Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава VII.

Отступление

Дом был покинут спешно, и страшный беспорядок остался в пустых, гулких комнатах. На полу валялась стоптанная обувь, нотные листы, мука была просыпана, и по ней отпечатались следы сапог. Ваня Горошко поднял один лист. Hа обороте его был изображен нежный мужчина с волосами женщины и в кружевах — очень странный мужчина по теперешнему, военному, времени. "Моцарт",— разобрал Ваня. Про Моцарта он слышал. Он огляделся и положил нотный лист на подоконник. Потом дулом автомата поддел вывалившийся из шкафа рукав женского пальто, вкинул внутрь и закрыл шкаф.

Он шел по дому, маленький солдат в больших сапогах, в короткой подпоясанной пехотинской шинели, в ушанке, придавившей оттопыренное ухо. Его еще три года назад война выгнала из дому. В то время здесь был мир, и люди что-то покупали, и радовались, и слушали музыку.

Горошко забыл уж, как это в целом, неразбомбленном магазине покупают что-либо. Все эти годы он и наступал, и отступал, и шел, и полз, и лежал под огнем в грязи. Три года! А сколько километров! Иной пройти трудней, чем жизнь прожить.

В одной из комнат на обеденном столе посуда была сдвинута на край. Из нее последний раз ели еще хозяева.

А на другом краю стола, расчистив место, уже не спеша закусывали солдаты. Два хозяйских стакана пустые стоят друг против друга, луковичная шелуха, колбасные ссохшиеся шкурки, хлеб. На клеенке от ножа остались длинные порезы.

Ваня прошел в кухню. Газовая плита, блестевшая эмалью и никелем, штук пять различных никелевых кранов над раковиной, по стенам — белые шкафы, шкафчики, полочки. И на них целые семейства фаянсовых бочонков от мала до велика, фаянсовые корзиночки, баночки, ящики. Черными крупными буквами надписи. Не кухня, химическая лаборатория. Ваня имел отношение к кухонному делу и названия продуктов научился разбирать на любом языке. "Культурно",— подумал он. В артиллерии любили это слово и употребляли часто. Если офицер хорошо стрелял, про него говорили; "Культурно стреляет",— и тем подчеркивалась разница между пехотой и артиллерией. Это в пехоте из винтовки можно хорошо стрелять, в артиллерии стреляют культурно или грамотно.

Горошко поставил к плите автомат, открыл кухонный шкаф. Поднявшись на носки, достал с полки банку компота. За толстым стеклом качались в соку целые желтые ягоды. Крышка тоже была стеклянная, толстая. Ваня попробовал отнять ее пальцами — по поддалась. Под крышкой была проложена красная резинка с язычком. Для чего-нибудь этот язычок предназначался, раз он. существует. Горошко потянул за него. Банка чмокнула, всосала воздух, и крышка отлипла.

— Толково,— сказал Горошко, несколько удивленный. Он отпил компота и еще раз, уже со знанием дела, подтвердил: — Толково.

Закончив с этой, он поискал еще одну банку, уже вишневого.

Во дворе Беличенко чертил разведсхему. Он сидел на бревнах, кожаная планшетка лежала у него на колене, он поглядывал в сторону немцев и ставил на бумаге красные и синие значки.

— Вот выпейте,— сказал Горошко, подойдя.

— Откуда это?

По мнению Горошко, такой вопрос задавать не следовало, и он только спросил:

— С хлебом будете или так?

— Так.

Комбат отхлебнул. Покачал головой, взглянул на Ваню повеселевшими глазами и снова отхлебнул: он любил вишневый компот.

— Отнеси Тоне. Она вишневый компот любит.

— Пейте уж,— сказал Ваня хмуро.— В дивизион вызвали Тоню. Там кто-то на мину наступил, а она же взрывается.

Комбат с интересом посмотрел на него: чем-чем, а юмором Горошко баловал его не часто. Потом опять взялся чертить, держа банку в левой руке и сплевывая косточки в снег.

