Через бугристое поле, пересекая дорогу, тянется уродливый шрам — здесь были окопы, брошенные зимой, когда Красная Армия сломала оборону противника и ушла на запад.
На брустверах и возле них разрослась сорная трава: репейник, осот, неистребимый пырей, лебеда. Кое-где тянули к солнцу свои синие головки васильки. Среди этого обилия зелени виднелись покосившиеся столбы от проволочных заграждений.
За ложбинкой, которая заросла яркой луговой травой и осокой, на бугре, весь в лебеде и пырее виднеется бывший немецкий передний край.
До войны дорогу держали в хорошем состоянии. Сейчас кюветы заросли травой, само полотно в воронках. Отрезок между окопами густо начинен минами, чаще всего противотанковыми.
Роте старшего лейтенанта Курнышева было приказано очистить от мин дорогу и полосу возле нее в пятьсот метров с одной и другой стороны. Дорога нужна была фронту.
С разминированием полотна справились быстро, но в придорожных полосах застряли надолго. Под руками не было карт минных полей и действовать приходилось на ощупь. Мешал густой травяной ковер. Дело затруднялось еще и тем, что часто попадались мины в деревянном либо картонном корпусе, а это исключало применение миноискателей. В ходу были щупы — длинные тонкие палки со стальной остро заточенной на конце проволокой. Бойцы утомлялись быстро, поэтому разминирование вели поочередно: один взвод до обеда, другой. — после.
Сержанта Андреева дневальный будил за полчаса до подъема, когда, как на грех, приходили самые сладкие сны.
Вот и сегодня, когда Григорий плыл с Таней на лодке и хотел поцеловать ее, в этот интересный момент и принесла нелегкая дневального. Долго и настойчиво тянул он сержанта за ногу и уже стал сердиться, что тот не просыпается.
— Чего ты меня за ногу тянешь, — обиделся Григорий и окончательно проснулся.
Андреев сел на лежанку, потянулся и, рывком сбросив с себя шинель, спрыгнул на земляной пол. Натянул брюки, обулся и, не одевая гимнастерки, с полотенцем через плечо выбрался на улицу и зажмурился от солнца.
Две землянки закрывали кроны могучих тополей.
У ручейка, под горкой, отчаянно плескал на себя воду, повизгивая словно от щекотки, командир взвода лейтенант Васенев.
— Здравствуй, лейтенант, — поздоровался Андреев, — они с Васеневым на «ты» с первого дня знакомства.
— А, сержант! — отозвался лейтенант. — Сильна водичка, до печенок обжигает. Проспал сегодня?
— Нет, зачем же?
— Смотри, чтоб взвод на работе был вовремя. Я у Курнышева задержусь.
Андреева покоробило, он и без указаний знал свои обязанности помощника командира взвода.
Васенев принялся обтираться полотенцем, грудь у него сразу покраснела. Андреев опустился коленями на камень и сунул руки в воду. Вода обожгла пальцы. Григорий покосился на взводного и спросил:
— Слушай, почему ты всегда колючий?
— А что? — замер Васенев с поднятым к лицу полотенцем.
— Ничего. Просто это не нравится.
— Кому?
— Ребятам. И мне тоже.
— На любовь не претендую.
— На любовь, конечно. А вот на уважение — надо бы.
— Я ведь им когда могу нравиться? — усмехнулся Васенев. — Когда позволю подольше поспать, побольше поесть, поменьше поработать.
Григорий покачал головой:
— Нехорошо, лейтенант. Тебе ведь с ними придется в бой идти.
— Прошу без намеков! — обозлился Васенев.
— Какие же намеки? — удивился Григорий и принялся плескать воду на лицо.
Васенев молча удалился. Странный человек. Старается всегда держаться на расстоянии от других. Даже во время солдатских перекуров уходит в сторонку и с напускным безразличием слушает, как летят соленые шутки и грохочет хохот. На что командир роты Курнышев, сердитый и всегда требовательный, и тот был не прочь выкурить цигарку-другую с бойцами, а если надо, то и пошутить. А между тем, Васенев чуть ли не самый молодой во взводе, если не считать Юры Лукина. Мишка Качанов приехал с Дальнего Востока, где служил срочную, успел понюхать пороху. Ишакин побывал в огневом переплете под Мценском и даже был ранен. По-существу выходило, что на фронте не был лишь один Васенев. Он окончил военное училище и получил этот взвод.
После завтрака сержант Андреев обегал в землянку старшего лейтенанта Курнышева и взял у связного Воловика сводку Совинформбюро. Во взводе заведен порядок — перед началом работ сержант проводил политинформацию.
Недавно немцы начали наступление на Курско-Орловском выступе. Шли ожесточенные бои, которые пока не давали перевеса ни нашим, ни немцам.
Бойцы выслушали сводку молча. Вопросов ни у кого не было, и Андреев построил взвод, чтобы вести его на разминирование.
Разных людей собрала война в этот взвод.
Вот стоит Ишакин, с карабином за плечом. Ему предлагали поменять его на автомат. Не взял. Говорит, что привык к карабину. Сейчас разговаривает с Мишкой Качановым, только поблескивают металлические зубы. Когда он пришел во взвод, то долго приглядывался к сержанту. Потом отозвал Андреева в сторону и шепнул:
— Чуешь, я ведь из тех. Понял?
— Из каких?
Ишакин многозначительно помолчал и вдруг улыбнулся доверительно и просто:
— Из чижиков. Чижик, пыжик где ты был...
Но Андреев и сам уже понял, что за чижик перед ним. Он ведь наблюдал за солдатом и отметил про себя странное сочетание скрытой наглости с откровенной угодливостью.
— Так вот что. О своем прошлом можешь забыть начисто, — строго сказал Андреев, — но если будешь плохим солдатом...
— Не буду! — обрадованно воскликнул Ишакин. — Не буду, вот те крест!
— Тогда порядок.
Руки у Ишакина оказались золотыми. Из него получился отличнейший укладчик парашютов.
Мишка Качанов вырос в вологодских лесах — этакий чернобровый смазливый крепыш. Он прозрачен как стеклышко. Уже на второй день знакомства Григорий знал о нем все — и то, что он из Вологды, и что он шофер, но что перед войной отобрали у него права, и что не женат, но до женщин охоч. Старший лейтенант Курнышев, когда в походах приходилось ночевать в деревнях, шутливо говорил Васеневу:
— За Качановым гляди в оба — уведет его какая-нибудь хитрая девка! Ответишь!
Но лейтенант Васенев шутки не понял, и на ночевках в деревнях брал Мишку в ту хату, в которой останавливался сам. Мишка как-то пожаловался сержанту:
— Будь другом, сержант, назначай меня в караул, а то дневальным. Замерзну часовым на посту, умру от вражеской руки на дежурстве, только освободи от его глаз. Я и во сне чувствую на себе его взгляд. Я встаю утром, как с похмелья.
Мишка удрученно крутил головой, и на его пухлых сочных губах маялась хитроватая улыбка.
— А в хате той бабенка была... У-у-у! — зажмурил он от удовольствия глаз. — Но ведь словом не дал перекинуться, цербер. Посылай меня, сержант, на самое опасное дежурство, только не с ним ночевать.
Малорослый Трусов о чем-то задумался. Качанов предложил ему сменить фамилию: мол, с такой фамилией могут не допустить до настоящего дела, хотя у тебя, весь батальон знает, львиное сердце. Трусов смешно морщил нос и ничего не отвечал. У него чистый подворотничок, до блеска начищены сапоги, нет ни одной складочки под ремнем. Как всегда, выбрит и подтянут, не солдат — а картинка.
Вот стоит хмурый Ибатуллин, рядом с ним невыспавшийся Лукин — то и дело сладковато зевает и конопушки возле носа сбегаются в кучу-малу.
Андреев хмурится — не видит Жени Афанасьева. Вообще с парнем за последнее время происходит что-то непонятное: молчит, старается уединиться. У Женьки удивительно отзывчивая и тонкая душа.
Григория и Женьку судьба свела еще осенью сорок второго года в мостопонтонном батальоне, а в декабре вместе пришли сюда — в особый гвардейский батальон минеров
«Может быть, лучше не брать его сегодня на разминирование? — озабоченно подумал Андреев. — Какой-то он сумной, долго ли до беды? Оставить дневальным?»
Афанасьев появился на улице, прилаживая на плече автомат, когда уже появился Васенев.
— Виноват, товарищ лейтенант, — сказал он. — Пуговица на гимнастерке оторвалась, пришивал.
— Вовремя следует пришивать! Дисциплина хромает, Афанасьев!
— Разрешите встать в строй?
Лейтенант искоса, но пытливо посмотрел на бойца, на его бледное усталое лицо и небрежно махнул рукой: мол, становись поживее.
На место шли с песней. Потом из кювета разобрали свои щупы и построились в две шеренги, приставив щупы к ноге. И строй ощетинился, словно казацкими пиками. Андреев тихо попросил Васенева:
— Афанасьеву дай участок полегче, видишь не в себе парень.
Лейтенант поморщился, но выделил Афанасьеву самый немудрящий участок — там меньше травы и потому земля просматривается лучше.
Каждый боец получил участок и находился от своего товарища на расстоянии не менее пятидесяти метров. Из-за предосторожности двигались по полю в шахматном порядке. Работу начинали через одного. И когда первый ряд углублялся на пятьдесят метров, приступал к делу второй.
Казалось, чего проще — нащупал железную мину, вывинтил взрыватель, словно бы оторвал ядовитой змее голову, и дело с концом. Но это лишь самая безопасная часть работы. Труднее трудного определить — с сюрпризом эта мина или нет.
Сядешь возле нее, осторожно пальцами разгребешь землю, выкинешь главный взрыватель — ядовитую головку и маракуешь: какая она, эта мина? Не первая, но, возможно, последняя. Минеру ошибаться нельзя. Если взрыв корежит до неузнаваемости сталь, то от человека после взрыва вообще ничего не остается.
С сюрпризом или без него? Как к ней лучше подступиться?
Взять в руки и выкинуть? А возможно, к ней и прикасаться-то нельзя?
А где-то на дороге маячит лейтенант Васенев и нервничает из-за того, что Ишакин долго задерживается на одном месте.
Лейтенант кричит звонким мальчишеским голосом:
— Почему застрял, Ишакин?
У Ишакина на лбу выступила испарина. Как же тут не застрянешь? Ничего на свете не боялся. Лез на финку, прыгал в ледяную воду, горел в огне, замерзал в пургу, натерпелся смертельного страха в боях под Мценском, но никогда ему так трудно не было, как сейчас. Он однажды видел, как всепожирающий бес вырвался наружу и превратил в пыль знакомого солдата, даже похоронить было нечего. А лейтенант торопит. Лучше бы не мешал и без него тошно!
Надо осторожненько пальцами подкопаться под самое днище, определить, есть ли там проводок. Если есть, значит, в днище вмонтирован еще один взрыватель натяжного действия. Не проверишь, схватишь мину — и конец. Пальцы дрожат, а лейтенант на дороге не унимается. У Ишакина вертится на языке мат, но он угрюмо молчит. К лейтенанту спешит Андреев. Ишакин успокаивается, этот объяснит нетерпеливому что к чему.
Сержант слушал, как кричал Васенев на Ишакина, и его это злило. Разве не видно, что у Ишакина что-то не идет, вот поэтому и медлит. Мешать ему ни в коем случае нельзя, если даже товарищи намного опередили его.
Васенев, держась обеими руками за портупею, смотрел в сторону Ишакина и горячился. Андреев сказал ему:
— Зачем же кричишь под руку? Ты же знаешь — нельзя отвлекать минера во время работы.
— Спит он там, что ли, понимаешь.
— Что-то не получается.
— Не получается... Это друг тот — на работу бегом не побежит.
— Какой же ты неуважительный все-таки, — вздохнул Андреев.
— Товарищ сержант! — взбеленился вдруг Васенев, и даже глаза у него побелели. — Не забывайся!
— А на меня зачем кричишь? Не я ведь, а ты нарушил инструкцию — мешаешь минерам работать.
— Другие хуже его? Однако вперед ушли. Приказываю заняться тебе, сержант, Ишакиным.
— Есть заняться, но не мешай ему по крайней мере сейчас, — сердито ответил Андреев, поняв, что пререкаться с Васеневым — пустое занятие.
Васенев сам не обезвредил ни одной боевой мины, вот ему и думается, что слишком медленно движутся по заминированному полю бойцы.
Лейтенант подергал портупею и скосил глаза на руки Андреева, которые ловко скручивали цигарку. Еще в школе приятели Васенева достали где-то длинную толстую сигару и решили ее выкурить. Пригласили и Васенева. Хотя он еще ни разу не курил, но отказаться не посмел — боялся, что засмеют. Приторно-цепкого сигарного дыма наглотался добросовестно, до слез в глазах, и стало Васеневу очень худо. Его рвало целый день. Когда сыну стало легче, отец отлупил его ремнем и сказал:
— Дурак, живи своим умом. Голова тебе дана не для того, чтоб носить шапку или вешать на нее горшок.
Курить вообще не научился и даже не пробовал больше, поэтому не понимал муки курильщиков, когда у них кончался табак. И с тех пор Васенев старался жить своим умом.
— Курить надо бросать, сержант.
— Я еще молодой курильщик, в армии научился.
— И зря. Легкие только отравляешь.
— Ничего, — улыбнулся Андреев. — Авось выдюжат.
— Хочу спросить, сержант, что это, у нас Афанасьев такой? Может, задумал что, как считаешь?
— Что мог задумать? Он, по-моему, болен, но скрывает. Я давненько с ним служу, по натуре он несколько скрытный, сам о себе ни за что не скажет.
— Вот я и говорю. Как вещь в себе — не отгадаешь, что у него на уме. Не задумал ли он чего-то...
— Брось, пожалуйста, — поморщился Андреев. — Ну, что ты в самом деле каждого подозреваешь?
Васенев посмотрел на сержанта отчужденно — они говорили на разных языках.
«Ну его к черту», — подумал Андреев и, отойдя в сторону, лег в траву.
...Осенью сорок второго мостопонтонный батальон бросили на строительство аэродрома. Бойцов поднимали в пять утра и вели на поле будущего аэродрома. Каждому давали задание — приготовить кубометр щебенки. И бойцы долбили молотками огромные камни, разбивая их на мелкие, чтобы самый крупный был не больше пяти сантиметров. Так каждый день, с утра до позднего вечера. Если принимался дождь, то надевали плащ-палатки, но работу не бросали. На руках взбухали кровавые мозоли, а потом ладони стали жесткими, как подметки. До ночлега Андреев добирался без памяти. Женя Афанасьев был словно двужильным. Он помогал снимать Андрееву сапоги. Спали прямо в гимнастерках и брюках на полу крестьянской избы, набросав соломы. Женя был хорошо знаком с поваром, и друзья всегда имели дополнительную пайку. Если кто-то просился на фронт, того наказывали. Эта каторга считалась тоже фронтом, и бегство с нее расценивалось как дезертирство.
В это время шли бои за Сталинград. Засыпали и просыпались с одной мыслью: «Как там сталинградцы?» Григорий сказал Афанасьеву:
— Ты как хочешь, а у меня терпенье лопнуло — подаю рапорт.
— И я с тобой.
Рапорт дали по команде и стали ждать. Войну Григорий встретил на границе, был в окружении и выбирался оттуда с отрядом, которым сначала командовал капитан Анжеров, а затем Петька Игонин, друг Григория. Лето и осень сорок первого года прошли в боях. В начале декабря часть, в которой служил Григорий, окопалась на западной окраине Ельца. Обескровленная и измученная она храбро дралась под Ельцом чуть ли не сутки. Она отчаянно огрызалась и не отступала ни на шаг, хотя немцы молотили ее с земли и с воздуха, утюжили танками. Ночью остатки части увели за реку Сосну, которая делила город на две половины. В Елец утром вошли немцы. Продержались они здесь всего несколько дней. Мощным громом прокатилось по всем фронтам наступление наших под Москвой, а Елец оказался самым южным флангом грандиозного Московского наступления.
Но Григорий и его товарищи в этом наступлении не участвовали. Их увезли в тыл на переформирование. И с тех пор военная судьба кидала Андреева из одной части в другую, вот забросила и в мостопонтонный.
Ответ на рапорт они ждали без малого месяц. В Сталинграде уже началось окружение немецкой группировки. И тогда Григория и Женю вызвали в штаб батальона.
Сержанта пустили в кабинет командира батальона первым — так громко называлась обычная горница в крестьянской избе. За круглым столом сидел комбат, сухощавый рябой майор, а рядом с ним — молоденький розовощекий капитан, незнакомый Григорию. Капитан рассматривал вошедшего с нескрываемым любопытством. В живых карих глазах теплился благожелательный огонек.
Сержант доложил о прибытии честь по чести.
— На фронте с первого дня? — спросил баритоном капитан.
— Да.
— Образование среднее?
— Так точно!
— Родственники на оккупированной территории есть?
— Мои на Урале.
— Член партии?
— Кандидат.
— Знаете зачем вас вызвали?
— Я писал рапорт, чтоб меня направили в Сталинград.
— Рапорт читал. Но в Сталинград не поедете.
— Почему? — невольно вырвалось у Григория.
— Опоздали. Ваша помощь не нужна.
Григорий нахмурился: не намекал ли капитан, что рапорт поздно подан.
— Мы вас берем в батальон особого назначения, — продолжал капитан. — Будете изучать парашютное и минерное дело. Работа вас ждет интересная, но, и опасная, учтите. Мы могли бы взять не спрашивая, но нам нужны добровольцы. Итак?
Григорий не стал раздумывать, даже с излишней поспешностью, рискуя обидеть комбата, ответил:
— Я согласен.
— Отлично Товарищ майор дал указание, чтоб вам сегодня же оформили документы. Завтра утром в путь.
— Можно идти?
— Ваш командир роты, — сказал дотоле молчавший майор, — дал о вас отличный отзыв. Так что мы надеемся на вас, не уроните чести нашего батальона.
— Не беспокойтесь, товарищ майор!
— Желаю успехов, сержант! — и майор горячо пожал Андрееву руку.
Разговор с Женей Афанасьевым был еще короче. И вот в особом батальоне они уже шесть с лишним месяцев. В июне закончили учебную программу и ждали, когда пошлют на боевое задание. А их пока использовали на разминировании дорог и полей. Это тот же фронт. Но все равно готовились они не к этому... Да, готовились они работать в тылу врага, а приходится пока обезвреживать минные поля.
Андреев вдруг приметил муравья. Черный такой, лаковый, тащит на себе соломинку — наверно, упала та соломинка на землю еще перед войной, но не успела сгнить, как сгнили другие.
Чудно получается. Где-то ползают железные чудовища — танки, где-то вздымаются к небу жаркие всполохи взрывов, где-то небо бороздят хищные железные птицы, где-то взрывчаткой крошатся города, а вот здесь, в этом маленьком мирке, ползет по своим делам черный лаковый муравей, тащит свою соломинку, и все ему нипочем. Он пережил огненную кутерьму, когда здесь день и ночь грохотала война, его не смешали с землей гусеницы танка, его не погубило ничто, как нельзя, в конечном-то счете, уничтожить живое.
Андреев глубоко ушел в свои мысли и не скоро услышал взрыв и следом истошный крик Трусова:
— Афанасьев подорвалси-и-и!
А когда услыхал, Андреева словно пружиной подбросило. Каким-то обостренным зрением он увидел, что весь взвод, разбросанный по зеленому полю, остановился, замер, и внимание всех обращено в центр, где лежал Афанасьев. Васенев бегал взад-вперед по дороге и, размахивая руками, кричал:
— Осторожнее! Я приказываю — осторожнее!
Но и без этого призыва все понимали, что надо осторожнее, потому и не могли бежать на помощь пострадавшему. Женька лежал на земле, истекал кровью и слабо стонал.
Наконец, Андреев плюнул на осторожность и ринулся к Афанасьеву. Бежал и не думал, что в любую минуту может сам подорваться на мине. Хотя в этом месте поле проверено, однако кто может поручиться, что где-нибудь под широким листом репейника не притаилась такая же мина-пудреница, на которой покалечился Афанасьев?
К Афанасьеву спешил еще Мишка Качанов. Он скакал по полю, как козел, делая двухметровые прыжки. Васенев грозно потрясал кулаками, бессильно ярясь на Мишку:
— Назад! Назад!
