из них будто знаком ей. Антон, что ли?.. Она же ничего ему не сказала, не попрощалась. Может, он пойдет в деревню на разведку?..

Захотелось в последний раз переброситься словом со своим товарищем. Выскочила из кабины, побежала по жухлой траве. Однако Антона не было видно, будто и не стоял он тут только что. Посмотрела между кустами, спросила у мужчин, не видели ли Антона.

Но где он — никто не знал. Может, в карауле где-нибудь... Утром видели его около склада с боеприпасами. Это недалеко, за той землянкой... Побежала туда, начала пробираться через густой колючий кустарник. Ветки цеплялись за платье, больно хлестали по лицу, рукам. Неожиданно остановилась — сквозь кусты увидела горящий костер, а около него двух мужчин, видно кашеваров, вон и котелок на треноге, и гора картошки, и под березкой на столе — нашинкованная капуста. Разговаривали вполголоса. И первое, что Марина услышала, — это свое имя.

Замерла. Невольно прислушалась. Действительно, говорили о ней.

— Вот так-то оно, видать, и лучше, — говорил худенький, с длинными висящими усами партизан другому, наголо остриженному здоровяку. — Полетела себе и ничего не знает. А сейчас что? На ее бедную голову столько горя сразу свалилось. Не успела из деревни убежать, как тут немцы с собаками.

— Неужели с собаками? — почему-то не поверил здоровяк.

— Ей-богу, с собаками. У них этих собак как мух. Чуть что — сразу собаку пускают, а та ученая, все вынюхивает. Ну и вынюхала... Бинты после летчиков оставили? Оставили. Кровь на полу есть? Есть. Ага, говорят, кровь, есть, выходит, вы раненого прятали, бинтовали ему раны, а теперь показывайте, где летчик. От нас не убежит... И как взялись за беднягу, как взялись... Ну, а потом, известное дело, на сосну его потащили. А хату сожгли.

— Ой, беда, беда! — покачал головой партизан со стриженой головой, механически очищая картошку. — Кто бы поверил?

— Я и сам сначала не поверил, — с горечью сказал второй. — Так пришли же от Кольки, из деревни. Я в это время на посту стоял, ну, они мне и рассказали все. Я сразу к Григорию Ивановичу. А Григорий Иванович всем строго-настрого: Марине, мол, ни слова! Когда-нибудь расскажем, что ее отец был героем, нашим человеком в деревне.

— Говорят, старосту тоже застрелили?

— И старосту. За сочувствие партизанам. И родственников ихних, всех...

У Марины зашаталась земля под ногами, лес словно застонал, заплакал. Побрела она к самолету, не чувствуя под собой ног, не видя ничего. Что-то ей говорил на прощание Григорий Иванович, объяснял, что еще до их прибытия прибежал из деревни партизанский разведчик и все рассказал.

Думали утаить от нее. Да разве утаишь?..

Стоял с потемневшим лицом, с застывшими в глазах слезами дед Карп, беспомощно опустил руки.

Марина решительно поднялась в самолет, села на твердый тюк. В глазах у нее было сухо.

* * *

Когда летели в облаках, Павел проснулся, тряхнул чубом.

— Ох и приснилось же! — сказал он, ворочаясь на ящике, — Лечу над морем. Немцы атакуют... Хотел взять ручку на себя, а сверху как закричит мама: сынок! сынок!..

— У меня такая же история, — подал голос раненый, забинтованный по самые глаза. — Никогда не удается досмотреть сон, Только подложил взрывчатку под мост, вот-вот подойдет фашистский поезд, уже вижу вагоны... Я к бикфордову шнуру — чирк!.. И проснулся!.. Проскочил эшелон.

Раненые оживились, заговорили. О том, что действительно случалось или могло случиться, вспоминали друзей-побратимов, смелые рейды, нападения на фашистские гарнизоны, все пережитое, выстраданное.

Марина слушала их разговоры, а душа оставалась безжизненной, ни на что не откликалась. Все в груди оледенело. И тело тоже было какое-то ледяное, неживое, безразличное к холоду, к неудобствам. Механически фиксировала в сознании слова разговаривающих: убили немецкого мотоциклиста... живую девушку бросили в колодец... замучили такого-то пария, но он никого не выдал... мощные у них танки, только ход неважный, не убежит от снаряда... И еще вспоминали о том, какие песни пели в лесу, какие борщи варил их повар, как сладко спалось в землянках, на сухой траве, под кустом бузины, в душистом стоге.

«Господи! — подумала Марина. — Разве еще остались кусты бузины? И где те стога?.. Наверное, хата еще чадит, дымится, никак не затухнет... И отца некому похоронить... А когда я вернусь, кто-нибудь другой построит там хату. Другие люди будут жить в нашем дворе».

Донцов присел около нее на корточки и так заснул. Прислонился к ней боком, навалился на нее всей своей тяжестью. Она почувствовала вдруг холод от его кожаной куртки, и это ее возвратило к действительности.

— Извините, — пробормотал он спросонья. — Летим?

— Летим, — сказала Марина одними губами.

Он ее не услышал, только как-то удивленно глянул на ее окаменевший профиль, устроился поудобнее и снова заснул.

И тогда она впервые подумала о том, что это страшное горе упало не только на нее, — повсюду умирают люди, мучаются раненые, горят деревни, гибнет скот, горит хлеб, еще больше звереют фашисты, увозят парней и девушек в Германию. Григорий Иванович остался в лесу, и завтра начнется наступление немецких танков. Все остались там, только ее пожалели, спасли. И Антон остался, и дед Карп остался, и партизан со стриженой головой остался. А ей что же — хватит? Отвоевала?

Собственно говоря, о чем может быть речь? Винтовку не успела взять в руки, ни разу не слышала, как над головой свистит пуля, никого не перевязала, никому, кроме Гельмута да еще Павла, не оказала первой помощи. А была же в школе лучшей сестрой милосердия, курсы в девятом классе закончила и после этих курсов имела полное право называться сандружинницей, медицинским персоналом среднего профиля.

Вот тебе и вся санитарная служба. Сидела теперь на каком-то тюке, опершись спиной о железный кузов самолета, и гудение моторов, словно нервная дрожь, проходило по всему телу. Маленькая лампочка под потолком то пригасала, то снова разгоралась, раненые сидели прямо на полу, измученные, прижимались друг к другу в своих грязных фуфайках, в немецких шинелях без поясов и погон. Все спали, словно в каком-то угаре или бреду, только неустанно гудели моторы, гудели, гудели...

Павел опять поднял голову. Еще летят? Вытянул ноги в сапогах с короткими голенищами, откинул назад голову. И снова замер с открытыми глазами.

— Вам что-то опять приснилось? — спросила его Марина, почувствовав, что он чем-то встревожен.

— Приснилось.

— Расскажите, если не секрет, — заставила себя начать разговор Марина, чтобы избавиться от тяжелых мыслей.

— У меня нет от вас секретов, — сказал Павел, отгоняя от себя сон. — Много всего приснилось. Черт-те что!.. И рассказывать не хочется.

— Тогда не говорите, а подремлите еще, — произнесла с легкой обидой Марина. — Может, что-нибудь получше приснится.

Донцов закрыл глаза, но, видно, сон уже не шел. Открыл глаза опять, сел поудобнее, чтобы не стеснять Марину. И она с каким-то внезапным холодком подумала, как они все-таки далеки друг от друга. Ну, упал возле их деревни, дополз до ее хаты, попросил помощи, и она не отказала ему, и случилось то страшное, что никогда не забудется, не уйдет из ее памяти, и нельзя время повернуть вспять. За ее побег в лес фашисты убили отца, убили родственников, старосту Ваганчика... А если бы он, Павел Донцов, постучал не в ее хату, а приполз в другой двор, ну... например, к тетке Вариводихе, тогда, может быть, все было бы по-другому, отец остался бы жив, хату не сожгли бы...

Эта мысль так поразила ее, что в первый момент она даже отпрянула от Донцова, словно увидела в нем свое горе, свою искалеченную судьбу... Но тут же ее бросило в жар, стало нестерпимо стыдно оттого, что могла так думать. Как же она так могла? Никогда в жизни никого не предавала, всегда была верным другом. И вот сейчас, в эту тяжелую минуту, она... да, да, сейчас она как бы предала... Отреклась, испугалась и... предала... Она прикусила до боли губу... Не угадал ли он ее мыслей? Может, поэтому так насупился и не хочет вести с ней разговор, не хочет рассказывать ей свой сон?

Моторы гудели ровно, напряженно, самолет слегка покачивался, чувствовалась уверенность в его полете, казалось, что они были не в воздухе, а мчались по волнистой морской поверхности, и не верилось, что под ними пустота, пропасть, а где-то там, далеко, за сотни километров в больших городах живут люди, живет мать Павла и ничего не знает о своем сыне, не ведает, что огромная металлическая птица несет его в ее объятия...

Проснулась Марина от тишины. Правая щека, прижатая к металлическому корпусу, одеревенела, замерзла, тело какое-то нечувствительное, тяжелое. Самолет стоял на земле. И в его неподвижности, в молчащих моторах было что-то благоговейное, было возвращение к жизни.

— Братцы! Дома! — закричал кто-то из раненых, наверное впервые в этот момент почувствовав себя в полной безопасности.

— Слава богу! — пробурчал степенный усач дед Саливон. В Жабянцах был он Марининым соседом. Его глаза из-под кустистых бровей так глянули на девушку, будто он впервые ее увидел. Так это же дочь Петра, милое создание, которое когда-то пасло на выгоне корову, бегало в школу с прохудившимся портфельчиком, щебетало, сидя на заборе, а тут погляди — в ватнике, с санитарной сумкой на боку, рядом с чернявым, в кожаной куртке летчиком. Не знаешь, как и вести себя с ней.

— Здравствуйте, дядя Саливон, — поздоровалась с ним Марина.

— Буду здравствовать в госпитале, когда меня подлатают, — пошутил сосед. — Лучше разведай, дочка, куда нас занесло.

— В тыл.

— Видно, что в тыл. Не стреляют, не бьют из пушек. — Дед Саливон закряхтел и начал пробираться через распластанные тела и ящики к выходу. Осточертело ему, видите ли, быть узником в этой железной коробке, черт бы ее побрал! Хотел дед Саливон ступить на твердую землю, увидеть над собой небо, услышать шум листвы, мирные человеческие голоса... Да только еще не ведал старик, куда его занесло.

И почему так долго не открывается дверь, чтобы впустить в самолет благодатный солнечный свет?

«Действительно, куда «то мы прилетели?» — подумала Марина, улавливая за стенками самолета какую-то особенную тишину, какая бывает только в мирное время или же бывает там, где люди чувствуют себя уверенно, не боятся смертей и вражеской напасти. От этой тишины охватывало чувство успокоения, и Маряна подумала, что она так далеко от войны, от страшной беды, от фашистов только потому, что рядом с ней сидит капитан Павел Донцов. Это он привез ее сюда, спас, вытащил из того военного ада, окружил ее умиротворяющей тишиной. Все, чем хотела его до этого упрекнуть, предстало сейчас в ее воображения как какой-то подарок судьбы. Это же он упал к ней из поднебесья, в черноту ее оккупационной ночи, в ее зачумленную, затоптанную, израненную немцами деревню, и с этого момента ее жизнь изменилась, как будто перед ней открылся совсем другой мир и она сама стала совершенно другой. Подумала с властной решительностью: «Наверное, раненых сейчас отправят в госпиталь. Сдам их врачам и попрошусь назад...»

Наконец их выпустили. Самолет стоял на аэродромном поле, неподалеку видны были другие боевые машины, ангары, строения. Это был тыл. Глубокий, спокойный. Никто не маскировался от налетов вражеской авиации, не чувствовались фронтовая нервозность, страх, чрезмерная осторожность.

Прибыли санитарные автобусы, и Марине пришлось помогать переносить раненых. Донцов соскочил на травяное поле первым, оглянулся по сторонам, потянулся, прикрыл глаза и как будто весь растаял в этом безграничном просторе. Словно чувствуя, что здесь все его родное, русское, и что он действительно вернулся в отчий дом.

Аэродром был расположен на окраине Москвы. Всех раненых должны были везти в один из московских госпиталей. Так думал Павел. И это его радовало, радостно кружилась голова и сжималось сердце. Он давно ожидал минуты, когда наконец вырвется в свой город, к своим друзьям и опять станет таким, каким был прежде.

Аэродромное поле пахло выжженной травой, ветром приносило запах бензина, горьковатый смрад солярки. Марина крутилась около раненых, с каждым хотела перемолвиться словом, что-то пообещать, чем-то утешить. Гельмута повезли в санитарной машине, других, у кого были не такие тяжелые ранения, рассаживали в обычный автобус.

И вот они поехали.

Кончалось лето сорок второго года, пылала жара. Асфальтированная дорога вилась между низенькими домишками, деревянными бараками, мимо заводских корпусов, под проводами высоковольтных электропередач.

Марина сидела рядом с Павлом около водителя, пожилого, худощавого человека в очках, одного из тех, кто пополнил московское ополчение в грозные дни сорок первого года. Павел, перебросившись с ним словом, сразу же определил: ополченец! Рабочий с механического завода, которому пришлось перенести в окопах самые тяжелые месяцы обороны столицы. Теперь по возрасту и после контузии переведен в ряды гражданской обороны, развозит раненых по госпиталям.

Чем ближе к Москве подъезжал их автобус, тем тоскливее становилось у Марины на душе. Сидела у окна в своем стареньком платьишке, бледная, невыспавшаяся, закутанная в зеленый мамин платок. Вот мама вернется, а платка нет... И дома нет, и отца нет, и родичей тоже нет... Марина представила маму, как ходит она по пепелищу в черных резиновых чунях, ковыряется палкой в пепле, пробует что-то достать из печи — облупленной, почерневшей среди этого сплошного выжженного пустыря. И некому ей сказать, что Марина, ее дочь, сейчас вон куда забралась, МЧЕТ в автобусе по московским улицам, сидя рядом со смуглолицым, чернявым парнем-летчиком. Завез ее в свой край, или это судьба забросила их обоих, и теперь они уже будут искать другие пути-дороги, и ничто их отныне не возвратит в деревню Жабянцы, в непроходимые полесские леса.

Чувствовала она иногда на себе взгляды Павла, отчего вся трепетала, сжималась, думала о нем с затаенной горечью, как о своей боли, о своей девичьей беде. Понимала его взгляды по-своему: это он с ней прощается, скоро будет конец их маленькой военной дружбе. Хотела сказать: любви! — да разве он ее любит?..

— Марина, вы что, не слышите?

Это к ней обратился Павел. Она была настолько поглощена воспоминаниями, что лишь сейчас его услышала. А он ей что-то говорил...

— Извините, товарищ капитан, — Марина резко повернулась к нему. — Не расслышала.

— Я же говорю, Валя, наверное, придет туда.

— Какая Валя?

— Моя знакомая по школе. Мама обязательно придет с ней в госпиталь.

— Не понимаю вас, товарищ капитан. О каком госпитале вы говорили?

— О московском, Марина. Может, нас разместят в Москве? Вы ничего такого не думайте. — Донцов еще больше смутился. — Лучше бы она не приходила вообще.

— Кто?.. Мама?.. — встрепенулась Марина.

— Да нет же, Валя... Валентина.

Теперь стало ясно. Придет школьная подруга, давняя знакомая Валентина, а Павлу не хочется ее видеть, ему почему-то стыдно перед Мариной, и он хочет оправдаться перед ней, мол, давние друзья, учились в одном классе...

Она стала уговаривать Павла, чтобы он встретился с девушкой. Не нужно забывать прошлое. Поговорите с ней, товарищ капитан, вы такой мудрый, такой добрый, и она вас ждала, надеялась, верила в вашу любовь...

— Какая там любовь! — деланно возмутился Павел. — Были только товарищами. А мама почему-то решила, что Валя моя избранница.

И хоть старался сказать все это предельно искренно, Марина ощутила его неловкость, и ей стало неприятно, будто Павел из-за нее отказался от чего-то дорогого ему, близкого и родного. Конечно же, из-за нее, из-за их знакомства, и она готова была себя за это ненавидеть. Резко отвернулась к окну и всю дорогу, пока ехали по московским улицам, не произнесла ни слова.

Наконец подъехали к госпиталю. Автобус остановился около железного в завитушках забора, и Марина увидела в глубине палисадника желтый двухэтажный дом. Кто-то вошел в автобус и дал команду выходить. Водитель-ополченец степенно закурил папиросу, протянул пачку Павлу, но тот отказался, не курит. Прошел, слегка прихрамывая, в своей кожаной куртке через палисадник к дому, санитары расступились, какой-то молоденький боец лихо отдал ему честь. Павел открыл тяжелую дверь и зашел в дом.

Марина все сидела и ждала в автобусе. Ну сколько же можно вот так ходить по кабинетам и канцеляриям и почему он не сказал ей ни слова, оставил ее, словно совершенно о ней забыл и не хочет ее видеть? Сидела, прижавшись лицом к стеклу, неотрывно смотрела на дверь и утешала деда Саливона, который пристроился сзади со своей перебинтованной рукой. Наконец увидела: вышел. Какой-то нервный, побледневший, в расстегнутой куртке. Влез в автобус и с ходу бросил:

— В санитарный эшелон. Гельмута уже отвезли туда. Здесь нас не принимают.

Это ее ошеломило. Как могла Москва не принять раненых? Москва должна всех защитить, всем дать приют. Наверное, отказал какой-нибудь бездушный, никчемный канцелярист, который забыл о совести, об уважении к людям. Она поднялась с сиденья, лицо ее пылало, губы до боли сжаты. Глянула на Павла со злостью, почти враждебно. Если так, она сама поговорит с начальством. Кто там у них старший, кто всем заправляет?

Не обращая внимания на уговоры Павла, выскочила из автобуса и направилась прямо в госпиталь. Куда идти? Вокруг раненые — в коридорах, на лестнице, в вестибюле. Никогда в жизни не видела столько покалеченных, изуродованных войной людей, понятия не имела, что может быть столько человеческого горя, страданий, окровавленных бинтов, столько стонов, криков, безжизненных глаз и лиц.

