Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

В казармах Килиана

Тяжелые стальные ворота, запирающие вход в глубокий каменный двор, ставший крепостью отряда Ласло Киша, широко распахнулись. «Национал-гвардейцы» отсалютовали автоматами, и черный ЗИМ с флагом — красно-бело-зеленое полотнище с рваной дыркой в том месте, где был герб Венгерской Народной Республики, — похрустывая битым стеклом, помчался по центральным улочкам Будапешта, держа курс к бульварам Йожефа, Ференца, к знаменитым теперь казармам Килиана.

За рулем сидел Миклош Папп. На заднем сиденье расположились Ласло Киш и американский корреспондент Карой Рожа. Андраш узнал американца сразу, как только увидел. Малоприметное, обыкновенное лицо, костистые надбровные дуги, ничего не выражающий взгляд, простецкая добродушная улыбка...

Управляя машиной, Андраш прислушивался к тому, о чем говорят пассажиры.

— Карой, это правда, будто Каули вчера совершил безумную вылазку? — по-немецки спросил Ласло Киш.

Андраш понял, о чем идет речь. Вчера в «Колизее» он впервые услышал от «гвардейцев» эту фамилию — Каули. Военный атташе английского посольства полковник Джемс Н. Каули неожиданно появился на бульваре Ференца, в казарме Килиана, и публично обратился к мятежникам с речью. Призывал держаться, не терять веры в близкую и всестороннюю помощь и советовал сплотить в единую армию все разрозненные силы восставших.

— Неправда, — откликнулся Карой Рожа. — То была разумная вылазка...

— Что ж тут разумного? Военный атташе Британской империи, дипломат в мундире полковника, митингует в лагере антиправительственных сил, открывает свои козыри! Глупо. Зачем он это сделал? Разве нельзя было договориться обо всем один на один с Палом Малетером?

— Не так все это глупо, Ласло, как вам кажется. Иногда надо раскрывать карты не только перед крупным, явным партнером. Теперь именно такая ситуация. И рядовые национальные гвардейцы должны понять и почувствовать, что Англия и США поддерживают восставших.

— Ах, так!... В таком случае, пожалуй...

Пересекли площадь Кальвина, миновали улицу Юллеи, въехали на бульвар Ференца.

Во всех парках, садах, скверах, на лужайках, в цветниках зияют желтые, коричневые, темные могилы. Хоронят уже без гробов. Все запасы израсходованы, а новых не делают. Трупы заворачивают в трехцветные знамена, а когда их нет под рукой, обходятся тем, что есть, куском какой-нибудь ткани.

Выросло количество завалов. На каждой улице, на каждом перекрестке горы ящиков, вывороченных плит, камней, булыжника, земли, бревен, перевернутых машин, повозок, лотков, газетных киосков.

Исчезли с улиц люди, одетые обыкновенно. Теперь все снаряжены по-походному: тяжелые, крепкие, на толстой подошве, грубой кожи ботинки, лыжные штаны, теплая куртка, дождевик, широкополая, темного цвета шляпа. Чуть ли не у каждого прохожего на спине вещевой мешок. Все добывают продукты диким способом, кто как может.

Бульвары Йожефа, Ференца во многих местах перегорожены баррикадами. Узкие проходы для машин закрыты самоходными пушками и танками.

Перед американским паспортом Кароя Рожи, перед его корреспондентским билетом, перед заслугами всем теперь известного Ласло Киша раскрывались все пути, ведущие в казармы Килиана, в ставку мятежников.

Киш приказал Миклошу Паппу остановиться около детской клиники. Сюда не стреляли и не будут стрелять правительственные пушки.

Перед тем как выйти из машины, Киш и американец коротко посовещались. Карой Рожа сказал:

— Пал Малетер будет призывать всех командиров повстанческих отрядов объединить свои усилия под его верховным командованием. Для этого он пригласил вас и других. Не соглашайтесь сразу. Торгуйтесь. Проявите самую непримиримую самостоятельность, выдвигайте контртребования.

— Что я должен требовать?

— Ухода советских войск. Расторжения Варшавского пакта. Реорганизации правительства Имре Надя, изгнания из его кабинета государственного министра Яноша Кадара, министра Мюнниха, всех старых коммунистов. Особенно опасны Янош Кадар и Ференц Мюнних. Нападают на политику Имре Надя, поговаривают о контрреволюции. Этих требуйте устранить немедленно.

— Не рано ли, сэр? — усомнился Ласло Киш, но у самого глаза лукаво смеялись,

— В самый раз! Завтра будет поздно.

Рожа и Киш вышли из машины, пересекли бульвар и скрылись под высокой и глубокой аркой громадного дома, построенного как крепость еще в прошлом веке.

Толстые каменные стены исклеваны снарядными осколками. Стекол нет ни в одном окне. Оконные проемы заложены мешками с песком, бетонными плитами. И отовсюду торчат дула пулеметов, бронебойных ружей. В нижнем этаже, в стенных проломах видны жерла автоматических пушек. Над аркой, ведущей во внутренний двор казарм, и во многих окнах вывешены грязные, мокрые, трехцветные, с дыркой, флаги.

Казармы Килиана!.. И в страшном сне не видел ты, товарищ Килиан, верный коммунист, борец за народную Венгрию, как надругаются враги народа, предатели, отступники над твоим честным именем.

В этих казармах в течение одной недели вырос ядовитый гриб, долго вызревавший а подполье, — Пал Малетер. Впервые Пал Малетер появился на горизонте Будапешта 25 октября. Фигура одного из невидимых руководителей мятежа всем стала видимой.

В тот день он был скромным командиром, бывшим танкистом. Но он уже знал, что в ближайшем будущем, как только определится победа, он может стать тем, кем захочет. Пал Малетер захотел быть генералом, министром обороны, членом узкого кабинета Имре Надя.

25 октября полковник Пал Малетер, бывший дворянин, бывший воспитанник аристократической военной академии Людовика, бывший хортистский офицер, будущий главарь мятежников в военных мундирах, рядовых и офицеров, нарушителей присяги, получил приказ от министра обороны Иштвана Баты навести порядок в казармах Килиана и разгромить банды мятежников в переулке Корвин.

Пал Малетер приехал на придунайскую площадь Ясаи Мари, где венгерский танковый полк занимал боевые позиции, разыскал командира полка майора Ференца Паллоши и приказал ему от имени министра обороны предоставить в его распоряжение танки. Танковая колонна из пяти машин двинулась от площади Ясаи Мари к площади Маркса и дальше по бульварному кольцу.

На границе девятого района, на пересечении проспектов Йожефа, Ференца и Юллеи шоссе окопались за толстыми стенами казарм военные мятежники. Они держали под своим контролем главные магистрали, подходящие к Дунаю, на севере — к Цепному мосту, а на юге — к мосту Петефи. Господствовали и на улицах, ведущих к центру города.

Пал Малетер быстро договорился с главарями и перешел на их сторону. Танки он потянул за собой. Приказ высшего начальника, ничего не поделаешь! Невыполнение грозит расстрелом.

Став мятежником, он неоднократно звонил в министерство и сообщал, что ведет тяжелые бои... с мятежниками. Ему верили.

На другой день и во все последующие Пал Малетер уже не скрывал своего лица. Возглавил штаб военных путчистов. Предварительно, до того, как открылся, властью, данной ему военным министром, Пал Малетер пригнал в казармы Килиана не одну и не две машины, груженные боеприпасами, оружием, продовольствием. Теперь у мятежников было все, даже главнокомандующий.

Радиопередатчик Ласло Киша сообщил, что в Будапеште в рядах восставших появилась сила, способная организованно, по всем правилам войны, довести начатое дело до конца.

Весть эта была подхвачена «Свободной Европой». И с той минуты имя Пала Малетера не сходило с уст дикторов всех радиостанций земного шара, со страниц всех ярко-желтых, бледно-желтых газет. Безвестный венгр стал мировой сенсацией.

Затаившиеся хортисты срывали с себя красные звезды народной армии и перебегали к Палу Малетеру. Во всех концах Венгрии, во всех гарнизонах нашлись свои малетеры, в одном месте один-два, в другом — сразу чертова дюжина.

И все-таки их было ничтожное количество по сравнению с армией народа. Мятежников в казармах Килиана можно было раздавить мгновенно, если бы их не опекало правительство Имре Надя.

Военный совет министерства обороны разработал план военных действий против самых крупных очагов мятежников — переулка Корвин, казарм Килиана и прилегающего к ним района. Имре Надь узнал об этом, позвонил министру обороны и категорически заявил, что об осуществлении плана не может быть и речи. Стрельба по мятежникам, сказал Имре Надь, осложняет политическое положение.

Приказ премьера был выполнен, и переулок Корвин и казармы Килиана быстро окрепли и превратились в базу контрреволюции. О Пале Малетере и его сообщниках стали сочинять «героические легенды».

25-го, 26-го и даже 27-го мятежники маскировались, не выступали открыто против коммунистов, против народно-демократического строя: наоборот, они говорили, что взялись за оружие во имя укрепления этого строя, клялись в вечной любви к русским братьям.

Но уже в те дни Пал Малетер тайно составил проект, который после 30 октября стал явным, а впоследствии как документ фигурировал в материалах народного суда. Вот только несколько строчек из этого проекта, написанного Палом Малетером:

«1. ...В армии не должно быть партийных организаций...

7. Штаб должен разработать план действий на следующие случаи:

на случай, если советские войска не согласятся покинуть территорию страны...

10. Управление кадров должно разработать предложения относительно укрепления армии за счет честных офицеров (повстанцев, реабилитированных лиц и т. д.)».

Одним из первых был реабилитирован Бела Кираи, офицер хортистского генерального штаба, аристократ, бывший в 1944 году личным секретным сотрудником нилашистского министра обороны Берегфи. Судом народной Венгрии он осужден за шпионаж к смертной казни, замененной пожизненным заключением. Этот Бела Кираи, возвышенный Имре Надем до командующего «национальной гвардией», создал всевенгерский комитет по реабилитации и себя назначил его председателем. Реабилитировал всех и каждого: хортистских генералов, полковников, нилашистских майоров, жандармов, убийц, насильников, громил, отравителей, торговцев наркотиками, террористов, диверсантов, контрабандистов, профессиональных палачей.

Контрреволюции нужны были верные кадры, и она их черпала там, где их было больше всего, — в тюрьмах.

Йожеф Уайвари, много лет сидевший в тюрьме, после реабилитации возглавил «национальную гвардию» восьмого, центрального района Будапешта. Свой штаб Йожеф Уайвари разместил не в отеле, как другие, не в театре, не в кабаре, а в полицейском управлении на улице Виг.

Ласло Аги, хортистский майор, шеф политического отдела жандармерии в Прикарпатской Руси, главный ужгородский палач, после реабилитации приступил к созданию батальона, который должен был истреблять коммунистов, сотрудников органов безопасности и всех верных народному строю венгров.

Пожизненный каторжник, военный преступник, бывший генерал-лейтенант Ласло Кути, осужденный за военные преступления на пятнадцать лет тюрьмы, одним росчерком пера Белы Кираи был превращен в его надежную опору.

«Реабилитированные» во главе с Палом Малетером и Белой Кираи создали в министерстве обороны свой орган — «революционный военный совет». Несколько позже такие же «советы» по приказу контрреволюционного военного министерства возникли во всех армейских штабах, учреждениях и частях, вплоть до батальонов. Армия Венгерской Народной Республики перестала быть грозным, безотказным оружием диктатуры пролетариата. Больше того! «Военный совет» армии опубликовал в своем центральном органе «Мадьяр гонвед» предательский приказ, поставивший вне закона органы государственной безопасности, поощряющий «национальных гвардейцев» охотиться за работниками АВХ. «Военный революционный совет армии решил немедленно разоружить части госбезопасности, еще не сложившие оружия». Этот приказ был опубликован с согласия Имре Надя.

Самое острое, самое грозное оружие было вырвано из рук народа.

Теперь солдаты государственной безопасности должны были отражать атаки и «национал-гвардейцев», и своих армейских товарищей по оружию, с которыми еще несколько дней назад вместе атаковали мятежников.

Имре Надь в течение своего короткого, трагического для Венгрии диктаторства больше всего боялся, чтобы армия и органы госбезопасности служили народу. Упорно оказывал сопротивление тем военным, которые пытались выполнить свой долг, хотели быть верными присяге.

Имре Надь еще 25 октября отменил чрезвычайное положение в Будапеште и стране. Он же отменил и комендантский час и приостановил работу военно-полевых судов. 26 октября, в пять часов сорок минут, будапештское радио от имени Имре Надя сообщило о начале наступления на мятежников. Было сказано, что начались широкие операции для окончательной ликвидации оставшихся контрреволюционных групп. Имелись в виду казармы Килиана, переулок Корвин, площадь Сены.

Тот, кто передавал это сообщение, вероятно, знал, что «окончательной ликвидации» не будет.

После сообщения, как бы издеваясь над радиослушателями, звучали цыганская музыка и арии из оперетт Франца Легара, Имре Кальмана.

К этому времени правительственная радиостанция стала «Свободным радио имени Кошута», вотчиной Гезы Лошонци, правой руки Имре Надя.

Рабочие будапештских заводов требовали от правительства оружия, они рвались в бой, преисполненные решимости разбить, растоптать контрреволюцию. На бумаге их требование было удовлетворено: начальник полиции Будапешта Шандор Копачи обещал взять оружие со складов и вооружить рабочих. Он этого не сделал. Сделал другое. Одно полицейское управление за другим сдавал без боя мятежникам. Оружие, предназначенное рабочим, стало достоянием банд Дудаша, «национал-гвардейцев» казармы Килиана и переулка Корвин — Кишфалуди.

Переулок Корвин — ближайший сосед казарм Килиана. Перейди дорогу — и попадешь в него. Узкий, кривой, он полукольцом обхватывает кинотеатр «Корвин». В первый же день мятежа он стал одним из главных опорных пунктов контрреволюции. Там сначала было только восемьдесят человек. И все, как один, — карманные воры, взломщики, грабители, тюремные завсегдатаи, бродяги, хулиганы. Руководил ими старый преступник, много раз судившийся, Янош Мес, по кличке Янко — деревянная нога. В течение нескольких дней октября его банда выросла до полутора тысяч человек. В кинотеатр и переулок Корвин, забаррикадированный со всех сторон, в штаб Яноша Меса стекались преступники со всех тюрем, двери которых все шире и шире распахивались.

Пополнял свои ряды и другой атаман — Сабо, названный американскими газетчиками «командующим баррикадными солдатами» на площади Сены.

И вот все эти мальчики, деревянные ноги, короли, и гонведы собрались у Пала Малетера, договариваются, как удушить народную республику.

У Большого Имре

Днем 27 октября начальник полиции Будапешта Шандор Копачи вызвал к телефону Дьюлу Хорвата.

Между соратниками Имре Надя произошел важный разговор, и он сразу же стал известен другу Дьюлы.

Профессор пригласил к себе в кабинет Ласло Киша и рассказал, что говорил ему главный полицейский Будапешта. Деятели клуба Петефи сколачивают «представительную делегацию, которая отправится в парламент и предъявит премьеру ряд важных требований. Нужно выделить в эту делегацию хорошего парня, обязательно рабочего, желательно молодого.

— Плевое дело. Это мы в два счета устроим.

Ласло Киш вернулся в «Колизей» и на свой лад переложил то, что ему доверил профессор. Держа руку на пистолетной кобуре, он озорными глазами оглядел свою ватагу.

— Требуется образцово-показательная личность. Обязательно пролетарская. По возможности молодая. Будет представлять рабочий класс. Направится в составе большой делегации в парламент, в кабинет министр-президента. Предъявит Большому Имре от имени восставшего народа суровые требования.