Но Качанова уже никакая сила на свете не могла повернуть назад. Возле Андреева он перевел дыхание и сознался:
— Натерпелся же я...
Лицо у Афанасьева стало бледным, щеки как-то враз ввалились. Взрывом «пудреницы» разнесло левую ступню. На земле скопилась лужица крови. Сержант стянул голенище сапога, перетянул ремнем ногу у колена.
— Бери подмышки, — приказал Качанову, — а я за ноги.
Они подняли теряющего сознание Афанасьева и понесли к дороге. Там все еще суетился лейтенант.
— Сюда; сюда кладите, — распорядился он, — чтоб ноги кверху.
Взвод сгрудился возле раненого. Глядели на него с сочувствием. Андреев приказал Трусову:
— Беги в роту, скажи старшине, чтоб подводу дал. Живо!
Трусов щелкнул каблуком, и сержант невольно обратил внимание на его сапоги. Голенища лихо сведены в гармошку, будто их хозяин собрался на вечеринку. Пилотка на ухе держится чуть-чуть, того гляди упадет. Шик. Когда Трусов убежал, Васенев отозвал сержанта в сторонку и сказал зло:
— Я ж говорил!
— Что?
— Это самое, — и кивнул на Афанасьева.
— Не пойму.
— Потом поймешь... Я к Курнышеву. Отправишь Афанасьева, веди взвод домой.
Затем, повернулся к Качанову, который скручивал цигарку, разжившись табачком у прижимистого Ишакина:
— Тебе хочу сделать замечание.
— Слушаю, товарищ лейтенант.
— Впредь раньше батьки в пекло не лезь. Хватит с меня одного «ЧП».
Мишка округлил глаза.
— Ты мне глазки не строй, я ведь не девушка.
— Я и не строю.
— Другой раз повторится — всыплю. Там был сержант, без тебя мог обойтись.
— Вообще-то он был не лишний, — заступился за Качанова Андреев. В разговор вмешался Ишакин:
— Михаил — парень верняк. Зря вы его шухарите, товарищ лейтенант.
— Адвокат нашелся, — усмехнулся лейтенант, — и слова-то у тебя, Ишакин, сорные, как репьи — верняк, шухарите.
— Какие есть, — обиделся Ишакин.
Васенев повернулся к сержанту.
— Значит, я у Курнышева. Не задерживайтесь. Мишка, когда лейтенант отошел на расстояние, сплюнул с губ крошки табака и проговорил:
— Я думал спасибо скажет, а он всыпать пообещал. Чудеса в решете. Ответь, сержант: он когда-нибудь человеком будет?
— Обязательно. Только давай помолчим для ясности.
— Давай, — согласился Качанов и сунул Андрееву треугольничек письма. — Прочти, полезно знать.
Андреев взял письмо и прочел адрес: полевая почта такая-то, Афанасьеву Евгению Федоровичу.
Письмо писано химическим карандашом. Когда его слюнявили, тогда карандаш писал фиолетовым цветом, а высыхал — серым. Полная пестрота, к тому же и почерк корявый — каракули на каракулях. Григорий прочел:
«Здравствуй, Женя! С поклоном к тебе пишет Фрося, еще поклон тебе от бабки Устинихи, она у нас совсем ослепла, а еще от кривой Нюськи да деда Питирима, от Ивана Митрича.
Женя, ты на меня не серчай, вины у меня перед тобой нету. Мы с тобой неповенчанные, а так невзначай прилипли друг к другу, а война вот отлепила и с концом. Степку Барашкина ты знаешь, он вернулся с окопов ранетый, без руки, прямо по локоть и отрезали, а так по хозяйству все может, култышкой своей прижимает. Тебе от него тоже поклон, он шибко много рассказывал про войну, одни ужасти. Он теперь живет в моей хате, его-то летось сгорела, как раз на Ильин день.
Женя, ты на меня не серчай, писем больше не пиши, а то Степан ругается.
Остаюсь Ефросинья Мамыкина».
«Эх, не надо было все-таки брать Афанасьева на работу, — пожалел Григорий с опозданием. — Еще ведь хотел оставить да смалодушничал. А дело вон как повернулось».
Свою ненаглядную Фросю Женька вспоминал часто, показывал Григорию фотокарточку. По тому, как Афанасьев о ней вздыхал, Андреев представлял ее писаной красавицей. С фотокарточки же глянула на него курносая девчушка с косичками, в которые вплетены ленты. Ничего интересного, а вот Женька на нее надышаться не мог. Про ее измену даже Григорию не сказал, а ведь друзья. Эх, Женька, Женька...
— Где ты взял письмо? — спросил сержант у Качанова.
— Выпало из кармана. Я бы с такими змеями знаешь что делал?
— Что? — улыбнулся сержант.
— В речку вниз головой.
— Ох и трепанулся! — заметил Ишакин. — Тебя самого не мешало бы вниз головой в речку. Так и зыришь где бы сорвать.
— Я ведь по вдовушкам.
— Станешь ты выбирать, — усмехнулся Ишакин.
На бугор вылетела двуколка. В ней рядышком стояли ездовой и Трусов. Ездовой, увалень-украинец, стоял как влитый, а Трусов за него держался. С грохотом развернулись.
— Ваше приказание выполнено! — отрапортовал Трусов. Сержант заглянул на дно двуколки и сказал с досадой:
— Эх вы! Соломы не догадались подложить. А ну всем нарвать по охапке травы. Живо!
Траву уложили в двуколку, застелили плащ-палаткой и тогда бережно подняли с земли Афанасьева, впавшего в глубокое забытье. Двуколку вызвался сопровождать Качанов.
Андреев построил взвод и повел его в расположение роты. Вдруг вспомнил разговор с лейтенантом об Афанасьеве до взрыва и последние слова, произнесенные со злым торжеством: «Я ж говорил!» Почему он заторопился к Курнышеву?
Сержант не на шутку обеспокоился и решил, как приведет взвод к землянкам, сходить к командиру роты.
Старшего лейтенанта Курнышева утром вызвали в штаб батальона. Вернулся оттуда под вечер. В землянке его ожидал Васенев. Командир роты старше взводного лет на десять. Ростом высок, строен. Брови белесые, глаза с голубинкой, умные, нос острый, лицо к подбородку сужается. С первого взгляда лицо некрасивое, но узнаешь поближе, увидишь — оно симпатичное и мужественное.
— Разрешите доложить? — вытянулся в струнку Васенев.
— Докладывай.
— Красноармеец вверенного мне взвода Афанасьев подорвался на противопехотной мине!
— Обрадовал, — поморщился Курнышев, — ничего не скажешь — приподнес сюрпризик.
Старший лейтенант бросил фуражку на стол вверх дном.
— Рассказывай, как его угораздило. Да не тянись, вольно.
Васенев расслабил плечи, перевел полевую сумку с левого бока вперед и вытащил из нее листок бумаги.
— Здесь написано, — протянул командиру роты рапорт.
Курнышев взял бумажку осторожно, будто боялся ее взрывчатой силы, хотел прочесть бегло, но первые же строчки заставили насторожиться. Стал читать внимательно, туже и туже стягивая белесые брови у переносья. Васенев переминался с ноги на ногу, исподлобья поглядывая на командира.
— Чепуха какая-то, — раздраженно кинул на стол бумажку, и она, неловко кувыркнувшись, упала прямо в фуражку, словно в гнездо.
— Я в этом убежден, товарищ старший лейтенант.
Курнышев с высоты своего роста пристально поглядел на Васенева.
— Соображаешь, что написал? — готов был загреметь на взводного Курнышев, но произнес эти слова не повышая голоса.
— Так точно!
— Нет, брат, это слишком! Чересчур! Никогда не поверю, будто Афанасьев, этот исполнительный скромный боец, тихоня из тихонь — вдруг сам, нарочно, с целью членовредительства прыгнул на мину. Извини, лейтенант, но у тебя слишком буйная фантазия. Или подозрительность?
— Я наблюдал за Афанасьевым три дня. Он замкнулся, стал сторониться всех. Это подтвердит весь взвод. Видно было, что он что-то задумал, на что-то решился.
— Но это не улики. Этого недостаточно, чтобы человеку предъявлять такое тяжелое обвинение. Ты понимаешь меня?
— Мое дело доложить!
— Значит, по пословице: мое дело прокукарекать, а там хоть не светай. Ладно, иди, потребуешься — вызову.
Землянку, которую занимал Курнышев, строили немцы. Стены плотно забраны жердями, поверх жердей пришита фанера, а на фанеру наклеены всякие похабные картинки. По приказу Курнышева их соскоблил связной Воловик, и теперь на стенах серели скучные пятна. Пол настлан настоящий — из досок, взятых из какой-то хаты. Окна врезаны почти в потолке. Они продолговатые и решетчатые. Не землянка, а дача: видимо, немцы собирались здесь жить долго. Курнышев, когда к нему приезжало начальство, шутил:
— Видите, как немцы для меня постарались, — такую земляночку отгрохали!
Таких землянок было несколько. В остальных обосновались местные жители, Дома которых немцы сожгли в сорок втором году.
После ухода Васенева Курнышев еще некоторое время опасливо косился на листок бумаги, лежащий на столе. Его охватило чувство брезгливости. Появилось жгучее желание изорвать этот листок на мелкие части и развеять по ветру. Но Курнышев взял двумя пальцами, сунул рапорт в планшет под карту и успокоил себя тем, что дальше не даст хода этому доносу.
Рота сформировалась полгода назад, Курнышев поначалу командовал взводом. Ребят знал наперечет и был уверен, что никто из них на пакость неспособен. Поэтому подозрительность Васенева была обидна вдвойне.
Васенев появился в роте несколько позже. Курнышев сейчас жалел, что не сумел как следует разглядеть лейтенанта. Получил от него этот идиотский рапорт и спохватился, да поздно. И не потому, что в роте произошло «ЧП», хотя, конечно, это само по себе неприятно, придется держать ответ перед командованием батальона. Хуже другое. Курнышев получил приказ, выполнять который так или иначе придется лейтенанту Васеневу, а этому все в нем противилось.
Но тут старший лейтенант вспомнил еще про одну новость, которую ему сообщили в штабе. Курнышев повеселел и крикнул связному Воловику, живущему в прихожей части землянки, отгороженной фанерой:
— Поди-ка сюда, Степан!
Степан, мешковатый малый лет тридцати, чуть сутулый и очень услужливый, появился тотчас же из-за перегородки и вытянулся перед командиром.
— Я видел у тебя запасные звездочки, — сказал Курнышев и повел левым плечом, показывая для чего они ему нужны — звездочки для погон.
— Опять потеряли, товарищ старший лейтенант? — сокрушенно вздохнул Воловик и ворчливо, как это привыкли делать связные, находящиеся с командирами на короткой ноге, сказал:
— На вас не напасешься. У меня уж и запаса никакого не осталось.
— Протри глаза свои, Воловик! — с деланным возмущением проговорил Курнышев.
Воловик, догадавшись, наконец, обо всем, с неожиданным проворством вскинул глаза, плутоватые и быстрые, зыркнул ими по погонам командира. Увидев, что все звездочки на месте, вдруг расплылся в широкой улыбке, обнажив крепкие желтоватые зубы.
— На такое дело не жалко! — воскликнул он. — На такое дело последнее энзе отдам!
И он кинулся за перегородку к своему тайнику. Потом он старательно проколол на погонах командира дырочки, для такого дела у него и шило нашлось, и аккуратно приделал звездочки. Воловик принял стойку «смирно» и сказал проникновенно:
— А теперь поздравляю, товарищ капитан.
— Спасибо, Степан. Неплохо бы это событие отметить, а?
— Так точно!
— Ну, тогда неси баклагу со спиртом.
Курнышев достал из вещевого мешка банку говяжей тушенки, нарезал мелкими ломтиками хлеб. Воловик положил на стол алюминиевую флягу в чехле и жестяную кружку.
В дверь постучали.
— Да, да! — разрешил войти Курнышев. Появился сержант Андреев и, вскинув к пилотке руку, четко произнес:
— Товарищ гвардии старший лейтенант!
Курнышев бросил на стол финку, которой распечатывал консервы, и весело отметил:
— Отставить, сержант. Доложите, как полагается.
Андреев заметно смутился, поправил под ремнем гимнастерку, автомат за спиной, проверил все ли пуговицы на гимнастерке застегнуты. Но все было в порядке, и он снова приложил руку к пилотке:
— Товарищ гвардии старший лейтенант!
— Да ты погляди на меня, как следует. Где твоя наблюдательность?
Только теперь Андреев сообразил, в чем загвоздка и почему командир роты дважды отменил его рапорт. Улыбнувшись, Андреев звонко проговорил:
— Товарищ гвардии капитан! Разрешите обратиться?
— Разрешаю. Только уговор — о делах потом. Уж коль ты тут подвернулся, выпьешь с нами.
— Неудобно, товарищ капитан...
— Чего ж неудобно? Наркомовские сто граммов ты все равно каждый день получаешь — разрешено. А у меня радость. Не хочешь за мое новое звание выпить?
— Хочу.
— Это другой разговор.
Курнышев плеснул в кружку спирту, придвинул к сержанту:
— Пей! — кружка была одна.
— Поздравляю, товарищ капитан.
Андреев чуть не задохнулся — спирт ему не приходилось пить. Потом выпил Воловик. Курнышев свою долю опрокинул в рот залпом и сглотнул ее за один раз. Когда закусили, капитан разрешил:
— Теперь говори.
— Афанасьев у нас подорвался.
— Знаю, Васенев докладывал.
— Понимаете, товарищ капитан, даже как-то неудобно. Я встретил лейтенанта, когда он от вас шел. Он считает, что Афанасьев нарочно встал на мину. Он сказал, что подал вам об этом рапорт.
— Да, есть такой рапорт.
— Это неправда, товарищ капитан. Я Женю Афанасьева знаю давно, мы с ним в мостопонтонном вместе служили, я ему верю, как самому себе. Готов за него поручиться перед кем угодно.
— Говорят, Афанасьев в последние дни как-то странно вел себя?
— Понимаете, какая незадача, — сокрушенно качнул головой Андреев, — тут я маху дал.
— Как ты?
— А вот как. Видел же, что Женька сам не свой ходит, нельзя его было допускать к разминированию, а я смалодушничал. Думал обойдется.
— Объясни.
Андреев из кармана гимнастерки вытащил письмо Ефросиньи и отдал капитану. Тот прочитал, потер в задумчивости подбородок и произнес:
— Дела-а-а...
Какие все-таки это разные люди. Васенев, не разобравшись толком, основываясь только на своей подозрительности, готов был погубить бойца. Курнышев ведь отлично понимал, что бы ожидало Афанасьева, подтвердись обвинения лейтенанта. А вот сержант виновником «ЧП» считает себя. По форме-то он, пожалуй, и не виноват, а по-существу, по-человечески — да. Если видишь, что с другом творится что-то неладное, то приди ему на помощь. Сержант не побоялся признать свою вину.
— В медсанбат отправили?
— Так точно.
Курнышев сбоку наблюдал за Андреевым: спокоен, держится свободно, с достоинством. Когда Курнышева назначили командиром роты, сержант некоторое время исполнял обязанности командира взвода, до приезда Васенева. Однажды роту подняли по тревоге ночью, тревога была учебная. Каждый взвод получил задание. Сложность его состояла в том, что ночью надо было пройти километров двадцать по совершенно незнакомой местности — по азимуту. Курнышев тогда плохо знал сержанта и боялся за него. За учением наблюдал командир батальона, и Курнышеву не хотелось ударить в грязь лицом перед начальством. Поэтому решил идти со взводом сержанта. Два других взвода возглавляли лейтенанты, и он за них был спокоен. Курнышев не мешал сержанту, не вмешивался в его распоряжения, но время от времени сверял по своему компасу маршрут. Сержант с пути не сбился ни разу, все приказы его были правильны и логичны. Взвод к назначенному месту вышел первым и получил благодарность комбата. Тогда Курнышев и заинтересовался Андреевым, посмотрел его личное дело, а потом вызвал на откровенный разговор. И если бы не было известно, что в роту едет лейтенант Васенев, он бы стал настаивать перед командованием, чтоб Андреева оставили командиром взвода.
Сегодня Курнышев получил приказ откомандировать в распоряжение штаба фронта, в отдел, ведающий партизанским движением, пять человек во главе со средним командиром — для выполнения особого задания в тылу врага. Курнышев оказался в затруднительном положении. Командир первого взвода лейтенант Воронин совсем недавно вернулся из партизанского края, где тоже выполнял особое задание. Посылать его снова было бы просто бессердечно. Командир третьего взвода лежал в медсанчасти. Оставался один Васенев. А к нему у Курнышева и до этого не лежала душа, а после рапорта вообще на него смотреть не хотелось. Надо же — обвинить пострадавшего бойца в таком тяжком грехе — членовредительстве!
Еще в штабе Курнышев заикнулся было о том, что есть у него подходящий сержант, толковый боевой парень — нельзя ли его поставить во главе группы? Но ему этого сделать не разрешили.
Сейчас Курнышев исподволь рассматривает сержанта и думает — сказать ему про задание или нет. Он твердо решил послать Андреева вместе с Васеневым. Хоть будет уверен, что Васенева есть кому подстраховывать.
— Рапорт я верну Васеневу.
— Спасибо, а то некрасиво получается.
— Как настроение у ребят?
— Боевое, товарищ капитан. Ждут не дождутся, когда на настоящее дело пошлют.
— А разминирование разве не настоящее?
— Настоящее, конечно. Только ведь как бывает, товарищ капитан, — дело, которое ты ждешь, всегда романтичнее и серьезнее.
— Это, пожалуй, верно, — улыбнулся Курнышев, — верно подметил. Так вот о настоящем деле — оно близко, даже ближе, чем ты думаешь.
— Товарищ капитан!
— Погоди радоваться. Полетят пятеро. Группу возглавит Васенев, ты будешь у него заместителем.
— Есть!
— Ребят подбери надежных. Но пока молчок. Васеневу еще не говорил. Я его сейчас вызову. Когда от меня вернется, тогда и подбирайте.
— Их подбирать нечего, подобраны.
— Вместе с лейтенантом обмозгуйте. Кто же?
— Ишакин, Качанов и Трусов.
— Трусов?
— Отличный подрывник. Талант у человека.
— Тебе видней.
Перед отбоем вся рота была взбудоражена новостью, только и говорили об особам задании и завидовали тем пятерым счастливчикам, которые завтра-послезавтра отправятся в тыл врага. На кого же падет выбор?
Григорий Андреев никогда не мучился бессонницей. А в эту ночь не мог уснуть. В землянке барачного типа темно, лишь в самом конце, у входа, слепо коптит ночничок. Там клюет носом Лукин. Тень от дневального, огромная и чудовищная, распласталась на ребристой стене и потолке. От мигания ночничка она вздрагивает, будто живая.
В землянке душно от разгоряченных тел, запаха бензина. Раздается заливистый храп, свирельное посвистывание и невнятное бормотание спящих. В слепых полуокнах скребется ветвями кустов летняя ночь.
Андреев лежит на спине. Считает в уме до сотни и больше, но сон не идет. Иногда Григорий кратковременно проваливается в сладкое небытие, но мысли побеждают сон и полностью овладевают Андреевым.
То перед глазами встает Женька Афанасьев с покалеченной ногой, враз осунувшийся, бледный, как отбеленное полотно, кажется, что у него вместо лица маска.
То слово в слово вспоминается опор с лейтенантом Васеневым из-за рапорта. У Васенева мелкой дрожью задрожала нижняя губа, так он здорово рассердился. А Григорию хотелось взять его за плечи, тряхнуть несколько раз, как иногда пробуждают крепко спящих, и сказать:
— Послушай, лейтенант, очнись! Что ты делаешь? Зачем наводить тень на плетень?
Но ему нельзя было так сделать, и они разошлись, злясь друг на друга.
И этот разговор у Курнышева.
А главное — какую новость привез Курнышев! Пятеро полетят на особое задание.
Не было в роте человека, который бы не ждал этого дня. Ждал, конечно, и Андреев. Но тем не менее сообщение о задании ошеломило. Родилась тревога, как и всегда перед неизвестностью. Плохо, что лететь придется с Васеневым, трудный и упрямый он человек. Утешало одно — хлебнет лиха, поглядит в глаза смерти и поумнеет. В бою солдатским ремнем связаны накрепко солдат и командир, без различия ранга. И если лейтенант не поймет этого рано или поздно, то не получится из него командира.
