Содержание
«Военная Литература»
Проза войны
* * *

Все лето долдон пролежал с Люсей на пляже, осенью встречи стали редкими, по воскресным дням, когда Люся приезжала из Симферополя. Иван Данилович знал — отцы обязаны знать такое! — что долдон в ближайшее время жениться на Люсе не может, у него какое-то мутное бракоразводное дело, но, зная, Люсе о деле не говорил, надеясь на морскую прямоту долдона. Тот же вел себя скромно, что подтверждалось докладами шофера и якобы случайно оброненными замечаниями знакомых о том, где и когда они видели долдона с дочерью. В дом на проспекте Нахимова долдон не ходил, осторожен был.

В очередной воскресный приезд Люся собралась на день рождения подруги. Сказала, что вернется рано.

Вернулась она поздно, около полуночи. День у Долгушина пролетел незаметно, не помнил он, чем занимался, но устал, уже засыпал, когда зазвякала ключами Люся, дверь открылась и закрылась медленно, тихо, по-воровски, худой вестью понесло на Ивана Даниловича, он приподнял голову. Люся, едва войдя, освободилась от ботиков, с еле уловимым шорохом сняла плащик, без тапочек пошла на кухню, остановилась, спросила не своим, низким ласковым голосом: "Папа, спишь?" (Долгушин кулаки сжал, услышав хрип в голосе.) Постояла, добралась до кухни — и там уже всхлипнула, простонала, сдержалась, и все же через три стены прошел стон, его и на кухне не услышал бы никто, но отец распознал, приподнялся. В кухне — ни движения, ни шевеления, и отцом не надо быть, чтоб догадаться: долдон повел себя грубо, подло, бесчестно, и за тремя стенами корчилась дочь, топча себя и первую любовь свою, страдала дочь, самое живое для Долгушина существо.

Что происходило за стенами, как переосмысливалась коротенькая жизнь — не спросишь, стороной не узнаешь, лежи и притворяйся спящим, в эту минуту одно не так сказанное слово вернется к тебе через много лет искаженным и неузнанным.

Шевельнулась дочь, попила воды из крана и пошла к себе, уже не таясь, заснула, а утром ее увез шофер. Иван Данилович заглянул в ее комнату, на кухне— все прибрано, все чистенько, все тарелки вымыты, завтрак ему готов. Мучилась эти месяцы девочка, не знала, как делить себя между отцом и долдоном, если выйдет за того замуж, и поделила теперь. Через неделю приехала — из дому не выходила, все отцовские рубашки пересмотрела, половину забраковала, купила новые.

Ни о чем не спрашивал дочь Иван Данилович. Все думал: как мог долдон отважиться на подлость? Почему? Почему не месяц назад, а сейчас, после статьи Званцева? Боялся откровенного мужского разговора? Да, боялся. Ныне не боится. Знает, что сейчас-то и можно прогнусавить, тронув бровь отогнутым безымянным пальцем: "Па-ардон!.. А сами вы кто..." Прощелыга, конечно, такое не скажет, но взглядом нечто подобное изобразит.

Званцев во всем виноват, Званцев! Проклятая статья! Недавно патруль вытаскивал из кинотеатра "Победа" пьяного матроса, и матрос на весь зал раскудахтался: "В церковь ходят на линкоре, а здесь в кино не пущают!.." Странно, почему прожженный негодяй этот Званцев, дегтем вымазывая Манцева, постеснялся лишний раз провести по нему своей кистью, не обвинил его в пьянстве. Уж не намекал ли?

А что, может быть. И блудливое предположение не мелькнуло и растаяло, а зацепилось и задержалось. Действительно, почему бы Манцеву не напиться со скандальчиком? Это был бы наилучший выход — и для него и для флота. "Ну, Олег Манцев,— мысленно подгонял Иван Данилович учини, пожалуйста, махонький дебошик! Учини, дорогой! Не беспокойся о последствиях, все простим, пожурим ласково, ай-яй-яй, как нехорошо, огласим приказ о недостойном поведении, на всех кораблях прочтем, но простим, простим, посидишь на губе — и с богом, на эсминцы, простим и покажем: вот вам, товарищи матросы и офицеры, ваш Манцев, пьяница и дебошир, а вы из него икону сделали... Все простим, Олег Павлович, все — но умоляем: напейся в ресторане, на людях, потискай бабенок во славу флота!"

* * *

Линейный корабль втягивался в узкое лоно дока незаметными глазу сантиметрами. Впервые в своей офицерской жизни Олег Манцев находился на корабле в тот загадочный момент, когда сам корабль становится сушей. Ворота дока уже отделили его от моря, насосы уже откачивали воду. Теперь корабль следовало расположить строго по осевой линии кильблоков, на которые он опустится. Буксиры сделали самую грубую, черновую работу, втолкнув линкор в огороженный бетоном прямоугольник. Только подтягиваясь на тросах, можно было правильно выставить корабль, и как это делается, Олег знал приблизительно, теоретически, и поэтому смотрел и слушал. При постановке в док 5-я батарея расписана была на баке; шпиль наматывал на себя трос, подавая линкор вперед, батарея же оттаскивала на шкафут выползающий из-под шпиля витой стальной канат, скользкий, масляный, в заусенцах.

Выстроенная батарея стояла лицом к борту, Олег — на правом фланге. Трос уже перебросили доковой команде, она накинула его на кнехт. Милютин уже спустился на бак, здесь было его место по расписанию. Котлы погасили еще в бухте, тишина на корабле полная. Старпом подошел к Манцеву, спросил быстрым злым шепотом: "Так какой же сигнал был поднят на тральщике?" — и тут же, пока Манцев не опомнился от изумления, скомандовал батарее. Тридцать три человека, повинуясь команде, взяли на руки трос, еще не наброшенный на шпиль, и замерли в нерешительности, ожидая более точной команды многоопытного Пилипчука или умного командира батареи. Ноги матросов уперлись в палубу, напряглись, туловища откинулись, — тридцать три человека приняли стойку, как при перетягивании каната... "Командуйте, Манцев!" — приказал старпом, и Олег, совершенно сбитый с толку, шпиля не видя, затянул; "Па-а.-.шотали!.. Па-а ...шо-тали...

Это была укороченная традицией команда "Пошел тали!", применяемая при подъеме шлюпок талями, и тридцать три человека обливались потом, выжимали из себя все человеческие силы, чтобы сдвинуть с места громадину водоизмещением в 30 тысяч тонн. Рукавицы их скользили по промасленному тросу, создавая видимость перемещения корабля, матросы шаг за шагом отступали назад, сбивались в кучу, потом слышали команду: "Шишка забегай!" и бегом устремлялись вперед, хватали трос в том месте, где и раньше, и в ритме "па...шотали" рвали его на себя... И так — пятнадцать, двадцать минут, на виду всего корабля, под глазами командира на мостике тридцать три человека перемещались — по команде Манцева — вдоль троса, падали, перебегали, снова и снова вцеплялись в трос — тридцать три комара, пытавшихся выдернуть из земли могучий дуб. От "пашотали" Манцев охрип, измучился, пот катил с него, как и с матросов, как и с Пилипчука, наравне со всеми падавшего и встававшего. И в тот момент, когда вконец обессиленная батарея повисла на тросе, Милютин совершенно искренно проявил заботу: "Боцман! А почему трос не занесен на барабан?"

Трос наконец-то занесли на барабан шпиля, боцман нажал на кнопку, трос натянулся, вздрогнул, вытянулся в сверкающую линию и стал медленно наматываться на барабан...

Вот так наказан был Манцев за упрямство, так рассчитался с ним Милютин — по-флотски, в белых перчатках. Это тебе не "пехота", это — флот, высокая культура, образованнейший слой военной интеллигенции!

Вся эскадра узнала вскоре о подвиге тридцати трех богатырей, о том, как осрамился Манцев.

"Пираты", знавшие о нелюбви Жилкина к Манцеву, поспешили рассказать командиру "Бойкого" об очередном перле Юрия Ивановича Милютина, но Жилкин не возрадовался. По молодости и неосведомленности "пираты" не ведали, что когда-то Юрий Иванович был прямым начальником Жилкина и все полгода совместной службы не замечал подчиненного. . "А где Жилкин?" — спрашивал Милютин, когда офицеры собирались в кают-компании. Рядом сидевший Жилкин привставал, докладывал о себе, и тогда Милютин извинялся любезнейшим тоном: "Простите, запамятовал..."

* * *

Пар, воду, электричество — все подавали с берега, и холодно было в кубриках и каютах. От 5-й батареи не осталось никого, кроме командира ее, тоже доживающего на линкоре последние недели. Кого демобилизовали, кого перевели в совсем поредевшие подразделения, Пилипчука сослали на берег, верный оруженосец Василь Дрыглюк пропал: сегодня был, пришил подворотничок, а завтра — нет его уже. Ушел — старпомом! — на "Кутузов" всего месяц прослуживший на линкоре новый командир 2-го артдивизиона. Он помог Манцеву рассчитаться с линкором, сам управлял огнем 6-й батареи и поразил всех отточенным хладнокровием. Удивительный был комдив! Глаза на лоб полезли, когда Милютин представил его: "У нас послужит командиром 2-го артиллерийского дивизиона младший лейтенант..." Староват, правда, для младшего лейтенанта, лет эдак тридцать. И фамилия никому ничего не сказала. Через три дня — уже лейтенант, еще через четыре дня — старший лейтенант, через неделю — капитан 3 ранга сразу!.. Где-то в паузе между очередными приказами Главкома Ваня Вербицкий назвал нового комдива "адмиралом" и преданно щелкнул каблуками. Да, на флот возвращались люди, служившие в неведомых базах, на незнаемых кораблях.

По вечерам офицеры, не занятые дежурством и вахтой, разбегались куда кто хочет, Юрий Иванович ослабил бдительность, да и сухой док — странная категория существования, докмейстер на линкоре обладал большими правами, чем командир его.

Олег Манцев добирался до Минной стенки, заходил в "Ржавый якорь" (так называли это кафе офицеры обеих бригад), служебным ходом покидал его, незаметно проникал в Дом офицеров и выскакивал из него в момент, когда к остановке подкатывал троллейбус. Выходил то у кинотеатра, то чуть раньше, то чуть позже. По тропке взбирался на Матросский бульвар, петлял по переулкам, пересекал Большую Морскую и только ему известными проходами добирался до буфетика с приветливой армянкой. Что-то ел, что-то пил, сидел, читал, думал, и было о чем думать. Восстанавливая пережитое им на баке унижение, он винил только себя: нельзя было верить старпому, нельзя, удар возможен с любого направления, от кого угодно. Но, виня только себя, радовался: получен ценный ведь урок, все приказания, ему отдаваемые, будут теперь просеиваться на нужные и ненужные, и есть, есть пределы послушания, человек обязан распоряжаться своею судьбой.

Под самый конец октября в .убежище Манцева вторгся незнакомец.

С бильярдным перестуком раздвинулся бамбуковый полог двери, и в комнату вошел плотный крепенький лейтенант, освободился от промокшей шинели, повесил ее на рогульку, могучим ударом по плечу Олега приветствовал его.

— Здорово, Манцев!.. Третий день ищу тебя по всем шалманам и забегаловкам Севастополя, умное слово услышать жажду... Так скажи мне: бобик — сдох или не сдох?

Он был пьян по-флотски, то есть мог нормально двигаться, членораздельно говорить и свято беречь казенное имущество. Как и все корабельные офицеры, он и до первой, и после последней рюмки помнил, что окрест его — и матросы, и женщины, и офицеры, и патрули.

— Перед тобой — представитель касты младших офицеров, преданной твоими моленьями, имя и фамилию не называю... Так что же будем пить, властитель наших дум? — Двумя пальцами он приподнял бутылку, глянул, презрительно фыркнул, поставил преувеличенно точными и выверенными движениями. Сел за стол против Олега, и по тому, как ставил он локти, как садился, как оглядывал стол, ища кольцо с салфеткой, видно было, что когда-то, его из-под палки обучили застольным приемам.

— Матка боска ченстоховска...-трагически прошептал он, когда на зов его приплыла, покачиваясь и переваливаясь, армянка.-Вот это дева!.. Вот это задница!.. С такой бабой не грех закрутить любовь, социалистическую по содержанию и национальную по форме. Или наоборот. Как зовут тебя, дитя Арарата?.. Как? Не понял?.. Будешь Муськой. Убери свой некролог,— вернул он меню хозяйке.— Нам по-пролетарски: коньяк без звездочек, с буквами, сыр, лимоны, зелень, седло молодого барашка... Ищи где хошь... Ступай, Муська. Нет, вернись... Теперь можешь идти. Глаз не могу оторвать от твоего седалища, от божественного афедрона, от долины, разделяющей два кряжа...

"Балабон", — с тоскою подумал Манцев. Такие балабоны сами собой рождались в каждом классе, в каждой роте, на каждом курсе училища, и на всех кораблях были свои балабоны, в их неписаные обязанности входило: заполнять паузы развеселым трепом. Они надоедали, но они были необходимы, потому что многих паузы страшили, многие привыкли к постоянному шумовому давлению коллектива. По выцветшим погонам нетрудно догадаться, что в лейтенантах этот балабон ходит второй, если не третий, год, морда мятая, подглазье пухлое, китель тонкосуконный, таких в училище не выдавали ни год, ни два назад. Тихоокеанское имени Макарова? Каспийское имени Кирова? А может, имени Попова? Нет, на связиста не похож.

Не пролив ни капли, балабон наплескал коньяка в фужеры. Угрюмая синь была в его глазах, губы подергивались.

— Так я вновь спрашиваю тебя: бобик — сдох или не сдох?.. Или для тебя, эрудита, вопрос чересчур примитивный? Не отрицаю. Бобик, кстати, не сокращение от "большой охотник", а самый натуральный Бобик, корабельный пес, услада и забава друга твоего Антошки... За него, Антошку, и выпьем, за него, мученика и страдальца, гуманиста и просветителя... Ну, царапнем.

Коньяк он выпил мелкими глотками, как минеральную воду. Повалял в сахарной пудре лимонный ломтик, пожевал и пососал его. Отщипнул кусочек сыра. Издал набитым ртом мычание, требуя барашка. Армянка, польщенная его вниманием, ответила томно: скоро уж, подожди... Манцев не прикасался ни к еде, ни к питью. Он вспоминал и гадал, Антошка — это, конечно, Саня Антонов, одноклассник, за месяц до выпуска женившийся на отъявленной паскуде, начавшей немедленно изменять ему. Что поделаешь, вздыхал друг Антошка, ей очень нравятся чужие мужчины. Назначение получил на крейсер "Керчь", стоявший на приколе, с женой развелся. Несколько месяцев назад Олег столкнулся с ним, спросил о житье-бытье, и Антошка признался в смущении, что сошелся с бывшей супругой, поскольку он для нее — чужой мужчина, а ей всегда чужие нравились.

— Понимаю, почему ты не пьешь: не та компания. Разрешаю тебе, — лейтенант сановно повел рукою, — быть трезвым, и в трезвую и дурную башку твою хочу я всадить вот что: сука ты подколодная, Олег Манцев, продал ты всех нас, горе ты для флота, беда ты окаянная, абгалдырем тебя по шее, в проруби на Северном полюсе утопить мало. После статьи про тебя начальство с цепи сорвалось, слово не дает сказать без конспекта, попки сидят на каждом собрании, хотят, чтоб я и тысячи других каждое слово руководства доводили до масс, не меняя в слове ни буквы. Меня вот недавно подрядили речь выдавать о возросшем благосостоянии и так Далее, о советской семье и тому подобное, в рекомендованной литературе, среди прочего мусора, брошюрка одной бабищи из МГУ, профессорши, фамилию не скажу, инициалы забыл, а зря, и пишет профессорша эта, что Великая Отечественная война способствовала укреплению советской семьи. Не веришь? Почитай. Сколько-то там миллионов отцов погибло — а семья, видите ли, крепче стала. Сколько-то там матерей сгинуло — а семья, изволите ли, укрепилась. А? Я такую туфту никогда матросам в уши не закладывал, а если уж и приходилось, то всегда либо скороговорочкой, либо таким казенным тоном, чтоб ясно было: говорю одно, а думаю другое, то есть то, что и матросы. Иначе нам, младшим офицерам, нельзя. Пока мы вместе с матросами — флот не погибнет. Из разных корыт хлебаем, это точно, зато уверен будь: заболеет матрос — я ему в лазарет лучшее из кают-компании отдам. Нельзя иначе, повторяю, весь опыт говорит, не мой, а войны опыт, что одним ручьем лилась кровь матросов и офицеров, политруков и замполитов, в ручье этом и захлебнулись враги, и нет у меня уверенности, что будущая война чем-либо будет отличаться от минувшей, что ошибки не повторятся. Дураки, что ли, сидели в генштабах Германии и России накануне первой мировой войны? Отнюдь не глупые люди. Все рассчитали, все цифирьки разложили, а ошибку совершили колоссальную, те и другие, ума у них хватило всего на неделю боевых действий. Перед этой войной — дураки, что ли, грели кресла в обоих генштабах? Которые на западе, думали за восемь недель сокрушить Россию. Которые на востоке — за месяц, причем малой кровью. А получилось?.. И вновь ошибутся. И опять кровушка польется. Вот почему и не отделяю я себя от матроса, не чирикаю, как ты, на Минной стенке, не оспариваю адмиральских приказов, ибо... Ибо: тяжесть их исполнения не только на матросах, но и на мне, на нас, на тех, кто в училище подался не за адмиральскими погонами, которые ты примерял недавно, а по шевелению души на заре туманной юности, кто лямку тянет натруженным плечом. А ты, Олег Манцев, подушечку себе под лямку подложил, оно, может быть, и удобнее, но подушек на. всех-то не хватит... Да что это я?.. Отклоняюсь от Бобика. Твой друг Антошка, возвращаюсь, в шхиперской кладовой нашел украденную где-то матросами бочку со спиртом, на бочке — череп и кости, "Яд", и еще что-то устрашающее и запрещающее. Антошка с корешем, ты его не знаешь, закатил бочку в каюту и стал соображать, что делать с ней. Вылить отраву нельзя, бочку уже втихаря заприходовали, чтоб шито-крыто. Снять с бочки пробу? Череп и кости наводят уныние. А душа болит, вдруг какой матрос по неразумию отсосет из бочки стакан-другой. Свистнули Бобика, примчался Бобик. Вымочили сухарь в спирте, дали Бобику, Бобик проглотил и хвостиком помахал...