Все-таки нашла начальника госпиталя. Пройдя по длинному полутемному коридору с низким потолком, она влетела в небольшую комнату, запруженную людьми в белых халатах. Это, видно, собрались врачи из санитарных эшелонов, и разговор у них был один: как разместить раненых. Вот и начальник госпиталя, немолодой, тоже в белом халате военврач, сидит утомленно за столом, подписывает какие-то бумаги. Не обращает ни на кого внимания. Чего от него можно требовать? Куда размещать людей? Эти люди в белом, которые толпились тут, которые выливали свое самое наболевшее, не знали одного: уже третьи сутки военврач Санин не сомкнул глаз. Он только что вышел из операционной, где оперировал тяжело раненного комбрига... Белые халаты и разгневанные лица врачей с транзитных эшелонов не производили на него никакого впечатления.

Вдруг в кабинет ворвалась девушка с решительным выражением лица, с молящими глазами, остановилась посреди комнаты и не знала, к кому ей обратиться. Начальник госпиталя оторвал глаза от бумаг и, не скрывая удивления, вежливо спросил:

— Вы кто такая? Почему зашли без халата?

Марина все ему сразу же выпалила, не побоялась даже упрекнуть его от имени своего партизанского отряда, сказала, что так делать нельзя, не годится отправлять неизвестно куда людей, на которых и так уже наложила свою кровавую печать война. Летели в Москву, а выходит, им тут нет места. По какому это праву? Мы и пожаловаться можем!

— Прошу мне не угрожать. — Начальник госпиталя властно поднялся из-за стола, и в этот момент Марина чуть было не пожалела, что погорячилась. Он был худющий, измученный, с покрасневшими от бессонных ночей веками, я в его зеленовато-серых глазах была только мука бессилия. — Мы делаем все возможное, девушка.

— Нет, не делаете!

Она даже захлебнулась от крика, сжала до боли кулачки. Ей было и стыдно, и страшно оттого, что кричит на такого важного человека. Она горько заплакала, как маленький ребенок, ноги уже не слушались, не было сил стоять после тяжелого перелета, не могла удержаться перед этим взрослым, разгневанным, безразличным к ней человеком. Ноги у нее подкосились, она упала на пол и судорожно зарыдала. Пусть делают с ней что хотят, а она отсюда не уйдет.

Неожиданно на ее плечо легла легкая, крепкая рука и послышался знакомый голос:

— Ну зачем вы так, Марина?.. Зачем?

Это Павел Донцов зашел в кабинет и спокойно вмешался в разговор. Не годится устраивать тут крики и шум, он сам обо всем договорится. Вот и военврач их уже понимает, даже улыбается, а все остальные с сочувствием посматривают на девушку. Что ни говорите, а ее требование справедливо, все хотят остаться в Москве.

— Марина, выйдите, пожалуйста, — строго попросил Павел. — У людей достаточно своих забот.

Однако начальник госпиталя проникся к Марине жалостью, его глаза потеплели, сощурились, в уголках губ промелькнула улыбка. Подошел, положил ей руку на плечо.

— Какое отношение ты имеешь к этим раненым? — спросил он.

— Отношение?.. — укоризненно переспросила она. — Имею право... Право. Они все под моей опекой. Мне поручил сам командир отряда сопровождать их в тыл и сдать в надежные руки. Вот у меня список... — Начала рыться в карманах, достала измятый лист бумаги, сунула в руку начальнику госпиталя. — Двадцать три человека!

— Марина, начальству виднее... — опять вмешался Павел. — Товарищ военврач тоже не всесилен. Наших тяжелораненых, и Гельмута тоже, разместили в санитарном поезде. Придется и нам получать маршрут на Кавказ.

Она удивилась: на Кавказ? Так вот куда их должны везти, прямо на Кавказ, в госпиталь! Военврач подтвердил: да, литерный эшелон пойдет без задержки, через два дня будут на месте, там совсем лето, море рядом, и врачи хорошие, и уход, и питание. А в Москве сейчас тяжело, со всех фронтов прибывают санитарные поезда, все госпитали переполнены.

— Не сердитесь, милая девушка... Мы же к вашим партизанам со всей душой, хотим, чтобы они побыстрее встали на ноги, но войдите и вы в наше положение.

— Вы, Марина, идите, — мягко попросил ее летчик, всем своим видом показывая, что у него есть еще какое-то дело к начальнику госпиталя. — Я сейчас...

Она пошла вниз, по пропахшим карболкой коридорам, мимо переполненных палат, видя человеческую боль и мучения. Спустилась в вестибюль, подошла к автобусу, стала утешать земляков, чтобы не переживали. Едут на Кавказ, сегодня же отправляются. Чем кавказский госпиталь хуже московского? Марина переходила от одного раненого к другому, просила, чтобы терпели. И все посматривала в сторону того дома. Когда же выйдет оттуда капитан Донцов? Не думал ли он остаться в Москве?

* * *

Донцов подошел к автобусу какой-то грустный, растерянный: наверное, звонил маме... Спросила: звонил ли? Да, звонил... Когда увидятся?.. Он не знает. Он не застал ее дома. Никто не взял трубку. Соседей тоже нет дома, словно весь дом вымер.

Павел посмотрел на часы, и Марина сразу все поняла.

— А когда отбывает наш эшелон? — спросила она.

— Не раньше двенадцати, а может, и под утро, — сказал Павел.

— У вас море времени, товарищ капитан, — обрадовалась она.

Море времени!.. Чего стоит время в тех условиях, когда в одно мгновение погибают тысячи людей, ломаются человеческие судьбы, происходят неслыханные трагедии, все перемешивается. Ничего постоянного, ничего определенного, ничего продолжительного. Однако Марина была уверена, что сейчас время работало на капитана Донцова, на его мать и даже... на эту неизвестную девушку Валю. Нужно только найти ее, и она все скажет.

— Вы знаете ее телефон? — совершенно незаинтересованным тоном спросила Марина. — Валин телефон?

— Знаю.

— Вот и позвоните ей. Вы же должны встретиться с ней. Она ваш товарищ, подруга...

Он сердито отмахнулся. У него был другой план. Если Марина согласна, то они вместе за часок-другой... это недалеко... пойдут и обо всем узнают.

В этот момент к ним подошел начальник госпиталя. Видно, он чувствовал себя немного виноватым перед Мариной. Фланелевая гимнастерка, неумело затянутая ремнем, сидела на нем мешковато, совсем не по-военному.

— Товарищ капитан, ваш санитарный поезд отходит в час ночи, — сказал он Донцову. — Кажется, вы хотели заскочить к своим. Я как раз в Наркомат обороны, могу вас подбросить.

— Если вы не возражаете, то пусть и сестричка с нами поедет, — смущенно улыбнулся Донцов, искоса глянув на Марину.

— Место найдется, — сказал военврач. — Пусть посмотрит нашу военную Москву.

Выехали сразу же. Черная эмка рванулась, помчалась по узенькой улочке, выскочила на широкий проспект и понеслась вдоль Москвы-реки. Военврач сидел впереди, погруженный в свои мысли, в свои заботы. Москва жила тяжелой жизнью великой военной столицы. Кое-где еще стояли на тротуарах противотанковые ежи, окна были заклеены накрест бумажными полосами, всюду военные гимнастерки, военные фуражки. Чувствовалась тревожная напряженность во всем: плакаты призывали к бдительности, мужеству, самопожертвованию.

Мчалась эмка суровыми московскими улицами, обгоняла военные грузовые машины, останавливалась на перекрестках. Павел жадно ловил глазами знакомые дома, магазины, учреждения. Шепотом рассказывал о родном городе. Как будущий архитектор, он знал, какая мудрая и седая старина таилась в каждом здании, в каждой стене. Зачитывался до войны древними фолиантами, архивными пергаментами, копался в исторических документах... Вот площадь Ногина — когда-то называлась Варваркой! — а на ней скромненькая церквушка «Всех святых», которую построил еще в XIV веке Дмитрий Донской в честь победы над кровожадным ханом Мамаем на Куликовом поле. А вот Московский универмаг. Здание построено где-то в конце XVIII века, потом сожжено Наполеоном, потом заново отстроено...

Эмка проехала по Манежной площади, и Павел как зачарованный рассказывал дальше. Вот как все строго и как величаво! Манеж построили в 1817 году, применили удивительную новинку — стропильную деревянную конструкцию подвесного потолка, которая перекрывала пролет шириной в сорок метров...

— И наконец... ты только посмотри, Мариша!.. Посмотри на эту красотищу! Храм Василия Блаженного. Чудо российского зодчества. Его построил еще в середине шестнадцатого столетия Иван Грозный после победного похода на Казань. — Павел понизил голос и забасил, как протодьякон: — «И позвонеся великий град Москва...»

— Как, как? — не поняла Марина.

— Ну... значит, раззвонила вся Москва... Я восхищаюсь, Мариша, мудростью моего народа, — задумчиво произнес Павел. — И его бессмертным духом, который воплотился в этих величественных сооружениях. — Он вздохнул и перевел разговор на другую тему: — Скажи лучше, Мариша, куда поедешь отсюда?

Она не поняла его. Как будто он не знает, что их посылают на Северный Кавказ в какой-то госпиталь, где она будет ухаживать за ранеными. И за ним тоже ухаживать.

Думала, это его обрадует, но неожиданно заметила печаль в его глазах. И вроде бы тревогу. Не рад, что и дальше будут вместе? Или, может, эта Валя-десятиклассница... прежняя любовь... которую он, быть может, сегодня увидит?.. Из-за нее боится Марининой дружбы?.. Вот приедут сейчас к нему домой. Появится Валя, напомнит его клятвы, и все...

— Приехали, — прервал ее раздумья Павел и попросил военврача остановить машину в тенистом арбатском переулке.

Эмка заскрипела тормозами. Павел открыл дверцу и помог Марине выйти.

— Может, заехать за вами? — Военврач высунулся в окошко.

— Дойдем так, — с благодарностью сказал Павел. — Я еще хочу отца повидать. Он, наверное, в госпитале.

Про отца почему-то до сих пор не вспоминал, а тут вдруг произнес с такой теплотой, с такой тоской. Раненый он... вон что. После зимних боев под Москвой почти не выходит из госпиталя, две операции уже перенес, мама писала, что весь истаял, черный, иссохший...

Они поднялись на второй этаж по узенькой полутемной лестнице, затертой, истоптанной за долгие годы, как бывает избита горная тропа, по которой прошли целые поколения, и теперь эти ступеньки были уже не просто ступеньками к чьим-то квартирам, а дорогой из седого прошлого в сегодняшний день, в эту грозную московскую пору, в грусть и боль утрат, разлук, отчаяние.

Павел остановился перед своей дверью. Она показалась Марине высокой и черной, как в старинной церкви. Даже съежилась перед нею. Ни звука, ни шороха.

На звонок Павла никто не отозвался. Абсолютно никого там не было. Темная дверь, табличка, кнопка звонка на стене и... тишина...

— Нет мамы, — сказал Павел. — Наверное, к отцу в госпиталь пошла.

Хотел уже повернуться и уйти, как вдруг открылась соседняя дверь и выглянула высокая, с угрюмым лицом женщина.

— Чего трезвоните, товарищ капитан? — неприветливо спросила она. — Нет там никого.

Не знал он эту тетку. Наверное, из эвакуированных. Горе привело ее сюда, потому и смотрит исподлобья.

— Извините, вы не знаете, где Анна Сергеевна? — вежливо поинтересовался Павел.

— Знаю, — сразу оживилась соседка. Ее мрачное немолодое лицо потеплело, словно осветилось изнутри. — Заходите ко мне... Вы, видимо, ее сын?

— Сын, — сказал Павел.

— То-то, я смотрю, лицо вроде знакомое. На фотографии видела. У нее ваши фотокарточки на всех стенах развешаны. — Женщина, будто смутившись, глянула на свое старенькое, заношенное синее в горошек платье. — Мы теперь с вашей мамой на этом этаже одни остались. Она у вас такая добрая, отзывчивая... А я сестра Андрея Филимоновича. Клавдия Сергеевна. У нас под Бобруйском немцы, так он меня сюда забрал.

Павел помнил Андрея Филимоновича, сухонького, хилого на вид морского капитана. Говорили, что он так и не женился из-за своей сестры. Слушал ее советы, жил по ее указке.

— Да вы заходите, заходите, я чай поставлю, — приглашала их Клавдия Сергеевна.

— Спасибо, у нас эшелон скоро, — Павел виновато показал на часы. — Если увидите маму...

— А как же, она скоро придет. С ночной смены до сих пор нет.

— С какой ночной?

Соседка рассказала, что Анна Сергеевна работает теперь на военном заводе.

— Ну, что ж вы не зайдете? — опять спросила соседка. Лицо ее теперь казалось добрым, растерянным и приветливым. — Может, как раз маму и дождетесь.

Она приглашала не очень решительно, больше для приличия, и Павел Донцов, скорее всего, не принял бы ее приглашения, но тут на лестнице послышались шаги, веселый говор, и на площадку поднялись двое: грузный немолодой офицер в звании майора и за ним — высокая, худощавая женщина в гимнастерке, сапогах и пилотке.

— Вижу, народ госпитальный, Клавдия Сергеевна, — тоном своего человека сказал краснощекий, с симпатичными веселыми глазами майор. — А ну-ка, давайте в дом, мы на лестнице дорогих гостей не принимаем.

Он был тут как хозяин. И не только оказывал знаки внимания Донцову и Марине, но у него, видно, было твердое намерение пригласить их в квартиру. Как выяснилось позже, он был дальним родственником Андрея Филимоновича, служил в одном из фронтовых штабов и на несколько дней прилетел с женой в столицу. Отговорки Павла на майора не подействовали. Маму, заявил он, надо подождать. Сейчас все сядут пообедают, есть интересные новости. Схватив в охапку Донцова и Марину, майор буквально затолкал их в коридор, оглушил своим трубным, веселым голосом.

Клавдия Сергеевна слегка растерялась, но в то же время словно обрадовалась его приходу. В просторной трехкомнатной квартире с высокими потолками моментально все ожило, начали накрывать на стол, бегать из кухни в комнату и обратно, возникла та дружеская атмосфера, когда незнакомые люди начинают ненавязчиво открываться друг другу. Вот уже и смех зазвенел, завязалась доверительная беседа. Жена майора казалась внешне женщиной строгой, сухой и в некоторой степени даже манерной. Но это впечатление было обманчивым.

— А откуда это прелестное создание? — поинтересовался майор, ласково глядя на Марину, которая скромно сидела в углу на диване.

— Я из Жабянцев, — простодушно сказала Марина.

— Откуда? — У майора округлились глаза, и он тут же беззаботно и искренне расхохотался. — Ты слышишь, Лида! Какое чудное название? Жа-бян-цы! Деревня с таким названием должна, наверное, быть где-то на границе Гомельских лесов, Брянщины и Черниговщины. Мне когда-то довелось побывать в тех глухих лесных краях.

— Вы угадали, Марина Петровна с Черниговщины, — гордо сказал Донцов, будто сам был причастен к этому краю. В двух словах рассказал, как она оказалась в Москве, чем вызвал искреннее сочувствие присутствующих.

Клавдия Сергеевна пригласила всех за стол. На снежно-белой скатерти посреди стола красовалась большая старинная супница. Жена майора выставила на стол кирпичик черного хлеба, твердого, тяжелого, но все сразу оживились.

Майор открыл большую круглую банку американской тушенки и выложил прямо на тарелку. Розовое мясо с прожилками жира заиграло, запахло на всю комнату...

Разговор лился легко, просто. Оказалось, что жена майора, эта молчаливая, с большими, как у совы, глазами дама в гимнастерке, работала в командирской столовой, была там старшей. Она держалась скромно, но Марина поняла, что ей на фронте неплохо, у нее много друзей, есть даже знакомые генералы, и сейчас она снова возвращается на фронт.

— А вы, Марина Петровна, — спросила она, — были партизанкой?

Пришлось сказать правду. Нет, не партизанка. Дом сожгли фашисты, отца повесили, и теперь она будет за него мстить.

— Пусть за нас мстят мужчины, — сказала жена майора, улыбнувшись своему мужу, который сидел сейчас в гимнастерке с расстегнутым воротом, гладко выбритый, пахнущий одеколоном, разомлевший от еды и выпивки. — Разве вы, товарищ капитан, — обратилась она к Донцову, — не в состоянии защитить подругу?

Вопрос был лукавый, чисто женский, с подтекстом, и Донцов слегка смутился. Должен был признаться, что он в большом долгу перед Мариной. Не он ее, а она его защитила, вытянула из беды.

— Вот и повоюйте за нее, капитан, — весело сказал майор и положил на толстый кусок хлеба горку консервированного мяса.

~ Действительно, — вдруг перешла на деловой тон жена майора. — Смотрю я на вашу подругу, на вас, Марина Петровна, и душа у меня разрывается. Совсем вы еще ребенок, а столько на вас всего свалилось... — Она резко повернулась к мужу. — Послушай, почему бы тебе не забрать ее к себе? В штаб. Или... — Она с сомнением покачала головой. — Может быть, лучше ко мне, в военную столовую? У нас девушки-официантки живут шикарно. Чистота, покой, культура. Должны же вы, Марина, успокоиться, забыть о своем горе?..

В коридоре позвонили. Клавдия Сергеевна быстро вышла, с кем-то долго шепотом разговаривала, видно, приглашала зайти, потом вернулась и кивком позвала Донцова.

— Кто там? — спросил он, тревожно глядя на нее.

— Валя пришла, маму вашу спрашивает.

— Пусть зайдет сюда.

— Я приглашала, но она стесняется. — Клавдия Сергеевна бросила быстрый взгляд на Марину, которая сидела какая-то поникшая, с плотно сжатыми губами. — Возможно, она вас послушается?