Солнце светило по-весеннему, у дома на припеке вытаивала из-под снега земля, и капли с крыш уже продолбили в ней дорожку. Каждая лужа, каждая льдинка отражала солнце, и такая кругом была мирная тишина, что казалось, немецкое наступление кончилось.

— Опять в оборону становимся? — спросил Горошко.

Беличенко выплюнул последние косточки, отдал ему банку.

— Опять как будто.

Тогда Горошко уже с хозяйским интересом глянул в сторону коровника. Из его растворенных настежь, темных со света дверей высовывалась рыжая морда теленка с белыми ноздрями. Если бы теленок был постарше и поопытней, он бы знал, что показываться теперь людям как раз не следует, а надо ему тихонько переждать это время, пока кругом войска и кухни. По теленок ничего этого но понимал. Увидев человека, идущего к нему, замычал, потянулся навстречу.

— Ладно, ладно,— говорил Горошко, толкая его в лоб ладонью. Он закрыл за ним двери, припер их колом, чтобы до времени теленок не бросился в глаза кому-либо.

Если они становятся в оборону, комбата чем-то кормить надо.

Когда он вернулся, Беличенко, нарисовав синим карандашом легкое немецкое орудие, смотрел на него издали и щурил глаза: хорошо ли? В армии любят красиво оформленную документацию. Чем красочней начерчена схема, чем лучше оформлен документ, тем больше доверия к нему, и высокому начальству приятно ставить под ним свою подпись. В штабе дивизии, например, держали одного писаря исключительно за то, что он лучше других умел "заделывать" подпись. Под документом слева полностью пишутся должность, звание, справа — фамилия в скобках, а посредине оставляют место — это и называется "заделать" подпись. Так вот писарь не только должность, звание и фамилию писал чертежным шрифтом, но еще совершенно по-особенному украшал скобки четырьмя точками. И сколько ни грозились перевести его в катушечные телефонисты, под конец все равно оставляли: никто лучше него не умел "заделывать" подпись командира дивизии.

— Теперь замучают бумажками,— сказал Горошко, наблюдая из-за плеча комбата.— Опять все сначала пойдет.— И усмехнулся презрительно. Разведчик, он ценил свободу. Пока фронт движется, разводчик не на глазах у начальства, сам себе хозяин. Но стоит занять прочную оборону, как сразу начинаются поверки, тренировки, учеба, учеба. Этого Горошко терпеть не мог.

Позади них с рычанием, взвихрив снежную пыль, вышел на дорогу белый танк и остановился. Откинулась крышка люка, показалась голова в шлеме.

— Вот они, эти танкисты,— сказал Горошко, словно продолжал начатый разговор.

— Какие танкисты?

— А которые около нашего энпе стояли.

Когда Беличенко обернулся, на броне танка, опершись локтями и спиной о ствол пушки, стоял танкист в черных от машинного масла валенках. Кусая сухую колбасу от целого круга, он весело щурился на зимнем солнце. Шлем свой он повесил на пушку завязками книзу, будто дела все сделаны и уже войны нет никакой. Лицо его показалось Беличенко знакомым. Защелкнув планшетку, он встал, пошел к танку.

— А-а, комбат! — приветствовал его танкист, дружески улыбаясь, и сверху подал крепкую ладонь.— Колбасы хочешь? Отломлю, колбаса есть. И спирт есть.

Он подмигнул. На воздухе от него попахивало спиртом.

— А я тебя увидел, дай, думаю, спрошу: лейтенант тот жив? — Беличенко показал на щеку.

Танкист стянул с пушки шлем, звучно хлопнул им по ладони.

— Убило! Да ведь как глупо убило. Самоходки ихние перед вами стояли? Ну, значит, видел, как егo подожгли? Но он из самоходки выскочил. Он же шестой раз по счету горел, опыт имелся. Приходит к нам — мы за высотой в резерве стояли,— смеется: "Дайте огоньку, прикурить не успел". Потом вспомнил: приемник у него там в окопе остался трофейный, немецкий. Хороший, говорит, приемник. "На черта, говорю, тебе он сдался?" — "Нет, говорит, пойду". И вижу, не решается. Как будто чувствовал. Да, видно, заело уже. Пошел. И надо же так, от снаряда уцелел, а пулей, когда возвращался, убило.