Армянка внесла жаркое: зелень была продымлена мясом, мясо увлажнено приправой. Олег Манцев закурил. Он был очень внимателен. Лейтенант промыл пальцы коньяком, уцепился ими за кости, растащил жаркое на половинки. Жевал, глотал, рассматривал армянку. Она успела переодеться в более открытое и легкое платье. Усердие было замечено, оценено. По просьбе лейтенанта армянка прошла до окна и обратно, что дало повод к тосту "за светлые полушария адмиральских мозгов".

— Чем они хороши, так это способностью быстренько освобождаться от дурости. Изучал небось историю военно-морского искусства? Так помнишь — 26 июня 1941 года, все всем ясно, до Берлина пахать и пахать, флот должен защищать коммуникации да поддерживать фланги приморских армий. Нет, наши черноморские витязи удаль русскую показать захотели, на обстрел Констанцы послали отряд легких сил — и залетели на минное поле, сильно пощипанными вернулись в Севастополь. И умными... Кстати, на последнем походе был?.. Да куда тебе. Твой фрегат просушивается в доке, обделавшись от киля до клотика. Вышла в море эскадра под флагом главного воеводы, хозяина земли русской. Так чем, по-твоему, занималась эскадра? Отражала атаки "синих"? Вела стрельбы по пикирующим мишеням? Как бы не так. Затаив дыхание, бинокли не сводила с флагманского корабля, высматривала, как одеты матросы на верхних боевых постах. В робе или в форме № 3. В бушлатах или без бушлатов. Потому что о боевой подготовке эскадры судили по однообразию одежды на всех кораблях, равняясь на флагманский. Тоже одной кровушкой повязывались... Да, все забываю про Бобика. Дали ему еще чего-то со спиртом — Бобик не сдох. Вот тогда-то Антошка прибег к последнему доводу разума, на себе решил испытать, врезал с другом своим два по сто пятьдесят. Потом еще по двести, все того же спирта, все ради матросиков. Осмелели. А потом видят: Бобику-то — плохо. Бобик брякнулся на палубу, язык высунул и затих. У Антошки сразу рези в животе начались, у друга того хуже, рвать стало. Рысью оба помчались в госпиталь, благо рядом, откачали их там...

Лейтенант поглодал кости. Повел глазами в сторону армянки. Обнаружил знание "Техминимума буфетчика", процитировав: "Советский мужчина не только активный пособник женщины в приготовлении салата, но и соучастник ее гастрономических утех".

— С Антошки надо брать пример, христопродавец Манцев. А еще гуманистом слывешь. Иди-ка ты к своей кондитерше, с горя закажи кофе с мороженым и вешайся. Каким узлом завязывать петлю — сам знаешь, ты у нас грамотный, энциклопедист, Брокгауз и Эфрон, Тигр и Евфрат, всему флоту закинул петлю на шею, пострадай теперь сам, Антошка тоже страдал с клизмой, врачи страдали, звонили на крейсер, все спрашивали:

Бобин сдох или не сдох? Потому что не знали, чем Антошка отравился. По всей бухте звон стоял, со всех кораблей семафорили: Бобик сдох или не сдох?..

— Бобик — сдох, — сказал наконец Манцев. Лейтенант дохлестал коньяк, кликнул армянку, пошел к ней. Олег одевался и прощался с убежищем. Где-то рядом простирался незнакомый и чужой город, опасность чудилась отовсюду.

Сквозь смешки армянки прорвался голос лейтенанта, догнал Олега.

— Эй ты, линкоровский ублюдок. Ясность внесу. Когда Антошку выпустили из госпиталя, на корабле у трапа его встречал проспавшийся Бобик.

* * *

Иван Данилович летел по Минной, устремляясь к заветной точке, к Барбашу, чтоб обвинить того в преступно-халатном отношении к службе, по крайней мере. Каких-то пять минут назад Долгушин увидел на улице Манцева и в самое сердце поражен был внешним видом врага № 1 эскадры. Шинель — из тончайшего драпа, дай бог такой драп командующему носить, козырек фуражки — как у царского адмирала, и не брюки, а клеш, как у кронштадтского контрика! Куда смотрит комендатура, почему бездействует Барбаш? Ну, Илья, держись!

Влетел к Барбашу — и по одному взгляду Ильи Теодоровича понял, что не ко времени он здесь. Барбаш сидел над какими-то бумагами, пояснение к ним давал капитан-лейтенант. Тем не менее Иван Данилович начал выкладывать обвинения срывающимся голосом. Прервал их, потому что капитан-лейтенант обрадованно вскочил, представился: Николашин, старший офицер артотдела. Заговорил с воодушевлением, но четко, рассудительно. Был весь лучезарный какой-то, волосики мягкие, шелковенькие, глаза голубенькие, и умен, чрезвычайно умен, это как-то бросалось, это впечатляло, и думалось сразу: "Ну, котелок у него варит!.."

— Наконец-то !-вырвалось у Ивана Даниловича. — Наконец-то!

Капитан-лейтенант Николашин принес неопровержимые материалы, свидетельствующие о том, что 31 марта сего года командир 5-й батареи Олег Манцев при выполнении АС № 13 прибег к подлогу, исходные данные для стрельбы намеренно рассчитал с ошибкой, что и позволило ему выполнить эту стрельбу.

Свершилось! Свершилось чудо! Не удалось Манцеву покинуть линкор чистеньким! Пусть радуется теперь оскверненная им эскадра, пусть читает приказ, который будет сейчас составлен здесь, у Барбаша, а завтра подан на подпись командующему. "А вот к этому вопросу вы, товарищ Барбаш, и вы, Долгушин, не подготовились..." Подготовились уже! Полный вперед! Аппараты товсь! Аппараты... Пли!

И торпеда пошла, оставляя за собой пузыристый след... Николашин толково разъяснил смысл принесенных им документов. "Таким образом... На основании вышеизложенного... Подтверждение чему находим в кальке маневрирования..."

Как ни радовался Иван Данилович, а видел: Барбаш слушает Николашина с кислой, недоверчивой улыбкой.

— Милок, — спросил Барбаш, —кто дал тебе эти бумажки?

— Они поступили в артотдел внутренней почтой, в одном пакете с текущими документами эскадры.

Барбаш поцыкал. Сунул в зубы спичку, покусывал ее.

— А кто отправитель?

— Неизвестно. Кто-то с линкора. Только там могли снять копию с кальки. Только там могла находиться таблица дальномерных дистанций до щита. Предположительно... Как я полагаю... — Николашин виновато потупил глаза. — Предположительно — командир группы управления 2-го дивизиона. Предположительно!

— Доброжелательный аноним, значит. — Барбаш выплюнул спичку. — И ты хочешь, чтоб на основании никем не подписанных подметных листков с цифрами была опорочена стрельба, заслужившая благодарность командующего флотом? Чтоб утвердившие отчет о стрельбе адмиралы и капитаны 1 ранга были обвинены в невежестве?

Исходившая от Николашина лучезарность отнюдь не померкла. Сияя радостью, он доказывал свое, обращаясь к Долгушину, в котором почуял союзника. Полез в портфель, извлек журнал "Морской сборник", свежий, развернул на закладке, торжествующе ткнул пальцем.

— Ну, что, что? — не понял Долгушин.

— Статья, — преданно улыбался Николашин. — Авторы — Валерьянов и Манцев, новый взгляд на организацию тренировок. Собственно, написал-то Манцев, Валерьянов, как я догадываюсь, посредник...

— Руки бы поотрубать этому Валерьянову! -выкрикнул Иван Данилович и забегал от окна к столу в сильном гневе. — Каков мальчишка, а? В центральную печать прорвался, на всю страну прокукарекал!

А Николашин не отлипал. Убеждал, предостерегал, настаивал: с Манцевым он встречался в кабинетах учебного центра, Манцев — способный математик, о чем в личном деле его есть пометочка (Долгушин кивнул: да, читал, знаю), Валерьянов оповестил о Манцеве научно-исследовательский институт, отправил туда несколько совместно написанных работ, в одной из них и можно найти теоретическое, так сказать, обоснование всех стрельб Манцева, а там и следы подлога обнаружатся...

— Ты что, голуба, предлагаешь? -оборвал его Барбаш. Он сидел, сунув руки в карманы. Покачивался.

— Отправить меня в НИИ. Я изучу там материалы... Вы ведь спешите, — напомнил Николашин, обнаруживая знание того, что поручено Барбашу и Долгушину. Глаза его сияли преданностью — не Долгушину и Барбашу, а святой артиллерийской правде.

— Хорошо. Я подумаю. Решу. Позвоню. И убери это, — Барбаш показал Николашину на его бумаги.

— Что с тобой? — глянул он на обескураженного Долгушина, когда они остались одни.

Без жара, вяло как-то Иван Данилович рассказал о Манцеве: шинель на нем такая-то, фуражка, брюки опять же чересчур широкие, куда смотрит комендатура...

Барбаш расхохотался.

— Ну, Иван, не ожидал!.. Да что ты мне говоришь, сам видел, и шинель, и фуражку. Ничего не поделаешь, носить такую шинель — не запрещено, хотя и не разрешено. И фуражку тоже. А где разрыв между разрешением и запрещением, там практика, обычай, в Севастополе за такую шинель не наказывают. Кстати, ты все лето носил на фуражке белый шерстяной чехол, а такие чехлы положены только адмиралам. И комендатура тебя не задерживала. Брюки же у Манцева нормальные, уставные, шириною 31 сантиметр, не придерешься. А насчет комендатуры — ты прав, кто-то ей дал прямое и четкое указание насчет Манцева. Но у того-нюх! Незаменимый на войне человек-Олег Манцев! Вся Минная стенка обложена предупрежденными патрулями, а он — просачивается. Вот с кем ходить по немецким тылам...

Иван Данилович молчал — обреченно как-то, дав мыслям широко разливаться, всем мыслям, и подавленно вспомнил Манцева: изможденный какой-то, озябший, не кормят их, что ли, на линкоре, или сам себя голодом морит, простить себе не может греха, взятого на той стрельбе, а грех был, наверное, и мучился парнишка, и, может быть, увольнять начал матросов так, чтоб за увольнения эти наказанным быть, чтоб наказанием грех с себя снять, — все, все может быть, сложный человек Олег Манцев, сам не знает, до чего сложный, уж они-то с Барбашем его лучше знают...

— Линкор в доке. Как организовано питание личного состава?..

Чуть удивленный Барбаш перестал раскачиваться на стуле, вынул из карманов руки, застегнул крючки кителя.

— По уставу. Оба камбуза работают нормально, жалоб на пищу нет, бригады судоремонтного завода питаются из общего котла, наравне с матросами. Упрятал мысли Иван Данилович, запер их на амбарный замок, вернулся к тому, с чего начал, к шинели Манцева. Да только за одну эту шинель Манцева можно с флота гнать! Миндальничаем. Раньше не то было.

Иван Данилович протянул Барбашу листок бумаги: на, мол, почитай. Тот взял недоверчиво, развернул, прочитал, недоуменно глянул на Долгушина.

— Откуда у тебя это?

Перед праздниками Долгушин занялся уборкой в каюте, перетряхивал бумажки, выбрасывал ненужные, отслужившие и пришедшие в негодность, занимался тем, чем и первобытные люди, периодически выметавшие из пещер добела обглоданные кости съеденных животных. В мусоре и попался странный документ, поначалу показавшийся подделкой, стилизацией, пародией. Но в штабе флота сверили, запросили, установили: документ подлинный, копия приказа РВСМСЧМ-Революционного Военного Совета Морских Сил Черного Моря.

Рейд Севастопольский

24 января 1924 г.

№ 57

Старший моторист Военно-морской Школы Авиации имени Л. Д. Троцкого в-м Шкуро, будучи в нетрезвом виде 3 декабря 1923 года, нанес комиссару школы в-м Громову оскорбление на словах и угрозу застрелить, Названный комиссар Громов позволил себе допустить превышение пределов необходимой обороны, выразившееся в том, что не подчинившегося его распоряжению и позволившего себе угрожать пьяного в-м Шкуро— схватил за шиворот и увел во двор.

Военный Трибунал после рассмотрения этого дела направил его в РВС для разрешения в дисциплинарном порядке.

На основании вышеизложенного РВСМСЧМ приказывает: в-м Шкуро арестовать на 30 суток гауптвахты, а комиссару Громову Якову Афанасьевичу объявить строгий выговор.

— Посмотри, Илья, как все ясно, честно, просто, открыто... Ушли мы от тех времен. Не можем всенародно спустить штаны с поганца в чине старшего лейтенанта.

Так и сяк вертел ископаемую кость Илья Теодорович. Глубоко задумался. Помассировал сократовский лоб.

— М-да... — произнес он огорошенно. — Зря я этого фанатика выгнал. Лучше уж бабахнуть по Манцеву затянутой пристрелкой, чем...

Еще раз вчитался он в приказ почти тридцатилетней давности. Поцыкал "Тц-тц-тц..." Потянулся было к телефонной трубке, но передумал.

Иван Данилович боялся дышать, зубы сжал, чтоб не спросить невзначай, не поинтересоваться... И думал о том, что только сейчас, в Севастополе, в мирном 1953 году, начинает он понимать, что такое война, что такое служба и что такое жизнь.

Уже уходя, спросил, а кто там на линкоре командир группы управления во 2-м артдивизионе, ну, тот самый, который предположительно...

— Старший лейтенант Петухов Евгений Иванович,— ответил Барбаш, ни в какую папку не заглядывая. — Член ВЛКСМ, уроженец Москвы, 1930 года рождения, пять лет уже рядом с Манцевым, училищный друг, вместе щи четыре года хлебали, сейчас тоже за одним столом, не один пуд соли съели...

— Ну и ну... — Иван Данилович пришибленно как-то глянул на Барбаша. — Как хочешь, Илья, но... Подлость ведь это — доносить офицеру на офицера.., А на того, с кем рядом провел юность... Я думаю, и мысли у Петухова не возникло бы никогда — доносить. Никогда. Если б не прорезался Манцев. Сколько людей уже из-за этого Манцева погибло, сколько судеб... Эх, Манцев, Манцев.

* * *

На Графской пристани, на Минной стенке, на ютах крейсеров засверкала торжественно надраенная медь оркестров, грянули марши, прощальные слова, усиленные корабельными трансляциями, возносились к небу, под громогласные "ура" барказы отваливали от парадных трапов, шли вдоль строя кораблей, поливаемые сотнями шлангов, и всю воду всех бухт, всего моря хотели перекачать через помпы, чтоб обрушить ее на матросов и старшин, демобилизованных приказом министра. Мокрые и счастливые, высаживались они у вокзала. Прощай, флот! Прощайте, корабли-коробки! Да здравствует гражданка!

Партиями — по три-четыре вагона к поезду — демобилизованные направлялись к Москве, и каждую партию сопровождал офицер с двумя матросами. В Харькове происходила смена, севастопольские офицеры передавали демобилизованных представителям военно-морской комендатуры столицы. Побродив по шумному незнакомому городу, послушав негромкую музыку в ресторанных залах, почему-то пустовавших, испытав неприязнь к людям, флота не знавшим и не для флота жившим, офицеры отмечали у коменданта командировочное предписание и радостно отбывали на юг, в Севастополь, к эскадре. Близ Инкермана поезд вытягивался из тоннеля, и Северная бухта представала уютной и неузнаваемой. Еще одна отметка в комендатуре — и по кораблям. Да здравствует флот!

На тридцатые сутки докования открылись кингстоны ботопорта, впуская воду. Все легкое, всплываемое, забытое крутилось в водоворотиках — чья-то бескозырка, пустая бочка, замасленная роба.

По утверждениям корабельных и береговых механиков линкору следовало бы постоять в доке еще недельку-другую. Но тридцать первый день докования означал бы спуск вымпела, то есть вывод корабля из навигации, а это лишило бы команду, офицеров прежде всего, надбавки к окладу, и командир знал, что, промедли он с выводом линкора на чистую воду, вся умом и потом заслуженная им репутация волевого, грамотного, справедливого и требовательного офицера если не развалится, то даст трещину.

Буксиры потащили корабль в глубь бухты, начался прием боезапаса, одновременно линкор вкачивал в себя топливо, котельную воду. Осторожно опробовали машины. Как человек, отвыкший на больничной койке от хождения, линкор нуждался в легкой и продуманной разминке. Каждый день выходил он в море, дважды командир прогнал его по мерной линии, скорость линкора увеличилась на два узла.

Олег Манцев прощался с линкором, сдавал дела новому командиру батареи. Векшин укатил в отпуск. Однажды ночью Манцев проснулся, ему показалось, что рядом — Борис Гущин, ему послышалось даже постукивание мундштука о колпачок зенитного снаряда, знак того, что Гущин разрешает спрашивать себя. Но Бориса не было, и не могло быть, и не расстояние разделяло их (до "Фрунзе" — пять минут на катере), а то, что понимали оба: не вернутся уже дни и ночи каюты № 61.

Валерьянов оставил ему много книг по математике и биологии, прислал "Морской сборник" со статьей, где в авторах был и он, Манцев, приложил к "Сборнику" оттиски еще нескольких статей, их НИИ хотел размножить и разослать бюллетенями. Что делать с оттисками, Манцев не знал, но вовремя на корабле оказался капитан-лейтенант Николашин из артотдела, он и помог.

10 ноября Манцев сдал бинокль, получил последнюю подпись в бумажке, которая уже побывала у всех командиров боевых частей и начальников служб. Он стал пассажиром. Теперь оставалось: отпуск с завтрашнего дня и подъемные. Здесь начались осложнения. Начфин решительно пресек все попытки получить что-либо из корабельной кассы, кроме отпускных. Подъемные, сказал он, по новому месту службы. А отпускные, прибавил, только через адъютанта.

