Содержание
«Военная Литература»
Проза войны
* * *

Весть о том, что командир 5-й батареи Олег Манцев шьет шинель из адмиральского драпа, разнеслась по линкору. В кают-компании даже поспорили о праве младших офицеров носить шинель из драпа столь высокого ранга. Дотошные знатоки уставов не могли припомнить статей и пунктов, запрещавших лейтенантам иметь такие шинели. С другой стороны, офицер должен одеваться строго по уставу, и не по скаредности же интенданты выдавали шинели из грубого, толстого, поросшего седым и рыжим волосом сукна, не по убогости фантазии, а руководствовались, конечно же, обязательными документами. Существовал, короче, какой-то смысл в суконности лейтенантской шинели, смысл, многими на эскадре отрицаемый, потому что юные лейтенанты на Приморском бульваре форсили в тонких и легких шинелях, глубоко и равномерно черных.

В кают-компании решили, что иметь такую шинель полезно, надевать ее на вахты не рекомендуется, однако и попадаться в ней на глаза коменданта города никак нельзя. Неизвестно к тому же, как посмотрит на такую шинель капитан 2 ранга Милютин, старший помощник командира линкора, по долгу службы обязанный шпынять непокорное и шумливое племя лейтенантов.

На смотрины шинели собралось человек десять — все из БЧ-2 и БЧ-5, артиллеристы и механики, командиры башен, батарей и групп — словом, мелкая офицерская сошка. Правда, уже на берегу к ним примкнул командир 3-го артдивизиона капитан-лейтенант Болдырев, но этого интересовала не шинель сама по себе, а возможность познакомиться с портным.

От Минной стенки, куда швартовались линкоровские барказы, офицеры поднялись на улицу Ленина и по яркой зелени деревьев, по одеждам горожан поняли, что сейчас не просто середина марта, а весна.

Олег Манцев, небывало серьезный, осторожнейше снял пушинку с поданной портным шинели. Сунул в рукава руки, вытянулся перед зеркалом. Он, несомненно, переживал величие момента и поэтому молчал, взирал на шинель, как на знамя: того и гляди, бухнется сейчас на колени и губами благоговейно прильнет к драпу.

Ему протянули беленький шелковый шарфик. Олег застегнул шинель на все шесть пуговиц, выпустив шарфик поверх воротника скромно, на треть пальца. Потом на четыре пуговицы — и взбил шелк волнами. Он всегда любил хорошо одеваться, к выпускному банкету заказал бостоновую тужурку, и не в военно-морской швальне, а в ателье на Лиговке. И здесь, в Севастополе, с отрезом адмиральского драпа пошел к лучшему портному города.

Командиры башен, батарей и групп молчали, несколько подавленные. Олег атаковывал зеркало справа и слева, скучающе проходил мимо, бросая на себя испытующие косые взгляды, приближался к нему то волочащейся походкой, как на Большой Морской, то стремительно четкой, как при утреннем рапорте. Сдвинув наконец фуражку на затылок, он стал человеком общедоступным, каким бывал на танцах, где однажды предложился доверчиво и нагло: "Алле, милые, я сегодня свободен..."

Наконец, он спросил нетерпеливо:

— Ну?..

Решающее слово принадлежало, разумеется, каюте № 61, куда Олега поместило корабельное расписание вместе с Борисом Гущиным и Степаном Векшиным. Бедненькая каюта, без иллюминатора, темная, душная, но приветливая. С далекого юта (а в линкоре почти двести метров длины!) ходили сюда офицеры послушать треп Олега Манцева, сказать мягкое слово вечно хмурому Борису Гущину, посоветоваться с житейским человеком Степой Векшиным. В этой тесной каюте можно было расслабиться, понежиться в домашней безответственности, на полчасика забыв о недреманном оке старшего помощника, о сварливом нраве командира БЧ-2, нещадно черкавшим составленные артиллеристами планы частных боевых учений, здесь, в 61-й, можно было дышать и говорить свободно. Наконец, вестовой Олега в любое время дня и ночи, в шторм и штиль, при стоянке в базе и на переходе Севастополь — Пицунда мог (с согласия Манцева) просунуть в дверь каюты бутылочку сухого непахучего вина.

Решающее слово принадлежало 61-й — и Векшин, командир 1-й башни, северным говорком своим начал допрашивать портного: действительно ли это драп? Не кастор ли перекрашенный? Чем вообще отличается драп от сукна? Подкладка саржевая или какая другая? На шинель Олегова размера должно, как известно, пойти два метра семьдесят шесть сантиметров, в отрезе же ровно три, куда делся остаток?

Портной отвечал охотно, с пространными пояснениями. Он отыгрывался. Он обшивал верхушку штаба флота, а с верхушкой не покалякаешь.

— Это драп высшей категории, прореженный диагональным рубчиком, — говорил портной Степе. — Трехметровый отрез попал, вероятно, в севастопольскую комиссионку от моряков китобойной флотилии "Слава", чистейшая шерсть, уверяю вас, и носиться шинель будет на славу, — каламбурил портной, подмигивая Болдыреву, в котором распознал привередливого заказчика. — Подкладка — саржевая, пуговицы приделаны на кольцах, чтоб при чистке их не марался благородный материал. Что же касается остатка, то вот он, пожалуйста. режьте на куски, используйте как бархотку...

Убедившись, что безалаберный Олег на этот раз не прогадал, Степа вывел: — Хорошая вещь.

Старший лейтенант Борис Гущин, командир 7-й батареи, молчал. Насмешливо и остро смотрел он на разрумяненного Олега. Он молчал. Он осуждал друга неизвестно за что. Он. возможно, оставлял за собой право высказаться позже, в каюте.

— Погоны не те... — задумчиво промолвил Ваня Вербицкий, командир 4-й башни, старший лейтенант. примерный офицер, сущее наказание для прибывающих на линкор лейтенантов: старпом тыкал их носом в 4-ю башню — вот так надо служить, вот так!.. — Сюда бы беспросветные, — продолжал мечтательно Вербицкий, — сплошь золотые и со звездами вдоль, а не поперек...

— Есть у меня такие!.. — радостно отозвался портной и полез в тумбочку. — Есть! — Показал он погоны вице-адмирала, настоящие погоны, не опереточные, а уставные, те самые, к которым молодые офицеры никогда не присматривались, хотя некоторые и знали, что они из особого жаккардового галуна без просветов, с вышитыми золотыми звездами, оттененными черным шелком.

В каютах, если покопаться, всегда нашлась бы пара погон младшего офицерского состава, с одиноким просветом по золотому полю. Но на эти, беспросветные. все уставились как на чудо, пораженные тем, что они лежат так просто, среди пуговиц, крючков и прочей портновской мелочи. Адмиральский чин предстал вдруг оголенно, абстрактно, в отрыве от сигналов, созывавших команду на большой сбор, от громовых приказов, от нескончаемых боевых тревог, от аттестаций, характеристик и необозримо долгих лет службы.

Первым опомнился Олег.

— А что? ("А че?") ...Пойдут и адмиральские, — беспечно сказал он. — Дай-ка примерить...

— Не надо, — остановил портного капитан-лейтенант Болдырев. И объяснил: — Морда не та.

Физиономия Олега и в самом деле выражала откровенное, злостное лейтенантство. Знали, конечно, что человеку уже двадцать два года, что он командует тридцатью с чем-то матросами, что управляет огнем четырех 120-миллиметровых орудий 2-го артиллерийского дивизиона БЧ-2. Но чтоб он мог командовать чем-то большим — в это не верилось. При Олеге батарея в прошлом году отстреляла (и хорошо отстреляла) ночную стрельбу, этой зимой успешно провела подготовительные стрельбы, но прославился командир 5-й батареи не попаданиями в щит, а чечеткой на концерте самодеятельности да умением говорить вдруг голосами всесильных своих начальников... Беспорядочное какое-то лицо, не способное застывать в тяжкой думе, не умеющее выражать беспрекословную решимость, ту самую, что звучала в отшлифованных командах управляющего огнем.

Замешательство, вызванное адмиральскими погонами, длилось недолго. Все наперебой хвалили шинель, у всех развязались языки. Каждый солдат должен носить в ранце маршальский жезл, напомнил кто-то. Но что произойдет, если солдаты начнут похваляться жезлами? Не подорвут ли жезлы, которыми втуне помахивают на привале солдатушки, боеспособность Вооруженных Сил? А ведь шинель из адмиральского драпа, вызывающе носимая лейтенантом, не тот ли маршальский жезл?

Кому-то вспомнился Лермонтов, визит Грушницкого, произведенного в офицеры, к Печорину, а кто-то, перепрыгнув через Лермонтова и Гоголя, заявил, что "все мы вышли из манцевской шинели".

И так далее...

Словоблудие морских офицеров не развлечение, не пустейшее времяпрепровождение, а острая жизненная необходимость. Игра словами затачивает язык. На кораблях флота — и только на кораблях, нигде более в Вооруженных Силах — быт старших и младших офицеров, командиров и подчиненных, близко соседствует с их службой, и обеденный стол, где встречаются они, не разрешает "фитилять" в паузах между борщом и бифштексом, но колкость и ответный выпад позволительны и допущены традицией.

Старую шинель, укатанную в сверток, взял Степа Векшин. Ноша освобождала его от древнего обычая обмывания. К весне 1953 года на Черноморском флоте утвердились специальные термины для обозначения глубоко мотивированных застолий. Олегова шинель влекла "большой газ", предваряемый "легкой газулечкой". С нее-то, с "газулечки" в "Старом Крыме", и смылся передовой офицер Вербицкий, благоразумно вспомнил, что вечером ему заступать на вахту, заодно и увел с собою всех благоразумных. Откололся и Болдырев, не желая, видимо, стеснять лейтенантов.

Олегу Манцеву шинель понравилась внезапно и бесповоротно, и ему не терпелось показаться в ней на людях, на военно-морских людях, и друзей он повел в кафе-кондитерскую, где не раздевались. Пил вино, сидя в шинели, посматривал на "кафе-кондитершу" Алку, милую и верную подругу, которая успела шепнуть ему в два приема: "Я тебе не постоялый двор!.. У меня дом, а не флотский экипаж!.." Образованная, истинно военно-морская женщина, радовался Олег. И чего шумит? Из-за пустяков шумит. Ну что из того, что не так давно завалился он к ней в три часа ночи, соседку перепугал, божью старушку. Не ночевать же ему на скамейке Приморского бульвара, он все-таки офицер славных Военно-Морских Сил, а не бездомный бродяга. А она шумит, шипит. Чтоб сделать Алке приятное, Олег разыграл со Степой сцену. Встал, наполнил глаза пронзительной мудростью, вывалил на грудь бульдожий подбородок, превратившись в старшего помощника командира Милютина Юрия Ивановича, и едчайше процедил: "Пять суток ареста при каюте!" — "За что, разрешите узнать, товарищ капитан 2 ранга?" — проблеял Векшин, хватаясь за стол, чтобы не упасть в обморок. Старпом Олег задумался, неимоверно пораженный глупым вопросом, складки на лбу сошлись углом, потом обрадованно разбежались к вискам. "В порядке творческого поиска..." — последовало приторное разъяснение.

Еще одна сценка напрашивалась, где главным действующим лицом была новая шинель, но Степа, верный семьянин, уже покатил на троллейбусе к своей Рите. Оставшиеся не могли никак образовать "критическую массу", и "большой газ" отменился сам собой.

О шинели было забыто... Заскучавший Олег порывался уйти, но удерживал Гущин, друг и наставник повел вдруг не свойственные ему речи, призывал к скромности, трезвости и святому выполнению воинского долга. "Пока!" — крикнул Олег, вылетая из кондитерской. Где-то шел дождь и, распыляемый ветром, росистым налетом оседал на лицах, на шинелях. Была середина марта, и многие, не дожидаясь приказа коменданта, уже перешли с шинели на плащ. "И какого черта я ее шил?" — думал Олег. В душе его, в мыслях была пустота.

* * *

Вдруг на него налетели офицеры из 1-й бригады эсминцев. Несли они пакеты с фруктами, с бутылками, спешили не то на именины, не то на годовщину свадьбы бригадного минера, а может быть, и связиста, так Олег и не понял, куда они идут. Но шинель офицеры заметили, шинель офицеры шумно одобрили, и Олег, обиженный невниманием Приморского бульвара, легко согласился ехать с ними.

На троллейбусе подкатили к дому на Большой Морской. В первой от прихожей комнате были расставлены столы, во второй танцевали, из третьей доносились карточные заклинания: "Два!.. Два мои!"

Если кого и боятся офицеры 1-й бригады, то капитана 2 ранга Барбаша, хозяина Минной стенки, стража уставного порядка. Помощник начальника штаба эскадры по строевой части — такова должность Барбаша, и устрашающей должности этой он соответствует полностью.

— Аз-зартные игры?.. — возмутился Олег Манцев. — Да я вас...

Кто-то, услышав голос Барбаша, испуганно отставил рюмку, кто-то, спасаясь, припал в танце к груди партнерши, а из накуренных глубин выплыл виновник торжества, торопливо застегивая китель.

— Ну, знаете, Манцев, здесь не вечер самодеятельности... Черт знает что... Ладно, прошу к столу...

Уписывая салат, Олег прислушивался к тому, что говорит женщина, сидящая напротив, а говорила она о том, что вот знает, кажется, всех офицеров эскадры, но его, Олега, видит впервые.

— Ничего странного. — Наевшись, Олег присматривался к бутылкам. — Таких салажат, как я, не очень-то охотно отпускают на берег.

— Нет, нет, вы скрываетесь, возможно, от меня... Очень странно...

Пошли танцевать. Даже при раскрытых окнах было жарко, сизый табачный дым поднимался к потолку, притягивался улицей и уносился вон. Давно наступил вечер, прочистилось небо в плотной дымке звезд, светящих ровно, лишь одна отчаянная звезда сыпала морзянкой прямо в окно, прямо и глаза Олега, звала его на родной корабль. Рвать отсюда, решил он, рвать, пока не поздно, надо в каюту, скорее в каюту.

— Простите, пора, — сказал он. — В 03.00 заступать на вахту.

— Знаю я ваши вахты, гауптвахты и срочные выходы в море... Да еще дежурства по части. Кстати, мужу заступать в 24.00. На дежурство. В береговую оборону.

Она сказала так, потому что из комнаты, где резались в преферанс, вышел абсолютно трезвый подполковник, надломом бровей приказал ей одеваться. Пока он разбирался в полусотне плащей и шинелей, женщина успела сообщить Олегу дом, квартиру и улицу, где надлежит ему быть после полуночи.

"Так я и буду!" — хмыкнул про себя Олег, по взглядом пообещал.

Не один он рвался к кораблям, и офицеры в прихожей восторженно загудели, увидев на Олеге адмиральский драп. Опять выпили, и Олег понял, что скоро начнет глупить. Дойдя с эсминцевскими ребятами до спуска на Минную стенку, он простился с ними и взбежал по ступеням ресторана "Приморский". Что, закрыто? Не беда. Бутылку вина он все равно достанет — офицер Военно-Морского Флота не может появиться ночью у дамы без вина, это будет приравнено к нарушению Корабельного устава.

Теперь он знал, что ничто его не остановит, и поэтому не сдерживал себя. Влетев в такси, он выскочил из него у вокзального ресторана и изо всей силы долбанул ногою по дубовой двери. Что, и здесь закрыто? Тогда со стороны кухни, с тыла. Олег нашел приоткрытое окно, ведущее в непроглядную темень, поболтал расшалившимися ногами, прыгнул в неизвестность и попал во что-то мокрое, теплое и отвратительно пахнущее. Ладонью он поддел жиденькую кашицу, в которой стоял, протянул руку к окну и в свете далекого фонаря увидел, что с жирных пальцев его свисают макароны.

Чтоб теперь выбраться на сухое, надо было, за что-то ухватившись руками, подтянуть ноги и выпрыгнуть из чана вон. Две скобы, нащупанные в темноте, позволяли, кажется, это сделать. С гимнастическим возгласом "...и — два!" Олег оттолкнулся от скользкого дна чана, рванул тело кверху и вылил на себя два бачка помоев, поднятых на полки, в рот ему, кстати, попала мандариновая корка. Но цели своей он достиг: под ногами была твердь каменного пола. И все, что требовалось для полночного визита к супруге подполковника, достал-таки. На мат и грохот примчалась буфетчица с официантками, Олега узнали, принесли ему вино и шоколад.

Под фонарем Олег осмотрел себя и отменил визит. Но и на линкор в таком виде... Держась подальше от фонарей, где можно задами, Олег двинулся вдоль Лабораторной улицы, к дому, в котором снимали квартиру Векшины.

Перед ними он предстал с плиткою шоколада в зубах. Подошел к зеркалу и в полном стыду опустил голову. Фуражка с "нахимовским" козырьком, шинель из адмиральского драпа, бостоновые брюки — все было загажено, все в радужных пятнах, а на шелковом белом кашне расплывались кровавые томатные кляксы. Из правого кармана шинели торчала бутылка муската, из другого кокетливо выглядывали перчатки.

Не произнося ни слова (мешала плитка шоколада), Олег повернулся к Векшиным и руки с растопыренными пальцами выставил, как на приеме у невропатолога. Ритка Векшина расплакалась, а Степа выругался, взял ведра и пошел к колонке за водой...

В восьмом часу утра к Минной стенке подошел рейсовый барказ, чтоб к подъему флага доставить на линкор офицеров и сверхсрочников. Вычищенный и отмытый Олег Манцев отвечал на приветствия друзей, руку его оттягивал сверток со старой шинелью. Вчерашний алкоголь уже перегорел в его могучем организме, Олег был трезв и мысли его были по-утреннему ясны. В барказе, отвернувшись от брызг и ветра, смотрел он на удалявшуюся Минную стенку, на буксирчик, крушивший волны, на Павловский мысок, проплывавший мимо. Кричали чайки, на кораблях шла приборка, давно уже начался обычный день эскадры.

* * *

Летом прошлого 1952 года кому-то в каюте № 61 пришла мысль все внутрикаютные события отмечать приказами.

Так и сделали. Приказы по форме напоминали громовые документы штаба эскадры.

Всем доставалось в этих приказах, Олегу Манцеву больше всех. Месяца не прошло с начала офицерской службы, а в каюте после отбоя зачитали:

5 августа 1952 г. № 001

Бухта Северная.

ПРИКАЗ по каюте № 61 линейного корабля

3 августа с. г. лейтенант МАНЦЕВ О. П. прибыл с берега в нетрезвом состоянии, распространяя запах муската "Красный камень" и духов "Магнолия", При тщательном осмотре вышеупомянутого лейтенанта МАНЦЕВА О. П. обнаружено следующее: за звездочку левого погона зацепился женский волос, масть которого установить не удалось, равно как и принадлежность; из денег, отпущенных МАНЦЕВУ на культурно-массовые мероприятия, недостает большей части их; структура грязи на ботинках свидетельствует о том, что лейтенант МАНЦЕВ увольнение проводил в районе Корабельной стороны, пользующейся дурной славой.

Подобные нарушения дисциплины могли привести к тяжелым последствиям и возбудить к каюте нездоровый интерес старшего помощника командира корабля капитана 2 ранга Милютина Ю. И.

За допущенные ошибки и потерю бдительности приказываю:

Лейтенанта МАНЦЕВА О. П. арестовать на 3 (три) банки сгущенного молока.

Командир каюты ст. лейт. Векшин.

Из тридцати пяти приказов, оглашенных в каюте, пятнадцать посвящались Манцеву.

Особо старательно трудились над шестнадцатым, в поте лица.