Донцов вышел. Слышно было, как он что-то сказал ей, но тут же, тихо прикрыв дверь, ушел с ней. Марину будто облили ушатом холодной воды. Только что сидел здесь, только что улыбался ей, был таким родным, таким близким, а тут взял и ушел. Оставил одну, с этими малознакомыми людьми. Она знала, что так и будет, она предчувствовала такой конец, и сердце ее болезненно сжималось. Но чтобы так ее бросить, не сказав ни слова...

Перед глазами у нее вдруг пошли красные круги, она почувствовала, что вот-вот расплачется. Невидящим взглядом посмотрела на майора, потом перевела взгляд на его жену. Майор, закурив, степенно разливал по стаканам водку. На его толстой руке кучерявились рыжие волосы...

Марина взяла стакан, глаза ее стали холодными, решительными.

— Так где у вас есть свободное место? — спросила она жену майора.

— Говорю же: в офицерской столовой, — с готовностью ответила черноглазая дама. — Это — тоже война, тоже фронт, но для нас, женщин, должны быть какие-то льготы.

— Мне льгот не нужно, — с легким вызовом сказала Марина.

— О, вы девушка героическая! Тогда я предлагаю, — она подняла свой стакан, — выпить за ваше героическое будущее.

Чокнулись. Выпили. Жена майора сразу же приступила к делу. Вытащила блокнот, карандаш, спросила Маринину фамилию, взяла ее документы — собственно говоря, не документы, а справку от командира отряда Григория Ивановича, — все пересмотрела, все записала как следует. У нее были маленькие холеные руки с маникюром, в ушах сережки, черные волосы гладко зачесаны, как у девушки-подростка. Офицерская гимнастерка из командирской диагонали. Широкий пояс с медной бляхой. Лицо немолодое, под глазами залегли морщинки, но привлекательное, волевое.

Марина следила за ней с затаенным страхом. Эта женщина ее как будто загипнотизировала. Может, так и нужно жить? Мужчины воюют, женщины берегут себя для мира, для завтрашнего дня, для семьи... Жена майора села на диван около Марины и обняла ее.

— Ты, я вижу, душенька, переживаешь за своего летчика, — сочувственно вздохнула она. — Война не щадит любви.

— Но люди и на войне верят в любовь, верность, чистоту — вспыхнула вдруг Марина.

— Это в стихах Симонова. Читала? Я признаю только одну верность... — Глаза ее стали строгими. — Верность военной присяге. Куда меня пошлют, туда и поеду. — Она ласково посмотрела на девушку. — А тебя она посылает в мою штабную столовую. Вкусно кормить генералов и старших офицеров. С завтрашнего дня начнешь выполнять свои обязанности.

Оставалось как-то закончить обед. Марина чувствовала, что возврата в прошлое не будет. Для нее все кончилось с той минуты, когда ушел капитан Донцов. Вышел и забыл о ней. Поэтому она может окончательно и бесповоротно решить так, как хочет. Ее приняли на работу. Переспит где-то ночь, может, даже в этом доме, и утром вместе с женой майора отправится дальше, в прифронтовой городок. Там у нее будет новая служба, новые друзья, новые обязанности.

В коридоре раздался звонок. Клавдия Сергеевна пошла открывать, и в комнату зашел Донцов. Прищурившись, внимательно посмотрел на Марину, потом перевел глаза на черноглазую даму. Та стояла около окна, жадно затягиваясь папиросой. Майор уже лег в соседней комнате на кровать, накрыл голову газетой и мирно похрапывал.

Марина встала. Что ей делать? Он пришел, чтобы просить прощения. Какой жалкий у него вид! Не находит слов...

— Товарищ капитан, — пришла ей на помощь жена майора, и ее большие выразительные глаза победно блеснули. — Мы с Мариной Петровной пришли к полному согласию. Вы понимаете, о чем я?

— Понимаю, — тяжело сказал Донцов. — Это правда, Марина Петровна?

Она не смогла ответить, горло сжали спазмы, почувствовала, как пылают щеки. Хотелось, чтобы он стал уговаривать, просить, умолять.

Однако Донцов просить не стал. Был какой-то странный, с ним что-то творилось. Подошел к Марине, взял ее за руку.

— Я Валю провожал, — сказал он откровенно. — Их посылают в тыл, к партизанам.

— В тыл?.. — пробормотала Марина.

И внезапно в ней все перевернулось. Посмотрела на Донцова потрясенными, перепуганными глазами. Туда, откуда прилетела она? А может, и дальше...

Из другой комнаты отозвался майор. Наверное, услышал слова Павла.

— Я знаю, куда их... — сказал важно и в то же время с жалостью. — Бедная девочка!

Тяжелая тишина придавила всех. Жена майора нервно затушила в пепельнице папиросу и быстро вышла из комнаты. Клавдия Сергеевна, которая в это время вытирала около буфета тарелки, так и села на стул, и глаза ее сразу же покраснели.

Павел все еще стоял, держа Марину за локоть. Наконец решился.

— Пойдем, — властно сказал он. Клавдии Сергеевне на прощание спросил: — Маме передадите, что я жив и здоров. Напишу ей с дороги.

Они вышли на улицу. Из громкоговорителя услышали последние сообщения с фронта: немцы продолжали наступление на Дону. Голос диктора был тревожный и предостерегающий.

Донцов поднял голову, минуту послушал и сказал:

— Теперь уже нам на Кавказ прямой дорогой не добраться. Будем ехать через Сталинград.

И все. Ни слова. Ни вопроса. И Марина молчала тоже. Как будто не было никакого разговора о женских льготах на войне, о поисках легкой работы в офицерской столовой.

* * *

Через двое суток эшелон прибыл к месту назначения. Когда Марина на санитарной машине привезла раненых в госпиталь, разместившийся в бывшей школе на берегу моря, и когда всех развели по палатам, начальник этого строгого учреждения, высокий, с изнуренным лицом военврач в белом халате и армейских сапогах, оглядев Маринину старую одежду, стоптанные башмаки и зеленый платок, сел на застланный клеенкой топчан, указав девушке на стул рядом, и усталым отцовским голосом сказал:

— Спасибо вам, товарищ Байрак, за помощь. А как с вами быть?

— Как? — Марина вспомнила свою деревню, далекий партизанский край, и у нее невольно вырвалось: — Мне к своим нужно.

— Не понимаю, куда именно?

— Ну, туда, где фронт, где наши.

— Фронт, говорите... — Военврач задумался, глядя на большое мраморное пресс-папье.

«Тяжелая, наверно, штука», — подумала Марина, проследив за его взглядом.

— Нет, на фронт мы вас не отправим, товарищ Байрак.

— Почему? — спросила девушка голосом школьницы, которую экзаменует строгий учитель.

— Потому что фронт сам движется сюда. Немцы уже под Сталинградом. — Он вздохнул с видом человека, утомленного бесконечными разговорами с тугодумами. — Вчера был уничтожен вражеский десант в десяти километрах от нашего госпиталя. Я могу отпустить вас только для эвакуации в тыл...

— Нет, нет! — ужаснулась самой этой мысли Марина. — Разрешите мне пойти в военкомат... Я должна обязательно...

На продолговатом бледном лице военврача мелькнуло подобие улыбки. Что-то было теплое и располагающее в морщинах, залегших у его рта, в горьком вздохе, в том, как он отрицательно покачал головой. Конечно, он бы мог послать Марину и в военкомат, устроить в какую-нибудь маршевую колонну, но он уверен, что не стоит никуда ходить. Сейчас каждый должен быть там, куда его поставила Родина.

Марина поняла: военврач хочет оставить ее при госпитале. Тут ее место, тут она нужнее всего.

— Хорошо, — сказала тихо. — Я буду работать.

— Спасибо, — просто ответил военврач. — Я мог бы мобилизовать вас по закону военного времени, но я знал, что вы согласитесь сами. Тут не легче, чем в партизанах. Еще не известно, что будет дальше.

Марина поднялась.

— Разрешите идти к раненым? — спросила подчеркнуто официально.

Он еще раз окинул взглядом ее одежду, улыбнулся.

— Сначала пойдите к моему заместителю по хозчасти и переоденьтесь. Вашей аттестацией займемся позже.

Хозяйственник, молодой старшина в командирской фуражке, услышав, зачем пришла к нему девушка, вытащил из широких галифе ключ и отдал ей: пускай сама выбирает, что ей нужно. Он был чем-то взволнован, его широкое веснушчатое лицо таило тревогу и казалось обиженным. Марина и понятия не имела, что перед ней боец, который успел подбить четыре немецких танка, был в плену, вырвался оттуда и горел на транспортной барже под Севастополем. Не знала Марина, что этот крепкий, кряжистый старшина мыслями и сердцем сейчас был за городом, на подворье большого виноградарского совхоза, где собирались все мужчины города, идущие в ополчение, мобилизованные и добровольцы, молодые и старые, раненые и здоровые, все, кому не давала покоя мысль, что фашисты уже близко, бомбят порт, пробиваются к горным ущельям, что завтра или послезавтра они придут сюда, и нужно охранять родную землю, не прячась по норам. Этот молодой старшина имел право на бронь, так как тяжелое ранение сделало его на много лет инвалидом. Но голос долга вопреки запрету военврача привел старшину к местным властям, и парня зачислили в запасной полк, который формировался на территории совхоза.

Сунув Марине ключ от склада, старшина взял с тумбочки у двери свой туго набитый «сидор», взглянул немного виновато на девушку и, хмурясь, сказал:

— Мои друзья полегли под Киевом. Вся наша батарея. Я не могу сидеть здесь.

Когда он ушел, Марина открыла каптерку и включила свет. Ее поразил беспорядок в комнате. Шинели, гимнастерки, солдатские башмаки и сапоги, портянки, коробки с мылом, керосиновые лампы, проволока, гвозди лежали грудами на полу, стульях и столах; было ясно, что старшине все это безразлично, он, наверное, сюда почти не заходил, и хозяйство велось как-то само собой.

У Марины, деятельной и организованной по натуре, защемило сердце. Даже сделалось страшно и одиноко, будто в доме не было ни души, все убежали и сейчас сюда ворвутся фашисты. Припомнилась сельская кооперация в дни отступления в сорок первом, когда по селу прошел слух, что власти уже нет и не будет, а товаров полно, на складе мыло, спички, и тогда какие-то темные людишки бросились сбивать замки, срывать с петель двери, выгребать муку, крупу, сахар. Поднялся шум, женщины заголосили, как по покойнику, к магазину подкатил на подводе, запряженной белыми в яблоках лошадьми, пожарник Кирилл с заплывшей физиономией и, размахивая пустым мешком, заорал со злой веселостью: «Навались, у кого деньги завелись!» А потом пришел Григорий Иванович, за ним еще несколько человек, все с винтовками, и толпа на площади сразу притихла. II тогда Григорий Иванович сказал, что именем Советской власти запрещается грабить, что все берет под свой контроль отряд самообороны... Никогда не сотрется из памяти эта тягостная картина: черные глазницы выбитых окоп, белые лишаи рассыпанной по земле муки, вздыбленные Кирилловы кони, а над всем этим густая, дрожащая сетка вороньих крыльев.

Когда это было? А сейчас захламленная комнатка госпиталя, тишина в коридорах. Под потолком едва мерцает маленькая лампочка. Где-то на электростанции уже уменьшили обороты, двигателя, напряжение падало, и вместе с ним медленно затихал город. Эта мысль внезапно встряхнула Марину. Нет, нет!.. Испуг, отчаяние, злость охватили ее, и непонятно каким чудом в ней сразу прибавилось энергии. Осмотрела комнату, быстро начала наводить порядок, перекладывать вещи, сортировать, перевязывать, раскладывать на полках. Ей хотелось все привести в порядок. Сейчас же, немедленно! Пот заливал ей глаза, руки немели, а она все переносила, перекладывала...

За этой работой ее и застал военврач.

— Спасибо, — сказал. — Спасибо, Марина Петровна. Но для такого делами найдем мужчин. Нам нужны ваши женские руки и чуткое сердце. Вас ждут в палатах. Выбирайте обмундирование и идите ко мне.

Сказал ей «спасибо»! Не отругал, не разозлился за самовольничанье, а поблагодарил и, кажется, был даже рад. Когда вышел из каптерки, Марина подобрала себе военную одежду — старенькую гимнастерку, кирзовые сапоги, диагоналевую юбку, которую, наверное, носила толстая тетка, потому что была она широкая, поношенная и стояла как колокол, но в целом одежда Марине нравилась, и она постаралась ладно и красиво надеть ее на себя.

Тут же нашлось пожелтевшее, облупившееся зеркало, вынутое, наверное, из старого, поломанного шкафа, и в этом неровном, остроугольном куске стекла она увидела совсем новую девушку, суровую, перетянутую ремнем, с лихо выгнутой вперед грудью и коротким, но гордо поднятым носом.

Чем не вояка? А могла бы быть в другой одежде, в другой обнове. Она вдруг подумала: если бы стала официанткой в офицерской столовой, она бы, наверное, бегала между столами в белом фартуке, в накрахмаленной наколке, обслуживала бы командиров. Служанкой бы стала, Марина, вот что! За тихий уголок и вкусненький кусочек превратилась бы в прислугу. Кто-то воюет, а кто-то борщи разносит воинам. После войны стыдно было бы людям в глаза смотреть: глядите, это та, которая с подносом против фашистов! Это та, которая спряталась в столовой!

Ох, как хорошо, что Павел тогда вырвал ее из той квартиры. А она, глупая, еще рассердилась на него. Ну, может, и была между ними — между Павлом и Валей — какая-то дружба, когда-то были товарищами в школе, а ты со своей ревностью столько понапридумала, столько крови себе попортила. Павел, когда сели в санитарный поезд, завел с ней долгий разговор. Не о Вале, нет. О Вале больше не вспоминали, Вяля осталась в Марининой душе как укор. Он говорил о человеческом достоинстве, о чести. «Если бы, — говорил он, — все попрятались по норам, по домам, пусть, мол, другие за них воюют, — неизвестно, до чего бы дошло. Такую страшную силу, как фашистская Германия, можно побороть только всем вместе. Вот ты, Марина, уехала из своего глухого села, прилетела в Москву, едешь теперь кто его знает куда, сопровождаешь раненых, и ты уже не просто Марина Байрак, а солдат великой армии, ты уже сама как эта армия. Если бы не ты, не было бы в живых капитана авиации Павла Донцова. Сяду я за штурвал боевой машины и подумаю: это же Марина мне силы вернула, это она ведет мой самолет против фашистов. Вот так твое сердце, Марина, а мое слились воедино, стали одним большим сердцем».

Как сказал он эти слова — так вся душа ее встрепенулась. Ждала, что обнимет, что прижмет ее к себе наконец. Они стояли около окна, смотрели на пролетающие в вечерних сумерках поля, были в тамбуре только вдвоем, и он ей говорил такие хорошие, красивые слова, что она даже слегка к нему прижалась, все ждала его ласк, чего-то такого нового, необычного. Но он только грустно посмотрел на нее и сказал с горькой улыбкой: «Может, и убьют меня где-то в бою, Мариша, но ты не забывай, что тебе и за меня воевать нужно будет, ты мою и свою честь защищать должна».

Не выдержала тогда, взяла его за руку, прижалась к нему крепко-крепко и под монотонный стук колес прошептала: «Я, товарищ капитан, никогда вас не забуду и Москву вашу не забуду. А за свою честь вы можете быть спокойны. — Она лукаво прищурила глаза. — Если я вам рану вылечу — а у меня рука легкая, — ничего с вами плохого не случится».

И. быстро открыв дверь, убежала в вагон.

* * *

Состояние Гельмута не улучшалось, и его снова повезли в операционную. Уже было темно на дворе, завешенные ватными одеялами окна не пропускали ни лучика света, и Марина, переживая за его жизнь, стояла на пороге школы и настороженно ловила звуки, доносившиеся из помещения. Но ничего не слышала.

Начинался налет, гремели за городом зенитки, гудела земля, гудело небо, и по его синеватому бархату нервно метались мечи прожекторов. Мимо школы одна за другой проносились машины, с крыш доносились окрики дежурных, потом от гор неожиданно брызнули к звездам густые струи трассирующих пуль, и Марина совсем отчетливо услышала над головой надрывный гул вражеских самолетов.

Ее пронизало странное, непонятное чувство, в котором она не могла разобраться. Там, в деревне, она также слушала небо, но там почему-то хотелось его слушать, хотелось верить, что это наши самолеты; каждую ночь, даже в первые дни оккупации, они шли на запад и словно звали за собой, обещали что-то волнующее, в их гуле слышался отзвук родной Отчизны, советских армий, которые отступали на восток, но где-то должны были остановиться и снова принести Марине свободу. Сейчас гул был враждебным, предвещающим беду.

Марина знала немцев. Она помнила, как в их село, еще в первое лето оккупации, прибыл немец Хорст Варнеке, старенький, с виду добродушный хозяйчик, какой-то там ландвиртшафтсфюрер, который должен был руководить сельскохозяйственными работами. Людей было мало, крестьяне выходили в поле по принуждению, и поэтому жатва затянулась, огромная хлебная нива осыпалась под жарким солнцем. Тогда Варнеке приехал в деревню с жандармами и собрал в церкви всех детей до десяти лет, затолкал их внутрь, окружил автоматчиками и объявил, что будет держать их без пищи и воды до тех пор, пока не будет собран весь хлеб. Люди работали всю ночь, чтобы спасти детей. Уезжая, Варнеке похлопал старосту по плечу и добродушно, с прямо-таки отеческой улыбкой посоветовал ему заранее готовиться к уборке свеклы, чтобы в дальнейшем не травмировать детскую психику...

Бомбы падали на дальней окраине, в районе порта. Там уже пылали пожары, и видно было даже отсюда, как на рейде разлилось багряное зарево.

— Точно бьет, гад! — сказал какой-то раненый из тех, что стояли у крыльца и разговаривали вполголоса.

Марина боялась пошевелиться, выдать свое присутствие, еще, чего доброго, заподозрят, что подслушивала, нехорошо... Но и уйти не было сил. К чему же все идет? Вон из какой дали летела она самолетом, потом оказалась на самом Кавказе, рядом Черное море... Подумалось, что и деревня так далеко отсюда, как будто не в этом мире она, а где-то совершенно в другом. Какова же эта страшная сила, которая все топчет, жжет, уничтожает? Раненые говорят о втором фронте. Английский премьер Черчилль вроде бы приезжал в Москву. И американцы посылают нам оружие, новые самолеты.