«Гвардеец» с фиолетовой татуировкой на груди — голая русалка с пышным бюстом, пронзенным кинжалом, — шагнул вперед.

— Не подойдет такая личность?

Ласло Киш отодвинул его в сторону.

— Подходишь для других целей: пугать твердолобых. Сгинь.

«Гвардейцы» с первого слова поняли своего атамана. Он хотел веселья, и они охотно пошли ему навстречу. Под всеобщий хохот они вытолкали в круг Галгоци — курносого, большеротого, с огромной шапкой давно не чесанных волос на ушастой голове. Сорвали с него куртку, рубаху. Галгоци от пояса до шеи разукрашен татуировкой. На левой руке крупные буквы: «Сын США». На животе, правее пупа, два соединенных флага — английский и американский. На предплечье — собачьи головы: дога, немецкой овчарки, мопса, болонки. На груди наколота синеволосая, синеликая, с синей дымящейся сигаретой в зубах подмигивающая барышня{10}.

— Пшел! — Ласло Киш замахнулся на Галгоци, и тот, смеясь, исчез.

Начальник штаба подождал, пока «гвардейцы» вволю посмеялись. Потом он обнял стоящего рядом с ним Миклоша Паппа.

— Вот персона! В самый раз.

Никто не засмеялся. Все с интересом смотрели на шофера и на атамана, ждали, какое будет решение.

Ласло Киш осмотрел шофера со всех сторон:

— Согласен! Подходит.

Через несколько минут был готов представительский мандат. Ласло Киш позвонил в полицию, сообщил, что рабочий представитель выезжает.

Атаман изъявил желание лично сопровождать Миклоша Паппа до главного управления полиции, где собиралась делегация. Ради такого торжественного случая он сам сел за руль, а шофера посадил рядом, на хозяйское место.

Всю дорогу он напутствовал делегата:

— Будь непреклонным, Миклош! Пусть интеллигенция болтает всякую чушь, а ты свое тверди: «За что боремся, за что кровь проливаем?» Спросят у тебя, чего ты хочешь от правительства, ты вот таким манером загни большой палец и скажи: «Признайте, что в Венгрии произошла чистая революция, а не грязная контрреволюция». Потом загибай указательный и говори: «Освободить из тюрем всех, кто осужден прежним режимом. Освободить, реабилитировать и предоставить все права национальным гвардейцам». Дальше загибай средний палец, грозно нахмурься и кричи: «Удалить русские войска из Будапешта!» Тебя, возможно, кое-кто перебьет. Огрызнись: не затыкайте, мол, рот представителю рабочего класса! Загни безымянный и выстрели: «Разорвать Варшавский пакт!» Остается мизинчик. Вот этаким манером оттопырь малютку и скажи: «Требуем признать революционные советы в качестве единственно представительной власти на местах. Все организации, созданные старым режимом, распустить!» Кумекаешь?

— Понял.

— Справишься?

Андраш пожал плечами.

— Уверен, справишься с честью. Ты парень умный, сообразительный. Да, Миклош, чуть не забыл тебя предупредить. В делегации будут еще два рабочих парня, представители Андьялфельда. Договорись с ними, вдохнови...

Въехали на площадь Ференца Деака.

Киш подкатил к главному подъезду управления полиции, остановил машину и на прощание похлопал Андраша по плечу.

— Будь здоров, малыш. Смотри же, оправдай надежды! Далеко пойдешь, если в корень заглянешь.

В кабинете начальника секретариата с нетерпением ждали представителя рабочих.

— Вот, теперь делегация в полном сборе! — объявил какой-то лысый, большегубый делегат. — Давайте познакомимся, байтарш.

Члены правления клуба Петефи, ближайшие единомышленники Имре Надя, создавшие свой штаб под покровительством полиции, поочередно трясли Андрашу руки, называли свои фамилии. Тамаш Ацел, Миклош Гимеш, Пал Лёчей, Йожеф Силади. Бледнолицые, красноглазые, измученные бессонными ночами, растрепанные, плохо умытые, небритые, помятые, куда-то спешащие, чего-то ожидающие, чем-то раздраженные. Ни одного спокойного лица. Все говорят отрывисто, плохо слушают друг друга. Курят сигарету за сигаретой.

Тамаш Ацел суетился больше, чем другие, кричал громче всех и ожесточеннее, чем кто-либо другой, размахивая руками и доказывая, чтó надо сказать премьеру.

Андраш с особым интересом смотрел на этого молодого писателя, щедро, не по таланту обласканного народной Венгрией и ее русскими друзьями. В Москве он получил Сталинскую премию за роман.

Не все к тому времени знал о нем Андраш. Тамаш Ацел тогда только вступал на дорогу предательства. Он еще и словом, и пулей, и огнем будет тиранить Венгрию.

На трех полицейских машинах, сопровождаемая вооруженными мотоциклистами, делегация направилась в парламент.

Миклош Папп и еще два рабочих парня — застенчивый, белобрысый, мало похожий на венгра двадцатилетний Дьердь и очень смуглый, с иссиня-серыми губами, черноволосый, с цыганскими глазами Вильмош — оказались в первой машине, на заднем сиденье. Познакомившись с делегатами, Андраш спросил, где они работают.

Дьердь покраснел, смолчал. Вильмош нахмурился, сказал:

— А кто сейчас работает?

— Значит, воюешь?

— Гуляю. И жду, чем все это кончится.

— А какого конца ты хочешь? — допытывался Андраш.

Парень помолчал, потом, решившись, откровенно сказал:

— А я уже и сам не знаю. Затуркали меня: один говорит «красное», другой твердит «черное», третий — «куриное яйцо всмятку».

— А разве ты сам не видишь, где и что?

Краснеющий Дьердь набрался храбрости и вступил в разговор:

— Он не доверяет своим глазам.

— А ты?

— И я. Мы всегда вместе. Друзья со школьной парты.

Андраш внимательно вглядывался в лица «затурканных» парней. Сколько теперь их, вот таких честных венгров, переставших понимать, что происходит! Страна называется Венгерской Народной Республикой, а на улицах «национал-гвардейцы» убивают коммунистов, жгут коммунистические книги, уничтожают даже стихи Петефи, изданные на русском языке.

Еще недавно, 24 октября, в 12 часов 10 минут, Имре Надь, выступая по радио, призывал в интересах прекращения дальнейших кровопролитий прекратить борьбу и сложить оружие. «Мы хотим проводить политику не мести, а примирения! — говорил Имре Надь. — Поэтому правительство решило не предавать военно-полевому суду всех тех, кто добровольно и незамедлительно сложит оружие, прекратит борьбу».

Мятежники не сложили оружия. Вооружились. Расширили свои плацдармы. Но Имре Надь, маневрируя, маскируясь, все-таки еще не признает мятежников выразителями народной воли, пока называет вещи своими именами. 25 октября, в 15 часов 18 минут, он выступил по радио:

«...Советские войска, вмешательства которых в бои потребовали жизненные интересы нашего социалистического строя, будут незамедлительно отозваны, как только будет восстановлен мир и порядок. По отношению к тем, кто взялся за оружие не с намерением свергнуть наш народно-демократический строй и незамедлительно прекратит борьбу, сдаст оружие, правительство в духе прощения и примирения проявит максимальное великодушие, на них не распространится постановление о чрезвычайном положении. В то же время в интересах трудового народа, желающего мира и порядка, в защиту нашего мирного, демократического государственного строя мы по всей строгости закона привлечем к ответственности тех, кто будет продолжать борьбу с оружием в руках, подстрекать и мародерствовать».

Так говорил Имре Надь 25 октября, и его слушала вся Венгрия. Мало кто сложил оружие, но тем не менее на другой день, 26 октября, Имре Надь аннулировал правительственный запрет появляться жителям Будапешта на улицах.

Войска, охраняющие порядок, раньше ясно видели тех, кто покушался на народную Венгрию: они не подчинялись правительственному запрету, не покидали улиц, воздвигали баррикады. Теперь войска не имели права стрелять: на улицах были не только мятежники.

Имре Надь вчера клялся, что со всей строгостью закона, в интересах трудового народа покарает тех, кто продолжает борьбу с оружием в руках, подстрекает и мародерствует, а сегодня отменяет чрезвычайное положение и приказывает военному совету армии освободить всех, кто был задержан с оружием в руках.

Вчера Имре Надь говорил о социализме, сегодня молчит. А соратники Имре Надя от его имени уже трезвонят во все колокола: прежний строй рухнул, да здравствует новая Венгрия! Какая? Без социализма? Венгрия с некоммунистическим правительством во главе с коммунистом Имре Надем?

«Сам черт сломает ногу в этой неразберихе». Многие венгры в те дни, до того как Имре Надь оголился, до того как контрреволюция сбросила маску, произносили эту фразу.

Андраш осторожно продолжал разговор с молодыми парнями.

— Значит гуляете? — сказал он, улыбаясь.

— А что же делать! — улыбнулся и хмурый Вильмош.

— Значит, от имени гуляющих будете предъявлять требования Имре Надю?

— Ничего мы не будем предъявлять. Мы так... пришей кобыле хвост. Схватили нас, поволокли и сказали: включаем вас в делегацию, пойдете к Имре Надю.

— Интересно! Кто же вас схватил? И где?

— Я и вот он, — Вильмош кивнул на своего друга Дьердя, — шли к моей сестре в шестой район, несли ее детям продукты. В доме сестры встретил нас какой-то очкарик...

— Петер Йожа, — подсказал Дьердь. — Близорукий. В очках.

— Ну, встретил, — рассказывал Вильмош и сам удивлялся тому, что с ним произошло. — Спросил, откуда мы, кто такие. Мы сказали ему, как попали в шестой район, Он обрадовался и потащил нас куда-то. Опомнились мы уже в кабинете начальника полиции.

Дьердь засмеялся, покачал головой.

— А я до сих пор не опомнился. И еще не скоро опомнюсь.

Засмеялся и Андраш.

— Н-да, вот так представители! Друзья, вот вам мой совет: молчите, как будто в рот воды набрали. Молчаливый умнее разговорчивого.

Подъехали к парламенту, вышли из машин.

Тамаш Ацел, вертлявый и шумный, подхватил под руки Дьердя и Вильмоша, потащил к каменной лестнице, которую сторожили бронзовые львы.

Большегубый, лысый член делегации обнял Миклоша и, увлекая его за собой, чуть шепелявя, допрашивал:

— Волнуешься, витязь? Страшно?

— А как же! Премьер-министр!

— Ничего, он не страшный. Свойский. Сегодня он будет очень добрым.

— Вы думаете? Столько забот у него! — Все заботы впереди, мой мальчик. Только-только начинается эра Имре Надя.

— Что начинается? Какая эра?

— Потерпи, скоро все узнаешь. Идем!

Андраш с волнением входил в огромное здание венгерского парламента. Толстые красные ковры глушат шаги.

Когда-то было тихо в коридорах парламента, спокойно. Теперь многолюдно, шумно, как на оживленной улице. И все куда-то спешат, размахивают портфелями и через каждые три-четыре слова вспоминают Имре Надя. О нем говорят как о человеке, который способен выполнять все, что от него потребуют. Великие надежды на Большого Имре возлагали люди в старомодных бекешах, бывшие помещики, фабриканты, заводчики, князья, маркграфы. Ожили! Приползли в свое старое гнездо, откуда были изгнаны двенадцать дет назад.

В 1944 году в приемных залах парламента, в холлах, в фойе, среди белого мрамора, зеркал и сверкающих позолотой колонн фланировали тогдашние хозяева Венгрии, «народные представители»: несколько герцогов, пятьдесят графов, шестнадцать баронов, бессчетное количество денежных тузов. И не было среди них ни одного рабочего и крестьянина.

Неужели они и их наследники опять воцарятся здесь? Неужели наденут изъеденные молью венгерки, гусарские мундиры и, цокая шпорами, звеня орденами императора Франца Иосифа, адмирала Хорти, фюрера Гитлера, будут шнырять по этим залам?

Андраш тревожными, очень грустными глазами вглядывался в скульптурные фигуры, украшающие коридоры и залы парламента. Кузнецы. Виноделы. Ткачи. Пекари. Каменщики. И все они, казалось Андрашу, тоже встревожены, испуганы, ждут, чем все это кончится.

Проходя мимо лепной фигуры кузнеца, Андраш тронул ее, улыбнулся.

— Терпи, кузнец, депутатом будешь.

— Что ты сказал? — спросил большегубый делегат.

— Я говорю: не бойся, кузнец, мы тебя не оставим в беде.

— Правильно. Золотые слова! Я вспомню их, когда буду разговаривать с Имре Надем. Обязательно. Ну, вот мы и пришли! Откашляйся, парень!

Делегация не задержалась в приемной. Секретари премьер-министра распахнули двери, ведущие в покои их шефа.

Имре Надь ждал делегатов. Сверкая пенсне, он вышел из-за огромного стола, каждому подал руку, каждому приветливо улыбнулся. Грузный, с одышкой, он двигался легко, быстро.

В кабинете тепло, сухо, светло, а рука у премьера тяжелая, холодная, липкая.

Андраш потихоньку вытер ладонь о пиджак и, скрываясь за спинами деятелей клуба Петефи, стал наблюдать за премьером.

В его глазах, прикрытых круглыми стеклами пенсне, Андраш увидел все то взбудораженное, неуверенное в себе, неприкаянное, «затурканное», что было в глазах многих будапештцев. И его лицо, сырое, рыхлое, большелобое, мясистое, одутловатое, с очень узким складчатым подбородком, тоже было суматошным, зыбким, потерявшим жизненную твердость.

Ошибся Андраш. Большой Имре только внешне был суматошным. Нет, он не потерял ориентировки, он точно знал курс, по которому ему предстояло двигаться, и твердо придерживался его.

Скоро Андраш в этом убедился.

Первым взял слово Йожеф Силади. Грозно нахмурившись, он спросил:

— Уважаемый премьер-министр, чем вы здесь занимаетесь? Знаете ли вы вообще, что творится в городе? Знаете ли, что от вашего имени объявлено чрезвычайное положение? Знаете ли, что от вашего имени были призваны русские? Разве о такой политике мы договаривались с вами утром двадцать третьего октября?

Имре Надь не обиделся. Спокойно, иронически улыбаясь в усы, выслушал своего ближайшего соратника и энергично покачал крупной ушастой головой. — Я не звал в Будапешт русских. Я не мог этого сделать. Позже, через несколько дней, меня пытались принудить подписать документ, в котором от моего имени приглашались иностранные войска. Постановления о чрезвычайном положении в стране я не подписывал. Его подписали моим именем. Это фальшивка. Как видите, дорогой Йожеф, от ваших обвинений ничего не осталось. Я чист перед Венгрией. Ну, а теперь прошу, вас, друзья, сказать, зачем вы сюда пришли. Андраш понял, что это только игра. Премьер спрашивал у своих друзей о том, о чем уже договорился с ними. На вопрос Имре Надя ответил Йожеф Силади:

— Мы привели к вам делегацию. Пусть ее члены расскажут вам, что творится в городе.

Рассказывали все, кроме рабочих парней, хмурого Вильмоша и застенчивого Дьердя. Оба выполнили добрый совет Миклоша, молчали. Их никто не корил за это. О них прочно забыли.

Горланил, размахивал кулаками Тамаш Ацел, будущий беглец, поставщик клеветы для ооновского Комитета пяти, торговец вывезенными из Венгрии обломками статуи на проспекте Дожа. Ораторствовал лысый большегубый деятель клуба Петефи. Бубнил что-то Гимеш. Информировал Пал Лёчей.

Терпеливо, не перебивая, внимательно слушал Большой Имре. Поблагодарил за сообщения. Спросил:

— Друзья! Чего вы хотите от своего премьера? Выкладывайте.