18 марта 1953 г. № 036

Бухта Северная.

ПРИКАЗ по каюте № 61 линейного корабля

Содержание: о кощунственном отношении члена каюты МАНЦЕВА О. П. к символам и знакам доблестных Военно-Морских Сил и наказании виновного.

15 марта с. г. лейтенант МАНЦЕВ О. П. с неизвестной целью проник в 23.45 по московскому времени в служебное помещение ресторана при железнодорожном вокзале ст. Севастополь. Благодаря смелости обслуживающего ресторан персонала преступные намерения МАНЦЕВА О. П. не осуществились. Вынужденный обратиться в бегство, преступник нашел укрытие у ст. лейтенанта ВЕКШИНА С. Т., который на предварительном следствии показал, что МАНЦЕВ О. П. осквернил помоями шинель, фуражку и брюки.

Проступок лейтенанта МАНЦЕВА является вопиющим актом легкомыслия, который следует приравнять к диверсионно-террористической деятельности классовых врагов Черноморского флота.

Приказываю: Лейтенанта МАНЦЕВА О. П. за надругательство над святынями ВМС арестовать на две бутылки коньяка и объявить ему выговор с занесением в книгу жалоб ресторана.

Командир каюты ст. лейтенант Векшин.

Приказ, как и все предыдущие, составляли втроем. Втроем же и сожгли: Степа разорвал приказ на части, Борис собрал обрывки, Олег поднес огонь зажигалки.

— Приказ обжалованию не подлежит, — забубнил Гущин, — и будет приведен в исполнение после похода.

О нем, походе, и заговорили. Поход тяжелейший: на флот прибыл адмирал Немченко — главный инспектор боевой подготовки, кислая жизнь обеспечена, командующий эскадрой флаг свой перенесет на линкор.

Лучшее лекарство от всех грядущих бед — заблаговременный сон. Все полезли под одеяла. Олегу не спалось. Долго ворочался, потом привстал, поняв, что и Гущин не спит.

— Мерзость какая-то на душе, — признался он. — Что-то нехорошее со мной происходит. Шинель эта опять же.

— Плюнь, — дал верный совет Гущин. — Все проходит. Все, к сожалению, проходит. Плохо то, что ты начал думать. Не для этого дана голова. Ты подумай — и прекрати думать. — Думать, чтоб не думать?.. Порочный круг. Борис Гущин как-то обреченно вздохнул. — Нет, Олежка. Научиться не думать — это то, для чего мы созданы. Поверь мне.

* * *

Три коротких тревожных звонка предваряют возникновение длинного, надсадного, кажущегося бесконечным звука, который проникает во все отсеки, выгородки, кубрики и каюты линкора, несется взрывной волной по верхним и нижним палубам, — и громадный корабль, начиненный динамиками трансляции, на весь рейд ревет голосом старшего помощника командира корабля капитана 2 ранга Милютина: "Учебная боевая тревога!.. Учебная боевая тревога!.."

Тысяча двести человек вскакивают с коек, застигнутые этим ревом, бросаются к дверям, горловинам и люкам, взлетают по трапам вверх, падают вниз, нажимают кнопки, включая тысячи механизмов. Сдергивают брезент с зенитных автоматов, кладут перед собою таблицы и карты, задраиваются в отсеках, казематах и постах, и ручейки команд ("Боевой пост номер два к бою готов!") стекаются к командирам дивизионов и начальникам служб. Доклады командиров боевых частей сопровождаются щелчком секундомера старшего помощника. Капитан 2 ранга Милютин замечает время последнего доклада и суховато произносит: "Товарищ командир! Корабль к бою готов!"

Если тысяча двести человек захотели бы вдруг занять свои боевые посты в кратчайшее время, добежав до постов по кратчайшей прямой, то вслед за докладом о готовности корабля к бою, сделанным с большим опозданием, в боевую рубку поступили бы сообщения о потерях в личном составе, о раздавленных пальцах, о пробитых черепах. И чтобы тысяча двести человек — живыми и здоровыми — заняли свои строго определенные расписанием места в строго определенной позе, разработан особо примитивный маршрут бега по всем тревогам: в корму — по левому борту, в нос — по правому, по правобортным трапам — вверх, по левобортным — вниз. Достаточно семистам человекам последовать этому правилу, как остальные пятьсот будут вынуждены подчиниться ему, ибо пробки на трапах рассосутся немедленно — ударами локтей, пинками, окриками.

В офицерской и старшинской кают-компаниях, где плавают еще дымки папирос и лежат на столах неоконченные партии домино и шахмат, разворачиваются операционные; интенданты и писари, курсанты на практике и боцкоманда закрывают кладовые, камбузы, каюты и кубрики, присоединяются к расчетам тех постов, куда их определило корабельное расписание. Люди случайные — береговые или с других кораблей — стараются глубже упрятаться, чтоб не мешать целеустремленному порыву команды линкора в считанные минуты и секунды подготовить себя, оружие и механизмы к бою, которого нет и которого ждут...

— Пятая батарея к бою готова! — доложил Олег Манцев командиру дивизиона, зная уже, что сейчас последует отбой тревоги, а затем новая команда разнесется по линкору: "Корабль к бою и походу изготовить!" Предстоит поход, изнурительный и многодневный, начинаются общефлотские учения.

* * *

К бою и походу на линейном корабле Олега Манцева готовили в Ленинграде четыре года, по прошествии которых училищные командиры пришли к выводу, что Олег Павлович Манцев партии Ленина — Сталина предан, морально устойчив, физически вынослив, морской качке не подвержен. Отличными и хорошими отметками преподаватели удостоверили, что обученный ими Олег Манцев знает физику, высшую математику, артиллерийские установки, приборы управления стрельбой и прочая, и прочая, что он умеет плавать кролем и брассом, управлять артиллерийским огнем, определяться в море по маякам и звездам. Общую мысль выразил тот, кто прочитал последнюю автобиографию Манцева, дыхнул на прямоугольный штамп и оттиснул им: "В политико-моральном отношении изучен, компрометирующих данных нет".

Щебечущей стайкой прибывают каждый год на эскадру молодые офицеры, проверенные на все виды искушений, и тем не менее только немногие приживаются, отнюдь не те, кому ротные командиры прочили стремительный взлет или ровное восхождение к сверкающим адмиральским высотам. Однако и среди прижившихся не найти ни дураков, ни лентяев, ни болтунов.

На восьмой день похода эскадра покинула якорную стоянку у мыса Джубга. Всю ночь шла она курсом зюйд-вест. Олег отстоял вахту с нуля до четырех, а потом — по объявленной боевой готовности — поднялся к себе, на правый формарс, в командно-дальномерный пост (КДП). Утром его подменили на завтрак, и Олег успел забежать в каюту, где он не был со вчерашнего обеда, взять пачку папирос. Вновь рывок по трапам фок-мачты до площадки формарса — и в открывшемся люке КДП показался капитан-лейтенант Валерьянов, командир дивизиона, жестом разрешил Манцеву постоять на формарсе, проветриться, осмотреться.

Эсминцы, всю ночь шедшие справа, переместились на корму. Линкор поменялся местами с "Куйбышевым" и шел в кильватер ему. Сзади "Дзержинский", за ним "Ворошилов". Что за "Ворошиловым" — это увидится позже, при повороте. На сигнальных фалах линкора флаги, по эскадре объявлена противокатерная готовность № 1. Безбрежная ширь моря открывалась человеческим глазам, но глаза видели главное — адмиральские фуражки на крыльях флагманского мостика, и, поглядывая на золотое шитье фуражек, Олег Манцев прикидывал. удастся ли ему к концу похода сохранить руки, ноги, голову и плечи с офицерскими погонами. Только что в кают-компании объявили: командир 6-й батареи от должности отстранен, и вся вина его в том, что не знал он какой-то мелочи, пустяка, но незнание обнаружено командующим эскадрой, не кем иным. Адмирал, человек тихий и немногословный, поднялся на ходовой мостик, постоял рядом с лейтенантом, спросил о створных знаках Новороссийской бухты и правильного ответа не получил. И ничего не сказал. Ни словечка. И нет уже командира 6-й батареи, сидит в каюте на чемоданах. Случись такое на офицерской учебе в кают-компании, капитан 2 ранга Милютин врезал бы незнайке пять суток ареста при каюте — в худшем случае, а в лучшем посоветовал бы "славному артиллеристу" пересдать ему лично лоцию. Но незнание выявлено командующим эскадрой — н меры воздействия поэтому другие. И никого не обвинишь ни в жестокости, ни в поспешности. Командующий эскадрой вообще не знает, какие меры приняты и как наказан офицер, которого он ночью и рассмотреть-то не мог. И командир линкора прав, так сурово наказывая, потому что предупреждал ведь, учил, намекал, в лейтенантские головы вбивал те самые пустячки и мелочи, интересоваться которыми так любят адмиралы. Неделю назад, к примеру, поднялся командир на ют, Манцев подлетел к нему с рапортом, а командир оборвал его вопросом: "Инкерманские створные?.." Манцев радостно заорал: "274,5 — 94,5 градуса, товарищ командир!" — "Молодец! "

С самого начала, текли мысли Олега Манцева, можно было предугадать, что поход будет тяжелейшим. За три часа до выхода в море на борт линкора один за другим стали прибывать адмиралы. Все были нервными, взвинченными — потому, наверное, что главный инспектор Немченко в Севастополь не торопился, из Одессы скакнул в Новороссийск, оттуда в Керчь. Первым на парадный трап линкора ступил начальник штаба эскадры. Взбежав на палубу, он ткнул пальцем в микроскопических размеров щепочку (возможно, ее и не было вовсе), отмахнулся от рапорта командира и разорался: "Это не линкор!.. Это мусорная баржа!.. Я не могу держать свой флаг на лесовозе!" Наверное, командира впервые за шестнадцать лет его офицерской службы оскорбляли не для "профилактики", а просто так, для разминки. Но стерпел командир, ничем себя не выдал. Олег все видел, все замечал: вахтенный обязан все видеть и все замечать!.. Потом прибыл сам командующий эскадрой, но команда, выстроенная на шкафуте, продолжала стоять четырьмя шеренгами. Еще полчаса ожидания — и начальник штаба флота. Затем катер командующего флотом отвалил от Графской пристани. На "Куйбышеве" сыграли "захождение", потом на "Ворошилове"... Палуба родного корабля казалась раскаленной сковородкой, к концу вахты семь потов сошло, в глазах от золота адмиральских погон и шитья фуражек так, будто на солнце смотрел, все рябило. Зато (Олег утешал себя, кто ж еще утешит!), зато хорошая школа, теперь пусть весь Главный штаб ВМС прибывает — вахтенный офицер лейтенант Олег Манцев достойно встретит!

Открылся люк КДП, на формарс ловко спрыгнул капитан-лейтенант Валерьянов, уступил Манцеву законное место его по всем тревогам и готовностям. Ни слова не сказал, ограничился кивком в сторону осиротевшего КДП 6-й батареи, да и что тут говорить, и так все ясно: отныне мотаться Манцеву от правого борта к левому, а до зачетных стрельб далеко еще, что-нибудь придумается или образуется.

Только что заступила первая боевая смена. Матросы выспались, сладко позевывали, переговаривались, умолкали в надежде, что управляющий огнем вступит в разговор и какой-нибудь военно-морской небылицей развеет остатки сна.

Но Олег молчал, притворяясь дремлющим. За немногие месяцы службы он обжил и полюбил свой командный пост и его оборудование, из-за простоватости не попавшее в училищные учебники. Стереотруба управляющего огнем и дальномер пронизывали вращающуюся башенку, щупальце визира центральной наводки высовывалось наружу, дуло изо всех щелей; ни печки, ни грелки — чтоб не запотевала оптика. Если ногами упереться в лобовую стенку КДП, тело расположить на ящике с дальномерными принадлежностями, а голову прислонить к спинке вращающегося креслица, то можно сразу и спать, и бодрствовать, и дремать, потому что матросы толкнут, предупредят, если на формарсе появится начальство или в оптике возникнет что-либо важное и любопытное.

Вроде бы дремлющий Манцев поднял палец, покрутил им — и матросы поняли, развернули КДП так, чтоб ветер не продувал его насквозь, Олег лежал, думал. Наверное, впервые за восемь месяцев думалось ему так грубо и правдиво. Ну зачем ему понадобилась эта шинель из адмиральского драпа? Зачем еще в Ленинграде купил он фуражку с "нахимовским" козырьком? Зачем тратил теткины деньги, заказывая на Лиговке бостоновые брюки и тужурку?

Как ни оправдывайся, как ни хули предписанное уставом обмундирование, каким любителем морского шика ни прикидывайся, объяснение — со скрипом, себя превозмогая, — одно: страх. Мелкий, гнусный страх. Страх перед тем, что друзья, знакомые и начальство, если их не ослепить бостоновой тужуркой и драповой шинелью, могут прозреть, всмотреться в Олега Манцева и увидеть, какой это гадкий, глупый, болтливый человечишко!

И женщина та — зачем она ему? Какого черта поскакал он к ней? Мерзкая какая-то баба, некрасивая, рыжая, что-то лживое в ней, и каким противным голосом тянула "странно... очень странно"!.. И если уж быть честным перед собою, то потащило его к этой рыжей бабенке то, что была она женой не кого-нибудь там, а подполковника. Да, именно поэтому. Чтоб потом в разговоре с друзьями ввернуть эдак небрежненько сообщение о том, где провел ночь, сопроводив сообщение вольным толкованием той главы боевого устава, в которой трактуются взаимоотношения береговой обороны и флота.

Приступ самобичевания кончился тем, что Олег оттолкнулся от стенки КДП, выпрямился, застегнул шлемофон, уселся в кресле: началась отработка связи батареи и центрального артиллерийского поста. Потом объявили готовность № 2, можно было постоять на формарсе. КПД пошло влево, люк открылся, Манцев увидел, что на формарсе Болдырев, высокомерный, недоступный, всегда его чем-то пугавший и привлекавший. Болдырев имеет боевые ордена и медали, окончил уже спецкурсы, вскоре повысится в звании. Командный пункт зенитного дивизиона — чуть выше формарса, и Болдырев часто спускался сюда, слушал непроницаемо безбожный треп Олега Манцева, изредка вставляя меткое и полупрезрительное словцо, и Манцев не обижался, потому что верил: настанет время — и он. капитан-лейтенант Манцев, так же недоступно и снисходительно будет посматривать на резвящихся глупышей и неумех в лейтенантском чине.

Видеть сейчас Болдырева не хотелось. И все же Олег спрыгнул, подошел. Закурил. Эскадра перестраивалась в походный ордер по сигналу на "Куйбышеве", уже начавшем поворот. Тяжеловесно и величаво линкор миновал точку поворота и продолжал идти прежним курсом, со скоростью, которая делала эскадру громоздким и ленивым скопищем кораблей. 16 узлов — максимум того. что могли дать машины линейного корабля, сорокалетие которого будет отмечаться в этом году. А крейсера, освобожденные от пут, дали ход вдвое больше линкоровского и пошли на вест. Вдруг Болдырев сказал:

— Ты не расстраивайся и не кисни... Его, — он имел в виду, конечно, командира 6-й батареи, — его давно хотели списать с корабля. Артиллерист он серенький. И на ходовом мостике всего пугался.

* * *

Шла служба, кровью циркулировавшая по всем боевым постам линкора, и дыхание громадного корабля слышалось в шлемофоне Олега Манцева, потому что один из микрофонов ходового мостика вклинен был в связь командира 5-й батареи. Открыв люк КДП, он мог видеть край флагманского мостика, золото погон и фуражек; с откровенной усмешкой наблюдал он за офицерами штаба, которые по одному уходили за флагманскую рубку, чтоб торопливо и скрытно выкурить папиросу, мало чем повадками своими отличаясь от матросов первого года службы. Олег давно уже понял, что на флагманском мостике всегда полно бездельников. Вот этот капитан 1 ранга вышел в море и находится рядом с командующим потому, что не знает, в какой день и час похода командующему потребуется справка о готовности радиолокационных средств дальнего обнаружения. Этот вот капитан 2 ранга на берегу всегда в поле зрения командующего — и уже поэтому не может не быть здесь. К бездельникам надо причислить и тех, кто просто хотел "проветриться" и получить за "проветривание" справку от вахтенного офицера линкора, что давало право на надбавку к окладу.

Но раз уж попал на флагманский мостик — не бездействуй, и бездельники не бездействовали. Никто из них, даже командующий флотом, не имел права вмешиваться в действия командира линкора. И тем не менее вмешивались, что-то уточняли, задавали наивные вопросы. Отвечал обычно Милютин — терпеливо, с едкой внимательностью. "Образованность свою показывают!" — проговорил он как-то одними губами.

Застарелая неприязнь хозяев к гостям, вздумавшим поучать хозяев... Командир линкора с мостика не сходил, обедал и ужинал здесь же, а не в походной каюте, в двух шагах от боевой рубки. Каждые полчаса вестовой подавал ему стакан крепчайшего чая, и командир опустошал стакан несколькими глотками. К микрофону он подходил только тогда, когда раздавался голос одного из командующих.

Олег Манцев, заступивший на ходовую вахту в 16.00, понял вскоре, что немилосердная лейтенантская судьба вновь бросила его в пекло событий.

Корабли "красных" (бригада крейсеров) и "синих" (оба линкора и эсминцы), вели на контркурсах условный бой, условными залпами — все было условным, кроме таблиц, по которым в конце боя определялось, кто кого потопил. И названия кораблей тоже были условными. Под линкором "синих" подразумевался один из иностранных линкоров, эсминцы изображали крейсера. На флагманском мостике позевывали, шушукаться но позволяла обстановка, водить же по горизонту биноклем надоело: ничего военно-морского поблизости нет, "красные" же находились вне видимости. Но надо было что-то сделать такое, чтоб проявить себя, чтоб показать командующим, что и они, офицеры обоих штабов, сражаются. И тут кто-то обратил внимание на то, что видели все: на линкоре в направлении условного противника были развернуты не четыре башни главного калибра, а три, всего три. Девять двенадцатидюймовых орудий поднимались на задаваемый приборами угол возвышения, выпускали условный залп, опускались на угол заряжания, вновь поднимались... Девять стволов, три башни, а не четыре!

Вот тогда-то флагманский мостик безмерно озабоченно спросил хриплым голосом динамика, стоявшего в ногах командира:

— Старпом! Почему у вас не стреляет четвертая башня?

Командир глянул на Милютина, понял, что тот разъярен и ответит сейчас разъяренно. Опередив старпома, он схватил свисавший на шнуре микрофон и тоном учителя, которому надоели расспросы тупиц, отчетливо сказал:

— Пора бы знать наконец, что на линкоре, за которого мы играем, три башни, а не четыре!..

Щелчок выключаемого микрофона прозвучал пощечиной, врезанной неожиданно, с размаху... И тишина... Флагманский мостик оглох и ослеп на несколько часов, онемев к тому же.

А Манцев опрометью бросился в штурманскую рубку, будто хотел уточнить место корабля, смылся с ходового мостика, чтоб не попасть под горячую руку старпома.

Сдав вахту, он поднялся на формарс, чуя скорое наступление расплаты. Оскорбленные штабы в долгу не останутся, какую-нибудь пакость линкору да подсунут, как это бывало не раз, и штабы будут возмущены, если их кто-нибудь упрекнет в пакости. Все делается просто. Командующий флотом обязан проверить боевую готовность корабля, на котором держит свой флаг, несколько вариантов такой проверки разработаны, и штабы подбросят командующему самый трудный вариант.