И танкист опять хлопнул себя шлемом по ладони, и светлый чуб на лбу его подпрыгнул.

— Убило, значит,— сказал Беличенко.

Почему-то случай этот его не удивил. И дело тут не в приемнике. Слишком уж мрачен был лейтенант в тот вечер и говорил все о каком-то друге, которого башней пополам перерезало, не стесняясь говорил, что стал бояться ходить в атаку под броней. Беличенко не был суеверен, но он уже не раз замечал: как только у опытного, нетрусливого человека появится вот такое настроение, его непременно либо убьет в бою, либо ранит.

В сущности, он думал сейчас не о лейтенанте, которого почти не знал, а так, о войне вообще, у которой и нет никаких законов и в то же время есть. Как знать, может, еще и вернется Богачев. Он ведь не раз бывал в трудных положениях и выходил из них. Но в душе Беличенко уже не надеялся.

Когда пришел приказ отойти с наблюдательного пункта, высота, на которой сидел Богачев, была отрезана. Трех связных посылал к нему Беличенко. Вернулся один: не дойдя.

Ночью он слышал стрельбу в той стороне. Но чем он мог помочь? Он не был виноват ни в чем и все же знал: никогда не избавиться ему от чувства вины перед Богачeвым. Он послал его отбить высоту. И Богачев отбил и держал ее, ожидая приказа. Приказ этот Беличенко не смог ему передать.

Не смог, не его вина, но он был жив, он отошел, а Богачев остался там.

— Ну, будь жив, старшина!

Беличенко хотел идти, но дорогу перегородил оркестр. Сидя на спаленных трубах, горячо сверкавших на солнце, оркестранты промчались в двух бричках, нахлестывая коней. Вид у них был помятый, но веселый. В задке последней брички, свесив ноги, сидел худой бас, через грудь опоясанный трубой. На кочках сапоги его подскакивали носками вверх, и широкая труба, как барабан, бухала: "Пума, пума, пума!"

Старшина подмигнул им вслед: "Воюют!" — и захохотал.

Навстречу оркестру негусто потекла пехота. С тощими вещмешками на горбу, с котелками, с торчащими вверх дулами винтовок, почти все без касок, солдаты на ходу жевали. Так уж устроен солдат: чуть подальше отошел от смерти и — жив, снова есть хочет.

Обходя танк, пехотинцы оглядывали его. Один из них, крепкий молодой парень в сдвинутой на ухо шапке, постучал по броне прикладом и что-то сказал, насмешливо кивнув на пушку, смотревшую в тыл. Вокруг засмеялись.

— Пехота,— сказал танкист с высоты танка и откусил колбасы. Он стоял, одним локтем опершись о пушку, выпятив грудь, величественный, как памятник бронетанковым войскам.

— А между прочим, ты зря на видное место выперся,— сказал Беличенко, сочувственной улыбкой провожая пехотинца.

— У немца перерыв. Немец по часам воюет.

— Ну-ну...

Вот в это время все — и танкист, и пехота, сразу отхлынувшая от танка, и сам он — услышали, как за передовой бухнул орудийный выстрел. Еще прежде чем оборвался свист снаряда, над одним из тракторов, стоявших в кукурузе за скатом, блеснуло коротко, и люди кинулись от него по снегу в разные стороны и попадали. Над трактором беззвучно вспыхнуло пламя, снег вокруг него загорелся, и донесло наконец взрыв. А люди вскочили и побежали еще резвей.

— Вот сволочь! — сказал танкист, словно радуясь удачному попаданию, но тут же посерьезнел и стал натягивать шлем.— Вчера мы тоже сараюшку пристреливали. Со второго снаряда как пыхнет вдруг, дым черный к небу потек. Что такое? А там, оказывается, за сараем немецкий танк прятался. Так нам после благодарность превозносили за точную стрельбу. Гляди, комбат, твоя кухарка бежит.

По целине бежал Горошко с автоматом, махал издали и кричал:

— Товарищ комбат! Нам приказ сняться на новые огневые!

