Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

21

Настал наконец этот день, для города и его окрестностей такой же исторический, как Бородино, как Сталинград, как выстрел в Сараеве. Задумчивое сентябрьское утро, не спешащее переходить в полдень, высокое, как предназначение воина, небо, и глубина его не измеряется ни одним облачком. Щемящая радость накатила на Скаруту — из далекого и прекрасного прошлого: предновогодние дни, когда родители и слуги наряжали в зале елку, не подпуская к ней детей, и в ожидании скорых сюрпризов наехавшие со всей округи мальчики и девочки по очереди льнули к замочной скважине; немецкая и русская речь детворы по всему имению, и кто бы мог подумать, что через два года, через год обе нации ввяжутся в драку с реками крови. Между взрослыми и мелюзгой — Соня, родное до боли существо, сестра, пошедшая, как выразился студент-чекист при допросе Витеньки Скаруты, по стопам отца, то есть была тоже расстреляна. Так называемое проклятое либидо уже обволакивало, подзуживало; в какой-то предпраздничный вечер к нему в детскую Соня положила спать девочку из немецкой родни. Проснулся он от лунного сияния за окном, девочка тоже пробудилась, шепотом говорили о чем-то, потом он попросил ее показать ножку, и юная немочка отбросила одеяло; ножка под луной казалась осыпанной золотой пылью. Двадцать с чем-то лет спустя мать послала его в министерство финансов по каким-то делам, на Вильгельмштрассе столкнулся он с бременской студенткой, от волос которой повеяло золотом детства, пригласил ее в "Кайзерхоф", и она, хохотушка, предвидя уже, что будет дальше, не могла выдавить из себя слова отказа, сидела оглушенная и немая, предчувствуя уже и церковь, и муки первых родов, и, наверное, войну...

Ни облачка на небе, бескрайняя синь, отразившая в себе Балтийское море, густую голубизну елей и сосен, обступавших дом, в котором поздно проснулся скромный германский труженик Фридрих Вислени. Позавтракал, отстраненно выслушал берлинскую сводку. Все его дела на этой земле завершены, так стоит ли вникать в тоскливую белиберду министра пропаганды, у которого он перенял жесты. Однако выслушать ассистентов надо, и те напомнили: до самолета — два с половиною часа, все нужные приготовления сделаны. Прислушался: старый дом поскрипывает, окно открыто, робкий гул хвойной гряды что-то напоминает, что-то навевает...

Тишина и в квартире Скаруты, из окна видны горожане, еще не ведающие, что ждет их завтра.

Дверь хлопнула на гулкой лестничной площадке, капитан Клемм, посланный судьбой, чтоб на два-три дня раньше срока кончилась война, выскочил на улицу, махнул рукой извозчику и покатил куда-то. Наверное, к связнице, которую по просьбе Скаруты выследили, довели до дома ее в Берестянах. Но скорее всего помчался Клемм к многооконному дому напротив "Бристоля". К каждой двери там не приставишь автоматчика, летящую в Вислени гранату не перехватишь, во двор бывшей гостиницы машина Вислени не въедет, остановится у подъезда — и тут-то как из-под земли выскочит веселеньким чертом этот вездесущий капитан Клемм. Действуйте, капитан, дерзайте, на вас смотрит вся Европа, измученная войной и страждущая мира.

Кофе, сигарета, бритье; мягкий, мечтательный полдень, воздух...

Тугой воздух врывался в "опель-адмирал" Фридриха Вислени, ветер и запахи моря взывали к смирению перед вечностью. Что люди, что судьбы их перед ширью и глубиною вод, царствовавших на Земле во много раз дольше, чем суша, на которую выползли миллионы лет назад водоросли, ставшие папоротниками, гадами, птицами, животными, и что сейчас эти миллионы, раз уже 14.10 и счет жизни пошел на минуты. Однако, однако...

Однако: самолет-то — не личный Вождя, как предполагалось еще вчера. Вожди — что тот, что этот — имеют обыкновение особые милости оказывать тем, кого они приговорили к смерти, это даже более чем традиция, началу которой положил Иудин поцелуй, все гораздо сложнее: на смерть отправляют любимцев, точнее — любимчиков, и по языческому обряду они должны уходить в мир теней без ненависти к убийцам, по возможности с женами, слугами и знаками почитания. Неужели казнь отложена? К чему бы это?..