На формарсе Олег увидел, как суетится на своем КП Болдырев, на всякий случай готовит дивизион к стрельбе по внезапно появившейся цели. И сам позвонил Валерьянову, потребовал отчеты о дважды проваленной дивизионом артстрельбе № 13.

Фосфоресцирующие стрелки часов показывали 03.41, Какие-то непонятные команды раздавались в боевой рубке, голоса в шлемофоне дробились и наслаивались. Олег Манцев, окончательно проснувшись, извлек из-под стереотрубы ноги, обосновался в кресле и приказал осмотреть горизонт. Непроглядная синь в оптике стереотрубы, и все же глаза поймали клочок белизны. Потом белизну опознали и дальномерщики. Это был, несомненно, щит, буксир где-то рядом. Командир 5-й батареи понял, что в ближайшие полчаса ему прикажут выполнять артстрельбу, скорее всего, самую трудную, АС № 13. По плану она намечалась на октябрь, но планы то составляют штабы, И Степа Векшин, заступавший в 04.00 на вахту и уже поднявшийся на ходовой мостик, позвонил, предупредил: АС № 13. Олег представил себе, как офицеры штаба подводили командующего флотом к решению назначить линкору эту стрельбу. О, ни словечка о самом линкоре, ни в коем случае. Штабники сетовали на то, что эсминцы не успели пополнить запасы питьевой воды, штабники уже заказали авиацию для зенитных стрельб крейсеров, штабники способом от противного доказывали командующему, что только линкор, и никто более, должен сейчас использовать щит, штабники предоставляли командующему самому отдать единственно верное в данный момент приказание...

Взвыли ревуны где-то и осеклись. И по броняшке КДП забарабанили кулаками, КДП развернулся, открылся люк — и в КДП забрался Валерьянов. Поздоровавшись с матросами, пристроившись на корточках рядом с Манцевым, он совершенно глупо спросил, готов ли командир 5-й батареи к выполнению АС No13, и Олег, чуть помедлив, ответил столь же глупо — да, готов, осталось только штаны снять.

Такой ответ Валерьянова не обидел. Многие на линкоре не принимали его всерьез, слишком уж был он образованным, по-пустому, как считали многие, образованным: сочинял стихи, знал португальский язык, писал и публиковал статьи по теории вероятности. Но стрелял он, ко всеобщему удивлению, превосходно. И все же Милютин с легким сердцем решил расстаться с образованным офицером: все знали, что осенью Валерьянов уходит учиться в академию.

Ответ не обидел Валерьянова еще и потому, что к АС № 13 дивизион не готовился, управляющий огнем проинструктирован не был.

Стрельба к тому же сложная, с двумя поворотами цели, и, главное, Манцев не может не знать о том, что, предшественники его эту стрельбу не выполнили (за что и были в конечном счете списаны с корабля) и знание это плохо повлияет на Манцева.

— Я на вас надеюсь, Манцев, — сказал он просто и устроился поудобнее. Достал бланки, карандаш. Он становился группою записи, он обязан был все команды управляющего огнем — слово в слово — записать и скрепить своей подписью, бланк с записью подписывался еще и командиром немедленно после окончания стрельбы.

Корабль маневрировал, выходя в исходную точку стрельбы. В шлемофоне Олег слышал, как командир управления Женя Петухов поругивает старшину группы за какую-то недополученную у боцмана ветошь. До щита — в стереотрубе — рукой подать. Голова работала быстро и чисто.

Оба отчета о проваленной АС № 13 Олег успел прочитать и сделал важные для себя выводы. Ошибки наблюдений и измерений просуммировались у обоих управляющих огнем в одну сторону, последний залп на их стрельбах отклонился от щита на недопустимо большую величину. Им просто не повезло. А отстреляться можно. Семнадцать залпов отводится на эту стрельбу, ни залпа больше, ни залпа меньше. И если затянуть — искусственно, конечно, — пристрелку, то злокозненного семнадцатого залпа, вбирающего в себя все человеческие и приборные ошибки, как бы не будет. В боевых условиях это, несомненно, преступление, бой ведь не кончается на определенном залпе, бой — до победы... — Корабль на боевом курсе! — рявкнул динамик. — Боевая тревога!... — сказал Олег. — Правый борт сорок!.. По щиту!.. Снаряд учебный!.. Заряд боевой!..

Визирная линия стереотрубы держалась на передней кромке щита. Туман наползал на него, буксир вообще не виден, и видимость не семьдесят кабельтовых, как сообщил штурман, а много меньше, поворот цели даже и не заметишь, и тогда не только семнадцатый залп, по и три предыдущих лягут неизвестно где... Так как, стрелять по-настоящему или выносить пристрелочный залп влево?

Оторвавшись от окуляров стереотрубы, Олег посмотрел на Валерьянова. Комдив безмятежно курил: все, что делал пока управляющий огнем, походило на дебют шахматной партии, когда ходы делают не задумываясь.

И Олег решился. Он представил себе, ч т о будет, если стрельба провалится, и громко, весело, уверенно стал передавать в носовой артиллерийский пост высчитанные им по таблицам параметры цели — с ошибкой, которую он мгновенно вычислил и которая затягивала пристрелку.

Так и есть: первый залп лег левее щита на восемь тысячных дистанции. Удача! — Право восемь!

Теперь недолет три кабельтова. Переходить на поражение нельзя. — Уступ больше два!

Четыре всплеска — прекрасная кучность боя! — встали перед щитом, следующий залп за щитом, остальные снаряды лягут еще через два кабельтова. — Меньше два! Поражение шаг один! Было слышно, как те же команды выкрикивал в центральном посту Петухов, как надсадно квакали ревуны. Олег вцепился в щит и не выпускал его из очередей. Снаряд одной из них врезался в основание щита, сломал стойку, и полотнище опало, прощально вспорхнув. Такое случалось редко. Последний — семнадцатый — залп лег тоже удачно. — Дробь!.. Орудия на ноль! В КДП долго молчали. Валерьянов расписался в бланке, потянул рукоятку люка. Ворвался ветер. Белой дугой тянулся след линкора, огибавшего буксир со щитом. Выло 5 часов 24 минуты 31 марта, море 2 балла, ветер — зюйд-ост 4 балла, видимость не менее 60 кабельтов.

— Солнце Аустерлица вставало перед Наполеоном, — сказал Валерьянов и вложил записанные им команды в томик Тарле. — Недурно получилось, юноша.

— Благодарю, ребята, — повернулся к матросам Олег. Те ответили вразнобой, и в радости, что стрельба выполнена хорошо, не без их помощи и участия, гоняли КДП, вращая его, от носа к корме и обратно, пока не спохватился Валерьянов: надо было идти докладываться на ходовой мостик.

Верхняя площадка формарса (Болдырев, поздравляя, пожал руку), нижняя, сигнальный мостик, флагманский... И перед ходовым мостиком испуг покачнул Олега, бросил его к поручням. Байков! Командир БЧ! Лучший артиллерист эскадры! Не может того быть, чтоб не заметил он обмана, намеренного замедления пристрелки! Сейчас расширит глаза, прикинется добреньким, потом сузит зрачки до нацеленных в тебя копий, вонзит их в грудь, а губы, спаянные ненавистью, пойдут вкось и вкривь, уродуя и без того страшное лицо... Три раза уже попадал Олег Манцев под гнев Байкова и пуще всего боялся Байкова. "Я вэм пэкажу, как пэзорить кэрабль!" — трижды звучало в ушах Олега. — Ну, ну, смелее... — подтолкнул Манцева комдив. И, спасаясь от Байкова, Олег стремглав бросился к командиру

— Товарищ командир! Артиллерийская стрельба № 13 по предварительным данным выполнена успешно! Управляющий огнем лейтенант Манцев.

Командир оторвал руку от фуражки и ничего не сказал, потому что через динамик пошел доклад группы записи на буксире, доклад в наивном шифре, ясном каждому на мостике. Все было правильно, отклонения всплесков от щита не превышали допусков.

— Молодец! — с чувством сказал командир, и Олег загордился, потому что второй раз уже слышал "молодца" от. командира... Потом он увидел Байкова. Лучший артиллерист эскадры, командир боевой части линейного корабля вовсе не о стрельбе говорил с замполитом... А вот и сам замполит идет поздравлять: капитан 2 ранга Лукьянов, строгий, важный, никогда не появляющийся на верхней палубе в рабочем кителе. Улыбнулся, поздравил. И Степа Векшин украдкою, сильно, со значением сжал его локоть.

Командир расписался на всех документах, протокольно повествовавших о стрельбе, кроме отчета третьей группы записи, — она находилась на буксире, отчет вместе с фотографиями будет доставлен позднее. Все. Стрельба окончена. Стрельба сделана. Уже в каюте, оставшись один, Олег пережил то, что должен был пережить в КДП и никогда не переживал на стрельбах. АС № 13 развернулась в памяти — от "Корабль на боевом курсе!" до "Дробь! Орудия на ноль!" У него затряслись и вспотели руки, рот заполнился слюною, мысли заскакали в суматохе... Минута, другая — и все прошло.

* * *

Три дня и три ночи корпел Олег над бумагами. Трое суток управляющему огнем давалось на составление отчета, командир отстрелявшей батареи освобождался от всех вахт и дежурств. Валерьянов прислал в помощь писаря — вычерчивать графики, сам заходил, давал ценные советы. Проводивший большую часть служебного и неслужебного времени на своей койке, за портьерою, Борис Гущин помогал тем, что воздерживался от уничтожающих замечаний. Лишь однажды, переваливаясь на другой бок, он процедил: "Еще один повод к визиту в небезызвестное заведение..."

Некогда проваленная АС № 13 была пятнышком на светлой артиллерийской репутации линкора, но командир БЧ-2, старший артиллерист, будто не знал, что в каюте № 61 это пятнышко смывается. Составлением отчета не интересовался, а получив его в руки, полистал небрежно, как некогда читанную книгу, задерживаясь на некоторых, особо любимых местах. Подписал все три экземпляра, повел Манцева к командиру, предъявил отчет на утверждение.

— А ведь прекрасный артиллерист, — сказал командир о Манцеве.

— Нет равных... В знании кое-каких тонкостей... — подтвердил Байков.

Отчет был утвержден. Иначе и не могло быть, ибо состоялся уже предварительный разбор стрельбы, мастерски организованный старшим помощником.

Минувшей зимой от короткого замыкания сгорели два блока в радиорубке. Под огонек в рубке, докладными и рапортами раздутый до непреодолимой стены полыхающего пожара-бедствия, Милютину удалось списать сотни метров брезента, десятки пар матросского обмундирования. Как ни сопротивлялись береговые интенданты, им пришлось поверить и в то, что шлюпка, год назад пропавшая, тоже пострадала от пожара и требует списания.

Равноценное количество благ — в ином измерении — выжал Милютин из штаба флота предварительным разбором стрельбы, проходившим в кают-компании линкора 31 марта, вечером, на внешнем рейде Поти.

Командующий эскадрой перешел в Поти на "Ворошилов" вместе со своим штабом, но каким-то образом Милютину посчастливилось пригласить на разбор командующего флотом. Офицерам же штаба намекнул, что разбор — чисто местное, линкоровское дело и примазываться к нему не следует. Но поскольку командующий флотом направился в кают-компанию, штабу ничего не оставалось, как следовать за ним, испрашивая разрешения присутствовать на разборе у старшего помощника, официального, законного и уставного хозяина кают-компании.

"Служба на линкоре поставлена так блестяще, офицеры линкора столь дисциплинированны и грамотны, что говорить о достижениях БЧ-2, то есть хвалить корабль за успех в стрельбе № 13, незачем", — такой тон задал вступительным словом Милютин. И офицеры линкора действительно грамотные, квалифицированные специалисты (к тому же с полуслова понимавшие старпома), вовсю поносили лейтенанта Манцева за неверное пробанивание стволов, за неправильную рецептуру смазки лейнеров. Манцев пылко защищался наставлениями. Байков показал не отмененный штабом циркуляр (был такой грех за штабом флота). Валерьянов привел никем не понятую латинскую пословицу и помахал тетрадкою с телефонограммой артотдела флота...

Экспромт удался. Выходило, что, не будь ошибок флагарта и артотдела, линкор давно бы выполнил не только АС № 13, но и все зачетные; линкор, короче, готов к стрельбам на приз министра.

Улов был значительным: Манцеву — благодарность от командующего флотом, всем прочим — от начальника штаба флота: линкору засчитали курсовую задачу № 3; в ежегодном отчете, который штаб флота посылал командованию училищ, решено было отметить специальным пунктом хорошее начало службы и отличную боевую выучку выпускников училища имени Фрунзе: поскольку па эсминцах участились ЧП, приказано было назначать помощниками командиров эсминцев только офицеров, прошедших линкоровскую школу.

* * *

Олег Манцев обманывать своих друзей не мог. И поздним вечером того же 31 марта все чистосердечно рассказал в каюте.

Он говорил о намеренной ошибке и видел, как морщится в недоумении Степан Векшин, как напрягается Борис Гущин.

Кончил же тем, что предложил составить очередной шутовской приказ по каюте — "О преступном отношении командира 5-й батареи к проведению АС № 13". Он даже начал писать черновик приказа. Остановил его Степа, как-то жалко попросив: — Ты, Олежка, с этим делом помягче... Служба есть служба... Да и никого ты не обманывал... Щит-то вдребезги! — обрадовался вдруг Степа. — Ты, Олежка, пойми: дорогу ты себе этой стрельбой проложил ровную. ..

— Ровную! — подтвердил Гущин сдавленно. Был он необыкновенно бледен, и на бледном лице горели синие глаза.

— Ведь что получается... — воодушевленно продолжал Степа. — Линкору дают внезапную вводную на проведение стрельбы. Личный состав к стрельбе не готовился, управляющий огнем проинструктирован не был... Тебя ведь не инструктировали, Олежка? — Н-нет...

— Вот видишь. А ты отстрелялся. Честь и хвала. Тебе все обязаны. И еще тебе скажу: слышал лично приказ командира собственными ушами, Валерьянову сказано было — писать представление на тебя, на старшего лейтенанта... Точно. — Точно! — вновь подтвердил Борис Гущин. Полтора года назад появился он на линкоре. Был на Балтике помощником командира эсминца, капитан-лейтенантом, и там же на Балтике был судом чести разжалован до старшего лейтенанта. За что — не говорил, и даже в каюте № 61 его ни о чем не спрашивали, но догадывались, что постигла его кара, им не заслуженная, потому что сам Милютин не хотел замечать то, что знали и видели все: большую часть служебного времени старший лейтенант Борис Гущин, командир 7-й батареи, проводит на койке, скрытой портьерою, громит оттуда всех и вся. Глуховатый басок его вещал, как из гроба, да и сам Гущин гробом называл два кубических метра каюты, в которых обитало его тело. Он мог молчать часами, сутками, предохранительный колпачок зенитного снаряда, повисший на цепочке, служил ему пепельницей, и когда о металл постукивала пластмасса мундштука, Олег и Степан имели право спросить о чем-либо товарища.

— Стыдно все-таки... — не сдавался Олег. Стыд был и в том, что сознавал он: смирился уже, но хочет подлость свою облагородить признанием, поддержкой...

Одним прыжком одолел Гущин расстояние от койки до стола. Пальцы его сомкнулись на горле Манцева.

— Замолчи!.. — прошипел он. — Замолчи, недоносок!.. Ты слышишь меня? — Он ослабил пальцы, и Олег промычал, что да, слышит. — Запомни: на основании сообщенных тебе данных о цели, о направлении и скорости ветра, о температуре и плотности воздуха ты рассчитал по таблицам исходные установки прицела и целика. Пристрелочный залп лег левее на восемь тысячных дистанции, потому что в сообщенных тебе данных были ошибки измерения, потому что линкор мог рыскнуть в момент залпа, потому что ветер мог измениться, потому что... Десятки, "потому что", десятки причин, повлиявших на точность пристрелки при такой несовершенной схеме управления огнем, как наша, линкоровская, установленная в 1931 году. Такой вынос по целику считается "отличным"... Далее ты ввел корректуры, дал еще один залп и в строгом соответствии с правилами стрельбы скомандовал пристрелочный уступ... Понял?

— Понял, — прохрипел Олег, растирая шею... А Борис Гущин поспешил убраться в свой гроб. Чиркнула спичка, колыхнулась портьера, Борис курил.

— Не совсем понял, — донеслось до Манцева. — Ты отличный артиллерист. Многих я знаю из нашей братии, из тех, кто в считанные секунды обязан самостоятельно принимать ответственные решения. И никто из них, поверь мне, в предстрельбовом мандраже не смог бы рассчитать границы, в которых можно произвольно менять исходные данные. Да еще когда рядом смышленый комдив, сам артиллерист от бога... Ты как футболист, который целится мячом в штангу, чтоб уж от штанги мяч влетел в ворота... Искусство высшей пробы. Вот это ты должен понимать! И точка! Еще раз услышу от тебя о выносе и пристрелке — несдобровать!

Миротворца Векшина такая речь могла только обрадовать.

— Истинная правда, Олежка, истинная... Садись, пиши отчет — во славу каюты, во славу эскадры...

* * *

В бухте Лазаревской на борт линкора прибыл адмирал Немченко. Команду для встречи не выстраивали — таков был приказ его. На нижней площадке парадного трапа фалрепные (четыре офицера — ладные, красивые, высокие) выхватили адмирала из подошедшего катера, невесомой пушинкой подняли и перенесли. Немченко побрыкал ногами в воздухе, обосновался на трапе и бодро поднялся на ют. Потом принял рапорт. И сразу направился к мостику. Сигнальщики подняли флажные сочетания, означавшие "эскадре следовать в Севастополь" .

Потекли мероприятия по плану боевой подготовки, Корабли показывали товар лицом: умело перестраивались по сигналам флагмана, отражали атаки катеров и самолетов-торпедоносцев, линкор "Новороссийск" продемонстрировал номер циркового свойства, первым же залпом поразив пикирующую мишень. Все на эскадре получалось легко, грамотно. Штабы (штаб эскадры вернулся на линкор) тихо радовались. Ужины в адмиральском салоне переходили незаметно в приятнейшие вечера воспоминаний. Начальник штаба эскадры круто изменил свое мнение о линкоре, назвав его самым опрятным и чистым кораблем флота.

Наконец прекрасно поработавшая и подуставшая эскадра вошла в базу. На линкоре еще не завели швартов на кормовую бочку, вахтенный офицер еще не перебрался с ходового мостика на ют, а по трансляции дали: "Офицеры приглашаются в кают-компанию".

В рабочих кителях, на ногах тапочки (под столами не видно!), офицеры сели уплотненно: никогда еще так много адмиралов не вмещала линкоровская кают-компания. Командующий флотом сидел во главе стола, на месте Милютина, справа от него — Немченко, слева — командующий эскадрой. Главный инспектор не спрашивал и не переспрашивал, он слушал. Командующие — флотом и эскадрой — пожурили бригаду крейсеров за неверную оценку действий "синих", нашли кое-какие огрехи в организации связи на переходе.

Линкоровские офицеры пользовались совершенно исключительной привилегией: их приглашали на разборы общефлотских учений, чего не удостаивались офицеры никакого другого флота, и повелось это со времен, которых никто уже и не помнил. Да и оба штаба понимали, что в условиях скученной и закрытой стоянки эскадры нет лучшего способа пресечь все слухи, как официально и открыто поведать правду офицерам линейного корабля, а уж как разносить и размножать эту правду — пусть решают сами офицеры, воспитанники Милютина.