Еще думает сержант о том, что такое удача на войне. Григорий частенько слышал бахвалистые слова: «Либо грудь в крестах, либо голова в кустах». Ее особенно любил повторять один бравый солдатик из мостопонтонного. И прятал в тонких губах хитрую усмешку — лукавый был парень. Погиб при бомбежке: маленький, с булавочную головку осколочек пробил висок.
В трудные, безвыходные минуты Григорий научился подавлять страх, никакая опасность не могла остановить его, если этого требовала обстановка. Дело не в крестах, а в долге, который Григорий понимал всем сердцем. Удача — не в крестах, а в том, что не ранен и не контужен, хотя война полыхает два года. Он не переставал жалеть, что их разлучили с Петькой Игониным. На Гомельском формировочном пункте Петра определили в одну команду, а Григория — в другую.
И вот — особое задание. Курнышев говорил, будто нынешней весной фашисты крепко потрепали брянских партизан. Погибли многие опытные подрывники.
Возбужденный Григорий бесшумно поднялся и. на ощупь оделся.
Дневальный Лукин спал. Оперся руками о тумбочку, на руки примостил щеку. Пилотка съехала с головы и не свалилась на пол только потому, что была прижата крупной Юркиной головой к тумбочке. Губы толстые, простодушные, вокруг носа — веселые конопушки, нос курносый. Смешной и хороший этот парень Лукин, да вот заснул на дежурстве. Что-то невзлюбил Юрку старшина и гонит его бессменно в наряды, вот и не высыпается парень.
Ночничок мигал неровным желтым светом, коптил и от этого здесь устоялся густой бензиновый чад.
Григорий тронул Лукина за плечо. Тот что-то промычал. От второго, более чувствительного толчка дневальный очнулся, заморгал сонными глазами, не в силах сразу сообразить, где он и что с ним. Наконец, вспомнил, вскочил, автоматически расправляя под ремнем гимнастерку и поправляя на боку противогаз. Пилотка осталась на тумбочке. Поначалу он принял сержанта за старшину и тоскливо подумал, что сейчас тот снова щедро отвалит ему нарядов «на всю катушку». Но разглядев Андреева, успокоился и хотел было отрапортовать:
— Товарищ гвардии сержант, за время дежурства...
— Вижу, что произошло во время дежурства, — хмуро отозвался Андреев и, взяв с тумбочки пилотку, подал Лукину. — Возьми. Знаешь, что полагается за сон на посту?
— Я нечаянно, товарищ сержант. Не говорите старшине, а то опять всыплет.
— И правильно сделает, — сказал Андреев и вышел на улицу.
Тополя стояли сумрачные и таинственные — ни один листок не шелохнется, ни одна пичуга не порхнет с ветки на ветку. В листве прятались еще последние клочки ночи. Тополя казались более красивыми и косматыми, чем днем.
Григорий поднял голову и между ветвей увидел уже порозовевшее на востоке небо и веселую утреннюю зеленоватую звездочку.
За спиной скрипнула дверь, и Григорий, не оборачиваясь, догадался, что появился Лукин. Остановился возле сержанта и сказал:
— Прохладно, мать честна.
Утро, действительно, было свежим и росным. Григорий сразу не ощутил прохлады, а после замечания Лукина вдруг почувствовал, как колючий холодок заполз за гимнастерку и растекся мурашками по спине. Григорий несколько раз энергично развел руки в стороны, разгоняя остатки сна и избавляясь от неприятного ощущения, вызванного прохладой. Хотел было идти к речке, но Лукин спросил:
— А что, товарищ сержант, вы и вправду полетите на задание?
Тайны из этого не было никакой, только Лукин узнал, как всегда, с опозданием.
— С нами хочешь? — повернулся к нему сержант. Парень подобрался, от сонливости на простодушном мальчишечьем лице не осталось и следа. Солдат как солдат, не хуже других. Весной в деревушке, где они квартировали, загорелся дом. Роту подняли по тревоге и заставили тушить пожар. Лукин первым кинулся в объятую пламенем избу и вытащил из нее корзину с барахлом и черненького с белой метиной на лбу кутенка. Тот доверчиво положил солдату на плечо черные лапки, тоже с белыми отметинами, и жалобно повизгивал, будто кто обидел его. И не это поразило тогда Григория, и не то, что Лукин не раздумывая бросился в горящий дом, который вот-вот должен был рухнуть, а выражение курносого лица. Оно было трогательно сосредоточенным, с такой сосредоточенностью приступают и к рубке дров, и к опасной работе, например, к извлечению мины, и бросаются на амбразуру дота.
Андреев провел ладонью по лицу, снимая наваждение — его сегодня, словно старика, повело на воспоминания. И не зная что сказать, повторил вопрос:
— С нами хочешь?
Лукин криво, но с достоинством усмехнулся:
— Не возьмете. Вы Ишакина и Качанова возьмете.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю.
— Тебя ведь и брать опасно, Лукин.
— Почему, товарищ сержант?
— На посту спишь. Это ведь здесь сходит, а там фрицы, там спать нельзя.
— Так ведь то там, а то тут.
— А голова у тебя везде одна — и тут и там. Верно?
— Не знаю, — пожал плечами Лукин.
— Философ, не знает про свою голову, — улыбнулся Андреев и зашагал к речке. Первые, еще сонные лучи солнца, красноватые и не жаркие, упали на землю и зеленая росная земля заискрилась — заиграла соцветьем радуги.
В начале лета, когда половина первого взвода во главе с лейтенантом Ворониным улетела в тыл врага, в роте все были взбудоражены. Воронинцам откровенно завидовали, хотя и понимали, что кто-то из них мог с задания и не вернуться. Минеры тогда впервые поверили, что их ждут впереди боевые и интересные дела. Не зря всю зиму изучали устройство всяческих мин — и своих и немецких. Поднимались на самолетах, чтоб возвращаться на землю на белоснежных упругих парашютах. Прыгать с непривычки было боязно, но до первого прыжка. Парашюты оказались надежными, сами открывались. На второй прыжок напрашивались сами. Легко и приятно падать на землю, чувствуя над головой налитый воздухом купол. Внизу ровное белое поле. В стороне чуть побольше спичечных коробков в строгом порядке легли домишки деревни, а по широкой улице медленно бредет смешная маленькая кляча, таща игрушечные сани. А на санях лилипутка-девушка бойко помахивает кнутом, а кнут — с волосок. Девчонка задрала голову и смотрит на тебя, как ты ангелом спускаешься с неба и, наверно, завидует. На аэродроме черные точки — командиры и инструкторы наблюдают за прыжками.
И петь хочется. И пели. Андреев орал во все горло «Москву майскую», его слышали на земле. Потом инструктор выговорил:
— Крику много, Андреев. Непорядок!
Улетели воронинцы на задание и не было от них вестей целый месяц. Думали — пропали ребята. Но однажды прибежал в поле, где взвод занимался тактикой, Мишка Качанов, дежуривший тогда на кухне, и ошарашил:
— Ребята, воронинцы вернулись!
— Брешешь, — не поверил Лукин.
— Брешут собаки и такие, как ты, — окрысился Мишка. — У самого Воронина орден Боевого Знамени, а у ребят у кого что — и медали, и «Красные звездочки».
Какие уж тут занятия тактикой. Да всем и осточертело одно и то же — атаковать воображаемого противника, елозить по-пластунски, кричать до хрипоты ура. Тут зря силы убиваем, а там. люди немцев бьют, ордена зарабатывают. Стали просить Васенева, чтобы разрешил вернуться к землянкам, но лейтенант уперся: не полагается и баста! Занятия есть занятия, тяжело в ученье — легко в бою. Это была его любимая присказка, в любых затруднительных случаях он ею прикрывался.
Но спасибо Курнышеву. Когда приунывшие ребята опять рассыпались в цепь, чтоб атаковать безымянную высоту, прибежал Воловик и передал приказ командира роты вести взвод домой. Рота расселась возле речки на лужайке, и лейтенант Воронин, щупленький и белобрысый, с новеньким орденом на гимнастерке, рассказывал, как они воевали в тылу врага, как их приняли партизаны, и все выходило как-то уж просто и обыденно. Ворвались на узловую станцию, прогнали оттуда фашистов, подорвали все, что можно и нужно подорвать — водокачки, паровозы и прочее, без чего не может жить ни одна станция. Ну, рвали еще мост, заряд рассчитали заранее — что тут сложного? Собственно, досталось-то больше всего партизанам, это они воевали, а подрывники, следом за ними завершали дело.
Ребята ловили каждое слово лейтенанта. Шутка сказать — партизаны отвоевали у фашистов железнодорожную станцию и пустили на воздух со всем ее имуществом. И не где-нибудь, а в их же собственном тылу. Можно вообразить, какой гром получился, какая паника началась у фрицев. И не кто-нибудь участвовал в этом налете, не безымянные ребята, а свои, из одной роты. Они сидят дружной кучкой, спаянные опасной вылазкой в тыл врага. У каждого поблескивают либо медали, либо ордена. Сидят притихшие, вроде бы сконфуженные свалившейся на них славой.
Качанов горячо шептал сержанту на ухо:
— Ничего, и на нас хватит станций и мостов!
Когда Курнышев объявил перекур, воронинцев окружили плотным кольцом, тискали руки, хлопали по плечам, щупали новенькие ордена и медали, словом, всеми способами старались выразить свое одобрение и восхищение их подвигом, а потом допрашивали с прокурорским пристрастием о самых незначительных мелочах, какие встретились им и какие могут встретиться каждому. И вот тогда, от воронинцев, бойцы услышали о Старике, о боевом партизанском разведчике.
После воронинцев улетели на задание ребята из другой роты, которые в тылу врага пробыли неделю. Они тоже подтвердили, что немало наслышались о Старике.
Теперь очередь за Андреевым и его товарищами лететь в тыл врага.
В путь их снаряжал весь взвод. Укладчики проверяли парашюты, а некоторые укладывали заново. Мастера по оружию придирчиво осмотрели автоматы. Ишакину пришлось расстаться с карабином. По приказу Курнышева старшина ворча поменял старые гимнастерки и брюки на новенькие, Андрееву выдал добротные кирзовые сапоги.
На душе у него было тревожно от ожидания чего-то необыкновенного. И еще остался горький осадок от утреннего разговора с Васеневым. Лейтенант не сразу открыл Андрееву, кого же думает взять на задание. К нему обращались многие, а он никого не хотел слушать. Наконец, Андреев не выдержал и сам подошел к нему.
— Все-таки пора принимать решение, — сказал Андреев. — Ребята волнуются.
— Придет время, скажу. Я еще с Курнышевым не согласовал.
— Но мне-то можешь сказать?
Васенев посмотрел на сержанта цепко и недовольно, однако открылся.
— Полетишь ты, Качанов, Рыбкин и Ибатуллин.
Григория охватила досада. Неужели лейтенант так и не изучил своих людей? Рыбкин парень тихий, неприметный, исполнительный. Видимо, это и подкупило Васенева. Но Рыбкин для выполнения задания не годился. Потому что самостоятельность таких людей пугает, в одиночестве они теряются. А ведь на задании каждый обязан уметь действовать в одиночку, в зависимости от обстановки. Вот это-то и хотел объяснить Андреев лейтенанту, но тот не стал слушать. Андреев, закипая, тихо спросил:
— Разрешите обратиться к капитану?
— Не разрешаю.
— Тогда освободите меня от задания.
— Боишься?
Григорий скрипнул зубами, так его еще никто не обиход. Глубоко выдохнул и сказал, не повышая голоса:
— Нехорошо пользоваться запрещенными приемами, лейтенант. Нечестно и несолидно. А к Курнышеву я пойду, иного выхода у меня нет.
Васенев и сам понял, что хватил через край. Андреев, конечно, не испугался, это ясно. И он добьется, чтобы остаться здесь, а без него Васеневу будет туго. И к тому же, он боялся объяснений с Курнышевым. Лейтенант чувствовал, что командир роты относится к нему с неприязнью и в этом споре — кого взять на задание — может поддержать Андреева.
— Колючий ты стал, Андреев, хотя меня обвиняешь в этом. Чуть что — иголки наружу. Чем тебе плох Рыбкин?
— Я ж объяснял: Рыбкин жидковат. Не сумеет действовать самостоятельно. И сам пропадет и нас подведет.
— Ну хорошо, кого же хочешь?
— Ишакина.
— Я так и думал. Но ты знаешь, что он был уркой?
— Был, но надо забыть.
— Ладно. Пусть Ишакин.
— А вместо Ибатуллина предлагаю Трусова.
— Ибатуллин чем не пришелся?
— У него куриная слепота. Ночами он не видит. Здесь санчасть, здесь рыбий жир, этим и спасается. А там?
— Вот черт побери, — поскреб затылок Васенев. — А парень храбрый. Почему не доложил?
— О чем?
— О болезни.
— Докладывал еще весной. Ты забыл.
— Вместо него?
— Трусова.
— Не согласен, как хочешь. Несерьезный, форсит, как девка на выданье. И не уговаривай.
— Он отличный подрывник.
— Не возьму, давай не ссориться.
— Тогда Лукина. Смелый парень.
— А не подведет он нас? Дисциплина у него хромает.
— Не должен.
— Ладно, Лукина так Лукина.
Надолго испортил настроение лейтенант. А что если при каждом серьезном повороте придется разговаривать вот так да еще в незнакомой обстановке?
Сержант вышел в поле, на дорогу, которая пролегла за околицей. Недалеко укладчики проверяли парашюты. Командовал там Ишакин. Двое из другого взвода резво ему помогали. Весной, когда рота появилась в этих местах, вколотили в поле четыре пары кольев — на всю длину парашюта, застелили сверху досками и получился длинный стол, на котором и укладывали парашюты. Ишакин распоряжался уверенно, без суетливости.
Ишакин был мастер на все руки — умел починить сапоги и подшить валенки, исправить автомат и уложить парашют. Хотя невелика эта мудрость — укладка парашюта, но и она требовала сноровки и ответственности. Правда, Ишакин был немного леноват, любил поспать, или, как он сам говорил, — подавить ухо. Опасности презирает. Только вот разминировать никак не привыкнет, робеет. И больше всего боится остаться голодным. Одни боятся мышей, другие змей, третьи огня, а Ишакин — голода.
Однажды в роте чуть не стряслась беда. В начале зимы должны были начаться первые прыжки с парашютами. Прежде чем позволить прыгать бойцам, решил показать свое мастерство инструктор, который до этого обучал бойцов азам. Укладывали парашют аэродромный сержант и Ишакин. Инструктор погрузился в маленький фанерный самолет и скомандовал взлет. Самолет набрал высоту в тысячу метров, от него отделилась точка и стремительно полетела вниз. На земле ждали — вот-вот откроется парашют... Еще секунда... Еще... Но парашют не открывался.
На аэродроме засуетились. Сержант закрыл лицо руками и со стоном отвернулся, чтоб не видеть, как инструктор врежется в землю. У Ишакина нервно задергалось веко.
Но все обошлось благополучно. В последний момент инструктор открыл запасной парашют. Если бы дело было летом, то наверняка парашютист сломал бы ноли. Но был глубокий снег, и приземление произошло благополучно.
Инструктор, лихорадочно торопясь, сбросил с себя ремни, выхватил из кобуры пистолет и со всех ног помчался к сержанту-укладчику, чтобы пристрелить его. Был он длинноног и мчался по снежному полю вихрем, только снег клубился вокруг него. Сержант не пришел еще в себя; а тут на него летела новая беда. Он беспомощно топтался на месте, а потом ничего лучшего не придумал и спрятался за спину какого-то солдата.
Все оцепенели, не зная, что предпринять. А инструктор был уже рядом.
Тогда ему дорогу преградил Ишакин. Встал, набычив голову, глаза налились кровью, лицо вытянулось, а нижняя губа чуть отстала — и видны стали металлические зубы. Страшный. Таким он, наверно, был там, на севере, где отбывал наказание.
Инструктор вознамерился обойти его, но Ишакин очень ловко прыгнул ему наперерез и перехватил руку с пистолетом..
Инструктор издал стон не то от боли, не то от недавно пережитого страха, сник и медленно опустился в снег.
— И замри, — сказал Ишакин. — Пушку спрячь. Спрячь, спрячь от греха подальше.
Появился Курнышев, ему объяснили, что произошло. Забрав с собой сержанта-укладчика, Ишакина, Андреева и самого инструктора, командир роты повел их к месту приземления, там еще лежал парашют.
Штырь, который скреплял обе половинки парашютного чехла, оказался погнутым у самой вершинки, поэтому инструктор и не смог вытащить кольцо. Кто же его согнул? Направились к самолету и обнаружили причину — на верхнем полусводе самолетной двери ясно была видна свежая царапина. Инструктора бог ростом не обидел. Влезая в самолет, он зацепился за верхний свод и согнул край парашютного штыря.
— Нервы, брат, — укоризненно покачал головой Курнышев. — В воздухе выдержки хватило, а на земле нет? Ну, застрелил бы ты сержанта, легче бы тебе стало? Сам под трибунал бы пошел.
И к Ишакину весело:
— Натерпелся?
— Ерунда, — отмахнулся тот. — Чижик он. Несерьезно.
— Пострашнее бывало?
— Всякое бывало, товарищ старший лейтенант, и пострашнее тоже. Одни урки золотишко не поделили, тигры тиграми, и финочки у них вострые были, товарищ старший лейтенант. И драка была, а я их в разные стороны, тигров-то. Вот натерпелся. А здесь что.
Сейчас Ишакин готовит парашюты к завтрашнему полету.
Мишка Качанов возле тополя стоит с санинструктором Раей. Через плечо у нее санитарная сумка с красным крестом.
Маленькая, стройная, она прижалась спиной к стволу дерева и хромовым начищенным сапожком растирает землю. Девушка смущенно улыбается, слушая Мишкины слова, нет-нет да бросает на него пытливые, но доверчивые взгляды. Мишка говорит о чем-то воодушевленно.
Что же, интересно, он поет девушке? Сержант прислушался.
— Это ты, Раечка, зря, — увещевал Мишка. — Тут скромничать нельзя, решительнее надо: иди к Курнышеву, к Васеневу не ходи, этот, как гвоздь, прямой, не поймет. Иди, Раечка, к капитану и скажи: «Товарищ капитан, большая несправедливость: то одна группа получает задание, то другая, а меня не берут. Разве я хуже других? Может, я тоже хочу туда?»
— Боюсь я, Миша.
— Лететь?
— Капитана.
— Зря, он мужик мировой, с виду вроде сердитый, а на самом деле хороший. Зато с нами на задание полетишь, дело стоящее. Воронинцы, видела, как отличились? Это тебе не на вшивость проверки устраивать и осматривать грязные подворотнички. И между нами, тебе что — медаль будет лишняя? А то орден.
«Агитатор, — сердито подумал Андреев. — Только смутит девчонку. Ее же все равно не возьмем, делать ей там нечего. Щедрый какой — медаль даже обещает».
Сержант подошел поближе и оказал:
— Рая, вас ждут во втором взводе.
Девушка недовольно повела плечиком и, не сказав ни слова, ушла. Сержант вздохнул, покачал осуждающе головой, а Мишка сделал невинное лицо и, притворяясь простачком, спросил:
— Что, товарищ сержант?
— Раю не смущай.
— Так она же сама!
— Слышал я, как ты ее обрабатывал. Агитатор тоже нашелся. Хочешь остаться здесь?
— Как здесь? — испугался Мишка.
— Очень просто. Могу устроить.
— Товарищ сержант.... Да я... Но поймите... Больше не буду, слово гвардейца.
— Смотри!
Трусов, как всегда в начищенных сапогах, ходил следом за Васеневым и канючил:
— Возьмите меня, товарищ лейтенант. Что я вам сделал? Возьмите, а? Я все немецкие мины знаю, а Лукин разве знает?
Трусова утром, за завтраком, подогрел все тот же Мишка. Он сказал ему убежденно:
— Ну, что я тебе говорил?
— Не помню, Качан.
— Фамилию надо менять, голова садовая. От твоей фамилии все шарахаются, как лошади от автомобиля. Был у меня дружок...
Но Трусов и без того был обижен тем, что его не берут на задание, а тут еще Качанов со своими подковыками. И полез Трусов драться на Мишку. Никакие уговоры не помогли, тогда Ишакин крикнул:
— Чижики, капитан идет!