Андраш слушал «революционных интеллигентов» и поражался совпадению их пожеланий с требованиями Ласло Киша. Те же «пять пальцев», та же явная программа реставрации капитализма. До чего же быстро и ладно спелись эти... »национальные коммунисты» и те, послы доллара, аденауэровской марки!

Трудно было Андрашу в такую минуту сохранить контроль над своим сердцем.

— Прекратите убийства на улицах! — крикнул он. Большой Имре с удивлением посмотрел на молодого делегата, бережно тронул свои толстые холеные усы.

— Паника, молодой человек! Вы преувеличиваете. Какие убийства? Где?

Позже Большой Имре назовет паникерами и тех, кто 30 октября доложит ему о том, что вешают коммунистов за ноги на деревьях, рубят им головы топорами, вырезают сердца.

Андраш готов был сказать премьеру все, выдать себя с головой, многое погубить. Но вмешался большегубый лысый деятель клуба Петефи.

— Делегат имеет в виду убийства, совершенные авошами на парламентской площади и на улице Батория. Этого парня зовут Миклош Папп. Витязь! Убил трех самосудчиков авошей. Достоин правительственной награды.

Широкое лицо премьера, изрытое поперечными глубокими морщинами, смугло-темное, расплылось в улыбке.

— Не забудем никого. Всех наградим. Подождите, друзья, будьте терпеливы. Завтра, двадцать восьмого октября, получите первую награду. Мои министры и я подготавливаем важные решения. Утром опубликуем коммюнике, которое вполне удовлетворит все ваши требования. Мы выполним вашу волю, ясно, без всяких оговорок заявим, что в Венгрии произошла не контрреволюция, а народно-демократическая революция. «Революционные интеллигенты» встретили слова премьера бурными аплодисментами и выкриками.

Дьердь и Вильмош, красные, смущенные, забитые, переминались с ноги на ногу, переглядывались с Миклошем Паппом, спрашивали у него взглядами, что делать. Большой Имре продолжал выдавать своим единомышленникам обещания:

— Завтра мы также заявим, что русские войска должны уйти из Будапешта, что Венгрия больше не считает себя членом Варшавского договора, что она хочет быть нейтральной и твердо опираться на материальную помощь великих наций. Мы сделаем и другие важные шаги. Уверяю вас, друзья, я выполню все, что обещаю. Потерпите до завтра. Желаю вам доброго здоровья. Спасибо, что пришли, выразили свою волю.

Премьер распрощался с делегатами, опять с каждым в отдельности, и аудиенция, продолжавшаяся более трех часов, завершилась.

Делегация вернулась туда, откуда прибыла, — на площадь Деака, в главное полицейское управление.

Генерала Копачи обрадовали привезенные из парламента новости. Он изъявил желание отвезти на своей машине членов делегации, живших далеко.

Дьердь и Вильмош вышли из машины в шестом районе, Андраш поехал дальше.

— Вас куда, молодой человек? — спросил Копачи. Высокий, плечистый, он еле умещался на шоферском сиденье.

Андраш назвал адрес.

— Квартира Хорватов? — воскликнул Копачи. — Профессора Дьюлы Хорвата?

— Да. Правильно.

— Так это же мой друг! Вы в отряде Ласло Киша?

— Да. Меня зовут Миклош Папп.

— Знаю, знаю! Миклош-витязь! Покаравший карателей. — Копачи одной рукой держал руль, другой обнял Миклоша. — Вот что, парень. Я не повезу тебя к Хорватам. Останешься в моем штабе. Мне такие люди нужны. Будешь шофером по особым поручениям.

— А как же Ласло Киш?

— Не беспокойся. Я позвоню ему и договорюсь.

— Согласен.

Так Андраш попал в штаб заговорщиков. Пройдет еще три дня, и он попадет из полицейского управления к Беле Кираи, новому коменданту Будапешта и командующему «национальной гвардией», которой Имре Надь и его министры доверили охрану порядка в столице и стране.

Перемирие

28 октября в 13 часов 20 минут радиостанция имени Кошута прервала музыкальную передачу, и диктор, уже охрипший от многочисленных торжественных вещаний, объявил:

— Внимание, внимание! Передаем важное сообщение! Правительство Венгерской Народной Республики в интересах прекращения дальнейшего кровопролития и мирной консолидации постановляет незамедлительно прекратить огонь. Оно приказывает вооруженным силам открывать огонь только в случае прямого нападения. Имре Надь, председатель Совета Министров.

И дальше радио сообщило о том, что Советское правительство удовлетворило требование Имре Надя: начался отход советских войск из Будапешта. Комендантский час отменяется. Жители столицы могут без всяких ограничений появляться на улицах. Перемирие!

В «Колизее» каждое капитулянтское слово Имре Надя воспринималось с шумным ликованием. «Гвардейцы» обнимали друг друга, поздравляли с победой.

Как только умолк диктор, Ласло Киш схватил Дьюлу Хорвата и потащил в город.

— Проветримся, хлебнем воздуха революции, свободы, перемирия.

Два «национал-гвардейца» с автоматами и гранатами сопровождали профессора и атамана.

— На перемирие надейся, — сказал Киш, — а гитары, извиняюсь, автомата из рук не выпускай.

Распахнулись железные ворота с коваными распластанными крыльями турула, и мощный «мерседес», добытый Стефаном в гараже министерства внешней торговли, с красно-бело-зеленым флагом на крыле покинул внутренний двор П-образного шестиэтажного дома и медленно двинулся по городу.

Впервые за неделю не гремят орудия, не выбивают свою ужасную дробь пулеметы, как бы отсчитывающие количество убитых людей.

Тишина. И в этой тишине особенно хорошо слышен гул советских танков, покидающих Будапешт. Уходят по главным магистралям — по Большому и Малому бульварным кольцам, по проспекту Хунгария, шоссе Керепеши, шоссе Кёбаня.

У Ласло Киша рот растянут до ушей, сияют цыганские глаза. Ухмыляется Мальчик и жадно прислушивается к реву моторов и грохоту гусениц.

— Божественная музыка! Наша взяла. Взяла, Дюси! Поздравляю! — Горячими слюнявыми губами он чмокает профессора в колючие щеки. — Фу, ежастый! По такому случаю мог бы и побриться.

Ласло Киш и Дьюла Хорват сидели впереди, телохранители — на заднем сиденье. Мальчик с уверенной небрежностью лихача вел машину и победно-веселым взглядом полководца, только что взявшего неприступную крепость, всматривался в город. Пожары и бомбы, мины и пулеметы, танки и броневики почти на каждой улице оставили свои зияющие следы. Но Ласло Киш не огорчался. Все, что он видел, вызывало у него гордость и радость. Всюду, где до 23 октября мозолили глаза красные звезды, свежий ветер полощет красно-бело-зеленые флаги. Нет звезды и над куполом парламента. Герб народной Венгрии заменен вечно молодой стариной — эмблемой Кошута. Распущена партия коммунистов, ее центральный орган «Сабад неп» прекратил существование. На бульварах, около школ, библиотек и домов культуры растут горы книг, неугодных новой Венгрии.

— Фальшивая мудрость стала горой макулатуры. И то велика честь. — Киш злобно усмехнулся. — Справедливо будет, если она превратится в пепел и развеется по ветру,

— Не кровожадничай, Лаци! С книгой, какой бы она ни была, не следует обращаться так. Издевательство над книгой не делает нам чести. — Дьюла кивнул на бумажную груду, мимо которой прошуршал «мерседес». — Это безобразие надо немедленно прекратить.

— Лес рубят — щепки летят, профессор. Пусть и дальше свирепствует буря народного гнева.

Дьюла внутренне не согласился с Кишем, но не возразил, промолчал.

Почему-то ему было не по себе сегодня. Все как будто хорошо: правительство полностью выполнило программу клуба Петефи и все требования восставших. Разрывается Варшавский пакт, изгнан из страны главный ракошист Эрне Герэ. Повстанцы ворвались в центральную тюрьму и своим судом казнили виновников массовых репрессий. Ликвидирована тайная полиция. И все-таки нет на душе Дьюлы Хорвата праздника. Чего-то недостает революционной победе. Что-то не так сделано. Куда-то не туда, вбок, к опасному обрыву приблизились события. Кто и зачем организовал эту охоту на книги? Кто и зачем осквернил памятник советским воинам на площади Свободы? Это могли сделать только отъявленные фашисты. Десятки тысяч русских бойцов погибли в боях с гитлеровцами и салашистами за свободу Венгрии — и такая дикая расправа с мертвыми, с памятью о них! Солдаты, простые русские парни, не несут ответственности за ошибки и преступления Сталина и ракошистов. Они имеют святое, вечное право на уважение и любовь Венгрии.

Американцы из окон своей миссии так и этак фотографируют все, что происходит на площади. Возбуждены. Ликуют. Они рады всему, что делается в Венгрии. Почему?

Революция, где бы она ни происходила, давно не вдохновляет янки, а тут... »Чем мы им угождаем?» — думает Дьюла и мрачно оглядывается по сторонам.

Грузовики один за другим медленно тянутся по дунайской набережной. И в каждом — гробы с погибшими на баррикадах бойцами. Рыдают духовые оркестры. Шелестят склоненные знамена. Намного увеличится население будапештских кладбищ за сегодняшний день.

Русские своих погибших солдат не хоронят в Будапеште. Увозят.

Последние дни октября. Холодный зимний ветер гонит с севера, от острова Маргит, крупную, с белоснежными гребешками волну. Желтеет листва на бульварах. Увядают, не успев как следует расцвести, поздние осенние розы. Грачиные стаи появились в парках. На огромной площади Героев, вокруг монументального памятника Тысячелетия Венгрии, по-зимнему свистит, воет, несет черную пыль ветер. Тяжелые, рыхлые, будто напитанные ледяной влагой, текут облака над будайской стороной, оставляя рваные паруса на Солнечной горе, на мозаичном шпиле собора Матьяша. Рыбацкий бастион резко выделяется белоснежными кружевами среди дворцовых развалин и обугленных скелетов старинных домов. Бронзовые морды львов, стерегущих вход в парламент, мокры от дождя, как бы залиты слезами. В слезах, в копоти и седой Дунай, и молодая красавица Тисса — скульптурные фигуры, украшающие фасад полусгоревшего здания Национального музея, с лестницы которого 15 марта 1848 года Шандор Петефи провозгласил на всю Венгрию свою «Национальную песнь».

На площади Рузвельта, просторно раскинувшейся на самом берегу Дуная, у Цепного моста, Ласло Киш остановил машину. Здесь, на господствующих позициях Пешта, были жаркие бои. Почти во всех домах выбиты окна. Цоколь и стена Академии наук исклеваны осколками снарядов и пулями. Обрублены ветки деревьев. Глубоко изрыты зеленые лужайки парка. Не пощадила война и памятника Иштвану Сечени, знаменитому деятелю эпохи реформ. Досталось и его вечным спутникам — Минерве, Нептуну, Вулкану, Цересу. Пострадал и другой известный либерал, крупный политический деятель Ференц Деак, изваянный из бронзы и окруженный аллегорическими фигурами Правосудия, Соглашения, Любви к родине и Народного просвещения.

Ласло Киш кивнул на памятник прославленному мадьяру, усмехнулся:

— Такое надежное прикрытие не помогло. И не мудрено. Либеральная броня. Сейчас уцелеет, выживет; утвердится лишь тот деятель, кто крепко будет держать в руках автомат и гранаты, кто не остановится на полпути, беспощадно расправится со своим противником.

— После драки кулаками машешь, — сказал Дьюла Хорват. — Автоматы и гранаты нам больше не понадобятся. Мы у самых врат победы. Скоро, с часу на час, выступит Имре Надь, официально признает все, что нами завоевано.

— На Большого Имре надейся, как говорится, но и сам не будь лопоухим.

Дьюла в тот день, в тот час не придал серьезного значения этим словам. Но уже на другой день он вспомнил их и понял, что за ними скрывается.

На улице Ракоци, около францисканского костела, Ласло Киш снова остановился, вышел из машины, кивнул профессору, велел телохранителям караулить «мерседес» и пошел по центру города.

Высокий, подтянутый, стройный Хорват чуть отстал от своего друга. Сделал он это скорее инстинктивно, чем сознательно. Сегодня ему было почему-то стыдно идти рядом с этим худосочным, на высоких дамских каблуках, проспиртованным, затянутым в черную гремящую кожу недоделанным человеком.

Атаман, к счастью Дьюлы, так был занят собой, что не заметил маневра профессора.

На тротуаре Ласло Киш лицом к лицу столкнулся с мужчиной в черной шляпе и теплой куртке, какие носят все жители Альфельда, Огромная ивовая корзина горбилась у него за плечами. Не мужская ноша, женская.

— Вы кто? — Атаман в изумлении остановился. — Откуда? Как сюда попали? Куда спешите?

Крестьянин смущенно, виновато улыбался, не зная, на какой вопрос раньше отвечать.

— Вы из деревни? — спросил Ласло Киш.

— Ага, деревенские, — обрадованно ответил крестьянин.

— Прекрасно! Вы мне как раз и нужны. Имею ряд вопросов. Ну, как там у вас, над Тиссой, жизнь?

— Ничего, живем, работаем. Отсеялись и вот на вашу жизнь приехали посмотреть.

— Колхоз разгромили? Председателя и парторга в колодце утопили? Землю, инвентарь, скот и семена разделили?

Степняк спокойно, внимательно посмотрел на прохожего, сказал с достоинством:

— Ничего такого не учиняли. Все на месте, как было.

— Почему? Чего ж вы зеваете? Надо ковать железо, пока горячо.

— Больно оно горячее, железо это. Как бы не обжечься.

— Вот как! Боитесь?

— Ну да. А то как же. Кузнец я, между прочим. Хорошо ковать ту железину, из какой лемех получится или, на худой конец, кочерга. А если из лемеха иголки не выкроишь, если пшик брызнет тебе в очи, — тогда, брат, рука не подымается. — Крестьянин без улыбки, серьезно посмотрел на свою темную, мозолистую, с твердыми ногтями кисть руки. — Видал, какая она у меня? Чует, дура, разбирается, где собака зарыта, где паленым волком пахнет. Вот так, дорогой товарищ, или как тебя там величают.

— Байтарш я, а не товарищ. Ясно? Документы! Ты имеешь дело с командиром революционного повстанческого отряда.

— Я давно, брат, уразумел, с кем имею дело. Вот мой вид на жительство.

Крестьянин достал паспорт, аккуратно завернутый в тряпочку, протянул его Кишу.

Поток, прохожих, одетых и обутых по-зимнему, помятых, закопченных, небритых, невыспавшихся, с голодным блеском в глазах, обтекал со всех сторон карлика- «гвардейца» и кузнеца. И никто не обращал на них особого внимания. За семь дней войны будапештцы успели привыкнуть к подобным сценам. С утра до утра теперь люди проверяют друг у друга документы. Пожалуй, только на Киша с любопытством косились прохожие — уж больно приметен он своим малым ростом и кожаной махновской курткой, перехваченной ремнями.

Мальчик придирчиво изучал паспорт кузнеца. На самом же деле он только фамилию успел прочитать. «Ну, Балинт Портиш, как с тобой поступить, свинья ты этакая? — думал Киш. — Мы тебе свободу, землю, единоличную жизнь завоевываем, а ты... маятником качаешься. Нет, далеко ты не нейтрал. Мила тебе, мужлану, дарованная колхозная земля, руками и ногами держишься за нее. Таких никакая революция не подымет на бой».

Дьюла Хорват, безучастно, молча стоявший в стороне, у заколоченной витрины магазина, подошел к Ласло Кишу, тронул его за плечо, сказал по-английски:

— Прекрати, Лаци! Пусть идет своей дорогой.

— Да ты слыхал, какая у него дорога? — по-английски возразил Мальчик.

— Слыхал. Отпусти!