Неслышный вздох облегчения...Нет, все в норме: на аэродроме никого из военных и гражданских чинов, никто не захотел проводить лучшего Друга Вождя в последний путь — в соответствии с германо-российским этикетом. Пилот представился — ветеран, из авиадивизии "Кондор"; улыбка естественная, белозубая, выговор саксонский. Долго гонял моторы на земле, самолет прокатывался и замирал, готовясь к прыжку под облачко, единственное на небе, приползшее с юга, — уж не из того ли города, где сейчас ждут его?..

Ждали. Все ждали. Едва самолет с Фридрихом Вислени оторвался от бетона кенигсбергского аэродрома, как вернулся Клемм — и не в коляске, а за рулем Бахольцева "майбаха". Въехал во двор, что-то сказал часовому — видимо, приказал охранять машину. Еще бы, еще бы — надеется благополучно унести ноги, готовится в дальнюю дорогу, заправился бензином. Учитывает, стервец, время, сейчас отдохнет перед акцией, все у него рассчитано по минутам...

Капитан Клемм легко взбежал по лестнице на этаж, и Скарута глянул на часы — самолет Вислени шел на посадку в Ганцевичах. Можно, пожалуй, немного отдохнуть. Еще раз кофе, сигареты "Мемфис", настоящие египетские, от тестя, скоро сорокалетие, которое придется встречать наедине с собой, для чего и французский коньяк, и эти сигареты, дымок их напомнит о "Кайзерхофе", о бременской студентке. Вообще же, сейчас — хорошую бы порцию жаркого, с завтрака прошло уже почти шесть часов, уже ровно половина седьмого, Вислени сидит с офицерами в штабной столовой и нахваливает консервированные бобы с соевой подливкой. А капитан Клемм даже шорохом не обнаруживает себя, притворяется спящим котом, позволяя мышке своевольничать, резвиться до 23.30...

Полковник Ламла счел нужным восхвалить высокого гостя за его чуткое внимание к быту военнослужащих, но осторожности ради начал со славословий в честь Вождя — и почти одновременно зазвенел колокольчик у двери, смолк и вновь наполнил квартиру тревожным предчувствием, потому что послышались торопливые шаги спускающегося по лестнице человека. Скарута на цыпочках приблизился к двери, в руке — пистолет. Почти не дыша, вслушивался и гадал: уж не подвешено ли снаружи что-нибудь взрывное? Подскочил к окну: нет, из дома никто не вышел, хорошо просматривались машины во дворе и у подъезда, "майбах" как стоял, так и стоит. А уже — 18.40...

Время шло, опасения не убывали, но уже ясно: к дверям его подходил человек, живущий этажом или двумя ниже, тот же Клемм, возможно. И Скарута вновь стал у двери. Раздался женский голос — соседка, жена какого-то чина из батальона и заодно телефонистка там же, с нею подруга, обе пошли вниз, не заметив ничего необычного, и когда женщины показались на улице, Скарута рывком открыл дверь, от себя, наружу — и увидел на лестничной площадке обыкновеннейший и безобидный предмет, иллюстрированный журнал, засунутый в ручку двери и при открывании ее упавший. На обложке — идол недели, фельдфебель, поджегший пять танков: скромная улыбка героя, залихватский наклон пилотки. Первая страница, вторая, ничего примечательного, но и пролистывать не надо, потому что в журнале отмечено закладкой нужное для чтения место. Скарута глянул — и мгновенно вспотел. Он понял, где и когда будет убит Вислени. Догадался он и о том, что член ВКП(б) Клемм изменил большевистской партийной присяге и, зная место и время не им совершаемого убийства, подметным журналом этим предлагает майору Скаруте вмешаться в ход событий, схватить убийцу за руку, спасти Вислени жизнь.

От журнала надо избавиться, немедленно сжечь, изорвать, уничтожить, но и с Клемма нельзя спускать глаз: капитан, видя бездействие его, Скаруты, сам бросится в клуб железнодорожников, — уже 18.50, с минуты на минуту Вислени покинет штаб и направится к месту священнодействия.

Так и есть: дверь этажом ниже хлопнула, капитан Клемм выскочил из квартиры, устремляясь... куда?

Скарута торопливо спустился за ним. Ожидал, что Клемм свернет во двор, к "майбаху", но тот топтался у подъезда, высматривая извозчика.