Никакого капитана, разумеется, не было, но Трусов остыл. Васеневу наконец надоела трусовская тянучка и он звенящим голосом произнес:
— Гвардии-красноармеец Трусов!
Тот поднял на лейтенанта обиженные глаза.
— Встаньте, как положено, когда к вам обращается командир!
Трусов мигом стряхнул с себя расслабленность, расправил плечи, выпятил грудь, вытянул руки по швам и преданно уставился на взводного.
— Кру-у-гом! — И когда красноармеец повернулся, добавил с нажимом: — Арш!
Печатая шаг, Трусов двинулся от лейтенанта, в глазах его стояли слезы обиды. Андреев пожалел парня. Все-таки Трусов хороший солдат, конечно, лучше Лукина, однако с Васеневым спорить не хотелось, бесполезно. Тот не принимал никаких возражений.
Неожиданно Васенев подошел к сержанту и вроде бы пожаловался:
— Целое утро за мной, как хвост тянется, — и словно бы устыдившись откровенности, холодно спросил:
— Парашюты проверил?
— Там Ишакин, товарищ лейтенант.
— Проверь лично. И вот еще что. Через час построишь группу у землянки комроты. Ясно?
— Есть построить группу!
«Ох и человек, — с досадой думал Андреев. — Помню, на что уж железным был Анжеров, здорово боялись мы его, все-таки командир батальона, а узнали поближе — душа человек, никогда не подчеркивал свое превосходство. А Васенев только тем держится, что использует право на командирский тон».
Через час группа с боевой выкладкой стояла возле землянки командира роты. Васенев побежал доложить, что гвардейцы к вылету на боевое задание готовы. Капитан поднялся наверх, поздоровался с каждым за руку.
— Настроение как, орлы? — спросил он, и добрые морщинки сбежались у его чуть раскосых глаз.
— Отличное, товарищ гвардии капитан! — за всех ответил Мишка Качанов.
— У меня половина роты побывала, просилась на задание. Даже санинструктор была.
Андреев скосил взгляд на Качанова, тот лукаво улыбнулся.
— Каждому хочется полететь, но не каждому это сегодня дано. Честь великая, тем более, что со всего батальона — только пятеро! Может быть, следом за вами получим задание все мы, но мы будем вместе, одним коллективом, а вас всего пятеро. Держите марку гвардейцев высоко. Не забывайте старинную солдатскую мудрость, она там особенно пригодится: «Сам погибай, но товарища спасай». Правильно я говорю, Лукин?
— Так точно, товарищ гвардии капитан!
— Уверен — вернетесь домой с победой, с такой же честью, как и воронинцы. Воловик! — Из землянки проворно выскочил сутулый связной.
— Проверь, готова ли машина? — приказал ему капитан.
Воловик исчез.
— Можете перекурить. А тебя, — повернулся он к Васеневу, — прошу зайти ко мне.
В землянке Курнышев, скрестив на груди руку, внимательно поглядел на лейтенанта и сказал:
— Приказываю тебе ладить с Андреевым. То, что здесь вы постоянно цапались, забудьте. Там цапаться нельзя.
— Я, товарищ капитан, готов! Но он колючий, сам идет на обострение.
— Ты сам такой, вот тебе и кажется. Сержант — человек справедливый и, не в обиду тебе, поопытней. Так?
Васенев неопределенно пожал плечами.
— Так, — ответил за лейтенанта Курнышев. — И к тому еще, ты человек необъективный, подозрительный к людям.
— Товарищ капитан! — задрожал от обиды голос Васенева.
— Знаю, что говорю, — жестко оборвал его Курнышев. — Вот ты написал на Афанасьева рапорт. Почему? Прямо окажем — пакостно о нем подумал. А ты знал, что у бойца неприятности в личной жизни?
— Какие неприятности?
— Вот видишь. У тебя девушка есть?
— Есть, — смутился Васенев.
— Любишь?
Васенев снова неопределенно дернул плечами и покраснел.
— Как бы ты отнесся к тому, что тебе изменила девушка? Молчишь? Трудно ответить? То-то и оно. А у Афанасьева девушка оказалась ветреной, вышла замуж за другого, да еще и ему написала об этом.
— Виноват, но мне не доложили.
— Экий ты! — возмутился капитан и, сняв фуражку, бросил ее на стол, присел на патронный ящик, пригласил Васенева:
— Садись.
И тот сел. Курнышев продолжал:
— Кто ж о таких щепетильных вещах докладывает? О них надо просто знать. Почему Андреев знает, а ты нет? Значит, бойцы к тебе с открытой душой не идут, а к нему идут. Ты считаешь, что командирское дело простое — скомандовал построение или там повел бойцов в атаку и все обязанности? Далеко нет! Так командовать всякий сможет, мудрости тут не требуется. А вот найти тропинку к сердцу красноармейца трудно и даже очень, но найти надо. Воронин тебе ровесник, а ребята в нем души не чают. Жалею, что раньше у нас с тобой не случилось такого разговора, ну, да ничего, лучше поздно, чем никогда. Так что ж прикажешь делать с рапортом? Дальше по команде передавать?
— Виноват, товарищ капитан.
— Передо мной вроде и не виноват. Ты перед Афанасьевым виноват, перед сержантом тоже.
Курнышев извлек из планшета злополучную бумажку, словно боясь замараться, и еще раз опросил:
— Так как же с ним быть?
— Разрешите? — Васенев взял рапорт, развернул, будто собираясь читать и порвал на мелкие кусочки.
— Это лучше, — удовлетворенно произнес Курнышев. — Стало быть, мы обо всем договорились?
— Так точно!
Курнышев надел фуражку и встал. Поспешно вскочил и Васенев.
— Ни пуха тебе ни пера, — сказал капитан, взяв Васенева за плечи. — Верю, вернетесь со щитом. Ребята у тебя надежные, одно слово — гвардейцы. Береги их, сам без нужды не рискуй. Бессмысленный риск равен преступлению. А орден твой обмоем вместе.
— Спасибо, товарищ капитан!
Появился Воловик и доложил, что машина готова и ждет у землянки.
Капитан проводил группу до Ельца, где размещался штаб фронта, сдал ее из рук в руки подтянутому симпатичному полковнику и уехал. Полковник приказал адъютанту переписать фамилии прибывших и потом сказал Васеневу.
— Летите ночью. У писаря выпишите сухой паек, дополнительные диски и патроны. Гранаты есть?
— Так точно!
— Располагайтесь здесь, — полковник махнул рукой в сторону тенистого, заросшего садика за домом.
Полковник был пожилой, но стройный, с гладко зачесанными назад волосами. Сразу видно, — военная косточка. Когда он ушел, Мишка резюмировал:
— Ясно — понятно. Порохом уже запахло.
— Забубнил, — сердито заметил Ишакин. — Когда порохом запахнет, у тебя глаза на лоб полезут.
Каждый, собираясь в дорогу, знал, что ждет его впереди. Но знал по рассказам других, если не считать Андреева, который еще в сорок первом немного хватил лесной жизни. Поэтому до последнего момента казалось, будто это не настоящее, а всего лишь учение. А когда полковник заговорил о дополнительных дисках и гранатах, на ребят пахнуло той жизнью, что шла по ту сторону фронта. Этот полковник был самым реальным посредником между ними и той загадочной жизнью.
Потом полковник появился перед группой еще раз, чтобы самолично выдать каждому удостоверение, напечатанное на прямоугольном кусочке белого полотна, и посоветовал спрятать на всякий случай подальше.
В напутствие сказал несколько слов бархатным баритоном:
— Не хочу вас пугать, но обязан предупредить, что обстановка там сложная. В конце весны фашисты предприняли попытку очистить леса от партизан. Попытка кончилась крахом, но партизаны понесли тяжелые потери. Выбыло из строя много подрывников. Те, что остались, прямо скажу, профессора своего дела, но их мало. Так что вас там очень ждут. Явитесь к подполковнику Горшкову и получите конкретное задание. Счастливого пути!
Полковник подал каждому руку на прощание и сопровождаемый адъютантом зашагал к штабу.
В спешных сборах незаметно пролетел день. И вдруг наступило затишье. Уехал Курнышев, ушел подтянутый полковник. Получены диски и сухой паек.
Пятеро расположились возле дерева под густой и длинной вечерней тенью.
Васенев вспоминал разговор с капитаном. Есть над чем поразмыслить. Значит, он, лейтенант Васенев, необъективный, несправедливый человек, к тому же еще и подозрительный. По отношению к Афанасьеву поступил, как это выразился капитан? Пакостно? Ничего себе припечатал словечко. Никогда Васенев не считал себя таким. А Афанасьев... Вообще-то он неясный, туманный. Тихоня, тихоня, а иной раз так полоснет взглядом — хоть стой, хоть падай. У такого на уме может быть всякое. На днях, когда Афанасьев вдруг скис, стал более скрытным, в глаза другим не смотрел, а прятал их, Васенев сказал сам себе: «Все. Этот что-то задумал. Жди «ЧП». Так оно и получилось. Казалось бы железная логика. А на самом деле никакая не железная, обыкновенная подозрительность.
И стыдно и обидно. Никакой девушки у Васенева не было. Друзья-курсанты получали письма от девушек, показывали фотографии, делились с Васеневым секретами. А у него за душой ничего — пусто. Капитану соврал: есть любимая. Сгоряча не было стыдно; а сейчас хоть беги обратно в роту и извиняйся перед капитаном.
А тут еще и отношения с Андреевым запутаны. Что он корчит из себя всезнайку, хочет меня подменить, авторитет мой уронить в глазах бойцов. Иногда лишь подумаешь, что надо сделать это или что-то другое, а он, оказывается, уже сделал. Откуда такая резвость? Зачем она? Хочет показать — вот, мол, я сержант, но не хуже командира взвода разбираюсь в делах. Надо его осадить, поставить на место, а капитан поддерживает. Для него Андреев — человек справедливый и бывалый, я же пороха не нюхал. Разве это от меня зависело? Не нюхал, так понюхаю. Капитан приказал ладить с сержантом. Ладно, я постараюсь, а если он не захочет?
А нас ведь только пятеро, хотя там, конечно, партизан много. Но то народ чужой, неизвестный. Подумаешь серьезно об этом, сердце сжимается в тревоге. Скорее бы смеркалось, что ли!
...Григорий лежал на спине, подложив под голову руки, и рассматривал голубой кусочек неба. Голубизна мягкая, ласковая — взвиться бы туда! Нежданно с покоряющей силой нахлынули воспоминания.
...Был когда-то рядом Петро Игонин. Тогда они уже осиротели — и Семена Тюрина потеряли, и капитана Анжерова похоронили. Осиротели, но почувствовали силу, поверили в себя. Много говорили тогда с Петром — о жизни, о войне, о себе. И Петро просил Григория, в случае чего, написать матери. Григорий дал слово, что исполнит просьбу друга. И он исполнил. Когда вышли из окружения, а военная судьба развела их в разные стороны, Андреев написал матери Игонина в Вольск, и она откликнулась сразу, забросала вопросами о сыне. Но что мог ответить ей Григорий? Он сам потерял следы Петра. Он мог рассказать ей только о скитаниях в Беловежской пуще. Да, тогда пришлось им трудно. Отряд шел к своим наугад. Все дороги кишели немцами, своих нигде не было.
Два года утекло с тех пор. Тяжелейших два года. Фашисты хвастались, что видят Москву из бинокля. Им дали тогда по зубам, отогнали от Москвы. Но страшно подумать — немцы еще в самом центре России. Их сапоги топчут мостовые исконно русских городов — Орла и Смоленска, Брянска и Белгорода.
Андреев собрался в партизанский лес. Он пережил сорок первый год и ничего не боялся.
Вот труднее будет с лейтенантом. Что, если он будет и в лесу держаться особняком? Не посоветуется, не поделится сомнениями, что если останется чужим? Как с ним идти на опасное дело? А ведь придется.
Рядом с Андреевым дремал Ишакин. Тот про себя перебирал, что у него находится в вещевом мешке, в «сидоре», как презрительно звали мешок солдаты. Сухари. Пшенный концентрат. Мясная тушенка. Тушенки маловато, лучше бы концентратов поменьше, а тушенки побольше. Говорят, на той стороне плохо с продуктами. На сколько же мне хватит, если чуточку экономить? Так... Одну пачку концентрата... Сухарь...
Мысли Ишакина окончательно запутались, мозг окутала приятная дрема. Можно и соснуть часок, пока солнце не нырнуло за горизонт. Ночью, по всему видно, спать не придется.
Мишка Качанов лежал на животе, подперев подбородок на кулаки, и сам себе улыбался. Мысленно перебирал разговор с Раисой. Зря помешал ему сержант, надо бы ее взять с собой, было бы веселее.
Мишка представил, как запунцовела Раиса, когда он стал сманивать ее в тыл врага. Застенчиво улыбаясь, голову потупила, на щечках играли милые ямочки. Девчоночка она ничего, лишь глаза выпуклые.
Нынешней зимой приключился с нею конфуз. Когда начались учебные прыжки с парашютом, Раиса уговорила командира роты позволить прыгнуть и ей. Курнышев не возражал. Раиса с радостью пристегнула парашют, влезла в самолет, считая до последнего момента, что прыгать — дело пустяковое, не страшное, наоборот, приятное.
В кабине с инструктором их было пятеро. Прыгали по очереди. Раиса к люку подошла последней. Глянула в пустоту, и сердце подступило к горлу. Испуганно отпрянула назад. Инструктор подбодрил:
— Ничего! Ну, пошли!
Раиса глянула в открытую дверь, и снова ее напугала звенящая упругая пустота. Самолет миновал место, над которым надо было прыгать, и развертывался на повторный круг. Но и на этот раз Раиса не могла преодолеть страх. Летчик грозил ей кулаком, инструктор тихо, но зло ругался, а девушка глупо улыбалась и плакала. Пошли на третий круг. Инструктор, выждав, когда Раиса боязливо выглянула в люк, слегка толкнул ее, и девушка кубарем вывалилась из самолета, отчаянно взвизгнув. Инструктор знал, что парашют надежный, автоматический, с санинструктором ничего плохого произойти не могло. Самолету садиться с непрыгнувшим парашютистом считалось неприличным.
Раиса потеряла сознание. Упала в глубокий снег, как в перину. Сверху ее прикрыл парашют — было безветренно. Так и нашли ее, привели в чувство нашатырем.
О таком конфузе узнал батальон. Раисе не давали проходу. Ей советовали подать рапорт с просьбой о переводе в другую часть. Но она отказалась. И единственным человеком, который не смеялся над нею и поддерживал в трудную минуту, был Мишка Качанов.
Сейчас Мишка, вспоминая ее милые ямочки на щеках, улыбался. Он слышал, как рядом посапывает Ишакин, как шуршит газетой Лукин: складывает газетный лист так, чтобы удобнее было отрывать от него на закрутку. Какая-то птаха посвистывала над головой, недалеко орал вечернюю зарю неугомонный петух.
Каждый углубился в свои мысли. Григорию такая тишина не по нутру. Он приподнялся на локтях, потом сел, взял у Лукина газету, чтобы оторвать лоскуток на закрутку. Спросил:
— Ну, чего зажурились?
Первым отозвался Качанов.
— А что же делать, сержант?
— Сказку расскажи.
— Не умею, а то бы рассказал.
Ишакин вздохнул и шумно перевернулся на другой бок.
— Может быть, вы, товарищ сержант? — это подал голос Лукин.
— Что я?
— Ну, какую-нибудь историю?
— Какую же историю? Разве что из сорок первого?
— Крой, сержант, из сорок первого, — поддержал Качанов, — люблю послушать.
— Ладно, так и быть, — согласился Андреев, скручивая цигарку. — Война застала нас на границе. Полк разбомбило в первый же час, а наш батальон уцелел, потому что капитан Анжеров увел его по тревоге из военного городка. Потом мы пробивались из окружения, хватили всякого, но чаще всего вспоминаю один случай.
Сержант прикурил и заметил, что Васенев насторожился — он лежал так же, но чувствовалось, что напрягся.
— Прибился к нашему отряду старшина. Не совсем обычный старшина. Сверхсрочник. До войны кутил у своей знакомой и потерял пистолет. Старшину судил ревтрибунал, дал сколько-то лет тюрьмы. Сидел старшина в Слониме, наши второпях забыли о заключенных, освободили их уже немцы. И вот представьте себе положение старшины.
Сержант глубоко затянулся и сделал паузу. Лукин поторопил:
— Ну и что, товарищ сержант?
Ишакин открыл глаза: ага, и тебя заинтересовало.
— Вот и представьте. Немцы предлагали ему служить у себя — все-таки имел он зуб на Советскую власть. Она его в тюрьму посадила. А он отказался и пошел искать своих, на нас и наткнулся. Капитан Анжеров не поверил ему: могли такого подослать и немцы. Словом, в пиковом положении оказался. И от немцев ушел, и свои не признали.
— Правоверный капитан у вас был, — заметил Ишакин.
— Что ж ему оставалось делать? Старшине он сказал:
— Хочешь быть с нами, добывай оружие в бою.
— Правильно, — сказал Лукин.
— В первом же бою старшина стал добывать оружие. Шальной немец выдвинулся к нам ближе, мы его стукнули. Вот старшина и пополз, чтоб автоматом его завладеть. Уже добрался, взял автомат, а тут его немцы и убили.
— Вот тебе и правильно, — отозвался Ишакин.
— Конечно, правильно! — подтвердил Мишка.
— А человека нет, да? — ощерился Ишакин. — Почему бы этот автомат не подобрать после боя?
— Разве дело только в автомате? — спросил Андреев.
— А в чем же?
— B долге, в чести.
— Трудные для Ишакина понятия, — вставил Васенев.
— Трепалогия, товарищ лейтенант, — зло возразил Ишакин. И вдруг Мишка зашипел:
— Тихо, братцы!
Разговор оборвался, и ясно стало слышно, что где-то играет духовой оркестр. Радио? Нет, не похоже, вишь, как заметно вздыхают трубы. Лукин толкнул Качанова в бок:
— Играют, а?
Теперь уже все отчетливо слышали, что духовой оркестр играл вальс «Амурские волны».
— Можно на разведку, сержант? — спросил Мишка.
— Почему ты меня спрашиваешь?
— Виноват! Разрешите, товарищ лейтенант?
Васенев для важности помешкал, но все-таки разрешил. Андреев даже удивился: как он на это решился? Мишка, закинув за плечо автомат, подмигнул Лукину и выбрался из садика на улицу. Вернулся быстро и был очень возбужден.
— Хлопцы! — сказал он, сияя, как медная пуговица. — Хотите верьте, хотите нет — танцы! Провалиться мне на этом месте — танцы под духовой оркестр.
— Вот это да! — вздохнул Лукин.
— Здесь недалеко культурный садик, есть танцевальная площадка. А девчонки — закачаешься, так бы и остался до конца войны. Хлопцы, куда мы попали?
— Кому война, кому мать родна, — вставил Ишакин. — Шумишь тут со своими танцами.
— Лежи ужо! — огрызнулся Мишка и к Васеневу елейным голосом: — Товарищ лейтенант, на один танец, а? На один, а?
— Отставить, Качанов!
— Иэх-х! Жаль!
— Не переживай, — улыбнулся Андреев. — Напрасно нервы портишь. Видишь, старшина идет? За нами.
— Уже?
И в самом деле, старшина с противогазом и с красной повязкой на рукаве спешил к гвардейцам.
— Кажется, он хочет доложить, что карета подана, — вздохнул Качанов. — Ну, что ж, мы, сержант, готовы. Потанцуем потом, когда вернемся.
Парашютистов ждала полуторка, а на аэродроме — вместительный тихоходный «Дуглас».
«Дуглас». В утробе его, возле двери, у противоположного борта, высился штабель простеженных, как телогрейки, продолговатых мешков защитного цвета. То мягкие парашютные мешки, в которых партизанам сбрасывали продукты и боеприпасы. Видимо, в одном месте летчики сбросят парашютистов, а в другом — мягкие мешки.
Командир «Дугласа», высокий, с черными усиками грузин в меховых унтах, усадил гвардейцев вдоль правой стенки — Васенев сел от двери первым, а Лукин — последним.
Перед посадкой грузин придирчиво осмотрел своих новых подопечных, остановился возле Лукина, покачался на носках и спросил:
— Послушай, дорогой, ты куда собрался? Скажи, пожалуйста, куда?