— Самолеты ихние, а летчики — наши! — горько усмехнулся в темноте один из раненых. — Знаете, кого там сейчас оперируют! Немца! Летчика немецкого. Попал к нам в плен, а ему приказали: воюй за красных! Воюй, а не то все равно смерть!

— Меньше бы сочиняли! — огрызнулся молоденький солдат. — Летчиков у нас и своих хватает. А немца не трогайте. Он, говорят, с самим Тельманом дружил и в Испании воевал.

Гельмут... Марине хотелось рассказать о нем всю правду этим раненым... Тогда, за лесом, упал их самолет, и через этот лес они пробирались потом, и горело позади небо, весь мир тогда горел... Давным-давно это было... страшно давно... Пасека, партизанский отряд в лесу, стрельба в ночном мраке, командирская землянка и слова Антона: «Мы отомстим за них!» Антон остался там, в лесу, а она теперь за сотни километров, за тысячи... Она вдруг поняла, что Антон недаром сказал это. Все они должны мстить за ее отца, родных, за всех погибших, все должны бить проклятого фашиста. Как Гельмут, как Павел, как Валя... Должны. И она должна.

Вдруг совсем близко, в соседнем дворе, взорвалась бомба. Что-то трескучее ударило в стену школы, из чердачного окна посыпались обломки дерева.

— В укрытие! — раздался истерический голос с крыши. — Идет вторая волна! Все в укрытие!

«Как же Гельмут? Как Павел? Не брошу их... Ни за что не брошу!..» В коридоре толпились раненые, выскакивали в сад, искали укрытие, перебрасывались испуганными словами. Классы пустели, там остались лишь те, кто не мог двигаться.

Марина на ощупь разыскала двери палаты, где лежали Гельмут и Павел, пробралась к их кроватям. Гельмут на операции, но где же Павел?

Она озиралась во тьме, но ее глаза натыкались на теплую пустоту, она не могла собраться с мыслями. Приблизилась к одной кровати, ощупала другую — пусто. Прошла дальше — опять никого.

Грохот за окном то усиливался, то снова стихал. Немея от страха, Марина стояла в темной палате, ей было нестерпимо жаль Павла, она боялась за Гельмута. И она искала, искала их, пока не зажгли свет и в коридорах госпиталя опять не засновали раненые.

* * *

Это была первая ночь, которую она провела, дежуря в палате. Просторное помещение, сдвинутые в угол парты, черная доска с полустертыми формулами, высокие окна, занавешенные черными одеялами, запах формалина и йодоформа. На кроватях неподвижные фигуры.

Здесь, в этой палате, были и ее летчики, и она не отходила от них. Операция у Гельмута пришла удачно. Губы его пересохли от жажды, он все время просил пить:

— Воды... Хоть капельку дайте!

Она брала намоченную в воде марлю и увлажняла припухшие губы. Трудно высидеть на табуретке, так спать хочется, что кости ломит. Сидела в аккуратно выглаженном халате, в больших, с чужой ноги, сапогах, руки красные, набрякшие — с вечера успела выстирать бинты для всей палаты. Гельмут лежал с открытыми глазами, смотрел в потолок, будто обдумывал что-то. А Павел все время спал. После изнурительного переезда в санитарном поезде он как-то сразу ослаб, рана почему-то открылась. Все никак не оправится, не может прийти в себя после дальней дороги. Рука, как спеленатая кукла, лежала теперь на его груди, и он впал в продолжительный, тяжелый сон.

Марина то и дело поглядывала на капитана, на его осунувшееся, с запавшими щеками лицо, длинные ресницы, и ее пронизывала нежность. Хотелось протянуть руку, откинуть с высокого лба черную прядь, дотронуться пальцами до бровей, губ, подбородка. Рот чуть приоткрыт, будто Павел хотел что-то сказать, да так и заснул... А может, это от боли? Ему, наверное, тоже хочется пить, только не может проснуться, голос подать. Сгорит от жажды, высохнет, бедный... Марина оглядела полутемную палату, увидела на подоконнике графин с водой, налила полный стакан.

— Выпей, Павлик! — попыталась разбудить его тихо. Он сонно глотнул несколько раз, ресницы вздрогнули, дыхание участилось. Может, проснется? Она спустила его голову на подушку. Выпрямилась и вдруг услышала голос Гельмута:

— Он вас любит.

Марина резко обернулась к немцу.

— Нет, нет! — закачала головой.

— Я знаю, он вас очень любит, — в его голосе послышались ревнивые нотки.

— Нет!.. — умоляюще прошептала Марина.

Быстро вышла в заставленный койками коридор, чувствуя, как пылают щеки. Разве Гельмут сказал что-то стыдное? Может, выдумал от бессонницы, чтобы порадовать ее, чтоб не спалось на дежурстве...

Она стояла напротив окна, устремив глаза в черную ночь, отодвинув краешек одеяла, и невольно ловила себя на том, что в ней пробуждается какое-то новое чувство: Павел становился ей все дороже и роднее. Это чувство появилось раньше, еще в самолете... нет, еще там, в лесу... еще когда ехали на подводе... в темноте... Вспомнила, как они потом шли по московским улицам, звонили ему домой, обедали у Клавдии Сергеевны. Вспомнила Валю, и на душе стало горько и больно...

Она вернулась в палату, обошла раненых и села к столику у двери, на котором горела лампа с зеленым абажуром.

«Хорошо, что так случилось, — радостно подумала Марина. — Хорошо, что мы встретились и что я в Москву его повезла».

* * *

Кавказская осень. Глубокие тени гор, шум морских волн. Но в этом году она была грохочущая, тревожная. Марина знала из сводок Информбюро, что немцы уже в предместье Сталинграда и там идут ожесточенные бои. Ходили слухи, что немцы скоро появятся и на Кавказе. Бомбили их город каждую ночь, а в последнее время начали налетать и днем. Многие легкораненые выписывались и уходили в запасной полк, который формировался на территории виноградарского совхоза. Хоть это и далеко, за городом, но мыслями Марина постоянно переносилась туда, так как говорили, что там немало своих, с Украины. Так хотелось попасть к ним, расспросить земляков. Скучала по родным местам. Может, услышала бы какие-нибудь известия: кто в живых остался, кого отправили на чужбину.

Холодало, все чаще дули пронзительные, колючие ветры, над городом зависали черные, тяжелые тучи, они шли с севера, закрывали горы. Лишь иногда в густой темно-сизой мгле проблескивали снежные вершины, и тогда казалось, что это не горные кряжи, а сияющие белоснежные айсберги плывут по волнам разбушевавшегося моря. Тучи шли прибойными валами, торопились затопить все своей гнетущей угрюмостью, нагнать страх на землю, и на море, и на весь белый свет. А может, они были заодно с этими пришельцами, которые заковали себя в броню, покрытую паукообразными крестами, и вытаптывали сейчас коваными сапогами земли Кубани, раздольные приволжские равнины?

Ох и тяжко там нашим! Это все в городе чувствовали, особенно в госпитале, куда вместо выбывших привозили в эшелонах новых раненых. У Марины теперь работы было — не продохнешь. Стирала бинты, дежурила по ночам, по многу часов выстаивала на тяжелых операциях.

А еще те двое, которые томили ей душу. Гельмут и Павел. Где бы ей ни случалось быть, какое бы задание ни выполняла, постоянно мысленно была с ними, представляла их лица, жесты, голоса, улыбки. Павел — тот каждую ночь снился. Лицо у него посвежело, на щеках играл румянец, морщины на лбу разгладились.

Когда у Марины выпадал свободный часок и была хорошая погода, они втроем выбирались к морю. Вели Гельмута под руки к обрыву, осторожно сажали на теплый от солнца камень, откуда был слышен шепот волн и ласкала взор безбрежная морская даль. Там, за этой далью, угадывалась им неизвестная земля, там был порабощенный фашистами континент, там была родина Гельмута. Гельмут тихо рассказывал о своем городке, который затерялся в горах Саксонии, о родителях, оставшихся там. Отец — портной, мать — врач.

— Как и вы, Мариночка. — Он дотрагивался до ее белого халата, который выглядывал из-под серой шинели.

— Я только буду, — говорила Марина. — Вот кончится война, буду учиться на врача.

Вспоминал Гельмут и своего младшего брата Пауля, и в его тоне при этом проскальзывала боль. Еще в школьные годы, перед самой войной, его брат полюбил нацистские сборища, ночные факельные шествия по городу. А сейчас, наверное, совсем одурел в этом коричневом чаду, в этой кровавой мясорубке или, скорее всего, сложил голову где-нибудь в Норвегии, в горах Югославии, а может, и под Сталинградом.

— Как случилось, что вы поехали в Испанию? — тихо спросила Марина.

Гельмут не знал, что ответить, пожал плечами и этим движением словно показал, что ему самому удивительно и непонятно, как это все случилось. Работал на заводе, был слесарем, ездил во время великого мирового кризиса в Советский Союз и кое-чему тут научился, новые друзья открыли ему глаза, стал внимательнее наблюдать жизнь. И когда Испанская республика попросила о помощи, одним из первых записался в интернациональную бригаду. Легко ли там было? Гельмут скосил глаза на Павла, который машинально чертил палочкой на песке какие-то загадочные знаки. Вот пусть товарищ капитан скажет, как там было. Пусть расскажет, как туда, в Испанию, в окопы под Мадридом, посылали ему угрожающие письма, получал ультиматумы, предостережения от нацистов, его шантажировали. Не вернешься, мол, — горе твоим родным, отправят в концлагерь, опозорят, проклянут... Однако все выдержал и сейчас ни о чем не жалеет. Ни капли раскаяния.

Павел поднял голову, отбросил в сторону палочку.

— Мой путь проще, — помолчав, сказал он. — Москва, Метрострой, летное училище, потом Испания...

Марина с восторгом слушала Павла. И со страхом думала, что скоро им придется расстаться и разлука уже не за горами. Сам как-то сказал: «Скоро, скоро, Мариша, сяду за штурвал». Вот и сейчас говорил, а сам все время поглядывал на небо, будто в его голубизне высматривал свою судьбу.

Был он уже действительно здоров, окреп. А душой, наверное, измучился без полетов. И фашисты у Волги толкутся. Место Павла, конечно, в боевом строю, вместе с товарищами-побратимами. Марина понимала, что разлуки им не избежать, но не хотела о ней думать, словно боялась, что этим может ускорить ее. Верила во что-то необычайное, всесильное, в какой-то счастливый случай, который все решит. Так хорошо чувствовала себя рядом с Павлом, что и о родной деревне начала забывать. Все слушала его рассказы о Москве, о кинотеатре на Арбате, куда они с ребятами бегали на утренние дешевые сеансы, и как в Москве-реке ловили рыбу, и как бегали смотреть на праздники авиаторов. Шуму там было, веселья, словно вся Москва собиралась подняться в воздух.

Марине, которая дальше своей деревни нигде не была, его рассказы волновали душу, и ей казалось, будто она сама ходит с Павлом по московским улицам, стоит на Красной площади, гуляет по набережной, а повсюду толпы народа, счастливого, радостного, у всех в руках цветы, знамена, день улыбается, небо расцветает голубизной, из громкоговорителей доносится веселая музыка, милиционеры в белых перчатках, все нарядно одеты, и вдруг — на открытых машинах, украшенных гирляндами, появляются челюскинцы. В деревне у них показывали кино, вот она и видела их. Все точно так, как в кино, но на самом деле это она их встречает, стоит с Павлом на тротуаре, приветливо машет рукой. Машина все ближе, ближе... блестит на солнце фарами, а на заднем сиденье... Чкалов! Не челюскинцев встречает Москва, а Чкалова, загорелого, с веселыми глазами, Валерия Чкалова. Вот он поднял руку, поворачивается к Павлу, что-то кричит ему, машет рукой...

— Глядите!.. Фашисты заходят с моря! — прервал ее мечты суровый голос Павла. Он обхватил руками голову, и в этой его позе Марина увидела глухое отчаяние. — До каких пор я буду здесь? Ну до каких?

Гельмут стал его успокаивать, положил на плечо свою худую руку:

— Не все воюют с фашизмом, Павел. Половина человечества воюет, а половина еще только готовится.

— Пусть себе готовится! — огрызнулся Павел. — У кого заячья душа, тот до конца войны будет готовиться.

У Гельмута потемнело лицо, в голосе послышался металл:

— Знаю, мой народ тоже не весь пошел за нацистами. Проклинают в душе Гитлера, ненавидят его и ждут поражения третьего рейха. Я уверен, что эти немцы тоже готовятся воевать против наци, но очень уж долго они готовятся, и это их делает жалкими и никчемными в глазах человечества...

* * *

Это была их последняя прогулка к морю. Потом начались дожди, небо затянули темные, тяжелые тучи, словно природа оделась в траур и не хочет поддаться ни ласковым солнечным лучам, ни теплому ветерку, и не будет уже золотистых, погожих дней, не будет и морозно-чистой утренней ясности.

А у Марины все те же заботы: бинты, дежурства, операционная...

Как-то врачи вместе с выздоравливающими поехали в ближайший горный лесок на заготовку топлива. Даже начальник госпиталя отправился со своими врачами и сестрами, зная цену каждой паре рук, которых было так мало. Марина села в одну машину с Павлом.

Горные кряжи сияли снежными шапками, в небе висели облака и словно раздумывали, куда им податься дальше: к морю или в раздольные кубанские степи. Природа дремала под ласковым осенним небом.

Еще садясь в машину, Марина наивно спросила у военврача, кому нужны эти дрова, если немец уже так близко? Военврач внимательно посмотрел на нее, холодно прищурил глаза и ничего не ответил. Павел засмеялся: это для немцев, пятки им прижигать, чтобы быстрее бежали отсюда. Всю дорогу он шутил с молодыми сестрами, рассказывал веселые истории, болтал всякую всячину. Марину наконец это вывело из себя.

— Разве ты не слышишь? — досадливо спросила она, кивнув в ту сторону, откуда доносились глухие звуки далекого боя. — Как ты можешь?..

— Могу. А почему бы и нет? — добродушно ответил Павел.

— Немцы скоро будут здесь.

— Никогда! — Его голос прозвучал как натянутая струна, серые глаза потемнели. — Не смогут они Кавказ одолеть. Да и через Волгу им не перепрыгнуть. — Взял Марину за руку, посмотрел ей прямо в глаза. — В Сталинграде стоят, и тут их остановим, вот увидишь. Они уже свое под Москвой получили.

И она поверила. Была благодарна ему за эту уверенность, на душе стало радостно и легко. А тут еще машины мчались горной дорогой, все выше и выше забираясь в звонкое горное безлюдье, неслись куда-то к солнцу, и ветер бил в лицо, и цепи гор стояли неподвижно, величаво, нависая зобастыми скалами над серпантином дороги. И казалось, что это уже не скалы, а какие-то грозные существа, вздыбленные великаны, которые не пропустят сюда ни одной чужой души, устоят перед любым нашествием. Вот так встанут и не пропустят — попробуй их сдвинуть с места. Нет таких танков, которые бы их одолели, которые могли бы ворваться в это каменное царство.

Приехали. Остановились на поляне, разбрелись по склонам с пилами, веревками, топорами. Загудел вековой лес, разбуженный голосами, пением пил, стуком топоров. Люди пилили, тесали, обливались потом. Марина все время чувствовала на себе заботливую опеку Павла, его ненавязчивый, деликатный взгляд. Напоминал, чтоб была осторожной.

— Смотри — оступишься! Внизу пропасть!

Они забрели под нависшую, покрытую лишаями мха скалу. Где-то рядом журчал ручеек, было холодно, тихо и уютно. Павел в своей кожаной куртке, стройный, худощавый, сапоги начищены до блеска. Склонился над ручьем, и Марина увидела, какая у него тонкая, совсем мальчишечья шея, и подворотничок выглядывает белый-белый. Положила ему на плечо руку:

— Ты помнишь, как я тебя поцеловала тогда, в лесу, когда ты сидел на подводе? Поцеловала первая, ты, наверное, плохо подумал обо мне?

— Мне показалось, что ты поцеловала меня из жалости, как раненого. — Павел не отрывал взгляда от ручья. — Мы, мужчины, не любим, когда нас так целуют.

Марина села на камень около самой воды.

— Сядь, хочу тебе что-то сказать.

Он сел около нее, но не очень близко и, казалось, весь был поглощен созерцанием ручейка. Марина прижалась к его холодной кожаной куртке:

— Павлик...

Он продолжал смотреть в воду, которая весело прыгала по камешкам и исчезала в ущелье. Марину обидело его молчание. Подумала, что не нужно было ничего говорить. Но уже начала, теперь никуда не денешься. Да и не могла молчать, слова сами рождались в сердце.

— Павлик... вот ты скоро уедешь, — заговорила она несмело. — А война есть война. Все может быть. Расстанемся надолго.

Он медленно повернулся к ней. К чему, собственно, говорить об этом? Конечно, можно и на смерть нарваться в первом же бою, при первом вылете, ну и что?..

— Я хочу тебе сказать, что я... не дай бог, что... — У нее не хватило сил закончить фразу, она вся зарделась и низко опустила голову. — Я буду тебя ждать, Павлик.

— Ты меня любишь?

Марина решительно кивнула, но ничего не сказала. Неужели сомневается? Неужели не знает, что с первой минуты их встречи, после той страшной ночи ее сердце не принадлежит больше ей самой? Павел ласково взял ее за плечи.

— Для того чтобы быть верной, ты должна стать моей, — произнес негромко, чеканя каждое слово.

— Как? — не поняла она и вскочила на ноги.

— Должна стать моей женой, вот как. Чтобы все по-настоящему, и по закону. Приеду в часть, буду драться с немецкими «фоккерами», может, и гореть буду, умирать, а как вспомню, что ты у меня есть, — сразу оживу.

— И будешь думать обо мне?

— Буду.