День был все такой же сияющий, на солнце нестерпимо горели снега. Но после этого выстрела все словно вспомнили, что война не кончена.

На батарее пушки стояли в походном положении, тракторы работали; на одном из них дрожала непрочно укрепленная труба. К Беличенко подбежал взволнованный Назаров. Оказывается, его за комбата вызывали к командиру дивизиона, там был командир полка, и в присутствии командира полка ему давали задание. Он рассказывал и заново волновался, и глаза у него были круглые. "Симпатичный парнишка",— подумал Беличенко, перенося на свою карту район новых огневых позиций. Он хороню знал это состояние молодых, только что выпущенных лейтенантов, когда каждая встреча с начальством волнует необычайно и всякое сказанное там слово кажется особенно значительным, когда нечетко отданное приветствие может на весь день испортить настроение. С годами это проходит.

— Поведете первое орудие,— сказал Беличенко, но по привычке посмотрел не на Назарова, а на Бородина, стоявшего рядом.

Бородин кивнул.

Со стороны немцев приближался тяжелый гул бомбардировщиков. В овраг, где стояла батарея, упали их тени и выскочили из него. Потом из-за края показались самолеты. Все: и Бородин, и Назаров, и Беличенко, и бойцы, стоявшие у орудия с карабинами на плечах, и чумазые, как кочегары, трактористы, высунувшиеся из кабин, выжидательно проводили их глазами: сбросит или не сбросит? Бомбардировщики прошли низко, а выше них вились тонкие, как осы, "мессершмитты". Они шли в ту сторону, куда предстояло двигаться батарее.

Дождавшись, пока самолеты скрылись, Беличенко махнул переднему трактористу: "Давай!" Трактор тронулся, бойцы, придерживая карабины, двинулись за орудием двумя цепочками, стараясь ступать в утоптанную колею.

Из тыла донесся грохот бомбежки. Заглушив его, прошла новая волна бомбардировщиков. Беличенко выждал дистанцию и махнул второму трактористу. И второй расчет спеша двинулся за орудием.

Они шли навстречу бою, и тяжкий гул далекого артиллерийского обстрела тревогой отдавался в сердце каждого из них. И все же они спешили.

На дороге танка уже не было. И тракторы, стоявшие в кукурузе, сейчас ползали, подцепляя орудия. В тылу, за складкой снегов стеной подымался черный дым, и в этом дыму шныряли и кружились над ним самолеты.

Километрах в трех увидели следы бомбежки. Hа грязном снегу в кювете лежала убитая лошадь, перевернутая повозка с покалеченными трубами оркестра. Две другие лошади стояли на дороге. Одна была ранена осколками в храп и в пах. Кровь блестящей змейкой текла по ее задней ноге, а из ноздрей при дыхании кровь вылетала мелкими брызгами и рассеивалась по снегу: он весь был красный под ее передними копытами. Лошадь дрожала крупной дрожью. Другая, здоровая, вытянув морду, горлом терлась о ее холку, о спину, грея своим теплом. Увидев проходивших людей, она заржала, влажные глаза ее смотрели на них. Солдаты молча шли мимо. И еще несколько раз видели они кровь, яркую на снегу.

Дальше была роща, обгоревшая, черная, срубленная осколками: ее-то и бомбили немцы. Снег в ней был до земли разворочен гусеницами танков. И вот на этом развороченном, закопченном снегу, среди всеобщего разрушения, стояла у дороги Тоня, маленькая издали. Она ждала подходившую батарею. Беличенко увидел ее, увидел раненых, сидевших у обочины на грязной земле в грязных шинелях и свежих бинтах, местами уже напитавшихся кровью, и пошел к ней.

— Ты как здесь? Ты все время была здесь? — спрашивал он и оглядывал ее шинель, ища чего-то.

— Саша, я не ранена,— поняв, что он ищет глазами, сказала Тоня и ласково дотронулась до его руки; кругом были люди.— Я узнала, что вас перебрасывают на южную окраину, и думала перехватить вас здесь. А тут так получилось...

Беличенко все еще не мог прийти в себя, и глаза у него были злые.