Два часа спустя Манцев из рук адъютанта получил отпускные документы. Придя в каюту, он глянул на цифры и обомлел, "...в г. Ленинград... сроком на 36 суток... с 15 ноября по 31 декабря 1953 г." Что в Ленинград — правильно, им самим указано. 36 суток — тоже верно, 30 отпуск, 6 суток дорога туда и обратно. Но тогда возвращение из отпуска и прибытие "в распоряжение ОКОС ЧФ" 21 декабря, но никак не 31. И, главное, отпуск с 11 ноября, а не с 151

Наконец он понял, кто ошибся и почему ошибся. Еще в доке у мичмана Орляинцева начали проявляться признаки надвигающегося запоя. Он перестал ходить в старшинскую кают-компанию, кино на шкафуте смотрел не с отведенного ему почетного места в первых рядах. а из-за 4-й башни, привалившись к вьюшке. Не раз на дню поднимался он на сигнальный мостик и в бинокль рассматривал далекую Корабельную сторону. На линкоре зашептались. Главный боцман отрядил к Орляинцеву делегацию, разъяснительную беседу провел с мичманом и помощник командира, в один голос все говорили о долге, чести и совести. К командиру за помощью не обращались, потому что командир линкора не имеет права отдавать невыполнимые приказания... Орляинцев незаметно исчез и незаметно появился, и на линкоре вздохнули с облегчением: запой кончился!

Сомневаясь в успехе, Манцев постучался к Орляинцеву, показал на ошибку. И поскольку не уверен был, что адъютант соображает нормально, то дополнил слова загибанием пальцев. Орляинцев понял, кивнул, улыбнулся, обнажив десны, попросил зайти через час.

В назначенное время Манцев постучался — ив щель приоткрытой двери ему сунули все те же цифры и тот же срок. Спорить было бесполезно.

Произошла бы эта нелепость полгода назад — Манцев, не задумываясь, с чемоданом полетел бы на берег, чтоб к вечеру следующего дня быть уже в Москве. Мог бы, уважая устав и к совести прислушавшись, до начала официального отпуска пожить у Алки-кондитерши. Но вое последние месяцы он будто шел по канату с шестом и сейчас, когда до спасительной площадки оставалось четыре маленьких шажка, бросить шест не решался. Он остался на корабле.

На следующий день его вызвал помощник командира.

— Больше посылать некого, Манцев. Получи пистолет — и в комендатуру. Доедешь до Харькова с демобилизованными. И живо, спеши, через час уходим в море.

* * *

Два вагона, подцепленных к поезду Севастополь — Москва, отправление в 20.38, на перроне — никого из штаба флота, напутственных речей не было, стыдливо дунул в трубы оркестр и пропал куда-то; всего семьдесят девять человек, последняя партия демобилизованных, хлам, выметенный из гауптвахт и следственных камер, выписанный из госпитальных отделений, люди без паспортов, но в воинской форме, которых надо было довезти до Харькова трезвыми, живыми и невредимыми. Получив документы на них, Манцев решительно полез в вагон, в тамбуре сорвав с себя комендантскую повязку. И разумность этого дикого решения оправдала дорога.

Манцев довез их до Харькова трезвыми или почти трезвыми, одетыми строго по форме. Он не спал двадцать два часа, он ходил по вагонам — корабельный офицер, которому надо уступать дорогу на трапах и в проходах, приказания которого надо выполнять бегом и немедленно. И корабельные правила установились в вагонах сами собой. В зале ожидания симферопольского вокзала понуро сидели пожилые женщины, не имевшие билетов на переполненный московский поезд. Манцев своей властью посадил их в вагоны, подселил к матросам, и соседство с теми, кто годился им в матери, благотворно подействовало на буйную матросскую братию.

После Джанкоя в вагоны стали проникать странные, франтовато одетые личности, о чем-то шептались с матросами, совали бутылки, увидели Манцева — скрылись. Олег пошел искать их и нашел — в мягком вагоне. Потянул дверь купе, долго рассматривал столичную шпану. И поразился шпане: все четверо вскочили вдруг, побросали карты, схватили чемоданы и побежали к дальнему тамбуру. "Не надо, начальник, не надо!.." — с дрожью в рыдающем голосе попросил последний из убегавших.

Только перед Харьковом нацепил он на рукав шинели красную комендантскую повязку. На перроне ждал его посланец комендатуры Москвы, решительный майор, для описания внешности которого следовало прибегать к лексикону собачников, охотничьи термины тоже сгодились бы. Вместе с Манцевым он обошел вагоны, пересчитывая матросов, и не смог удержаться от похвалы.

— Отлично, старший лейтенант! Много лучше, чем я ожидал!.. Но гражданских лиц в вагонах не потерплю... Эй, старая, попрошу! — прикрикнул он на старуху, которую старательно прикрывали матросы.

На вокзале Манцев окунулся в тишину и долго стоял, наслаждаясь беззвучием после двадцати двух часов громкой и тряской дороги. В ушах застряли песни из того репертуара, что исполняется в кубриках приглушенно, под гитару и с дневальными на стреме.

Он отметился в комнате помощника военного коменданта вокзала, выдраил пуговицы на старой шинели, обмятой вахтами и сидениями в КДП, вычистил ботинки. Он довез матросов до места, теперь Манцеву надо было себя довезти до Севастополя. Пистолет и снаряжение к нему он положил в спортивный чемоданчик, зажал его ногами, когда в парикмахерской сел перед зеркалом. Кресло было глубокое, с откидывающейся спинкой, и он мгновенно заснул, телу показалось, что оно — в КДП. Манцев дышал ровно, он видел сны, которые приходят только тому, кто наконец-то дорвался до покоя, и в снах этих была его мать, руки матери, жизнь его, протекшая со дня похорон до момента, когда линкор вошел в док, до минуты, когда старпом унизил его, оскорбил... Двадцать минут длилась эта жизнь, и пробудился Манцев так же быстро, толчком, как и заснул, и, как в КДП, бросил себя вперед, к стереотрубе управляющего огнем, и если б не рука парикмахерши, защитившая его лоб, он ударился бы о зеркало.

Он отпрянул от него. Удивился. Он увидел семейную пару не первой молодости: мужчина в кресле, на плече его рука стоящей рядом женщины, и оба смотрят напряженно на что-то перед собою, будто позируют фотографу. Потом рука ушла с плеча, женщина сказала:

"Ну, все..." А Манцев сидел, смотрел на себя. Неужели это он? И ему — всего двадцать три года?

Мать, во сне показавшаяся,— это уже дурное предзнаменование; когда-то ведь, в июле, он, вахтенный офицер линкора, провожал до трапа начальника политотдела, и в голосе Долгушина послышалось тогда что-то отцовское. Покинув парикмахерскую, Манцев долго высчитывал обратный маршрут, спрятавшись в вокзальной толпе; поезд на Севастополь — под самое утро, в гостинице для транзитных пассажиров несколько коек забронировано военным комендантом: записочку насчет койки он получил, но так и не дошел с записочкой до койки, смешался с куда-то заспешившими пассажирами и впрыгнул в поезд, купил билет у бригадира; в Славянске перескочил на другой и оказался на станции, километрах в тридцати севернее Симферополя; непредсказуемость была в событиях последних недель, и расчленить смыкающуюся цепь неожиданностей надо было только поступками нелепыми; поезд из Евпатории подошел, местный, женщины с детьми, очередь у касс на Москву и Харьков, севастопольская очередь много короче, она дрогнула, когда объявили, что билетов на поезд Ленинград — Севастополь нет; Манцев показал документы военному коменданту станции, тот дал ему посадочный талон.

На Крым наползали плотные низкие облака, порхали снежинки, первые, робкие. Что-то объявили по радио, у касс зашевелились. На скамье у стены освободилось место, Манцев сел — и ему показалось, что он провалился в прорубь, таким свирепым холодом подуло от женщины рядом, от взгляда ее. Он привстал, вгляделся. Женщина живая, несомненно, не замерзшая, но в глазах — тоска, голод, вечная мерзлота; Манцев вспомнил, что видел эту женщину у касс на Севастополь, и спросил, есть ли пропуск, она ответила кивком, и тогда он взял ее за руку, холодом обжегшую, и повел к теплу, к буфету. Через полчаса подошел поезд, в купе Манцев укутал женщину в одеяла, чем-то она напоминала ему Дюймовочку, худобой хотя бы. Она оттаивала понемногу, в купе стало теплее; крошился лед, разламывался, исчезал, глаза влажнели, набухали и вдруг пролились слезами. "Ну, ну, не надо", — сказал Манцев, садясь рядом и осушая глаза ее платком. Впервые за пять часов дороги она заговорила, спросила о чем-то севастопольском.

Он так и не узнал, кто она и как зовут ее, он простился с нею еще до проверки документов, пошел по вагонам и первым выскочил из поезда на севастопольский перрон. Дежурный помощник военного коменданта вокзала расписался в книге, где регистрировались поездки офицеров, бухнул печать на командировочное предписание, сообщил не очень приятные корабельному офицеру новости: эсминцы в море, три часа назад объявлена боевая готовность, увольнения отменены, во всех бухтах — сигналы штормовых предупреждений, катера и барказы не ходят, линкор же — на своих бочках, добраться до него можно, между Угольной и кораблями снуют портовые буксиры. Что же касается демобилизованных — скучно и нудно продолжал дежурный, — то с ними произошло ЧП перед Белгородом, кажется, на что Манцеву наплевать, он отвечал за матросов до Харькова, а до — полный ажур, подпись московского офицера вот она, так что будь свободен, как москит, старший лейтенант Манцев! В добрый путь!

Еще в поезде Манцев решил уйти с линкора тихо, незаметно, никому он стал не нужен на корабле — и самому кораблю тоже; молча встретил он известие о ЧП, вспомнился бравый московский майор и два сопровождающих его капитана: все перепоясаны ремнями, сапоги блестят, пуговицы блестят, идут по перрону, печатая шаг, пугая народ, увешаны оружием, украшены повязками — сила, мощь, красота!.. Он глянул на часы, было восемь вечера с минутами, пошли его последние севастопольские сутки, последние часы этих суток, и надо продержаться, осталось совсем немного.

* * *

Оставалось совсем немного, и он не хотел тратить минуты на еду, на ресторан при вокзале, с собой в чемоданчике он нес круг колбасы, купленной в Славянске, надеялся поужинать и позавтракать на линкоре, чтоб не ходить в кают-компанию, где его убежденно не замечал Милютин. Ни одного такси, до Угольной, правда, не так уж далеко, главное — не отвлекаться, держать курс. прямо, не рыскать, и обузою, преградою могла стать ввезенная им в Севастополь женщина, под фонарем стоявшая; вновь припомнилась ему Дюймовочка, такая же птичка, застигнутая в перелете ураганом, нашедшая короткий приют у людского огня. Эта, спутница его, к огню еще летела, озябла, руки глубоко в карманах пальто, беретик до глаз; все понятно: муж — на эсминцах, эсминцы — в море, ключа от квартиры нет, возможно, и квартиры нет, а где муж снял комнату — не знает, будет мерзнуть до утра, если не догадается пойти в комендатуру или к Барбашу на Минную. Оба варианта женщина отвергла зябким движением плеч. Манцев отдал ей свои перчатки, прошел метров двадцать и услышал догоняющие шаги, он приостановился, давая женщине понять, что она может идти следом. Ветер дул с подвыванием, холодом несло от Южной бухты, огни фонарей взбирались на Воронцовую гору, терялись во тьме Корабельной стороны; "Ботики промокли", — подумал Манцев, услышав рядом с собою дыхание женщины и хлюпанье обуви; она догнала, взяла руку его, свободную от чемодана, и сунула ее в тепло своего кармана. Шли долго, миновали госпиталь, Манцев вел ее к Пилипчуку, в дом, где был весною, и не хлебосольство поразило его в этом на крестьянский манер построенном жилище, не обременявшая угодливость хозяйки, едва не зарезавшей кабанчика ради дорогого гостя (в жертву принесли каплуна), не обилие корыт в сенях, а хитроумное устройство калиточного запора, изготовленного старшиной батареи. Душу вложил мичман Пилипчук в запор и калитку, великие знания! Манцев шел вдоль строя одноэтажных домов, присматриваясь к железу на калитках, пока не узнал, открыть же запор никак не мог. Но раздались какие-то звоны, сработала, видимо, сигнализация, мелькнул огонек, от дома к калитке проложился свет, по световой дорожке важной гусыней поплыла хозяйка, и по замедлившимся шагам ее сразу стало ясно: не пустит; хозяйка собою заслоняла свое жилище от вторжения человека, едва ие разрушившего годами сооружаемую крепость: как у всех лживых женщин, лицо ее честно и откровенно выражало мысли, и Манцев понял, что для дома этого он пострашнее американской авиации, опаснее чумы, что во всеобщем бедствии не так чувствительна потеря кабанчика и не так опустошителен мор, косящий кроликов, кур и гусей, но крушением всего мироздания покажется нищета и бездомность посреди цветущего благополучия соседей, таких же мичманов и главстаршин, которым судьба улыбнулась тем уже, что ими командуют законопослушные и уставообязанные офицеры.

Он ушел, так ни слова и не сказав, уведя с собою женщину. "Где ты добыл эту хворобу?" — сокрушенно поинтересовалась мадам Пилипчук, добавив что-то о детях, которых заразит хвороба, и Манцев удивился: детей тогда у Пилипчуков он не видел и не слышал даже голоса их, когда, захмелев от самогона, укладывался спать и улавливал сквозь сон, как бранит хозяйка хрюкающего кабанчика, покой отца-командира нарушающего. Не было детей, не было...

Ветер стих, дождь то сеялся, то падал крупными тяжелыми каплями, стало тепло и сыро, за поворотом — спуск туда, к Угольной, к линкору, и что-то надо было решать с этой приблудившейся женщиной, не тащить же ее к Алле, это было бы грандиозным скандалом; поговаривают, что около нее задиристым петушком расхаживает знаменитый катерник. Манцев стоял в нерешительности на распутье, и женщина поняла, что от нее хотят избавиться, беретик ее задрался гордо, худые ножонки в мокрых ботиках пошлепали через лужу, и тогда Манцев догнал ее, остановил, положил руку на плечо, развернул к себе; они стояли близко-близко друг к другу. Кто-то прошел мимо, и Манцев отвернулся от женщины, долго смотрел в спину удаляющегося офицера, шедшего туда, к вокзалу, и гадал, кто это, потому что знакома походка, знакома фигура, как бы плывшая над грязью Корабельной стороны. Да Званцев это, Званцев! — догадался он и понял, куда направляется газетчик, и досадовал на себя: вот куда надо было идти сразу же, вот где пичужка эта пригреется.

Он забрался на госпитальную ограду, поднял на нее женщину, прыгнул, поманил, как ребенка, спутницу и принял ее внизу; она не спешила освобождаться от рук и тоном, когда заранее соглашаются на любой маршрут, спросила: "Куда вы меня ведете?.." Манцев поцеловал ее и рассмеялся: нет, не засырел порох у этой женщины, еще чуть-чуть — и воспламенится!.. Он привел ее в шалманчик, куда днем забегали офицеры, в крохотное кафе, выполнявшее те же функции, что и "Ржавый якорь" на Минной стенке. "Прими сестру свою во Христе,— сказал он буфетчице, доброй и нетрезвой.— Обогрей ее и обсуши, негде ночевать ей". И буфетчица повела сестру в клетушку за стойкой. Пар повалил от снятой шинели, Манцев сел перед бутылкою вина, не притрагиваясь к ней; он не знал, о чем будет говорить с газетчиком и надо ли вообще с ним говорить; хотелось посмотреть, как корреспондент ест и пьет: живой,, следовательно, человек, и смеяться может, и страдать, и возмущаться, — человек, о котором он долго будет вспоминать после Севастополя.

Он ждал. И распахнулась дверь, вошел Званцев — человеком, на все имеющим преимущественные права, издал какой-то барский звук, призывая буфетчицу, и — увидел Манцева, пошел к нему, улыбаясь, протягивая руку...

— К стенке, — сказал Манцев, доставая из чемодана пистолет. — К стенке, — повторил он, поскольку газетчик не понимал, и пистолетом показал, где надлежит стоять Званцеву.

А тот — медлил, думал о чем-то, оказалось — о шинели, снял ее все-таки, фуражку тоже, то и другое понес в угол, к печке, положил, одернул китель, пригладил волосы, как перед заходом в высокопоставленный кабинет, и парадно-строевым шагом приблизился к указанному месту, четко, выученно, потом сделал поворот кругом и спиной прильнул к стене; рука плавным дирижерским жестом обвела шалман, палец притронулся к левому карману кителя.

— Стреляй, — сказал он. — Сюда, в партбилет. Сдашь потом в музей. За экспонат сойдет.

Он стоял точно под двухламповым бра, и желтый свет заливал его восково-бледное лицо. Манцев скосил глаз, увидел, что пистолет не на предохранителе, готов к выстрелу, и подумал, что стрелять, пожалуй, не стоит, даже в потолок: арсенальщик заглянет в ствол и откажется принимать оружие грязным.

Пистолет, брошенный в чемоданчик, и вино, налитое в стаканы, приглашали Званцева к столу, но какая-то сила держала его у стены, он словно придавлен был к ней, и немалые усилия пришлось приложить, чтоб оторваться от стены, выйти из-под желтого света.

— Шуточки смертника, юмор висельника,— негодуя, произнес он. — "Дайте мне глобус, я хочу оплевать весь мир!.." Так, что ли?.. Волком смотришь... Дуешься небось на меня?.. За что дуешься, Олег Манцев? — искренно удивился он, и не было в голосе его гибкости, многозначности, вывернутости. — Неужто — за "Уроки"?.. Ну и ну. Тугодумы вы какие-то на линкоре, что ты, что Милютин, простейших вещей не постигаете...— Он выпил, закурил, ждал, прислушивался к себе, к шороху ощущений. Вздохнул. — Спиваюсь помаленьку... Бывают дни, когда чувствуешь себя просто человеком, вместилищем внутренних органов, переплетенных нервами... Что — жизнь?.. Проходной двор... А вообще есть какая-то сладость в смерти от пули того, кого ты спас, и, наверное, я так и погибну когда-нибудь... Мне этот перл мой "за что и был убит" легко дался, с ходу лег на бумагу, предчувствие нацеленного на тебя пистолета было, не знал только, что в твоей руке пистолет окажется. "Водный транспорт" за прошлый год полистай, меня найдешь там, такие перлы — в историю журналистики войдут, двух адмиралов спасал, чего они, как и ты сейчас, не понимали, и только сейчас прозревают, не петлю на шею накидывал я им, а веревку спускал, чтоб они по ней из бездонной ямы выбрались... Уже прозрели, кстати, капитан-лейтенанта мне подбросили... Что там она талдычит? — спросил он о буфетчице, которая сказала Манцеву, что уйдет ненадолго, закроет их, вино сами берите...— Пусть уходит... А здесь славно. Тепло. Я здесь часто бываю, госпиталь рядом, туда похаживаю, три раза в месяц, на нервишки жалуюсь, с дальним прицелом жалуюсь. Когда-нибудь они сдадут, нервишки. Когда-нибудь вырвется отчаяние, сотворю что-нибудь непотребное, тогда-то и пригодится запись о том, что нервишки барахлят. Тебе-то как раз нельзя жаловаться, а надо бы поскулить, уронить слезу, да вот беда: тут же найдут у тебя какую-нибудь маниакально-депрессивную фазу: "К службе не годен!" И подпишет диагноз не какой-то злодей в белом халате или в синем кителе, а сама жизнь, вернее, избранный тобою метод служения флоту. Людей ты уже боишься, на корабле тоже усидеть не можешь, прятался же ты на берегу, мне Барбаш показал как-то забегаловку, где ты проводил лучшие дни своей юности, и права защищать себя ты уже лишился, в любой момент оболгать тебя могут очередными "Уроками", а нервишки-то у тебя — обыкновенные, человеческие... Я в Симферополе исследовал судьбу одного непритязательного обывателя, вот у кого нервы крепкими были, вот у кого душа звучала, как струна контрабаса, но и та лопнула, подпиленная, и начался пьяный гитарный перезвон. На тебе, Олег Ман-цев, общество отрабатывает новую методику борьбы с подобными тебе, мартом этого года кончилась целая эпоха, а новая еще не образовалась, и в некотором роде ты — историческая фигура, эскиз будущей политики, объект командно-штабного учения...