— И мы станем с тобой одним большим сердцем? — вспомнила она его слова, которые стали для нее уже паролем, стали ее верой и жизнью.

Он понял со, вспомнил их разговор в поезде. Сказал тихо а задумчиво:

— А мы уже давно одно сердце, Мариша. С тех пор, как ты мне спасла жизнь.

Она почувствовала слабость, какая-то сладкая истома растеклась по всему телу, и она опять опустилась на камень, поросший влажным холодным мхом. Павел, словно испугавшись, подсел к ней, поцеловал в щеку, прижал к труди ее голову и подумал, что сейчас, именно в эту минуту, их сердца ведут свой сокровенный разговор. Он взял ее холодную руку и нежно, едва касаясь губами, стал целовать каждый пальчик, каждый ноготок...

Их пронизывал сырой холод ущелья, под скалой становилось неуютно и сумрачно, видневшиеся вдалеке горы стояли молчаливые и хмурые. Но Марина и Павел не видели их, они забыли, что такое холод.

Павел все еще не решался поцеловать Марину в губы. Тогда она взяла его голову обеими руками, посмотрела в его измученное лицо и крепко поцеловала в губы.

— Любимый!

Он задохнулся.

— Мариша...

С гор накатывались холодные сумерки, и где-то далеко над горными хребтами зажигались звезды.

* * *

Море, теперь по-осеннему хмурое, постоянно влекло к себе Марину. Солнце появлялось редко, но, как только его лучи пробивались сквозь полену туч, серебристые волны до самого горизонта вспыхивали и переливались перламутром. Марина спускалась узенькой тропинкой к морю и подолгу наблюдала за игрой волн. Раньше о море только в книгах читала. Представлялись ей старинные фрегаты, несущиеся по морской глади, галеры с невольниками, казацкие чайки, смело идущие на абордаж турецких твердынь. А тут — бесконечный серебристый морской простор и над ним тяжелые, свинцовые громады туч.

Мерина часто думала о том, каким тяжелым был для страны этот год. Люди стояли насмерть под Одессой, в Севастополе, в заснеженных полях Подмосковья. Но она даже мысленно не могла представить себе, какая огромная битва шла по всей ее земле. Сколько людей было втянуто в нее, сколько мук, страданий, разрушений и крови принесла война!

Однажды, сидя на берегу, услышала по другую сторону огромного валуна голоса. Узнала: Павел и Гельмут. Видно, гуляли и забрели сюда.

— Хочется верить, Павел, что после войны жив останусь, но на фронте все может случиться, — говорил Гельмут. — Если, не дай бог что... съезди после войны к моим.

— Не говори чепухи. К тебе надеюсь во время войны попасть, — ответил Павел. — Будем гнать нацистов и придем к тебе в дом.

Марина вышла из-за камня. Гельмут обрадовался, подошел к ней. Он в фуфайке, в кирзовых сапогах, на голове обычная солдатская шапка-ушанка. Павел, увидев Марину, тоже повеселел. Хорошо, что пришла. А то они тут чуть не поссорились.

— Из-за чего? — спросила Марина.

— Из-за тебя, — ласково ответил Павел. — Приглашает меня к себе в дом, а про Марину Байрак забыл.

— Молчи! — с деланным возмущением воскликнул Гельмут. — Может, я хотел отдельно пригласить нашу геноссин. Вот так! — Он галантным жестом взял девушку под локоть и склонился перед ней, как в кино. — Приезжайте, дорогая Марина, к старым Гуфайзенам, покажите им фотокарточку и скажите, что видели их сына-бродягу. Поцелуйте их от меня.

Марина удивленно посмотрела на него.

— Нет, — покачала она головой. — Мы все вместе поедем к вам, Гельмут, Но сначала... — Она посмотрела на Павла, перевела взгляд на Гельмута и тихо сказала: — Мы побываем в моих Жабянцах...

Как-то зашел к ним в госпиталь старшина-каптерщик. Был он наголо острижен, веселый, разговорчивый, выглядел даже солиднее, пополнел. Хотя жилось ему в запасном полку и не очень-то сладко, дел было невпроворот, готовились к отправке на фронт. Поскольку Марина, так сказать, по совместительству присматривала за складом, он попросил открыть каптерку, чтобы взять там кое-что из своих вещей. На этот раз он Марине понравился. В его разговоре, в движениях чувствовалось что-то симпатичное, чисто солдатское, так сближающее людей в тяжелых военных условиях. Разыскивая среди каптерского барахла какой-то ремень, балагурил без устали о житейских делах, рассказывал фронтовые новости, говорил о том, как немец-сволочь уже выдыхается, нет у него сил переползти через Волгу. Сказал, что начальство у него в полку хорошее, боевое, люди рвутся на передовую, но ведь учить их нужно, а времени нет, да и с оружием плохо, не хватает.

— Там и ваши есть, с Черниговщины, — добавил он, примеряя широкий командирский ремень.

Услышав о своих черниговцах, Марина обрадовалась. Кто они? Как их звать?.. Старшина имена не запомнил, только сказал, что один из них «совершенно рыжий, такой, как я», а другой — «курносый, будто ему прилепили вместо носа картошку».

В тот же день Марина уговорила Павла пойти вместе со старшиной в совхоз: может, своих увидит, перекинется словом-другим. В городе было неспокойно, по улицам двигались толпы беженцев, гнали измученный скот, всюду пыль, крики, скрип колес. На перекрестке, возле кинотеатра, противотанковая пушка, в скверах, подворотнях, на улицах сновали солдаты — готовились оборонять город.

Марина и Гельмута пригласила, но он отказался.

— Рана болит, — виновато пожаловался он.

— А может, пойдем?.. — еще раз попробовала уговорить его. Было страшно оставлять товарища одного. В палатах тревожные разговоры, все отчетливее грохот приближающегося фронта.

Старшина крикнул с улицы:

— Товарищи! Время!

Они вышли на улицу. Павел остановился у железных ворот, глянул в окна, поднял в ротфронтовском салюте кулак.

— Мы скоро!

Облака висели над землей недостижимо высоко, и свет дня сеялся через них ровно, грустно и торжественно. Горные хребты тонули в молочном тумане. Марина в своей долгополой шинели едва поспевала за Павлом и старшиной. Хоть и сжималось иногда тревогой сердце, но чувствовала себя свободно, раскованно. Старшина всю дорогу рассказывал, как ему надоело ожидать. Сидят, киснут, возятся с новобранцами. На передовую всех — сразу же научатся воевать. Станут солдатами. Был у них недавно один корреспондент из военной газеты, прибыл к ним прямо из Сталинграда, рассказал все как есть. Тяжелые сейчас бои идут на Волге, за каждый дом стоят насмерть наши солдаты, трупов фашистских — горы. Говорят, что сам Гитлер прилетал, хотел из бинокля увидеть противоположный берег, но ничего не увидел за дымом пожарищ.

— Вы-то сами откуда, товарищ старшина? — поинтересовалась Марина, чувствуя все большую симпатию к лихому вояке в добротной шинели и новенькой командирской фуражке.

— Харьковский я. Потомственный металлист, — не без гордости ответил старшина.

— Никогда не была в Харькове. И вообще нигде не была. Сейчас хоть Кавказ увидела.

Старшине было чем похвастаться: служил на Дальнем Востоке, участвовал в финской, потом встречал немцев на западной границе. Рассказывая о своих фронтовых делах, он даже голову выше поднял, видно, всем этим гордился, считал себя опытным бойцом. А тут, когда столько энергии, энтузиазма, что горы можно свернуть, тебя заставляют отсиживаться в тылу.

Их остановили около окопов, проверили у всех документы. Старшина нахмурился, показал документы и сказал, что они идут проведать земляков из запасного полка, он, Андрей Гарматюк, командир гаубицы, а вообще-то нужно своих знать.

— А летчик что, без самолета? — съязвил один из проверяющих.

— Наши самолеты, браток, около Днепра... — со злостью ответил Павел.

— Да, издалека вы, товарищ!

— Ничего. Дорогу домой еще не забыли.

Марине было приятно, что он так уверенно, с достоинством отвечает этим придирчивым, в новеньких шинелях солдатам. Она подумала: действительно, далеко занесла их судьба, страшно даже и представить, однако Павел и тут, на кавказской земле, чувствует себя уверенно.

За городом, около виноградных посадок, стало еще тревожнее. Бой уже здесь, что ли? У дороги стояли танки, выставлены в два ряда железные ежи. Что-то гулко грохотало вдалеке, слышались редкие автоматные очереди. Люди, согнувшись, перебегали из одного окопа в другой, словно оберегаясь от пуль.

В запасном полку, который разместился в саманных плоских домиках совхоза, их встретили невесело. Марина сразу же уловила дыхание грозы. Между домиками сновали взад и вперед серые фигуры, выстраивались маршевые колонны, были слышны громкие команды, гудели моторы. Где тут искать своих черниговцев?

Неожиданно над крышами пронеслись два немецких истребителя, сверкнули стеклом кабин, и в ту же минуту Марина услышала пулеметные очереди. Страх погнал бойцов в огороды, закоулки, траншеи. Потом они опять выстроились в шеренги, у многих серые шинели были в грязи, намокли, в глазах — стыдливый испуг. Прошел слух, что большая танковая группа гитлеровцев прорвала фронт и подошла со стороны моря к горам, обстреливая из пушек город.

Из толпы вынырнул старшина. Казалось, его не брал никакой страх, он запыхался, раскраснелся, фуражка сбилась набекрень.

— Ну, братцы! — заговорил он с какой-то неуместной запальчивостью. — Немцы на город с моря прут!

— А как же... там же раненые! — всполошилась Марина.

Лицо у Павла стало злым. Наверное, раскаивался, что послушался Марину и пришел сюда. Как же теперь быть? Там, в госпитале, остались беззащитные, безоружные товарищи... Хотя, собственно, какое-то оружие у них есть, смогут за себя постоять, только долго ли продержатся? С пистолетами против автоматчиков!

Старшина уже понял ситуацию.

— Пойдемте, — приказал он таким тоном, будто был здесь старшим по званию.

Они заскочили в какой-то двор, и Марина увидела вокруг самодельного деревянного стола под развесистой грушей группу командиров. На столе была развернута карта. На старшину и Павла они не обратили внимания, а Марину один из них, худощавый, в очках майор, придирчиво осмотрел. Чего, мол, отрываете от дела? Болтаются тут всякие!

Старшина подскочил к майору и выпалил:

— Товарищ майор, разрешите доложить...

— Говори, говори! — Майор нетерпеливо махнул рукой.

— Товарищ майор, в городе, в военном госпитале, триста раненых осталось. Без всякой защиты. Вот пусть девушка скажет.

— А кто она такая? — строго спросил майор.

— Моя землячка, медсестра, — не моргнув глазом, сказал старшина. — Там много тяжелораненых.

Командир подозрительно посмотрел на Марину, перевел взгляд на Павла. Потом, переглянувшись с офицерами, сухо сказал:

— У нас есть сведения, что госпиталь вчера эвакуировался. — Он говорил раздраженным тоном. — Полк отправляется на фронт. Помочь ничем не можем. — И тут же обратился к старшине: — Кажется, вы с батареи Гашинского?

— Так точно, товарищ майор!

— Идите. Готовьте машины к маршу.

Тут Марина не удержалась:

— Никуда мы не эвакуировались!.. Вам же говорят: тяжелораненые. Если не вы, так кто же, товарищ майор, придет к нам на помощь? Летчик там... Друг самого Тельмана! Я его везла с Украины...

Командиры опять переглянулись, и майор в очках усмехнулся. Видно, попробовал представить себе, как эта хрупкая девушка везла с Украины «друга самого Тельмана».

— Даже не знаю... — развел руками майор. — У нас просто нет возможности... Вообще, не нужно верить паническим слухам. Пока ведь только разговоры о немецком десанте. Точных данных мы не имеем...

Вмешался старшина:

— Разрешите, товарищ майор, моей батарее пройтись по городу, Мы не задержимся, только проверим тылы да еще и хороших ребят приведем в полк. Народ у меня обстрелянный, бывалый. Поверьте, с такими воевать не то что с новобранцами.

От стола отошел один из командиров, невысокого роста, похоже, кавалерист. В его глазах блеснули смешинки.

— Пусть пройдутся, Порфирий Макарович, — посоветовал он тоном, в котором чувствовалось окончательное решение. — Немцев там немного, я знаю. А у нас — авиация и артиллерия. — Он добродушно кивнул на Павла и старшину. — И госпиталь защитят, и наши тылы почистят.

— Так советуете? — Казалось, майор еще колебался. — Ну хорошо, берите своих с батареи и две машины с пушками. Старший вы, товарищ авиатор...

— Капитан Донцов, — козырнул Павел.

— Действуйте, капитан, — махнул рукой майор.

Ребята с батареи были настоящими бойцами, все поняли с полуслова. Быстро прицепили пушки и набились в кузова, втащили два пулемета. Марина втиснулась с Павлом в кабину первого ЗИСа, старшина сел во вторую машину. Мимо них по разбомбленной улице шли колонны, на ходу перестраивались, куда-то торопились.

И опять окопы, танки в капонирах, настороженные глаза проверяющих на уличных перекрестках. Но сейчас, почувствовала Марина, все в городе изменилось, к небу поднимались черные столбы дыма, от моря доносились автоматные очереди.

В груди зашевелилась льдинка страха и боли. Росла, крепла, становилась тверже, а боль — нестерпимее.

Около кинотеатра улица была перегорожена колючей проволокой. Тридцатьчетверка в капонире, ее пушка направлена в сторону госпиталя. Бойцы в окопах внимательно вглядывались в узенькую улочку. Значит, правда? Прорвались фашисты со стороны моря?.. Неужели поздно?

Однако танкист в черном, замасленном комбинезоне, туго затянутый широким командирским ремнем, развеял их опасения.

— Где эти фрицы, никто не знает, В госпитале спокойно. — Он говорил, опираясь на танковую гусеницу. Весь его облик выдавал в нем бывалого воина.

Но почему же такая недобрая тишина там, за садом, где стоит госпиталь? Посоветовавшись со старшиной, Павел приказал убрать проволочное заграждение. Нечего тут стоять, вперед нужно ехать, к школе. Солдаты оттянули в сторону деревянные стояки с колючей проволокой, освободили дорогу.

Они проскочили по маленькой улочке и... с разгону едва не налетели на немцев. Поперек дороги стоял бронетранспортер с черным крестом на борту, около него толпились автоматчики. Все они смотрели в сторону госпиталя, который возвышался за железной оградой.

Водитель резко затормозил. Бойцы повыскакивали из кузова, мигом развернули пушки и приготовились к бою. Марина и Павел упали прямо на тротуар, и по ним тут же ударили автоматы: немцы наконец пришли в себя, не ожидали, видно, отсюда удара. Им ответили очереди наших пулеметчиков.

— Они штурмуют госпиталь! — крикнул Марине Павел. — Их полно в саду! Будем выбивать!

Вдруг на чердаке госпиталя с треском разлетелась оконная рама, и оттуда длинно и заливисто ударил пулемет. Загремели выстрелы и из других окон. Загрохотал, загудел весь огромный дом.

Павел выхватил пистолет, крикнул:

— За мной, ребята!

Наши бойцы вихрем перелетели через ограду, и начался бой. Выбивали немцев долго и ожесточенно. И если кто-нибудь из бойцов падал, Марина тут же бежала к нему:

— Тебя ранило?

Бойцы не обращали на нее внимания, но кое-кто сердился.

— Да ложись ты, нигде не болит! — огрызался то один, то другой, злясь, что она вот так, по-глупому, нарывается на пулю.

Марина первая вбежала в помещение госпиталя. Дым, под ногами разбитое стекло, штукатурка, поломанные стулья. Раненые притаились около окон с винтовками и гранатами: им и невдомек, что бой уже окончился и смерть обошла их стороной. Марина вбежала в палату Гельмута. Осмотрелась. Ни души. Оконная рама выбита, а поперек кровати, у двери, мертвый в ватнике.

Ветром пронеслась по всем комнатам — Гельмута нигде не было...

Она нашла его около разбитого чердачного окна за ручным пулеметом. Гельмут всем телом навалился на него, уткнулся в него лицом. Был он в белой исподней рубашке, а по спине огромным красным пятном растеклась кровь...

* * *

Все перенесла Марина: и жестокую зиму сорок третьего года, и разбитые весенние дороги на Дону и под Харьковом. Куда только не бросала их госпиталь война!

Теперь ее и не узнать: располнела, ходит солидно, с достоинством, глаза задумчиво-спокойные, в голосе появились властные нотки, и уже нет той привычки, что раньше, при разговоре опускать глаза.

Да и чего опускать их? Не девушка уже, а женщина. Павел Донцов почти каждый день напоминает ей о себе нежными, внимательными письмами. Ему уже присвоили звание майора, и, как намекнул он в одном из писем, пусть любимая женушка ждет в скором времени в гости кавалера теперь уже трех орденов Красного Знамени!

Жить мыслью о Павле, вспоминать его голос, выражение лица, грустную улыбку было наслаждением для Марины, праздником ее души. Возьмет в руки фотокарточку, посмотрит в слегка прищуренные глаза Павла, и сладко защемит сердце. Так бы и летела, забыв обо всем на свете, мчалась туда, где он воюет, горлицей бы взлетела в небо навстречу его боевой машине. Узнаешь ли сейчас свою Марину?

— Сестра!.. Сестричка!.. Воды!..

Очнулась от забытья, сидя около стола в полутемной палате. Лампа с зеленым абажуром, бутылочки с йодоформом, нашатырем, спиртом, запах карболки, несвежего белья. Опять она среди раненых, на своем тяжелом посту.

— Воды...

Нельзя воды, Марина это хорошо знает, но он просит, душу выворачивает своими мольбами. Подошла к раненому, который, не отрывая взгляда, смотрел на нее, шевелил пересохшими губами. Весь перебинтован. Думали, что ранение несмертельное, а вон что получилось: не уберегли, не угадали. Агония уже, и нет ему спасения, все внутри горит огнем. И не дать воды? Не пожалеть человеческую душу напоследок?