Киш вернул кузнецу паспорт и строго, уже по-венгерски спросил:

— Зачем ты явился в Будапешт?

— Харч сыну привез. Голодаете вы тут, говорят.

— Где работает сын?

— Служит мой Тибор. Второй год.

— В войсках? В милиции? В АВХ?

— А кто же его знает. Военная тайна.

— Адрес.

— Бульвар Йожефа Ференца, угол шоссе Юллеи, напротив кино «Корвин», что в переулке Кишфалуди.

— Казармы Килиана, бывшие Марии Терезии?! — воскликнул атаман. — Штаб-квартира рабочего батальона, в котором отбывают службу не вполне благонадежные молодые венгры: сынки так называемых кулаков, подкулачников, то есть всех, кто любит землю и умеет на ней работать.

— Они самые.

Ласло Киш шумно, с облегчением рассмеялся. Полная неразбериха. Отец за старый режим цепляется, а сын новый утверждает. Досады как не бывало. Потеплело, посветлело на душе Мальчика. Он похлопал кузнеца по плечу, пожелал ему счастливого пути и сказал на прощание:

— Передай привет герою килианских казарм. Скажи сыну, что командующий отрядом революционных повстанцев «Крылья турула» низко ему кланяется. И еще скажи насчет земли: в обиду ее не дадим, определим в надежные руки. Будь здоров! Иди!

Крестьянин не торопился уходить. Поправил на спине корзину, с лукавой ухмылкой посмотрел на «революционного повстанца».

— Я самое главное вам не сказал, господин хороший. Скажу и пойду... Недавно у меня был разговор с таким же вот повстанцем. Про нее, про земельку, говорили и про то, где собака зарыта...

— Эй, кузнец, не валяй дурака, говори толком! — повысил голос атаман. — Не имею времени болтать с тобой.

— Какое тут дурачество! Про жизнь и про смерть буду говорить.

Киш примерно догадывался, что хотел сказать кузнец, и закипел гневом. Крестьянин ясно это видел и не выразил ни страха, ни малейшего желания остановиться, промолчать, пойти своей дорогой. То, что он собирался сказать, распирало ему грудь, делало гордым, сильным.

— Ну! — сквозь стиснутые зубы поторопил Киш. Ему во что бы то ни стало надо было знать до конца, чем живет этот толстокожий, плутоватый, крепко стоящий на своих медвежьих ногах мужик. Знать и сделать далеко идущие выводы.

— Так вот, я говорю: два дня тому назад я столкнулся с таким же умным советчиком, как вы. Примчался в нашу деревню со своей ватагой на грузовике. Автоматы во все стороны торчат. Карманы набиты патронами. На шапках кокарды сияют, на груди — ордена Франца Иосифа. Кузов машины опоясан трехцветной новенькой лентой. На радиаторе старый герб красуется. Шик, блеск, гром и молния — падай на колени всякий, кто в помещичьего бога перестал верить, кто пашет помещичью землю, кто живет в его усадьбе. Короче говоря, явился к нам собственной персоной наш старый «благодетель», владелец земель всей округи — километров двадцать пять на север, километров сорок на юг, столько же на восток и запад. Магнат. Помещик. Сын помещика. Внук помещика. Правнук помещика. Воскрес покойничек и протянул костлявую лапу к нашему кооперативному добру: мое оно, ироды, отдайте, а сами поживее убирайтесь, пока целы, к чертовой матери. Ну, мы, конечно, уважили благодетеля, — крестьянин подмигнул Кишу. Его толстые обветренные губы широко раздвинулись, открыли белые литые зубы. — Гуртом уважили магната. Сразу, со всех концов накинулись на его братию, отняли автоматы и гранаты и таких тумаков им надавали, что они еле ноги унесли. Даже машину бросили. Известно, и нам кой-чего досталось — кому по ребрам, кому в дыхло. Отчаянно огрызались покойнички. Зато мы теперь с хорошей прибылью даровую машину и автоматы приобрели. В случае чего ехать есть на чем и по зубам дать есть чем. — Крестьянин поднял плечи, встряхнул тяжелой корзиной и сказал на прощание: — Вот так-то, господин хороший. Намотайте себе на ус. Будьте здоровы. Передавайте привет битому магнату. Скажите, что рядовой член сельскохозяйственного кооператива имени Ленина Балинт Портиш низко ему кланяется.

Ласло Киш, неожиданно для крестьянина, добродушно похлопал его по плечу, вполне мирно засмеялся:

— Зря тратишь свой классовый яд, дорогой байтарш. Я считаю покойниками всех магнатов и помещиков. Не отдадим кровососам нашу землю. Но и колхозам ее не видать. Свободный земледелец станет ее хозяином. Вот так, Балинт бачи. Сэрвус!

Ласло Киш готов был на месте уложить этого кузнеца, хотел, прежде чем убить его, отхлестать по щекам, заплевать очи, но вместо этого смеялся, хлопал мужика по плечу, шутил. Не пришло еще время разодрать в клочья, бросить на землю, растоптать чужое знамя «истинного, чисто венгерского социализма», знамя Дьюлы Хорвата, кружка Петефи. Но скоро Ласло Киш отбросит всякую маскировку, перестанет толдычить взятые на прокат лозунги. Собственное знамя поднимет, свою программу обновления страны обнародует, своей властью будет расправляться с такими вот философствующими защитниками кооперативного образа жизни. Скоро, теперь совсем скоро наступит желанное время. Еще одна ночь, еще день томительного ожидания — и можно действовать. Как только последний советский танк покинет Будапешт, сразу же заработает давно готовая машина мщения и старые ценности обретут свою прежнюю силу.

Крестьянин ушел, не оглядываясь. Дьюла Хорват, погруженный в какие-то тяжелые думы, долго смотрел ему вслед.

— Это знаменательная для нас встреча, Лаци, — сказал он, беря Киша под руку.

— Чем она знаменательна? — недовольно спросил Мальчик и презрительно пожал плечами. — Выдумываешь! Не вижу ничего особенного в этом разговоре. Обыкновенная декламация коллективиста, одураченного ракошистским режимом.

— Неужели ты ничуть не встревожился?

— Не понимаю, почему я должен встревожиться?

— Видишь ли... Слушал я этого кузнеца и думал: мы так ожесточились на ракошистов, так набросились на них, что совсем забыли про другую опасность, угрожающую нам со стороны бывших магнатов, заводчиков, хортистов и лазутчиков оттуда, с Запада.

— Что за чепуху ты несешь, профессор! Какие лазутчики? Какие хортисты? Где они? Уж не я ли хортист-нилашист? Выкинь, Дьюла, из головы трусливые и предательские мыслишки! Да, да, трусливые и предательские! Столько сделал, столько людей поднял, повел за собой — и вдруг стоп, задний ход!.. Имей в виду, таким, как мы, нет спасения, все мосты сожжены. Вперед мы должны идти, только вперед, к полной победе.

— Рука об руку с этими... кто потребовал назад свои земли, свою усадьбу? К какой победе мы придем с такими союзничками? Боюсь, Лаци, как бы мы не попались в ловушку, как бы нашей революционной энергией не воспользовались Эстерхази и Миндсенти, князья и фашисты, Аденауэр и Эйзенхауэр. В истории не раз бывали случаи, когда плодами революции воспользовались недобитые в свое время контрреволюционеры.

— Вот что я тебе скажу в ответ на твои страхи, уважаемый поэт, активный деятель прославленного в веках клуба Петефи: трус в карты не играет! — Киш остановился и рубанул воздух короткопалой рукой. — Это во-первых. И во-вторых: Имре Надь помудрее нас с тобой, с более длинной партийной бородой, чем у тебя, не одни штаны протер в кресле министра и премьера. С него мы должны брать пример. Если он заключил союз с правой социал-демократией, с чисто прозападной престарелой мадам Анной Кетли, с правым лидером партии мелких хозяев Золтаном Тильди, если он разрешил действовать дюжине партий, то нам с тобой, байтарш, не грех постоять за правое дело, за истинно венгерский социализм, рука об руку даже с бывшим магнатом. На второй же день после завоевания власти мы вежливо дадим ему по шапке. Вот так! Уловил? Выше голову, дружище! Бодрее шаг! Смелее вглядывайся в будущее!

Дьюла Хорват тяжко вздохнул.

— Не могу. Одолевают мрачные мысли. На каждом шагу вижу такое... Не ждал. Не рассчитывал.

— Лес рубят — щепки летят. Ни одна революция не обходилась без солидных издержек. Впрочем, что я говорю, кого поучаю? Профессора-марксиста! Пардон. Гран пардон.

С улицы Кошута друзья свернули вправо и через несколько минут попали в боковую короткую улочку. Это знаменитый уголок Будапешта. Здесь еще сохранилось старинное кафе «Пилвакс», где Петефи утром 15 марта 1848 года при восторженных криках мартовской молодежи прочел свою «Национальную песнь». Отсюда вылился первый революционный поток на улицы Будапешта.

Проходя мимо этого кафе, Ласло Киш многозначительно взглянул на профессора, подмигнул ему.

— Вот где корни величия клуба Петефи! Преклони колени, Дюси, склони голову!

— Не валяй дурака, Лаци!

— Неблагодарный ишак! Смотри, дух великих предков может наказать тебя за такую непочтительность.

Пересекли улицу Петефи, вышли на улицу Ваци, тоже узенькую, короткую и тоже знаменитую. Но слава ее не революционная, а совсем другого рода. Это своеобразный легальный заповедник частной собственности в социалистическом Будапеште. Тут господствовал дух предпринимательства, барыша, моды, спекуляции. Владельцы небольших лавок, существующие на законных основаниях, имеющие патенты, снабжали тех будапештцев, которые имели бешеные деньги, галстуками редчайших расцветок, модельными туфлями, не уступающими всемирно известным «Бали», невиданными дамскими сумками, тканями с неповторимыми рисунками, нейлонами, перлонами и силонами. До 23 октября здесь было многолюдно, шумно, как на толкучке. Сейчас почти пустынно, мертво. Покупатели и продавцы не верят в перемирие и не спешат покидать свои квартиры и убежища.

Двери и окна лавочек, мастерских и пошивочных ателье наглухо зашторены оцинкованным железом. Там и сям броско белеют клочки бумажек с крупными цветными надписями на западный манер: Privat.

Приват! Частное. Личное. Всесветное волшебное слово. Охранная грамота буржуа. Уважай! Цени! Проходи мимо, погромщик! Грабь и жги в другом месте, в магазинах, принадлежащих государству, кооперации. В универмаге «Корвин», например, несколько этажей, и все забиты отличными товарами.

Ласло Киш остановился, щелкнул ногтем по бумажке с заклинанием масека-частника.

— Знаменательно! Частная собственность стала реальной надежной силой, а коммуна...

— Н-да!.. — неопределенно промычал Дьюла Хорват и прошел дальше, с хмурым любопытством разглядывая привычную и вместе с тем заметно обновленную чужую улочку.

Да, венгерские нэпманы не дрожат ни за свою шкуру, ни за свое добро. Им такая революция не страшна. Почему? Чем она им понравилась? Какой стороной?

— Ты чего надулся, Дюси? — встревожился Ласло Киш.

— Так...

— Сейчас я тебя развеселю. Разбогатеть хочешь?

— Что?.. Не понимаю.

— Я говорю, есть возможность в одно мгновение капитал сколотить. Не понимаешь? Посмотри туда. — Ласло Киш кивнул на полутемную подворотню, в которой копошились какие-то фигуры. — Один из филиалов черной биржи. Родилась она в эти дни, как Афродита из пены морской.

— И чем там торгуют?

— Долларами. Английскими фунтами стерлингов. Аденауэровской маркой. Шведскими кронами. Голландскими гульденами. Легковыми и грузовыми машинами. Оружием. Мукой. Золотом. Серебром. Ураном.

— Чем?

— Ураном. Венгерского производства. Не в чистом виде, конечно, в материализованном, в акциях. Не соображаешь? Земля, где добывается венгерский уран, принадлежала когда-то акционерной горной компании. Теперь ее акции, те, которые не были использованы в свое время как туалетная бумага, высоко котируются. В твердой валюте.

— Не может быть.

— Почему же? Обстановка прояснилась окончательно, русские уходят, и мы больше не будем продавать им уран за рубли. Валюту будем огребать. Если желаешь приобрести урановые акции, я могу устроить тебе по дружбе дюжину. И в придачу подброшу две дюжины акций бывшего акционерного общества «Ганц» да дюжины три чепельских заводов.

У Дьюлы Хорвата гневно задрожали губы, руки сжались в кулаки.

— Мерзавцы!.. Мой брат кровь пролил за новую Венгрию, а они...

Ласло Киш понял, что его друг решительно отказался клюнуть жирную приманку, и разом прекратил охоту.

— Старая история, — сказал он сокрушенно. — Где кровь, где смерть, там и огонь, и чумные крысы, и голод, и тифозная вошь. Ничего, после окончательной победы мы наведем порядок.

Нэпманская улочка вывела профессора и его друга на сравнительно небольшую площадь, названную именем Михая Вёрёшмарти. Воздвигнутый здесь памятник великому поэту, предшественнику Шандора Петефи, надолго приковал к себе внимание Дьюлы Хорвата. Два уже немолодых человека в теплых, перетянутых ремнями куртках деловито хлопотали вокруг монумента. Дьюле сначала показалось, что они одевают памятник в какие-то странные нищенские одежды. Приглядевшись, он вспомнил, что Михай Вёрёшмарти высечен из цельной глыбы каррарского мрамора, чувствительного к низкой температуре, что он каждую зиму встречает этаким вот невольным переодеванием, невеселым маскарадом. Все понятно. Чьи-то заботливые руки укутывают поэта в старые ватные одеяла, в тряпье, покрытое прорезиненной тканью и черной, пропитанной битумом бумагой.

«Вот оно, истинное проявление великого венгерского духа», — подумал поэт Хорват. — Еще хоронят погибших бойцов, еще бушуют пожары, еще русские танки наполняют своим гулом бульвары Большого кольца и восточные магистрали, а здесь побеждающая Венгрия уже принимает меры, чтобы ее славный мраморный предок не продрог на зимнем ветру, не замерз. Символично!

Дьюла Хорват не отрывал глаз от людей, старательно упаковывающих статую Вёрёшмарти. Ласло Киш несколько раз дергал профессора за рукав помятого закопченного макинтоша, торопил идти дальше, но тот не двигался, будто вмерз в асфальт. Наконец Дьюла энергично тряхнул головой, изрек:

— Вот, даже бездушный камень нуждается в теплоте. А человеку ее нужно в тысячу раз больше. И если он ее не получает в течение длительного времени, то берется за кресало, дает кое-кому по зубам и добывает огонь собственноручно. Закон жизни!

Душевное волнение профессора не передалось бывшему радиотехнику. Он довольно спокойно выслушал страстную тираду поэта и лениво возразил:

— Человек всю жизнь стремится в баню, а попадает в конце концов в морозильню. Побрели, философ, дальше.

Дьюла махнул рукой на маленького Киша и подошел к людям, утепляющим памятник. Один из них, усатый, бровастый, широколицый, был удивительно похож на отца Дьюлы, на старого Хорвата.

— Здравствуйте, друзья. Кто вас послал на эту работу?

Два человека приложили пальцы к шапкам, недружно ответили на приветствие.

— А никто, — сказал широколицый, с большими висячими усами. — Теперь только стрелять и убивать посылают, а такие дела заброшены. Самовольно пришли сюда, как только объявили перемирие.

— Как же не прийти! Холода скоро начнутся, а Михай голый стоит! — добавил человек с толстым шарфом, обмотанным вокруг худой дряблой шеи.

— А вы откуда? — допытывался Дьюла. — Где служите? Кто вы?

— Это неважно, кто мы. Обыкновенные венгры. Читатели.