— У меня "хорьх", — подошел Скарута, держа в руке журнал. — Куда поедем?

— В штаб!

Тут-то Скаруту и пронзило: ну конечно же — в штаб ехать надо, в штаб! И не только Клемму, но и ему: алиби! Через один час десять минут Вислени будет убит — и тогда Готтберг по минутам будет выверять, кто где был 13 сентября 1943 года в 20.00 по местному времени, — и надо зрительно или документально зарегистрировать себя где-либо.

Сели в машину.

— Это не вы мне подбросили журнал?

Клемм глянул на него с удивлением.

— Солдат из штаба принес... Я полагал, что он ошибся, и направил его к вам.

Журнал полетел на заднее сиденье, развернутый на фотографии: старший лейтенант, несущий сумку с дарами Вислени, снимок сделан не в Минске, когда-то раньше, и подбросивший журнал человек открытым текстом вопил — сумка взорвется! В тот момент, когда ее станут открывать!..

19.00 — Вислени покинул штаб. Офицеры и солдаты уже собраны в клубе, высокого гостя проведут за кулисы, обоим ассистентам предоставят комнату, где они будут ждать, поглядывая на часы. Весь ритуал, впрочем, им знаком, по шуму зала они догадаются, когда надо взять сумку и торжественно внести ее...

22

Штаб огорошил их новостью: около двух часов дня какое-то неизвестное партизанское соединение смяло три деревни, устремляясь к Украине, уничтожило все опорные пункты; повешены полицаи, старосты и лояльные новой власти граждане; среди этих деревень были и Фурчаны. Дежурный по гарнизону сообщил также, что решено высокому гостю ничего пока о бандитской акции не докладывать и что через час на станции выгрузится переброшенный из-под Барановичей батальон, ударит вдогонку по бандитам... Нет, спохватился дежурный, ни вам, господин капитан Клемм, ни вам, господин майор Скарута, никто ничего не просил передать...

Клемм и Скарута вышли в коридор, стали у окна, обозревая чахлую клумбу во дворике комендатуры. Курили "Мемфис", время от времени поглядывая на часы. ("...Да знаю я, знаю, что сейчас вы — после пива — больше думаете о победе над своим мочевым пузырем, чем над большевиками...")

— Будет вам известно, Клемм, что большевиков я — не-на-ви-жу!

— Ваше место — на передовой, господин майор. Там, правда, египетских сигарет не дождетесь... — дал совет Клемм. Был он раздражающе спокойным, учтивым, никак не склонным ко вчерашней слезливой болтовне.

Вдруг оба отшвырнули сигареты и пошли к машине. Плечо к плечу, связанные раздававшимися в ушах скорбными словами Вислени: "...последним самолетом из Сталинграда прилетел обмороженный солдат..." До еще несвершенного убийства оставалось не более пяти минут, сейчас появятся в проходе ассистенты с сумкой, начиненной взрывчаткой, и сумка — влекла к себе, сумка — звала. До клуба — три минуты бешеной езды, подъехали и были остановлены. Охрана ни того, ни другого не нашла в списках. Однако изучила документы и в фойе допустила. Но не далее: в дверях зала — неприступной скалой высокорослые офицеры-распорядители. Вошли и тут же разделились. Каждый понимал, что у них в карманах — оружие. Каждый рассчитал уже время взрыва. И каждый знал, где ассистенты, что делают они и у кого сейчас сумка.

Минута, другая... Еще полминуты...

— Дорогой друг! — проникновенно сказал в зале Фридрих Вислени, и голос его был слышен в фойе. — Когда ты получишь это письмо, меня уже не будет в живых, потому что немцы в плен не сдаются, а я — немец... Треклятый ветер! Он задувает свечку. Карандаш выпадает из моих стынущих пальцев, близится час русской атаки. Я сказал командиру батальона, — ты знаешь его, это Эбергардт Риттенберг, тот самый, ну, помнишь, он первым ворвался в Киев... Я сказал ему, что русские здесь не пройдут, и — клянусь тебе! — они не пройдут...