Лукин растерянно оглянулся на Васенева, не понимая, чего хочет от него летчик. Как это куда собрался? Разве это секрет?
— Почему молчишь? К бабушке в гости собрался, да? В туристский поход собрался? Почему вещевой мешок повесил сбоку? Посмотри, как у них!
Лукин, конечно, немножечко слукавил. Вещевой мешок полагалось пристроить на груди, а Лукин умудрился приладить сбоку, справа.
— Убиться хочешь, да? — не унимался капитан корабля, и Лукин, покраснев, приладил вещмешок на груди, а поверх пристроил автомат.
Сейчас грузин взял у Васенева вытяжную фалу и защелкнул карабинчик за металлическую трубку над головой. Таким же образом зацепил фалы у других гвардейцев.
В центре самолета возвышалась тумба, над ней в потолке зияла круглая дыра, покрытая сверху стеклянным колпаком. Перед вылетом на тумбу встал летчик, по пояс очутившись в стеклянном колпаке, и только теперь Андреев догадался, что купол сделан для наблюдателя. Из него можно было вести круговое наблюдение и стрелять из спаренного авиационного пулемета. Купол мог вращаться вместе с пулеметом.
Удивительное дело, пока было неясным назначение купола, до тех пор Григорий сохранял относительное спокойствие. А тут будто что-то прорвалось внутри, и ему стало не по себе. Почувствовал себя беспомощным и уязвимым. Если до этого не думал ни о чем, то теперь мысли вокруг тревожного и роились. Не было сил от них избавиться.
Что такое «Дуглас»? Тихоходная неуклюжая машина. Не дай бог, ее настигнет быстроходный и маневровый «Мессершмитт». Опаснее того лететь над линией фронта. Там прожекторов и зениток чертова уйма. Зацепит какой-нибудь прожектор самолет и поведет ослепшего летчика на гибель. А ты будешь сидеть в утробе машины беспомощный и неуклюжий — ждать, когда самолет врежется в землю. Не пошевельнешься, не повернешь лишний раз голову, не посмотришь на друзей. Справа чувствуешь горячую руку лейтенанта, а слева ишакинский автомат, который прикладом уперся в бок.
Загудели моторы. Самолет вздрогнул, как живой, подался вперед, подпрыгивая. Затем подпрыгивание прекратилось. Неведомая сила хотела было сдвинуть парашютистов к хвосту, но это ей не удалось. Самолет оторвался от земли и взял курс на запад, в сторону Брянских лесов.
В воздухе Андреев успокоился. Душевное равновесие сопровождало его до конца пути. Перед линией фронта из пилотской кабины вышел командир корабля — грузин с черными усиками — и многозначительно показал пальцем на пол самолета: мол, внизу передовая, хотите — можете посмотреть.
Васенев не шелохнулся, сидел истукан истуканом, закрыв глаза. Ишакин сладко посапывал. Он, кажется, мог дремать в любой обстановке. Лукин прикрыл ладонью глаза, чтоб не видеть ни утробы самолета, ни грузина, и тем более линию фронта. У Мишки Качалова сообщение командира корабля вызвало живейший интерес. Он повернулся к окну-иллюминатору и прильнул к нему. Повернулся к иллюминатору и Григорий Андреев.
Ночь стояла лунная, и земля хорошо проглядывалась в синеватом лунном тумане. Внизу что-то горело — не очень-то поймешь что с высоты двух тысяч метров. Кое-где видны яркие вспышки — бьют орудия. Под самолетом вспыхнул прожектор, насквозь пронзил белым стремительным жалом ночную синеву, покачался туда-сюда и погас. Такой же луч вспыхнул в другом месте, в третьем. Они качались туда-сюда, пронзая небо яркими остриями и гасли. Вдруг вверх поползли красные маленькие светлячки, один за другим, ровной прямой цепочкой, но в стороне от самолета гасли. Андреев догадался, что с земли по самолету, на звук, стреляли трассирующими пулями.
Летели еще около часа. Затем самолет тряхнуло, и он резко пошел вниз. От неожиданности зашлось сердце. Андреев глянул в иллюминатор и отчетливо увидел под собой ощетинившиеся копья леса и вырубку, на которой, расплескивая искры, треугольником горело три костра. Самолет накренился на правое крыло. Копья леса и костры стали видны рельефнее и четче. В середине треугольника кто-то семафорил фонарем. То посветит, то прикроет.
Из пилотской кабины вышел летчик, распахнул боковую дверцу и крикнул:
— Приготовиться!
Голоса никто не расслышал. По движению губ догадались, какое слово он произнес. Васенев поднялся первым и, шагнул к двери.
— Пошел! — скомандовал грузин, и лицо его сделалось сердитым, будто был недоволен, что приходится расставаться с гвардейцами. Васенев моментально исчез в пустоте. Не мешкал и Андреев. Набрав в легкие воздух и преодолевая встречный упругий поток, выбросился из самолета. Динамический удар был сильнее, чем при учебных прыжках. Дал о себе знать дополнительный груз — вещмешок, автомат, гранаты. Когда Григорий почувствовал над головой прочный белый купол парашюта, то первым делом осмотрелся. Увидел зеленый огонек на крыле удалявшегося самолета, недалеко от себя белый купол Ишакинского парашюта. Чуть подальше качался на стропах Качанов. Внизу догорали костры. Возле них сновали люди. Земля круто приближалась. Андреева относило в сторону от костра. Попытался подтягиванием строп изменить направление, но бросил. Относило недалеко. Еще раз взглянул вверх и заметил, что нет третьего парашютиста. Вот Ишакин. Через вещевой, мешок, притороченный на груди, старается заглянуть вниз, вытягивает шею. Мишка что-то мурлычет под нос — песню, что ли?
А Лукин? Его парашюта не видно.
Приземлившись, сержант прежде всего освободился от ремней парашюта. По правилам это сделать надо было еще в воздухе. Но Андреев не мог расстегнуть тугой карабин. К тому же, мешал вещевой мешок. На земле удалось сделать ловчее. Скатал парашют в комок, спрятал под сосенкой. Закинул вещевой мешок за спину, на груди приладил автомат, из кармана достал пилотку, надел ее на голову. Можно шагать к кострам, но поостеречься все-таки следует. Их предупреждали, что костры иногда жгут полицаи, обманывают летчиков. Андреев приладил палец на спусковой крючок и, стараясь идти как можно тише, направился к кострам. Кругом ни души. Опушка леса залита синеватым лунным светом. Сквозь частокол сосен проглядываются костры, люди возле них.
К кострам приближался сторожко, но не заметил откуда, а главное, когда появился рядом с ним человек.
— Обожди трошки, — проговорил он над самым ухом. Андреев вздрогнул, резко повернулся и увидел парня в телогрейке и в кубанке. Машинально навел на него автомат.
— Дурной, — качнул головой парень. — С переляку своих не узнаешь? Убери бандуру, — Андреев тронул пальцем автомат.
— Кто такой? — запоздало прохрипел сержант. У него даже голос пропал.
— Таракан запечный, хохол здешний, — пошутил парень. — Пийдемо. Тебя лейтенант шукает.
Андреев шел за парнем и переживал из-за того, что дал застать себя врасплох и проявил воинственную прыть, когда было поздно. Но парень не обратил на это внимания, видимо, считал все в порядке вещей. Он ни разу не оглянулся, ничем не напомнил про конфуз.
Васенева заметил издалека. Лейтенант стоял возле костра. Возле него были Ишакин и Качанов, несколько партизан. Андреев поискал глазами Лукина и опять затревожился. Что за чертовщина? Куда же делся Юрка? Лейтенант вопросительно посмотрел на Андреева и спросил:
— Где Лукин?
— Не знаю.
— Вот растяпа! — выругался Васенев.
Андреев сказал, что не видел его парашюта в воздухе. Может, парашют не раскрылся? Бывает и такое.
Лукина искали долго, с ног валились от усталости. Но Юрка словно сквозь землю провалился. Васенев рассвирепел. Не успели вступить на партизанскую землю и уже происшествие. Не надо было брать Лукина да послушался сержанта. Недаром говорят: других слушай, а живи своим умом. Лукин струсил прыгать — не иначе. Андреев тоже переживал, но даже мысли не допускал, что Лукин мог струсить.
В лагерь прибыли на рассвете. Постелили под сосной парашюты, которые захватили с собой, и уснули, как убитые.
Полыхало солнечное утро.
Андреев проснулся. Не хотелось не то что двигаться, а и пальцем пошевелить — такое блаженное тепло разлилось по телу. Глаза открывать не опешил. Слышал, как приходил связной из штаба и увел с собой лейтенанта, как потянулся Мишка Качанов, даже косточки хрустнули, пропел:
— Охо-хо, хохонюшки!
Ишакин заметил насмешливо:
— У тещи на перине прохлаждаешься, блинов ждешь? Не будет блинов, понял?
— Плевал я на блины. У меня концентрат есть. Пшенный, краснознаменный.
Сержант рывком сел и, протерев глаза, спросил:
— Лукина так и нет?
— Лукин на аэродроме с грузином чай попивает, — отозвался Мишка, а Ишакин покачал головой:
— Не подфартило парню.
Сосна, у которой спали гвардейцы, находилась на отшибе. Пространство вокруг нее было залито ослепительным светом. Мишка нежился. Ишакин ушел собирать хворост.
Андрееву бросилась в глаза одинокая фигура партизана, сидящего поодаль на пеньке. Чудилось в ней что-то отрешенное и грустное. Партизану, видимо, перевалило за пятьдесят. Поношенный пиджак перепоясан брезентовым поясом и перекрещен пулеметной лентой, как у матроса-красногвардейца. Вместо левой ноги торчала деревяшка, ловко привязанная сыромятными ремнями к культе. Партизан докуривал «козью ножку». Как потом Андреев узнал, табачок выпросил у Мишки Качанова. От едучего дыма щурил глаза и с любопытством поглядывал на гвардейцев.
— Послушайте! — позвал его Андреев. — Где тут вода?
Партизан положил винтовку, которую до этого держал меж колен, на землю и встал.
— По этой тропке иди, — начал он объяснять, жестикулируя. — И никуда не сворачивай. И будет там ключик.
Еле заметная тропка змеилась по вырубке и пряталась в сосновой чаще.
— Дай схожу, сержант, — вскочил Мишка Качанов.
— Ладно, я сам, — и Андреев, забрав два котелка, направился по тропинке в лес.
Кто проложил эту тропу? Чья она? Топтали ее немецкие кованые сапоги? Или на этой тропе, подстреленный вражьей пулей, истекал кровью партизан? Возможно, сохранилась она с мирных времен и фашисты сюда не смеют сунуться?
Идет Григорий по незнакомой тропинке настороженно, отвык от леса. Больше всего приходилось мотаться по степи. Пахло сухими опавшими колючками и смолой. Сквозь сплетения ветвей процеживаются тоненькие столбики солнечного света. Новое, неизведанное чувство приподнятости и грусти охватило Григория.
Миновав мелкий сосновый лесок, Андреев очутился на полянке, залитой солнцем. Не сразу обратил внимание на девочку, которая стояла на тропинке и смотрела на него. На ней мешковато сидело поношенное платьице и трудно было определить, какого оно цвета. Видимо, сшито из когда-то белого парашютного материала. Русые волосы давно не знали гребенки, скатались в змейки.
Много повидал Андреев детей на горьких тропах войны. Но увидев эту девочку, вздрогнул. Лицо ее распухло, казалось недетским. Распухли ноги и руки. Сквозь узенькие щелки глядели на Андреева внимательные, удивительной синевы глаза. Не бойкие, не любопытные, а по-взрослому внимательные и неподвижные.
Григорий сначала и не сообразил, почему так опухла девочка. Мимоходом подумал, что, видимо, она больна водянкой. Но заметив в руке темно-синюю ягоду-черничку, увидев, что губы и щеки вымазаны черничным соком, даже охнул от догадки — девочка опухла от голода. Ходит по лесу и собирает ягоды, потому что есть больше нечего.
Девочка смотрела, смотрела на незнакомого солдата своими неподвижными синими глазами, а потом тихо спросила;
— Ты кто?
— Я сержант.
— Полицай?
— Нет.
— У тебя сухарик есть?
Про сухарик спросила с безразличием, наперед зная, что ей откажут, но именно это безразличие потрясло Андреева.
— Есть! — торопливо прошептал он. — Есть у меня сухарик! Жди здесь, ладно? Я быстро!
— Не обманешь?
— Что ты! — крикнул Григорий и со всех ног бросился обратно, позабыв про воду. Бежал и думал только об изуродованной голодом девочке. Многое пережил сержант за эти годы. Видел детей убитых, изможденных голодом — в чем душа держалась, видел плачущих от ран, онемевших от ужаса. Но опухшего от голода ребенка встретил впервые. На водянистом лице только синие глазенки сохраняли признаки угасающей жизни. «Я ей отдам все, пусть ест, я как-нибудь выдюжу», — лихорадочно думал Григорий, торопясь к своим.
Вот знакомая вырубка, одинокая сосна. Григорий невольно замедлил бег. Возле сосны толпились женщины. Было их, наверно, не меньше пятнадцати. Сбились в тесную кучку. Возле них прыгал на деревяшке партизан, что-то сердито кричал, потрясая над головой винтовкой. Ишакин прижался спиной к сосне и смотрел на происходящее хмуро, с досадой и жалостью. Качанов опустился на колени и, торопливо развязав вещевой мешок, запустил в него обе руки. Он вытащил пригоршню сухарей и опять вскочил на ноги. У Андреева снова больно сжалось сердце. Женщины были опухшие, как и девочка, оставшаяся ждать его на поляне. И если голод, изуродовав тело девочки, не смог окончательно погасить в ее глазах искорок, то в глазах женщин застыло равнодушие ко всему, в них не было жизни. И даже тогда, когда Мишка совал им сухари, глаза их не оживились, они не радовались, в них начисто исчез интерес к жизни.
Колченогий партизан кричал:
— Поимейте совесть, бабоньки! Это же бойцы Красной Армии, им завтра в бой, а они будут голодные. Не берите у них ничего!
Мишка лихорадочно совал сухари в отекшие руки женщин и бормотал:
— Берите, берите... Не слушайте его.
Побледневший Ишакин кусал губу и увещевал Качанова:
— Опомнись, Михаил! От твоих сухарей они сытыми не будут, а ты свободно можешь протянуть ноги.
— Берите, берите, — бормотал Мишка, не слушая Ишакина, и раздавал сухари.
Женщины молча брали сухари и молча совали их в рот. Те, которым еще не досталось, не кричали, не тянули руки, не ждали — достанется так достанется, нет — все равно помирать. Чем бы все это кончилось, трудно угадать. Потому что и Андреев, забыв на миг про девочку, тоже готов был вытряхнуть свои припасы. Ишакин оттер вещевой мешок к сосне, прижал ногой, будто опасаясь, что Качанов доберется и до его «сидора».
Но появился лейтенант с двумя партизанами, молодыми, сердитыми, в серо-зеленых немецких френчах. Один был в кубанке, наискось перечерченной широкой красной лентой, а другой — в фуражке. Партизан в кубанке накинулся на безногого партизана:
— Куда смотришь, Акимыч? Почему допускаешь такое?
— Я-то что могу? — оправдывался Акимыч. — Они прут и прут, что тебе бессловесное стадо. Не стрелять же.
— Гражданочки, прошу очистить площадь. Столпились, как на майдане, а вот он прилетит да как зачнет бомбы кидать, тогда что? Уходите подобру-поздорову.
Женщины молчаливой толпой побрели к лесу. Качанов обхватил голову руками и закачался, будто китайский болванчик.
Ишакин сплюнул сквозь зубы:
— У тебя мозги набекрень, Михаил.
Мишка резко повернулся к нему, глаза сухо горели.
— Рыбья кровь! В жилах твоих рыбья кровь... Не видел разве? Они же не живые женщины. Живые и уже мертвые...
— Не надо расстраиваться, товарищ, — сказал партизан в кубанке. — Побереги нервы, они на другое пригодятся.
Григорий вдруг вспомнил, почему вернулся без воды, вспомнил опухшую девочку, которая ждала его на полянке, торопливо достал два сухаря, банку тушонки и собрался бежать к ней.
Строгим звенящим голосом остановил его Васенев.
— Куда?
— Я мигом, лейтенант.
— Мы уходим.
— Я мигом..
— Отлучаться не разрешаю.
Андреев шумно вздохнул и, закипая, отчеканил:
— Стрелять будешь — все равно пойду!
Девочка ждала его. Он отдал сухари и консервы, неловко провел рукой по голове девочки.
Через несколько минут группа лейтенанта Васенева в сопровождении двух партизан двигалась гуськом по лесу, направляясь к дороге. Перед уходом Акимыч еще раз выпросил у Мишки Качанова махорки на две закрутки, пообещав при случае вернуть долг сполна.
На дороге гвардейцев ждала машина. На ней предстояло проехать тридцать километров до отряда, в котором они должны были воевать. Машина походила на кургузый пикап. Вместо обычного кузова — небольшой, вровень с сиденьем шофера. Кабины тоже не было.
Партизаны передали гвардейцев на попечение шофера, попрощались и скрылись в лесу.
Всю дорогу у сержанта не выходила из головы девочка. Лето она еще продержится, а осенью начнутся дожди и холода, ни ягод не будет, ни грибов. За какие грехи выпали ей такие муки? Весной на штаб батальона налетел фашистский самолет и его удалось сбить из пулемета. Летчик выбросился на парашюте, и взвод Васенева, прочесывая лес, взял фашиста в плен. Тот даже не сопротивлялся. Спрятался под куст и думал там отсидеться. Руки поднял покорно. В документах нашли фотографию, на которой были изображены две прилизанные белобрысые девочки лет десяти-двенадцати. Фашист сбросил бомбу, она попала в хату, в которой взрослых никого не было, а играло пять малышей — четыре мальчика и одна девочка. Их изуродовало до неузнаваемости. Летчика подвели к обезображенным трупам. У того затряслись губы, он рухнул на колени и стал просить пощады. До сих пор Григорий не мог без омерзения вспоминать его плаксивую рыхлую рожу, размазанные по щекам слезы.
Скоро придет час, и мы предъявим фашистам полный счет за все, что они успели натворить на нашей земле.
На каком-то корневище машину особенно сильно подбросило. У Андреева даже внутри что-то екнуло. Он подумал: «Чего это шофер без разбора гонит свой драндулет? Рессоры у него, что ли, полопались? Так все внутренности отбить может».
Качанов постепенно приходил в себя от встречи с голодными женщинами.
Да, трудные тут дела творятся. Мишке на Большой земле, когда он думал о партизанах, мерещилась сплошная романтика.
Когда особенно сильно тряхнуло, у Качанова слетела на колени пилотка, и он не выдержал:
— Кашалот! Не мешки с опилками везешь!
Шофер повернул голову настолько, чтобы не упускать из виду и дорогу и в то же время Мишку.
— Проняло, — удовлетворенно произнес он. — Похоронное у вас настроение, как я заметил.
— До моего настроения тебе дела нет, — возразил Мишка. — Вези, как полагается, коли сел за руль. Иначе мы тебя вытряхнем среди дороги — я сам шофер.
— Вот это мужской разговор. А что, на Большой земле лучше?
Ему никто не ответил. «Видать, парень разговорчивый, — отметил про себя Андреев. — Мы, действительно, нахохлились». И спросил:
— Послушай, женщин мы тут видели...
— А! — на лету подхватил шофер. — Беженцы. С голоду пухнут. Немец деревни вокруг попалил. Живой кошки с огнем не сыщешь не то, что какой скотины.
— На ту сторону надо переправить, — сказал лейтенант.
Шофер покосился на его погоны:
— Извините, товарищ командир, первый раз вижу эти штуки, не знаю, что означают две звездочки.
— Лейтенант.
— По-старому два кубаря? Ясно. Как же их на ту сторону, товарищ лейтенант? На наш аэродром только «кукурузник» садится, и то не всегда. А пешком куда им?
— А ты не опух, — вставил Ишакин, — харчишки, стало быть, водятся. Шофера умеют жить!
— Меня не задирай, солдат, — незло отбился от ишакинских слов шофер. — Я пайку, хоть хреновую, но имею — шматок сала и кусок сухаря. Им сто граммов муки на болтушку в сутки — и соси собственный кулак. Вот так, друг.
— Смотри, приятель выискался, — улыбнулся Ишакин. — Ты с какого года?