— Понимаю. Любители поэзии. Поклонники таланта Вёрёшмарти.

— Поклонники венгерской поэзии, — мягко возразил мадьяр, похожий на Шандора Хорвата, и под его пышными усами показалась смущенная улыбка.

Улыбнулся и Дьюла. Он был рад, что в столь трудное время судьба свела его с такими людьми. Чудо-встреча. Когда воцарится мир, не раз она вспомнится. Эти любители, конечно, знают Петефи наизусть.

Дьюла на мгновение задумался, выбирая из тысяч известных ему строк Петефи подходящие для сегодняшнего дня. Вскинул голову, прижмурился и вполголоса продекламировал:

Смолкла грозовая арфа бури.
Вихрь улегся, затихает гром,
Как, намучившись в борьбе со смертью,
Засыпают непробудным сном...

Открыл глаза, взглянул на усатого венгра, предлагая ему продолжить стихотворение.

Но тот отрицательно покачал головой.

— Другие строчки Петефи вспоминаются сегодня. — И он спокойно, не меняя выражения лица, не напрягая голоса, с недоступной Дьюле простотой проговорил:

Бей в набат! Я сам схвачу веревку,
Чтобы все колокола звучали!
Я дрожу — от гнева, не от страха.
В сердце буря гнева и печали.
Я печален оттого, что тучи
Гибелью грозят моей отчизне.

Он замолчал, с болью взглянул на искалеченные дома, окружающие площадь и памятник Вёрёшмарти.

Дьюла нахмурился. Усатый венгр, похожий на отца, вкладывал в стихи совершенно другой политический смысл, чем Петефи.

— Дальше, дальше читайте! — потребовал Дьюла, желая восстановить истинного Петефи. — «Я разгневан тем, что мы заснули и не слышим и не видим жизни». Ну, продолжайте! «Нация проснулась, посмотрела...»

Венгр, произвольно пропустив несколько строф, продолжал знаменитое стихотворение:

Где наш враг? — ты спросишь. Между нами!
Справа, слева, — он повсюду, братья!
Самый беспощадный и опасный
Тот, что заключает нас в объятья.
Брат, спокойно предающий брата,
Вот она, гнуснейшая порода!
Сто других один такой испортит,
Словно капля дегтя — бочку меда.

Это неожиданно вспыхнувшее соревнование знатоков поэзии Ласло Кишу сначала показалось забавным, потом, почувствовав, откуда ветер дует, он решил прекратить его. Бесцеремонно вставил в рот венграм американские сигареты, вкрадчиво спросил:

— А кого из современных поэтов вы любите?

— Владимира Маяковского.

— Йожефа Аттилу.

Оба венгра еще не понимали, с кем столкнулись, не предчувствовали, что через мгновение смерть дохнет им в лицо. Беспечно курили, потирали красные, озябшие на злом ветру руки, шумно приплясывали, чтоб согреться, поправляли веревки и тряпки на сутулых плечах Вёрёшмарти, сидящего в мраморном кресле в окружении своих почитателей, и не тяготились разговором с незнакомыми людьми. Наоборот. Рады были случаю, пока хотя бы вот так, стихами Петефи, выразить свое отношение к происходящему в городе.

— Вы меня не поняли, — сказал Ласло Киш. — Я спрашиваю, кого из современных поэтов вы любите? Из современных!

— Прекрасно поняли! Аттила и Маяковский живее всех живых.

— А Дьюла Хорват?

Теперь уже профессор вынужден был дернуть Ласло Киша за рукав, потребовал идти дальше. Атаман не двинулся с места. И другу своему не позволил уйти. Схватил за руку и удержал, заставил выпить до дна горькую чашу.

— А может быть, вы и не знаете такого поэта, Дьюлу Хорвата?

Усатый венгр бросил на землю сигарету, плюнул на нее, притоптал тяжелым лыжным ботинком.

— Как же не знать такую знаменитость? Член правления кружка Петефи. Национальный коммунист!

Второй венгр подхватил:

— Красный профессор и... заслуженный оратор. Где-то он теперь? Почему не слышно? Двадцать третьего октября гремел на всех перекрестках, обещал рай завоевать, а сегодня помалкивает. Эх, попался бы он мне на глаза, я бы ему такое сказал!..

— Говорите, перед вами Дьюла Хорват!

— Вы?

— Не я, а этот вот симпатичный скромняга. — Киш вытолкал Дьюлу вперед и с интересом ждал, что произойдет дальше: струсят любители хорошей поэзии или расхрабрятся до конца.

Усатый венгр недобрым взглядом смерил Дьюлу с ног до головы.

— Скажу!.. Где же ваш чистый национальный социализм? Где торжествующая справедливость? Где законность и порядок? Почему произвола стало в тысячу раз больше, чем при Ракоши? Молчите, поэт? Не доходят до вас обыкновенные, прозаические слова? Что ж, могу и стихами Петефи: «Ужаснейшие времена! Кошмарами полна страна... Быть может, был приказ небес, чтоб все это случилось, чтоб отовсюду кровь лилась?..» Был ваш приказ, Дьюла Хорват! «От имени всего святого». Вам поверили, за вами пошли, и вот она, ваша «святость», — смерть, голод, мор, пожары, воскресшие фашисты, угроза мировой войны. Эх, вы! Предатели чистой воды!..

Рука Ласло Киша потянулась к пистолету, оттягивающему карман кожаной куртки.

— Слыхали приговор истории, товарищ поэт? Чего ж ты не реагируешь? На тебя клевещут, твой революционный подвиг, грязью обливают! Ну?!

Дьюла Хорват стоял неподвижно. Ни кровинки в лице, ни искорки в глазах. Статуя из каррарского мрамора, убитая морозом. Он, честный мадьяр, проливший кровь в борьбе с фашизмом, борец за истинный социализм, превратился в предателя? Чудовищно! Так было и с молодежью. Мирно демонстрировала, распевала весенние песни, а потом, не щадя жизни, бросилась в бой. Ее оскорбила, ожесточила речь Эрне Герэ. Выступая 23 октября поздно вечером по будапештскому радио, он назвал фашистским сбродом, ударными отрядами контрреволюции преданных сынов народной Венгрии, чистых юношей, таких, как Мартон, демонстрирующих свою любовь к истинному социализму. Кровью своей Мартон утвердил на венгерской почве великие перемены.

Ласло Киш не понял молчания своего друга. Гримаса отвращения исказила его лицо.

— Bloody fool{11}! — выругался он по-английски. В то же мгновение атаман круто повернулся к любителям поэзии, выхватил из кармана кольт.

— Именем революции!.. Перемирия с вами нет. И не будет.

Дьюла схватил пистолет, резко повернул дуло к земле.

— Что ты делаешь, скотина?! Не смей!

Киш спрятал кольт в карман, презрительно усмехнулся.

— Христос воскресе, стариканы! Благодарите поэзию за то, что живы остались. Пойдем, либерал!

Они ушли.

А венгры остались у памятника. Не глядя друг на дрyra, дрожащими руками поправляли зимний наряд на Михае Вёрёшмарти.

Тихий Будапешт

Семь дней и ночей Будапешт полыхал огнем орудий, выстукивал пулеметные очереди, захлебывался скороговоркой автоматов, декламировал стихи Шандора Петефи, бил в шаманьи бубны, утешался перезвоном черных колоколов, распевал старые песни, плакал, проклинал, радовался.

Теперь замер, затаился, чего-то ждет.

Вглядывается Жужанна в сырую угарную ночь, и все большей и большей тревогой полнится ее сердце, Нет, это не долгожданный предрассветный покой, пришедший на смену раскатам шторма. Короткое затишье перед новой, еще более опустошительной бурей.

Вооруженное перемирие!

Хлопья пепла со всех пожарищ слетаются к подножию будайских гор, на сквозной дунайский простор, Дождь и ветер прижимают к реке траурные снежинки.

Под тяжкой ношей пепла живой, стремительный Дунай потемнел, застыл, как мертвый омут, слился с ночным мраком. Время от времени в его скользкой, как черный лед, поверхности вспыхивали пожарные зарницы.

Пустынной стала большая дорога Европы, омывающая восемь государств. Ни с юга, ни с севера не идут пароходы. Караваны судов и самоходных барж заякорены на подступах к Будапешту, неподалеку от Мохача и в тихих заводях Житного острова. Боятся идти дальше. Выжидают.

Вооруженное перемирие!

Во имя чего? Да разве Ласло Киш и такие, как он, способны обеспечить мир? Разве можно оставлять оружие в руках людей, одержимых манией убийств?

С наглухо задраенными люками, с опущенными дулами пушек уходят русские танки по темным безлюдным улицам, мимо гор булыжника, за которыми с оружием в руках затаились «баррикадные солдаты».

Печальный ночной марш.

«Двенадцать лет прикрывали своей грудью, своей броней, а теперь бросаете на произвол этих... Да, мы виноваты, очень виноваты, но нельзя нас так наказывать. Почему вы так жестоки с нами?»

Некому ответить Жужанне. Теперь все только вопрошают. Миллионы людей не понимают, что происходит. Арпад во многом разбирался еще шестого октября, и сегодня он не растерялся бы. «Где ты, Арпи? Прости, любимый!» — шепчет она, и слезы струятся по ее щекам, охлаждают запекшиеся губы.

Вооруженное перемирие!

С кем примирилось правое дело? С бешеными от злобы мстителями?

Кто же теперь преградит дорогу войне, палачам, насильникам, грабителям? Кто покарает изуверов, превративших Венгрию в лобное место, в голгофу, в кровавое поле?!

Жужанна впилась пальцами в подоконник, застонала.

Из темного угла комнаты донесся слезный голос матери:

— Не надо, доченька! Пожалей хоть нас, если себя не жалеешь.

Трудно в такую ночь не стонать, не отчаиваться, не взывать к друзьям, к любимым.

Где ты, Арпад? Куда пропал? Нет, не пропал. Жив! Не примирился! С оружием в руках пробиваешься сквозь ночной Будапешт в горы, в леса и будешь сражаться там как партизан, подпольщик.

В Венгерской Народной Республике коммунисты уходят в подполье!

Покидают Будапешт и раненые советские солдаты. Самолет за самолетом поднимаются с аэродрома Тёкель. Бинты, пропитанные кровью... Юношеские лица, искаженные страданиями... Глаза, полные душевной боли...

— Друзья!.. Товарищи!.. С вами училась в Москве, бывала в театрах, спорила, мечтала, играла в волейбол... Простите!

— Доченька, умоляю, не надо! Ложись!

Поезд за поездом уходят на ту сторону Дуная, к степному Сольноку, к пограничной Тиссе. И в каждом вагоне полным-полно раненых, друзей Жужанны. И за нее они пролили свою кровь в Будапеште, за ее Венгрию, за то, о чем мечтали Кошут, Петефи.

Семь дней и ночей она не понимала этого и вот только сегодня...

Рассвело.

Жужанна накинула непромокаемый плащ и отправилась в город. Мать не могла удержать ее.

Ветер с дождем гнал обрывки газет по обезлюдевшим улицам. Черные тучи, как гигантские шары перекати-поле, проносились над Будапештом.

Темен, приземист, мрачноват, не похож на себя каменно-кружевной, стрельчатый дворец парламента, резиденция правительства Имре Надя, потерявшего управление страной.

Пустынна площадь имени Лайоша Кошута. Остывают под холодным дождем ее камни, нагретые толпами демонстрантов, гусеницами танков, бронетранспортеров, колесами машин.

Ветер сорвал с бронзовой фигуры Лайоша Кошута длинную широкую ленту с какой-то надписью, скрутил ее, швырнул на землю. Распрямился вождь венгерской революции 1848 года, перестал хмуриться, тревожиться, оскорбляться, негодовать. Надолго ли? Не стащат ли его снова с пьедестала, не заставят ли маршировать во главе «туруловцев» по народному Будапешту, где давным-давно нет ни австрийской короны, ни ее наместника, ни венгерских магнатов?

Дождь заливает очаги пожаров на Дунайской набережной, уносит темные бинты, патронные гильзы, расстрелянные красные звезды, эмблемы Кошута, трехцветные кокарды, солдатские погоны, береты «национальных гвардейцев», листовки со стихами Петефи.

Тихо вокруг памятника Петефи. В угрюмое безмолвие погружен вождь мартовской революционной молодежи. Деятели клуба Петефи пытались пристроиться на пьедестал великого поэта. Но Петефи всегда презирал таких, «Он вцепился в меня, чтоб я его поднял ввысь... — писал он в свое время, — Я стряхнул его, как червя, прилипшего к моему сапогу!»

Стряхнул все, что прилипло, прицепилось к нему за эти смутные дни. Ливень смыл с темной бронзы грязные и кровавые поцелуи.

Тихо и на другой стороне Дуная, на маленькой площади, у квадратного зеленого холмика, на котором стоит генерал Иосиф Бем с простреленной рукой, в черной шляпе с пером. Перестали бесноваться у его подножия самозванные «гвардейцы». И посветлел темный лик генерала революционных войск.

Медленно, неохотно, настороженно просыпался Будапешт. Изредка промелькнет прохожий.

Ветер прогнал тучи, небо блеснуло летней голубизной, и робко выглянуло негреющее сиротское солнце.

Длинная широкая аллея, недавно зеленая, светлая, праздничная, а теперь холодно-угрюмая, с темными провалами окон, исковерканная, засыпанная битым стеклом, вывела Жужанну на площадь Героев. И тут она увидела такое, что заставило ее внутренне содрогнуться.

Остановилась на углу, у железной ограды югославского посольства, и с отвращением смотрела на то, что творили «баррикадные солдаты».

Красноглазые, закопченные, с заросшими лицами мужчины и женщины, мало похожие на женщин, прокуренные, чумазые, взъерошенные, в шапках, штанах и куртках, с сигаретами в зубах, яростно бушевали вокруг темной бронзовой фигуры, вознесенной на белый утес. Размахивали автоматами, одержимо бросали в небо береты, кепки, бесновато хохотали, истошно пели, неистово крестились, чмокали друг друга, целовали оружие, плевались, плясали.

«Что вы делаете, бешеные?» — пыталась крикнуть Жужанна. Хотела, но не могла. Лишь беззвучно пошевелила губами.

Презирает, ненавидит бесчинствующих «гвардейцев», но не может помешать им. Нет сил.

Не хочет возвращаться домой, к брату, к Ласло Кишу, но не знает, куда ей идти. Если бы она знала дорогу к Арпаду!..

— Давай! — загремел, выделяясь из общего гула, чей-то повелительный голос.

«Баррикадные солдаты» подогнали гусеничный трактор к бруску цоколя, набросили петлю стального каната на статую с подпиленными ногами и под разгульное улюлюканье, свист и хохот толпы сбросили памятник на землю.

Разбили, раскромсали кувалдами голову, ноги, руки, мгновенно растащили обломки.

И только сапоги не тронули. Тяжелые, с низкими голенищами, матово сверкая свежим изломом бронзы, стоят они на белом пьедестале.

«Гвардеец» в кожаной куртке, не то Ласло Киш, не то похожий на него, приложил к губам жестяной рупор, объявил:

— Внимание, внимание, мадьяры! Да будет вам известно, что отныне сие историческое поле именуется площадью Сапог.

Невыплаканные слезы стыли в глазах Жужанны, хотя она давно не испытывала никакого почтения к монументу. Проезжая или проходя мимо него, хмурилась, отворачивалась, с тоской спрашивала себя: «Почему он все еще здесь?» Культ личности! Невозвратное, всенародно отвергнутое, горькое прошлое. И все же не к лицу людям учинять вот такое. Только захмелевшие от пожаров и убийств каленно-белые мстители, ниспровергающие все и вся, способны превратить трагедию народов в балаганный шабаш.