Вспомнила вдруг про Гельмута, которого тоже ранило в живот. Лежал у них в доме на земляном полу, держась руками за бок, боялся их опустить, ему казалось, что, если опустит, жизнь улетит. Вспомнила, как он просил у нее воды, а Павел строго предупредил, чтобы не давала...

И Марина решилась. Взяла стакан, левой рукой приподняла с подушки голову раненого, с жалостью посмотрела в затухающие глаза...

Неожиданно услышала голос начальника госпиталя.

— Я что говорил? — Голос был тяжелый, укоризненный.

— Мучится же!

— Пойдемте со мной. У меня к вам дело.

Смутившись, последовала за ним. Это был тот самый начальник московского госпиталя, с которым Марина встретилась в первый день их прибытия в столицу и который потом вез их с Павлом по Москве. Удивительная штука — военная судьба! Думала, что никогда больше не увидятся. Проводил их военврач тогда до вокзала, сам оформил и проверил все документы, прошелся по вагонам, посмотрел, чтобы было все как следует. На прощание крепко пожал Марине руку: забудь, мол, девушка, нашу ссору! И вот опять встретились, опять в одной упряжке: он — начальник, она — рядовая медсестра большого фронтового госпиталя. Больше года они вместе. Не раз военврач называл Марину и «ветераном», и «нашей гордостью», представил ее к медали. Вежливый, сдержанный, немолодой, но с таким ясным и добрым взглядом, что Марине тяжело его выдержать. Никогда не переступал военврач черты дозволенного и не злоупотреблял своей властью, но его ясный, с искорками боли взгляд терзал Маринино сердце. Знала, что военврач тайно влюблен в нее, что мучается, хочет подавить в себе чувство, а разве это так просто? Вот и сейчас, наверное, привел к себе в кабинет, чтобы прочитать очередную страничку из учебника по медицине, — пусть не тратит Марина попусту время, нужно набираться ума, опыта. Иногда часами рассказывал ей о строении человеческого тела, открывал секреты полевой хирургии, по капельке вливал в нее нектар знаний. Кончится война — это все пригодится в институте... Говорил, а светлые зеленоватые озера глаз становились все тоскливее и тоскливее, он думал совсем о другом.

В этот раз военврач был более сдержан, словно что-то затаил в себе, и казалось, что он сам боится этого скрытого, затаенного. Сел к своему столу, пригласил сесть и Марину, молча выдвинул ящик, достал оттуда конверт. Адрес отпечатан на машинке, письмо, видно, служебное. Какое оно имеет к ней отношение? А может?.. У Марины перехватило дыхание, она устремила на конверт тревожный взгляд.

— Вы не волнуйтесь, Марина, — успокоил ее военврач.

А она уже подумала о самом плохом, кровь глухо стучала в висках, все тело охватила слабость. Хоть бы не мучил... Не нужно красивых слов, не нужно утешать ее. Молчала, не отрывая глаз от конверта. «Читай, читай».

Командование авиационного полка с сожалением и беспокойством уведомляло Марину Петровну, что ее муж, гвардии майор Павел Донцов, не возвратился с боевого задания.

— Не верю! — единственное, что смогла произнести Марина, и решительно тряхнула головой, словно отбрасывая этим саму мысль, что Павел погиб.

— И я не хочу верить, — невесело вздохнул военврач. — Главное, никто не видел, как он падал, как его сбили. А если не видели, значит, мог приземлиться во вражеском тылу, где-то в лесу, у партизан. Чего не бывает!

— Да, наверное, — подхватила его мысль Марина. — Он везучий... Уже раз падал... Мы его спасли.

— Наши люди погибнуть не дадут, — с уверенностью сказал военврач.

— Мой отец на виселицу пошел, а не предал, не выдал...

— Вот видите, Марина, всюду так... Я уверен, что все будет в порядке. — Военврач пожал через стол ее руку и через силу улыбнулся. — Вы только не терзайте себя.

Было бы, наверное, легче, если бы Марина заплакала, но она словно окаменела. Кончилась для нее жизнь, и напрасно пытался утешить ее военврач, вспоминая различные случаи счастливых возвращений, удивительных воскресений. Говорил он каким-то бесцветным голосом, видно, и сам не верил в свои слова. И эта его неуверенность убивала Марину.

— Товарищ военврач, разрешите идти на дежурство? — Она с трудом поднялась со стула. В маленькой комнатке горела яркая лампочка, и ее свет действовал угнетающе.

— Иди, Марина Петровна...

Только в своей палате она безвольно опустилась на стул около столика с зеленым абажуром и дала волю глухим, безутешным слезам.

Вместе с Мариной горевали раненые бойцы.

* * *

Их госпиталь назывался стационарно-полевым, так как ему надлежало располагаться надолго, искать себе пристанище в крупных освобожденных городах и населенных пунктах. Стояли в Харькове, теперь вот в Прилуках, городке хоть и небольшом, зато славном, тихом и не сильно разрушенном.

Тяжело страдала Марина. Не впадала в истерику, но постепенно угасала. Лицо стало серым, землистым, губы плотно сжаты, отсутствующий, безжизненный взгляд. Работала она в госпитале по-прежнему самоотверженно и в то же время как-то безразлично, механически выполняла распоряжения, приказы — лишь бы ее не трогали, лишь бы не цеплялись к ней.

Никто не догадывался, какой жизнью жила она на самом деле, чем занималась дома, где вместе с подругой снимала у старушки комнату. О чем думала? Чего ей хотелось? Ее жалели, А что поделаешь? Немало война покалечила душ...

Война... Этим жестоким словом можно было бы точнее всего определить состояние ее души. О войне только и думала, война заполнила ее всю.

Сколько уж времени прошло после того, как узнала, что Павел пропал, после тех казенных жестоких слов «не вернулся», а образ его живет в ней, и с каждым днем все больше и больше укрепляется вера в то, что он жив. В ее памяти все время всплывала одна и та же картина: лесная ночная дорога, накрытый одеялом Гельмут на подводе, измученное лицо Павла, стрельба за лесом, зарево на горизонте, небо горит, пылает, и кровавые отблески ложатся на деревья, на хилого коня, на подводу, на съежившегося, дремлющего Павлика. И пронизывала Марину жалость, почему тогда не согрела его...

Павел у нее чуткий, деликатный. Еще в госпитале, уже перед выпиской, стал письма от матери получать. Прибегал к жене. «Вот, — говорил, — от мамы. Все спрашивает, когда я вас познакомлю, когда повезу тебя в Москву на смотрины».

Очень хотелось Марине увидеть отца Павла, с матерью познакомиться. Не раз мысленно вела с ними разговор, чувствуя к ним горячую симпатию, и ей казалось, что она стала для них родным человеком.

Вот она прилетает в Москву, заходит в их квартиру. Мама смотрит на нее испуганными глазами, показывает на табуретку в кухне и говорит:

«Сядь, Марина, давно я хотела с тобой поговорить».

«Давайте поговорим, Анна Сергеевна», — соглашается Марина и садится на краешек табурета.

«Марина, — начинает тихим голосом мать Павла, — дошли до нас слухи, что ты, жена Павла, не всю правду мне рассказываешь».

«А какая правда вам нужна, мама?»

«Наичистейшая».

«Господи, да разве я утаивала от вас хоть одно словечко! Разве не писала вам в письмах, как Павлику служится, какой у него славный командир, какие хорошие товарищи?»

Мать обиженно вздыхает, садится на старый, с гнутой спинкой стул, берет из угла корзинку с картофелем и начинает чистить. Чистит, а сама как-то тяжело, с болью говорит:

«Писать-то ты нам пишешь, но не всю правду, девушка... Нет, нет, не перебивай!.. Я мать и имею право высказать тебе все, что накипело у меня на душе... Не сказала ты мне, что Павлик вот уже много времени молчит, не дает о себе знать. Может, с ним что-нибудь случилось? Может, он не вернулся с боевого задания? Может, тяжело ранен?..»

Марина вся сжимается. Сказать или не сказать матери всю правду? Наверное, сказать. От правды никуда не убежишь.

«Я виновата перед вами, Анна Сергеевна, — с трудом выдавливает она из себя. — Павлик летал на самые тяжелые боевые задания, это правда. Не жалел себя ни в воздухе, ни на земле. И хотя я всегда просила его быть осторожнее, он не обращал внимания. А теперь случилось самое страшное, мама... Потому он и не отвечает на ваши письма, потому и я скрываюсь от вас больше месяца... А сегодня набралась смелости, села на транспортный самолет и прилетела к вам в Москву. Нет у меня уже сил страдать одной. Возьмите и вы часть моего горя, облегчите мне душу... — Марина опускает голову, стараясь заглушить в себе страх, боль и тоску. — Не вернулся наш Павлик с боевого задания. Жду его днем и ночью, глаз не смыкаю, все верю...»

Падает из маминых рук на пол нож, а в груди замирает стон, глухой, нечеловеческий. Анна Сергеевна медленно поднимается со стула, делает шаг в сторону двери и тяжело, боком валится на пол.

«Мама!» — истошно кричит Марина.

Лицо у Анны Сергеевны бледное, глаза стеклянные.

«Мамочка, родная», — Марина опускается перед ней на колени, берет ее руку и слышит, как вдруг в коридор кто-то входит. Подняв голову, она сначала ничего не может понять, потом вскакивает на ноги и с криком бросается в раскрытые объятия Павла...

Утром, проснувшись, Марина с облегчением подумала: «Хоть во сне явился ко мне... Ничего, Павлик, ничего! Я тебя еще и на этом свете увижу».

Осень в Прилуках стояла солнечная и спокойная. Фронт удалялся, жизнь в городке постепенно возвращалась к мирным временам. Однажды Марина шла в госпиталь на дежурство. Пожелтевший спорыш вдоль забора мягко ложился ей под ноги. С близлежащих полей дул свежий ветерок, деревья в садах уже оголились, стояли грустные, кое-где висели одинокие, забытые ветром листья. Видела Марина сожженные дома, черные, обгоревшие печи и думала о родных Жабянцах, куда теперь тоже заглянула осень, погасила краски в лесах, на огородах уже все выкопано, все собрано, вынесено в погреба. А на их дворе — пустота, и стоит одинокая, черная, обгоревшая печь.

Фашистов уже выгнали из их деревни, из ее родного Полесья. Читала во фронтовой газете, какие тяжелые бои шли в тех местах, сколько там перебили фашистов, сколько взяли в плен. Помогали и партизаны, крушили вместе с регулярными советскими частями проклятую фашистскую нечисть. Расплатились немцы-звери за все, сполна получили за то зло, которое причинили ее Жабянцам. Марина не раз с грустью думала о своих односельчанах, особенно о матери. Представляла, как, вернувшись в свою деревню, пряталась она по чужим избам, боялась попасть в руки полицаев, душегуба Гамана.

Чувствовала Марина, что не хватает уже сил выдержать медленное течение времени. Словно что-то в душе оборвалось. Не может дальше, и все. Думала не о себе, а о том, что оставила, от чего убежала... Ну, пусть не убежала, но спаслась, нашла себе надежное место, пока там, в Жабянцах, люди бедствовали, мучились. Представила себе, как они ждали освобождения, мечтали выйти из мрака черной оккупационной ночи. Представила свою улочку со стареньким колодцем, плетеный забор, кладбище с покосившимися крестами, деревянную церквушку, гусей у пруда, поломанные подводы во дворах, почерневшие крыши... Пронеслось горе над деревней, и теперь ждут люди весну, ждут солнце. Возвратится Марина с войны, опять будут белеть вишни в их саду, под забором расцветут чернобрывцы, Фросенька с ведром наведается со своего двора. «Беда, Маринка, — скажет, — немецкий танк разворотил колодец, а у вас такая сладенькая водичка!..»

— В атаку! За мной!

Марину словно ударила эта команда, она вздрогнула, оглянулась. На площади молодой командир учил новобранцев. Командир был совсем юный, красивый, смуглолицый, в короткой шинели, и движения у него были быстрые, точные, будто всего себя отдавал юноша-офицер этим занятиям, всю душу вкладывал в свои команды. А потом Марина увидела: поднятая вверх рука с пистолетом, резкий поворот головы. Поворот, в котором ей показалось что-то до боли знакомое, родное. Командир побежал дальше, через площадь, за ним потрусили новобранцы с винтовками, а Марина неподвижно стояла и, не отрывая глаз, смотрела на исчезающие за углом фигуры, стояла и не могла прийти в себя. Словно услышала голос Павла: «За мной!.. За мной, ребята!»

Потом, успокоившись, стала вспоминать, стараясь навсегда зафиксировать в памяти те минуты, когда Павлик вскочил и первый, с поднятым пистолетом, поблескивая на солнце черной кожаной курткой, бросился к ограде госпиталя.

А она? Тоже бежала? Или невольно отстала, испугавшись выстрелов, криков, топота ног?.. Отстала... Отстала!.. В эти минуты она была сзади, словно пряталась за спину Павла, и все пули летели прямо в него, вся видимая и невидимая смерть искала его, только его... Правда, потом она одной из первых ворвалась в госпиталь, но это было потом... Марине стало стыдно за те минуты душевной слабости, и она невольно оглянулась, будто кто-то следил за ней и увидел картину далекого боя.

Заставила себя успокоиться. Тихое осеннее небо, ласковый прохладный ветерок, над горизонтам не то тучи, не то темный дым. Командир со своими новобранцами был уже где-то за садами. Женщины в черном копались на огороде около своего сожженного дома, и одна из них грустно улыбалась. Никто не видел Марину, Никому не было до нее дела.

Она решительно, с силой расправила под ремнем шинель и, отгоняя тяжелые мысли, быстро направилась к центру города.

* * *

Наступили холода. После ночного дежурства Марина вышла в школьный сад и села на лавку под старой яблоней. Шинель поверх белого, халата нараспашку, волосы собраны в узел. Она любила вот так посидеть в одиночестве, чтобы не слышать стонов, хлопанья дверей, напоминаний старшей сестры Полины Саввичны. Где у нее только силы берутся? Три сына-танкиста воюют с первых дней войны, а мать еще не получила от них ни единой весточки. Может, уже их и нет?..

Марина смотрела на яблоневый сад, тихий, по-осеннему угасший. Славный сад. Хоть и война и все вокруг сожжено, разрушено, а тут порядок. Трудолюбивая рука постаралась: подпилила, обрезала, окопала каждую яблоньку. Старичок-садовник не раз угощал Марину яблоками, все жаловался ей, что немцы испортили ему три яблоньки. Как-то он не вытерпел и назвал немецкого офицера свиньей за то, что тот, пьяный, ударил по яблоньке топором. Офицер, знавший украинский язык, вытащил парабеллум и выстрелил в старика, прострелил ему плечо. Хорошо, хоть не убил. Старичок зажал рану и упал, лежал до тех пор, пока не ушел офицер...

По дорожке быстро прошел военврач, увидел Марину, и глаза у него потеплели.

— Шла бы ты отдыхать! — крикнул ей, хоть сам уже двое суток почти не спал. Транспорты один за другим прибывают в госпиталь. Тяжелые бои идут.

Он открыл калитку на улицу и кого-то там встретил, разговорился. Калитка так и осталась открытой. Марина увидела на дороге запыленный, грязный ЗИС, в котором сидели солдаты. Надвинули на лоб пилотки, одни дремали, другие тихонько переговаривались.

Марина вздрогнула, вскочила с лавки. Знакомое, родное Фросино лицо. Стремглав бросилась к калитке.

— Подождите! — закричала она.

Но машина уже тронулась с места, и серые, усталые лица солдат исчезли за углом дома. Куда-то поехали. Марина растерянно смотрела вслед, и сердце разрывалось от досады.

Прошло несколько дней. Марина только и думала о Фросе. Почему в военной форме? Как здесь оказалась? Что там, в Жабянцах? Рассказала о подруге военврачу. Он, подумав, ответил:

— Знаю, где твоя подружка. У нас в городе расквартировалась рота девушек-регулировщиц. Наверное, и твоя Фрося там.

Он отпустил Марину. Она побежала, не чувствуя под собой ног. На первом же большом перекрестке, около сожженного дома с колоннами, увидела землячку.

Фрося, с карабином за спиной, с красными флажками в руках, как увидела Марину, так и застыла на месте. Ничего не может произнести, только ловит ртом воздух, как рыба, а в глазах — радость.

Марина — куда там! — в офицерской шинели, стянутой в талии широким ремнем, густые волосы закручены на голове блестящим узлом, а на Фросе шинель сидит мешковато, словно с чужого плеча.

Обнялись посреди дороги и замерли. Неожиданно Фрося выпрямилась, поправила карабин, и ее рука с флажком взлетела вверх. Шла колонна «катюш», зачехленных, грозных, и Фрося направила их куда следует.

Вечером Марина сидела у подружки. Просторный старенький дом, где разместились регулировщицы, на полу аккуратные домотканые дорожки, кафельная печь, в углу — большой фикус в кадке.

Фросенька, сняв шинель, стала такой, какой ее помнила Марина в Жабянцах, — круглое личико с широкими светлыми бровями, глаза поблескивают несмело и как будто виновато. Хоть не такая она уже и несмелая, вон куда ее солдатская судьба занесла. Рассказала, как недавно, месяц назад, ворвались к ним, в Жабянцы, советские танкисты. Прижали фашистов к болоту и огнем по ним, огнем!.. Те сначала не хотели сдаваться, но к вечеру не выдержали. Среди них три полицая было. Только Гаман, хитрая бестия, удрал. Вот тогда Фрося и присоединилась к действующей армии. И Галя Потапчук, и Тоня Северинова. Все надели солдатские шинели.

— Ты уже как командирша! — с восторгом сказала Фрося, оглядывая со всех сторон Марину.

Та рассказала ей про Павла. Фрося слушала ее молча, глотала слезы. Вспомнила летчика, которого Павлом звали. Славный был парень, светловолосый, стройный.

— Нет, Фрося, Павел чернявый, — поправила ее чуть ли не с обидой Марина. — Он у меня на цыгана похож.