— С девятнадцатого.
Встрял в разговор Мишка:
— Здешний?
Григорий вспомнил первую встречу в этом лесу: «Таракан запечный, хохол здешний».
— Не, — покрутил головой шофер. — Застрял в сорок первом. С самой границы топал, пятки до дыр стер.
Андреев встрепенулся. Ага, свой брат, кадровик. Сорок первый многих прибрал к рукам. Одни погибли, другие оказались в плену, третьи осели в лесах.
Потом ехали молча. Шоферу молчание было невмоготу, принялся дотошно расспрашивать про Большую землю — как там люди живут, много ли в деревнях мужиков. Сначала отвечал Васенев, но постепенно разговор взял в свои руки Качанов.
— Какие мужики? — усмехнулся Мишка. — Бабы да старики. Еще калеки. У вас тут один на деревяшке прыгает — такие.
— Акимыч? Он здорового за пояс заткнет.
— Выпросил у меня сначала на одну закрутку, потом еще на две и успокоил: ты, говорит, не расстраивайся, видит бог, верну, за мной никогда не пропадало.
— Вернет, это точно.
— Где же он меня найдет?
— Чего ж тебя не найти, если жив-здоров будешь? Везу я тебя в отряд Давыдова, а кто этот отряд не знает? Акимыч у нас главный аэродромный начальник, и к рации у него доступ есть.
— Старик с должностью — чайничек-начальничек, — усмехнулся Ишакин.
— С должностью, — подтвердил шофер, резко свернул влево, в кустарник, и остановился. — Перекурим. Видите поганая повисла?
В чистом безоблачном небе медленно плыла «рама» — немецкий разведчик. Самолет действительно напоминал раму — фюзеляж состоял из двух параллельных плоскостей, между которыми была пустота.
— Над Акимычем не смейся, — повернулся шофер к Ишакину, без спроса запуская в его кисет руку. — Боевой дядька!
— Ну-ну! — живо откликнулся Мишка Качанов. — Давай про Акимыча.
— Однажды в плен его взяли. Про Старика слышали? Знаменитый такой партизанский разведчик есть. Ну вот, Старик послал Акимыча в разведку. Пошкандыбал наш Акимыч в деревню, где стояли фашисты. Бредет по улице безногий человек, никому и в голову не царапнуло, что это партизанский разведчик. Идет беспрепятственно, все замечает и на ус мотает, как и велел Старик. А тут беда из-за угла: знакомый полицай, из одной деревни. «Эге! Попался ты мне, Акимыч, я тебя знаю и знаю, кому ты служишь!» А тот ему: «Правда твоя, земляки мы с тобой, о чем душевно жалею. Я-то служу народу, а вот ты, прихвостень, фашистам». Ну, схватили дядьку, второпях забыли обшарить, подумали, какое у хромого оружие? Бились, бились с ним, а он простачком отговаривается — и баста. Видят, ничего безногий не знает, но отпустить с миром — такого у них нету. Уж коли попал в лапы — прощайся с жизнью. Ну и Акимыча хотели пустить в расход. Вывели во двор. Дело зимой было, поставили к сараюшке и двое полицаев на него винтовки наводят. Выхватил Акимыч из-за пазухи гранату-лимонку и как шарахнет в полицаев — наповал. Сам скок к забору, а тут офицер. Акимыч хватил его по голове кулаком, выхватил пистолет — и через забор. А там на счастье подвода стояла, а в ней полицай. Акимыч пристрелил полицая, схватил вожжи и айда. Ему вдогонку стреляли, но он ушел.
— Молодец, — улыбнулся Качанов. — Я тоже люблю загибать, но ты загибаешь с масштабом.
— Иди-ка ты! — рассердился шофер. — Сам ты трепло.
— Свой брат — шофер, — вставил Ишакин. — Язычки у них привязаны будь здоров!
— Про этот случай кого хошь спроси, все знают, один ты темный. Продолжать, что ли?
— Давай..
— Приехал Акимыч к своим, доложил Старику честь по чести, лошадь в обоз отдал. А по деревне слух пошел — одноногий партизан фрицев кучу поубивал, насочиняли чего и не было. Дошли те слухи и до Старика. Позвал Акимыча и приказывает доложить в точности, как было. Акимыч ничего не утаил. «Что ж ты молчал?» — спросил Старик. — «А чего хвастать? Что было, то сплыло». Однако пора. Улетела. Все время летает, высматривает. Давыдов ругаться будет: где, скажет, пропадал?
Васенев молчал. На сержанта и не смотрел. Григорий понял — сердится на что-то, отозвал лейтенанта в сторону и спросил без обиняков:
— На меня, что ли, обиделся?
У Васенева запрыгали желваки, до булавочных головок сузились темно-серые зрачки.
— Откуда взял?
— По тебе видно.
— При рядовых такое сморозил: стрелять будешь все равно пойду. Знаешь, что за такое бывает?
— Ладно, я виноват, погорячился. Но ты мог меня спросить? Мог или нет?
— Мог.
— Почему не спросил? А меня ждала маленькая девчушка, опухшая от голода, я обещал принести ей сухарь.
— Хорошо, не будем об этом.
— Нет, будем. Нужно договориться раз и навсегда. Нельзя, чтоб такое повторялось, нельзя, чтоб мы разговаривали на разных языках и не понимали друг друга. Неужели ты считаешь, что у меня нет других забот, как насолить тебе или обвести вокруг пальца?
— Я так не считаю.
— Почему ж тогда цепляешься за любую малость? Чего добиваешься?
— Эгей, товарищи командиры, поехали! — крикнул шофер. — Ехать далеко, а Давыдов не любит, когда опаздывают.
Васенев направился к машине, не ответив на вопрос сержанта. Он сердился на Андреева за его резкий ответ там, на вырубке, и на себя, потому что чувствовал свою неправоту. Конечно, нужно было спросить, куда хотел идти сержант, тогда не было бы размолвки. А вот не мог сдержаться никак, помимо воли получалось как-то. А Андреев камня за пазухой держать не умеет, говорит напрямик. Это хорошо. И как бы ни больно было Васеневу, но сержанту он был благодарен за это.
Пикап, подпрыгивая на неровностях, продолжал путь.
Вскоре дорога нырнула в темный бор, в самой гущине его шофер свернул на еле приметную тележную дорогу. Колеи заросли ярко-зеленой травой, кое-где в особо глубоких выбоинах поблескивала вода от недавних дождей. Но ехать по этой дороге было все-таки удобнее — не так трясло.
Вдруг на пути вырос человек богатырского сложения, в синих галифе, в фуражке с зеленым околышем. Он стоял, заложив руки за спину, и на груди у него тускло поблескивала Золотая Звезда Героя.
— Давыдов, — тепло проговорил шофер и, остановив машину, выпрыгнул на землю.
— Опаздываешь, Леня, опаздываешь, — мягко укорил его Давыдов. — Не похоже на тебя.
— «Рама» помешала, товарищ комбриг.
— Это с каких пор ты стал бояться «рамы»?
— Я — что! Со мной товарищи с Большой земли.
— Обижаешь их. Это же гвардейцы, что им «рама»?
Васенев попытался было доложить по форме о прибытии, но Давыдов остановил:
— Вижу, что прибыли. Значит, пятый так и заблудился?
— Так точно, товарищ командир!
— Загадочная история, — произнес Давыдов. — Ну, что же, располагайтесь в нашем доме. О делах поговорим потом, — и комбриг широким жестом хлебосольного хозяина пригласил гвардейцев в лес.
«Хороший дом, без крыши, без дверей», — усмехнулся Андреев. Мишка шепнул ему на ухо, глазами показывая на партизанского командира:
— Силе-ен!
«Драндулет» лихо развернулся и умчался обратно, обдав солдат горьким бензиновым дымком.
...Прежде всего нужно привести себя в порядок. Утром позавтракать не удалось — надо перекусить. Перемотать хорошенько портянки и всласть покурить. Надо, наконец, познакомиться с партизанами, установить, так сказать, дипломатические отношения. Ведь отныне хозяева этих лесов и гвардейцы будут связаны одной нелегкой судьбой.
Андреев чувствовал себя в новой обстановке свободно. Сколько раз приходилось ему начинать жить в новом коллективе: его несколько раз переводили из одной части в другую. Привык. Правда, с партизанами не приходилось иметь дело, но разве это другие люди? А если другие, то, пожалуй, поинтереснее будет!
А вот Васенев оробел. Еще в батальоне, принимая взвод, знал — он командир, остальные его подчиненные. Отсюда вытекали отношения. Но какие у него должны быть отношения с партизанами? Что это за люди? Какая у них дисциплина? Партизаны уже два года ходят по острию ножа, много натерпелись и много навидались. Они, должно быть, суровые и нелюдимые, могут его, необстрелянного лейтенанта, и не признать. Комбриг ушел и не сказал, с кем держать связь и за какие дела приняться. У Васенева уже перекипела злость на Андреева. Тронул его за плечо и спросил:
— Что будем делать, сержант?
Андреев чутко уловил незнакомую, мягкую нотку в голосе взводного, понял его состояние и ответил:
— Завтракать, а потом знакомиться. Вот идут парламентеры, встречать надо.
И в самом деле, к гвардейцам приближалась группа партизан, человек шесть или семь, во главе с кряжистым, маленького роста политруком, у которого на левом рукаве гимнастерки виднелась красная матерчатая звездочка. На Большой земле таких уже не носили.
Для гвардейцев начались партизанские будни.
Когда командир корабля подал команду приготовиться, Юра Лукин поднялся вместе со всеми, резко вскочил со скамейки. Вещмешок завязан был слабо и развязался. Содержимое вытряхнулось на пол. Никто на это не обратил внимания. Лишь после того, как в звенящую пустоту нырнул Мишка, капитан увидел Лукина, ползающего на коленях ,и собирающего с пола сухари и концентраты.
— Вай, вай, вай! — закричал растерянный командир. — И зачем таких пускают воевать? Скажи, пожалуйста, зачем?
Лукин и сам понимал, что с ним приключилось неладное и в самое неподходящее время. Даже летчик-наблюдатель присел на корточки, освобождая туловище из стеклянного колпака, и с досадой, смешанной с иронией, посматривал, как Лукин торопливо засовывает в мешок поднятые с пола припасы.
А самолет улетел от костров далеко. Командир корабля хотел приказать второму пилоту сделать вторичный, непредусмотренный заход над кострами, чтобы выбросить незадачливого парашютиста. Но Лукин, наконец, завязал вещмешок, пристроил его на место и, не предупредив грузина, стремительно ринулся к двери.
— Куда! — закричал летчик, он попытался схватить солдата за руку, но не успел.
...Снижаясь, Лукин не видел костров и не придал этому значения. Вспомнил о них у самой земли. Где же костры? Не могли же они погаснуть? И вот тут до него, наконец, дошло, в каком положении он очутился. На миг сделалось страшно, но отвлекла забота — нужно было приземляться, и все мысли сосредоточились на этом. Боялся упасть в гущину леса. Повиснешь на дереве и снять некому. Ведь неизвестно, что за лес: партизанский или бродят по нему фашисты?
Парашют относило к опушке. Луна светила вовсю, земля хорошо просматривалась. Было тихо. Никто не стрелял, не кричал. Откуда в лесу немцы? Они, рассказывают, ночью из деревень носа не кажут.
Вот и земля. Последние метры... И вдруг дикая боль в ноге замутила сознание. Будто сильным током стрельнуло из пятки в самый мозг. Лукин вскрикнул и потерял сознание. Парашют краем коснулся земли и погас, улегшись на опушке.
Лукин очнулся вдруг, словно вынырнул из несусветной тьмы. Лежал, не двигаясь, соображая, что с ним такое стряслось.
Осторожно пошевелил ушибленную ногу. Пальцы двигались без боли. Подвигал ступню — ничего, жить можно. Тогда отстегнул парашютные ремни, с опаской поднялся, стараясь не опираться на больную ногу. Выпрямившись, все-таки перенес на нее центр тяжести, но опять взвыл от боли, еле удержался на здоровой ноге. Присел на пенек, стер со лба холодную испарину. Влип в историю, ничего не скажешь.
Скоро рассвет. Что же делать? Подтянул за стропы парашют, свернул в комок. Переместил вещевой мешок на спину, автомат устроил на груди. Взял под мышку парашют и запрыгал на одной ноге к лесу. Прыгать тяжело. Парашют выскальзывал из рук, автомат неудобно болтался на груди, пришлось перекинуть за спину. Еле-еле доковылял до леса. Здесь передвигаться стало легче — можно опираться на шершавые сосны.
В глубине леса обнаружилась старая воронка от бомбы, заросшая травой и совершенно сухая. Постелил на дно парашют, улегся на спину, под голову приспособил вещмешок.
Не повезло, однако! Есть поблизости партизаны или нет? Живут здесь люди? А может, хозяйничают тут немцы да полицаи?
Главная печаль — покалечил ногу. Пятка огнем горит, будто ее над костром поджаривают. Хорошо, если просто зашиб. Ну, а если кость задета? Впору плакать, но плачь не плачь, слезами горю не поможешь. И измученный, Лукин пристроился поудобнее и уснул.
Проснулся он поздно. Косые длинные лучики солнца, пробивающиеся сквозь сосновые кроны, падали в воронку, в которой он лежал, пригревали ноги и ласкали лицо. С удовольствием потянулся и снова его пронзила боль. Вернулись тревоги, которые дремали вместе с ним.
Юра сел. Мишка Качалов сказал бы: «Надо это дело перекурить». Да, ребята, конечно, меня потеряли. Скажут — струсил Юрка. Нет, сержант догадается, что со мной неувязка получилась. Это он настоял, чтобы меня взяли на задание, а я подвел его. Васенев придирается, искоса на меня поглядывает. Чем я ему не угодил? А теперь, наверно, сержанта пилит, мол, я тебе говорил не брать растяпу, ты настоял, а фактически труса пригрел. Ох, неловко получилось, и сержанту заботушки добавил, и ребята обо мне плохо подумают.
Лукин закурил и ощутил сухость во рту. В желудке что-то заныло. Не ел ничего со вчерашнего вечера. Загасил цигарку, окурок пристроил на камушек — после докурит, кто знает, сколько придется скитаться одному?
Лукин отрезал сала, похрустел сухарем: утолил голод. Потом докурил цигарку и захотел пить. А воды поблизости не было.
В лесу тишина. Ни далекого, ни близкого звука, который бы говорил о присутствии человека. Пичуг даже не слышно. Только дятел долбит клювом по сосне. Рядом где-то. Ага, вон на кривой сосне елозит на брюхе и, как заводной, долбит сильным клювом, как молотком. Ему что — плевать на людские невзгоды, на Лукина тоже. У него не спросишь, как добраться до сержанта.
Палку, пожалуй, придется вырубить, без нее никак не обойдешься. Юра срезал стройную сосенку, очистил от сучков и на него пахнуло домашним приятным смоляным запахом, вроде и жить веселее стало.
А теперь надо решить куда идти. Летели строго на запад, в самолете сидели с правой стороны — выходит, с северной. Когда из «сидора» припасы мои посыпались, кажется, тогда самолет повернул на север. И так держал, пока я не бултыхнулся из него. Ага, приземлился, стало быть, я севернее того места, где горели костры. Ясно. Нужно идти на юг.
Лукин поднялся, сделал первый шаг, которого больше всего боялся — как поведет себя ушибленная нога? Встал на носок, оперся на палку — ничего, терпимо.
И поковылял Лукин на юг, навстречу неизвестности. Двигался медленно, часто останавливался, прислушиваясь.
Но лес молчал и с каждым часом мрачнел. Солнце клонилось к закату.
Впереди наметился просвет. Лукин прибавил шаг, думая, что там начнется поляна. И зажмурился от счастья. Речка! Спряталась в кустах ивняка, махонькая, ворчливая и извилистая. Но какая ни есть — вода! И он ринулся вперед: скорее к воде! Но услышал собачий лай. Лукин лег, облизал сухие губы и осмотрелся.
Лес кончился. Справа, сквозь мелкий березняк, виден серый угол не то дома, не то сарая с соломенной крышей. Собака тявкает там. Вон и мостик жердевой через речушку. Перильца тоже из неошкуренных березовых жердей. Поближе мостков, чуть прикрытая зарослями ивняка, полоскает белье женщина. Да нет, какая женщина — девушка. Выпрямилась, убрала со лба волосы и снова нагнулась к воде. Юбка подобрана, белые сильные икры обнажены. Лукин зажмурился. Стирает, ничего не опасается, значит, в деревне нет чужих мужиков. А свои? Но кто же они свои и сколько их?
От жажды можно умереть. Сил нет терпеть. Будь что будет. Семи смертям не бывать, одной не миновать. Не сгорать же от жажды, если до речки рукой подать. У девушки можно спросить о дороге, о немцах и партизанах.
Лукин решительно поднялся и, опираясь на палку, захромал к речке. Девушка почти рядом.
Юра неловко оступился. Девушка быстро, не разгибаясь, оглянулась на шум. Увидела солдата с автоматом за спиной и палкой в руке, вскрикнула. Выпрямилась и непроизвольно отступила назад, машинально защищая лицо правой рукой, в которой держала мокрую скрученную в жгут кофточку, с нее аппетитной струйкой сочилась вода и звонкой капелью падала в речку. Девушка смотрела на Лукина испуганными глазами. Он смутился и в нерешительности остановился.
— Не бойся, — хрипло сказал Лукин и не узнал собственного голоса, — не трону. Я пить хочу.
Шагнул к речке, упал на живот и, сбросив на берег пилотку, погрузил лицо в речку. Потом, окунув голову, мотал ею, стряхивая воду, и фыркал от удовольствия. Обтерся носовым платком и удовлетворенный сел на берег. Девушка собирала выполосканное белье в плетеную корзину. Роста небольшого, стройная. Русая коса шевелится за спиной. Глаза большие. Собирает белье в корзину и нет-нет да глянет на солдата то из-под руки, то сбоку и все будто невзначай. Напугалась сначала. И как не испугаешься — с луны он, что ли, свалился? А налился до отвала, сидит с мокрыми растрепанными волосами, скручивает цигарку и чему-то улыбается. Ничего в нем страшного нет. Обычный деревенский парень, только в солдатской форме и с автоматом. Нос курносый, и веснушки не сошли.
— Здорово ты испугалась, — сказал Лукин, прикуривая.
— Страшилище, — усмехнулась девушка. — Не таких видывала.
— Глаза-то расширились, с блюдечко стали.
— Они всегда такие.
— Сейчас-то вдвойне меньше стали.
— Скажешь. Откуда взялся-то такой?
Она собралась уходить. Повесила корзинку с бельем на полусогнутую руку.
— Из леса.
— Ой, что-то не похоже, — усомнилась, девушка и сделала шаг к деревне — не хотела ни на минуту задерживаться. Лукин надел пилотку, опираясь на палку, встал.
— Обожди малость, — попросил он. — Я не знаю, куда попал. Немцы здесь есть? А партизаны?
— Сам-то кто?
— Погляди хорошенько, — показал красную звездочку на пилотке, расстегнул на груди шинель, выпятил грудь, обращая ее внимание на гвардейский знак. — Видишь?
— Нацепить все можно. А погоны зачем?
— Как зачем?
— У немцев есть погоны, а у русских я не видела.
— Погоны и у нас ввели. Нынче зимой.
— Ну? — усмехнулась девушка. Тряхнула корзиной, прилаживая ее поудобнее, и решительно зашагала по тропинке к домам. Лишь теперь Лукин рассмотрел, что здесь небольшая деревушка, дворов на двадцать. Дома рубленые, большинство под тесовыми крышами. А тот серый угол строения, который был виден Лукину из леса, был сараем, крытым прелой соломой.
Девушка легко несла корзину на согнутой руке. Коса маятником качалась на спине. Сверкали босые пятки. Талия у нее гибкая, коса замечательная. Сюда бы Мишку Качанова, он бы сразу нашел общий разговор. Меня же она принимает черт знает за кого, погоны смутили. Откуда же ей знать, что наши ввели погоны?
— Но послушай! — сердито взмолился Лукин. — Не съем же я тебя, в конце концов! Неужели я такой страшный, что меня надо бояться?
— Я и не боюсь.
— Тогда погоди.
— А почему я должна стоять?
— Зарядила почему да почему, — кипятился Лукин. — Ну не стой, кто тебя держит. Только скажи по-честному — есть в деревне фрицы или нет?