Владельцы посольских «кадиллаков», «фордов», «мерседесов», «крейслеров», «ягуаров», проезжая по проспекту Дожа, покровительственно улыбаются, приветствуют ниспровергателей гладиаторским взмахом руки, бросают в толпу цветы, плитки шоколада, мятные подушечки жевательной резинки, сигареты, центовые сигары.

«Плата, достойная содеянного. Так вам и надо! — с злой радостью, обретая силы, подумала Жужанна. — Хватайте жалкую подачку, господа «гвардейцы», жуйте, давитесь!»

Ветер вымел на площадь из парка мокрые и желтые листья. Листопад! Ржавой и сырой стала каменная земля Будапешта. Кровавые следы растекутся отсюда по всему городу. Мертвая бронза не насытит отпетых молодчиков.

— Сэрвус, Жужа! И ты здесь? Вот не ожидал!

Перед Жужанной стоял потный, с взлохмаченными волосами, заметно порыжевшими от бронзовых блесток, хорошо ей известный Тамаш Ацел, маленький писатель, большой деятель клуба Петефи, единомышленник Дьюлы, увенчанный в Москве Сталиным лауреатской медалью. Известен он Жужанне и с другой стороны, пока скрытой от многих. Предает, бросает свою семью, увивается вокруг молодой актрисы Эржибет Алмаши. Жужанна не захотела одобрить поступок Эржибет, своей подруги, откровенно высказала все, что думала о ее кумире.

Возвеличенный сталинской лауреатской медалью, Тамаш Ацел при жизни Сталина давил, мял, унижал некоронованных собратьев по перу, нелауреатов.

Был модным, сиятельным во времена Ракоши. И теперь хорошо приметен, стал козырной картой в новой игре. Ловкость, быстрота, натиск! Бей, круши, топчи своих прежних богов, возноси новых — и тебе обеспечено процветание!

Социализм, народная власть, коммунистическая мораль несовместимы с карьеризмом, приспособленчеством. А Ракоши сосуществовал с ними. Идеология культа личности полностью совпадала с идеологией таких, как Тамаш Ацел.

Политический и поэтический приспособленец накануне венгерских событий в своей оде воспевал мирное сосуществование с милым его сердцу Западом. «Европа... уже и мы собираемся в путь, чтобы поднять шлагбаум... протяни же руку, помиримся и пойдем дальше, будем делать вместе, что можно и чего нельзя...»

Шлагбаум поднят — смерть, пожары, убийства перешагнули границу Венгрии.

Тамаш Ацел одет и обут надежно, будто собрался в дальний поход: на ногах лыжные штаны и горные ботинки на толстой подошве, а на плечах — непромокаемая, на теплой подкладке, с откинутым капюшоном спортивная куртка с множеством карманов и «молний»-застежек. Набрюшный карман куртки, похожий на пазуху кенгуру, оттягивал увесистый обломок разрушенной статуи — бронзовая кисть руки.

— Как ты попала сюда, полумосквичка, полумадьярка? — насмешливо вопрошал Ацел. — Кто ты? Хладнокровный наблюдатель? Будущий свидетель обвинения? Прокурор? Судья? Или друг революции?

Он рукавом куртки смахнул с воспаленного лица пот, копоть, блестки бронзы и умолк. Пытал взглядом, усмехался и нетерпеливо ждал, что она скажет.

Жужанна ответила ему презрительным молчанием.

— Да ты, оказывается, прослезилась, — воскликнул ниспровергатель. — Удивительно подходящий случай. Оплакиваешь «великого из самых великих»?

Жужанна не отвечала и теперь. Немыслимо было бы и 23 октября, думала она, если бы не процветали подобные личности. Ацелоподобные мухи всегда венчают загнившую голову идола.

— Обиделась? Понимаю, — притворно сочувствуя и притворно раскаиваясь, проговорил Ацел. — Не можешь простить мне оплошности... выбрал не тебя, такую красавицу, а твою скромную подругу Эржибет.

Страшный человек! Смердит и не чувствует собственного смрада.

— Не желаешь разговаривать с представителем революции? — Ироническая ухмылка на лице Ацела заменилась свирепым выражением. — А ты знаешь, дорогая, я ведь могу заставить тебя разговориться.

— Знаю! — кивнула Жужанна. — Все знаю о тебе, чем ты был и чем станешь. Знаю, зачем ты прикарманил обломок. Эта бронза — твой новый капитал, оборотная сторона твоей лауреатской медали.

Так оно и случится, как предсказывала Жужанна. Неделю спустя, после разгрома контрреволюции, Тамаш Ацел сбежит с Эржибет за границу. В Англии на сенсационном аукционе он выгодно продаст бронзу.

Будет он кормиться и клеветой на Венгрию. Продаст и Эржибет. Бросит ее на чужой земле, одинокую, беременную, бездомную, без единого шиллинга в кармане. На английские фунты и американские доллары приобретет свежую поденщицу...

Жужанна шла по городу, не выбирая дороги. Проспект. Маленькая площадь. Большая площадь. Круг трамвайных путей. Восточный вокзал. Улица Ракоци, Кошута. Набережная Дуная...

В центре многие дома оклеены разноцветными листовками — манифестами гальванизированных буржуазных партий. Листовки и битое оконное стекло, безлюдье, стреляные гильзы, сиротское солнце, красно-бело-зеленые кокарды и сквозняки, сквозняки, сквозняки. Такого лютого, пронизывающего до костей ветра, дующего разом со всех сторон, никогда еще не было в Будапеште.

Куда податься? Где найти тепло, тишину, свет?

Шла и шла Жужанна по ледяным хрустящим плитам, сквозь мертвые сквозняки.

Всюду, куда она ни попадала, — в кривом переулке Кишфалуди, в овальном здании кинотеатра «Корвин», на баррикадах Буды — одно и то же: жаждущие крови «турулы», удушающая атмосфера живодерни и мертвые сквозняки.

Если бы увидели все это оттуда, из Москвы!

Жужанна мысленно перенеслась в Москву, где прожила пять лет. Москвичи, с которыми она дружила, училась, и те, с которыми встречалась случайно, — все относились к ней с добрым вниманием, отдавали ей тепло своего сердца. Прекрасные русские люди! Нет, не останутся они равнодушны к братскому народу, попавшему в беду. Не отдадут на поругание социалистические завоевания Венгрии ни кишам, ни ацелам, ни парашютистам НАТО, ни штурмовым дивизиям Эйзенхауэра — Аденауэра. Не отдадут! Вернутся в Будапешт. Вернется и Арпад. Надо ждать их дома, больше негде.

Жужанна пошла домой. Дверь открыл Дьюла. Забыв свою неприязнь к сестре, обнял ее, потащил за собой.

— Вовремя вернулась! Где пропадала? Сейчас по радио выступит Имре Надь с чрезвычайным правительственным заявлением. Идем скорее!

Жужанна отстраняется от брата, с удивлением смотрит на него. Неужели этот взъерошенный, красноглазый, с одутловатым лицом, заросший, прокуренный цыган в измятом пиджаке, в грязной рубашке — Дьюла Хорват, поэт, профессор?

Дьюла в свою очередь удивляется:

— Что с тобой, Жужа? Не поняла? Не слышала? Выступление Имре Надя! Чрезвычайное сообщение. Пойдем! — Он снова попытался ее обнять.

— Пусти! Иду.

Она вошла в большую светлую комнату, в домашний клуб Хорватов, превращенный Ласло Кишем в свою штаб-квартиру.

Неузнаваем «Колизей». Выбиты стекла. На подоконниках — пулемет и бронебойное ружье. В стене зияет пролом, через него видны Дунай, Цепной мост и часть прибрежной Буды. Потолок почернел — следы неразгулявшегося пожара. Мебель сдвинута со своих привычных мест. Появилась и новая, случайная, натасканная из соседних брошенных и разграбленных квартир.

Камин полон огня. Над ним висит портрет погибшего Мартона.

Невдалеке от очага расположился радист с американской походной радиостанцией.

Огромная карта Будапешта висит в простенке. Телефон на зеркальной подставке трельяжа.

Бутылки с коньяком и водкой, разноцветные фужеры заполнили стол, накрытый грязной скатертью. Около него гора продуктов: консервы в ящиках, вскрытые наспех штыком, печенье в разодранных коробках, сахар в мешке, сухая колбаса в целлофане, окорока, пронзенные ножами и вилками, оранжевые пласты наперченного сала, яйца в фабричной таре, молоко в больших жестянках невенгерского производства, черствые караваи хлеба.

Значительную часть стеклянной стены закрывает огромное полотнище — красно-бело-зеленый флаг с рваной дырой на месте государственного герба Венгрии.

На подоконнике новейший магнитофон фиксирует грохот уходящих танков.

Штаб полон повстанцев. Все одеты в необношенные, только что из магазина, пальто, плащи, в несоразмерные спортивные куртки. Едят, пьют, курят, галдят, с нетерпением ждут выступления Имре Надя.

Среди «национал-гвардейцев» выделяется молодой венгр с модными усиками, длинноволосый, в брюках, обтягивающих его ноги, как трико, в куртке на «молнии» и с погончиками. Таких в Будапеште называют «ямпец» — хлыщ, стиляга, пижон. Ему всего двадцать лет, но он, однако, олицетворяет старый Будапешт. Ямпец своим постоянным пристанищем сделал кафе, ночной бульвар, тотализатор, стадион, плавательный бассейн, магазины на улице Ваци и, конечно, церковь. Но даже там он не чувствовал себя так хорошо, как сейчас здесь — в штабе Мальчика. Убивая и грабя, насилуя и поджигая, он ясно понял, что это его призвание. Другой жизнью уже не будет жить. Ямпец приближен, как и начальник штаба Стефан, к Ласло Кишу и находится при нем адъютантом. Пусть этот хлыщ таким и останется, без имени и фамилии — Ямпецом.

Ласло Киш в военном кителе, подтянут, величав, стал как бы выше ростом.

В приемнике прекратился стук, шипение, и диктор объявил:

— Говорит «Свободное радио имени Кошута!» Предоставляем слово премьер-министру Венгрии Имре Надю.

«Гвардейцы» замерли.

— Друзья! Братья! Венгры! — начал Имре Надь. — Революция победила. Советские войска завершают эвакуацию из Будапешта. Призываю национальную гвардию и всех венгров соблюдать порядок. Ни одного выстрела в спину русским! Сдавайте оружие! Оно вам больше не понадобится. Восходит солнце венгерской свободы! Радуйтесь, венгры, и трудитесь! Венгерское правительство заботится о вашем настоящем и будущем.

— И все? — разочарованно спросил Ласло Киш, когда умолк премьер.

— Мало тебе эвакуации русских? Неблагодарный! — Дьюла Хорват толкнул друга, засмеялся. — Радуйтесь, венгры, и трудитесь! Слава Венгрии! Мадьярорсаг! — исступленно, со слезами на глазах закричал профессор.

Все с таким же исступлением подхватили:

— Хайра! Хайра!! Хайра!!!

Пользуются этим словом венгры во многих случаях, часто и далеко не в торжественных, например, во время футбольного матча сборной Венгрии с иностранной командой. Но и на стадионе, подхваченное стотысячным хором, это слово звучит устрашающе величественно.

— Мадьярорсаг! Мадьярорсаг!! Мадьярорсаг!!!

Жужанна с отвращением зажмурилась. Кощунственно звучит в устах людей, попирающих Венгрию, этот гордый, воинственный, полный жизнелюбия клич.

Дьюла вытер глаза и, радостно умиленный, скомандовал «национал-гвардейцам»:

— Снять пулемет и бронебойку. Разрядить оружие. Конец кровопролитию!

Ласло Киш картинно облокотился на приемник, со спокойной усмешкой сказал:

— Профессор, позвольте вам напомнить: национальную гвардию создавали не вы, командуете гвардейцами тоже не вы.

Дьюла изумился, почувствовал недоброе, злое, враждебное в веселом голосе друга, но попытался отшутиться:

— Оказывается, наступил на мозоль самолюбия! Виноват. Прошу прощения. Командуй, пожалуйста.

— Спасибо! Так вот... Приказа о сдаче оружия не будет. Дураков нет. Правильно, гвардейцы?

— Правильно!

Ямпец на правах особо приближенного атамана выделил свой голос из хора:

— Мы не позволим обезоружить революцию!

— Вот именно, — кивнул Киш. — Не сдадим оружия, пока не выполним до конца свою миссию. А до конца еще далеко.

— Какого же конца ты хочешь? — спросил Дьюла.

— Вот завтрашний номер газеты «Независимая Венгрия». Рекомендую твоему вниманию двадцать пять пунктов, сформулированных Центральным советом. «Требования революции... Мы призываем Совет Безопасности и ООН признать Венгерский национальный комитет в качестве воюющей стороны. Венгерский народ и Национальный комитет отказываются от Варшавского договора. Мы уважаем перемирие, но оружие не складываем. Борцы за свободу остаются вооруженными. Они носят оружие открыто. Национальный комитет выдает право на ношение оружия...» Ну, ж так далее. Читайте сами, профессор, у вас голос более подходящий для такой работы.

Мальчик передал газету Дьюле. Она еще сырая, пахнет краской.

—  «Борцы за свободу могут выступать в защиту завоеваний свободы где угодно, против кого бы то ни было... Каждый борец за свободу будет награжден нами орденом Свободы и в случае гибели похоронен с почестями... Мы не признаем настоящего правительства. Все общественные классы и слои, невзирая на расу, пол и язык, являются едиными, неделимыми частями венгерского народа... Полную свободу и пост премьера — кардиналу Миндсенти! Органы безопасности немедленно распускаются. Все авоши арестовываются, и судятся судом борцов за свободу».

Дьюла читал серьезно, но Жужанна не поверила ему, думала, что он сочиняет. Вырвала газету, прочла тоже вслух:

—  «Все это уже осуществилось. Вопреки воле правительства, ценой поражения советского оружия... И поэтому мы призываем молодых и старых борцов за свободу к новым боям. Мы принудили к капитуляции всесильных русских. Принудим и тех венгров, которые будут сопротивляться нашей воле».

Жужанна скомкала сырой листок, бросила на пол.

— Это же голос авантюриста, политического бандита Йожефа Дудаша! — гневно проговорила она.

Киш поднял газету, бережно ее разгладил, укоризненно посмотрел на Жужанну, внушительно сказал:

— Это голос председателя Национального революционного комитета. Голос вождя вооруженных венгров. Голос Йожефа Дудаша, имеющего штаб-квартиру в здании бывшего центрального органа коммунистов! Если не верите Йожефу Дудашу, послушайте, что говорит Имре Надь. Вот коммюнике: «В 6 часов вечера начались переговоры между председателем Совета Министров и председателем вооруженных сил восставших борцов за свободу, членами Национального революционного комитета, а также представителями революционной интеллигенции и студенчества. На основе предложения председателя Национального революционного комитета Йожефа Дудаша от имени вооруженных повстанцев — борцов за свободу — переговоры ведутся в благоприятной атмосфере, и проекты повстанцев председатель Совета Министров Имре Надь представит правительству». — Ласло Киш аккуратно сложил газетный оттиск, спрятал в карман. — Исторический документ! Официальный. Имеющий силу правительственного указа. И вы, мадам... Ковач или как там вас, обязаны его уважать. Если будете кочевряжиться, заставим вас уважать революцию. Ясна ситуация?

Дьюла Хорват вступился наконец за сестру:

— Кому угрожаешь, Ласло?! Перестань!

— Не угрожаю. Призываю быть реалистами, понять и почувствовать, кто хозяин положения.

Ласло Киш говорил сдержанно, с торжествующей снисходительной усмешкой. Он слишком силен, слишком уверен в себе, чтобы нервничать, злиться. И, кроме того, он надеялся, что его друг, так много сделавший для него, пойдет за ним до конца, завершит дело, начатое 23 октября.