— Ты сказал, что...

— Сказал. Да, я тебя спас, и не надо меня торопить... Спас. Существует такая категория: общественная необходимость. Что это такое, я не знаю, и никто не знает, она — вне людей, над людьми, она осознается людьми с некоторым запозданием. Чтоб тебе было понятнее, скажу просто: есть времена, когда люди выходят из самоконтроля человечество в целом начинает, грубо говоря, дурить. Леса кишмя кишат еще зверьем и птицей, охотою еще можно кормиться пятьдесят или сто лет, но люди вдруг выжигают леса и сеют пшеницу. Можно кормиться тем, что рядом, под ногами, — нет, люди седлают коней и многомиллионными ордами устремляются с востока на запад, все истребляя по пути, закладывая истреблением будущие нашествия с запада на восток. И так далее. Так вот, в сентябре этого года появилась общественная необходимость — вывалять в перьях измазанного дегтем командира 5-й батареи. Не мне поручили эту общественно полезную миссию. Не мне. Но у меня уже интерес был к линкору, и любопытно стало, с какой же общественно необходимой точки зрения глянут на человека, который на обозрение всей эскадры выставил ее нижнее бельишко... Так с чего начнем? Вот с чего: это ты для изучения развесил по казематам силуэты американских и английских эсминцев типа "Флетчер", "Гиринг" и "Дэринг"?

— Я, — удивился Манцев. — Вообще-то силуэты больше нужны сигнальщикам, но и моим наводчикам не мешало бы знать. И другие соображения были.

— А где ты взял эти плакаты?

— На Минной, у флагарта. Их у него полно. Кто берет, кто не берет.

— Вот, вот... Дерьмовые кораблики, наши "тридцатки" превосходят их во всем, англичане, к примеру, эсминцы проекта "30-бис" относят к классу легких крейсеров... И слушай, слушай, Манцев: решено было приписать тебе восхваление американской техники...

— Подожди немного, — попросил Манцев и пошел к буфетной стойке, выбрал мускат получше, яблоко порумяней, понес в клетушку. Женщина полулежала на диванчике, смотрела на бело-розовые спирали электроплитки, у которой сушились ее ботики, подобрала ноги, разрешая садиться рядом, но Манцев отказался: "Потом". Он долго еще стоял за дверью.

— Ну, и что дальше? — спросил он, возвратившись.

— Мы не одни? — насторожился Званцев.

— Считай, одни... Случайная женщина, в поезде познакомился. Негде ночевать, буфетчица обещала ее устроить.

— Кто такая?

— Никто. О близости берега свидетельствует появление чаек, примерно так пишется в лоциях... Ну?

— Ну, и решил спасти. На будущее запомни: спасают всегда себя, вызволение ближнего из беды — всего лишь предлог для ублаготворения собственного "Я"... Представилось мне, что назначают тебя командиром корабля 1-го или 2-го ранга, пойдет твоя кандидатура в ЦК, откроет ответственный товарищ личное дело твое, прочитает о крестике на шее — и с большевистской прямотой обложит матом корреспондента Званцева. А будь в личном деле восхваление врага, то задумался бы товарищ, откуда ему знать, что "Флетчер" много хуже "Безудержного"...

— Низкий поклон тебе, ловчила от пера... Милютина, догадываюсь, ты тоже когда-то спас.

— Угадал... Все та же неотвратимая общественная необходимость... Здесь это было, в Севастополе, Юрочка Милютин тогда на бригаде эсминцев служил, в бригаде — одна довоенная рухлядь. Вот и случилось; в Севастополь пожаловала английская эскадра с дружеским визитом, такие визиты — хуже вероломного нападения для наших умников. Конечно, англичане и пошпионить пришли: какой дурак откажется посмотреть на порядки в базе чужого флота? Но и другие желания были: Крымская война, могилы предков на Альме, Ялтинская конференция... Милютина делают лоцманом, лоцман и вводит флагманский корабль англичан в Северную бухту, а при лоцмане — я, переводчик, хотя Юрий Иванович не хуже меня знает английский язык, но это уже проказы наших умников, примитивны, как бревно, потому и любят все усложнять, потому и не переодели меня, в курсантской форме остался, стажировался на "Красном Кавказе". Развеселый эпизодик произошел там, к слову сказать, с Трегубом, линкоровским боцманом, его-то ты должен знать, на Минной стенке долго потешались над старым мореманом, вообразившим, что его знает весь английский флот. Трегуба тоже к делу приставили, стоял на баке английского флагмана и кричал, как положено, на мостик: "До бочки сто восемьдесят метров!.. До бочки сто пятьдесят метров!.." Кто из наших на мостике, ему, конечно, не сказали, конспирация полная, а Юрочка Милютин, старый шкодник, не удержался и засадил в мегафон Трегубу: "Врешь, Трегуб! Не сто пятьдесят, а сто тридцать метров!.." Англичане спустили шлюпку, сами заводили швартовый конец на бочку, я на бак сошел, мат Трегуба гребцам переводил, Милютин без меня остался на мостике, один на один с англичанами... Погостила эскадра трое суток и отвалила к туманным берегам, а в Севастополе начались поиски, умникам надо было доказать, что не дремали они, что недреманным оком распознан негодяй, выдавший государственную и военную тайну. Общественная необходимость требовала крови. Столько мероприятий проведено, столько раз внушалось насчет бдительности — и что ж, впустую? Сегодня нет предателей, завтра нет, а что тогда делать с тезисом о том, что кругом — враги? Бдительность ослабнет, собачка перестанет слюну выделять по звонку. И вот что дико, Олег Манцев, вот что: сами офицеры флота хотели крови или запаха крови, сами! Как-то так получалось, что предатель требовался. Предатель-болтун, дурак, пьяница -был общественно необходим, наличие единственного дурака или болтуна как-то возвеличивало остальных, во всех взглядах читалось: КТО? Кто он, презренный?.. И взоры сами собой направлялись на одного косноязычного, на белую ворону, только что прибывшую с Балтики, ворона на эсминцах служила, у Милютина, между прочим, капитан-лейтенант один, фамилия ни к чему... и некому заступиться за бедолагу, и в личном деле какой-то казус, перед войной сидел полгода. Не детей мне его стало жалко, не его самого, нет. Он ведь, чтоб детей спасти, потащил бы за собой многих, я этих многих пожалел, я гуманист, запомни это, я ровно люблю и терплю всех: и друзей, и врагов, потому что не знаю, что появилось раньше — термит или термитник, и тот, кто это узнает, станет величайшим гуманистом, потому что ничего человеческого в нем не останется. Так вот, общественная необходимость выбрала другую жертву, Милютина, и умники обвинили Милютина в том, что выдал он якобы англичанам тайну, в данном случае — глубины Северной бухты, и полетели умники в ими же вырытую яму, это с их ведома в магазине на Большой Морской который месяц уже продавалась карта с теми же глубинами... Спасая свое лицо, умники на какое-то время отстранили Милютина от службы, а потом медленно и верно стали продвигать его, и в том, что через месяц Юрий Иванович Милютин станет командиром современнейшего крейсера, и моя заслуга... Чего он не понимает, чего и ты понять не хочешь...

— Правильно, не хочу, — хмыкнул Манцев. Веселость какая-то поигрывала в нем, на анекдоты тянуло. — Ну, хорошо, согласимся: ты — спаситель. Выручил какого-то каплея, потом Милютина, потом двух адмиралов, меня затем. Со мной ты объяснился. Почему бы тебе с Милютиным не поговорить?

— А зачем? — живо поинтересовался Званцев. — Зачем?

— Как — зачем?.. Чтоб устранить недоразумение. Чтоб не гнал он тебя с линкора.

— Ах, вот оно что... Так разве общественная необходимость зависит от Милютина или Званцева?.. И думай, думай, Олег Манцев, думай глубоко и обостренно. И когда ты всмотришься в дела людские, ты поразишься низменности побуждений тех, кого принято называть благородными и самоотверженными людьми. Они совершают человеколюбивые акты, повинуясь не толчку своего изначального чувства, а в расчете на ответную благодарность, на помощь спасенного им человека. Они так трусливы и жалки, что на собственные силы не надеются, им похвальба нужна с трибуны, они не вышли еще из первобытного леса, где око за око, где зуб за зуб. Настоящий человек — это тот, кто умеет противостоять общественной необходимости... или следовать ей, сохраняя себя, естество свое, кого не страшит суд людей, кто сам себе судья. И ты — из таких людей, вот почему я так свободно раскрываюсь.

— Так, — подытожил Манцев, доставая колбасу и нарезая ее: аппетит появился всепожирающий. — Некоторая система прослеживается. "Водный транспорт", но никак не "Красный флот". И "Слава Севастополя" — вовсе не "Флаг Родины", официоз. Иначе — удар по незащищенному флангу с последующим бегством в кусты. Что ж ты не сообщаешь, через какой орган печати выдан был Милютин? Уж не через стенгазету ли, почему-то не вывешенную?

— Мне грустно, — сказал с болью Званцев, — Известно, на что намекаешь ты: донос... Донос, — произнес он явственно и напряженно вслушался в тишину, которая должна была отозваться тем же словом, отраженным от стен. — До-нос...-тихо повторил он. — Ты вникни в это слово: до-нос. Люди несут и несут что-то, добывая сведения о каком-либо человеке; много чего принесено, но все не то, и вдруг еще один бежит, с очень важным сведением, он не приносит, он дополняет до целого, до нужного, он — доносит, он — до-кладывает, и донесенное им сразу переводит количество в качество, создаст объективную истину... Нет, Манцев, я никогда не был доносчиком и не буду им. Ни одно мое слово не слетало с губ, находящихся около ушей руководства. Ни одно слово из-под моего пера не попадало в конверт, опускаемый в ящик. Я всего лишь подбрасываю идеи, на которые клюют умники. Они ведь, умники, подобны обезьянам, хватают то, что поближе да поярче, и в способности найти и подсунуть макакам тот или иной предмет проявляется свобода творчества в высшем понимании этого термина, и свобода личности только так проявиться может, иного нам не дано... Ты ведь себя проявил так, что... Много чего знали и говорили о командующем эскадрой, да вот некто Манцев скрупулезно выполнил приказ командующего — и всем сразу стало ясно, кто он такой, количество перешло в качество...

Он замолчал, прислушиваясь к чему-то... Потом посмотрел на Манцева. Молчал и тот, внимая странным звукам, пока не понял, что в клетушке за стойкой хохочет женщина. Он пытался удержать Званцева, но газетчик вырвался, пошел, чуть приоткрыл дверь клетушки — и тут же прихлопнул ее, тем спасшись от брошенного в него, с глухим стуком упавшего ботика. Еще раз приоткрыл дверь Званцев и медленно закрыл ее. К столу возвращался на цыпочках, боясь малейшим сотрясением нарушить работу памяти... Званцев вспоминал, к выпуклостям лба притрагиваясь подушечками пальцев, вымаливая пальцами имя, блуждающее под черепной коробкой, отбрасывая те, что перли наугад, И сел, отчаявшись.

— Что она кричала? — шепотом спросил Манцев.

— Люпус ин фабуля — вот что она кричала, — ответил Званцев. — Легок на помине, говоря по-русски. Много веков назад перевод звучал иначе... Я ведь очень много знаю, Олег, я ведь из богатой семьи, мать держала корову, на молоко и масло я выменивал в голодное время книги, от которых люди торопились избавиться. Еще больше дали мне парады, я увидел контрасты. Военно-морской флаг, который нес я, нуждался временами в стирке, я и стирал его. И над знаменем потрудился, поношенное требует ухода... Ладно, в сторону это... Так где же я встречал эту женщину?

Налегли на колбасу, и Званцев сказал, что пахнет она паровозным дымом; теперь говорили вполголоса, доверительно, стесняла женщина; позавчера, оказывается, газетчик болтался у вокзала, наблюдал за посадкою демобилизованных, видел и Манцева, спросил, как удалось тому управиться со сборной командой "психов, калек и подследственных". Ведь Манцеву, как он заметил, так и не дали двух матросов в помощь. "Самоустранился", — хмыкнул Званцев, узнав, как без комендантской повязки наводил в вагонах корабельные порядки корабельный офицер, и, вбивая в память свою это случайно найденное им слово, повторил: "Самоустранился". Потом вернулся к женщине: где увидел ее Манцев впервые? Услышав ответ, застыл, думал.

— Так ты уверен, что она сошла с евпаторийского поезда?.. Отлично. Теперь стало яснее. Давай помиримся?

Привстали, пожали руки.

— Один малюсенький вопрос, Олег Манцев... Что ты держал в уме, когда вводил на батарее уставную норму? Что было на заднем плане и что сверхзадачей, когда "меру поощрения" отменял?.. Даю честное слово, ни при каких обстоятельствах сказанное тобою не появится на страницах "Славы Магадана".

— Да ничего такого не было... поначалу не было.— Манцев подумал. — Потом возникло. Переписку затеял с семьями моих матросов, вынужден был, я ведь своих матросов только на приборках вижу, во время стрельб я от них далеко, далеко... Расчет КДП только по боевой тревоге подчиняется мне, обычно же он, повседневно, — в группе управления, расчет этот я вижу, знаю. а своих наводчиков и заряжающих — нет, такой вот нюансик в организации службы на линкоре... Разные письма приходили, матросы разными оказались, и фактик один поразил меня, ударил по мне этот фактик... Вестовой у меня — Дрыглюк Василий Мефодьевич, 1932 года рождения, и мальчишкою Дрыглюк Вася бандеровским бандам помогал, сало да самогон таскал им в лес. В том же возрасте другой матрос, из того же расчета 3-го орудия, Ковылин Сергей Дмитриевич, обворовывал немецкие госпиталя, медикаментами снабжал партизанский отряд... Улавливаешь?

— Не понимаю. Не улавливаю, — ответил Званцев и продолжал неотрывно смотреть на Манцева, хотел понять.

— А я вот уловил. Кем бы ни были они в прошлом, какие ни есть в настоящем, на корабле они — равны, и уравнивает их нечто высшее, защита Отечества делает их братьями, гражданами, а меня — старшим братом их... Вот тогда и появились на заднем плане три слова: Россия, Флот, Эскадра. Ну?

— Теперь уловил... Россия, Лета, Лорелея... — Званцев колебался: хотел что-то сказать — и не осмеливался, порывался что-то сделать — и не решался. Поднялся, пошел к печке, где лежала шинель его, достал что-то из кармана ее, сел — не против Манцева, а рядом с ним, разжал пальцы его и вложил в ладонь связку ключей, заговорил тишайшим голосом:

— Я вспомнил эту женщину, Манцев. Я видел ее много лет назад в Ленинграде, потом — мельком — здесь, и вот сейчас и здесь опять же. И ты увидел ее восемь часов назад. Пренебрегать такими случайностями нельзя, мы живем в надуманном нами мире, мы замечаем только то, что хотим заметить, и где-то во тьме, за чертою придуманных нами закономерностей, действуют не ощущаемые нами силы, и если ты воспользуешься случайностями, о которых я говорю, если вклинишь судьбу свою в работу тех сил, ты сможешь спасти себя... Плохо, очень плохо с тобой хотят поступить, не буду уточнять, кто хочет, я сам еще не знаю, и из Севастополя ты живым вырвешься, но только живым; но стоит тебе сыграть на случайностях — и случайности помогут тебе, я уже — не могу. Долгушин меня раскусил, меня рядом с тобою уже не будет, меня из Севастополя вышвыривают, я уже не смогу употребить ложь во спасение, тебе -крышка, тебе — каюк, хана, как выразился мой друг Илюша, поэтому — спасай себя, вот ключи от моей комнаты и квартиры, дом 58, не доезжая до комендатуры, увидишь, узнаешь, трехэтажный, серый, второй этаж, квартира 7, вот этот ключ — от общей двери, комната моя — по коридору последняя, бери эту женщину, она пойдет за тобой, этой ночью ты замкнешь цепь случайностей, другого выхода у тебя нет и не будет!..

— Нет, — сказал Манцев и отодвинул от себя ключи. — Не пойду я. Женщина эта — жена офицера. И... не верю я тебе, ничего со мной не случится. Другие закономерности в этом мире.

Громыхнул засов, заскрипела входная дверь, вернулась буфетчица, принесла свежие новости: штормовое предупреждение отменено, дождь кончился, а женщину она поведет к себе.

Манцев быстро надел шинель и вышел, ни с кем не прощаясь и никого не желая видеть, ни завтра, ни послезавтра, ни во все годы.

Той же ночью Олег Манцев распахнул в последний раз дверь каюты № 61 и закрыл ее — тоже в последний раз. Он нес чемодан свой по безлюдным палубам спящего линкора и на долгую минуту остановился у каюты старшего помощника командира. Так и напрашивалась фраза из золотого фонда Жени Петухова: "Разрешите, господин кавторанг, поблагодарить за то исключительное радушие, которое встретил я на борту вашего корабля..." Но как ни искал Манцев, как ни копался в душе своей, не мог найти в ней ничего дурного или плохого. на Юрия Ивановича обращенного. Он благодарен был ему.