Немченко говорил недолго и убийственно спокойно. Сказал, что боеспособность эскадры — на уровне бумажных корабликов, плавающих в дырявом корыте. Так, во время условного ведения огня главным калибром под стволами орудий бегают матросы аварийных партий, хотя в настоящем бою их сбросило бы давно за борт. Пожары, имитируемые на кораблях поджогом соляра в бочках, можно потушить плевком. Шланги подключаются к пожарной магистрали наобум, без учета состояния магистрали в данный момент. Пробоины, заданные вводными, не заделываются, борьба за живучесть корабля превратилась в курс никому не нужных лекций...

Употреблял Немченко слова, произносимые на всех флотских совещаниях, и все же сейчас они резали ухо корявостью своей, неуместностью, и "пластырь", "пробоина", "ствол" звучали как "соха", "борона" и "хомут".

Офицеры линкора — островок блекло-синих кителей, омываемый голубым шелком и белой шерстью кителей начальства, — старались не смотреть на командующего, они с удовольствием исчезли бы, на худой конец заткнули бы уши. Знали и понимали, что такой кнутик, как Немченко, нужен флотам всегда — подгонять, бичевать нерадивых. Но зачем при них, офицерах? Чего только не слышали здесь, на разборах, но такой жесткой оценки эскадра еще ни разу не получала, и так безжалостно никто еще не обвинял командующего во всех военно-морских грехах. Может, что-нибудь личное? Не похоже: из одного выпуска, и не здравый адмиральский смысл мирит цапавшихся в училище курсантов, а молчание тех одноклассников, что на дне морском лежат. Видимо, дела на флоте и впрямь плохи, если один адмирал осмеливается хлестать другого не в уединении кабинета, а при лейтенантах. Это уже опасно для них, для офицеров линкора: начальник штаба эскадры, с легкостью арестовывавший на 10, 15 и 20 суток, и так едва удерживается в границах военно-морской брани, а послушает Немченко — так перейдет на портовый жаргон.

— Детишки в саду играют в войну повсамделишнее... — заключил Немченко.

Все, что говорил он, было столь очевидно, что даже в мыслях никто не мог возразить ему. Да, правильно, все правильно, и детишки в саду — тоже правильно.

Нельзя возразить было еще и потому, что с осени прошлого года офицеры эскадры втихую и открыто, громко в каютах и вполголоса на палубах говорили о вымученности одиночных и частных боевых учений, кляли их однообразность, виня во всем то засилье документации, то "старичков" — матросов и старшин трех подряд годов призыва, демобилизация которых была задержана приказом министра.

Полагалось — по традиции — покаянное выступление кого-либо из командующих. Но они молчали. И тогда Немченко сказал, что примерно такая же ситуация в боевой подготовке всех флотов ВМФ, а приказ министра. обобщающий результаты инспекции, появится не скоро, очень не скоро, поскольку вся боевая подготовка флотов претерпит изменения. Военно-морские силы вступают в новый этап строительства, программа же его разработана вчерне. Нельзя поэтому сломя голову бросаться на исправление недостатков. Надо думать и думать. Тем и кончился разбор.

Каюта № 61 — по правому борту, под казематом 3-го орудия 5-й батареи. В ней три обжитые койки и одна резервная, два спаренных шкафчика для "шмуток", умывальник с зеркалом, письменный стол, два стула, книжная полка.

"Думать!" — приказал адмирал, и 61-я каюта набилась артиллеристами. Говорили тихо, чтоб не услышали матросы наверху, подавленно молчали. Что-то на эскадре происходит неладное — с этого начали, этим и кончили. Что-то такое стряслось года полтора-два назад, корабли живут как-то ненормально. И "старичков" нельзя винить, хотя они и первыми отлынивают от службы. Да и как не сачковать им, если многие из них восьмой год трубят? Но и матросы-то второго и третьего годов службы все сонные какие-то, вялые, и уговоры на них не действуют, и наказания. Как жить, как служить дальше? Не зря каюту № 61 зовут приветливой. Хозяева потеснились, всем нашлось место, Борис Гущин уступил свою койку, сам забрался на верхнюю резервную, сидел по-восточному поджав ноги.

— Как служили, — сказал он, — так и будем служить. Стыдно, ребята. Не служба у нас на линкоре, а санаторий. Вы бы посмотрели да послушали, что на новых крейсерах. На вахте стоял однажды и подсчитал: на "Нахимове" за три часа одиннадцать раз объявляли боевую тревогу, обязанности по расписаниям отрабатывали. В бинокль смотрю и вижу: офицеры по верхней палубе бегают, нерадивых выискивают... Нет, тут думать нечего. Адмиралы в чем-то напортачили, палку перегнули, охоту к службе отбили. Адмиралы...

Степенный, основательный, грузный Степан Векшин оборвал Гущина, возводить хулу на адмиралов не позволил. Сказал примирительно, что адмиралов неправильно понимают, руководящие документы штаба огрубляют действительность, дают искаженное представление о благородных намерениях начальства...

— Правда, Олежка? — обратился он за помощью к Манцеву.

Лучше бы не обращался... Обмывка новой шинели — это заметили многие офицеры — сбила с Манцева гонор, полинял командир 5-й батареи, военно-морские анекдоты из него уже не хлещут. Но, к удивлению многих, вспомнил он былое и оживился.

— А как же, еще как огрубляют и искажают... Вот в позапрошлом году был в Питере случай, в цирке... Укротительница львов представление давала... И приперлись в цирк два матроса с "Чапаева", с пьяных глаз не сообразили что к чему, сняли ремни и бросились к укротительнице, спасать ее от хищников, загрызть, мол, хотели они ее. Ну, скрутили матросиков, на губу, скандал — все-таки общественное место, дело дошло до командира Ленинградской военно-морской базы. Тот и врезал матросикам по двадцать суток ареста с содержанием на гарнизонной гауптвахте. И такую формулировочку: "За пьянку в городе и драку со львами".

Офицеры шумно расходились. Нет, не зря приходили они в эту каюту, военно-морской мудростью пропитана она. "Драка со львами" — это не намек, это прямое указание: сиди тихо, не обсуждай приказы командования.

* * *

Прошло несколько дней, улеглись волнения, и в какой-то день апреля Олег понял, что не такой уж он плохой человек, на линкоре ведь все признают его хорошим. Лейтенанту Манцеву старпом разрешил готовиться к экзаменам на право самостоятельного несения ходовой вахты, а это значит, что он уже "зрелый, опытный" офицер. В штаб пошло представление, третья звездочка скоро появится на погонах. В каюту к нему стал захаживать замполит дивизиона, старший лейтенант Колюшиин, рассказывал о себе, о линкоре, на котором начал служить матросом в предвоенное время.

И пришла уверенность, что ему, Олегу Манцеву, кое-что разрешено сверх разрешенного. И не в том дело, что Милютин или Байков станут чаще увольнять его на берег. Нет. Лейтенант, за стрельбу получивший благодарность командующего флотом, не просто лейтенант и управляющий огнем, не только командир батареи. Над ним простерлось адмиральское благословение. К его словам теперь отнесутся со вниманием, на него ныне не цыкнешь, как на салажонка. Юрии Иванович Милютин такому лейтенанту не воткнет походя пять суток ареста при каюте.

В таком вот размягченном состоянии и дал Олег Манцев 10 апреля опрометчивое обещание стать командиром лучшего подразделения на корабле.

В этот день его вызвали в боевую рубку, к заместителю командира корабля по политчасти капитану 2 ранга Лукьянову. Олег Манцев ужом выскользнул из КДП, скатился по трапам вниз, вошел в полусумрак и духоту боевой рубки.

Придав себе положение "смирно", Лукьянов с легким раздражением сказал, что он недоволен командиром батареи, которая имеет все возможности стать передовым подразделением не только в боевой части. Она обязана быть примером всему линкору. Командир батареи — грамотный специалист и достаточно опытный офицер, что подтверждено последней стрельбой. Личный состав батареи по уровню грамотности превосходит всех, у некоторых матросов есть даже 9 классов образования, батарея сделала определенные сдвиги в боевой подготовке, подчеркнул замполит, но резервы еще не исчерпаны, дисциплина же хромает.

Лукьянов говорил тусклым, ровным голосом. Первые месяцы службы Манцев старался избегать замполита, уклонялся от надоедливых проповедей. Но понял вскоре, поразмыслив, что сухость Лукьянова, чрезвычайно упрощая отношения ("Я капитан 2 ранга, ты лейтенант, изволь подчиняться!.."), делает встречи с ним полезными. Надо только говорить с замполитом на его языке.

Колюшин стоял тут же, справа от Лукьянова, в изжеванном кителе, моргал рыжими ресницами, делал страшные глаза, призывая к железному повиновению. И Валерьянов здесь, и комсорг линкора, и командир невдалеке, на ходовом мостике. Все ожидают от Манцева точного и ясного ответа.

— Товарищ капитан 2 ранга! Даю слово офицера и комсомольца, что ко Дню флота 5-я батарея станет лучшим подразделением корабля!

Капитан 2 ранга Лукьянов протянул ему руку. Олег пожал ее.

Все видели, все слышали. И командир слышал. При выходе из рубки Манцев едва не столкнулся с ним. Веселенькое любопытство было в глазах командира линкора, и в любопытстве сквозило уважение к безумному порыву недотепы, и то, что он, Манцев — недотепа, это тоже прочитал Олег в его взгляде.

Именно этот взгляд побудил Олега Манцева дать клятву самому себе: батарея станет лучшей! И пусть на корабле есть офицеры, прославленные газетами и уважаемые матросами. Пусть! Лучшим подразделением линкора будет не дальномерная команда, не котельная группа, не 4-я башня, а 5-я батарея! Она и только она!

Два праздника прошли (23 февраля и 1 Мая), а капитан-лейтенанту Болдыреву Всеволоду Всеволодовичу очередное воинское звание — капитан 3 ранга — так и не было присвоено.

Могла произойти обычная канцелярская путаница. Могли затеряться документы на присвоение. Штаб флота мог попридержать их. чтоб к выгоде своей улучшить или ухудшить какие-нибудь цифры в отчетах.

Но могло случиться и худшее. Капитан 3 ранга — это уже старший офицерский состав. В Москве изучают его прошлое, в котором он, нынешний, выражается. И в прошлое не запрещено вклеивать страницы — как свеженаписанные, так и вроде бы затерявшиеся.

Он вспомнил свою жизнь, анкетную и неанкетную, корабельную и некорабельную, год за годом. Отец, командированный в Среднюю Азию на строительство канала, умер от укуса фаланги, во вредителях не значился, в передовиках не числился. Неуемный темперамент матери бросал ее от одного краскома к другому, пока бабка не забрала внука, отторгнув его от запахов конюшни, от папиросного смрада в комнатах женсовета.

Стоп. Старуха — то ли бестужевка, то ли смолянка --знала французский язык, до последних дней своих боготворила тщедушного старичка, похожего на оперного мсье Трике. Умерла старуха, сгинул и мсье, остался французский язык. Старуха — это от детских впечатлений, взрослым уже, курсантом, Всеволод бабку вспоминал иной — красивой, язвительной женщиной, умеющей жить хорошо, с хохотом. А всего-то — прачка (так уж сложилась судьба), и особое, ей одной понятное наслаждение доставляла карикатура из дореволюционного "Сатирикона", кажется. Бабка надрывалась от смеха, рассматривая двух прачек над корытами с мыльной пеной, пояснение внизу: "Вот стану графиней, буду стирать только на себя!" От злобы на туркменский канал, от ненависти к невестке и обучила она внука языку. И судьба подшутила: в первой анкете Всеволод постеснялся заявить о знании чужого языка, чужой культуры, а там уж, когда анкеты заполнялись по три-четыре в год, противоречить первой было нельзя. Так уж вообще складывалось, что говорить и писать правду о себе, о родителях не представлялось нужным, стало необязательным. Отец? Погиб на строительстве. (Укус фаланги на фоне грандиозных катаклизмов эпохи выглядел бы издевательством). Мать? Умерла от болезни. (Заражение крови от самодельного аборта к добродетелям не отнесешь). Бабка? Инфаркт. (Тогда писали: "разрыв сердца").

До войны все гладко, после нее тоже. Моторист-рулевой на катере, Сталинград, светлые — от пожаров — ночи и дымные дни, медаль, ордена, ранения — бумажечка к бумажечке подшита в личном деле, печати, штампы, подписи, даты. Баку, зачисление в училище, старшина роты — полная ясность, номера и даты приказов подогнаны друг к другу без люфта, как снаряд к нарезам ствола, ни один день его жизни не выпал из поля зрения штабов. И ни одного словечка вредящего — ни в разговорах с однокашниками, ни на собраниях. Не зазывал и не подвывал на разных там массовых мероприятиях, речи только по существу, по делу. В 1947 году — выпуск. Бакинский период жизни можно считать благополучно завершенным. Женщины? И тут полный ажур. Знакомился с теми, кто не испытывал желания показываться на танцульках в училище. Правда, случился один малоприятный эпизод. Девчонку по рекомендации райкома послали обслуживать свиту Багирова. Она рассказывала страшные вещи, пришлось потихоньку отвалить, позабыть девочку, а как хороша была, какая чистота, как страдалось от этой чистоты, потому что не верилось, что может такая голубизна существовать незаплеванной... С той свитой покончено, в центральных газетах еще нет, но уже всполошились многие, бегают по кораблю с "Бакинским рабочим". Ни разу в Баку с той поры не приезжал, адреса своего никому не давал. С лупой рассматривай каждый дециметр бакинских мостовых — все следы его давно затерты. Училищная характеристика — лучше не придумаешь. "Обладает отчетливо выраженными командными качествами..." И ночь помнится, святая для него бакинская ночь.

Все началось в день, который никак не мог предвещать каких-либо изменений или превращений: 1 Мая, праздник из праздников, солнце и зелень юга, уволили после обеда, старший курс в том году на парад не ходил. Все свои, из одного класса. Завидные женихи, последний курс, шли нарасхват, и Женя Боровицын предложил праздник встретить в семье хорошо знакомой девушки, отличной девушки из прекрасной семьи. Папа — механик на промыслах, мама — просто мама, дочь — на первом курсе института, у дочери — подруги, полный комплект. Скромная семья — это сразу выставил условием Женя Боровицын, всех за собой ведя на базар. На скудные курсантские деньги купили мяса для шурпы и бозбаша, долму и мутанджан, оплетенную бутыль с вином несли по очереди, выбирали переулки, в переулках — дворы, чтоб к дому механика подойти, не встретив патрулей. От палашей на левом боку, от темноты в арочных переходах, от игры в таинственность представлялось: мушкетеры с их клятвами, готовящийся набег на охраняемый кардиналом монастырь, женщины, заточенные в нем, ждущие мужчин-избавителей... Монастырь оказался обычным бакинским домом, каких полно в пригородах. Пришли, ввалились, познакомились. Женя Боровицын сильно преувеличивал количество глав романа, закрученного им с дочерью механика, там — после пролога — зияла брешь, которую спешно стали заполнять его друзья. Усердствовал и он, Всеволод Болдырев, уж очень хороша была маленькая хозяйка доброго дома, напоминавшая ему ту, которую не забыл еще. А потом стал передавать другим завоеванные рубежи, он уже тогда был мудрым, уже тогда понимал, что мужская ревность много долговечнее женской. Да и подружки мало чем уступали дочке механика, благоразумно удалившегося. Шашлыки жарились на веранде, нависающей над двориком, где галдели дети, гоняя мяч. Было весело, было много стихов, много музыки, патефонной и пианинной, тревожившей Всеволода. В Баку он часто вспоминал умершую перед войной бабку: если бы у прачки не отобрали пианино, то внук играл бы на нем. Все училищные годы прожил он не в кубрике, а в старшинской комнате, недостаток шумов, в каких-то пределах организму необходимых, возмещался радиопередачами да пластинками. Шопен полюбился, Скрябин, и привычка образовалась — в одиночестве слушать наплывы звуков.

Ранняя ночь была уже во дворе, Всеволод выбрался на веранду покурить, да и сверху откуда-то лилась музыка, профессионально и чисто исполнялась какая-то пьеса Чайковского. Всеволод затаился, чтоб не нарушать собственного одиночества, и — с веранды — увидел в кухне мать механиковой дочки, женщину, которую все они видели не раз в этот вечер, но так и не заметили, настолько была она бесшумна, немногословна н бесплотна. Войдя в кухню, она села. опустив на фартук отяжелевшие от забот руки. Залежи, целые горы немытой посуды ждали ее. Но она сидела и думала. До нее доносилось .то, от чего отключился Всеволод, она слышала шорох павлиньих хвостов, завидные бакинские женихи острили, верещали стихами Блока н Есенина, музицировали, впадали в глубокомысленность, будто окутываясь плащом, или выряжались в простецкие одежонки, подавая себя надежными и свойскими парнями. Она услышала что-то забавное в комнате, усмехнулась, недобро усмехнулась, улыбка осталась на губах, снисходительная, сожалеющая. Эта женщина — начинал понимать Всеволод — как-то по-своему видела все происходящее в доме. Шестеро парней домогались ее дочери, кто-то из них всерьез, кто-то — тренировки ради, совершенствуя способы домогательства. Дочь сделает выбор, дочь может ошибиться, мать ошибки сделать права не имеет, и мать голенькими видела женишков этих, с отрубленными хвостами, без виршей, без поз, она оценивала их применительно не к себе, возможной теще, не к характеру дочери даже, а исходя из потребностей плода, что взбухнет в чреве дочери, вокруг которой и вьются эти шестеро парней в матросских брюках и форменках, около которой трется, возможно, и тот, чье семя вцепится в почву. Что даст этот, самый удачливый, ребенку? Каким голосом запищит дите, из тьмы тысячелетий вырываясь на свет сегодняшнего дня? Каким шагом пойдет оно по земле? Будет ли у него в достатке пища. когда в соске не станет молока? Не будут ли ветром продуваться стены, огораживающие ребенка от безумства непогод? Огонь в жилище засветится или нет? Мужская рука поможет младенцу? Вот о чем думала женщина, вот так рассуждала она, оскорбительно для Всеволода. Он становился всего лишь существом иного пола. Возможным отцом будущего ребенка, не более и не менее. А Блок. Шопен, внешность надменного британца, кортик, что придет на смену палашу, — это не то, из чего шьются пеленки, это каемочка на них.

Подавленный и униженный, пробрался он в прихожую за палашом и мичманкой, не простился, ушел. и спасением от оскорбляющей наготы всего сущего — в него впилась догадка: так есть. так было и так будет! Из века в век плодоносит человеческое древо, и все страсти человеческие произросли из примитивнейшего стремления пить, есть, группироваться в семьи — со все большими удобствами. Людям надо просто жить — из века в век, изо дня в день, и люди так живут, потому что какая-то часть их, меньшая, но лучшая, готова своей жизнью пожертвовать ради таких вот матерей и дочек. Он — мужчина, воин, и чем горше служба, тем счастливее удел мирно живущих граждан... Воин! Мужчина! Офицер!