— Саша, надо раненых посадить на пушки. Им трудно идти.

Впереди, занимая всю дорогу, шли четверо раненых поздоровей. Но, увидев, что этих сажают на орудия, они тоже остановились и сели у обочины, поджидая батарею. Их подобрали.

Раненые сидели тихо, глядя вверх. Там на большой высоте кружилась над дорогой "рама" — двухфюзеляжный корректировщик "фокке-вульф". По нему били из зениток. Белые разрывы кучно вспыхивали в небе. Одно облачко возникло между фюзеляжами — так казалось с земли. "Рама" продолжала кружиться, высматривая и фотографируя. Сидевший на переднем орудии раненый с толстой от бинтов головой и заострившимся желтым носом закричал, грозя кулаком:

— Ее, стерву, и снаряд не берет!

Сощурясь, Беличенко смотрел в ту сторону, откуда они шли. Сожженная роща, разбитые повозки на дороге и далеко позади костер на снегу, тонкая струя дыма, поднимавшаяся к небу: это, подожженный снарядом, горел дом, во дворе которого утром Беличенко чертил разведсхему. Синели холмы по обе стороны низины, на холмах, среди высоких и узких, как кипарисы, деревьев, вставали фугасные разрывы, освещенные предвечерним солнцем. А с юга, куда двигалась сейчас батарея, слышался непрекращающийся грохот. Это от озера Балатон наступали немцы.

К ночи батарея вышла на южную окраину города. По шоссе, по булыжнику, гусеницы тракторов скрежетали и лязгали, высекая искры. За ними катились тяжелые железные колеса пушек, обутые резиной. Справа и слева от шоссе — сады, в них домики дачного типа. Уцелевшие стекла слабо блестели. Ни души. Только взлетали ракеты, и небо как бы раздвигалось над домами, становясь выше. Было пусто кругом. И не ясно, где наши, где немцы.

Беличенко остановил батарею, с разведчиками двинулся вперед. Внезапно зацокали копыта, тени двух конных выскочили на шоссе.

— Третья батарея?

— Третья.

— Я тебя, комбат, в темноте по белой кубанке узнал. Чувствовалось по голосу, что говоривший улыбается. Он ловко соскочил на землю. Это был адъютант командира полка Арсентьев. На своих кривых сильных ногах он подошел к Беличенко, подал руку. Разведчик, сопровождавший его, остался сидеть в седле.

— Вам задание меняется. Ну-ка, освети карту.

Они с головами накрылись плащ-палаткой, и Арсентьев развернул карту на крыле седла.

— Вот здесь станете, за овражком. Видишь, сады обозначены? Слева у вас будут минометчики восьмидесяти двух. Одна батарея. У тебя горит? — Арсентьев зачмокал тугими губами. Под плащ-палаткой резко пахло конским потом.— Мы уже с полчаса ждем вас. Промерзли. Тут на перекрестке наш танк стоит. Подбитый. Как раз хотели подъехать посмотреть, слышим — вы едете. Значит, комбат, проведешь рекогносцировочку местности.

Арсентьев со смаком произнес военное слово "рекогносцировочка" и нетерпеливо переступил с ноги на ногу, подрагивая икрами. Он мысленно представлял, как бы сам провел ее, как с биноклем в руках ехал бы впереди батареи на коне,— это была его мечта: ехать на коне впереди.

— О готовности доложишь в четыре ноль-ноль. Связь по рации непосредственно с командиром полка.

Тем временем батарейные разведчики обступили полкового. Как человек, знающий все тут, он с седла плетью указывал в темноту и что-то объяснял. Беличенко проследил глазами за его плетью и, перебив Арсентьева на полуслове, спросил:

— Значит, танк этот вблизи ты не видел?

— Какой? Подбитый, что ли?

— Непонятно мне, откуда тут наш подбитый танк взялся? — вслух раздумывал Беличенко.