Фрося виновато закивала. А потом взяла Марину осторожно за руку и робко спросила:

— А ты что же?..

— Служу, как видишь, — резко ответила Марина.

— Ты разыскивала его?

Поднялась, заученным жестом военного человека расправила под ремнем гимнастерку.

— Где разыскивать? В этом аду?

— А ты ждешь его? — снова несмело спросила Фросенька и, видно, сама испугалась своих слов.

Марину кольнула обида, кровь ударила в лицо. Мелькнула смутная мысль, что Фросенька заподозрила ее в измене.

— Ну... такое говоришь!.. — произнесла чужим, грубым голосом бывалой фронтовички.

— Я же только... — Фрося, растерявшись, обняла подругу. — Говорят, если очень ждать, обязательно вернется.

В комнату заползли сумерки, и Фросе начало казаться, что перед ней не ее давняя подруга, милая ее сердцу Маринка, а кто-то чужой, случайный, очень важный.

— Жду ли я Павла? — нарушила устоявшуюся тишину Марина. Подумала немного и сама ответила с горькой улыбкой: — Да я его и не отпускала от себя... Он со мной все время. Каждую минуту. Спать ложусь — со мной. Иду в операционную — и он туда же...

Пришла хозяйка дома. Слышно было, как возится около печи, стучит заслонкой, моет посуду. Открыла дверь и внесла керосиновую лампу, осторожно придерживая рукой стекло.

Марина, глянув на ее освещенное светом лампы лицо, поразилась ее красоте. Чернобровая красавица с тяжелой косой, в белой вышитой кофте. Лет тридцати, не больше, но еще полна девичьего обаяния, нерастраченной женской силы.

— Вы чего, солдаты, горюете? — весело бросила им. — Сейчас ужинать будем.

Лампа постепенно разгоралась, в комнате уже было просторнее и светлее, за окном дружными голосами пели маршевые колонны — задорные, веселые голоса новобранцев. Пели так, словно на маневры собрались. Будут им еще маневры, омытые кровью... Марине это пение разрывало душу, нагоняло тоску. Ранила ее своими расспросами Фрося. «Ждешь — не ждешь...» Разве вся война — это не ожидание? Все кого-то ждут... И еще, может, свою последнюю пулю, хоть и проклинают ее, убийцу, хоть и страшатся самой мысли о ней.

А может, Фрося и правду сказала? Разве не было так, что образ Павла порой начинал тускнеть, виделся ей в каком-то тумане, в легкой дымке? Не обманывала сейчас, говоря, что без Павла не может и минуты прожить, но можно ведь и весь век носить в себе эту память, словно зарубцевавшуюся рану, словно болезненный осколок в сердце.

Хозяйка пригласила к столу. Разговорились. Она рассказала о себе, о своем муже:

— Он у меня в эвакуации...

У ее мужа была бронь, он вывозил какие-то ценные документы, когда в сорок первом подошли немцы. И застрял там, в тылу...

— Я партизанам зимой хлеб носила в лес... Два раза меня в гестапо тягали. Вот... — Она протянула свои широкие ладони. — Нагайкой по пальцам... А он... ревностью донимает... в письмах...

— Все у вас будет хорошо, — утешала хозяйку Марина.

* * *

Потом еще дважды встречались Марина с Фросей. Ходили в лес, бродили по осенним поблекшим лугам, и так им было хорошо, спокойно, будто в родном краю. Тосковали по родным Жабянцам, только о них и говорили. В колхозе, наверное, собирают семена на весну, старый механик Крамаренко выкопал уже из глиняного карьера разобранный трактор, а около него ребятишки вьются, землянки погорельцам поставили, дрова на зиму из лесу привезли. Фрося рассказала, что Маринкина мама, вернувшись в деревню, поселилась у тетки Христи, кумы своей, вместе теперь бедствуют, ожидая, когда придет Марина с войны.

— Ты ж у нее одна осталась, — говорила Фрося.

О Павле не говорили. Наверное, побаивались, что неосторожным словом вспугнут судьбу, сглазят. Говорить как о погибшем — нет, а говорить что-то утешительное — повернет ли судьба, как душе хочется...

— Брось, Маринка! Как должно быть, так и будет!

— Всю войну отсиживалась по госпиталям... Совесть меня заедает.

— Да ну тебя!

— Он там, а я здесь, в безопасности, в тихом местечко пригрелась.

— Ты людей спасаешь, Марина. У тебя каждый день руки ноют от усталости... Ночи не спишь.

— Нет, нет! — отмахнулась Марина, сама еще не понимая, что должна делать.

По госпиталю ходила как привидение. Даже военврач, заметив ее угнетенное состояние, попытался ее расшевелить:

— Хватит, Марина! Мужа так себе не вернешь, а только беду накличешь. Похудела, в работе промахи. Старшая сестра жалуется, что стала невнимательной, рассеянной, хочет писать рапорт.

— Пусть пишет, — с безразличным лицом отозвалась Марина.

— Чего же ты хочешь? — строго спросил военврач.

— Вы сами знаете...

— В полевой медсанбат я тебя не отпущу, — властно произнес военврач. — У нас не хватает медперсонала.

Но однажды, выйдя после серьезной операции, посмотрел на Марину и тоном приказа сказал, чтоб собиралась. Объяснил, что нужно сопровождать в Москву группу раненых. Он ее берет с собой, пусть навестит мать Павла.

Когда он вышел, Марина приблизилась к окну, прижалась лбом к стеклу. «Давно нужно было поехать, — подумала она. — Только долго там не буду. Как только вернусь, подам рапорт, чтобы отпустили на курсы радисток. Буду летать, как мой Павлик. Может, в небе где-нибудь и встретимся».

* * *

Ездила в Москву, чтобы встретиться с матерью Павла, а попала на похороны. За день до ее приезда умер в госпитале старый Донцов, славный метростроевец, ополченец, человек с большими заслугами перед Родиной. Марина поняла это по тому, сколько разного люда пришло на похороны: и военные, и гражданские. Приехал на эмке даже генерал с каким-то товарищем в зеленом кителе без знаков отличия. Марину генерал пригласил к себе в эмку. С отцом Павла они дружили еще со времен гражданской войны, и смерть друга его очень огорчила. Он кивнул Марине на своего товарища и сказал, что это — немец и он воевал с Павлом Донцовым в Испании. Коммунист, старый подпольщик.

— Я знала одного немца... — тихо сказала Марина.

— Вы знали Гельмута Гуфайзена, — закивал головой немец. — Мы втроем были там, в Испании. Мы верим, что Донцов жив... Я хочу пожелать вам, чтобы ваш муж возвратился живым и невредимым.

Она едва успела на вокзал, где ее ожидал на перроне военврач. Генерал пожал ему руку, отвел в сторону, и они о чем-то долго говорили...

— Марина!.. — Фрося едва не сбила ее с ног. Шинель у нее мокрая, лицо уставшее. Обцеловала подружку, бодро затарахтела, что их отпустили погреться, а ночью должны они отбыть дальше. — Настя едет на фронт. Уже бегала в полевой военкомат. Будет у нас регулировщицей. Давай сегодня прощальный вечер устроим!

Марина нахмурила брови, укоризненно посмотрела на Фросю:

— Нет, Фрося!.. — Нежно обняла подругу, прижалась лицом к ее мокрой щеке. — Не могу я. Отца Павла похоронила. Не могу!

Повернулась и быстро пошла к госпиталю, чтобы не сказать подруге чего-нибудь лишнего. У каждого своя жизнь, и каждому по-своему жить в ней.

* * *

— Вот так, Марина Петровна, решил я посоветоваться с вами, — говорил доброжелательным тоном, сидя за служебным столом, военврач. Она внимательно слушала. — Как ты скажешь — так и будет.

У него в руках опять был конверт, который чем-то напоминал тот, с сообщением о Павле. Мелькнуло в голове: а может, случилось какое-нибудь чудо и опять написали, чтобы утешить, порадовать, успокоить. Пропал, мол, без вести, вычеркнут из списков и вдруг — появился! Это же война! Никто не может угадать свою судьбу...

Была уже глубокая ночь, весь госпитальный дом спал, скупо освещенная комната темнела углами, по стенам скользили тени. Тяжело было выдержать монотонную речь военврача, который почему-то нр. мог сказать ей все сразу, а только подступал к чему-то, подыскивал слова.

Потом развернул лист. Письмо было официальное и касалось Марины, вернее, медсестры Марины Донцовой. В нем говорилось, что командование считает возможным направить ее на курсы радисток специального назначения.

— Специального! — с нажимом повторил начальник госпиталя. — Ты понимаешь, что это значит? Радистка боевой авиации. Полеты над вражескими тылами. — Военврач вздохнул, как будто сочувствовал тем, кто должен был согласиться на такое дело. — Это ты сделала в Москве?

— Я попросила генерала, и он пообещал мне, — просто ответила Марина.

— Зачем, зачем ты это сделала? — в сердцах сказал военврач. Отложил в сторону письмо, припал грудью к столу, посмотрел так, словно взглядом хотел вырвать у нее отказ. — Еще можно отказаться! Подумай, прошу тебя!

Всеми силами души он мысленно просил ее, чтобы отказалась, чтобы не покидала госпиталь и никуда не ехала. Он любил ее. Потеряв жену в первые же дни войны, жил только делами госпиталя, как будто брел по сплошному кровавому полю, через холодную ночь человеческих страданий. Марина появилась как благовест, и он снова возродился к жизни. Она осветила его душу, пообещала что-то, ничего не обещая, озарила тихой надеждой. С холодным, яростным упрямством боролся он со своими чувствами, подавлял их в себе, но они брали верх над ним.

И вот сейчас все должно решиться. В эту минуту. Собственно говоря, ничего и не будет решаться, так как Марина Донцова, медицинская сестра полевого госпиталя, формально замужем, у нее был муж, которого она ждет. А все-таки: поедет или не поедет?

— Ну как, Марина? — негромко спросил военврач. Она медленно встала со стула.

— Поеду, — сказала тихо и решительно. Военврач пошевелил редкими бровями, поднялся.

— Окончательно решили, Марина Петровна?

— Да, Где нужна, туда и поеду. — И добавила с грустной улыбкой: — Когда-то меня учили: где нужнее Родине, туда и поезжай. Хоть на Северный полюс.

* * *

Из санатория майора Донцова долго не хотели выписывать. Не выздоровел еще окончательно, не отлежался. А потом начались всякие комиссии, перекомиссии, переосвидетельствования, различные предложения. Мол, не хотели бы вы, товарищ майор, подыскать себе службу полегче? Не согласитесь ли пойти в летное училище?

Он упрямо от всего отказывался. «Пусть здоровье подлатают, чтобы раны не донимали, и буду проситься в свою часть». Без авиации Донцов не мыслил себе жизни. Бить врага! Уничтожать проклятого!.. Только там надеялся найти забытье от своего одиночества, от своих горьких дум. Круто обошлась с ним судьба... О Марине ничего не слышно. Единственное, что он смог узнать: училась на курсах радисток. Курсы она окончила, а куда ее направили — неизвестно. Писал запросы, наводил справки, но все безрезультатно.

...Однажды его вызвали в канцелярию на переговоры с Москвой.

На другом конце провода он услышал мужской голос, говоривший на ломаном русском языке, и первое, что услышал, — имя Гельмута Гуфайзена. Павел вспомнил говорившего: Курт Ганзен! Старый приятель по Испании. В мембране что-то хрипело, голос то пропадал, то опять появлялся. Курт торопился сказать что-то очень важное, волновался, снова и снова называл имя Гельмута.

— Гуфайзена нет, — твердо и даже как бы со злостью бросил в трубку Павел. — Он погиб на Кавказе.

— Знаю, дорогой товарищ... Но мы должны. Ты будешь долго там? Ты можешь нах Москау?..

— Нет, я еду на фронт.

— А-а! — словно простонало в мембране, и Павлу показалось, что там, на другом конце провода, не знают, что говорить дальше.

Он положил трубку, вышел из канцелярии и направился в ночное поле. Как все странно в жизни устроено! От куда появился этот Курт Ганзен, старый немецкий метал лист, которому чудом удалось вырваться из Гессенского концлагеря? Удивительных людей встречал Павел на своем веку. Да и сам прошел через такое, что страшно вспоминать. Сражался в Испании, тонул в море, торпедированный фашистской субмариной, падал с Гельмутом в черную пустот; ночи, снова поднимался и снова падал, блуждал по вражеским тылам, искал дорогу на родную землю.

На следующий день Курт Ганзен прилетел из Москвы. С ним был и генерал, в хорошо отглаженном кителе, с симпатичным моложавым лицом и умными карими глазами. Когда важные гости, вежливо постучав, заглянули в комнату Донцова, тот с товарищем играл в шахматы. Был в пижамных брюках, белой рубашке. А тут — генерал!

Растерянный Павел стал заправлять рубашку.

Но генерал улыбнулся:

— А ну, испанский гренадер, показывайся!

Подошел, пожал руку и представил товарища в кителе:

— Привел тебе гостя. Узнаешь?

Спутник генерала, седой человек в кителе, радостно протянул Павлу руки.

— Курт! Старина! — бросился к нему Павел. Начальник санатория попытался придать разговору другой поворот. Кивнув на Павла, шепнул генералу:

— Такое событие, товарищ генерал, можно было бы и того... А? В столовой приготовим.

— Потом, потом! — отмахнулся генерал.

Для разговора они пошли в кабинет начальника. Генерал вспоминал, как он тоже когда-то летал в испанском небе. Может, и на одном фронте где-то были вместе, защищали республику, приобретала опыт войны с фашизмом. Жаль, что Гельмут погиб. И никто долго не знал об этом в Москве.

— Да, мы, друзья Гельмута, поздно об этом услышали, — сказал Курт с сожалением. — Непоправимый удар. Шикзаль... Судьба.

— Судьба судьбой, но дела мы как-то должны вести дальше, — добавил генерал.

Он поднялся с дивана, остановился у окна, завешенного толстым ватным одеялом. Потом повернулся к Павлу.

— А может, вы что-нибудь помните? — спросил он вдруг с надеждой. — Может, он вам рассказывал о своих немецких товарищах? Называл какие-нибудь имена, клички, фамилии? — Немного подумав, тихо объяснил: — У Гельмута были контакты там... в рейхе, в Саксонии. Нам важно знать, с кем именно. Есть сведения, что там существует группа сопротивления. Возможно, и не одна. Возможно, это именно те люди, кого мог знать Гуфайзен.

Павел растерялся. Знал ли он кого-нибудь из них? Имена он, конечно, не запомнил, о своих друзьях-подпольщиках Гельмут почти не вспоминал, разве что иногда называл погибших, тех, кого предали, кого уничтожило гестапо, и тех, кто уже практически не мог ничем послужить их делу.

— Вряд ли кто-нибудь остался жив, — неуверенно сказал Донцов, — Гельмут говорил, что саксонскую группу гестаповцы полностью разгромили.

— У нас другие сведения, — мягко возразил генерал, перевел взгляд на окно и задумался.

— Тогда пусть ждут нашего прихода, — горько улыбнулся Донцов.

Генерал нервно закурил. И опять его взгляд как-то странно устремился вдаль. Китель плотно облегал его стройную, почти юношескую фигуру. Он подсел к Донцову, подумал минуту:

— Эти люди должны были дать нам сведения о военных заводах в Саксонии. Знаем только приблизительно, где они находятся, но точное месторасположение нам не известно.

Донцов молчал, стараясь понять, чего хочет от него генерал, чем он может помочь делу. И зачем, собственно, приехали к нему?

Но у генерала, видно, имелись свои соображения.

— У вас нет фотографии Гельмута Гуфайзена? — спросил он.

— Есть, — слегка растерялся Донцов. — Еще из Испании. И вот... — Он достал из тумбочки возле кровати бумажник. — Семейный снимок: отец, мать, брат...

— Брат у него нацист, — сказал коротко генерал. — А фотографию я, с вашего разрешения, возьму. — Генерал спрятал ее, взглянул на начальника госпиталя и попросил: — У нас тут будет коротенький разговор... на несколько минут...

Военврач понимающе кивнул и вышел. Генерал повернулся к Донцову, внимательно посмотрел ему в глаза:

— Вам придется действовать за себя и за вашего немецкого товарища. Другого выхода я не вижу... Если вы, конечно, согласитесь.

И, вынув из планшета карту, развернул ее на столе.

* * *

Только под утро открылись двери и гости вышли из кабинета. Майор Донцов проводил их до машины.

— Я познакомился с вашей милой женой, — сказал утомленно генерал. — Была на похоронах вашего отца. Мы поможем найти ее.

— Помогите, товарищ генерал, — сказал Павел тихо.

— Я прослежу, — пообещал генерал. — Сделаем запросы. После курсов она была ранена. И теперь не известно, где находился.

Курт взял Павла за плечи:

— Когда-нибудь мы обязательно встретимся в нашей Саксонии.

Слово «нашей» он произнес с холодным, тяжелым нажимом.

* * *

Полк, куда возвращался майор Донцов, уже успел перебазироваться под Краков. Июль сорок четвертого года плавился от жары, чадных пожарищ.

Павел летел из военного санатория в стареньком «Дугласе», летел, радуясь своей жестокой, но в то же время счастливой судьбе. После бесконечных скитаний по вражеским тылам ему снова суждено было быть среди своих, снова летать и воевать с боевыми побратимами. Правда, эта самая судьба может еще не раз изменить ему, так как на плечи Павла отныне легла тяжелая ноша, которую он сам на себя взвалил после разговора с генералом и сам теперь будет за нее в ответе, перед собственной совестью и страной. То, что мог бы сделать Гельмут со своими далекими саксонскими друзьями, теперь должен был выполнить майор Донцов. Чтоб оно пропало, проклятое осиное гнездо!

Самолет дрожал от гула моторов, металлический кузов тонко вибрировал, и Павел вдруг вспомнил далекий, почти нереальный полет в другом «Дугласе» осенью сорок второго. Но теперь он летел не на восток, а на запад, летел один, в пустой машине, ни раненых, ни Марины, ни Гельмута, Летел в самое пекло.