Заспанный и злой, арсенальщик принял у него пистолет. Манцев поднялся на ют и посмотрел туда, где была каюта командира. Он простился с ним, приложив руку к фуражке, он подумал о тяжком и давящем бремени служения и пожелал себе сохранить хотя бы часть того, что смог сохранить командир линкора, и еще неизвестно, что в капитане 1 ранга Манцеве останется от старшего лейтенанта Манцева.

— Куда это ты? — удивился вахтенный, вызывая дежурный барказ.

— В баню.

Еще несколько минут было у Манцева, и он помчался к Болдыреву проститься, но не будить его, а оставить на столе записку. Вошел, включил свет — и замер, пораженный. Болдырев спал сидя, одетым, голову положив на стол, руки его свисали. Так спать мог или очень уставший человек, или больной, и то, что Болдырев болен, Манцев знал, он видел его чаще всех, и всякий раз, когда Болдырев шел на ходовой мостик заступать на вахту, Олег беспокоился: не найдет ли вновь на Болдырева затмение, как в тот раз, на командирской игре.

А совсем недавно, на стрельбах, Болдырев надел шлемофон шейным козырьком вперед, закрыв им глаза свои, и никак не мог понять, почему ничего не видит, и Манцев с площадки формарса наблюдавший за ним, взлетел на КП Болдырева, сорвал с него шлемофон, надел правильно.

Он попятился, выключил свет... Прощай, Всеволод Болдырев! И прости!

Рука оттягивалась чемоданом, куда удалось запихнуть старую шинель. По шатким и скользким ступеням поднялся Манцев на Корабельную сторону и оглянулся на шестнадцать месяцев жизни. Эскадра сверкала огнями надстроек и палуб, на фоке "Кутузова" мерцал, пробивая редкий туман, синий дежурный огонь. Вдруг он остался единственным огоньком на крейсере, корабли, повинуясь сигналу флагмана, стали затемняться, и вся эскадра погрузилась во мрак.

* * *

Олег Манцев наконец-то отоспался, на это ушло двое суток Он открыл глаза утром 18 ноября. Впереди — полтора месяца сплошного увольнения на берег.

Он собрал всех двоюродных сестер и братьев, устроил представительный ужин, "большой газ" по-московски Вся Сретенка колыхалась от новой морской песни "По диким степям Забайкалья подводная лодка плывет". В полночь Олег выскочил на мороз, под небо нашел во дворе сарайчик, в котором прятал портфель когда прогуливал школу, чокнулся с сарайчиком, выпил, разбил бокал. Снежинки крутились, падали, взлетали Олег заплакал, вспомнив мать. Днем он был на кладбище, смял в горсти плотный лежалый снег и долго стоял так, пока рука не застыла. И сейчас вот на могилу матери падают те же снежинки, что и на него, и отец лежит под снегами ровных русских равнин. Есть в мире что-то такое, что объемлет всех людей и делает людей снежинками, оторванными от места и времени.

Пошли растянутые дни и укороченные недели, об эскадре не думалось, и все же беспокойство не оставляло Манцева. Он выбегал на угол дома, смотрел направо, смотрел налево, будто кто-то обещал прийти к нему, но не приходит, забыл, обманул, потерялся... Кто — Борис Гущин? Степа с Риткой, из Архангельска через Москву проезжавшие? И что-то будило по ночам, он прислушивался к шорохам квартиры, к шелестящей дроби снежинок, бьющихся о стекло, к редкому кваканью автомобилей.

Вдруг он собрался в короткую дорогу, взял билет на "Стрелу" и утром вышел на площадь у Московского вокзала, и каждый шаг по Невскому приближал его к Неве, к морю.

Ветер дул с Балтики, Олег подставил себя ветру и с моста имени лейтенанта Шмидта увидел сумрачный Гогланд, пирсы Болдераи, таллиннский Кадриорг, матросский клуб в Кронштадте. Четыре курсантских года, сжатых до одного глубокого вдоха, вошли в него кружащим голову чувством неотвратимости, и в обширности того, что чудилось в ветре Балтики, в ветрах всего мира и всего века, тоже была неотвратимость.

Училище стояло на освященном веками месте, глядя на Неву окнами, фигурою Крузенштерна. "На набережной Шмидта, где вывеска прибита о том, что здесь старейшее стоит..." — так когда-то пелось на мотив Вертинского.

В последний ленинградский вечер произошла встреча с одноклассником, спешившим на мурманский поезд. Поговорить с ним не удалось, но то, что тот успел сказать, так поразило Манцева, что до самой Москвы он вспоминал в поезде весь протекший севастопольский год.

Однокласснику (и не только ему, конечно!) было известно содержание шутовского приказа по каюте № 61, написанного, оглашенного и сожженного в каюте, — того приказа, что посвящен был дню обмывания шинели. Лишь три человека знали о написанном, оглашенном и сожженном, о самом происшествии осведомлены были:

Ритка Векшина и официантки. И то дико, что помои, в которые он попал тогда, в пересказе одноклассника чудодейственно связывались еще и с баржой, где давались концерты. Какая-то смесь правды, вымысла и вранья, но в том-то и дело, что ничтожная часть правды могла войти в эту галиматью только со слов Гущина или Векшина!

И в Москве были еще мимолетные встречи. Бодрые восклицания: "Ну, ты даешь!", покровительственные шлепки, наисерьезнейшие рассуждения о том, что служба "не пошла", — не пошла, разумеется, у Манцева. Комок слухов о нем катился по флоту, обрастая налипающими подробностями, и в комке, сквозь грязь несусветных небылиц, высвечивали ядрышки правды, а над комком крупными буквами горело: ПРИКАЗ... Если уж приказы по каюте просочились через непробиваемый броневой пояс линкора, то все теперь возможно. "Будет приказ по флоту, обо мне!" — внезапно решил Манцев, и от него наконец-то отлетело беспокойство, Он глянул на часы, засекая момент, с которого начнется иной ход времени, все убыстряющийся, и стрелки хронометров взбесятся,

В Севастополь он решил вернуться не утром 31 декабря московским поездом, а на день или два раньше. Общественная необходимость — так объяснил он свое решение тетке. Новый год есть Новый год, надо определиться, найти подходящую компанию.

* * *

"А вот к этому вопросу вы, товарищ Барбаш, и вы, Долгушин, не подготовились..."

Не подготовились! Как ни старались, а — не подготовились! И с этим надо было мириться. Ковровую дорожку выстилал своему офицеру командир линкора, Иван Данилович собственными глазами прочитал характеристики и аттестации в личном деле Манцева, в руках подержал неподписанный, правда, приказ командующего флотом о назначении старшего лейтенанта Манцева О. П. помощником командира строящегося эсминца. Улетает голубь из Севастополя, ищи-свищи его на строящемся эсминце нового проекта.

Главное теперь — не допустить появления нового Манцева, и Долгушин составил план некоторых мероприятий, изложенный в виде памятной записки самому себе. На прослушивание кое-каких мыслей пригласил Барбаша. Мероприятия когда-нибудь придется оформлять приказом, Илья Теодорович мастак в этом деле.

— Манцева,— рассуждал Долгушин, прохаживаясь у стола, в кабинете на Минной, — проворонили в училище. Четко ведь написали после 3-го курса: "Обладает научным складом мышления". Не на корабли посылать Манцева, а преподавателем в школу оружия, на курсы, офицером отдела НИИ.

— Правильно, — немедленно согласился Барбаш, — умные нам ни к чему.

Иван Данилович покосился на соратника: уж не дурит ли Барбаш? Нет, кажется.

— Во-вторых, — продолжал Иван Данилович, — уж очень охоча до береговых удовольствий нынешняя молодежь, похохмить любит, пооквернословить, старших не уважает, честолюбива не в меру: чуть задержится на должности — тут же бегом к замполиту, жалуется. Надо, следовательно, на новые эсминцы и крейсера посылать специально отобранных выпускников, дисциплинированных, трудолюбивых, без тяги к берегу.

— Импотентов, чего уж там... — одобрил Барбаш, сидевший за столом, и даже какую-то пометочку сделал на календаре — не о запросе ли в училища о нужном количестве импотентов... Иван Данилович вгляделся в Илью Теодоровича, но поди разберись, где кривляние, а где исполнение партийного и офицерского долга.

— Жизнь флота, — развивал далее Иван Данилович, — немыслима без нововведений, идущих как бы снизу. Ныне, к примеру, поддержку штаба флота подучил почин "удлинить межремонтные сроки". Так вот, впредь почины такого рода следует организовывать, разрабатывать заранее силами флагманских специалистов, а уж потом подыскивать авторов почина, и уж тут ошибки быть не должно, инициатором почина ни в коем случае не должен быть человек, похожий на Манцева, который, как с преступным запозданием выяснилось, талантлив, дерзок, обладает большим личным обаянием. Инициаторами должны быть...

— Кретины?.. — предположил Барбаш и карандашом постукал себя по сократовскому лбу.

— Не кретины, — вознегодовал Долгушин,— а офицеры, отчетливо знающие, кто они есть, люди без фантазий, не ослушники, скромные парни, пределом мечтаний которых будут погоны капитана 1 ранга, тихие, вежливые, без дешевого красноречия...

— Значит, кретины, — перешел от предположения к уверенности Барбаш. — Сколько до пенсии, Иван? Десять лет. Года через два адмиралом станешь, пенсия приличная... Так урежут ее! Скостят! Потому что деньги потребуются — флот восстанавливать, загубленный твоими недоносками, дурачками малограмотными, по шпаргалке дудящими!.. Зачем с тобой служили мы? По миру наследство пойдет!.. Да не истребить нам их — Манцева и прочих! Вон они — возвращаются из лагерей, на старые должности и выше, и, что уж совсем плохо, со склонностью к бутылочке... И-эх, Иван!

Долгушин еще раньше, когда составлял план мероприятий, отбрасывал от себя под руку лезущие вопросы, мешающие стройному течению мыслей, будто подмаргивающие, предостерегающие, нашептывающие... И когда по пунктам излагал план мероприятий, во рту ощущал какую-то гадость, словно тараканище в куске хлеба попался. А от слов Барбаша совсем противно стало. Иван Данилович сплюнул и заорал: "Манцев!" От него, зловредного лейтенанта, вылезла вся эта нечисть— и прохиндей, и дурак Николашин, и Званцев, которого — слава богу! — на следующей неделе вышвырнут из Севастополя! Хватит ему здесь мутить воду! "Техминимум буфетчика" — его подлых рук дело, это уже установлено, время зря этот негодяй в Симферополе не терял, гадостей насочинял предостаточно!

Совсем пав духом, неизвестно за что обругав Барбаша, Иван Данилович сел на подоконник, уставился на катер брандвахты, куда какой-то бойкий лейтенант повел медсестричку из санчасти управления вспомогательных судов гавани, принимать процедуры, конечно, — под носом начальника политотдела эскадры! Иван Данилович сокрушенно подумал, что начальник политотдела он никудышный. Не так надо было работать, не так! Не нахрапом, не наскоками, не вылазками, а как-то иначе. И на Манцева не надо было обрушиваться. Мудр, ох как мудр командующий эскадрой! Не хотел тогда, в салоне, чтоб фамилия командира 5-й батареи прозвучала, не хотел, потому что знал: пошумят лейтенантики перед отбоем, а после подъема станут смирненькими, ибо ни один лейтенант не желает в этом звании оставаться, ни один! С командующего эскадрой надо брать пример, с него. В октябре на эскадре гостили высокие московские товарищи, им и преподнес командующий в подарок пейзаж Айвазовского, нашел пейзажу настоящего хозяина, а то висел он в кают-компании "Ворошилова" беспризорным, да и мало кто знал, что в рамке — сам Айвазовский. Кое-кто недоволен был тем, что корабельное имущество ушло с корабля. Член Военного Совета выразился по этому поводу в стиле боцмана портового буксира, командующий флотом недоуменно промолчал, начальник политуправления процедил что-то невнятное, зато московские товарищи сделали очень многое — к большой для флота пользе. Мудр командующий, мудр, около него и надо было постоянно держаться, принимать условия игры, тогда и "меру поощрения" удалось бы эдак незаметно отменить. И крохотными кусочками язык начальнику штаба эскадры отрезать и отрезать надо было, а не прибауточками, и чего не добился он, начальник политотдела эскадры, то блистательно получилось у старшего лейтенанта, командира группы на крейсер" "Нахимов", у старшего лейтенанта нет имени и фамилии. "Тот Самый" — и всем понятно, о ком речь идет; начальник штаба эскадры вольным русским матом постегал командира группы, на виду и на слуху подчиненных его, и "Тот Самый" потребовал извинений, заявил, что отстраняет себя от командования группой, пока начальник штаба не восстановит и не подтвердит извинением авторитет офицера, достоинство которого не только нравственная категория, но и средство боевой подготовки; "Того Самого" сунули немедленно на губу, а в обоих штабах начался переполох, одинаково нелепыми представлялись оба варианта — и "Тот Самый", не получивший сатисфакции, и контр-адмирал, стыдливо лепечущий перед строем матросов те словеса, которые он привык расточать только дамам. Но и промежуточное решение откладывалось и откладывалось. А скандал разрастался, прокурор флота зашевелился, даже на ТОФе стало известно о "Том Самом", и всем было ясно, что делу не помогла бы вся феодосийская картинная галерея, и тем не менее дело разрешено было к полному удовлетворению всех сторон, в этот скандал вмазанных; "Тот Самый" не попал даже под суд чести, мирно отбыл на Балтику, а начальник штаба эскадры сделался тише командующего;

В дни этой свары Иван Данилович укрепился в мысли, что, в сущности, вся жизнь, вся служба составлена из вообще-то неразрешимых проблем, но решаются они — не так, так эдак, и рассасываются, как кровоподтеки.

И в Мартынову слободу не надо было соваться, разгребать грязь — не по чину ему. И в Манцева не вникать, и во всю эту муторную манцевщину, которая всем сдвинула мозги: люди дурели или умнели, занимаясь делами Манцева. И в кафе-кондитерскую похаживать реже, отнюдь не серьезно оценила его визиты Алла Дмитриевна.

Уже стемнело. На эсминцах шла смена вахт, корабельные огни плясали по глади Южной бухты. Бойкий лейтенант провожал медсестричку, галантно шел по сходне впереди нее, потом остановился, ненасытно облапил девчонку. Иван Данилович раздумывал: открыть окно и заорать? Сбежать вниз и дать взбучку зарвавшемуся хулигану? Притащить обоих сюда, к Барбашу на расправу?

Зазвонил телефон, трубку взял Долгушин, кто-то испуганно спрашивал, нет ли Барбаша, и Барбаш слушал долго, сказал: "Понял... Добро!" — и поднялся.

— Пойдем, Иван, провожу.

Шли по Минной, на "Бурном" крутили запрещенную пластинку "Здесь под небом чужим", Долгушин кулаком погрозил вахтенному. "Победа" командующего ждала кого-то. Обычный декабрьский вечер.

— Зайдем ко мне? — предложил вдруг Барбаш, и ухмылочка была в голосе: заходи, мол, не пожалеешь.

— А что?..

— А то: Манцева четвертуют.

— Что?!

— Под суд чести.

— Как?

— А так. Мы не подготовились — так подготовились другие.

— Где?

— У меня.

Иван Данилович зашагал решительно и быстро, его снедало любопытство. Он так сжился с бытом и фантазиями командира 5-й батареи, что не мог представить себе, на какую приманку клюнул все же Манцев, Барбаш не отставал. Поднялись на второй этаж, безошибочно нашли комнату, где четвертовали, самую большую, напротив кабинета Барбаша, обычно в этой комнате Илья Теодорович на очередную накачку собирал помощников командиров. Три человека хозяйничали в ней — адъютант командующего эскадрой, старший офицер ОКОСа, капитан 2 ранга, и, тоже капитан 2 ранга, доверенное лицо заместителя командующего флотом по строевой части. Доверенный кратко, дельно сказал, отвечая Долгушину, что на подпись готовится чрезвычайно важный приказ по эскадре, текст приказа подвергнется — в силу его важности-корректировке, перо командующего будет вносить изменения и дополнения, и если бы командующий находился на "Кутузове", то они, конечно, не заняли бы самоуправно эту комнату, а были бы там же, на крейсере, но командующий этот вечер проводит в домашней обстановке, у командующего семейный праздник, с проектом приказа командующего необходимо ознакомить, приказ должен быть подписан сегодня же, поскольку эскадра завтра покидает базу.

Адъютант командующего грудью навалился на стол, почитывал газеты из подшивки; при появлении Долгушина он привстал и сел, обозначая тем и другим, что он, разумеется, всего лишь старший лейтенант, но, во-первых, и в этом звании он — человек одного круга с начальником политотдела, а во-вторых, особа, приближенная к командующему. (На подобные адъютантские книксены Волгин однажды отреагировал вполне дружелюбно, сказав, что разрешает ему не только сидеть, но и лежать.) Кадровик обложился какими-то разрозненными документами, папками, личными делами, руки его беспрестанно двигались, что-то искали, перебирали, пересчитывали, кадровик даже поднял край скатерти и заглянул под нее. Доверенный расположился на торце стола, раскрыл пишущую машинку, заправил ее бумагой. Воротничок кителя грязноват, волосы торчком, неряшливость чудилась во всем, вахлак вахлаком, но начал говорить — и слова полетели знающие, грамотные, уверенные, трибунные, точки и запятые расставлялись артистической интонацией, повышение и понижение тона сопровождалось жестами, взглядами. Мелодекламация!

Этих офицеров Иван Данилович знал в лицо, но общаться с ними брезговал, потому что офицеры эти были приставными людьми, всегда при ком-то, сами же ничего не значили. Об адъютанте, очень красивом черноволосом юноше, говорили, что с командующим он — "на дружеской ноге", потому что адъютант этот на флагманском мостике только тем занимался, что распечатывал командующему сигареты "Друг". Кадровика прозвали за что-то "Дыроколом", а о доверенном отзывались с полупрезрительным смешком: "Интеллигент!", признавая смешком некоторые все же заслуги по части краснобайства.