Из-за облаков прорвался наконец лунный свет, булыжник на шоссе заблестел, и косо легли тени — самая длинная тень конного. На перекрестке тоже заблестели гусеницы и пушка танка. Внезапно мотор его зарычал, подбитый танк попятился в тень, и оттуда сверкнула, рявкнула его пушка — снаряд разорвался на шоссе, осколки брызнули от булыжника. Всех как смело в кювет. Под полковым разведчиком лошадь взвилась и понесла его навстречу танку. Он все же овладел ею. Когда подъехал к остальным и соскочил с седла, нервно посмеивался.

— Мы его за своего считали, курили при нем... Лейтенант Арсентьев сконфуженно разглядывал порванные в шагу штаны.

— Откуда она тут могла взяться, колючая проволока? Просто даже непонятно совсем.

Он еще и потому так детально разглядывал штаны, что ему стыдно было поднять глаза на Беличенко.

Как всегда в таких случаях, ни у кого не оказалось под рукой противотанковой гранаты. Хотели бежать на батарею, но танк, выпустив еще два снаряда, попятился и ушел.

— Вот тебе и рекогносцировочка,— смеялся Беличенко.— И долго вы рядом с ним стояли?

Теперь смеялись все, громко и облегченно. Бойцы долго еще рассказывали друг другу, как кто прыгал через забор с колючей проволокой и как адъютант командира полка порвал штаны. Оттого что это были штаны адъютанта, рассказ получался особенно смешной.

В полночь в садах за овражком рыли орудийные окопы.

В городе взлетали немецкие ракеты и по временам вспыхивала автоматная стрельба. Где-то недалеко рокотали танки, чьи — никто хорошенько не знал, но на всякий случай курили потаясь. Потом прилетели наши ночные бомбардировщики. Невидимые, они покружились над садами в ночном небе и, тоже ничего не разглядев, сбросили бомбы вблизи огневых позиций. С тем и улетели.

А в это время в одном из домов собрались офицеры подразделений, оборонявших южную окраину. Стекла на террасе были выбиты, и пол и плетеную мебель, оставшуюся здесь с лета, засыпал снег. Из пяти комнат уцелела одна, ее белая внутренняя дверь открывалась теперь прямо на улицу и сильно тянуло по ногам холодом из-под обрушенного порога.

В шинелях, и шапках, с сумками на боку, все согнулись над столом, где водил по карте коричневым от табака пальцем командир батальона капитан Гуркин, узкоплечий, чернявый, очень строгий с виду. Он объяснял обстановку и, подымая голову от карты, спрашивал командным голосом:

— Понятно?

Спрашивал тем строже, чем непонятней ему самому была обстановка.

С края стола сидел командир еще одной тяжелой батареи. В высокой черной папахе с бархатным красным верхом, положа ногу на ногу, он ловил на носок хромового сапога зайчик света от коптилки и поглядывал на двух лейтенантов.

Они сидели отдельно от всех на железной кровати, на сетке, конфузливо ели томатные рыбные консервы, поочередно опуская ложки в жестяную банку. Под взглядом командира батареи они всякий раз переставали есть. Один из них был артиллерист, другой — пехотинец, оба недавно выпущенные, присланные из резерва. Они, видимо, ехали сюда вместе, и продукты у них были общие, неделеные. Беличенко отчего-то приятно было на них смотреть, и он, слушая обстановку, нет-нет да и поглядывал в их сторону.

— Ну ладно, комбат, все это хорошо, конечно, а снаряды у тебя есть? — И Гуркин с хитрым лицом оглянулся вокруг, выжимая улыбки.

Того комбата Гуркин не спрашивал: тот был уже "свой".

— Немного есть,— сказал Беличенко, по опыту знавший, что запасов выдавать не следует.

— Полкозы небось? — Гуркин подмигнул знающе и захохотал собственной остроте.

Боевой комплект батареи — шестьдесят снарядов — сокращенно называется "БК". Половина боевого комплекта — "полбэка". А на слух звучит как "полбыка". Вот в этом и состояла острота Гуркина.

— Я вас, артиллеристов, знаю,— он погромил пальцем с фамильярностью старшего по должности.— Придадут в помощь, а стрелять им нечем.