Слова эти, не раз им повторяемые, помогали служить — честно, грамотно, верно. На линкоре что две звездочки на погонах, что две лычки — служи и служи, поблажек никому. Да еще помощник командира, который его сразу почему-то невзлюбил, а помощник — это расписание вахт и дежурств. "Четыре через четыре!" — определил помощник, и Всеволод ногами своими мог подтвердить свирепость этой формулы: четырехчасовые вахты он отстаивал после четырехчасового отдыха, заполненного бодрствованием, той же службой. И так пять месяцев подряд. Но ни во взгляде Всеволода, ни в походке затравленности не чувствовалось, он проверял себя не перед зеркалом, а способностью безропотно тянуть лямку. Он даже помощника оправдывал: из семидесяти офицеров линкора лишь четверть могла нести вахту на якоре, а на ходу и того меньше, — невелик выбор! И помощник сам — затравленный, в личном деле его, говорят, пометка: выше помощников командиров кораблей 1-го ранга не продвигать! Бедняга погорел еще в военную пору, гонял транспорты из Сан-Франциско во Владивосток, неделями мотался по западному побережью США и где-то что-то совершил; намекали на некоторый американизм в поведении, не отразившийся, правда, на чистоте сине-белого флага. Совершил — а мог и не совершать; вот она, офицерская судьба, вот она, еще одна расплата. Но опять же мог помощник заградительную, пометочку в личном деле зачеркнуть, была у него такая возможность, испытанная дедовским способом — прикосновением брюха к ковру в одном из кабинетов столицы, и возможность эту помощник отверг. Как-то на вахте Болдырев подумал: а что было бы с ним, не оттолкни он в Баку ту льнущую к нему девочку?..

"На тяготы службы не реагирует, в обращении со старшими достоинства не теряет", — такую фразу вписали в его характеристику. Пошел на курсы, окончил, вновь линкор, командование дивизионом. Книги на французском языке — в сейфе, ключ от него постоянно в кармане, вестовой найден идеальный, сплошная таежная дурь, а фамилия — Матушкин — позволяет опускать бранные словечки, они заменены упоминанием вестового.

Нет, к прошлому не придерешься — к такому выводу приходил капитан-лейтенант Болдырев. И обрывал мысли, потому что не хотел думать о настоящем, хотя оно-то, настоящее, никак не могло попасть в личное дело. Как не попала та бакинская ночь, когда поклялся он служить верно, честно и самоотверженно.

Однажды его пробудил сон, сон светлый, потому что в нем было будущее, созданное прошлым, погоны с двумя просветами, папироса, которую только он один, командир корабля, может курить на ходовом мостике... А открыл глаза — все та же каюта, все тот же проклятый вопрос: как жить дальше? Не служить, а — жить?

И не раз его будили такие сны. Не зажигая лампы, он одевался. Пробирался к грот-мачте, переступая через спавших на верхней палубе. Поднимался на мостик, откуда виделись огни упрятанных в бухте кораблей. Два светильника вырывали ют из тьмы, выставляя напоказ, на просмотр плавно закругленный конус кормы, флагшток, стволы орудий 4-й башни, вахтенного офицера, мухой ползавшего по восковой желтизне надраенной палубы.

Этот металлический остров длиною в 186 метров и водоизмещением 30 тысяч тонн был заложен в июне 1909 года, спущен на воду в июне 1911 года, сменил название, вернулся к тому, каким его нарекли, жил, дышал, стрелял, нападал и убегал, сжигал в себе соляр, мазут, порох, прокачивал через себя воду, воздух, механизмами и отлаженной службой пожирая людей, выпрямляя и калеча их судьбы.

Но не этот корабль ломал его судьбу. А то, что лежало в сейфе и было пострашнее книг на французском языке: канцелярская папка с перепискою банно-прачечного треста города Симферополя, случайно попавшая в руки Всеволода Болдырева.

"Случайно ли?" — думал он, стоя на мостике грот-мачты.

Возвращался в каюту, открывал в темноте сейф. нащупывал папку. Уже дважды он пытался бросить ее за борт, утопить, чтоб на дне Северной бухты лежала мина, подведенная под все существование его. Чтоб забылось то, что в папке.

Сейф, куда Болдырев заточил папку, закрывался. Болдырев ложился на койку и засыпал.

11

Переодеваясь к увольнению на берег, Олег всякий раз говорил каюте: — Иду бросаться под танк!

Ночи он проводил на Воронцовой горе, в сухой баньке, куда студентка Соня нанесла подушек из родительского дома. При ветре крышу баньки царапали ветки яблонь. Дверь так скрипела, что могла разбудить родителей. Олег пролезал в окошко и продергивал через него Соню. Она засыпала, а он до утра слушал шелест ветвей, отзванивание склянок в Южной бухте и еле еле слышное шевеление существа, называемого эскадрон. Она была внизу, в Южной бухте, она была за горой, и Северной бухте, она была всюду, и в Соне тоже, в этой курносой и картавящей женщине, полюбившей Олега внезапно и на веки вечные. Все забылось — и шинель, и стыд за стрельбу номер тринадцать, и глупое, невыполнимое обещание сделать батарею лучшей. Все свершится само собою, как эта любовь, как эта банька! Жизнь прекрасна и удивительна! В июле ко Дню ВМФ придет приказ о старшем лейтенанте, он умный, смелый, находчивый, поэтому что-то произойдет еще — и осенью направят его на новый эсминец, помощником, и кто мог подумать, что так великолепно пойдет служба у курсанта Манцева!

Ни вдоха, ни выдоха рядом. Соня спала беззвучно и в момент, когда луна скрылась и оконце стало темным, Олег вдруг оглох и в него вошло чувство времени — застывшей секундой абсолютной тишины, мимо которой промчались куда-то вперед город, линкор, друзья его, оставшиеся живыми после того, как он умер в кромешной тишине и темноте. Это было странно, дико, как если бы на корабле дали ход и нос его стал рассекать волны, а корма продолжала бы держаться за бочку. Олег вскрикнул, стал в испуге целовать Соню, а Соня хрипло сказала, что устала.

Как-то они ужинали в "Приморском", Олег сидел затылком ко входу и вынужден был оглянуться, потому что очень изменилось лицо Сони.

Старший лейтенант, с тральщиков несомненно, физиономия обветренная, походка медвежья... Издали улыбнулся Соне, невнятно и бегло, по Олегу мазнул неразличимым взглядом, подсел к кому-то, чтоб спрятаться за спинами.

Все было написано на честном и страдающем челе Сони. Она сказала плача, что всегда любила только его; Олега, а что было прошлой осенью, так это было прошлой осенью.

— И я тебя люблю, — ласково успокоил ее Олег и добавил, модное словечко: — В таком разрезе.

Он был слишком молод, чтоб ценить такие признания, и Соню забыл до того еще, как простился с нею утром. Уже цвели яблони, несколько шагов — и баньки не видать, Олег перемахнул через забор, отсалютовал танку на постаменте — первому танку, ворвавшемуся в Севастополь, — и невесело подумал: "Того бы, с тральщиков, посадить в танк... Или вместо танка..."

В тех же невеселых думах ожидал он барказ на Угольной пристани. Линкор был рядом, в нескольких кабельтовых, покоился в воде непотопляемым утюгом. Однотипный ему утюг в Кронштадте прозвали "вокзалом" — за трансляцию неимоверной мощности. Про этот же говорили просто: "служу под кривой трубой", имея в виду скошенную первую трубу, след модернизации.

Так что же такое придумать, чтоб батарея вырвалась в передовые?

Манцев еще не вошел в каюту, а старшина батареи мичман Пилипчук доложил: уволенные вчера на берег матросы задержаны комендатурой, комдив приказал разобраться и наказать.

— Три наряда им объявишь вечером... От моего имени.

Можно бы размотать всю катушку, тридцать суток без берега дать. Но нет нужды. И не будет эффекта. На эскадре введено правило: увольнение — мера поощрения. Не уверен в матросе — имеешь право не увольнять его. И этим, побывавшим в комендатуре, что выговор, что замечание, что пять суток ареста, что месяц без берега — все едино, до конца года их фамилии в журнал увольнений не попадут.

Вот и выходи в передовые с такими матросами. Вот и мечтай о помощнике командира на новом эсминце. Так что ж тут придумать?

* * *

Три тысячи топоров стучали на Дону, три тысячи плотников, согнанных указом императрицы, заново строили верфи и восстанавливали старые, петровские. В Таврове, Хоперске и Новопавловске рождалась эскадра, и великая нужда заставила Адмиралтейств-коллегию уменьшать осадку кораблей, дабы смогли они по мелководью Дона прорваться к морю.

В лето 1770 года корабли потянулись к югу. Жара вытапливала смолу, чадило прогорклой солониной, пахло пенькой. Слабому течению помогали веслами, иногда налетал ветер, тогда хлопали неумело поставленные паруса. Спешили: Балтийская эскадра уже вошла в Средиземное море, война за Крым была в разгаре. Торопились: линьками обдирали спины ленивых и недовольных. У крепости святого Дмитрия Ростовского кончился волок по обмелевшему Дону, начиналось плавание по большой воде. Морские служители — так называли тогда матросов — перекрестились, поставили орудия на боты и прамы. И — дальше, вперед, к Азову! Туда, где погибли много лет назад петровские корабли.

Голландско-немецкие ругательства уже теснились русской бранью, Россия прорывалась к Черному морю, к Проливам, нарушая европейские равновесия и согласия, делая освоенные земли исконно русскими, и для утверждения власти нужны были только русские люди, русские слова, русские мысли, и лучшие моряки POCCИИ захудалыми родами происходили из краев, где нет ни сосен, прямизной похожих на фоки, ни вод, уходящих за горизонт.

Свершилось! Поднятием флага на "Хотине" была создана эскадра, впоследствии ставшая черноморской, и произошло это в мае 1771 года, и поднял флаг тот, кто вывел Донскую флотилию на морской простор, — вице-адмирал Сенявин Алексей Наумович, первый командующий эскадрой. А где эскадра — там и флот, и первым командующим его стал вице-адмирал Клокачев, самым первым командующим. Последнего не будет!

Сын коллежского регистратора Федор Ушаков, угрюмый человек, отказавшийся от придворной карьеры, моряк скрытный и наблюдательный, всматривался в морских служителей, виденных им в детстве на пашнях без матросской робы, и с радостью находил, что морскому делу научить их можно. Было что-то в укладе характера, в строе жизни тамбовских, олонецких, тверских и воронежских мужиков, что приспосабливало их к морю. "С такими людьми можно не только за свои берега быть спокойным, но и неприятельским берегам беспокойство учинить..." Они лихо лазали по вантам, шили паруса, управляли ими, крепили снасти. Самым трудным оказалось: как отучить их от "мира", от привычки сообща делать все? Внушениями, розгами, кулаками в харю (дворянский сын Федор Ушаков дубиною согревал холодных к учению), мытьем и катаньем, но приручили матроса быть на местах, отведенных ему корабельным расписанием. У орудий, у мачт, в погребах навесили "билеты" с фамилиями морских служителей и проверяли, здесь ли служители. Сотни шкур было спущено, пока не привили начала индивидуальности. Зато в Крымскую войну при обороне Севастополя, как и во всех последующих войнах, матрос, пересаженный в окоп, менее солдата подвержен был панике и позывам к бегству.

Необыкновенная по живучести эскадра. Ее уничтожали и запрещали договорами, с ее кораблей высаживались десанты по всему Средиземноморью, корабли ее бесславно ржавели в Бизерте и героически шли на дно Новороссийской бухты. Берег напирал на нее, окатывая революциями, махновщиной, разрухой, горячкою строительств, эскадра жила — и ничто береговое не было ей чуждо...

Такой представилась Долгушину эскадра, когда где-то за Воронежем показался Дон, излучина его, и серая лента реки поплыла под крылом самолета. Он прильнул к окну, смотрел: да, вот здесь и было положено начало тому, чему он отныне служить будет, отсюда мужики пошли на заброшенные петровские верфи, здесь сто восемьдесят два года назад плыли по Дону корабли и жара стояла такая, что смола вытапливалась из пазов.

А как отказывался, как возражал, не желая служить!.. После академии вызвали в Главное Политуправление, предложили: начальник политотдела эскадры Черноморского флота. Нет, нет и нет, отказывался он. Он катерник, он окончил войну командиром дивизиона, после ранения перевелся в штаб, — это вам понятно? Да, он был заместителем начальника политотдела бригады, по это же — катера! Он же катерник! И сейчас, получив диплом, окончив военно-политическую академию, он все равно остается катерником, он и на катера назначен уже, начальником политотдела бригады ТКА, вся служба его прошла на торпедных катерах — так зачем ему политотдел эскадры, где крейсера и линкоры?

Ему возражали — веско, убедительно. Ну и что — крейсера и линкоры? Зато у него свежие силы, свежий взгляд. Да, у него нет опыта. Но нет у него и груза прошлого.

Уговорили. Согласился. И рад был теперь, когда под крылом самолета петляла река и плыла земля.

Великое и сладкое чувство причастности к земле, по которой ступали сапоги и лапти дедов!.. И благодарность судьбе, скрепившей твою жизнь с жизнью страны, флота, и давно надо было бы прийти этому чувству благодарности, да где уж на войне расслабляться в эмоциях, что-то сопоставлять, вымерять и определять. И пришло оно, и понял он тогда назначение свое человеческое: он, человек, коммунист, капитан 1 ранга Долгушин Иван Данилович, живет для тех, кто потомками олонецких и тверских мужиков прибыл служить на эскадру.

Он любил их за преданность Олонцу, Калуге, Орлу, Ржеву. Их было тысячи человек — на кораблях эскадры, они служили с охоткою, они оживляли металлические коробки, начиненные оружием и механизмами, они гордились бескозырками с золотым тиснением "Черноморский флот" на развевающихся ленточках, они согласны были в любую секунду прервать сон, еду, мысли, жизнь, чтобы выполнить сигнал или команду. За последние три года политотдел зафиксировал только один (один) случай намеренного, продуманного отказа от службы, но и в этой дикости обвинили не матроса, а офицеров, его начальников.

Но этой людской массе, привязанной к рукояткам, педалям, кнопкам, штурвалам и маховикам, требовался отдых. Тому же самоотверженно служившему матросу хотелось того, чего устав открыто не предусматривал, а обходно и расплывчато сводил в понятие: увольнение на берег. (Для офицеров — съезд на берег.) Матрос, физически и психически здоровый парень, существовавший в однообразном корабельном мирке, нуждался в эмоциональной встряске, как насыщавшей его, так и опустошавшей. Он, получавший сытую норму флотского довольствия, искал то, к чему его звал полнокровный мужской организм. Да — кинотеатры, да — концерты, да — просто гуляние по южному городу, да — экскурсии, но и — женщина. В идеале мыслилось так: напутствуемый добрыми пожеланиями старшин, проверенный офицерами на все виды искушений, матрос, одетый строго по объявленной форме одежды, сходит на берег, дышит береговым воздухом совместно со знакомой девушкой (преимущественно комсомолкой), приглашает знакомую в кино, на стадион, на читательскую конференцию. Время увольнения, однако, подходит к концу, и на пути к кораблю матрос обсуждает с подругою виденный фильм отечественного производства, и после здорового сна в хорошо проветренном кубрике парень в форменке и бескозырке готов продолжать очень нелегкую (чего уж тут скрывать!) службу.

Идеальная картина! Мечта! Такой матрос, так проводящий увольнения был нужен эскадре, эскадра давила на все штабы, и штабы поощряли людей, причастных к созданию идеальной картины на страницах книг и журналов. Охочих к сотворению таких картин было достаточно, в изобилии появлялись романы и повести о флоте и моряках.

Признавался, не получая официального утверждения, и такой вариант: матрос идет к своей знакомой на дом, прихватывая бутылку сухого вина, тесно общается с нею (что с медицинской точки зрения весьма полезно) и смирнехонько возвращается на корабль. Или, пообщавшись, идет со знакомой в театр, обходя патрульную службу. Во многих отношениях этот вариант был предпочтительнее официального.

* * *

Настоящие же увольнения, никак не отражаемые повестями и романами, выглядели по-другому. Какая-то часть матросов увольнение проводила по официальным рекомендациям, еще большая часть время на берегу зря не теряла и мгновенно рассасывалась по квартирам, общежитиям или просто кустам... Но в том-то и дело, что дежурные по кораблям, дивизионам и бригадам докладывают штабам не число вернувшихся с увольнения матросов, а фамилии тех, кто задержан комендатурой, опоздал, опаздывает или неизвестно где находится. Не попадают в доклады матросы, просочившиеся сквозь все фильтры и пьяными добравшиеся до кубрика.

Тягостная картина. И Долгушин, читая по понедельникам сводки, морщился, ахал, возмущался, зная, что не один он морщится и ахает. И на других эскадрах других флотов начальники политотделов тоже раздраженно отбрасывали донесения замполитов: "Да когда ж это кончится!" Пьют матросы на берегу, если уж называть вещи своими именами. "Недостойно ведут себя в увольнении" — так пишется во флотской газете. На эскадре служат матросы 1931, 1932 и 1933 годов рождения, люди, чье детство испорчено войной. Старшины более ранних годов призыва не демобилизовываются, и "старички" эти, в привилегированном положении на корабле находящиеся, разлагающе влияют на молодых матросов. Так ли? Да, так. Прибавить к этому обычай не отдыхать без вина и без вина не затейничать. Что еще? Крым, курорт, благодатный климат, сам воздух напоен запахами массандровских вин. Наконец, алкоголь — веками испытанное средство мгновенного расслабления. И офицерская дурь, из поколения в поколение передаваемые выражения типа "штурман должен быть тщательно выбрит и слегка пьян". Не ведают храбрецы и пижоны, что с таким штурманом только в трамвае не опасно...

И еще много причин. Учебные отряды и флотские экипажи как ни скоблят новобранцев, но кожа их остается береговой, гражданской, привычки и склонности прибывающих на эскадру людей сформированы берегом, всей предшествовавшей жизнью восемнадцатилетних юношей. Винить берег? Берег, неподвластный флоту? Мутная эта проблема, рассуждал он, забрасывая сводку в сейф. Крепость. Фортификационное сооружение. В какие ворота бить тараном? Какими мортирами обстреливать?

А решать надо. Потому что без него здесь ничто не решается. Рутинные вопросы оставлены заместителю вместе с бумажными дрязгами, а все живое, конкретное, умы будоражащее, слезами омываемое и потом пахнущее — ему. Походя, со смешочками разбирался он в запутаннейших ситуациях, вынося неожиданные и всех удовлетворяющие решения, от которых, если принюхаться, так и попахивало дерзким неуважением к законам эскадры и флота. В 1770 году русские корабли (ими командовал граф Алексей Орлов) дотла сожгли турецкий флот в бухте у крепости Чесма. Ликование в России было полное. Императрица в честь победы приказала выбить медаль. Выбили: объятый пламенем флот и словечко "БЫЛ". Коротко, дерзко, великодержавно, пренебрежительно. И в самом Долгушине (он это признавал) было что-то от ухмылки этой медали. Сказывалась и профессия. Называя себя катерником, он подразумевал под этим не только непригодность свою к службе на больших кораблях, но и выработанную катерами манеру мышления, стиль действий. "Атака, ребята!.. Аппараты товсь!.. Аппараты пли!.." И стрекача в базу.

Нет, месяцами, годами биться над чем-то трудноразрешимым — это он не умел и не любил.

Надо что-то делать — такая мысль мелькала по четвергам, когда читал он сводку, скупо и выразительно рисовавшую увольнение в среду. Надо на что-то решиться — думал он по понедельникам, после многих ЧП, какими отмечалось увольнение в субботу и воскресенье. Крепость, настоящая крепость. Кому бы поручить осаду ее?

Себя оставлял как бы в стороне.

Но тут случай в Мартыновой слободе. Скандальный, позорный, отвратительный.