Читалось письмо, а это означало, что сумка — пустая. То есть ничего, кроме крестов и писем, в ней нет, и никакого взрыва не будет. Скарута сцепил пальцы, чтоб не выхватить из кармана пистолет и не выстрелить в Клемма, который, конечно, срыв покушения объясняет тем, что он, Скарута, предупредил охрану. Капитан сидел в пятнадцати метрах от него — невозмутимый, как и прежде, и Скарута разжал пальцы. Подумалось: а не ошибся ли он в Клемме? Может быть, разъяренное желание ускорить гибель Вислени вовлекло его в ложную версию? В самом деле, никаких ведь доказательств того, что Клемм агент НКВД — нет. Все — домыслы. Связь с Бахольцем? Да у этого жулика не один офицер в подручных бегает. Присутствие в театре 2 сентября? Да пива хорошего захотелось. Просил партизан не подрывать эшелон? Да существуют десятки причин, по которым те уклоняются от диверсий, в том же поезде могли быть их люди на пути в Германию. Тайнописный текст в письме архивистки? А кто автор его?

Он пересек фойе и сел рядом с Клеммом. Дышал тяжело.

— Послушайте, капитан, меня весьма заинтересовала якобы обесчещенная вами девушка Марта... Адрес не помните? Я мог бы через нее найти вашу любимую Трудель...

Клемм глянул на него. Глаза — ледяные.

— Какая Марта? Впервые слышу... Трудель? Это кто?

— Да хватит вам валять дурака!.. Вчера слезы лили — обесчестил, надругался...

— Кто — лил? Кто — бесчестил? Может, еще скажете — изнасиловал?

Охрана уже прислушивалась... И Скарута поднялся, показал спину, развернулся, сел — и вновь пятнадцать метров разделяли их, соединенных ненавистью и влетавшим в фойе голосом скромного германского труженика... Все письма были прочитаны, Вислени приступил к награждению, и солдат, первым вызванный, уже строевым шагом направлялся к сцене, сапогами разбивая все надежды Скаруты.

Хлопок взрыва за дверьми. Истошный вопль: "Партизаны! Заминировано!" Объятая паникой солдатня вырвалась из зала, разбросав Скаруту и Клемма в разные стороны.

Еще несколько минут — и по приказу Ламлы пригород Берестяны начал оцеплять батальон, который только что выгрузился на станции.

23

Вислени еще не дошел до солдатских острот о моче, кале и заднице, когда зал покинул, скорчившись от боли, какой-то офицер. Охрана проводила его сочувствующим взглядом, и этот замаявшийся желудком старший лейтенант спустился вниз, к туалету рядом с курилкой, после чего о нем забыли. Сколько просидел на унитазе страдалец и сидел ли вообще — об этом можно только гадать, и этот ли человек вдруг оказался в комнате, где коротали время ассистенты Вислени, или кто-то другой — тоже осталось загадкой для учиненного позднее следствия, потому что появившийся перед ассистентами старший лейтенант был в полном здравии и в превосходном настроении. Вглядевшись в одноглазого ассистента, он воскликнул, давясь от хохота:

— Гюнтер! Ты ли это? На тебя ж похоронка была!

Гюнтер Бюргам уставился на вошедшего, и что-то знакомое почудилось ему в этом голосе, хотя весельчака он, кажется, видит впервые.

Вошедший многозначительно поцыкал, глядя на недоумевающего Гюнтера Бюргама.

— Что — никак не вспомнишь? Освежу память. Ну-ка, ну-ка, напряги мозги. Сентябрь сорок второго, госпиталь в Ростове, ты в пятой палате, я — в седьмой, ты еще фланговую атаку затеял на старшую медсестру... как ее... ага, Эрна. Ну?

Бюргам рассмеялся, встал, протянул руку. Теперь он вспомнил. Из седьмой палаты даже по ночам слышался смех, так веселил всех обожженный танкист. Физиономия покрыта марлевыми нашлепками и пластырями, но глотка у танкиста, которого звали Вернером, не пострадала, и не только седьмая палата наслаждалась представлениями, на концерты бывшего циркача и эстрадного певца сбегался весь госпиталь, и попытки Эрны образумить раненых наталкивались на благодушие врачей, считавших, что смех — лучшее лекарство. Они и сами вклинивались в толпу зрителей и слушателей, запоминая анекдоты, которым нет цены.

И на этот раз он со смаком рассказал уморительную байку, насладился смехом и как-то так получилось, что сам Бюргам подтолкнул его к серии анекдотов о санитаре Нойманне.