Обозрев этих офицеров, Иван Данилович молча скинул шинель, показывая этим, что устраивается надолго. Сел напротив кадровика, стал просматривать документы, касавшиеся Манцева, прислушиваясь к тому, о чем переговаривались подготовившиеся — в укор ему и Барбашу — товарищи. Кадровик как бы вразброс подавал предложения и варианты, адъютант соглашался или не соглашался, а доверенный человек находил самое нужное. Одно слово они утвердили сразу, немедленно: "самоустранился", и словом этим, многомерным и емким, решено было инкриминировать Манцеву проступки, подтверждаемые актами, освидетельствованиями, показаниями, рапортами и докладными. Суть дела заключалась в том, что 11 ноября старший лейтенант Манцев, сопровождавший демобилизованных матросов, от наведения должного уставного порядка демонстративно уклонился, нарукавную повязку не носил, в частности, и отсутствие дисциплины привело к гибели матроса Камолдина М. Г., который выбросился из вагона и скончался в белгородском госпитале 15 ноября.

Барбаш не прикоснулся ни к одной бумажке, сел за свой стол, распахнул дверь, слышал все через коридорчик, а Иван Данилович ревниво изучал документы, точности термина "самоустранение" не признать не мог. Действительно, власти не использовал, повязку не носил, предупреждений в пути следования не делал, дисциплину ослабил — это все Манцев. "Халатность" и "нарушение уставных правил внутренней службы" попахивают тюрьмой, это уже Уголовный кодекс, военный прокурор, следствие, дознание. Впрочем, командующий может распорядиться о начале дознания, следов такого распоряжения пока нет.

Отпечатанный текст вручили адъютанту, и тот на поджидавшей "Победе" повез его командующему. Иван Данилович растерянно копался в документах. Странным казалось, почему Камолдин скончался в белгородском госпитале, а не в Харькове. Как он мог попасть туда? Неужели Манцев скрыл чрезвычайное происшествие, но как он мог вообще скрыть? И чтоб Манцев не вмешался, не пресек драку? Да быть того не может! Что угодно можно приписать Манцеву, сейчас откуда-то возникли невероятные слухи о нем, но уж одно непреложно: не трус, ответственности не боится.

Долгушин спустился на первый этаж, там в коридоре висели расписания поездов и теплоходов, там и карта железнодорожных сообщений. ЧП случилось в десяти километрах от ст. Долбино, и Долгушин нашел на карте этот город, населенный пункт на территории Белгородской области, за Харьковом, а не до Харькова, а севастопольская комендатура обеспечивала доставку демобилизованных только до Харькова, об этом говорилось на совещаниях, это было известно всему штабу всем тем кто в октябре и ноябре на севастопольском перроне под музыку оркестра произносил напутственные речи Значит, после Харькова, не при Манцеве, вот почему нет ни одной подписи Манцева ни под одной бумажкой. "

Вот оно что! Тогда ясно, что "самоустранение" — достаточный повод, единственный даже повод к наказанию. Следствие, конечно, ведется, показания снимаются, но не Севастополем, а Белгородом, поскольку ни к драке, ни к гибели Камолдина М. Г. представитель севастопольской комендатуры Манцев О. П. никакого отношения не имеет. Долгушин поднялся к Барбашу, хотел было сказать ему о том, где ст. Долбино, но Илья Тео-дорович покачивался на стуле, улыбался как-то загадочно.

Вернулся адъютант, привез огорчительные известия Командующий, не возражая против принципиальной направленности приказа, крайне раздосадован тем что в представленном проекте не учтены некоторые тонкости Призовая стрельба линейного корабля (АС № 24, главным калибром)-в стадии утверждения, происшествие в поезде может в невыгодном свете представить линкор, поэтому никакого упоминания о том, что Манцев — артиллерист и служил на линкоре. Что же касается меры взыскания, то есть суда чести, то командующий согласится на крайнюю меру эту только тогда, когда обнаружится, что ранее объявленные Манцеву взыскания положительного воздействия на него не оказали.

Из того, что принес адъютант, кадровик выхватил самое главное-отсутствие принципиальных возражений, и выдернул из папки "на подпись" приказ о назначении Манцева помощником командира и разорвал его на части, предварительно всем показав. Затем доверенный интеллигент отпечатал требуемый вариант, Иван Данилович из-за плеча его глянул, оценил. "...Содержание— о недостойном поведении офицеров, несущих службу вне корабля... 11 ноября 1953 года старший лейтенант Манцев О. П., командир подразделения одного из кораблей, будучи командирован в распоряжение комендатуры и комендантом назначенный уволенных в запас матросов и старшин срочной службы сопровождать — от несения обязанностей самоустранился, в результате чего произошла драка с серьезными последствиями..."

Адъютант, локтями придавивший подшивку и что-то весьма любопытное читавший, сказал, не отрываясь от любопытного, что "драка" -это излишняя детализация. С ним не согласились, доверенный за машинкой усмехнулся даже. Затем помусолили абзац: "...Манцев и ранее имел случаи нарушения воинской дисциплины, за что неоднократно наказывался. Так, в июле сего года..." Кадровик громко спросил Барбаша, когда сидел на гауптвахте Манцев, и Барбаш так же громко, через коридор, ответил, что такими данными не располагает, чему кадровик не поверил и позвонил на гауптвахту, но и там не могли найти Манцева в книгах арестованных. Из затруднений вышли блистательно, машинка отстучала: "За старшим лейтенантом Манцевым и ранее наблюдались случаи грубого нарушения дисциплины".

Мера наказания осталась прежней: суд чести. Адъютант вложил текст в папку "для доклада" и умчался на "Победе". Иван Данилович начинал кое-что понимать. Спешат потому, что сегодня — 21 декабря, по линкоровским документам Манцев еще в отпуске, но по подсчетам ОКОСа обязан вернуться сегодня до 24.00. Появление его означает: в бумаженциях, собранных кадровиком, наметятся расхождения, объяснения Манцева опровергнут их. На нынешние сутки Манцев еще офицер эскадры, завтра он — в распоряжении штаба ЧФ, делом его могут заняться другие офицеры, не эти канцеляристы. Кадровик, правда, позвонил на линкор, новый командир и новый старший помощник слыхом не слыхивали о Манцеве, приказ, объявляющий отпуск, найден, по приказу возвращение из отпуска 31 декабря, 10 суток отпуска добавлены, возможно, прежним командиром, который сейчас на Севере принимает дивизию крейсеров. Про арест мог знать бывший старший помощник, капитан 1 ранга Милютин, ныне командир "Дзержинского", Милютин оказался на месте, в каюте, но, видимо, понес такую чушь, что кадровик отбросил от себя трубку телефона, выругался. Тревожный стыд испытывал Иван Данилович, перебрался к Барбашу, сочувствия или понимания искал, что ли. Илья Теодорович, очень довольный событиями, пропел: "Белоруссия родная. Украина золотая..." — и достал из сейфа необычайной вкусноты яблоки, крупные, с маленький арбуз, одним кусом Барбаш отхватил половину яблока и рассмеялся, глазами показал на коридор, издевательски хмыкнул: "Тоже мне — подготовились..." А тут и адъютант вернулся, чрезвычайно озабоченный, Иван Данилович поспешил в комнату для четвертования, узнавать новости. Текст командующего не удовлетворил, разницу между "имелись случаи" и "наблюдались случаи" он уловил, по всему абзацу располагался крупный знак вопроса, немое порицание. Затем перо командующего абзац с мерою наказания перенесло в самый низ листа, давая в приказе место еще одному нарушителю. Адъютант растолковал перенос так: приказ только о Манцеве — это слишком необычно, чересчур тенденциозно, это находится в явном противоречии с обширностью власти, обладаемой командующим. Требуется, короче, еще один офицер — в приказ, офицер этот будет наказан за проступок в стиле манцевского нарушения, поскольку содержание приказа все то же, о недостойном поведении вне корабля.

Какой проступок и кто его совершил — этого не знал пока никто. Барбаш мстительно захохотал, когда у него попросили подходящую кандидатуру, и выдал ее. Она вылетела из его кабинета и шмякнулась на стол перед кадровиком: офицер, командированный вместе с матросами в винный совхоз "Массандра" для оказания шефской помощи, матросов отослал на корабль, а сам пятый день пил и буянил. Способ самоустранения как нельзя лучше соответствовал содержанию приказа, руки уже вознеслись над клавишами машинки, но испуганно отдернулись, как только Барбаш сообщил фамилию офицера. Адъютант потянулся к телефону, жеманно заговорил с кем-то, кого он называл Юлой, и попросил Юлу немедленно связаться с Москвой, успокоить Дарью Ивановну, сообщить ей, что сын ее нашелся, с ним полный порядок... Выручил кадровик, вспомнил о каком-то Лерникове или Ведерникове, который что-то совершил, будучи в призывной комиссии Воронежского горвоенкомата, и не беда, что материалов на него нет, материалы появятся, как только грамотно будет составлен запрос о недостойном поведении. Однако в приказ Лерников-Ведерников не пошел, каким-то образом на крейсерах и эсминцах прознали о судилище у Барбаша. Флагманский артиллерист позвонил из дому, предупредил, что если капитан-лейтенанта Черникова включат в приказ, то он дойдет до Москвы, но невиновность его докажет, а виновные в облыжном приказе понесут наказание. Вслед за флагартом стали названивать командиры бригад, отстаивая своих офицеров, фамилии которых так и посыпались на стол из уст адъютанта, когда провал с Лерниковым-Ведерниковым стал очевиден.

И никто не заступался за Манцева, никто не просил о смягчении наказания! Он отдан был на заклание, обречен. И Долгушин прозревал все более и более. Знает, знает командующий о том, где ст. Долбино и что Манцева губят. Знает — и молчит, потому что он командующий. потому что власть — это всегда компромисс, учет всех факторов, и среди этих факторов и Манцев, который все-таки артиллерист, а не "командир подразделения", и кадровик, презираемый многими за усердие в комплектовании "королевской бригады", и навязанный Москвою адъютант, с которым ни один офицер эскадры словом даже не перебросился. Все учтено командующим в предвидении обстоятельств, которые могут так измениться, что понадобятся новые жертвы, и тогда-то троицу эту обвинят в фальсификации данных, на основе которых ошельмован был Манцев. Мудр, мудр командующий. И ложную цель выставил, второго нарушителя, на защите которого продемонстрируют лучшие человеческие качества те принципиальные товарищи, которые побоялись вступиться за Манцева и которые могут затаить в себе недобрые чувства к командующему. Где-то между пишущей машинкой и типографским станком испарится абзац со старшим лейтенантом Галаховым, недостающим элементом воздвигаемого здесь сооружения. Что натворил этот Галахов — не знал, наверное, сам Галахов. Напутствуя адъютанта, кадровик поставил перед ним сложную задачу: надо было узнать у командующего, где и на какой должности использовать Манцева, потому что приказ о кадровых перемещениях по ЧФ будет подписывать командующий флотом, подавать приказ на подпись будет он, старший офицер ОКОСа, и к приказу следовало бы присовокупить словесное дополнение, с командующим эскадрою, мол, согласовано.

Несколько обескураженным вернулся адъютант, вину за собою чувствуя. Перо командующего исправило абзац, лежавший под строчкой "За допущенные нарушения приказываю..." Галахову — не 10 суток ареста с содержанием на гарнизонной гауптвахте, а 5 суток. Манцеву же — предупреждение о неполном служебном соответствии. Мягкость наказания возмутила интеллигентствующего доверенного. "Так нельзя! — воскликнул он с ожесточением. — Где же карающая десница порядка? Мы флот развалим!.." Тем не менее он, ловко засунув под валик бумагу, быстренько отшлепал текст. Кадровик же пристал к адъютанту: как решено с местом будущей службы Манцева? Адъютант сказал, что четких указаний не последовало, однако на карте Черного моря палец командующего прочертил дугу, соединившую две географические точки: остров и мыс. "Там или там", — выразился командующий, и что это означает — надо еще подумать.

Позвали Барбаша, стали вместе думать. На острове — батарея береговой обороны, пост СНИС (служба наблюдения и связи), пирс для приема мелкотоннажных судов. Мыс — южная точка Черноморского побережья, на самой границе, что по речонке, на мысе — пост СНИС, более ничего. Итак, все ясно: командир поста СНИС. А где именно — пусть кадровик решает.

Заговорил Долгушин, возразил гневно: остров — ни в коем случае! Остров некогда был местом ссылки, и между службою Манцева и ссылкою никаких аналогий прослеживаться не должно!

Политически обоснованное предложение принято было единогласно. Остров отпадал, кадровик, однако, преследовал свои цели. Он выразил сомнение в том, что палец командующего остановился именно на мысе. Если, указал кадровик, толщину пальца командующего взять в масштабе карты, которая в домашнем кабинете, то с одинаковой вероятностью можно предположить, что палец имел в виду как мыс, так и Поти, и скорее всего Поти, конечно же, Поти!

Адъютант внес важное уточнение: дугу прочертил не указательный палец, а мизинец, даже более того, ноготь мизинца. Кадровик тем не менее упорствовал, ему надо было заткнуть какую-то должностную дыру в Поти, и он сказал, что палец, конечно, двигался по восходящей дуге от острова, и ноготь, указав истинное место службы Манцева, по инерции проскользил до мыса. Адъютант, оскорбленный до глубины души, заявил, что палец перемещался по нисходящей ветви и мыса коснулся, подобравшись к нему с юга, пол-Турции отхватив.

Это было решающим доводом, споры прекратились. Кадровик позвонил на "Безбоязненный", где он брал машинку, оттуда прибежал матрос.

Уехали. Барбаш достал гантели, размял мускулы. Молчал. Молчал и Долгушин. Тут заскрипели ступени, поднялся кто-то, несколько боязливо, сконфуженно даже, в нерешительности потоптался, набрался смелости, показал себя в коридорчике.

— А, Николашенька!.. — приветствовал Барбаш капитан-лейтенанта Николашина. — Ну что, мой ласковый? Кой-чего наскреб? Покажи.

Капитан-лейтенант Николашин предъявил служебную записку, читать которую Барбаш не стал, закинул ее в ящик стола.

— Верю тебе, родной, верю. Мерзавец этот Манцев, спору нет. Да поздно уж. Сковырнули мерзавца, не быть ему артиллеристом. На мысе служить будет, командиром сигнально-наблюдательного поста, три смены сигнальщиков, три радистки, девицы дай бог. Хана Манцеву! Ликуй, Николашенька, твоя взяла. Благодарность объявляю!

— Собственно, я...— засмущался Николашин, а Барбаш, посадив его рядом с собою, участливо стал спрашивать, как жена, как дети, нет ли стремления к берегам Невы, в академию имени Крылова.

Стремление имелось, о чем и поведал Николашин. Барбаш погладил его по плечу, обещал помочь, поднял, вывел в коридор. Поскрипели ступеньки, открылась и закрылась дверь.

— Вот и все, — сказал Барбаш,

* * *

Эскадра ушла в море без Долгушина. Его вызвали в Симферополь, в обком, на совещание. В Севастополь он вернулся через три дня, вечером. Было уже темно, в домах зажглись огни. Иван Данилович шел по улице Ленина к Минной стенке и на повороте к ней натолкнулся в темноте на офицера, явно поджидавшего кого-то. Минутою позже Долгушин обеспокоенно вспомнил, что с этим офицером он уже встречался трижды — у дома на проспекте Нахимова, у штаба флота и на стенке, — и всякий раз ему казалось, что офицер что-то ищет или кого-то ждет.

Офицер шел следом за ним, в руках он держал то ли толстый справочник, то ли папку. Но в конце концов всегда найдется дело офицеру на Минной стенке. С учений уже вернулись в базу три крейсера и оба линкора, лодки в море не выходили.

К барказам офицер не свернул, направлялся, видимо, на миноноску. Иван Данилович поднялся в свой кабинет, глянул в окно: офицера не было. Значит, сейчас появится. Шинель и фуражку Долгушин не стал снимать. Сел за стол. Развернулся к двери.

Вошел капитан-лейтенант, глаза тусклые, линия рта прямая, жесткая. И какая-то странность чувствовалась в нем, какая-то далеко не безобидная чудаковатость— понять Долгушин не мог, но болезненность проглядывала, не надо быть медиком, чтоб ощутить ее. Достаточно изо дня в день видеть людей в черных офицерских шинелях, нормальных людей, втянутых в службу, которая немедленно отторгает от себя человека с физическими или психическими изъянами.

А вот и первая странность: офицер положил на подоконник папку, стянул с рук перчатки, но не сунул их в карман шинели, не сжал в кулаке, а выронил, и перчатки упали на пол, причем офицер сразу же забыл о них.

— Фамилия? Должность? Корабль? -рявкнул Иван Данилович, чтоб офицер сразу вспомнил, что он офицер.

— Капитан-лейтенант Болдырев, командир 3-го артиллерийского дивизиона БЧ-2 линейного корабля.

И название линкора прозвучало, и Долгушин понял, что речь пойдет о Манцеве. "И этот тоже!" — с негодованием подумал он о Болдыреве.

Он ошибся. Не о Манцеве заговорил Болдырев, но все то, что сказал командир дивизиона, так или иначе относилось к Манцеву, вернее, к приказу о "мере поощрения".

— Товарищ капитан 1 ранга! Я требую отправить меня на гауптвахту и начать дознание по факту существенного вреда, нанесенного мною эскадре. Так, будучи командиром зенитного дивизиона линейного корабля, я" во исполнение приказа командующего, мною неверно понятого, расшатал воинскую дисциплину вверенного мне подразделения и значительно снизил уровень боеготовности корабля.

Поднявшийся Иван Данилович пытался уловить взгляд Болдырева, но тот смотрел неотрывно в какую-то точку на стене, за плечом Долгушина.

— Далее. Весною этого года был понижен в должности и звании командир зенитного дивизиона линейного корабля "Новороссийск". Этот линкор в течение двух лет держал у себя приз командующего за лучшие стрельбы по воздушным целям. Как выяснилось весною, командир дивизиона вступил в сговор с летчиками, и те по радиосигналу отцепляли якобы сбитую мишень. О том, что такой сговор существует, знали многие офицеры эскадры, умеющие грамотно судить о зенитных стрельбах. И они молчали, как молчал и я. Почему мы молчали, об этом я хочу доложить командующему флотом лично.

— Забудьте об этом! — закричал Иван Данилович. — Судом чести офицерского состава бывший командир дивизиона разжалован! Его уже нет на флоте!