* * *

Произошло это в самом начале мая, на восьмом месяце службы в Севастополе, в воскресенье. Здоровье отменное, настроение прекрасное, погода чудесная. Иван Данилович Долгушин отправился в Стрелецкую бухту, в училище, к бывшему подчиненному. Он встретил его случайно месяца три назад: у бывшего подчиненного служба не пошла, капитаном 3 ранга сидел он на кафедре торпедной стрельбы, "приборчик Обри не сработал" — так выразился бывший командир звена, объясняя и чин, и скромную должность преподавателя, и некоторую ограниченность в желаниях. "Устройство, держащее торпеду на заданном курсе", — растолковал он Люсе смысл выражения, и Люся мгновенно поняла. Молодец, дочура!

Тогда, при встрече, Долгушин пригласил его к себе, но тот так и не появился на проспекте Нахимова, в доме, где полно адмиралов. Приходилось ехать самому, в штатском, с Люсей, на денек прикатившей из Симферополя, где она училась в институте.

У преподавателя засиделись, благо тому имелась дополнительная причина: повышение в звании и скорый перевод в Бакинское училище начальником кафедры. Хотя Долгушин подстроил и повышение и перевод, тому и другому он бурно порадовался. На огонек заскочил сослуживец преподавателя, тоже преподаватель, с кафедры военно-морской тактики, капитан-лейтенант, парень чрезвычайно умный, ловкий, дерзкий, умеющий работать на публику. Притворился выпившим чуть-чуть сверх меры, прикинулся долдоном, Долгушина, конечно, он знал в лицо, но, будто обознавшись, принимал его за какого-то мичмана-лаборанта, покровительственно хлопал по плечу, называл "батей", "марсофлотцем", улыбками давая Люсе понять, что все это спектакль, что он прекрасно знает, кто ее отец, но раз им, молодым, представилась возможность похохмить, так почему бы и не похохмить? Многих долдонов в форме плавсостава встречал Долгушин, но такого обаятельного и дерзкого — впервые, да он ему тем уже понравился, что расшевелил Люсю. Та ведь еще оправлялась после смерти матери в Москве, еще в себя не пришла, и вот Люся смеялась, Люся светлела... Спасибо тебе, долдон!

Ну, посмеялись, повспоминали, погрустили. Долдон укатил с Люсей на машине Долгушина, преподаватель проводил гостя до такси, Долгушин проехал немного и вышел. Постоял под небом, испытывая смирение и подавленность. Звезды, обилие звезд, неиссякаемость звезд — и жизнь будто мимо тебя несется, и звезды — как огни жизни, уходящей за горизонт. (Что только не взбредет в голову после встречи с приятелем... И ощущение возраста, отцовства: дочь-то уже взрослая, уже, пожалуй, там с долдоном, на проспекте Нахимова, и благоразумнее всего не спешить домой...)

Поэтому-то он и сказал шоферу подвернувшегося такси, что в город надо ехать не прямо, а через пригороды.

И уже по дороге к Мартыновой слободе попались навстречу выпившие матросы.

Они шли цепочками, по обеим сторонам дороги, растянувшись так, словно прочесывали местность, они будто высматривали что-то под ногами; они брели, они шатались, кто успел — полез в такси, освобожденное Долгушиным, остальные продолжали плестись — к пирсам Стрелецкой бухты, к барказам на Минной стенке, к кораблям в Южной бухте. Долетали обрывки разговоров — что-то о женщинах и опасения, что могут опоздать. (Было 22.30, через час начиналась посадка на барказы.)

Иван Данилович стоял истукан истуканом. Столько рапортов, докладов, сводок, рапортичек и донесений начитался, что представить себе — и увидеть тем более! — пьяных матросов, не охваченных сводкою и вообще существующих до сводки, не мог.

Раздался свист, матросы остановили грузовик, полезли в кузов. Иван Данилович оторвал от земли ноги, пошел туда, откуда вытекали цепочки белых форменок, — к домам слободы. Розовыми абажурами светились окна, кое-где свет был уже вырублен, где-то на полную катушку ревела радиола, исполнялась морская лирическая. "В небе синем закат догорал, шли обнявшись влюбленные пары, а я сердце свое потерял на широком Приморском бульваре..."

Он глянул назад, подбежав к домам: полчища белых форменок расползались по степи.

— Что здесь происходит? — заорал он во всю мощь своего голоса.

Из темноты выступил капитан с красной патрульной повязкой. Наметанное ухо его в обладателе голоса опознало человека с правами коменданта города. Четко и малопонятно капитан стал объяснять, и чем больше вникал в объяснения Долгушин, тем в большее недоумение он приходил. Дома эти — общежития строителей, женские общежития, вчера у женщин была получка, матросов в общежитии полно, патрули не столько наблюдают за порядком, поскольку порядок есть, сколько предупреждают матросов о скором окончании увольнения. — Так предупреждайте! — А вы попробуйте... Вы попробуйте! Капитан произнес это загадочно... Втянул носом воздух до дна легких, наполняясь решимостью. Сказал, что солдаты, с которыми он вышел патрулировать, отправлены им обратно в часть, пусть его за это накажут, пусть. Есть еще один патруль, морской, тот воюет в крайних домах. Милиция должна быть, но она обычно разбегается с темнотой. — За мной!

Долгушин влетел в коридор первого этажа и — в комнату. Он пробыл в ней ровно столько, сколько мог бы продержаться под водой — не двигаясь и не дыша.

В коридоре Долгушин рванул галстук... Капитан что-то говорил ему, показывал, куда-то рукой — Долгушин не слышал и не понимал.

— Телефон! Где телефон?.. На гауптвахту! Всех! Первым в слободу влетел на газике помначштаба эскадры по строевой части капитан 2-го ранга Барбаш, с ним были два мичмана с повязками. Ни о чем не спрашивая Долгушина, эти трое вломились в комнаты и под женский визг стали отбирать документы. Где-то в другом конце слободы громыхнул выстрел. Совсем рядом звякнуло разбитое стекло.

А Иван Данилович бесновался, бегая от дома к дому. Вертеп! Разврат! Уму непостижимо! В полутора милях от Политуправления, рядом со штабом флота! Да что же это такое?! Что с вами, люди?!

На выстрелы — Долгушин палил в воздух из пистолета капитана — прибежал морской патруль. Вспугнутая слобода затемнилась, как по боевой тревоге. Звенели разбиваемые стекла, матросы, мелькая белыми форменками, выскакивали из окон, шарахаясь от фар въезжающих в слободу автомобилей. Прибыл комендант города с помощником, показалась наконец и главная ударная сила — комендантский взвод. Будто сам себя вытряхнул из-под брезента крытого грузовика: тридцать гигантов с автоматами, лишь недавно осуществленная мечта коменданта, свято верующего в торжество дисциплины и железного воинского порядка. Взвод выстроился, командовал им офицер, ростом чуть повыше карабина без штыка. Высокому Барбашу пришлось наклониться, чтоб разобрать, сколько звездочек у того на погонах.

— Так ты лейтенант, что ли?.. Послушай, здесь люди, живые матросы, автоматы в ход не пускай!

Ломающимся мальчишеским голоском лейтенант запальчиво возразил: его парни могут голыми руками взять в плен целый батальон, автоматы же...

Барбаш, властный и решительный, прервал его. "Валяй!" — приказал он, и к грузовику стали подводить задержанных. Прибыли санитарные машины, старший лейтенант из морского патруля пошел перевязываться, снял потемневший у левого рукава белый китель и на вопрос Долгушина, с какого он корабля, ответил: "На котором по морю ходят!"

Двухэтажное общежитие на самом краю слободы казалось вымершим. Ни огонька в нем, ни звука из него. Оцепленный со всех сторон, освещенный фарами автомашин, дом не подавал признаков жизни. Но с минуты на минуту окна его должны были засветиться, а заваленные изнутри двери подъезда — распахнуться, потому что было 23.15. Все уволены до 24.00, от слободы до барказов на Минной стенке минут 30 — 40 бега или ходьбы. Оставаться в доме было бессмысленно.

Вдруг наступила абсолютная тишина. То ли потому, что шофер грузовика заглушил мотор, то ли оттого, что в доме как-то особо затаились, но нагрянувшая тишина была тревожной, глубокой.

В доме, погруженном в тишину и темноту, раздались шорохи и скрипы. И вдруг — рывком открылась дверь ближнего подъезда. Автоматчики насторожились, приняли стойку для прыжка и хватания. Но из .подъезда так никто и не вышел. Комендант поднял руку и держал ее поднятой: на руку смотрели все, ожидая сигнала. И все недоуменно, не веря ушам своим, переглянулись, когда из дома полилась необычная, торжественная музыка — похоронная музыка. Завыли трубы, забацали тарелки, звук радиолы был негромким и чистым, мелодия скорбной и мужественной.

В подъезде же показалась процессия. Матросы шли, в великой печали опустив головы, сняв бескозырки, держа строй, шагая в размеренном темпе похоронного марша, неся три тела на кроватных сетках, поднятых на плечи...

Автоматчики попятились, расступились, рука коменданта нерешительно согнулась в локте, задержалась у фуражки, отдавая павшим последнюю почесть, и стыдливо опустилась. Несомые на сетках матросы лежали со скрещенными на груди руками, на животе — бескозырки. У машин с красным крестом засуетились санитары, открыли задние дверцы, колонна спотыкавшихся от горя матросов стала перестраиваться, вытягивая свой хвост из оцепления, потом раздался свист: "Полундра!" — и покойники полетели на землю, а процессия, рассыпавшись, бросилась наутек. Комендант, Барбаш, Долгушин, офицеры — все сгрудились над покойниками, от которых разило водкой. Но только убедившись, что эти люди живы, комендант возобновил операцию. Автоматчики цеплялись к бортам машин, мчавшихся к городу, но время было уже упущено. И покойники куда-то исчезли. К Севастополю прорвалась большая часть блокированных в доме. Зло хохотавший Барбаш дважды нырял в темноту слободы и каждый раз возвращался с добычей.

В комендатуре разложили на столе документы задержанных, стопками — по крейсерам, по бригадам эсминцев. Склянки в Южной бухте отбили час ночи. В комендатуру вломился первый остряк эскадры командир бригады крейсеров контр-адмирал Волгин, заорал с порога: "Комендант! Ты сорвал мне боевую операцию! Я послал своих орлов в гнездо разврата, чтоб они внедрились в него и разложили изнутри, а ты..." Трясущейся от волнения рукой комендант оперся о стол, устало, по-стариковски начал стыдить его. Командир бригады взревел: "Да! Да! Не тех увольняем! Виноваты!" Один за другим входили в кабинет командиры крейсеров, злые, настороженные, неумело скрывали облегчение, когда узнавали, кто их вызвал и по какому поводу.

Иван Данилович до утра просидел в комендатуре. При нем составлялись сводные отчеты по итогам увольнений, и цифры мало чем отличались от тех, что приводились и в прошлый понедельник, и в позапрошлый. Колонки и графы сводок, пункты и параграфы приказов как бы топили в себе людей, и Мартынова слобода становилась не лучше и не хуже Приморского бульвара.

Понедельник — священный день на эскадре, с утра — политзанятия. Из кабинета Барбаша Иван Данилович отправил всем замполитам телефонограмму: быть на Минной стенке к 15.00. Сам же, едва город проснулся, устроил в милиции грандиозный скандал, колотил по столу кулаком, грозился разогнать, разорвал какую-то почетную грамоту. В горкоме партии же любезнейшим тоном попросил организовать комиссию. Как для чего? Неужели вам не сообщили? Политуправление хочет вручить Мартыновой слободе переходящее красное знамя за успехи в организации быта и досуга, на торжественную церемонию прибудут представители из Москвы.

В три часа дня Долгушина ждал новый удар. Все восемьдесят девять пойманных в Мартыновой слободе матросов были на отличнейшем счету: классные специалисты, отличники боевой и политической подготовки, комсомольский актив! Замполиты совершенно искренно возмущались и удивлялись. Надо же, увольняем не всех, увольняем самых лучших, проверенных, достойных — и на вот тебе! А если б стали увольнять все тридцать процентов? Уму непостижимо, что было бы тогда!..

Чем-то смрадным дохнуло на Долгушина, какую-то нелепость почуял он... Почему увольняют только лучших? А где же уставная норма?

Но не стал уточнять и переспрашивать, не захотел обнаруживать свое дремучее невежество. Призвав к воспитанию и еще раз к воспитанию, он распустил замполитов. А сам пошел искать Барбаша, офицера, ответственного за увольнение эскадры. Помначштаба встречал на Минной стенке матросов, идущих в город, и провожал их на корабли, рассаживал по барказам, пересчитывал, гроздьями выдергивал их вон и переносил на стенку, если барказ оказывался перегруженным, — рост почти два метра, руки хваткие, загребущие, сразу поверишь, что человек всю войну провел в десантах.

Капитан 2 ранга, ответственный за увольнение на берег тысяч матросов, пил воду из графина, подставив зев свой под струю, запрокинув голову.

— Пока учился в академии... Пока осматривался... Короче, мимо меня проскочило какое-то указание насчет увольнения матросов. Почему увольняют не тридцать процентов, как положено по корабельному уставу? Почему только лучших?

Барбаш долил в себя воду, ни каплей не увлажнив китель и подбородок. Сказал, что по установленному правилу достоин увольнения матрос, и только тот матрос, который отлично-безупречно выполняет на корабле свои обязанности: "увольнение — мера поощрения" — так называется введенная на эскадре система, стимулирующая дисциплину и порядок.

И опять что-то дурное, неправильное, уродливое даже почудилось Долгушину... Вымученно как-то сыронизировал он:

— А кто автор сей реформы народного образования? Командующий эскадрой — был ответ. Тогда все верно, все правильно. Тогда все ясно. Долгушин знал командующего. Если уж им приказано, то продумано все, выверено, взвешено, согласовано с тридцатилетним опытом службы. Мудр командующий эскадрой, мудр.

Все решено, не надо ничего придумывать. И облегчение накатывало: не надо брать крепость штурмом.

Как всякий артиллерист, Олег Манцев научен был искать закономерность в чередовании чисел. Он забрал у старшины батареи все записи о взысканиях и поощрениях старшин и матросов, у дивизионного писаря попросил такие же записи по всему дивизиону, в отдельном ящичке хранились в каюте карточки взысканий, сугубо официальные документы, их обычно показывали разным комиссиям.

Это было все, чем он располагал. И приходилось рассчитывать только на свою голову. Сегодня к тому же — 11 мая, месяц назад глупо и безответственно обещано было в боевой рубке: 5-я батарея будет лучшей на корабле! Что делать? И как?

Десять месяцев линкоровской службы. На эти месяцы падали 125 взысканий, все по двум поводам: пьянка на берегу и пререкание со старшиной. "Пререкание" — это попытка не выполнить приказание. Но поскольку "невыполнение приказания" уголовно наказуемо, то в карточках взысканий оно заменено безобидным "пререканием". В карточки попадают не все случаи нарушения дисциплины. Но всех, официальных и неофициальных, взысканий набралось 125. Такая же картина — в соответствующих пропорциях — и по всему дивизиону.

Олег Манцев расчертил бумагу на десять граф, по месяцам, и получил россыпи чисел — дни, когда матросы нарушали дисциплину. И обнаружил, что они не распределены более или менее равномерно по неделям и месяцам, а сгруппированы. Получалось, что наступали в жизни батареи периоды, когда она — по непонятный пока причинам — начинала материться, скандалить и пить на берегу, отлынивать от вахт и нарядов, "пререкаться" со старшиной. Таких периодов было двенадцать, в каждом было два-три дня — в эти два-три дня дисциплина нарушалась десять-одиннадцать раз.

"Здесь какая-то система, — растерянно подумал Олег. — Здесь определенно есть система".

* * *

Система есть организованный беспорядок — утверждали преподаватели кафедры приборов управления стрельбой. Так оно и есть в данном случае, если под системой подразумевать батарею, которая то служит исправно, то выходит из повиновения. Что же влияет на матросов, которые две, три недели без понуканий исполняют обязанности, а потом за два-три дня нахватывают десятки взысканий? Что? Фазы Луны? Положение звезд? Перепады атмосферного давления? Глупо и глупо. Проще всего связать взыскания со стоянками в базе, потому что увольнения — это и патрули, и опоздания, и самоволки, которых, к счастью, не было. Но пререкания! Стычки со старшинами, какие-то странные спады в настроении матросов, когда Олег интуитивно понимал, что ему нельзя задерживаться в кубриках, что комендоры и наводчики чем-то возбуждены, что одно лишнее слово его может вызвать водопад жалоб, колючих ответов? Откуда эти изломы психики?

Так какому же закону подчинились 125 нарушений воинской дисциплины, не размазавшись по трем сотням дней десяти месяцев, а соединившись в двенадцать полунедель? Что сгруппировало их? Кстати, на эти двенадцать периодов приходятся все дивизионные нарушения. Весь линкор, видимо, подчиняется этому закону. "И вся эскадра", — подумал Олег. Этот закон существовал, и его Олег мог сформулировать уже, но звучал он столь фантастически, нелепо, дико, что поверить себе Олег не хотел, не подтвердив догадку точными цифрами. Не имел права.

Минут десять сидел он, скованный испугом. Он увидел себя как бы подставленным под всевидящий оптический инструмент, направленный на него неотрывно и точно, и некто, к окулярам инструмента прильнувший, пошарил по тысяче коробочек, на которые разделен линкор, и засек наконец лейтенанта, который тишайшей мышью сидит после отбоя за столом в каюте № 61 и учиняет злодейство против эскадры, потому что умишком своим незрелым хочет опрокинуть выводы тех, кто выгонит его с флота одним шевелением бровей.

Минуты противоборства, желания выпрыгнуть из собственной кожи и вновь нырнуть в нее, спрятаться в собственном теле... И когда эти минуты прошли, Олег встрепенулся, глубоко вздохнул и принял решение. Надо было немедленно узнать из вахтенных журналов дни нахождения линкора в базе, начиная с июля прошлого года. Но вахтенные журналы — документы строгой секретности и отчетности, все они в сейфе командира. По какому еще журналу можно судить, где, например, находился линкор 17 октября прошлого года — в море или на штатных бочках Северной бухты? Машинный журнал БЧ-5. Но его никто Манцеву не даст, как и штурманский журнал, этот, навигационный, вообще за семью печатями. Но штурманские электрики перед выходом в море запускают гирокомпасы, в какой-нибудь скромной тетрадочке ведется учет часов и суток.

Когда Олег спустился в кубрик БЧ-1, то никого в нем не нашел. Жаркий месяц май, все разлеглись на верхней палубе.

Горели светильники на шкафуте, корабль гудел сотнями механизмов, которые обеспечивали жизнь людей и готовность линкора ходить и стрелять. Работали те же механизмы, что и днем, но гудели они тише. Горбом вставала Корабельная сторона, и огоньки домов, улиц тянулись по хребту горба. Ночь, безветрие, пробковые матрацы белели в черноте, создаваемой тенями. Олег шел к корме левым шкафутом, перепрыгивая через лежащих, шел легким шагом двадцатидвухлетнего человека, а ему казалось, что он крадется, в кромешной тьме пробираясь к чему-то запретному, засургученному и запечатанному. А на шкафуте было светло, линкор, если посмотреть на него с берега, лежал на темной воде, весь в огнях иллюминаторов, прожекторов и фонарей, и все же ощущение того, что линкор сейчас затемнен, Олега не покидало.

Было 00.36. На вахте стоял не младший штурман, который мог бы помочь Олегу, а командир 2-й башни, к машинам и гирокомпасам отношения не имеющий.

И все же Олег знал, что нужный ему человек встретится, объявится.