В армии издавна осмеивались и поносились санитары, повара и почтальоны. В известной на всех фронтах песенке о санитаре Нойманне пятьдесят куплетов, их поют искусно, на разные голоса, как на певческом празднике. Санитар — он и мародер, он и шкурник, он и бабник, этот ефрейтор Нойманн, выдававший себя за гинеколога, он и пьяница, он и... Повара, конечно, воры и обжоры, рвущие лакомые кусочки из солдатского горла. Ну, а почтальоны... Мало того, что они первыми читают письма из дома, они еще заглядывают и в чужие. А бывает — и вообще не дадут тебе письма, обозлятся на что-нибудь — и летит письмо в нужник.

Для придания убедительности анекдоту о почтальоне бывший циркач и певец осмотрелся в поисках чего-то чрезвычайно нужного ему и — поднял прислоненную к стене ржаво-серую "сталинградскую" сумку, блестящей концовкой завершив сольный номер: почтальон вместо писем тащит в сумке пять бутылок водки, напарывается на генерала, в испуге прячет за спину добытый неизвестно где шнапс, но генерал и сам любитель этого напитка, и хохочущий Бюргам в роли генерала настойчиво пытается узнать, что же такое несет этот полупьяный почтальон... Однорукий ассистент тоже повизгивал в восторге, однако же мысленно отсчитывал время, что не могло не остаться не замеченным Вернером. Прервав себя, озабоченно глянув на часы, он вдруг серьезнейшим тоном сказал Бюргаму, что Эрна — да, та самая — служит в местном госпитале, две подружки у нее найдутся, так что вечерком приглашаю, встретимся у кинотеатра "Юнона".

24

Петр Иванович Мормосов и Магда поздним вечером 13 сентября на центральной площади города подошли к тумбе, от которой только что отъехал мотоциклист, наклеивший объявление.

Жители города извещаются сим:

1. Компетентной комиссией установлено, что в кварталы пригорода Берестяны злоумышленно занесены возбудители заразных болезней скота, равно опасные и населению.

2. В связи с чем решено: жителей пригорода выселить в места, безопасные в эпидемическом отношении, на время проведения дезинфекционных и дезинсекционных мероприятий.

Комендант города и гарнизона
полковник Ламла.

Старший санитарный врач округа
майор Модель

Утром этого дня 13 сентября внучка старосты собралась в лес по грибы, и Петр Иванович поручил Магде охранять внучку, нашептав собаке на ухо только ей понятные слова. Не прошло и часа, как Магда, чрезвычайно встревоженная, привела девочку в деревню. Та злилась, потому что собака не позволила ей заходить в чащу, вцепилась в подол и потащила обратно в деревню. Петр Иванович глянул на чуткое небо, потом приложил ухо к земле. Собака легла рядом, уши — торчком. Встала и отряхнулась так, будто только что вылезла из реки. Петр Иванович ни в какие приметы не верил, понедельник 13 сентября был для него обычным днем. Убедили его лошади, рванувшие вон из конюшни и немедленно прибежавшие обратно. Нельзя было медлить, надо было уходить, всем прятаться, но староста отказался наотрез. Что те, что эти — означал его жест. Отдал конверт с документами, сказал, где найти человека, которого Петр Иванович называл Шакалом. Мормосов взял внучку на руки, побежал к реке, поближе к станции, Магда нашла перевернутую лодку, все трое забрались под нее. Потом послышались взрывы, выстрелы, крики, конский топот. Когда же все стихло, Петр Иванович выбрался наружу и увидел черный столб дыма над деревней. Пошел на разведку, потом вернулся к лодке. Все трое с оглядкой приблизились к домам. Где-то на краю голосили бабы. Подорваны столбы с телефонными проводами, лошади угнаны, конюшня горела. Внучку к дому Петр Иванович не подпустил, догадывался, что там произошло. Не стал вытаскивать старосту из петли. Отвел сироту к ее крестной. Все убитые немцы лежали рядком, смерть настигла коменданта у плетня, древко с германским флагом скошено пулями, Петр Иванович бросил в огонь комендантские бумаги, покопался в его барахле, забрал пистолет, побрился и переоделся. Даже не бросив прощального взгляда на деревню, Петр Иванович уходил все дальше и дальше от нее. На подходе к станции увидел крытый грузовик, строй солдат рядом. Протянул их командиру документ. Лейтенант засуетился, прочитав карающую за неповиновение бумагу, и приказал шоферу доставить Мормосова в город. Поинтересовался, как зовут овчарку, и получил ответ: "Государственная тайна". Сказав это, Петр Иванович улыбнулся. Он всегда умел быстро осваиваться в любой обстановке и уже прикидывал, как вести себя в генерал-губернаторстве, куда проникнет через сутки.