Жужанна внутренне кипела, ей хотелось броситься на Киша, выцарапать ему глаза, но она спокойно стояла против него и презрительно улыбалась.

— Господин радиотехник, вы когда последний раз заглядывали в зеркало?

Дьюла взял сестру под руку:

— Жужа, не надо. Пойдем!

— Оставьте ее, профессор! Она бросает вызов революции. Что ж, я принимаю его. Итак...

— Я спрашиваю, давно вы заглядывали в зеркало? Посмотрите! Это вам необходимо, — сказала Жужанна.

— Благодарю, мадам. Я без зеркала вижу свое отражение. В ваших глазах.

— Разве вы хоть немного похожи на революционера?

— Дьюла, тебе не кажется, что я очень терпелив с твоей сестрой?

Стефан, начальник штаба, поспешил на помощь своему атаману.

— Байтарш, революция имеет право наказывать всякого, кто покушается на нее...

— Отойди! Тебя позовут, когда понадобишься. Профессор, я жду ответа!

Дьюла молчал. Он смотрел на затоптанный паркетный пол и теребил концы мятого грязного галстука.

— Я отвечу за брата! — произнесла Жужанна. — Вы не трогаете меня, моего отца и профессора, члена правления клуба Петефи, по одной простой причине: вам пока нужна ширма.

— А вы не боитесь, что терпение мое вот-вот лопнет?

— После того что я видела утром на площади Героев, ничего не боюсь. Кстати, там было много похожих на вас.

— Да, я был там. — Ласло Киш вскинул свою аккуратную кукольную голову. — И горжусь этим. Я буду всюду, где потребуется возмездие. На площади Рузвельта, в кабинетах министерства внутренних дел. В здании вашего ЦК. В парламенте. Это я свалил ваш памятник. Все разрушил, а сапожищи приказал оставить. Божественное зрелище: бронзовые сапоги на пьедестале.

— Да, я знаю. Вы и Национальный музей сожгли.

И глаза убитым советским солдатам выкалывали. И манекены витрин наряжали в окровавленное обмундирование русских бойцов. Много вы сделали, но еще больше хотите сделать... Пойдем, Дьюла! — Жужанна взяла брата под руку и ушла.

Впервые с 23 октября они идут рядом. Но думают они еще по-разному и страдают не одинаково.

— Что же это такое? Куда мы с тобой попали? Чего добились? — Сухими, воспаленными глазами Жужанна смотрит на брата и не видит его, не ждет ответа. Она знает, что случилось, знает, куда попала и чего добилась.

— Поспала бы ты, Жужа. Семь дней и ночей без сна!

Она не слышит его. Арпад Ковач перед ее глазами, ему она открывает душу.

— Сколько слов произнесено, сколько крови пролито, сколько разрушено, сожжено, потеряно! А что нашли? Бешеного карлика Киша, венгерского Тьера. Не хочется жить!

— Не отчаивайся, Жужа. Не весь свет, что в окне. Революция останется революцией, несмотря на фокусы «независимой Венгрии» и ее подручных.

— Ты все еще во хмелю. Даже теперь. Протрезвись, Дьюла!

Она задыхается, слова жгут ее.

Магнитофон все еще работает, фиксирует «капитуляцию русских». Люди Киша толпятся у окна «Колизея».

Смотрят и не могут нарадоваться. Но есть среди них и такие, кто равнодушен к этому мировому событию.

В укромном уголке «Колизея», за большим камином, в нише, где раньше стоял рояль, уединились за бутылкой рома два немолодых «гвардейца» — Иштван и Ференц. Оба наголо острижены, разукрашены татуировкой. И лица у обоих стеариновые.

Пьют, едят, курят и осторожно, умно и хитро, как им кажется, прощупывают друг друга.

Ференц смотрит в донышко бутылки, из которой его напарник сосет ром, и смеется.

— Байтарш, поменьше хлещи, а то лопнешь. Ишь как растолстел!

Ференц хотел похлопать друга по животу, но тот ловко перехватил его бесцеремонные руки.

— Вино не виновато в моей прибавке. Вольная жизнь помогла. Революция. Организм наверстывает все, что потерял в тюремной душегубке. Разумеешь?

— Килограммов на десять поправился?

— Не взвешивался, не знаю.

Ференц не сводит завистливого взгляда с живота Иштвана, обтянутого кожаной курткой, почитаемой всеми ямпецами Будапешта. Да и не только Будапешта. В Швеции таких называют раггерами. В Париже у них свои клички.

До 23 октября Иштван и Ференц сидели в тюрьме в городе Ваце, на берегу Дуная, и не надеялись скоро оттуда выбраться.

Если идти к Будапешту по Дунаю сверху, от Вены и Братиславы, от Житного острова, вас еще издали ошеломит Эстергом своей мрачной и пышной, сооруженной на холме базиликой. Купол ее — выше семидесяти метров, черный от ветров и дождей — увенчан громадными ангелами и крестом. Главный портал храма, соперничающий с римским собором Святого Петра, обращен к Дунаю. Его поддерживают могучие коринфские колонны. Стены резиденции Миндсенти и всех венгерских архиепископов, наместников бога на земле, руками безыменных мастеров превращены в витрины прекрасных редкостей: тут и фрески, и резьба по дереву, и кружевной мрамор, громадные и крошечные статуи, большие и малые алтари. В гробнице базилики покоится более ста епископов, сановитых мадьяр и тех, кто украшал своими приношениями храм. Говорят, здесь уже приготовлено место и для Миндсенти...

Сразу же за Эстергомом, столицей венгерских католиков, откроется Вац.

Здания вацкой тюрьмы самые высокие в городе. Зарешеченные, обнесенные высокой стеной и колючей проволокой, они стоят на самом берегу. С Дуная видны тюремный госпиталь, его набережная, прогулочные палубы, закрытые толстыми стальными прутьями.

В тюрьме Ваца сидели Иштван и Ференц осужденные на восемь лет каждый за вооруженный грабеж.

После 23 октября вацская тюрьма наполнилась политическими и уголовными преступниками, перебазированными из других мест, главным образом из пересыльной тюрьмы Будапешта.

В последних числах октября в Ваце появились люди с мандатами от государственных министров, от центральной комиссии по реабилитации, от главного полицейского управления. Перебирали личные дела заключенных, разыскивали осужденных по политическим мотивам. Этих освобождали в первую очередь.

Хортистские жандармы, офицеры, палачи, бароны, маркграфы, заводчики, ставшие шпионами, снабженные необходимыми документами, устремились в Будапешт, на помощь своим байтаршам, соратникам по оружию.

Главным их патронатом станет кардинал Миндсенти.

Вслед за ними вылетели на волю и уголовники всех мастей.

Тюрьма опустела. Но ненадолго. Скоро потянулись сюда тюремные транспорты с теми, кто пытался остановить контрреволюцию.

Грабители Иштван и Ференц вместе с документами о реабилитации получили адрес «прославленного борца за свободу» радиотехника Ласло Киша, будущего министра, как о нем писала «Независимая Венгрия».

Не прошло и двух дней, как они пригреты, обласканы Кишем, а уже успели и кровь пустить на площади Республики, и обогатиться, утяжелить свой вес. Ференц боялся, что награбленное им золото тянет килограмма на два меньше, и завидовал Иштвану.

Когда Иштван потерял на мгновение бдительность, Ференцу в конце концов удалось прощупать его живот и бока.

— Ишь, какое брюхо отрастил, похлеще Имре Надя! — И засмеялся.

Иштвана испугал смех напарника.

— Тише, догадается атаман и распсихуется, что не поделился с ним.

— Не бойся, он сейчас политикой занят. Ему не до нас. А я не выдам. Свой в доску. Про то же самое думаю, что и ты.

— А о чем я думаю?

Ференц засмеялся — приглушенно, неслышно, как смеялся в тюрьме, чтобы не привлекать внимания надзирателя.

— Догадываюсь! Драпануть отсюда хочешь. Верно?

— Верно.

— И я собрался. Я тоже не дремал. Будто на восьмом месяце, — Ференц похлопал себя по тугому животу. — Европу куплю и продам.

— Целую Европу?

— Согласен и на Вену или на Париж. Хватит, повоевал за свободу, за благо народа, пора и о себе подумать! Давай прикинем, как удирать отсюда.

Танковая колонна, проходящая по улице, вдруг остановилась. Но фары не выключены, моторы не заглушены. Люк головной командирской машины откинулся, и на землю, ярко освещенную фарами, спрыгнул советский офицер. Высокий, плечистый. В полковничьей шинели.

Киш сразу узнал Бугрова. Почему именно здесь остановился?

Узнал его и Стефан. Перезарядил английский автомат.

— Наш старый знакомый. Друг и приятель мадам Ковач. Разрешите привести приговор в исполнение?

— Отставить! Уважай перемирие.

«Национал-гвардейцы» загалдели, удивленные и встревоженные.

— Идет в наш дом.

— Один! Без охраны.

— В полном одиночестве. И без автомата.

— Храбрая личность.

— Он вооружен самым мощным в мире оружием — большевистской идеологией. Берегитесь, обреченные, последыши умирающей идеологии!

Ямпец был вознагражден дружным хохотом.

— От окна! По местам! — загремел голос Киша, — Приготовить автоматы. Разговариваю только я. Вы молчите и стреляете. Но не раньше, чем я скомандую. Тихо!

Постучавшись, вошел Бугров. Похудел. Щеки втянуты. Резче обозначились раньше почти невидимые морщины на лбу и вокруг рта.

Бугров с горьким изумлением оглядел «Колизей». Он знал, что здесь творится, но все-таки не ожидал, что до такой степени разорено, изгажено, осквернено жилье Хорватов.

— Не нравится, господин полковник, наша обстановка? — с преувеличенной любезностью спросил Ласло Киш. — Что вам здесь нужно? Кто вы? Парламентер? Разведчик?

— Частное лицо.

— Если бы это было так...

— Понимаю. Вы бы повесили меня за ноги. Или выкололи глаза.

— Что вам угодно, господин полковник?

— Здесь когда-то жил хороший человек... Жужанна Хорват.

— Она и сейчас здесь.

— И сейчас?

— Вы удивлены? Не ожидали увидеть свою переводчицу в компании национальных гвардейцев?

— Я не склонен обсуждать, чем и как живет этот дом. Могу я видеть Жужанну?

— О, как вы разговариваете! События последней недели научили вас хорошему тону. Скажите, полковник, как вы решились подняться сюда?

Бугров ответил спокойно:

— Я пришел к друзьям.

— Хм, вы настроены совсем не воинственно.

— Я все-таки не верю в войну, даже глядя на вас. Где Жужанна?

— Я здесь! — Она выскочила из своей комнаты и, растолкав «национал-гвардейцев», подошла к Бугрову, улыбнулась, как могла, сказала по-русски: — Здравствуйте, Александр Сергеевич!

— Здравствуйте! Проходил вот мимо вашего дома и забежал на минутку.

— Хватит! — гаркнул Ласло Киш. — Не позволю болтать по-русски. Здесь Венгрия, а не Расея-матушка. Может быть, вы тут свои шпионские делишки обговариваете. Переходите на мадьярский.

Жужанна спросила Бугрова по-венгерски:

— Значит, уходите? Почему? А как же мы?

— Мы уверены, что вы справитесь своими силами с этими... — Бугров с откровенным презрением посмотрел на Киша. — Ожили. Дождались своего часа.

Жужанна отчаянным жестом протянула Бугрову руки.

— Александр Сергеевич, я с вами! Возьмите, умоляю!

Ласло Киш потянулся к автомату, лежащему на столе среди бутылок.

— Слыхали, венгры? Русский полковник уверен, что наш дом населен девицами легкого поведения. Мы не позволим превращать венгерок в русских наложниц!

«Национал-гвардейцы» встали позади Бугрова. Дула автоматов нацелены ему в спину.

Дьюла подбежал к сестре, схватил ее за руку.

— Пошутила Жужа, вы же знаете ее.

— Не знал, что любит шутить жизнью.

Жужанна поняла, что ей сейчас не уйти отсюда живой. Убьют и ее и полковника. Надо пока остаться. Уйдет потом.

Она затравленным взглядом обежала шеренгу людей, готовую стрелять.

— Шутят и жизнью, Александр Сергеевич. С двадцать третьего октября это стало модно. А я никогда не отставала от моды, за это мне часто попадало. Вот и сейчас... пошутила. Извините.

— Ну что ж... — Бугров повернулся к окнам, несколько секунд прислушивался к слитному мощному гулу танковых моторов. — Мне пора, Жужа. Прощайте.

Жужанна протянула руку, твердо, уверенно сказала:

— До свидания! Не поминайте всех венгров лихом.

— Нет, Жужа. До свидания!

Он повернулся и решительно пошел на выставленные автоматы.

«Национал-гвардейцы» расступились.

Начальник штаба поднял над головой автомат, заорал:

— Венгры!

Жужанна раскинула руки в дверном проеме.

— Стой! Назад!

Люди Киша замерли перед худенькой, бледнолицей, черноволосой девушкой. Самый захудалый «гвардеец» мог отбросить ее, а она стоит, думает, что сильная, недоступная пулям.

Все смотрят на нее беззлобно, с удивлением и улыбаются. И сам атаман не рассердился.

— Отставить атаку, ребята!

Кровь медленно возвращалась к щекам Жужанны.

— Я опять пошутила... на этот раз, кажется, удачно.

— Вполне удачно, — согласился Киш. — Вы мне нравитесь, Жужа.

— Я сама себе нравлюсь. Впервые в жизни. — Она подошла к брату, насмешливо спросила: — Ну, а тебе я нравлюсь?

— Не сходи с ума, Жужа!

— Так! Значит, ты хочешь оставаться при своем уме. Ну что ж! У тебя ума палата. Профессорская!

Ласло Киш взял бутылку и налил чуть ли не полный фужер коньяку.

— Выпей, девочка! В таких случаях это лучшее лекарство. Клин клином вышибают.

Дьюла был уверен, что она откажется. Нет, с радостью схватила бокал и выпила до дна.

Мгновение спустя она засмеялась, потом заплакала. Дьюла увел ее.

— Наперченная девка! — Стефан поцокал языком, сощурился.

Киш поцеловал кончики своих коротеньких пальцев.

— Графиня!

— Маркграфиня! — подхватил Иштван.

— Атаман-девка! — продолжал другой житель Ваца.

Ямпец пренебрежительно махнул рукой на дверь, за которой скрылась Жужанна.

— Ничего особенного. Пресна! Не объезжена. Такие теперь не котируются.

Взревели танковые моторы. Загремели гусеницы. «Национал-гвардейцы» опять кинулись к окнам. Ямпец с сожалением вздохнул:

— Упустили! Если вернутся в Будапешт, не сносить нам революционных голов.

— Не вернутся! — Стефан поправил на ремне сумку с гранатами.

Ласло Киш навалился на подоконник узенькой впалой грудью, болтал ногами, смотрел вниз и посмеивался.

— Сегодня — Будапешт, завтра — Варшава, послезавтра — Бухарест, потом какая-нибудь Тирана! «Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма»! Ха-ха, хо-хо!

Стефан просунул бронебойное ружье в рваную кирпичную дыру.

— Байтарш, разрешите почесать спину этому призраку крупнокалиберной струей?

— А что скажет Большой Имре?

— Надь только усмехнется в свои кайзеровские усы и скажет: «Молодцы, национальные гвардейцы, правильно меня поняли!»

Стефан делает вид, что целится в головной танк, нажимает на спусковое устройство, но ружье не стреляет. Не заряжено оно.

Из своей комнаты выглянула Каталин.

— Где твой кавалер, старушка?

— Не ори! Зачем он тебе?

— Бронебойка испортилась. Рука оружейного мастера требуется.

— Спит рука мастера.

— Самое подходящее время для спанья! Разбуди!