Пробираясь по нижней жилой палубе от кормы к носу, он увидел раскрытым люк, ведущий в старшинскую кают-компанию. Чуть поколебавшись, он спустился. И стоял в робости и нерешительности.

Адъютант командира линкора мичман Орляинцев сам с собой играл в домино. Все на линкоре знали, что феноменальная память мичмана держит события, факты и фамилии двадцатилетней давности. Не заглядывая ни в какую папку, он мог продиктовать суточную ведомость линкора, к примеру, за 18 июля 1944 года — с температурой во всех погребах, с рублями в корабельной кассе, с тоннами котельной воды,

— Зачем тебе это?

— Надо, Иван Антонович, — униженно попросил Олег.

Из ящичка стола Орляинцев достал карандаш, бумагу.

— Пиши. 15 июля — выход в море по плану боевой подготовки, с однодневной стоянкой на рейде Джубга, возвращение в базу 29 июля, ранним утром... С 8 августа по 16 августа — выход в район боевых учений по плану штаба флота...

Олег поблагодарил. Поднялся на жилую палубу, где гуляли сквозняки. Он был спокоен, как перед стрельбой. В каюте расстелил миллиметровку, разбил горизонтальную ось на 43 деления — на недели, прошедшие с июля прошлого года. Красными прямоугольниками отметил дни, на которые приходились нарушения дисциплины. Черными кружочками выделил стоянки в базе. И получил то, о чем догадывался: батарея выпадала из подчинения командиру сразу же после возвращения линкора в базу, после походов и учений, и длилось это неповиновение три дня. Воистину странной особенностью обладал крымский город Севастополь. Будто провоцировал он матросов на разные "пререкания"! Все нарушения воинской дисциплины падали на первые три дня после постановки линкора на якорь и штатные бочки.

Все ли? Нет, не все нарушения совпадали по времени с приходом корабля в Севастополь. Промежуток с 12 по 15 декабря не подчинялся закономерности. После двухнедельного похода линкор стал на бочки вечером 10 декабря, но в последующие дни Пилипчук, к поблажкам отнюдь не склонный, ни одного нарушения не обнаружил. Что случилось? Темнит старшина батареи? Ошибка Орляинцева? Сам Олег в декабре отвалил в отпуск.

Мичман Пилипчук на берегу, и что-то убеждало Олега в том, что Орляинцев еще не ушел из кают-компании. Более того, Олег был уверен, что адъютант командира ждет его.

Он скатал миллиметровку, хотя зайти в каюту никто не мог. И вновь — от носа к корме, к люку старшинской кают-компании. Прислушался. Свет горел, но ни единого звука снизу. Повинуясь тишине, Олег и вниз нырнул бесшумно. Спрашивать ему не пришлось.

Глубоко задумавшись, Орляинцев сидел за столом. Фуражка надвинута на лоб, погоны навешены как бы враздрай: левый свисал назад, правый заваливался вперед.

— Ты тогда в отпуске был... — Орляинцев говорил медленно, будто выплывая из сна. — Совместное учение флота и Таврического военного округа. Эскадра шла в базу, зная, что боевая готовность № 2 по флоту будет еще до 18 декабря и что увольнения отменены.

Все ясно. Следующий красный прямоугольник вырастал 20 декабря, малюсенький короткий прямоугольник с малым числом нарушений. Матросы к 20 декабря перегорели.

Все совсем ясно. Олег шел к себе, отчетливо представляя чувства матроса-середнячка. Нет у него наказания "месяц без берега" или "две очереди без берега". Возможно, что ему вообще не объявляли взысканий перед строем. Но за ним замечались кое-какие грешки: последним или предпоследним прибежал на построение, чуть замешкался с докладом о готовности поста к бою, медленно вставал по сигналу "подъем", во время приборки задержался в гальюне... Мелочи, которые водятся за каждым. Но они-то, мелочи эти, дают право старшине и командиру подразделения матроса не увольнять. А корабль пришел в базу, до берега, благодатного южного берега, рукой подать. И берег недосягаем. Матрос знает, что увольнение — мера поощрения, что на берег ходят особо дисциплинированные воины. И матрос раздражен. Казалось бы, наоборот: поход, учения, тревога за тревогой, прерывистый сон, вахты, дежурства, волна заливает казематы, сыро, холодно, нога разбита в кровь при последней тренировке, за бортом — унылое однообразие моря, — вот когда можно вспылить, послать по матушке друга-кореша и старшину в придачу. Но нет: ни ропота, ни просьб, приказания выполняются беспрекословно. Берег же сразу разваливает психическую устойчивость. Берег рядом. Кто-то ведь будет признан достойным увольнения, кто-то ведь попадет на Приморский бульвар. А танцы на Корабельной стороне? А Матросский бульвар с эстрадою? А Водная станция? А знакомство с девушкой? А телефонный разговор с домом? Это все для достойных. Большинство матросов — недостойные. И матрос в увольнение не записывается. Он знает, что получит отказ. Раз отказали, два отказали. Что дальше? На праздник, по какому-либо другому поводу матрос увольняется-таки на берег. И, зная, что следующего увольнения не видать ему полгода, матрос пьет, буянит, скандалит. Наказания он не боится, оно для него не существует.

Выходит, что приказ о "мере поощрения" рождает массово — сотнями, тысячами, целыми кораблями — матросов-нарушителей. Возможен и такой вариант: матрос горд, матрос чрезвычайно самолюбив, есть такие матросы. Отмеченный клеймом неувольнения, он мысленно прерывает все связи с берегом, берег для него — абстракция. Такой матрос на берег не идет даже тогда, когда его зовут в барказ. Психика его перестраивается, человек ищет возмещения. И некоторые матросы впадают в книжный запой, глотая фантастику, сказки, А есть такие, что ожесточились, лица у них каменные, и никому не позволено заглянуть в глаза их. Они приучились молчать, они ушли в себя. Люди страдают! Страдают молча, не жалуясь! Что в душе их? Что?

А три матроса (Олег лихорадочно копался в книгах увольнений) вообще не были на берегу четырнадцать месяцев уже! Ужас. Как тут не вспомнить училище, где одно время тоже месяцами не выходили в город, увольнений лишались двоечники и проштрафившиеся. Но прибыла комиссия из Москвы, медицинские светила вынесли постановление: раз в месяц — обязательно в город, потому что человек не может постоянно существовать в одном и том же замкнутом пространстве.

Те же книги увольнений показали: на берег регулярно сходят шесть человек: командиры орудий, все "старички", вестовой Дрыглюк и комсорг батареи. Обычно же на шкафуте, в строю увольняющихся дивизиона, три человека от 5-й батареи, то есть 10%. Корабельный устав определяет иную норму: 30%.

Утром Олег проснулся — и не нашел в себе сострадания к матросам. Исчезла и ночная возвышенность в мыслях. Были они сухими, четкими, артиллерийскими, утренними.

Он вызвал в каюту старшину батареи. Мичман Пилипчук прибыл незамедлительно. Доложил — и потянул из кармана тряпицу, вытер ею руки, будто они в орудийном масле, хотя — Манцев знал — давно уже Пилипчук к металлу прикасается руками командиров орудий. Не отрываясь от осточертевшей офицерский писанины (конспекты, планы, тезисы), Олег Манцев бросил:

— В отпуск, Пилипчук! В отпуск! Увижу на борту после обеда — сам уйду в отпуск. И будешь до декабря торчать на корабле. Летом, сам знаешь, отпуска нам не светят. Вот бумага, пиши рапорт.

— До обеда словчусь...

В обед со всех матросов были сняты взыскания, чтоб потом какой-нибудь ретивый строевик не придрался. Командирам же орудий было приказано: очередность увольнений определять на месяц вперед, увольнение должно стать нормой, а не случайностью. Поскольку личный состав батареи взысканий не имеет и службу несет исправно, увольнение — вполне заслуженная мера поощрения со стороны командира подразделения, однако, продолжал инструктаж командир батареи, все имеет свои границы, всю батарею на берег не отпустишь, поэтому следует руководствоваться статьей Корабельного устава о нормах увольнения, а статья эта, 654-я, гласит: "Нормы увольнения матросов и старшин срочной службы устанавливаются командиром соединения в пределах не более 30% их общего наличного числа".

Инструктаж проводился в каюте. Манцев снял с полки КУ-51, Корабельный устав, утвержденный министром в 1951 году, дал командирам орудий подержать его в руках и прочитать статью 654-ю.

— Могу поклясться: приказа о норме увольнения в 5, 10, 15 или 20% нет, не было и не будет!.. Вопросы есть?

Вопросов не было, и командиры орудий вышли. Степа Векшин вздыхал по-бабьи и косился на портьеру. Из могильной тишины вырвался наконец голос Гущина:

— Наш дуралей и красавчик думает, что Голгофа — это название шалмана в Балаклаве...

Первые два увольнения прошли незамеченными. Избегая лишних расспросов, дежурные по 2-му артдивизиону выстраивали увольняющихся не отдельно по батареям, а сводили их в общую колонну.

Следующее увольнение приходилось на воскресный день. Утром с берега прибыл Милютин, часом спустя катер унес командира корабля на Графскую пристань. В 12.30 увольняемые на берег матросы и старшины выстроились на левом шкафуте. — Товарищи офицеры!.. Старпом показался на юте, принял рапорт дежурного по кораблю. Белые и синие кителя начальников служб и командиров боевых частей облепили Милютина, свита выстроилась клином, началась проверка увольняющихся. Медленно, с короткими остановками клин двигался вдоль шкафута, выбивая на остановках тех, кого острый глаз Милютина считал возможною жертвою береговых патрулей. Выбитые либо стремглав летели вниз, в кубрики — менять форменки, бескозырки, брюки, либо неторопливо переходили на правый шкафут и плелись к люку на средней палубе — их уже увольнением не поощрили, и Манцев, поднявшийся на грот-мачту, глазами провожал эти бредущие по шкафуту фигурки. Как кегли, из строя выбитые, эти матросы сегодня или завтра вскипят при окрике старшины, будут наказаны, и берег закроется для них еще на несколько месяцев. Благополучно проскочившие сквозь чистилище, расслабятся на берегу, и расслабление подведет их, на безобидное замечание патруля матрос ответит неоправданно резко, а то и просто запаникует. Так образуется порочный круг, о существовании которого знают все, и прежде всего офицеры плавсостава с повязками патрулей: они старались ничего не видеть, уходили с маршрутов, ни во что не вмешивались. Бездействие патрулей рождало безнаказанность, вычерчивало новые порочные круги, и никто уже не мог установить точно, с какого момента на боевых постах кораблей техника переставала слушаться людей, и тогда команды с мостика принимались так же натужно, как и введенная "мера поощрения". Наверное, думал Манцев, адмирал Немченко знал, отчего учения и тренировки стали тягостными на эскадре. "Думать!" — приказал он офицерам. Следовательно, думать надо и ему, лейтенанту Манцеву.

Между тем старший помощник дошел до увольняющихся 1-го артдивизиона, бегло осмотрел их, а потом совершил маневр: перешел на правый шкафут, за спинами выстроенных направился в нос, а затем вновь оказался на левом шкафуте. Матросы БЧ-5 и служб протопали мимо артиллеристов, осмотру их не подвергали, Столь же быстро начали посадку в барказы батареи 3-го артдивизиона.

На левом шкафуте остались двадцать четыре человека, и для них прозвучали одна за другой две команды: — Второй дивизион — р-разойдись!.. Пятая батарея — становись!..

Еще одна команда — и голая правда вылезла наружу: 5-я батарея отправляла на берег почти столько же, сколько все остальные батареи (6-я, 7-я и 8-я) и группа управления.

К предстоящей экзекуции Олег Манцев приготовился более чем грамотно. Под его надзором вестовой перешил вторую сверху пуговицу рабочего кителя, она была на особо прочной нитке, фундаментально закреплена, неотрываемо, но благодаря искусству Дрыглюка казалась висящей на гнилой ниточке, готовой сорваться и упасть. Свисая чуть ниже петли, она нервировала глаз, как одиноко торчащий ствол трехорудийной башни. — Командир батареи — ко мне!

Манцев доложил о себе — чисто, громко, весело.

— Ваши подчиненные?

— Так точно, товарищ капитан 2 ранга!

— Надо полагать, в строю самые лучшие, самые примерные?

— Так точно, товарищ капитан 2 ранга!

— Вам известен приказ о том, что увольнение есть мера поощрения?

— Так точно, товарищ капитан 2 ранга! Все находящиеся в строю матросы и старшины поощрены мною увольнением за успехи в боевой и политической подготовке! Взысканий и замечаний не имеют! Поднесенные ему карточки взысканий и поощрений старпом внимательно рассмотреть и изучить не мог. Мешала пуговица, вторая пуговица сверху на рабочем кителе командира батареи. Какого черта она не падает? — Ранее имели взыскания?

— Имели. Все взыскания сняты мною по рекомендации командующего флотом, на разборе АС № 13.

Это была козырная карта. Но старпом — лицо с особыми полномочиями, а в отсутствии командира переплетение уставных обязанностей создает ситуацию, когда любые действия старпома получают автоматическое утверждение — с прибытием на борт командира.

Глаза старпома оторвались от пуговицы на кителе Манцева. Прошлись по матросам, опять напоролись на пуговицу. Рука Милютина дернулась: до зуда в пальцах, хотелось цапнуть пуговицу, вырвать с мясом, с корнем, чтоб китель затрещал! Старпом произнес обыденно, спокойно: — Снять брюки. Проверить ширину. Такого на линкоре еще не было. Строй дрогнул. И тогда запел высокий строевой голос Манцева: — Пят-тая батарея!.. Брюки-и... снять! Двадцать рук потянулись к ремням, расстегивая их... Голос комбата, знакомый и повелительный, придал неуставной команде обязательность. Брюки были мгновенно сняты, запыхавшийся интендант принесенной линейкой измерил их ширину.

За брюками последовали форменки, тельняшки. Кое-кто из свиты посчитал нужным исчезнуть, ушел и Лукьянов, что-то неразборчиво сказав Милютину. И по-прежнему стойко держался рядом дежурный офицер командир 3-го артдивизиона капитан-лейтенант Болдырев. Всеми делами на юте вершил вахтенный, он и отправил в рейс барказ с увольняющимися. Десять человек 5-й батареи продолжали стоять на шкафуте. — Как заведывания?

— Заведывания, товарищ капитан 2 ранга, содержатся в образцовом порядке. Рундуки проверены мною лично час назад!

Старпом глянул на часы: 13.10. По распорядку дня команда отдыхает. Нельзя спуститься в кубрик, и под предлогом проверки выбросить из рундуков вещи и на этом основании признать увольняемых неготовыми к берегу.

— Где старшина батареи мичман Пилипчук? — Старшина батареи мичман Пилипчук отбыл в отпуск. товарищ капитан 2 ранга!

Манцев начинал понимать, что старший помощник все события подгоняет под объяснительную записку в форме рапорта. "Внешний вид увольняющихся был мною проверен досконально... Отсутствие же находящегося в отпуске старшины батареи не позволило мне более глубоко вникнуть в состояние дисциплины и уставного порядка подразделения, которым командует лейтенант Манцев, положительно характеризуемый командиром дивизиона капитан-лейтенантом Валерьяновым..."

Запустив руку в карман брюк, Милютин вытащил белые перчатки. Неизвестно было, изготовляются такие перчатки массово, для продажи в ларьках и магазинах военторга, или шьются специально для старпомов из особо липкой ткани. Старший помощник мог этими перчатками обнаружить пылинку на стерилизованном бинте.

Минуту или другую посвятил старпом надеванию перчаток. Потом гипсовым пальцем мазнул по лбу правофлангового. Пот, заливавший матроса, перенесся на перчатку пятном. Капитан 2 ранга Милютин выразительно глянул на лейтенанта Манцева. И тот раскрыл рот.

— Старший матрос Куганов!.. Бегом!.. Кубрик — полотенце — мыло!.. Вымыться дочиста!.. Вернуться в строй!.. Пять минут!..

Паузами рубленная команда пропевалась на одном дыхании, — годами надо было орать в пустых артиллерийских кабинетах училища, чтоб выработать такой голос, дерзко и уверенно заставляющий одной лишь подстегивающей интонацией своей исполнять приказания. Обладание таким голосом ставится в заслугу, наличие такого голоса отмечается в характеристиках.

— Отставить, — произнес тихо старпом. И повернулся к Болдыреву.

— Первым же барказом — на берег. Всех. А теперь Манцеву: — Следовать за мной.

У 4-й башни старпом все-таки вцепился в пуговицу и резко дернул. Пуговица осталась на кителе. Еще рывок. Пуговица держалась. Старпом задумался. Пальцем указывал место на юте, где должен был остановиться и застыть Манцев. Сам же сел за столик, заговорил с оперативным дежурным штаба эскадры капитаном 1 ранга Пуртовым, флагманским минером. Час был такой, когда на юте никого не бывает, кроме дежурных и вахтенных.

Солнце резало глаза Манцеву, и он не заметил, как на ют упругим шариком выкатился командир бригады крейсеров, до 18.00 замещавший начальника штаба эскадры.

— Приветствую, старпом!.. Погодка-то, а?.. Погода зовет... Куда зовет погода, старпом?

— На пляж, — предположил Милютин. — Или в кусты.

Флагманский минер мыслил более глубоко — В подвалы "Массандры", — сказал он. — Там прохладно.

— Точно!.. Старпом, ты знаешь, что сказал один великий писатель, когда его попотчевали в подвалах винного треста "Арарат"? "Легче подняться на гору Арарат, чем выбраться из подвалов ее".

— Это какой писатель? — кисло поинтересовался Милютин. — Не Горький ли?

— Нет, Ведь крейсер "Максим Горький" на Балтике!

— Ну, вам виднее, Петр Иванович... Говорят, на воду спустят еще два крейсера: "Демьян Бедный" и "Михаил Голодный". Будет на Балтике босяцкая бригада крейсеров. Есть же там дивизион "хреновой погоды": "Смерч", "Ураган", "Тайфун"...

— Три крейсера для бригады маловато, — внес поправку Пуртов. И Милютин меланхолически изрек: — Земля русская талантами не оскудела. Если уж припомнить всех голодранцев в поэзии начала века, то на всю эскадру хватит: Сергей Грустный, Андрей Скорбный, Михаил Одинокий, Темный, имя не помню...

Все трое захохотали, улыбнулся про себя и Манцев: кажется, флагарта эскадры прозвали Васькой Темным.

— Максим Горемыка, Алексей Никчемный, — перечислял Милютин. Командир бригады остановил его: — Это уже для бригады эсминцев... Ты что хочешь сказать, старпом? Что этой армадой, наводящей ужас на, так сказать, возможного врага, командовать буду я?

— Как можно... И в мыслях не было, — разыграл возмущение Милютин. — Вовсе нет!

Неподвижным изваянием стоя, Олег Манцев слушал треп, набирался ума. О поэтах-голодранцах он и слыхом не слыхивал. Надо, видимо, спросить у командира котельной группы, знатока поэзии. Пуговицу Олег не пытался подтянуть к петле. Он понял: у адмиралов другие глаза, иное поле зрения.

— Тогда скажи сразу: лейтенанта зачем гвоздями к палубе приколотил?

— Угла на линкоре не нашел, товарищ адмирал, чтоб поставить в него непослушного мальчугана... Ишь, что надумал! Уволил на берег ровно тридцать процентов! На том основании, что все они хорошие, все достойны поощрения!.. ("О случившемся мною был поставлен в известность исполняющий обязанности начальника штаба эскадры командир бригады крейсеров контр-адмирал Волгин П. И., а также оперативный дежурный штаба эскадры флагманский минер капитан 1 ранга

Пуртов С. В. — для последующего доклада вышестоящему руководству". ) — А они достойны?