— Нет, но полицаи приходят.
— Где я нахожусь?
— Поди-ко, не знаешь?
— Честное комсомольское не знаю. Я с самолета ночью прыгнул.
Девушка нахмурила брови. Оглянувшись, подошла к нему и шепотом сказала:
— Уходи в лес, приду за тобой. Стемнеет и приду. С ногой что?
— О пенек ударился.
— Уходи, не стой на виду. В деревне всякие люди есть. Тут сосна спиленная есть, жди возле нее.
Девушка заторопилась, оглянулась. Увидев, что Лукин еще стоит и смотрит вслед, махнула досадливо рукой: мол, уходи поскорее, не ровен час — увидят злые люди.
Лукин захромал к лесу. Разыскал спиленную сосну и присел на нее. До сумерек остались пустяки: час или полтора.
Затем Лукин облюбовал укромное местечко под темной елью, замаскировался — с фонарем не сыщешь. Его не скоро найдешь, а он видит все.
Незаметно задремал. И не услышал, как появилась девушка. Она позвала тихо:
— Товарищ! Товарищ!
Юра очнулся. В лесу царил полумрак. Кофточка девушки расплывалась в серое бесформенное пятно.
— Товарищ!
— Здесь я! — отозвался Лукин и медведем вылез из-под ели.
— Я думала, ты ушел.
— Некуда. Меня, между прочим, Юрой зовут.
— Пойдем к нам в избу. Ногу посмотрю, что-нибудь придумаем. Меня — Олей.
— А дома кто?
— Тятя. Мы с ним вдвоем.
Лукин забыл, куда положил палку. В темноте ее не найти. Хотел вырубить новую, иначе ему не дойти. Невзначай наступил на ушибленную ногу и присел, непроизвольно ойкнув от боли. Девушка сказала:
— Давай помогу.
Левую руку он положил ей на плечи, а она обняла его, и так двинулись в путь. Но вот боль помалу улеглась или Юра притерпелся к ней, и тогда Лукин по-особому почувствовал руку девушки, ее плечо, и ему стало хорошо. Готов был идти вот так всю ночь, чтоб только слышать спокойное дыхание Оли, чувствовать ее тепло, приятный запах ее волос.
Но путь был коротким. Вскоре они остановились возле маленькой избенки, вокруг которой не было ни кола, ни двора. Поднялись на скрипучее крыльцо. В сенцах пахло терпким запахом мяты, а в избе — застоявшимся махорочным дымом. Под потолком в проволочном абажуре горела керосиновая лампа. Окна — три окна — наглухо закрыты одеялом, шалью и дерюгой. Изба маленькая, стены выскоблены до желтизны и ничем не оклеены.
Рядом с русской печью сидел на табурете отец. Щупленький, с реденькой клинышком бородкой. Черная косоворотка с белыми пуговицами, на плече серая заплата. Волосы редкие, похожи на мягкий пушок. Лицо морщинистое, вроде бы простоватое, но глаза из-под набухших век глядели упрямо и зло. Он истово затягивался табачным дымом и выдувал его в отдушину. Лукин сначала подивился: чего это мужик в такое время сидит дома? Ведь война громыхает, мужики должны воевать. Во многих деревнях прифронтовой полосы побывал Лукин — ни одного гражданского мужика не встретил. Кто на фронте, кто в трудармии. Одни по призыву, другие по своей воле. Но увидев одну обутую в валенок ногу, понял: перед ним калека.
— Здравствуйте, — сказал Лукин. Оля сняла с его шеи свою руку. И сразу стало как-то прохладно и неуютно. Девушка подала табуретку. Хозяин лишь сейчас отозвался вяло:
— Здорово, — и никакого интереса к солдату не проявил. «Это и лучше, — решил Лукин. — Другой прилипнет с расспросами, отвечать надоест, а с этим не устанешь». Но в глубине души шевельнулась обида: мог быть и поприветливей.
Лукин сбросил на пол вещевой мешок, приставил к стене автомат, Оля предложила.
— Давай посмотрю ногу, компресс сделаю.
Он охотно согласился, принялся стягивать сапог. Но опять обожгла боль. Оля опустилась на колени и сказала:
— Я помогу.
Взявшись обеими руками за сапог, Оля взглянула ласково, ободряюще, и у Юрия в груди разлилось несказанное тепло. Оля тянула сапог, боль вышибла из глаз слезы, но юноша мужественно терпел. Сквозь мутную пелену смотрел на ее склоненную голову, на косу, которая свесилась через плечо, на выступавшие под блузкой острые лопатки и улыбался. Теперь он не один. Оля поможет ему добраться до своих.
Встречи на войне — дело не редкое. Оно и понятно. Собрались со всей огромной страны мужики на полоске земли и, хотя эта полоска протянулась на тысячи верст от моря и до моря, все равно на ней было очень людно. Ушли, скажем, мужики из одной деревни воевать и оказались в разных частях и на разных фронтах. Но воинские части, как известно, на месте не стоят, перебрасываются то на один участок, то на другой. Вот и случаются неожиданные встречи.
Если взять товарищей Григория, то многие из них за войну кого-нибудь да встретили: либо односельчан, либо старинных знакомых, либо однополчан, с которыми судьба в свое время разлучила властно.
Ишакин однажды встретил колымчанина, этакого верзилу, у которого шинель не достигала и коленей, а руки вылезли из рукавов чуть не до локтей. Никакими ГОСТами на верзилу одежда не была предусмотрена. Ему подобрали, видимо, самый большой имеющийся размер. Не очень по-воински выглядел верзила среди солдат обыкновенного роста — возвышался, пожалуй, на две головы. С Ишакиным отдалились в сторонку. Пока был перекур, о чем-то хмуро беседовали и не глядели друг на друга. Не очень-то обрадовались нечаянной встрече. Позднее Качанов полюбопытствовал:
— Чья эта каланча?
— Так... — уклонился от ответа Ишакин. — Золотишко вместе искали...
Капитану Курнышеву, тогда еще старшему лейтенанту, повезло. Батальон совершал переход из одной деревни в другую, на новые квартиры. В пути догнали его санитарные машины. Батальон посторонился, пропуская фургоны с красными крестами. Неожиданно средняя резко затормозила, скрипнули тормоза. Следующая чуть не налетела на эту. Из кабины выскочила женщина-военврач и закричала звонко и радостно:
— Миша! Миша!
Михаилов в батальоне было много. Курнышев шагал сбоку своей роты и разговаривал с лейтенантом Ворониным. Услышав крик, остановился и оглянулся, но не сразу сообразил, почему военврач бежит именно к нему. Впереди подали команду на привал. Бойцы, смешав строй, повалили на обочину отдыхать. Андреев видел, как Курнышев, наконец, догадавшись, какое счастье ему выпало, раскинул руки для объятия и бросился навстречу жене. Она обхватила его шею руками и стала целовать щеки, губы, глаза, а он улыбался и по щекам ползли слезы. Впервые Курнышев предстал перед бойцами вот таким — расслабшим от счастья и беспомощным. Но никто не осудил его за это. Качанов вздохнул.
— Везет же людям, — и помешкав, заключил: — У нашего комроты губа не дура — красивую жену выбрал.
— Финтит с кем-нибудь, с таким, навроде нашего Михаила, — ухмыльнулся Ишакин. У Лукина затряслись губы, колючие молнии запрыгали в глазах. Как молодой петушок, он подскочил к матерому, бойцовому петуху — Ишакину — и потряс кулаками:
— Ударю! — тенорок его дрожал от гнева. — Скажешь еще плохое про командира — ударю!
— Брысь! — недобро поморщился Ишакин. На металлических зубах блеснул лучик солнца. — Бабы тебе и во сне не снились. Свинья в апельсинах больше понимает, чем ты в бабах. Поучись у Михаила.
Андреев нахмурился и сказал глухо, не скрывая раздражения:
— Циник же ты, Ишакин. Разве дело в возрасте? Ладно, ты повидал много, возможно, больше мерзкого, но надо же и совесть иметь! Нельзя же мерять всех на один манер!
— А где моя совесть? — подозрительно уставился Ишакин на сержанта. — Ты мне горбатого не цепи.
— Когда имеют совесть, о других плохо не думают, тем более не говорят. Азбука!
— Он и себя-то любит раз в четыре года — в Касьянов день, — улыбнулся Качалов. — Что с него возьмешь?
— Шерсти клок, — заметил Лукин.
— Подавитесь! — огрызнулся прижатый к стене Ишакин. — И к Андрееву: — Виноват, товарищ сержант, исправлюсь.
— Давно бы так, — вздохнул Лукин, а Ишакин неожиданно крикнул на него:
— Цыц, чижик! Всякие тут под ногами мешаются!
Подали команду строиться. Курнышев, прячась за машиной от чужих любопытных глаз, прощался с женой. Батальон продолжал путь, санитарные машины укатили по маршруту, известному только им.
Много нечаянных встреч наблюдал Григорий за два года войны, только его самого судьба старательно обходила. Тысячи людей перевидел — и ни одного знакомого. Хотя бы повидать земляка-кыштымца, немало их разбросано по фронту. Но словно бы кто нарочно отводил их от той дороги, по которой шатал Григорий Андреев. Или встретить бы приятеля из батальона, в котором служил до войны, или из отряда, с каким пробивался сквозь вражеское кольцо в сорок первом.
В первый день пребывания в Брянских лесах, Григорий, конечно, не рассчитывал, что найдет среди партизан кого-нибудь из старых знакомых. Даже не думалось об этом. А между тем, именно здесь, в Брянских лесах, встреча с бывшими однополчанами была самой вероятной.
Партизаны окружили гвардейцев плотным кольцом. Это и не удивительно: впервые сюда попали бойцы регулярной Красной Армии в полной форме, с погонами.
Невысокого роста кряжистый политрук в фуражке с красным вылинявшим околышем козырнул Васеневу:
— Политрук Климов!
Лейтенант заметно растерялся. Вместо того, чтобы ответить политруку по-военному, сунул Климову руку для пожатия и назвался:
— Васенев!
Андреев удивился. Взводный — службист, для которого форма обращения, принятая в армии, была священна, вдруг дал маху: повел себя, как гражданский человек.
Знакомство состоялось. Все пошло проще и легче. Качанов крикнул:
— Вологодские имеются?
— Есть вятские, ребята хваткие! — улыбнулся смуглый парень с иссиня-черными глазами, похожий на цыгана. Лента на кубанке ярко алела. Не успела еще вылинять — недавно пришита. Обмундирован и вооружен во все трофейное. Фашисты оставались самым неиссякаемым источником снабжения. Стоило их хорошенько потрясти, как появлялось все — обмундирование, оружие, боеприпасы.
— Ничего себе вятский! — хохотнул Качанов. — Ты, случаем, не от табора отбился?
— Догадался! — хлопнул себя парень по боку, приглашая друзей полюбоваться догадливым гвардейцем.
— Это что! — серьезно отозвался Мишка. — На два метра под землей вижу. Сообразил?
— Да ну?! — удивился похожий на цыгана партизан, с удовольствием поддерживая шутливый разговор. Партизаны слушали с улыбками: кто не любит веселые словесные перепалки? Григорий подумал: «Наш Качануха молодец, языком молоть умеет красиво».
— Так ты и не сообразил, табор?
— О чем? — переспросил партизан.
— Да ты что? Я ж тебе говорю — на два метра под землей...
— А... а... Где нам, мы — люди темные, лесные...
— То-то! — похлопал партизана по плечу Мишка. — Учти, сюда вахлаков не отбирают.
— Во-во, — согласился партизан. — У нас своих хватает. Чего другого, а этого можем дать взаймы.
— Борис у нас главнейший вахлак, — под общий смех заметил усатый партизан. Усы пшеничные, концы прокурены и опущены вниз.
— Этого чалдона видишь? — не унимался Мишка, показывая на Ишакина. — Кто он по-твоему?
— Хо! — подергал себя за ус партизан, который вроде бы постарше других выглядит — на висках из-под кепки поблескивают седые волосы.
— Вот тебе и хо! — передразнил его Мишка. — Это профессор!
Ишакин злился на Качанова из-за того, что он затеял пустую брехню, тогда как зверски хотелось есть. Вот если бы этот балаболка умолк, то можно было спокойно выпроводить партизан и перекусить. А как тут полезешь в «сидор», если на тебя уставились десятки наверняка голодных глаз. Уж коль бабы поопухали с голодухи, то, понятное дело, и всем не малина.
Мишка сморозил что-то смешное, на этот раз про него, Ишакина — вроде того, что Ишакин ученейший профессор по ржавой селедке. Гогочут, как жеребцы, а глаза голодные. Пуще других заливается цыган Борис.
И сержант смеется. Улыбается и Васенев. Чего-то нынче он присмирел, помалкивает, не придирается. Стоит рядом с политруком, стройный, подтянутый, пилотка набекрень. Ну, сказал бы ты, лейтенант: кончай, чижики, базар, гвардейцы есть хотят. Ишакин, видя, что разговор перешел на другую тему и конца ему не предвидится, решил действовать самостоятельно. Потихоньку попятился, спрятался за тенистым кустом орешника и, присев возле сосны, открыл вещевой мешок. Пусть травят баланду, а ему страдать нет интереса. Подзаправится, подзакрепится — и будет порядок. Не будет же он орать во всю глотку — есть хочу! Как хотят, так пусть и делают.
От командира отряда, которого партизаны называли комбригом, прибыл связной и шепнул лейтенанту Васеневу что-то на ухо. Васенев торопливо разогнал большими пальцами складки под ремнем, задал какой-то вопрос связному, и оба направились к штабу.
Андреев все примечал — и как ушел Васенев, и как улизнул за кустик Ишакин и уселся завтракать. Усатый партизан изредка покручивает ус левой рукой. Если ему хотелось поднести к лицу правую, то делал он это как-то по-чудному. Сперва неестественно выбрасывал ее вперед, а потом тянул к лицу. Не иначе правая рука у него ранена. Политрук беспрестанно хмурил белесые брови. Над переносицей темнела глубокая вертикальная складка. Видать, суровый политрук. Мишка Качанов против цыганистого партизана выглядит упитанно. Свежий такой, кровь с молоком. Партизаны сильно отличаются от него. И от Васенева, и от Ишакина, и, наверное, от него, Андреева.
В отряде Давыдова собрались разные люди. Каждый своей дорогой пришел на партизанскую тропу. Но были у них общие дела, подвиги и неудачи. Еще одинаковыми были землистый цвет лица, ввалившиеся щеки, ярко выраженный блеск глаз. Признаки недоедания были общими.
Андреев почувствовал себя неловко от того, что он-то сытый, откормленный на армейских харчах.
Только позавчера Григорий со спокойной совестью бежал на кухню с котелком. Повар черпал ему самой гущины. Вкусными были кулеш и суп, хотя иногда для видимости бойцы ворчали на повара: то пересолил, то картошку положил мороженую, а потому сладкую, то кашу подкоптил. Мало было одной порции, бери вторую. Здешние ребята уже и забыли, когда ели по-настоящему. А воевать им приходится куда как трудно. Это просто сказать — тыл врага. Андрееву неведомо, какие лишения перенесли эти люди, но он чувствовал, что на их долю выпало немало. И росло раздражение против Ишакина. Зачем он прячется? Почему уединился? Боится, что у него попросят сухарь? Нет, эти люди не такие, просить милостыню не будут. Это гордые ребята, они не роняют свое партизанское достоинство и не разменивают его на сухарь.
Григорий почувствовал, что его тянут за рукав. Оглянулся. Перед ним стоял парнишка лет тринадцати, с медалью «За отвагу» на гимнастерке. И все у него было пригнано, как у настоящего командира: и гимнастерка сшита по росту, и портупея подогнана по фигуре, и пистолет сбоку в кобуре. Парнишка приложил руку к пилотке, как и полагается по Уставу, и сказал ломким мальчишеским голосом:
— Товарищ сержант, вас вызывает товарищ комбриг!
Андреева удивил парнишка в строгой военной форме, с первого взгляда какой-то уж очень игрушечный, но который старается делать все, как положено настоящему солдату. Шагая за парнишкой-связным, подумал о вызове и забеспокоился. Что случилось? Почему Давыдов вызывает его? Возможно, о Лукине что-нибудь неприятное узнали?
Парнишка шел быстро, старался угадать в ногу с сержантом, но не получалось — шаг у него был короче. Андреев поглядывал на него сбоку и с горечью подумал — ему бы ходить в детскую техническую станцию, загорать со сверстниками в пионерском лагере, а на нем солдатская форма. У него уже есть боевая награда. В тринадцать-то лет!
По пути к штабу все чаще попадались партизаны. Одни куда-то спешили то небольшими группками, то в одиночку. Другие, усевшись по-турецки, чистили автоматы, проверяя зеркальность стволов, на свет, или размеренно, даже вроде сонливо, начиняли автоматные диски маленькими пузатыми патрончиками. Кое-кто латал гимнастерку или подшивал свежий подворотничок — не забылась в лесу солдатская привычка. Бывало, старшина, увидев грязный подворотничок, безжалостно срывал его, только нитки трещали. В глубине, возле темной ели человек шесть сгрудилось возле бородача, который что-то увлеченно рассказывал, бурно жестикулируя. Слушали внимательно, старались подвинуться к нему поближе, чтоб не пропустить ни одного слова. Совсем недалеко от этой группы лежал парень, уперев босые ноги в шершавый ствол сосны.
А вон пересекает поляну девушка в зеленой косынке, в телогрейке, накинутой на плечи, и несет в круглом солдатском котелке воду. Торопится в ту же сторону, куда идут Андреев и парнишка-связной.
Несмотря на середину лета, многие партизаны одеты по-зимнему — в шапки, телогрейки, даже в ватные стеганные брюки. У партизан тыла нет, у них кругом фронт. Вот и носили свое всегда при себе. Гвардейцы тоже не зря прихватили с собой шинели.
Близость штаба чувствовалась во всем. Партизаны попадались еще чаще. Здесь они — более подтянуты и строже. У куста притулилась палатка защитного цвета, сверху на нее для маскировки набросан папоротник. Над палаткой провис провод, зацепленный за сосновый сук — антенна для рации. Девушка в косынке спешит к палатке: радистка? Хотел спросить у паренька-связного, но тот, полный достоинства, вышагивал так сосредоточенно, что Андреев не стал отвлекать его.
А вон маячит и спина лейтенанта Васенева. Даже не вся спина, а левое плечо с погоном — остальное закрыла развесистая темная лапа ели. На пеньке сидит Давыдов, он трет ладонью бритый затылок и по-видимому слушает партизана со шрамом на щеке. А невдалеке стоит еще один партизан.
Парнишка-связной подлетел к командиру и доложил:
— Товарищ комбриг, ваше приказание выполнено!
У Давыдова подобрело круглое лицо с волевыми складками у рта, и он сказал:
— Спасибо, Леша. Приготовь бритву, Анюта воды должна принести. Бриться буду:
Леша, четко повернувшись, ушел, даже не взглянув на сержанта. Андреев шагнув вперед, встал по стойке «смирно» и приложил руку к пилотке:
— Товарищ комбриг...
— Вольно, вольно, — разрешил Давыдов, вставая. Золотая Звезда качнулась и солнечный зайчик, вспыхнул ослепительной искоркой.
— Обстановка у нас, сержант, такова. Месяц назад кончились кровопролитные бои с карателями. Мы недосчитались многих бойцов, особенно поредела команда подрывников. Погиб мой помощник по диверсиям. Я просил штаб фронта прислать специалиста. Лейтенанта Васенева назначаю начальником команды подрывников. Вы остаетесь командиром в своей группе.
— Слушаюсь, товарищ командир!
— И познакомьтесь, — Давыдов кивнул на молодого партизана, скромно стоявшего поодаль. — Это Ваня Марков, наш доморощенный подрывник. Он будет возглавлять группу подрывников из партизан.
Марков застенчиво улыбнулся — симпатичный, с широким утиным носом.
— Знакомьтесь, знакомьтесь, чего же вы! — поторопил с улыбкой Давыдов, видя, что Марков и сержант не спешат подать друг другу руки. — Красные девицы сошлись!
После замечания командира сержант шагнул к Маркову, и рукопожатие у них получилось крепким, дружеским.
— Так-то лучше, — удовлетворенно произнес Давыдов. — Соперники.
— Сколько у тебя хлопцев? — спросил Давыдов у Маркова.
— Трое осталось.