— В такое время только и спать. Сон выключает совесть на холостой ход.

— Совесть? А что это такое? Съедобное или напиток?

— Марсианин ты!

Стефан искренне хохочет. — Почему марсианин?

— Уйди с моих глаз, выродок при галстуке!

— Ну, ты, старуха, замолчи, а не то... — Стефан потянулся к пистолету.

Дьюла перехватил руку начальника штаба.

— Выдерну с корнем, если еще раз замахнешься на мою мать. Слышишь?

Стефан молчит. Киш вытаскивает из кобуры кольт и его дулом поднимает подбородок Стефана.

— Слышишь? С тобой разговаривает член Национального революционного совета профессор Хорват. Отвечай!

— Слышу. Пардон!

Ласло повелительным взмахом руки прогнал от себя начальника штаба, обнял друга и уединился с ним в его кабинете.

— Извини, Дьюла. Думаешь, я ничего не вижу? Издержки революции. Ты должен понять.

— Не понимаю. Не могу понять. Не хочу. Не верю, что можно понять все это. Мы не этого хотели, что вы творите. Это... это...

— Ну, изрекай! Интересно.

— Это попахивает контрреволюцией.

— Ого! Революционер отрекается от революции. Красно-бело-зеленый венгр становится стопроцентным красным. Русские так называют нас, и ты!.. Благодарю, профессор. Не ожидал... Хорошо, что тебя не слышат мои гвардейцы. Смотри не проговорись, на тот свет отправишься.

— Не пугай. Вот что, Ласло! Завтра я пойду в Комитет революционной интеллигенции, в парламент, к Имре Надю, все расскажу. Я не считаю себя членом твоего совета.

— Согласен! Иди к Имре Надю, к своим революционным интеллигентам, иди хоть к черту на рога, рассказывай, жалуйся, а мы будем делать свое дело. Вот так. Договорились!

Киш легко, без всякого сожаления оттолкнул друга. Он уже порядочно надоел ему. Путается в ногах. Пора разлучиться. Не нужен ему этот профессор и как декорация. Можно действовать в открытую. Поддержка со всех сторон обеспечена. Теперь Карой Рожа не единственный друг Мальчика. Есть друзья и на площади Ференца Деака, в главном полицейском управлении, и на площади Рузвельта, среди руководителей министерства внутренних дел, и в штабе командующего «национальной гвардией» Бела Кираи, и в обновленном министерстве обороны Имре Надя, и в парламенте. Всюду поддержат Ласло Киша, борца за свободу, будущего министра. Да, на меньшее он не согласится. Йожеф Дудаш станет министром иностранных дел, а Ласло Киш — министром внутренних дел.

Бывший радиотехник вышел в «Колизей». «Национал-гвардейцы» проводили последний советский танк и сели за стол. Ямпец поднял пузатую бутылку с абрикосовой палинкой.

— Теперь мы хозяева положения. Ну, господа коммунисты, приготовьте свои лебяжьи шейки для наших галстуков! И праздник же мы вам устроим — ночь «длинных ножей» померкнет. Выпьем, гвардия, за хозяев Будапешта!

Стефан поплевал в ладони и, ловко орудуя руками, сварганил из воображаемой веревки воображаемый галстук.

— Завтра же вздерну не меньше дюжины первосортных авошей и твердолобых ракошистов.

Ямпец чокнулся бокалом с бутылкой Стефана.

— Посмотрим, как они затанцуют. Люблю бал-маскарад!

— И тебе придется смычок намылить. Всем работы хватит. Ты кто, адъютант?

— То есть... в каком смысле? — Ямпец отхлебнул водки, переглянулся с собутыльниками. — Не крокодил и не слон.

— Из каких ты?

— А черт его знает! Про маму кое-что слыхал, а папа... может, князь, может, повар, может, фабрикант, а может, и какой-нибудь биндюжник.

— Откуда ты?

— Не знаю.

— Где родился?

— Не знаю точно. Будто бы в доме терпимости.

— Разве там рожают?

— Чудо природы. Фе-но-мен!

— А я родился... — Стефан многозначительно умолк. Таинственно-торжественно огляделся вокруг. — В этом доме я родился. В этой квартире. Вот здесь.

Глаза начальника штаба полны слез, губы дрожат. Все поражены. Смотрят на Стефана с изумлением, уважением, верят и не верят ему.

— Ты здесь родился? — допытывается Ямпец.

— Точно. Двадцать девять лет назад, шестого июля, в три часа ночи.

— Вот это да! Так ты...

— Да, он самый! Наследник национализированного наследства. — Стефан достал из-за серванта большой, в золоченой раме пыльный портрет усатого лысого старика. — Мой родной фатер. Каким-то чудом сохранился в чулане.

Стефан пошел к камину, взобрался на кресло, повесил отцовский портрет поверх погибшего Мартона Хорвата.

Люди Киша смотрят на бывшего хозяина шестиэтажной громады, стоящей над Дунаем, на владельца пароходов, фабрики, ресторанов, отеля. Где он теперь? Когда-то он ходил, ел, пил, отдыхал в этой роскошной комнате.

И задумались «борцы за свободу», вспомнили, где они сами родились, какие у них были отцы, что они потеряли. Безрукий «национал-гвардеец» с землистым щетинистым лицом подошел к камину, поправил перекосившийся портрет, смахнул с него паутину.

— И я ничего не прощу. Ни потерянной руки, ни красной звезды над моим заводом, ни роддома в моей вилле. Подумайте, три года плена и семь лет лямки ночного сторожа!

Ораторствовал и атаман бывших. Со стаканом в руке, с торжественно-мрачным лицом.

— За все отомстим, — сказал Ласло Киш, — и за ваших отцов, и за двести тысяч мадьяр, погибших на Украине, на Дону, и за красную звезду над парламентом. — Посмотрел на золотистую жидкость, согрел ее и медленно, смакуя, полоща рот, проглотил. — А это убрать. — Он кивнул на портрет отца Стефана.

— Почему? — обиделся начальник штаба.

— Не пугай людей. Отколятся от нас примкнувшие, временные, когда узнают, под каким знаменем воюем. Подожди.

— А разве еще... — заикнулся Стефан,

— Рано! Подожди! Больше ждал. Как войска ООН перешагнут границу или Миндсенти станет премьером, тогда доставай своего папашу из чулана и вешай, куда твоей душе угодно, хоть на собственный пуп. Убери! Стефан уныло побрел к камину, снял портрет, отнес в чулан. Лежать ему там недолго. Через несколько дней и чулан, и «Колизей», и весь дом рухнут.

Когда затихнет буря, придут рабочие, подрывники, экскаваторщики. В один солнечный летний день люди найдут искореженный портрет и, не подозревая, что это бывший магнат Парош, бросят его в кузов машины и увезут на свалку. Этим и закончится история рода Пароша.

День мести

Ласло Киш облачился в свою неизменную кожаную робу, расчетливо обожженную пламенем костра, живописно изорванную, будто пробитую пулями, застегнулся на все пуговицы, подпоясался широким кожаным ремнем, увешанным гранатами и запасными дисками к автомату, напялил на голову черный, детского размера, берет с трехцветной кокардой и торжественно скомандовал:

— Двинулись на охоту, братва! Долгожданный час настал. Да здравствует ее сиятельство месть!

— Да здравствует! — подхватили люди Киша, осененные черными распластанными крыльями турула.

— Куда поведешь, байтарш? — спросил Стефан. — На площадь Республики? В парламент?

— Будем всюду, дай срок. Прежде всего мы должны побывать на горе Геллерт и кое-что там... кинирни, уничтожить, выстричь. Понятно? Кинирни! Кинирни! Кинирни! — трижды, все с большим и большим удовольствием повторил Киш полюбившееся ему словечко, сопровождая его соответствующей жестикуляцией, будто стриг овцу.

Находчивость атамана была вознаграждена оглушительным хохотом Стефана и всех его сподвижников.

— Кинирни! — сквозь веселый смех и злые слезы исступленно вопил Стефан и двумя пальцами, сложенными в виде ножниц, выстригал стоявшему рядом с ним мятежнику жилистую, перехваченную пестрым платком шею.

— Кинирни — выстричь! Кинирни — выстричь!.. — рычали, трубили, гаркали, самовоодушевляясь, люди Киша.

Мгновенно опьянило их, пришлось по душе, сразу стало благозвучным, запахло кровью это обыкновенное венгерское слово «кинирни». Много веков оно было не хуже и не лучше других слов, не таило в себе ничего особенного. Контрреволюция вдохнула в него свою сущность, сделала своим боевым кличем, паролем, знаменем, опиумом.

Ласло Киш и его люди на трех грузовых машинах примчались на гору Геллерт. По команде атамана соскочили на землю, окружили монумент, символизирующий освобождение Венгрии от фашизма.

Бронзовая венгерка, подняв над запрокинутой головой обнаженные руки с пальмовым листом, венчает массивную четырехугольную колонну, которая как бы входит своим основанием в толщу белого постамента и дальше, в самые недра горы Геллерт. Внизу лежит Будапешт, надвое рассеченный саблей Дуная и окутанный сизо-фиолетовой осенней дымкой. Вверху проносятся круто взбитые, белые-белые, безмятежные, совсем майские облака. Они движутся, но кажется, что застыли, как снежные сугробы, а шагает она, венгерка, до черноты загоревшая на солнцепеке, босая, в длинной рубашке. Шагает по белому полю, легко преодолевая сугроб за сугробом, не замечая ни дней, ни ночей, ни лет. Сколько она уже прошла и пролетела и сколько ей еще предстоит пройти!

У ног бессмертной венгерки на резной облицовке колонны лучится золотом двойная звезда — макет ордена Отечественной войны. Тут же, под орденом, на белом утесе, несет свою вечную вахту человек в шинели — советский солдат с автоматом на груди, с красным знаменем в правой руке.

Широкая гранитная лестница ведет к подножию монумента. Люди Киша, задрав головы, стоят на этой лестнице и, ухмыляясь, с любопытством рассматривают монумент, словно впервые его видят, ждут команды атамана. Все готовы сделать, что будет приказано. Могут забросать монумент гранатами, разобрать его по камню и утопить в Дунае, могут разрушить до основания.

Ласло Киш ясно видит, чего хотят его люди. Но он не намерен идти им навстречу. Никому он не уступит чести первым надругаться над монументом. Много лет, с тех пор как возник этот памятник, он мечтал приложить к нему руку.

Киш бесцеремонно осаживает своих соратников назад, на нижнюю ступеньку лестницы. Всех убирает со сцены, остается один. Где-то начинает стрекотать киноаппарат. Киш ложится на верхние ступеньки, удобно прилаживает автомат и, не торопясь, хладнокровно поднимает его ствол все выше и выше. Нацелился на макет ордена Отечественной войны и замер. Ласло Киш хлестал палинку с самого утра, пил ее вчера, позавчера, пил всю неделю, с 23 октября. Пил и громил. Громил и убивал. Мало спал, мало отдыхал. И все же теперь не дрожат его руки. Точен прицел.

Затаив на секунду дыхание, он плавно нажал на спусковой крючок. Пуля, взвизгнув, впилась тупым свинцовым своим жалом в золотой луч, расколола его, разъединила на сотни частей, превратила в пыль, в дымок.

— Кинирни!..

Зрители отметили первый выстрел Киша бурными аплодисментами и одобрительными криками.

— Хайра! Хайра! Хайра!

Из дружного хора толпы выделялся приметный голос Кароя Рожи:

— Прекрасно, Мальчик! Продолжай в таком же темпе. Вери гут! — американец автоматически перешел на английский.

Да, и Рожа был здесь. Разве мог он пропустить такое зрелище? Все видел, все запомнил, что творилось на горе Геллерт в этот исторический день. Не доверяя памяти и записной книжке, он запечатлел историю еще и на кинопленку. Японский самонаводящий аппарат зафиксировал все самое интересное: и лежащего у подножия монумента повстанца, и как он долго и сосредоточенно прицеливался, и как выстрелил, и как радовались его товарищи по оружию. Карой Рожа делал большой политический бизнес. Дня через два-три его фильм, срочно размноженный в лабораториях компании, где служит Рожа, появится на всех экранах западного мира, станет бестселлером, боевиком, сделает баснословные сборы в долларах, фунтах стерлингов, кронах, марках, пезетах и лирах.

И вторая пуля попала в цель — рассеяла, раздробила, развеяла в прах еще один золотой луч.

— Кинирни!..

Пуля за пулей вонзались в орден — в славу и доблесть, в труд и память Великой Отечественной войны, в наше священное прошлое, в наше солнце, освещающее поля трагических битв от Эльбруса до Альп, от моря до моря. Седой пылью затуманилась, заволоклась венгерка с пальмовым листом в руках. А пули визжали, выли, секли, шаманили: кинирни!.. выстричь!..

Не одиноким был вопль Киша в тот день.

Притих, замер Будапешт. Не слышно было ни гула церковных колоколов, ни грохота пушек, ни заводских гудков, ни стонов пароходных сирен над Дунаем. Все задавили, задушили палаческие вопли: кинирни!.. выстричь!..

«Люди закона Лоджа» расстреливали звезды, красные знамена. Бросали гранаты в больничные палаты, где лежали тяжело раненные солдаты. Поджигали казармы, библиотеки, дома культуры, правительственные учреждения, банки. Вешали на фонарных столбах и деревьях работников райкомов партии и сотрудников органов безопасности и всех венгров, которые были похожи на авошей. Работники АВХ обычно носили одинаковую желтую обувь. Тот, кто имел неосторожность появиться в этот день на улицах Будапешта в желтых туфлях, неминуемо расплачивался жизнью. Рассыльный ты или инженер, токарь или скрипач — умри!

Кинирни!.. Выстричь!..

Выстричь всех коммунистов, друзей и товарищей коммунистов. Выстричь Венгерскую Народную Республику. Выстричь ее знамя, ее герб. Выстричь все, что добыто рабочими и крестьянами за одиннадцать лет труда и борьбы. Выстричь мир, социализм, братство и все живое!

Завершив свои дела на горе Геллерт, надругавшись над советским бойцом, который стоял на вахте у подножия венгерки, шагающей по облакам, Ласло Киш и его бескрылые турулы спустились в город, на левый берег Дуная, в Пешт, и попали в самое пекло огня и кровавого праздника, устроенного бандами Йожефа Дудаша, Яна Месера на площади Республики, в сквере перед горкомом партии. «Люди закона Лоджа» покинули свои баррикады в казармах Килиана, на площадях Сены, Москвы, на проспекте Ленина и чинили скорый суд и самозванную расправу над теми венграми, кто посмел защищать штаб будапештских коммунистов. Отряд Киша сразу же, в одно мгновение включился в расправу.

Не было на небе Будапешта новолуния. Был ясный день. На площади Кёзтаршашаг светило солнце. Нельзя было по всем правилам справлять тризну, резать белого коня под изображением турул модара. Ничего! Ради такого часа можно и нарушить древний ритуал.

Начинали «настоящие венгры» с белого коня, а кончили... неизвестно, чем бы они кончили, если бы их власть продолжалась.

Служители культа «Турула» резали людей — мужчин и женщин, молодых и седых, кинжалами и ножами приколачивали их к стволам деревьев.

Трупы убитых и замученных работников будапештского горкома забрасывали журналами «Коммунист», книгами Ленина, газетами «Правда», «Сабад неп» и поджигали.

Умирающих, истекающих кровью подвешивали за ноги вниз головой и наслаждались их агонией.

Вырезали сердца.

Закупоривали рты партбилетами.

Рубили головы.

Согревали свои лапы над пламенем костров из красных флагов и знамен.

Кинирни!..

День этот, 30 октября 1956 года, был коронным днем контрреволюции, долгожданным днем икс.

Зачем, зачем ушли из Будапешта краснозвездные танки?!

Дальше