— Это та самая батарея, — напомнил Милютин как можно внушительнее, — что выполнила стрельбу номер тринадцать.

Надо было как-то реагировать. Матросов с берега уже не вытащишь, а лейтенант еще не испустил дух.

— Достойны или нет, это покажет увольнение, — сказал флагмин.

— Точно, флажок! — хохотнул командир бригады. — Жди звонка из комендатуры. Сообщат, что линкоровцы в трусах и майках маршируют по Большой Морской. Ты ведь, старпом, проверял трусы да майки? Я же слышал.

— Так точно, проверял. ("Со стороны контр-адмирала Волгина было выражено мнение о недопустимости осмотра нижнего белья у личного состава, поскольку это входит в компетенцию командиров и старшин подразделений...")

Вестовой принес пятилитровый медный чайник с газировкой. Пили, отдувались. Флагмина поволокло на воспоминания.

— Ровно одиннадцать лет назад, в этот же день, лежу я на носилках во-он там, на пригорке, "Колхида" загружалась ранеными на Угольной, жара, дымами солнце закрыто... — А как фамилия этого арапа?

— Манцев. Лейтенант Манцев, — ответил Милютин, вглядываясь в стакан, где пузырилась вода.

— Значит, отстрелял тринадцатую... Что ж он раньше не мог на линкор прийти, а? Года два с половиною назад?

Собеседники командира дивизии понимающе хмыкнули. Два с половиною года назад Волгин командовал этим линкором, и дважды при нем корабль не мог отстрелять эту несчастливую АС № 13.

— Опоздал лейтенант, не дождался меня... Старпом, он у тебя часто опаздывает? — Конкретно не помню... Но если замечу... — Тогда и накажи. Строго. Решительно. Своей властью.

Есть, товарищ адмирал!.. ("Им же, контр-адмиралом Волгиным, было указано: принимая во внимание молодость лейтенанта Манцева О. П. и недостаточность опыта, ограничиться устным замечанием, но предупредить, что первое же серьезное нарушение дисциплины повлечет за собой применение более жестких мер...")

Каюта начальника политотдела эскадры — на "Ворошилове". Завтрак, подъем флага, разбор почты — и катер с Долгушиным отрывается от борта, летит к "Кутузову". Две недели назад крейсер опростоволосился: входил в базу, справа — пляж, ход самый малый, до пляжа рукой подать — и вдруг башни 100-миллиметрового калибра стали разворачиваться, целясь на граждан в плавках, паника поднялась. Виноват молоденький командир батареи, решил через дальномер своего КП посмотреть на бережок, да забыл, что башни были синхронно связаны с командным пунктом. Уже две недели командира батареи поносили на всех совещаниях, того и гляди — попадет в список, которому предшествует сакраментальная формула: "Наряду с офицерами, с которых можно брать пример, есть и такие, которые..." Влететь в этот перечень — легче легкого, а выбираться из него месяцами, годами надо.

— Немедленно наказать! — наставлял Долгушин замполита "Кутузова". — Мягко наказать! За... За... За... неправильное использование техники. И точка. Хватит. Больше чтоб я о нем не слышал. Беречь надо. Учить, а не отучивать. Молодые кадры — наше будущее. Кстати, как вообще служат выпускники училища Фрунзе? И не только на вашем корабле?

Замполит отозвался как-то неопределенно, фамилии называл. Но ту, которую хотел услышать Долгушин, так и не упомянул. Более того, испугался вдруг, стал отрабатывать назад, заговорил о том, что мягким наказанием дело о панике на пляже не закроешь, потому что на командира крейсера сильно давит начальник штаба эскадры.

— Это я беру на себя! — отмел все страхи Долгушин.

На "Дзержинском" еще комичнее. Опоздавший на барказ лейтенант до крейсера добрался на ялике, к борту подошел в момент, когда на флагштоке начали плавно и величаво поднимать бело-синее полотнище стяга ВМС. Дисциплинированный, что ни говори, лейтенант стоя решил поприветствовать флаг, раскачал утлый ялик — -и рухнул в воду. Лейтенант этот вот-вот попадет в достославный список, вчера о нем — вскользь, правда, — говорили на комсомольской конференции. Еще немного — и начнет склоняться во всех падежах, переходить из одного доклада в другой.

— "Опоздание с берега!" — и точка! И — ша! И не падал он за борт! И не плавал, держа правую руку у фуражки! Выговор! Ну, не увольнять месяц. И если еще раз услышу...

Возражение то же — начальник штаба эскадры, вот кто жаждет крови... И вместе с возражениями — надежда на Долгушина, на его умение урезонивать грозного адмирала. Отнюдь не беспочвенные надежды: Иван Данилович собственными ушами — не раз притом — выслушивал славословия в свой адрес, внимал россказням о том, что будто бы проложена им дорожка к сердцу буйного и несдержанного начальника штаба. О, если бы знали, какими камнями эта дорожка выложена. Как только адмирал входит в гнев и обзывает эсминец лайбой, а командира эсминца — тюхой, Долгушин еле слышно шепчет на ухо ему самые известные глупости: "У пора была собака, он ее любил..." Или: "Жил-был у бабушки серенький козлик..." И словно кость попадает тому в горло, брань обрывается, красивые черные глаза оторопело смотрят на Долгушина, а уж Долгушин напускает на себя глубокомыслие. И не такой уж свирепый человек и не такой уж нетерпимый, как это кажется. Но быть иным ему нельзя: командующий эскадрой — тишайший из тишайших, скромнейший из скромнейших, словечка обидного или громкого не скажет, и при таком молчальнике поневоле начальнику штаба надо прикидываться громовержцем.

Линейный корабль скалою высится рядом, по правому борту "Дзержинскогв", кривая труба лихо заломлена назад, как фуражка окосевшего мичмана. Внушительное сооружение, дредноут. А ход — 16 узлов, и этот ход стреножит всю эскадру. Анахронизм, посмешище, давно пора на прикол поставить это страшилище. И давно бы пора нагрянуть на линкор, призвать того лейтенанта, которого он ищет, к ответу, закричать, спросить: "Что делаешь? Почему? Подумал о том, что..."

— Кстати, в каких нормах проводится увольнение личного состава?

— В полном соответствии с принятой системой, то есть "увольнение — мера поощрения"! В полном! — подчеркнул замполит "Дзержинского".

Ага, значит, догадывается: кое-где увольнение проводится иначе!

Еще один стремительный бросок на катере — и "Куйбышев". Вопрос тот же: молодые офицеры. Но роли переменились — Долгушин требовал наказаний, а командир и замполит "Куйбышева" горой стояли за своих лейтенантов. И отстояли их. Цифры, факты, документы — все было подано начальнику политотдела в наичестнейшем виде. Неправоту свою Иван Данилович признал не сразу, но и без тупого упрямства, не стал цепляться к мелочам. Да и нравился ему хитрюга и умница замполит. И командир достоин уважения хотя бы потому, что небезразличны ему судьбы тех, с кем он связан — уставом, службой, корабельным расписанием — в тугой и неразрубаемый узел.

Хитрюг не перехитришь, и Долгушин спросил в лоб: — Вам фамилия линкоровского офицера лейтенанта Манцева ничего не говорит?

Определенно говорит, по глазам видно. Но молчат, замполит наморщил лоб, умело изображая работу памяти, командир же с наигранным изумлением поднял брови. Иван Данилович ждал. Молчание затягивалось. Вдруг замполит как-то обрадованно раскрыл рот и даже приподнялся.

— Дунька! — выпалил он, и командир крейсера закивал, подтверждая. — Кто-то там на линкоре получил Дуньку!.. Не Манцев ли?

— Какую Дуньку? — оторопел Иван Данилович. Ему в два голоса объяснили: Дунька — это "дунька", надбавка к окладу, ею оплачивались береговые расходы офицерской семьи. Вроде бы эта "дунька" полагалась и командирам батарей, чему никто не верил.

— Далась вам эта "дунька"! — проворчал Иван Данилович.

Поднялся на ют — а катера уже нет, оперативный штаба погнал катер на Минную стенку за флагманским штурманом. Но служба на "Куйбышеве" — выше всяких похвал, у трапа ждет командирский катер, матросы на катере смотрят так, словно на них сапоги семимильные, прикажи — куда угодно доставят. Вахтенный офицер на юте — явно из прошлогоднего выпуска — присутствием на палубе командира и начальника политотдела не смущен, командует лихо, продувная бестия, если всмотреться и вслушаться. Ему-то каково служить?

Молодыми офицерами не зря интересовался Иван Данилович. Считалось, по всем наблюдениям и донесениям, что лейтенанты эскадры озабочены лишь тем, как побыстрее освоить вверенную Родиной технику, приобрести необходимые командные качества и шаг за шагом продвигаться к вожделенным адмиральским погонам. И вдруг в мае — приказ министра о разрешении уходить в запас, и в лейтенантских каютах стали сочиняться рапорты — белая косточка уходила с флота, штурманы и артиллеристы, вот что озадачивало. Не желали служить те, кому исстари русский флот оказывал привилегии. На "гражданку" потянулись с самых благополучных кораблей, с наиновейших. Когда копнули, когда выслушали отступников, в тихое удивление пришли. Да, кое-где на крейсерах навели такие порядки, когда унижение офицерского достоинства стало средством, без которого целей боевой подготовки не достигнешь. И бумаг развелось столько, что выброси их за борт — осадка крейсеров уменьшится на фут. Десятки тысяч рублей стоит государству воспитание одного лейтенанта в училище — такую цифру услышал однажды Долгушин на совещании. И закричал: "Тьфу на эти деньги! Не рубли по ветру пускаем! Народное достояние! Души людские! "

Но не так уж волнует его сейчас участь всех лейтенантов эскадры. Мысли заняты всего лишь одним лейтенантом — с линкора, на который глаза не смотрели бы.

После святого для моряка послеобеденного отдыха Иван Данилович перебрался на Минную стенку. Старая катерная привычка сказывалась: пришел с моря — иди домой. В каюте на "Ворошилове" не сиделось, тянуло на берег — не к радостям его, а к незыблемости сущего, к неподвижности и вечности того, на чем остаются следы твоих ног. Поэтому и упоителен так выход в море на торпедном катере, короткий отрезок пути, который может стать последним, стремительный бросок туда, где надо оставить в море торпеду.

Береговая каюта его — двенадцать квадратных метров, комнатенка на втором этаже управления вспомогательных судов гавани, кое-какая мебелишка, а на столе — для напоминания, предостережения и оповещения — макет торпедного катера Г-5, самого маленького и самого грозного корабля в мире. И пусть все, кого нужда гонит в этот кабинет, знают: здесь удаль торпедной атаки, здесь трассирующие залпы, здесь могут прошить рубку пулеметной очередью и здесь тебя, окровавленного, поднимут, перевяжут и спасут. С этого катерка начиналась служба, с него — легкого, бойкого, верткого, хрупкого, быстровоспламеняющегося. Как все-таки много значит первый в жизни корабль, на котором ты — командир! Все одноклассники его, попавшие на крейсеры и в штабы, люди основательные, грузные. Он же, как и шестнадцать лет назад, легок на подъем, неусидчив, для него все базы — маневренные, и комнатенку эту он зовет странно для непосвященного уха: маневренный кабинет.

Ожоги на руках и под сетчатой майкой — это тоже катерная жизнь, "катержная", как тогда говорили. От той жизни и привычка бешено жестикулировать, когда волнуешься, — со стороны, наверное, забавно видеть себя, махающего руками. Рации ненадежные, связь часто отказывала, вот и приходилось руками показывать командирам катеров, что делать надо. Впрочем, сами знали и понимали, много руками не скажешь. Академия, правда, укоротила руки, там язык был в почете.

Кусочек Минной стенки виден из окна кабинета Ивана Даниловича, корабли 2-й бригады эсминцев пришвартованы кормами, правее их — катера брандвахты, баржи, буксиры, спасательное судно, миноноска, в прошлом веке построенная, но на плаву еще, иногда даже выходит в море, дочапает до мыса Феолент, испуганно развернется — и опять сюда, под глаза Ивана Даниловича. На той стороне бухты — судоверфь, там по ночам желтые всполохи электросварки, там на приколе суда, которым надо бы ходить и ходить. Открыв дверь маневренного кабинета, Иван Данилович распахнул еще и окно, чтоб проветрилось, чтоб шумы всей Южной бухты ворвались в комнатенку. — Манцев! — громко сказал он. И еще громче: — Манцев! Он долго искал человека, носящего эту фамилию. Просматривал политдонесения прошлых месяцев, вчитывался в свежие, только что пришедшие. И продолжал слушать, внимать слухам. А слухами земля полна, и земля стала по-иному крутиться после марта 1953 года. Смерть вождя взбаламутила застойные воды всех севастопольских бухт. Иные слухи возникали из ничего, мыльными пузырями, тут же лопаясь: другие, вырванные, казалось бы, с корнем, вырастали вновь, давая буйные побеги; были слухи, перераставшие в неопровержимые газетные факты; незыблемо стояли устные вымыслы, питаемые злобой и потребою дня; слухи шли приливными волнами, и корабли захлестывались ими до клотиков, чтобы при отливе обнажиться до ракушек на днищах. Предстоит что-то новое и облагораживающее — это было во всех слухах, такой сквознячок погуливал на базе флота. Говорили, что права корабельных парторганизаций будут расширены, что им станут подвластны персональные дела командиров кораблей 1-го ранга, ныне подотчетные только парткомиссии флота. Говорили о пересмотре всех кадровых перемещений. Говорили... Чего только не говорили! Иван Данилович никак не мог опомниться от Мартыновой слободы, прислушивался к тому, что говорилось об увольнении на берег, и в начале июня до него долетела первая весть об офицере, который своей властью отменил приказ командующего эскадрой. Вести этой он не придал никакого значения. Молодому офицеру, желавшему уйти с флота, нужно было набрать некоторое количество штрафных, так сказать, баллов, чтоб заработать себе уничтожающую характеристику, — с иной в запас не уйдешь. И те, кто хотел быть на "гражданке" к началу экзаменов в институты, отваживались на поступки, от которых немели языки у кадровиков.

Таким был, наверное, и офицер, с явно провокационными целями нарушивший приказ о "мере поощрения". С ним все ясно: рапорт удовлетворить, от должности отстранить, отправить в распоряжение ОКОСа — отдела кадров офицерского состава. Вскоре и должность обозначилась у офицера, и корабль стал известен, на котором он служил. И, наконец, фамилия. Командир 5-й батареи линейного корабля лейтенант Манцев Олег Павлович — и о нем в политдонесениях с линкора ни словечка, ни строчки. Зато — по слухам — матросы 5-й батареи надобности бегать в Мартынову слободу не испытывали, ходили в театр, библиотеку, познакомились с семьями коренных севастопольцев, то есть жили по официальным рекомендациям, служили тоже исправно. Этот лейтенант Манцев по-своему боролся с Мартыновой слободой и достиг поразительных успехов. Объясняются они просто: увольнения на берег стали в батарее нормою, а не исключением, поскольку все до одного матроса увольнением поощряются. Тем не менее приказ нарушен. И заместитель командира линкора по политчасти капитан 2 ранга Лукьянов о сем — ни гугу. — Манцев! — заорал Иван Данилович и закрыл окно. Сейчас появятся ходоки, комсомольцы обеих бригад и береговых служб, офицеры крейсеров и линкоров, — им до берегового кабинета Долгушина добраться легче, чем до каюты на "Ворошилове". Иван Данилович уселся за стол, убрал с него все бумаги, пусть ходоки знают: ни одно слово их из этого кабинета не выпорхнет, — смелее говорите, друзья! — Сам виноват! — оборвал он комсорга крейсера "Нахимов", когда тот стал жаловаться. Катер ему вахтенный, видите ли, не дал, на "Кутузов" не мог попасть, на семинар. — Почти все вахтенные крейсера — комсомольцы, а ты — их комсомольский начальник! Все же позвонил Долгушин командиру "Нахимова", упрекнул. Затем небрежно поинтересовался у комсорга: — Как с увольнением на крейсере? — Нормально! Об увольнении на берег он спрашивал у всех, кто приходил к нему в этот день, и ответ получал одинаковый: "Нормально!" И начинал тихо злиться. Послушаешь — тишь и благодать на эскадре, а выйдешь на Минную стенку в час посадки на барказы — и видишь: колышется матросская масса, сквернословит, вином от нее попахивает. Или "нормально" потому, что с начальником политотдела эскадры откровенничать не хотят? Но уж самого Лукьянова он припрет к стенке. Одно из достоинств кабинета на Минной — возможность увидеть человека в самый для человека неудобный момент. Подкараулить его у барказа, подстеречь на пути к дому, к семье — и спросить. Ценя свое неслужебное время, человек не станет отвечать фразами из передовицы, а за Лукьяновым такое замечается. Покинув кабинет, Иван Данилович с грохотом скатился по ветхому трапу, пошел вдоль Минной стенки, среди спешащих домой офицеров зорко высматривая линкоровского замполита. Увидел, обогнул его сзади, атаковал с кормы, остановил. Заговорил о том, что готовится отчет о роли партийных организаций кораблей в укреплении дисциплины. Как стало известно, линкор может похвалиться определенными успехами в этой области. В частности, некто Манцев весьма оригинально увольняет свою батарею, сделал ее сплошь отличной. Не пора ли поделиться богатым опытом? Тем более что он не находит отражения в документах, которые составляются самим замполитом. Говорил, а сам всматривался в Лукьянова, видел, что атака удалась, замполит не ударится сейчас в трескучую казенную тягомотину. Замполит холодно смотрел на Долгушина — непроницаемый, недоступный, словно прикрытый броней линейного корабля. Ответил бесстрастно: да, коммунисты линкора активно борются за укрепление дисциплины как на корабле, так и на берегу, и опыт накоплен богатый, спору нет. Он, этот опыт, изучается. Поскольку речь зашла о Манцеве, то следует сказать, что лейтенант Манцев — лучший офицер линкора и, если позволите, эскадры. Чтобы правильно оценить его деятельность, следует глубже понять смысл общепринятой системы увольнения, вот тогда-то и окажется, что командир 5-й батареи правильно понял приказ командующего эскадрой. Долгушин остолбенел. Только сейчас он сообразил: Лукьянов прав! Введенная командующим система увольнения преследует единственную цель: матрос на берегу и на корабле — образец дисциплины, и этого-то как раз и добился Манцев. И тем не менее приказ нарушен, искажен, не выполнен и не выполняется. Как, почему — непостижимо! И еще более дико то, что ни Лукьянову, ни Манцеву этого объяснить нельзя. Их нельзя и наказывать: не за что! Они не только защищены броневым поясом. По их броне запрещено и бить. Фантастическая головоломка! С капитаном 1 ранга Долгушиным случилось непоправимое: немо разевая рот, он вдруг начал бешено жестикулировать; уже выйдя в точку залпа, он понял, что выпускать торпеду нельзя, что надо срочно отворачивать, ложиться на обратный курс, под огнем противника, который не прозевает, всадит сейчас очередь в подставленный при повороте борт. Капитан 2 ранга дождался момента, когда капитан 1 ранга Долгушин обретет власть над своими руками, и прицельно выпустил всего лишь один снаряд, осколочно-фугасный. Едкой насмешкой было наполнено его предложение: — Богатым опытом с вами поделится командование... В частности, на крейсере "Нахимов" тоже оригинально решают проблему увольнения: второй месяц как на берег не сошел ни один матрос!

Дальше