Маленький Гуркин в этот момент чувствовал себя большим, владетельным хозяином, он даже позу принял. Беличенко знал привычки пехотных командиров: свою артиллерию они берегут, а приданной, какого бы она калибра ни была, стараются заткнуть все дыры — пока не отобрали, так хоть попользоваться, все равно не своя. Объяснять такому командиру, что тяжелыми пушками подавлять пулемет — все равно что по воробьям стрелять,— бессмысленно. На все объяснения он скажет: "Как так не можешь? Стреляй!"

И Беличенко только улыбался, как полагал Гуркин, его удачной остроте.

— Слушай, капитан, тебе лейтенанты присланы?

Гуркин небрежно повернулся на табуретке.

— Эти? Мне.

Лейтенанты перестали есть и смотрели на Беличенко.

— У меня командира взвода не хватает...— "Убили три дня назад",— хотел еще сказать он, но, глянув на лейтенантов, почему-то не сказал.

— Ха! Нашел где спрашивать! Знаешь, сколько у меня командиров взводов осталось? А минометчиками сержант командует.— И строго обернулся к лейтенантам: — Давайте-ка в роты.

Лейтенанты быстро, бесшумно поднялись и вышли, ни на кого не глядя.

Когда Беличенко возвращался на батарею, он опять увидел их. В темноте, на засыпанной снегом скамейке, они увязывали вещмешки.

— Бери ты,— говорил артиллерист, протягивая банку консервов, последнюю, видимо,— ты в пехоту идешь.

— Ну что ж, в пехоту. Все равно бери ты.

Увидев проходившего Беличенко, они смутились, словно их застигли на чем-то стыдном, и стояли выжидательно и неловко. Он прошел мимо, ничего не сказав. Он понимал все, что они сейчас думали и чувствовали.

В городе стреляли. По небу шарил луч прожектора, отсвет его падал на землю, и стекла пустых домов слепо вспыхивали.

Беличенко шел и думал о судьбе этих лейтенантов. Завтра на окраине незнакомого венгерского города, очень далеко от своего дома, им предстояло встретить свой первый бой. И все, что было прожито ими до сих пор, и перечувствовано, и прочтено, все, чему их учили, о чем мечтали они,— все это было подготовкой к завтрашнему утру. Мальчики с хорошими, честными лицами. Всеми мыслями своими они сейчас в будущем, в котором жить и тем людям, что, спрятавшись в подвалах, пережидают немецкое нашествие, и детям этих людей — за них тоже пришли они сюда воевать. Беличенко не знал, как сложится их судьба. Но, как бы она ни сложилась, какой бы короткой и трудной она ни была, он верил: пройдут войны, отшумят сражения и люди еще позавидуют их судьбе.

И все-таки он хотел взять артиллериста к себе в батарею. Для чего? Спасти? Уберечь? В этом сейчас не властен сам господь бог. Но среди того великого, что совершалось, не всегда было время, а главное — не у всякого было желание разобраться, какая смерть необходима, а какой могло бы и не быть: война! Без крови, как известно, война не бывает. Беличенко казалось, что он бы сумел разумней, чем Гуркин, использовать этого мальчика, который только еще начинал жить.

На батарее кирками долбили закаменевшую землю. Увидев комбата, подошел Назаров, разгоряченный, в одной гимнастерке — он вместе с бойцами рыл окопы,— весело откозырял.

С тем чувством, с которым он только что думал о лейтенантах, Беличенко смотрел теперь на Назарова. Все чаще и чаще видел он в нем самого себя, только далекого, предвоенного. В семнадцать лет он хотел бежать в Испанию, воевать с фашистами. Он был тогда комсоргом класса и произносил перед комсомольцами горячие речи, и все его товарищи тоже хотели бежать в Испанию.

Что ж, это неплохо, что так говорилось и думалось в юности. Сейчас, на четвертом году войны, он уже не скажет, как, бывало, комсоргом: "Если родина потребует, мы умрем за родину". О таких вещах не говорят вслух. На фронте тысячи люден делают это. Но ему приятно смотреть на Назарова, словно подрос и стал с ним рядом младший брат.