Но не ранее того часа, когда будут убиты они оба — Шакал и Приятный, а в том, что они снюхались, Петр Иванович не сомневался, иначе бы Шакал не спрашивал про автоколонну.

Дом, где жил тот, охранялся, но жетон и пропуск напугали солдата. Петр Иванович поднялся на четвертый этаж, дернул за шнурок звонка и удивился Магде. Она понимала все его мысли, подсела для прыжка, чтоб опрокинуть Шакала, вцепиться в него, она заглаживала вину свою, ревность к внучке: там, под опрокинутой лодкой, когда, успокаивая девчонку, Петр Иванович гладил худенькую спинку, Магда несильно сомкнула челюсти на его руке.

Шакала в квартире не было. И "хорьха" его во дворе — тоже. Солдат что-то трещал о штабе гарнизона, однако Петр Иванович больше доверял чутью своему и, прочитав на двух языках приказ коменданта, глянув на зарево за рекой, понял: там они оба, в огне. Их надо найти, потому что, пока они живы, жизни у Петра Ивановича не будет.

Он смотрел на горящие Берестяны и постепенно приходил к еще одному решению: и барышню тоже не мешает уничтожить.

На мосту жандармы с большим почтением смотрели на нумерованный ошейник Магды, чем на документы Петра Ивановича, давно понявшего дурости железного немецкого порядка. Было светло даже в одиннадцать вечера, но жандармы направляли луч фонаря на каждого, кто пытался перейти на ту сторону реки. Петр Иванович зашел в уже покинутый людьми дом и стал размышлять.

Берестяны пылали, Магда поскуливала, торопя Петра Ивановича, подталкивая его к Варшаве и Берлину.

25

Роты вступали на мост, сбивали шаг и растекались по Берестянам. Роты, еще ни разу не стрелявшие по русским, только что прибывшие из резервной армии, шли в пригород за боевым крещением. Хотя солдат никогда не учили выселять людей из домов и отбирать у них имущество, они все делали грамотно, как будто всю войну занимались этим, и приобретенный опыт помог им еще более грамотно действовать через девять дней в Минске, где 22 сентября будет убит партизанами гауляйтер Белорутении Вильгельм Кубе.

Жильцов строили, составляли списки, дом обходили солдаты и пустые комнаты опрашивались: "Иван!.. Марья!" Приказа убивать людей не было, но по другому приказу никого нельзя было оставлять в домах, поэтому немощных стариков застреливали. Лишь затем людей вели к вокзалу. А специальная команда осматривала квартиры, и все, представлявшее ценность для Германии, отвозилось на склады. Потом на стене дома чертился знак — никого и ничего нет.

Не было приказа и поджигать. И тем не менее Берестяны горели, потому что в каждом жилище — свидетельством жизни и наличия пищи — уберегался от задувающего ветра язычок пламени. Стихия огня никогда не подчинялась человеку, который заточал огонь в горшочки, в печные углубления, — так здоровые люди упрятывают помешанных в больницы.

Деревянные дома горели улицами, кварталами. Мгновенно вспыхивало самое легкое и горючее, светлый дымок выпархивал из окон; потом начинал валить густой, коричневый, плотный. Озлобленный огонь хватался за все — за металл и кирпич, вгрызался, рвал, разламывал и разбрасывал. Трески сливались в гул и вой, а в небо выстреливался столб пламени, подсекаемый ветром и клонящийся к земле, к другим домам. Ярко светящее внутри дома пламя распирало потолки и стены, начинавшие лопаться с веселым треском. Огонь метался, стенал, стонал, вскрикивал, гудел ровно.

Плотный жар утеплял воздух над городом. Возник ветер, не мог не возникнуть. Сильный и рваный, он погнал пламя на запад, но где-то в вышине замер и потянулся к Берестянам — раскаленным, свирепым, ревущим; он подлетал к пожарам, подпитывая огонь, раздувая его. Солдаты туже затягивали ремешки касок.