— Далее. Три недели тому назад крейсер "Ворошилов" выполнял зачетную артиллерийскую стрельбу главным калибром. Я не знаю, на каком орудии какой башни это произошло, но осечка была. Мне неизвестен также способ, каким фальсифицирован был отчет группы записи. Но осечка, которая могла существенно повлиять на оценку стрельбы, была утаена, и крейсер вернулся в базу со снарядом в канале ствола. В ночь на 3 декабря сего года, сразу же после прихода в базу, крейсер затемнился, и вслед за ним затемнились все корабли эскадры. Замечу, товарищ капитан 1 ранга, что извлечь заряд из каморы 180-миллиметрового орудия легко и просто, но снаряд входит в нарезы канала ствола обтюрирующим пояском, и его надо выбивать оттуда разрядником. И он был выбит, и все дежурные офицеры кораблей слышали, как снаряд выбивали, не услышать это невозможно. Я убежден, что заряд и снаряд были той же ночью утоплены. Я хочу лично доложить командующему флотом о совершенном и о том, почему молчали и молчат до сих пор дежурные и вахтенные службы эскадры.

У Ивана Даниловича ноги подкосились. Он сел. Снял фуражку. Ладонью провел по взмокшему лбу. Враки или не враки? И где сам он, начальник политотдела, был в ночь на 3 декабря? Вспомнил: на "Ушакове", в море, со штабом эскадры, вместе с флагартом. Старый артиллерийский волк даже дома, лежа под одеялом, услышал бы, как выбивают из ствола намертво вошедший туда снаряд.

— Хватит...-оборвал он Болдырева, когда тот начал говорить о "Нахимове". — Не бей лежачего... Садись, покури. — И встревоженно следил за тем, как опустившийся на стул Болдырев ищет в карманах спички. Нашел, чиркнул, зажег, но горящую спичку так и не поднес к папиросе. Злорадное удовольствие, какое-то дьявольское наслаждение было в глазах капитан-лейтенанта, смотревшего на спичку, догоравшую в его пальцах. Он наслаждался затуханием огня, добравшегося до кожи, и кончики пальцев, дочерна обожженные уже, вобрали в себя огонь, и губы Болдырева сладострастно как-то изогнулись.

Долгушин вспомнил, оцепенев: Гришка Калашников, командир 123-го катера! За неделю до гибели точно так же забавлялся спичками, разжиганием огня, устраивал пожарчики, находя всякий раз вполне резонные объяснения своим огневым потехам. То ему надо уничтожить письма какой-то Ленки, изменившей ему, то приплетал белиберду о сжигании секретных документов. И заживо сгорел, катер вспыхнул факелом, прямое попадание снаряда.

Спасать надо человека! Спасать! Честного и беспощадного к себе человека!

Слава богу, медсанчасть рядом, машина там найдется.

— Вы посидите... Я насчет машины выйду. Отправлю вас на гауптвахту...

Он скатился по трапу вниз, бросился в медсанчасть, позвонил в госпиталь, предупредил. Тихо-тихо поднялся в кабинет. Болдырев сидел неподвижно. Папироса торчала во рту, так и не зажженная.

Доставленный в госпиталь, Болдырев не проявлял ни беспокойства, ни удивления. В машине ему сделали укол, и его бросало в сон, и его выводила из сна необходимость двигаться. Начальник госпиталя, вызванный Долгушиным, поднял веки Болдырева, потом стал изучать его руки. Дежурный врач напряженно ждал.

— Крайнее истощение нервной системы, — пожал плечами начальник госпиталя. — Перешедшее в...

— Воспаление легких, — произнес Долгушин. — Продуло на верхних мостиках линкора. Сколько раз приказано было: выдавать теплое нижнее белье личному составу открытых боевых постов.

— Но, Иван Данилович, у него же...

— Да, вы правы, — легко согласился Долгушин.— Двустороннее воспаление легких.

— Но...

— Диагнозы здесь ставлю я! -взревел Долгушин.— Этому офицеру еще служить и служить! На кораблях! И я не позволю вам марать его личное дело! Все!

Что-то его еще задерживало в госпитале... Он тер лоб, вспоминал. Вспомнил: папка! Папка Болдырева! Он забрал ее сюда, сам Болдырев забыл о ней.

Иван Данилович развязал тесемки, глянул, что в папке. Думал, что там что-то артиллерийское, формуляры орудий, к примеру. Или просто вырезки из газет.

Там было другое, какая-то банно-прачечная канитель, какие-то ремонты... Тьфу, пропасть! Зачем понадобилась Болдыреву эта мура?

И вдруг он увидел бумажку, написанную Званцевым. Он узнал его красивый каллиграфический почерк, совсем недавно он изучал личное дело лживого борзописца, враля и негодяя, он читал автобиографию, он тогда еще поразился четкости званцевского почерка...

— Котельная?! Где котельная? •

Долгушину показали, где котельная. Он побежал туда, спотыкаясь и негодуя. Сжечь, немедленно сжечь!

Кочегар открыл топку котла, Иван Данилович метнул в огонь папку.

Тесемки сразу же поддались огню. Долго сопротивлялся толстый картон, истлевая малозаметно. Огонь вгрызался в толщу бумаг, вороша их. Синее пламя дрожало над некоторыми страницами, словно не решалось заглянуть внутрь. Кочегар хотел длинной лопатой растащить непокорные бумаги, но Иван Данилович отпихнул его. Завороженно смотрел он, как бушующее пламя врывается в сердцевину папки и со свистом, уханьем пожирает буквы, строчки, страницы... Вдруг сильный порыв воздуха разметал остатки, и папка сгинула. Иван Данилович жадно закурил...

Добравшись до дома, он позвонил в госпиталь.

— Приемное отделение?.. С линкора говорят... Там у вас наш офицер, Болдырев... Что с ним и как его увидеть?

Сонный девичий голосок ответил:

— Двустороннее воспаление легких, температура повышенная, состояние средней тяжести, терапевтическое отделение, палата восьмая, посещение по средам и субботам с шестнадцати до восемнадцати, по воскресным дням с одиннадцати...

* * *

Манцев прибыл в Севастополь поездом утром 29 декабря. Еще в поезде он узнал о каком-то приказе командующего эскадрой, но минер с "Беззаветного", в Симферополе подсевший, помнил только "предупредить о неполном служебном соответствии". В вокзальном буфете грелись офицеры, новенькие, еще не обкатанные милютиными, трескучие и напыщенные. Ни одной знакомой морды, и на том спасибо. Лейтенанты поскуливали, вышибленные из экипажа в семь утра, для шика употребляли словечки из ПСП, детская погремушка еще не наскучила им. Потом кто-то затянул: "А вот об одном фрунзаке рассказывали... Полез он к одной девчонке в окно, на второй этаж, лестницу приставил, да ошибся окном и..." Эпизод более чем годичной давности, кто знал о нем, кто помнить мог? Неужели -наипреданнейший Василь Дрыглюк? Он, конечно. Это ему, вестовому, командир батареи обязан сообщать, где ночует, чтоб тот мог найти его на берегу — по тревоге на корабле или в базе. И много еще знал Василь Дрыглюк, комендор того орудия, что в каземате над каютой № 61.

Вдруг спокойствие снизошло на Манцева. Там, в ОКОСе, будет стрельба, а на всех стрельбах он спокоен, это уж от природы, и ни растерянности, ни страха у него никогда не было. И сегодня не будет. Поглядывая на опустевшую бухту, шел он по улице, смахивая со щек капли влаги, тяжелые снежинки падали с неба медленно и величаво. Кафе-кондитерская еще не открылась, но Алла там, внутри, гремела жестяными коробками, в которых ей подвозили пирожные.

ОКОС-в двухэтажном домике. Десятка два офицеров расселись по скамеечкам двора, ожидая, когда выкрикнут их фамилии. И опять хорошо, все незнакомые. Манцев слушал, смотрел. Люди ждали. Инженер-лейтенант, сидя на нижней ступеньке крылечка, что-то высчитывал, водил движком логарифмической линейки, писал, и когда задумывался, то вкладывал карандаш в зубы. У скамейки капитан-лейтенант собрал вокруг себя любителей поэзии и без запинки шпарил куски из юнкерских поэм Лермонтова. Отдельной группой стояли катерники, все красные, крепкие, грубые, осипшие, одетые вольно, в регланах, и все безработные, их торпедные катера, некогда полученные по ленд-лизу, были возвращены американцам, которые в Константинополе сплющили их прессом в листы металла. Катерников уже вызывали, но они всякий раз отвечали, что назначение будут получать вместе, что вскоре прибудет капитан 1 ранга Долгушин, без него они ни с кем общаться не намерены. Что ж, подумал Манцев, им, конечно, Долгушин поможет.

Окосовцы высмотрели его, на крылечке показался офицер, позвал: "Манцев! Старший лейтенант Манцев!" И Манцев пружинисто и твердо пошел на зов. Все смолкли, только знаток Лермонтова не смог перекусить лезущую из него гирлянду строчек из "Монго": "...идет он, все гремит на нем, как дюжина пустых бутылок, толкаясь в ящике пустом".

Встретили приветливо, участливо спрашивали о чем-то, так и сяк вертели отпускной билет, изучая штампы ленинградской комендатуры. Предложили ознакомиться с приказом командующего эскадрой. Ознакомился, о чем на приказе же и расписался. Что дальше? Ага, командир поста СНИС. Согласен. Где получить проездные документы? Здесь получите, ответили, не сегодня, 31 утром, приказ еще не подписан, командующий флотом в море, в Севастополе будет сегодня-завтра.

Солнце погружалось в клочковатые стремительные тучи и выскакивало из них, как оранжевый буй из волн. Манцев смотрел на него с крылечка, потом опустил голову, увидел офицеров, что-то от него ждавших, пожал плечами, закурил и пошел. Он не хотел, чтоб кто-нибудь видел его в момент, когда проявится волнение.

Но не было его, волнения. Все буднично, как подъем флага, утренняя приборка и двадцать минут на проворачивание машин и механизмов. А решилась судьба, жизнь остановлена на три года, именно такой срок отбывают на берегу выброшенные с эскадры люди. Три года без корабля и кораблей — а у него даже пульс не зачастил, и только мыслишка какая-то егозливая дергает: нужна ли вообще шинель там, в субтропиках?

Он увидел себя невдалеке от комендатуры, у дома, к номеру которого присматривался, о чем-то гадая. Вспомнил: Званцев. Стал медленно подниматься. Дверь квартиры открыта. Манцев вступил в полумрак коридора. Рука пошарила по стене, ища выключатель, и сорвалась, уперлась в дверь и ушла в пустоту. Дверь отошла, ударил свет дня, в свете стояла женщина, задрав юбку, согнув ногу, изготовив ее для натягивания чулка. Манцев подал дверь еще дальше, чтоб рассмотреть при свете, куда идти.

Званцев готовился к отъезду: книги связаны в пачки, разбухший чемодан стоял в углу, торопя и напоминая. На голом — без скатерти — столе рассыпаны яблоки, груши, поваленная пустая бутылка придерживалась от скатывания пепельницей, похожей на булыжник. Здесь было жарко, и газетчик что-то искал, заглядывал за шкаф, расхаживая в трусах и майке. Поджарый, мускулистый, кожа чистая и гладкая, почему-то вызвавшая в Манцеве чувство гадливости, отвращения-то самое чувство, что испытал он минутами раньше, когда увидел женскую ногу в синих пупырышках озноба. "Нездоровится, — подумал о себе Манцев. — Продуло в поезде".

— Присаживайся, Олег... Шинель-на кровать, не бойся. У меня, сам видишь, вчера прощальный ужин имел место быть, соколы взвивались орлами, в единственном числе сокол, правда, известный тебе Илья Теодорович Барбаш. Вчера он сцапал двух лейтенантов, упек голубчиков на губу, к хлястику придрался, иного повода не нашел, а причина была сурьезнейшая, два молодца громко обсуждали стати Маргариты Николаевны Векшиной и шумно завидовали Олегу Манцеву... Бытовой факт: сослуживец мужа заглянул на полчаса к пышнотелой Рите Векшиной, передал привет от томящегося в линкоровских застенках мужа, заодно принес пару ведер воды да в огороде покопался. Чисто, скромно, мило. Но можно иначе глянуть, и взгляд такой не лишен оснований: Ритке ведь до смерти надоел муж-добытчик, поставщик жизненных благ, она, я думаю, создана для того, чтоб вытаскивать мучеников из огня. Или такой вариант: просто женское участие в судьбе непрактичного холостяка. И еще есть варианты. А сколько их, когда речь зайдет о Манцеве? И все зависит от того, как молва смотрит на Манцева. И так всегда, везде и повсюду. Сколько веков люди всматриваются в несколько часов из жизни Христа, находят все новые и новые нюансы, подробности, потому что усложняется человеческая душа и хочет усложнить эти несколько часов. И в ближайшие годы вспыхнет интерес к этим нескольким часам. Народ-богоносец захочет узнать, кто его предал. А прецедентов нет, хоть и длинна история государства российского. Поневоле полезешь в конюшню, оглашенную стенаниями младенца... Где ж она, черт побери?.. Вот она...

Званцев ногою выкатил бутылку из-под кресла. Нашел фужеры почище. Олег оглядывал конуру, в которой писались "Уроки одного подразделения". Он пришел сюда, чтоб задать корреспонденту всего один вопрос, но какой — не мог вспомнить.

— Твой день сегодня, Олег Манцев, — торжественно Произнес Алексей Званцев, сдавливая горло бутылки, высматривая, куда безопаснее выстрелить пробкой. — Ты победил. Ты отмечен высшей благодатью. Тебя признали равным всему флоту. Ибо наказали. Когда ты был ничем, тебя одаряли вниманием, равным пренебрежению, ты был частицею копошащейся массы сограждан. Ты ни в чем не отличался от других, пока не стал преступником или героем. Когда государство осуждает человека, оно впервые обнаруживает в человеке личность, существо, нравственные, физические и интеллектуальные способности которого могут поспорить с военно-политическим могуществом многомиллионной державы. Итак, за победу!

Бутылка дымилась, как салютная пушка.

— Уезжаешь?

— Да. Еще один виток спирали. — Званцев прощально оглядывал стены. — В одесскую голытьбу. "Грузия" в семь вечера уходит.

— Кто такой Нума Помпилий?

— А... Мелкий сутяжник, римский царь, все хотел богов обмануть, меньшим задобрить, большее получить, но и боги у римлян пройдохами были, хапугами, их не обманешь — нищим будешь... Зачем тебе это — Помпилий? -Званцев задумался, приложил фужер ко лбу.— Кто знает, может быть, от Нумы пошел обычай — ничего человеческого богам не предъявлять, кто знает. И ты, Олег Манцев, не отдавай богам свое человеческое!

— Прощай, — сказал Манцев и протянул руку. Ветры, гудевшие на лестнице, смолкли на улице. Манцев дошел до угла и остановился. Он так и не задал корреспонденту тот вопрос, ради которого притащился к нему: теперь-то от какой беды спас его Званцев? И надо ли спрашивать?

* * *

Ночью на Потийском рейде, оставив на "Кутузове" походный штаб, командующий флотом перешел на "Безукоризненный" . Бестактно и безграмотно — спрашивать флагмана, куда направляется он. Корабли эскадры молчали. Держась в радиолокационной тени транспортов, снующих вдоль анатолийского побережья Турции, эсминец встретил восход солнца на долготе Босфора, лег на норд и курсом, каким некогда "Гебен" и "Бреслау" пересекали Черное море, пошел на Одессу. Аппаратура опознавания "свой — чужой" была отключена еще ранее. "Безукоризненный" то развивал наибольшую скорость, то плелся в кильватере транспортов. Войдя в зону Одесской военно-морской базы, эсминец полным ходом полетел к намеченной цели. Командующий давно хотел потрясти штаб базы, в котором окопались такие матерые моряки, что к ним с опаскою приближался главный инспектор боевой подготовки. Подзуживала командующего и Москва, возмущенная многими ЧП в базе.

"Безукоризненный" соблюдал все правила радиомолчания, радиолокационный ответчик безмолвствовал. Если бы не скорость, эсминец на экране локаторов ничем не отличался бы от толпящихся в этом районе судов.

Настал час Жилкина.

Не встретив водолея в точке рандеву, "Бойкий" зашел в Одессу. Воду Жилкин принял, но радиограмма из Севастополя разрешила ему суточное пребывание в базе. Рядом, по правому борту, швартовалась ПУГ, поисково-ударная группа — эсминец "Лютый" и два "охотника". По тому, как лежит на травке отдыхающий бегун, опытный тренер может определить, за сколько секунд пробежится стометровка. И Степан Иванович, глянув на палубу "Лютого", понял, что экстренно выйти в море "Лютый" не сможет. Назначенную "Бойкому" готовность к выходу Жилкин отменил. "С мостика не сходить!" — приказал он старпому и отправился в штаб, хотел по телефону связаться с Евпаторией.

Штаб он застал в панике. Радиолокационные станции засекли неопознанную цель, оперативный дежурный требовал уточнений, связывался с Севастополем, а время шло. Командир базы еще не вернулся с воскресной рыбалки, начальник штаба базы отбыл на обед в неустановленный ресторан.

Наконец ПУГ получил приказ выйти в море на опознание цели, но выходить не торопился, ибо не раз бывали случаи, когда выход отменялся в последний момент. Единственной надеждой оставался Жилкин.

"Бойкий" покинул гавань, когда до цели было уже 43 мили, до визуального контакта — десять с чем-то минут. Степан Иванович догадывался, кто стоит на мостике неопознанного корабля. Знал, что неизвестный объект — вне территориальных вод СССР. Но роль свою в спектакле, не им поставленном, решил исполнить безупречно.

Радиообмен между Одессою и Севастополем полностью прослушивался "Безукоризненным", и командующий флотом понимал, что происходит в штабе, знал. какой корабль вышел на перехват. Точки на карте соединились в линию, "Бойкий" шел курсом, удобным для атаки. Все на нем делалось грамотно и более чем убедительно. Пришлось включить ответчик.

Достаточно сблизившись, эсминцы обменялись позывными. На грот-стеньге "Безукоризненного" взвился флаг командующего флотом. "Бойкий" запросил указаний о дальнейших действиях. Последовал приказ идти в кильватере.

Командующий сразу же испытал неудобства, "Безукоризненный" шел будто под конвоем, какая-то опасность исходила от "Бойкого". Идти же строем фронта или пеленга не позволял фарватер. Тогда "Бойкому" приказали стать головным, но неудобства не исчезли: "Бойкий" как бы вводил в акваторию базы корабль под флагом командующего, показывал ему, где швартоваться и как швартоваться.