Сели, когда уже была почти ночь. Павел соскочил на землю, вдохнул всей грудью щекочущий дух разомлевшего поля, огляделся. И тут кто-то весело, с размаха хлопнул его по плечу.

Майор Гундадзе! Вместе начинали войну еще под Львовом. Теперь он уже командир авиационного полка. Вот это встреча! Дрался, помнится, с немцами отчаянно, пока самого не подстрелили. А оказывается, вот он, живой!

Воротник кителя расстегнут, большое, с мясистым носом лицо пышет здоровьем.

— Генацвале, мой любимый! Гамарджоба!

Они пошли, возбужденно разговаривая, к ближайшему лесу. Между деревьями просматривались строения, видна была полевая кухня, немного в стороне — большая, просторная палатка санчасти.

В командирской землянке было душно. Горели аккумуляторные лампы, пол посыпан болотной травой. Гундадзе присел к столу, спиной привалился к обитой сосновыми жердями стене.

— А мы тебя ждали, — выдохнул он, вытирая платком пот с лица и шеи. — Садись. Тут пакет прибыл со ста печатями. Сверхсекретно! Дело, скажу тебе, не из легких.

— Кому сейчас легко на войне? — нахмурился Донцов.

— Так-то оно так, Паша, только маршрутик у тебя будет далекий. До самой Саксонии. Слышал я, что ты сам напросился.

— Нет, Михал, приказ. А Саксония не так уж далеко.

— Аника-воин! — с любовью глянул на своего старого друга майор Гундадзе. — Стратегическая разведка не может ничего «вытянуть», а мой Пашка своими глазами хочет разглядеть их саксонские тайны? Ну что ж, на то мы и полк специального назначения. Но без иллюзий! Тяжелое дело ты взвалил себе на плечи, майор.

— Говорю же тебе: приказ! — словно обидевшись, отрезал Донцов. — Кому-то все равно нужно это делать.

— Аи, вечно ты лезешь туда, где тяжелее. — Гундадзе обнял его за плечи. — Ну хорошо, хорошо... Как-нибудь управимся... — Гундадзе повеселел. — У меня есть грузинское вино, домашнее. Давай выпьем за наших друзей, где бы они ни были.

Он закряхтел, нагнулся, достал из-под стола большую плетеную сулею. Медленно разлил в металлические кружки. Густое красное вино захватывало дух и горячей волной разливалось по телу. Горная сказка! Солнце Кавказа! Его привезли командиру из далекой деревни, с родных виноградников. Целой делегацией приезжали.

А Донцов рассказывал другу о Марине. Ей, оказывается, сообщили, что он погиб, она уехала учиться на радистку, и следы ее затерялись...

Гундадзе и Донцов вышли из землянки. Тишина стояла над землей. Не было слышно даже далекого фронтового гула, и ракет не было видно, этих мертвенно-зеленых, красных, белых ракет, от которых так щемит сердце. Павел молчал, вдыхая хмельной аромат уснувшего поля, и казалось, будто эта ласковая ночь, этот притихший фронтовой аэродром, эта замершая в тревоге земля не существуют на самом деле, будто нет ничего настоящего в окружающем, настороженном, притаившемся мире, а плывет лишь мысль, пронизанная грустной нежностью, грустной болью, плывет прошлое, плывет эта ночь, плывут все грядущие ночи и все грядущие дни.

— Мне кажется, что я скоро ее встречу, — тихо сказал Павел. — Такое чувство, что встречу, и все.

— А что, вполне возможно. — Гундадзе посмотрел на него. — На войне случаются удивительные вещи. Например, знаю я одну женщину...

— Какую женщину? — оживился Донцов.

— Спокойно, спокойно! Это только предположение. Слышал, в соседнем «хозяйстве» воюет летчица Донцова.

— И ты молчал?

— Дорогой мой, я за войну встречал пять Донцовых. Не нужно делать детонации. Посмотрим, поищем. Найдем, наверно.

— Дай мне машину. Немедленно!

— Вот беда! — всплеснул руками Гундадзе. И, вздохнув, сознался: — Она точно не твоя. Я уже расспрашивал.

Говорят: ужасная баба! Все мужики ее боятся. — Гундадзе сжал руку Павла. — Потерпи, браток. Мы ее обязательно найдем.

Они подошли к лесу, и Гундадзе, показывая на замаскированный самолет — черный крылатый призрак, — сказал как бы невзначай:

— Твой «ил».

— Не понимаю, — удивился Донцов.

— Всех пересаживают на штурмовики, — успокоил его Гундадзе. — Ты не жалей. Чудесная машина! Наш полк перевели на оперативную разведку. Задание фронта и Ставки. Вызываем огонь на себя. Да что там тебя учить! Фиксируем вражеские объекты в глубоких тылах. Только штурмовик это может. Идешь над самой землей и ждешь, когда ударят по тебе. Нижняя броня, конечно, гарантирует от случайностей, от какого-нибудь дурного осколка или пули. Но прямое попадание... Одним словом, теряем ребят. Каждый день кого-нибудь... — Гундадзе помолчал, а потом заговорил глухим, поникшим голосом: — Однажды я вел два звена от Констанцы. Сашу Переверзева помнишь? Подбили над морем. Сели прямо на воду. Знаю: у них пять минут плавучесть... Вылезли ребята на плоскости, поснимали шлемы, прощаются с нами... Белые подшлемники вижу, а сердце кричит. Эх, сыночки мои!.. Остался Сашка в море... Всю жизнь буду видеть их белые подшлемники на черных волнах...

Спать легли в командирской землянке. Натянув на голову шинель, Павел все думал, вспоминал что-то далекое и неопределенное, приходили какие-то видения из туманного сорок первого, потом задрожали в легкой дымке залитые серебром, сияющие снежные шапки гор, потом он услышал шум ручейка, вода зажурчала где-то совсем близко, пахнула на него холодком. И вдруг, словно журчание ручейка, он услышал голос Марины: «Тебя одного люблю... Только тобой буду жить!..»

Так он и уснул под шум горного ручья, а на лице его замерло выражение боли.

* * *

Перед рассветом командира полка разбудило осторожное прикосновение. Открыв глаза, он увидел перед собой Донцова.

— Мне нужна машина, — попросил он тихо, но настойчиво.

— Ясно, — сказал, еще не совсем проснувшись, Гундадзе. — Мог бы и вечером поехать. Напрасно все это. Это не Марина.

— Дай машину! — потребовал Донцов.

— Э, черт с тобой, только не забудь, в обед построение, ждем начальство.

Гундадзе сладко зевнул и повернулся на другой бок досыпать свой недолгий фронтовой сон.

* * *

...Вылетали на это задание уже в третий раз. Оба почти безошибочно угадывали, где будут лететь, где ударят по ним первые вражеские зенитки, где их накроет залп второго эшелона, плотный и зловещий. Поднялись в воздух рано утром, когда только-только начинался новый день, светлая полоска на горизонте становилась шире, падали на землю первые туманы и весело поблескивала роса.

Марина молчала. Моторы набирали силу, винты с басов постепенно поднимались выше, становились звонкими и вибрирующими, машина стремилась побыстрее подняться над землей и потом, словно сбросив с себя тяжелую ношу, спешила вдогонку за ночью.

Жаль, что Марина не видела Павла, не могла обнять взглядом его сосредоточенное, в плотном, прилегающем шлемофоне лицо, увидеть сжатые и напряженные губы. Она сидела на заднем сиденье, в отсеке стрелка-радиста, спиной к своему любимому. Перед глазами плыло шальное одинокое облачко, еще дальше клубились черные валуны туч, а под ними, словно лужа крови, — длинная полоса багряного рассвета.

Фронт все ближе. Марина угадывала его по тому, как нервно вибрировал самолет, как заметно рассветало и в кабине становилось даже просторнее. Уже совсем отчетливо вырисовывался крупнокалиберный пулемет, оружие могучее и надежное, особенно в ее, Марининых, руках.

Как тяжело было в училище в первый раз сесть в самолет, а потом — держись за ручки и целься, чтобы не промазать, чтобы срезать беспощадной очередью фашистского коршуна.

Не получалось у нее сначала. Никак не могла научиться прицеливаться в полете: мушка все время сбивалась, и пули «разлетались, как мухи» — так говорил их лихой, латаный-перелатаный на всех госпитальных столах инструктор Гук. Он чем-то напоминал ей старшину из госпитальной каптерки. У низкорослого, похожего на мальчишку Гука были рыжие брови, широкий утиный нос и веселые, задорные глаза. Подбивал было к Марине клинья, но, когда однажды увидел, как ее глаза сверкнули недобрым огнем, перевел дело в шутку. Зато обещал сделать из нее настоящего бойца-снайпера. Научил тому, что сам умел. Орден Красной Заезды, две боевые медали — разве мало за один год? Правда, не летчик она, но когда-нибудь научится летать. К этой профессии у нее особое отношение, благодаря ей снова встретились с Павлом. Он так и сказал ей при встрече: «Когда услышал, что летчик Донцова бьет фашистов в хвост и в гриву, сразу понял: это моя женушка, у нее такой характер».

А потом Марина узнала, что он улетает. Ему предстояло трудное задание — лететь в глубокий немецкий тыл. Говорил что-то о Гельмуте, о замаскированных вражеских объектах. Марина плохо вникала в смысл его слов. Сердце у нее щемило, было до боли обидно, что в этих его рассказах не нашлось места для нее. И вдруг ей показалось, что она все поняла, и сразу отлегло от сердца. Конечно же, он просто боится, боится за нее, за ее жизнь. «Только-то и всего?» — спросила она с легким разочарованием и поднялась с теплой, разомлевшей земли. «Не хочу, — отрезал Павел, — чтобы ты была со мной, потому что...» — «Что?» — вырвалось у Марины. «Гельмута нет, и если ты еще... Нет, нет, буду летать без тебя. Возьму какого-нибудь парня». Он говорил быстро, напористо, убеждал ее, убеждал самого себя, а она спокойно посмотрела в глаза мужу, и в ее взгляде он прочитал твердое решение. Не нужно было больше слов. Марина знала, что будет так, как она скажет.

Позже, когда Павел Донцов приехал за Мариной, чтобы забрать ее к себе, все быстро и просто уладилось. Обошлось без лишней волокиты. И назначили Марину при ее законном муже стрелком-радистом на грозной машине, которую немцы величали не иначе как «черная смерть». Наверное, лучшим в мире стрелком-радистом стала Марина Донцова. Еще бы! Предана своему командиру, сообразительная, глазастая, владеет оружием безупречно.

«Тыл у вас обеспечен, товарищ комэск, — как бы в шутку и вроде не совсем в шутку заявила Марина мужу при первом вылете, когда выполняли контрольную «коробочку» над аэродромом. — Но знайте, товарищ майор, что все сбитые «мессеры» записываются на мой счет. На счет ефрейтора Донцовой. И прошу впредь родственных отношений на службе не проявлять!»

Нежно, растроганно смотрела Марина на своего Павлика, на свою утраченную, выстраданную и вновь обретенную любовь. Смотрела теплым розовым утром, когда шли по аэродромному полю. Смотрела на него в офицерской землянке, где и ей, поскольку законная офицерская жена, разрешалось сидеть в компании других офицеров. Могла часами не спать ночью, когда Павел, уставший, расслабленный, видел седьмой сон, а она не смыкала глаз до утра, глядела на его резко обозначившиеся упрямые черточки возле губ, на черную прядь волос, на запавшие щеки. Неужели все это она могла потерять навсегда? И остаться на долгие годы, на долгие ночи и дни без его улыбки, без его шуток?

...Летели вдвоем, в своей «тридцатке», тонко дребезжащей от гула моторов, но надежной, как сама земля. Летели на эти неизвестные объекты. В прошлый раз из-за плохой видимости пришлось повернуть обратно. Сегодня солнце ослепительно сияло.

Летели вместе по точно установленной трассе в глубокий тыл врага. Внизу — поросшие лесами возвышенности, серебристые ленты рек, обнаженные струны автострад, аккуратные, будто игрушечные, деревеньки, лоскуты полей, черные пласты лесных массивов. Внизу немецкая земля, немецкие дороги, немецкая страна. С востока горячей лавиной накатываются сюда фронты, Дождалась, Германия! От алчности обезумела, ослепла. Всего тебе было мало, тянула скот, машины, лес, фураж, камень, чернозем и людей, людей, людей... Многие здесь нашли себе могилу, а кто не могилу, тот унесся смертным дымом лагерных печей в небо.

Марина увидела внизу заводские строения, за ними угадывались кварталы большого города, и руки ее невольно сжали пулемет. Подумала: они с Павликом уже там, куда скоро придет наша армия, в самом сердце фашистского рейха, над его черными дымами, над затаившимися в убежищах гауляйтерами, шуцманами, фельджандармами, над казармами, скрывающими в своем нутре тысячи убийц, над канцеляриями, где хранятся списки свезенных со всей Европы рабов. Они летели над страхом, над злобой, над миром обреченности. И эта мысль наполнила ее чувством гордости. Подумать только! Марина Байрак из села Жабянцы, из глухого полесского края, сидит в несущейся в потоках солнечного света машине, и никто не может ее остановить. Это вам, господин фельджандарм, не девушка с узелком в руках, закутанная в мамин платок деревенщина, которая с подругой ползимы просидела, прячась от дюдоловов, в сыром подвале, и, может, сидела бы там до своей гибели, если бы партизаны не сожгли полицейскую управу со всеми ее списками, именами, приказами, угрозами. Сидит теперь в кабине стрелок-радист Марина Донцова, сидит, положив спокойно руки на пулемет, изредка поглядывая на шкалу рации, на огоньки настройки, и знает она — и весь мир, может быть, знает, — что послала ее родная страна, послали ее люди, которых она так преданно любит.

Донцов повел машину ниже. Марине показалось, что он словно присматривает себе место для посадки. Видела, как по квадратам полей, по лесистым оврагам стремительно неслась, извиваясь и подпрыгивая, тень их могучего «ила». Летели быстро, неудержимо, а тень догоняла их, тень словно утюжила чужую землю с ее домами, улицами, кирхами.

Тут и началось.

— Марина, приготовься! — приказал по рации Донцов. — Выходим на объект.

Не успел договорить, как на зеленом полотне леса расцвел серый бутон. И мгновенно под крыльями штурмовика затанцевали, заклубились разрывы.

Их неожиданно ударило, и самолет глубоко осел в воздушную яму. Павел понял, что снаряд разорвался совсем рядом. Но крылья держатся, мотор работает. Только смрад в кабине, что-то горячее бьет по ногам... Марина!..

Он накренил машину на левое крыло, и в то же мгновение ее сотряс тяжелый удар сверху. Мотор заглох, стало тихо, только внизу под ними свистел ветер и горячее масло заливало ноги. В рации послышался треск, а затем тихий, протяжный жалобный стон. Марина как будто плакала от боли, жаловалась ему.

Он ввел машину в пике и тут же с радостью отметил, что мотор опять работает. Захлебываясь, дергаясь, тот тянул самолет над горами. Словно какие-то новые отчаянные силы проснулись в нем, не давали упасть самолету в пропасть.

— Марина, слышишь?.. — кричал по рации Павел. Долго не отзывалась, потом он услышал вялый, будто сонный, голос:

— Слышу, любимый... Слышу, Павлик...

Зенитки давно отстали, и весь мир окунулся в пустоту, Павлу показалось, что умерло все: небо, машина, его собственное сердце. Хотя мотор продолжал работать, он словно утратил голос, летел онемевший, мчался, как выпущенный пушкой снаряд, чтобы где-то в конце своей траектории упасть и бесследно исчезнуть.

— Павлик!.. — далеким шепотом окликнула его Марина.

Он обрадовался. Но в этот миг услышал голос радиста с наземной станции:

— Тридцаты... Вас ожидают... Тридцаты, почему молчите?

У майора Донцова потемнело в глазах. Он только сейчас ощутил судорожную боль в левой ноге, резкий укол в бедре, почувствовал, как жгучая струя ударила по спине и пронзила мозг.

Еще сильнее сжал в руках штурвал.

— Тридцаты!.. Тридцаты!.. — добивался голос дежурного по аэродрому. — Прием, слушаю вас... Прием!..

Павел переключил тумблер рации и чужим голосом произнес:

— Работу закончил. Все нормально.

— Спасибо, Тридцаты, — ответил ему голос в мембране. — Быстрее возвращайся. Тебя ждут. Гамарджоба! Привет королеве!

«Это же Михал... — подумал Павел с грустью. — Эх, Мишка, Мишка, дождешься ли ты своего друга?»

Он вел машину из последних сил. Солнце высоко стояло над горизонтом и словно втягивало в свой ослепительный водоворот машину. Она летела в этот водоворот, таяла в нем и сама уже была как солнце, как звонкая песня мотора.

— Марина, — тихо сказал Павел. — Земля... Смотри, Мариночка, наш аэродром!

Рация молчала. Маринины рука безжизненно лежали на пулемете, а глаза все еще целились в небо.

* * *

Когда штурмовик майора Донцова, весь изрешеченный осколками, коснулся аэродромного поля, майор Гундадзе вскочил в «виллис» и помчался к нему. Он видел, как выбрался на крыло майор Донцов, открыл колпак над задним сиденьем, вытащил оттуда Марину, снес ее на землю и положил на траву.

Гундадзе остановил «виллис». Он не раз встречал своих летчиков, которые возвращались с задания в разбитых, обгоревших машинах. Но сейчас он понял, что Марина не возвратилась из полета и никогда уже не возвратится. Он понял, что это их последняя разлука.

Подъехала машина с большим красным крестом на кузове, двое санитаров взяли носилки, разложили их на земле звезде Донцова, и один из них склонился над Мариной. Но Донцов что-то сказал ему, и тот сразу отошел в сторону. Донцов стал на колени, руки его безвольно опустились, и на мгновение Гундадзе показалось, что он хочет что-то сказать Марине, хочет разбудить ее или услышать живое слово. Так он стоял долго, не отрывая от нее взгляда. Потом глубоко вздохнул, тихо обнял Марину и поднял ее с земли.

Содержание