26

Выметенный толпой из клуба, брошенный наземь, Скарута выбрался из людской груды и увидел Клемма, уходившего прочь — не к городу, не к мосту, а в лабиринты берестянских улиц. Куда-то подевалась фуражка, шишка вздувалась на лбу, рука почему-то сжимала журнал с идолом недели на обложке, с разворотом, где на первом плане сумка, которая не взорвалась, но которая таила в себе заминированную коробку, начиненную не крестами, и та доконала, кроме Вислени, еще не один десяток солдат. Вспомнилась прочитанная в комендатуре сводка происшествий за сутки: ночью был убит ювелир, тот, которым, по всей видимости, и была сработана точная копия этой коробки. Берлин, намеревайся он убить Вислени, сделал бы коробку за много сотен километров от города. Но, с другой стороны, Берлину же выгодно представить убийство бандитской акцией местного масштаба, о коробке могли побеспокоиться и здесь. А о сторукой Москве и говорить нечего: если уж до заокеанского Троцкого дотянулись, то...

Журнал — уничтожить! Только это сейчас было главным, единственным, и Скарута шел к огню, чтобы бросить в него иллюстрированный еженедельник, обжигавший руку. Остановился, пропуская сбитых в колонну славян, выселенных из домов, и догадался — толкнул дверь пустого жилища, развел огонь в комнате, смотрел, как мерцающий клубок пламени пожирает листы, растекается по полу, подбирается к сапогам... Вышел на улицу, мысль металась: Клемм, где Клемм, которого надо бы поджарить на огне, но еще лучше — убить, в упор, всадить несколько пуль, чтоб уж наверняка, чтоб со смертью его канули все улики.

Пока раздумывал, дом за спиной его вспыхнул, опаляющий воздух погнал Скаруту дальше, в пустоту переулков, под прицел домов, из которых могли выстрелить. Огонь, казалось, подступал со всех сторон, и лишь забравшись на дерево, Скарута определил, где что горит. Увидел он и воду, спрыгнул, добрался до нее — до цистерны, у которой толпились солдаты с ведрами; пригоршнями хватал оживляющую жидкость, захлебывался ею, сладковатой от примеси бензина. Отогнул воротник кителя — и вода потекла на потную спину, холодные струйки поползли к истертым ногам. Ночь или день — он уже не разбирал, да и солнце, будь оно на небе, не смогло бы пробиться сквозь стометровую толщу дыма.

Он шел против ветра, лицо его было черным, опаленным, в копоти и грязи; который час уже пробивался он туда, где мог быть Клемм, и в том, что Юрген Клемм — славянин, русский, сомнений теперь у него не оставалось, потому что, будь капитан немцем, ноги б его не было в Берестянах: только русские, веками закованные в рабство, могли в смертельной беде спасать соплеменников, — цепь-то общая, в единую колоду замкнуты ноги, и не пробуй вырываться на волю — у напарника тут же закровоточат лодыжки. А Клемм — это уж точно — пробивался к невозгоревшей части пригорода, к дому сообщницы, на Кобринскую улицу, и где эта улица — Скарута не знал, пытался расспрашивать солдат, но те ничего не могли ему сказать.

Он спустился в подвал, чтоб перевести дух, и попал в развернутый батальоном узел связи. "Арабское три, дробь, римское четыре, — орал в трубку телефонист, пальцами расправляя принесенное ему донесение. — "Ф" большое как Франц, точка. "С" большое, как Зигфрид, точка. Сектор Шнайдемюль... Текст... Что?.. Ладно, буду медленнее..." Скарута слушал, с наслаждением впитывая цифры и слова. Кое-что уточнял для себя, по другому телефону связавшись со штабом гарнизона. Несколько тысяч славян уже загнали в вагоны, на каждом выведено мелом сопроводительное указание: RU (Rückwürt unerwünscht), то есть "возвращение нежелательно". В очистительном германском огне к этим тысячам прибавится столько же, в гудящую топку полетят люди, какая-то часть их пробьется к лесу, к партизанам, вливая свежие силы в оскудевшие отряды; с фронта будут сняты дивизии, что поможет славянам истреблять германцев, а тем — местных славян, и конец войны станет ближе на неделю-другую. Европа, весь мир с воодушевлением встретили смерть Вислени, в надетых Скарутой наушниках пели саксофоны, приемник оповещал о предстоящей кремации в Варшаве, Вождь выразил соболезнование, вещавшее на Германию лондонское радио посвятило событию треп двух политических комиков, злорадно утверждавших, что раз уж до этого добрались, то вскорости и...