ПУГ в море так и не вышел. На борту "Бойкого" командующий поблагодарил команду за отличную службу. Затем отбыл в штаб вместе с командиром "Бойкого". Памятуя о неудобствах, держал Жилкина справа от себя. Степан Иванович, час назад наблюдавший переполох в штабе, был свидетелем неопровержимым, при нем нельзя было и пискнуть что-либо в оправдание.

Хлопотное дело — отстранять от должности командира базы, хлопоты с удовольствием взяла на себя Москва. Но с прочими расправиться можно здесь, и незамедлительно. И возникла надобность в новых фигурах взамен сбитых. Корабли ПУГа входили в бригаду учебных кораблей, над бригадой тоже просвистел ветер перемещений.

К исходу суток Жилкин стал капитаном 1 ранга, командиром бригады учебных кораблей. Он твердо заявил, что для наведения в бригаде должного, в духе требований командующего, порядка ему достаточна неделя, но для поддержания такого порядка потребуются офицеры эскадренной закалки, севастопольской выучки, И подал список нужных ему офицеров.

* * *

Олег Манцев нашел пристанище на катере бранд-вахты, рядом с баржой, где давал он когда-то концерты с Дюймовочкой. Да, хорошо было сказано: "Молчать, когда с вами разговаривают!"

В кубрике за переборкой горланили бездомные офицеры, и Манцев узнал о набеге командующего на Одессу, о взлете врага своего Жилкина.

Всю ночь за бортом плескалась вода, омывая мысли Олега Манцева. Рождалось чувство единения-с толщею темно-зеленых вод, с потоками ветра, продувавшего катер.

Утром боцман дал ему кружку теплого кофе, сказал, что командующий флотом уже в Севастополе.

Надо было идти в город, надо было просто жить— бриться, завтракать, узнавать расписание теплоходных рейсов. Манцев глянул в иллюминатор — и отпрянул.

Векшины, Степан и Рита, подходили к катеру. Они медленно брели по берегу, часто останавливаясь, они вглядывались в проржавевшие суденышки, загнанные в эту часть бухты, они искали его, как ищут могилу на незнакомом кладбище. "Меня нет!" — сдавленно выкрикнул боцману Олег Манцев и сел, отдышался, отвернулся от иллюминатора, потом вскочил, будто вспомнив что-то, увидел уходивших туда, к вокзалу, Степана и Риту. Он смотрел им вслед, прощаясь с ними, прощаясь с собой, радуясь тому, что встреча не состоялась.

Они скрылись, и Манцев пробежал по трапу, соскочил на берег. Стало легче, он освободился от какого-то груза, и совсем приятно вспомнилось: лето, споры на эскадре о 5-й батарее. Лабораторная улица, домик Векшиных, куда он залетел на полчасика повозиться с Веруней. Ритку застал в слезах. "У нас горе: мать умерла у Леонова!.." Не сразу сообразил, что Леонов-дальномерщик 1-й башни... Вот как надо служить, по-векшински. Не башня, а ферма, хозяйство, и справедливый рачительный хозяин пашет и сеет наравне с работниками, которых и кормит сытно, у которых и детей крестит, которых и в город на базар отпускает по благоволению своему. Так надо было служить! Без фокусов! И жену бы ему такую, как Ритка, такая узелок подхватит — и к черту на кулички.

Три жалких кораблика, миноносцы итальянской постройки, швартовались к Минной стенке. В штабе Манцев нашел расписание и призадумался. Стоит ли торопиться в ОКОС, если "Украина" будет только 3 января вечером? И, строго говоря, он еще в отпуске. Кафе под боком, парикмахерская. Жизнь продолжается.

Он вздрогнул, потому что рядом разъяренно кричал человек, кричал на него.

— Старший лейтенант Манцев!.. Старший лейтенант Манцев! Вы что — оглохли?!

Жилкин. Капитан 1 ранга Жилкин. Вот уж кого не хотелось видеть ни при каких обстоятельствах. Глаза пустые, ничего не выражающие. ("Глаза — вставные, оба!" -мелькнуло у Манцева.) Держиморда пошел на повышение, это заметно сразу, даже речь изменилась, говорит что-то, а понять невозможно. Курсантское воображение, еще не заглохшее в Манцеве, подсказало ему сценку: оторвать руку от головного убора, поболтать ею в воздухе, приветствуя держиморду, захохотать и двинуться мимо, оттерев коротышку Жилкина от двери...

Но он не сделал этого и не мог сделать. Он был в черной шинели с золотыми погонами, вокруг него в таких же шинелях, с такими же погонами ходили сотни, тысячи людей, весь мир Манцева вжат был в скопище людей, на море живших, а не на земле.

Тем не менее понять Жилкина он не мог. Слова не доходили. И руку он не отрывал от виска.

— Вольно!.. — гаркнул наконец Жилкин и поволок Манцева в какую-то комнату, приемом городового заломив ему руку. — Сидеть! — приказал он. — Где вещи?.. Квитанцию сюда.

Кого-то он погнал на вокзал за чемоданом Манцева. У того было время осмотреть себя в зеркале и определить меру наказания -пять суток ареста за нарушение формы одежды и появление на берегу в неряшливом виде: пуговицы не драены, лицо не брито, фуражка мятая. А может — в окно сигануть? Три шага — и ты на свободе, что тебе Жилкин, ОКОС, комендатура?.. И — к Алке, за жабры ее — ив Симферополь. С Новым годом, дорогая! Старая любовь не ржавеет!

Человек в черной шинели с погонами капитана 1 ранга подошел к окну и замкнул его на шпингалеты.

— Я — командир бригады, — сказал Жилкин. — Вы назначены ко мне, вчера, приказом командующего флотом. Сейчас начальник штаба принесет приказ.

Что-то затеплилось в Манцеве... Он сделал шаг назад, встал у стены, и память судорожно выхватила из далекого прошлого: шалманчик, желтый свет бра и под светом — Званцев, ожидающий пулю.

Вошел дородный капитан 2 ранга. Глянул на человека у стены, о погонами старшего лейтенанта.

— Подписано, —сказал он, раскрывая папку и показывая Жилкину, что находится в папке. — В ваше распоряжение.

— Как у нас с офицерами?.. Я слышал, на "Ладном" нет "бычка"?

— А не лучше ли его на "Крым"?

Манцев слушал — и шевельнулся интерес к жалким корабликам. Итальянские, быстроходные, хорошо вооруженные, но с малой дальностью плавания, построенные только для Средиземного моря. без океанских амбиций, все на "Л" — "Ладный", "Лютый" и прочие. "Бычок" — это командир боевой части, БЧ.

Крейсер "Красный Крым" не нуждался, по мнению Жилкина, в Манцеве.

— На "Ладном" действительно нет командира БЧ-3,-согласился начальник штаба. — Но Манцев кончил артиллерийский факультет...

— Железки он освоит любые... Это тот самый Манцев.

— Ага, — отозвался начальник штаба и глубоко задумался, проникая в намерения Жилкина, а Манцеву стало совсем тепло. Да, он освоит "железки", торпедные аппараты и мины. Но будет и другое: люди. Опять тридцать парней из разных углов России. Их надо учить. Русские люди обязаны защищать русскую землю и русские воды.

— Командир БЧ-3 на "Ладный" назначен уже, — вспомнил начальник штаба.

— Тогда-"Легкий"?

Капитан 2 ранга Барбаш пришел Жилкину на помощь, принес личное дело Манцева, показал, на какие строчки следует обратить внимание и кем эти строчки подписаны. А сам смотрел на Манцева какими-то кисельными, дурными глазами. Зловеще произнес: "Еще раз в таком виде на Минной стенке..."

Ушел Барбаш, унося личное дело, пообещав немедленно отправить его в Одессу, и начальник штаба, уже сдавшись, выдвинул последнее опасение:

— За старое он не возьмется?

— Не возьмется. Да и "мера поощрения" будет отменена когда-нибудь. Но, в общем, вы правы. За Манцевым нужен присмотр.

— Совершенно верно, Степан Иванович. Полагаю, что назначить его надо на "Лютый", помощником.

— Добро!

* * *

Вот и свершилось, вот и сбылось, не совсем, но сбылось, вот и произошло то, что загадано было весною. И вахтенный офицер "Лютого", уже предупрежденный, встретил рапортом. И не "кому и как прикажете о вас доложить?", а "какие будут приказания?".

Олег Манцев, помощник командира миноносца "Лютый", осмотрел каюту свою и остался ею доволен. Он теперь один, и ни с кем не надо говорить.

Палубы и переборки здесь после линкора кажутся легкими, почти прозрачными. Топот ног, звучание голосов проникают в каюту. "Где вестовой старпома? Чемодан принесли!.." Почему старпома? Он же помощник? Нет, все верно. "Лютый" — это не "тридцатка", миноносец — корабль 3-го ранга, старпома вообще нет, обязанности его исполняет помощник командира, но здесь он называется старпомом для пущей важности.

Вестовой ничем не похож на пронырливого и хозяйственного Василя Дрыгалюка, и это тоже обрадовало Манцева. Он брился и видел в зеркале вестового, неумело чистившего пуговицы шинели. Он вспомнил о зловещем предупреждении Барбаша и подумал, что ни в каком виде Барбаш не увидит его здесь на Минной стенке. Бригада базируется в Одессе — два стареньких крейсера, несколько миноносцев, какие-то еще кораблики, и заходят они в Севастополь редко. И будет ли вообще время сходить на берег? Командир "Лютого" и помощник его надолго отлучены от кораблей, "Лютым" командует временно сам командир бригады Жилкин, и уж он-то семь шкур спустит с него, но управлять кораблем научит.

Олег Манцев поднялся на палубу, а потом и на ходовой мостик. Ему не терпелось глянуть на оружие, которым отныне управлял он. Четыре пушечки главного калибра, два торпедных аппарата, разная зенитная мелочь, сотни полторы матросов, человек десять офицеров, скорость узлов за тридцать — что ж, воевать можно. Не исключено, что именно этот кораблик доползет до родной базы, в беззвучной утренней тишине пришвартуется у причала с пробоиной в борту, изрешеченный осколками, израненный, истекающий кровью, но не побежденный.

* * *

Иван Данилович свой кабинет на Минной стенке закрыл, мимо окон Барбаша проходил, стараясь не смотреть, Те три канцеляриста забылись, да и сляпанный ими приказ никаких последствий не имел. Вспоминалась Ивану Даниловичу сущая, казалось бы, мелочь: обложка личного дела Манцева О. П. Полгода назад Барбаш принес ему ярко-синюю, как утреннее небо, папку, свеженькую, пахнущую типографской краской; ногтем поддевая обложку, Иван Данилович с величайшей бережностью переворачивал листы. Ныне же папка с личным делом офицера, только начинавшего служить, напоминала небосклон, затянутый сплошной облачностью, была затасканной, залапанной, засмотренной и засаленной.

Выпал однажды случай, побывал он в Мартыновой слободе под вечер. Радиолы не голосили на всю округу, цветочные горшки не летели — ни пьяного угара, ни визга, а все те же дивчины с-пид Полтавы, которые в ту майскую ночь полуголыми носились по слободе. Горсовет покряхтел, поохал, но открыл магазины в слободе, клуб, пустил автобусы до города, отремонтировал дома — кропотливая, мелкая, нудная работа, к которой причастен был и Долгушин: это он послал в слободу актив женсовета, порекомендовав некоторым дамам не зажимать носик наманикюренными пальчиками, а засучить рукавчики, помочь, проявить участие, посострадать тем, кто в общежитии забеременел и боится к родителям возвращаться, выгнать проворовавшихся комендантов. Мелко, нудно, кропотливо, но дело двигается, со скрипом, недопустимо медленно, и все же двигается, жизнь меняется к лучшему, и как о детской шалости вспоминались истошные призывы, операция по окружению... Та же бездумная система "увольнение— мера поощрения".

По нескольку дней Иван Данилович жил то на "Ушакове", то на "Фрунзе", то на "Куйбышеве", мог бы и на линкоре обосноваться, милые и послушные люди — новый командир, новый старпом, новый замполит (Лукьянова перевели начальником политотдела в училище). Но уж очень неуклюж корабль, тугодумен и массивен. Долгушин сделался тихим, не давал ни ценных, ни весьма ценных указаний. Всматривался в людей, хотел понять, кто они. На войне люди узнавались сразу, по второму бою. Кое-как, но людей можно было еще определить на академической скамье. А здесь, на эскадре, люди непознаваемы, а начнут показывать себя, проявлять — и улетают в ночь затухающими искрами или проваливаются на черное дно флота, спиваются, совершают вдруг нечто невообразимое и идут на гауптвахту, как в лазарет. Он всматривался в людей и размышлял о тайне "меры поощрения". Как могло случиться, что сотни офицеров и адмиралов, включая самого командующего. сами себе придумали нехитрый способ избавления от тяжкого труда воспитания, сознавая при этом, что придуманный метод вредит им, всей эскадре, стране? Откуда эта страсть творить во вред себе? Национальное свойство, именуемое леностью мышления? Склонность все сложное решать примитивно — разрубом или отъемом? Вечная гонка за ускользающим временем, на заре эскадры проявившаяся, когда волоком тащили корабли по обмелевшему Дону?

О Болдыреве он не забывал. Справлялся по телефону, душевно поговорил о нем с начальником госпиталя. Послал дочь к Болдыреву в палату: не станет же капитан 1 ранга и начальник политотдела навещать капитан-лейтенанта. В каюте командира линкора как бы невзначай заметил: "Болдырев-то не женат?.. А то дочь наведываться стала часто, вашего зенитчика не забывает..." Тот смекнул, дал "добро" на перевод Болдырева. Куда — покажет будущее.

В феврале крейсера проводили совместные стрельбы по берегу, корректировочные посты с мыса докладывали: цель поражена, отклонений нет. Настроение на крейсерах приподнялось. К Долгушину в каюту пришел командующий эскадрой, спросил участливо, тихо, обеспокоенно, как дела в семье, со здоровьем как, не нужна ли помощь в чем-либо. Служба службой, продолжал командующий, но и о доме не надо забывать, и многие уже задаются вопросом, почему начальник политотдела почти не бывает на берегу... "Не поощрен", —без улыбки, без вызова ответил Долгушин, и командующий понял по-своему, посидел в молчании и успокаивающе произнес: "Скоро уже, скоро..."

Все в штабе знали, что "мера поощрения" будет отменена в ближайшие недели, и на отмене настаивал сам начальник штаба эскадры, и не потому, что надорвал глотку, как открыто говорили об этом в кают-компании "Кутузова", а исходя из наблюдений и подсчетов, ибо убедился, что не может собою подменить тех, что обязан пойти в кубрики, к матросам. Слишком сложным становилось управление все увеличивающейся армадой кораблей, а управлять было надо. Иван Данилович, радуясь скорому восстановлению привычных норм увольнения, всматривался в себя и обнаруживал досадное, позорное, возмутительное: душа противилась, черным днем казался момент, когда подпишется приказ, неизвестно что отменяющий. Душа восставала, спрашивала: а зачем все это было? Зачем?

Приказ, которого с нетерпением ожидали и которому так упорно противились, был подписан в начале марта. "...СОДЕРЖАНИЕ: О дальнейшем укреплении дисциплины на кораблях эскадры..."

В нем говорилось, что командиры некоторых кораблей ввели, с ведома и попустительства отдельных политработников, порочную практику применения дисциплинарных мер взыскания; что наказания, связанные с неувольнением матросов и старшин на берег, перед строем не объявлялись и в карточках взысканий не фиксировались; что в результате этого дисциплина на некоторых кораблях пошатнулась и для восстановления ее командиры подразделений в ряде случаев прибегали к мерам воздействия, строгость которых не может быть оправдана; что в дальнейшем при увольнении на берег матросов и старшин срочной службы офицерам необходимо руководствоваться — неукоснительно и строго — статьями уставов.

Контроль за исполнение этого приказа командующий эскадрой возложил на капитана 2 ранга Барбаша И. Т.

И сторонники, и противники приказа сходились на том, что он, приказ, мог появиться еще полгода назад, и помешал этому командир батареи линейного корабля лейтенант Манцев, который своих матросов стал увольнять так, как желал того сам командующий эскадрой— в мыслях, в предложениях, в наметках, и уязвленная рука адмирала отказалась в августе подписать то, что в марте оглашено было в кают-компаниях линкоров, крейсеров, эсминцев.

* * *

Текло время, менялись воды во всех севастопольских бухтах, за обеденными столами кают-компаний появлялись новые офицеры, события прошлых лет мало кого волновали, но вспоминали между прочим о том, как некий лейтенант Манцев, то ли с линкора, то ли с эсминцев, надумал вдруг (бывают же чудаки!) потягаться со штабом в трактовке некоторых статей устава, за что и дали ему по шапке. История настолько обычная, что вскоре она заслонилась другою, забылась, и фамилия тоже забылась.

На гарнизонной гауптвахте камера младшего офицерского состава долго еще потешалась перед сном серией похождений одного лейтенанта, которому по ошибке выдали в ателье шинель с погонами вице-адмирала. Походив какой-то час в ней, этот лейтенант спятил и такого наворотил, что расхлебывать кашу пришлось уйме адмиралов.

Потом и про лейтенанта забыли, как и о том, что в те годы было в Севастополе и чем тогда жила эскадра.

Лишь немногие помнят день и час, когда с линкоровского барказа сошли на Минной стенке офицеры, приглашенные Олегом Манцевым на смотрины шинели из тончайшего адмиральского драпа. Было воскресенье, 15 марта, три часа дня, где-то гремела музыка, из кафе "Ржавый якорь" (не путать с "Рваными парусами" на откосе Приморского бульвара) доносились возбужденные весною голоса. В киоске, заколоченном на зиму, уже бойко продавали газировку и папиросы. (Как хотелось жить и служить!.. Как мечталось!..) Медсестричка попалась навстречу, ошалевшая от весны, не пожелавшая знакомиться с командирами башен, батарей и групп линейного корабля.

Пересекли улицы, и когда проходили мимо кафе-кондитерской, Олежка Манцев сунул нос туда, предупредил, что вскоре будет здесь, в новой шинели, и дал заявку: "Оркестр и шампанское!" Поднялись на гору по каменным ступеням. Манцев показывал дорогу. Портной — в фартуке, с сантиметром на шее — открыл дверь. "Прошу, молодые люди..."

Содержание