— Что-то я хотел сказать вам? — заговорил он с Назаровым несколько суше обычного, потому что боялся сорваться с нужного тона.— Да, вот что: возьмите-ка мой пистолет. А тряпки эти из кобуры выкиньте. Я этот парабеллум в сорок третьем году у немецкого офицера добыл. Бьет замечательно. Только когда последний патрон выстрелите, вот так надо сделать затвором. Берите.

И Беличенко, пять минут назад не собиравшийся делать этого, отдал Назарову свой пистолет, к которому привык и который у него дважды пытались отобрать в госпиталях.

Потом он пошел на кухню. Дать отдых своей батарее он не мог, но должен был накормить бойцов перед утром.

При красноватом отсвете углей Долговушин, щурясь от дыма, скуповато отпускал повару сало.

— Ты вот что,— сказал Беличенко,— ты продуктов не жалей. Понятно?

Долговушин посмотрел на комбата и понял, что было за его словами.

На соседней кухне минометчиков уже раздавали завтрак. Оттуда доносились хриплые со сна голоса, звяканье котелков. Вскоре и Долговушин стал раздавать. Бойцы подходили в шинелях внапашку, им после работы было жарко. Многие тут же, поблизости от кухни, рассаживались есть.

— Давай, Саша, позавтракаем,— услышал Беличенко.

Это стояла рядом с ним Тоня, держа котелок супа в руке.

Они сели на бруствере орудийного окопа, подстелив на землю плащ-палатку. Ели молча. Беличенко глянул на Тоню, она поспешно опустила глаза.

— Они тогда шли по траншее,— сказала Тоня,— а я им встретилась. Ратнер еще говорит: "Идем, Тоня, с нами!" А Богачев ничего не сказал, только посмотрел и прошел мимо. И вот не могу забыть, как он посмотрел тогда. Словно чувствовал, что уже не вернется. Теперь можно сказать,— она посмотрела на него, такая вдруг жалкая,— мне все казалось, ты сердишься, что прежде мне Петя Богачев нравился. И груба с ним была поэтому. И в тот последний вечер обрезала его при всех. Не могу себе этого простить.

Беличенко тоже сейчас думал о нем. Живым стареть, а он останется в их памяти такой, каким уходил на свою последнюю высоту.

Бойцы доскребали кашу в котелках, некоторые шли за добавкой. Было так же темно, как и час и два часа назад, но похолодало, и стрельба в городе стала стихать: начиналось утро.

Вот в это время, когда на батарее кончали завтракать, прислушиваясь к стихавшей стрельбе, западнее города в рассветном холодном тумане раздалась автоматная очередь. Взрыв гранаты оборвал ее. И тогда с разных сторон, захлебываясь, застрочили немецкие автоматы. Три пистолетных выстрела раздались в ответ. Автоматы стреляли долго, яростно, а когда смолкли наконец, уже никто не отвечал им.

Серыми тенями в рассветном сумраке осторожно приблизились немцы. Сначала они увидели в траншее своего часового, убитого гранатой. Они постояли над ним и двинулись дальше. Так двигались они цепью, пока один не крикнул что-то, и тогда все, сойдясь, сгрудились по краям бомбовой воронки, глядя вниз. Там ничком лежал советский офицер. Длинные ноги его в хромовых сапогах и замерзших в крови брюках были широко разбросаны, голова и лицо залиты кровью. Немец, который первым обнаружил его, спрыгнул в воронку, перевернул убитого и, расстегнув шинель, достал из нагрудного кармана документы и записную книжку. Когда раскрыл, маленькая фотография выпала на снег. Ее подобрали, и она пошла по рукам. С маленькой фотографии смотрело на немцев лицо военной девушки в пилотке. Передавая ее из рук в руки, оставляя следы потных пальцев, они подмигивали друг другу и делали предположения, какие обычно на фронте делают солдаты, долго не видевшие женщин. Но их предположения были грязней оттого, что они только что боялись этого убитого и теперь как бы мстили ему за это.

Потом один из немцев, знаток русского языка, раскрыл удостоверение и прочел вслух:

— Лейтнант Бо-огачь-ефф...

Дальше