Чадила керосиновая лампа, телефонист зажег карбидную, она ослепила Скаруту, он попятился, ощупью добрался до другого подвала, освоился и увидел старшего лейтенанта, склонившегося над картой города. Офицер этот недоуменно поднял голову, когда Скарута потянул к себе его походную сумку-планшет, затем встал и представился: командир роты. Категорически воспротивился и карту не отдавал, какими карами ни угрожали ему. Тогда Скарута, вдруг сорвавшись на русский язык, заорал:

— Сволочь! Гнида! Большевик! — и всадил в него пулю — одну, другую, третью. Забрал сумку, взял и автомат, длинной очередью уложил в соседнем подвале всех телефонистов, и радость была — точно такая, какую испытал, когда увидел многотысячную толпу изгоняемых славян, когда узнал о нежелательности их возвращения.

Выбрался из подвала наверх — и в испуге метнулся обратно. По улице стремительно пронеслась — без лая и мяуканья — стая собак и кошек, рвавшаяся к реке, через которую можно перебраться в город, и Скарута рывком пересек улицу. На голове его была фуражка застреленного старшего лейтенанта. Карта показывала путь на Кобринскую, куда, конечно, пробирался и Клемм, тоже мучимый жаждой и голодом, и где-то у водопоя большевика можно настигнуть.

Но силы оставили Скаруту, он рухнул у полевой кухни, лежал среди таких же обожженных, как и он, солдат и офицеров, санитар приподнял его, смазал лоб и щеки мазью, потом поднес к губам котелок с супом. Он выпил, голова прояснилась, он увидел Клемма, стоя вливавшего в себя тот же суп; рука потянулась к автомату, Скарута хотел окликнуть его, но вместо голоса — немота, сквозь которую прорывалось сипение обожженной глотки, да и Клемм уже нырнул в дым. Скарута, шатаясь, побрел за ним, но дорогу преградила стена огня, ее пришлось обойти.

До дома сообщницы Клемма оставалось три квартала, надо было спешить, поскольку спешил, конечно, и Клемм, но от жары и усталости забылся номер дома — то ли 16, то ли 18, и показалось, что впереди черной тенью мелькнул сам Клемм. Улица пустынна, люди уже выгнаны из домов, все уже на пути без возврата. Огонь еще не добрался до двухэтажных кирпичных домиков, и хотя было почти светло, Скарута шел словно крадучись. Замер от злобной радости, от мысли: а он-то, майор Скарута, — немец или русский, враг или не враг Клемма? Расхохотался, прильнул к стене дома, прокрался в подъезд. Начал со второго этажа — никого! Спустился вниз, потянул на себя дверь и понял, что через этот дом Клемм пробивал себе дорогу: несколько солдат лежало в позе внезапно застигнутых. У русского, значит, тоже с памятью плохо.

Следующий дом — и он у цели. Но, как и Клемм, опоздал. Мертвая женщина лежала посреди комнаты. Скарута наклонился. Всмотрелся: да, та самая, что крутилась у Фурчан. Она была изнасилована и убита, Клемм здесь побывал, потому что натянул юбку на ноги сообщницы, но следы насилия остались — блузка разорвана, груди исцарапаны. Славянка могла уйти, но святой дух племенной общности заставил ее ждать Клемма. И дождалась.

Скарута (в левой руке пистолет, в правой — автомат) подошел к окну и во дворе увидел Клемма. Славянин сидел на земле, уткнув голову в колени, рядом лежала лопата, найденная им где-то. Наверное, страдал, потому что обрек на смерть товарища, приказав не уходить без него из города. И решил отдать ему последние почести, похоронить.

Виктор Скарута вонзил в него несколько пуль и с отвращением отбросил автомат с уже пустым рожком. Стал медленно спускаться вниз, чтоб уж наверняка добить Клемма, и на лестнице к нему метнулась собака, вцепилась в кисть — и выстрел оборвал его жизнь.

Выстрелил Петр Иванович Мормосов, вторые сутки шедший по пятам Скаруты. Затем обыскал оба трупа, и охранная грамота Клемма, подписанная Герфом и Готтбергом, так его обрадовала, что он выстрелил еще раз.

Из дома он вышел без собаки. Черный дождь сыпался из невидимых туч.

Содержание