— Посоревнуйтесь, кто лучше. Можете идти.
Комбриг — крупный человек, но подвижный и легкий на ногу — направился к палатке. Партизан со шрамом на щеке исчез незаметно, будто испарился — Григорий и Васенев не успели и глазом моргнуть. Лейтенант не на шутку задумался. Обстановка здесь необычная, много в ней еще непонятного, а тут такое назначение, точно обухом по голове. Не успел ступить на партизанскую землю, не осмотрелся, как следует, в жизни не подорвал ни одного проклятого фрица, знал только теорию — и бах: командир подрывной группы, или, как выразился Давыдов — начальник команды подрывников.
На Большой земле подобное назначение окрылило бы лейтенанта, нос бы задрал кверху — мол, вот я какой! А здесь совсем другое дело. Где они, эти фашистские эшелоны, и как к ним подступиться? Андреев сразу понял затруднение лейтенанта и решил, что это к лучшему. Теперь волей-неволей придется по-настоящему браться ему за ум, привыкать к новой роли.
Васенев подозвал Маркова:
— Знаете, где мы остановились?
— Конечно.
— Подтяните туда свою группу.
— Да они все там, товарищ лейтенант. Я ведь тоже был там, пока меня не вызвали.
— Могли разойтись.
— Могли, — согласился Марков и приветливо улыбнулся. — Все ясно — понятно.
Васенев строго поднял на него цепкие глаза, но вовремя спохватился: перед ним не солдат регулярной армии, умеющий отвечать по-военному, и махнул рукой:
— Идите!
Когда Васенев ушел, Марков сказал:
— Строгий у вас лейтенант.
— Подходящий! — живо отозвался Григорий. Не было нужды сейчас раскрывать перед незнакомым человеком слабости Васенева. Любопытно, а каков же Ваня Марков? Лицо вроде приветливое, добродушное, глаза глубоко посаженные, умные. Они у него похожи на черемушники, на которые упали капли росы и которые осветило солнце.
— Откуда?
— Орловский. У нас в отряде большинство местных — брянских, орловских, карачевских. Есть и окруженцы.
— А Давыдов не военный?
— Гражданский, из Брянска он.
— Геройский, видать.
— Толковый. Фрицев колотить мастак. Ставить им концерты умеет — талант.
— Почему его комбригом зовут?
— Воинских званий у нас нет. А Давыдов одно время партизанской бригадой командовал — вот и величают комбригом.
— А часто приходится с немцами сталкиваться?
— Почитай, всю весну из боев не вылазили. А как на дуге началось — здесь стихло, ушли каратели.
— Досталось?
— Само собой. Наших полегло много, а фашистов не счесть. Все леса хотели фрицы очистить от нас, да зубы поломали. Давали мы им прикурить. Маневрировали, изматывали — немец в лесу не очень ловкий, боится леса. Ну, а мы дома. У нас такое выражение в ходу — «давай пострекочем».
— Как это — «пострекочем»?
— Наскочим неожиданно на фашистов, пустим в ход автоматы, укокошим десяток-другой гитлеровцев — и поминай как звали. Потом в другом месте. Вот и вошло в обиход: «Ну, что, товарищ политрук, пострекочем?» — «Пострекочем, товарищ комбриг!» Не слышал, как восемь десятков автоматов враз стрекочут?
— Не приходилось.
— Музыка! Как там на Большой земле?
— Тоже трудно, но, конечно, не так как здесь.
Марков спрашивал, как живут люди на Большой земле, что там интересного, какие у нас войска, много ли техники.
Отвечая на вопросы, Андреев и сам переосмысливал виденное еще только вчера, старался разглядеть привычное на расстоянии и в другой обстановке.
Возле Курска и Орла или, как выразился Марков, на дуге, клокотала битва. Сшиблись в лоб бронированные войсковые махины. Фашисты кинули новую технику — «тигров» и «пантер». В голубом летнем небе грохотали армады самолетов, и главное — наших больше! Да, да! Это не сорок первый! Немецкие «юнкерсы» и «хейнкели» стремились прорваться в глубину, к прифронтовым коммуникациям, а их накрывали стремительные краснозвездные ястребки и расстреливали в упор, мастерски и хладнокровно. На Большой земле Григорий всему этому не удивлялся, считал в порядке вещей. А сейчас, отвечая Маркову, вдруг посмотрел на это свежими глазами и даже ахнул от гордости. В сорок первом и самолетов-то наших мало было, фашистские хозяйничали в небе и разбойничали, за одиночной целью гонялись. В сорок первом наши держали в руках гранаты да безотказные винтовки-трехлинейки, и то колошматили при случае фрицев. Теперь и танков не счесть. На Большой земле это примелькалось, а здесь как будто виделось заново.
И как бы в подтверждение рассказа, в небе родился могучий гул. Григорий и Марков остановились на поляне и подняли головы. На большой высоте на запад плыли советские бомбардировщики. Звеньями по три. Около десятка звеньев. Все кругом гудело от их рокота. Казалось, этот рокот пронизывал насквозь.
Рядом остановился пожилой партизан, с седой щетиной. Козырьком ладони защитил глаза от солнца. Принялся было считать, сколько летит самолетов, сбился со счета и невольно проговорился:
— Иваны летят.
Марков хмыкнул и с неожиданным проворством стукнул партизана, по шапке. Та упала на землю кверху донышком, засаленным до блеска. Партизан зло сверкнул глазами, они у него были зеленоватые. Веки вдруг покраснели.
— Не балуй, — хрипло сказал он.
— Забываешься, Холмов. Тебе когда-нибудь таких Иванов припаяют...
Холмов поднял шапку, двумя руками напялил ее на давно нестриженную голову и обиженно зашагал прочь. Раз оглянулся, взгляд у него был тяжелый и неприятный.
Кивнув вслед уходящему Холмову, Марков пояснил:
— Бывший полицай, у нас недавно. Ишь махнул по привычке про Иванов. Это немцы ругают нас так, в отместку, что мы ругаем их фрицами.
— Слышал.
— Давно воюешь?
— С первого дня.
— Порядочно. Смотри, Федя-разведчик возвращается, — потеплевшим голосом заметил Марков и показал рукой на край полянки, освещенный солнцем. Там шагал партизан среднего роста, в синих офицерских галифе, в немецком френче, в кубанке. На ремне крепко приторочены гранаты и финка, за спиной — русский автомат с круглым диском. Разведчик шел легко и ходко, спокойно и сдержанно отвечал на приветствия — привык к общему вниманию. Марков помахал ему рукой, Федя-разведчик в ответ улыбнулся, вроде бы даже подмигнул по-приятельски: мол, у разведчиков, Ваня, полный порядок. Сержант увидев его улыбку, заволновался: она ему показалась знакомой. И губы знакомые, пухлые... Но мало ли на свете пухлых губ. Мало ли на свете похожих улыбок!
Но вот снова что-то знакомое почудилось в нем — еле уловимая угловатость в движениях? Но походка твердая, уверенного в себе человека, бывалого солдата.
— Как его фамилия? — поинтересовался Григорий у Маркова.
— Чья?
— Феди-разведчика.
— Фамилия? — потянул руку к затылку Марков. — Вот черт! Как же его фамилия? Из окруженцев... Крутится на уме... Мы его все Федя да Федя.
Мимо проходил усатый партизан, уже знакомый Григорию — видно, словесная перепалка с Мишкой Качановым кончилась. Марков окликнул его:
— Постой, Алексей Васильевич. Куда лыжи навострил?
— Автоматчиков наведать, с кумом давно не курил.
— Не задерживайся. Приказано быть на месте.
Глаза у Алексея Васильевича усталые, но спокойные и зоркие. Ему, наверно, уже за сорок.
— Случаем, не помнишь фамилию Феди-разведчика?
— Никак забыл? Ведь Сташевский.
— Конечно же! — хлопнул себя по лбу Марков. — Помню, что польская, но какая — полное затмение. Спасибо, Алексей Васильевич. Так смотри — у кума долго не задерживайся.
— Не беспокойся.
Сташевский. Был в отряде Анжерова боец Феликс Сташевский, профессорский сынок. Рос в достатке, окруженный ласковым вниманием родителей. И вдруг из теплицы попал в суровую солдатскую казарму. Не успел привыкнуть к ней, запылала-загрохотала война. Уж если некоторые тертые военачальники растерялись, то что ж тут говорить о маменькином сынке? Захлестнули его грозные события и понесло, как щепку. Комсомольский билет оставил в казарме. В бешеной сутолоке тревоги схватил старую гимнастерку. Билет же с вечера положил в новую — в воскресенье всем взводом собирались поехать в Белосток. Думали тревога учебная, а началась война. В казарму снова попасть не удалось, так и сгинул комсомольский билет. Анжеров, вырвавшись из окружения, собрал на совет коммунистов и комсомольцев. Пришел и Феликс. Но без комсомольского билета его на собрание не пустили. И он заплакал... То было два года назад. Сейчас Марков сказал:
— Давыдов еще вчера его ждал. Думал пропал Федя. Разве пропадет? Федя из воды сухим вылезет!
И вспомнилось Григорию: был в отряде Анжерова такой Шобик, трус и паникер. Все подбивал бросить отряд. Даже хотел бежать. Феликс тогда по своей инициативе отобрал у него винтовку. Носил две, но с Шобика глаз не спускал. Такая самоотверженная наивность была в нем. И нравственная чистота. На серьезное дело его тогда и посылать было нельзя — теленок был. А этот Сташевский за языками ходит самостоятельно, на его счету немало боевых дел и зовут его не Феликсом, а Федей. Может, это другой человек? Не один же Сташевский на белом свете!
Григория дважды позвал Марков, потом с улыбкой тронул за плечо.
— Извини, пожалуйста, — сказал Григорий виновато. — Задумался.
— Бывает. Знакомый?
— Сам не пойму.
— Уточним.
— Спасибо, как-нибудь потом.
Марков свернул в глубь леса, сказав, что ему нужно по делам. Григорий продолжал путь один.
Тот Сташевский или другой? Просто, конечно, — пойти и спросить у него самого был он в сорок первом в отряде Анжерова или не был. Но не стал этого делать сейчас. Пожалуй, трудно объяснить — не стал и все. Даже себе признаваться не хотелось. В сорок первом был политруком отряда. Сейчас — всего лишь командир подрывников, и подрывников-то под его началом — Мишка Качанов, Ишакин да еще пропавший без вести Лукин.
А Сташевский — известный партизанский разведчик. Глаза и уши Давыдова. А я для Давыдова пустое место. Пойду к Сташевскому и он может подумать, что я заискиваю перед ним, хочу в друзья напроситься. Хорошо, если Феликс остался тем же Феликсом. Ну, а если нет?
Андреев подходил к месту, где остановились его друзья — гвардейцы.
Васенев, Качанов и цыганистый партизан Борис, расстелив плащ-палатку, обедали. Качанов лежал на животе и доставал из банки мясо финкой. Борис сидел, поджав под себя ноги, орудовал немецким перочинным ножом с полным столовым набором — вилкой и ложкой. Васенев стоял на коленях и аккуратно поддевал мясо ложкой, которую еще на Большой земле соорудил ему Ишакин — из самолетного дюралюминия. «Хорошо, — отметил про себя Андреев. — Опять хорошо. Хорошо, что лейтенант запросто ест из одной банки с Качановым и партизаном. Едва ли он вот так же присоединился бы к ребятам на Большой земле. Отдельно бы устроился, сам по себе».
Ишакин лежал на спине под кустиком, прикрыв пилоткой глаза, и посапывал.
— Иди, сержант, с нами, — пригласил Качанов, и Андреев без лишних слов присоединился к компании. Открыли еще одну банку, теперь уже сержантову. Не успели ее начать, как подошел Марков с усачом Алексеем Васильевичем и еще одним молоденьким партизаном.
— Иех! — сказал обрадованный Мишка. — Что есть в печи — на стол мечи!
Васенев не спеша отправил ложку в рот и взглянул на сержанта, вроде бы опросил: будем на стол метать? Андреев без лишних слов полез в вещевой мешок.
— Ну, хлопцы, шире круг! — скомандовал Мишка. Вытрясли почти все запасы. Ишакин лежал неподвижно. Либо действительно дремал и ничего не слышал, либо слышал да помалкивал. Качанов кинул в него сосновой шишкой:
— Эй, соня! Давай к столу!
Ишакин не шелохнулся.
— Я его сейчас, сурка, — поднялся было Мишка, но Андреев остановил:
— Пусть спит.
— Да не спит он, сержант! Не видишь — притворяется?
— Ладно, все равно не тронь.
И начался пир горой без хитрого Ишакина. «Смотри-ка ты, — думал про себя Андреев с удивлением и досадой. — Ишакин-то, действительно, хитрый. Ему просыпаться нельзя. Проснешься — к компании примыкать придется; А примкнешь — раскошеливайся. Ему же раскошеливаться — острый лож к горлу. Колыма прет из него, много, наверное, в нем еще ее. Ну, и дьявол с ним».
После обеда Васенев и Андреев устроились в сторонке ото всех. Об этом попросил лейтенант. Андреев лег на спину, а Васенев сел, обхватив колени руками, и задумался. Потом сказал отчаянно:
— Дай попробую покурить!
— Да ты что! — удивился Андреев, тоже садясь.
— Жалко тебе?
— Хоть все возьми, — Григорий достал кисет и протянул лейтенанту. Тот принялся скручивать цигарку. С непривычки бумага рвалась, табак сыпался на землю. Андреев без слов отобрал у него кисет, ловко скрутил папироску и отдал Васеневу. Глотнув дым, лейтенант закашлялся, из глаз потекли слезы. Плюнул со злости и вернул цигарку сержанту:
— На, не могу. Всегда считал, что я смелый человек, ничего на свете не боюсь, а сегодня струсил.
— Почему?
— Давыдов определил на должность, в которой я ни уха ни рыла не смыслю.
— Странный ты человек, лейтенант. То ты недоступный и колючий — прямо еж. То вот должности испугался, тебя же повысили!
— Повысили, — усмехнулся Васенев. — Если бы я отличился и меня повысили. А то ведь я даже дела не знаю. Прикажет комбриг мост взорвать...
— Пойдем и взорвем.
— Успокаиваешь?
— Зачем тебя успокаивать? Один ничего не сделаешь, а с нами — сделаешь. Ваня Марков — бывалый парень, дело знает.
— В голове и у меня гладко, а на душе кошки скребут, курить вот потянуло.
— Не расстраивайся попусту. Как говорится в пословице: глаза боятся, руки делают.
Андреев опять лег на спину и сказал задумчиво:
— Вот мне подкинули задачку!
— Кто?
— Судьба, наверно.
— Судьба. Суеверным делаешься?
И Андреев рассказал лейтенанту про встречу с Федей-разведчиком.
— Так ты сходи! — убежденно посоветовал Васенев.
— А что? — встрепенулся Григорий. — Схожу!
И Андреев пошел к штабу. Он старался представить себе, какой будет встреча. Ведь два года на войне — срок немалый и трудный. Много в Феликсе, разумеется, изменилось, но главное-то должно остаться прежним? Отзывчивость, непосредственность, та нравственная чистота, которая так поражала Григория. Скажем, я с тех пор тоже изменился, это бесспорно. Опытнее стал, пороху наглотался, всяких мерзостей нагляделся, но ведь нахальным я не сделался, душа моя не очерствела, по крайней мере, мне самому так кажется. И вообще, возможно ли, чтобы человек характером изменился до неузнаваемости?
У штабной палатки Анюта-радистка пришивала на Лешину гимнастерку чистый подворотничок. Медаль на гимнастерке мелко вздрагивала каждый раз, как Анюта тянула нитку. Леша сложил из сухих, мелко наломанных сучков костерок, чтоб не давал дыма, и пристроил над ним котелок с водой.
Андреев козырнул Анюте:
— Здравия желаю!
Девушка подняло на него карие глаза, улыбнулась в ответ и ответила певуче:
— Здравствуйте. К нам?
— Мне нужен Федя-разведчик.
Анюта откусила нитку, кинула Леше гимнастерку, предупредив вначале:
— Держи!
Встала, стряхнув с юбки приставшие желтые сосновые колючки.
— Федя у комбрига, — так же певуче ответила она. И эта манера нараспев произносить слова Григорию понравилась. Присмотревшись к девушке, он неожиданно сделал приятное открытие — Анюта красива неброской ладной красотой. У нее все аккуратно. Талия в меру полная, перехваченная ремнем. Губы сочные, видно, еще не целованные, свежие.
— Что вы на меня так смотрите? — улыбнулась Анюта. — Признать хотите? Может, мы с вами земляки? Я вот земляков ищу и не нахожу.
— Все возможно. Возможно, что и земляки, — ответил Григорий, преодолевая смущение. — Надо посмотреть.
— Тогда скажите, откуда вы?
— С Урала.
— Урал большой.
— Есть городок Кыштым. Слышали про такой?
— Нет.
— А вы откуда?
— Из Куйбышева.
— О, да у нас Лукин оттуда!
— Правда? — обрадовалась Анюта, и глаза ее заискрились: — Он здесь?
Андреев с сожалением пожал плечами. Кто его знает, где сейчас Лукин. В лесах или обратно улетел на Большую землю? Васенев вчера у костров в сердцах сказал: «Этого растяпу расстрелять мало — ославил нас на весь фронт».
— Уж не тот ли это парашютист, который потерялся? — догадалась девушка.
— Он самый, — подтвердил сержант и подивился: — Откуда вы об этом знаете?
— Я все знаю, — улыбнулась Анюта.
Ясно же — она радистка. Комбриг, как только встретил гвардейцев, спросил про пятого. О Лукине ему передали по рации. Леша надел гимнастерку, туго перетянулся ремнем и обратился к Андрееву:
— Товарищ сержант, могу передать товарищу Сташевскому...
— Нет, нет, — запротестовал Григорий. — Ничего не надо передавать. Я подожду.
— Долгонько придется ждать, — предупредила Анюта. — Федя вернулся от Старика. Комбриг будет его расспрашивать самое меньшее до полуночи.
Леша снял с костерка котелок со вскипевшей водой, просунул под дужку палку и понес котелок в палатку. Андреев козырнул Анюте на прощанье:
— До свидания! Наведаюсь в другой раз.
«Это даже и к лучшему, что сейчас не встретились, — размышлял Григорий на пути в свой взвод. — Уляжется волнение, на душе станет спокойнее, тогда и встреча будет проще и интереснее».
Анюта очень хороша. Чем больше глядишь на нее, тем сильнее открывается ее красота. Видно, не одно сердце сохнет по ней.
Таня такая же темноглазая, но до Анютиной красоты ей далеко. Это было в Кыштыме. Они учились в педагогическом училище, Таня курсом ниже. Заметил ее на каком-то праздничном вечере. Нет, пожалуй, не на вечере, а на занятиях кружка ПВХО. Григория поразили ее живые темные глаза — веселые, бесшабашные. И он сразу беспробудно влюбился в них, в ее глаза. Хотел проводить после кружка домой. Таня посмотрела на него удивленно и насмешливо. Весело прыснула, схватила подругу за руку и убежала. Один раз все-таки оглянулась. И неожиданно, когда она оглянулась, Григорий в ее глазах перехватил интерес к себе.
Но назавтра Григорий боялся подойти к девушке, видя ее веселые и насмешливые взгляды. Отчаявшись и мучаясь, написал записку и попросил приятеля передать ее Тане. Просил о встрече, место и часы назначил. Опасался, что она не придет. Едва не запрыгал от радости, когда увидел ее на месте свидания.
С тех пор он провожал ее домой вечерами, ходил в кино. Но в училище, на глазах своих сверстников, подойти к девушке так и не мог.
Однако они поругались накануне его отъезда в армию. Виноват был Григорий. Пригласил Таню в кино. Она отказалась, сославшись на какие-то домашние срочные дела. Григорий неожиданно взбеленился: «Ах, так? Не хочешь? Не надо! Подумаешь!» — И ушел, не долго раздумывая.
Таня не пришла провожать его в армию. Потом она писала, что не знала точно, когда он уезжал. Они уже давно забыли о размолвке. А что, Таня ведь тоже могла стать радисткой, Выучилась бы, и с парашютом сюда. Вот была бы встреча! Но не бывать этому. Таня на Урале, под Челябинском, заведует детским домом, собирается в институт. Из Ленинграда в Кыштым эвакуировался педагогический институт имени Герцена. В него она и хочет поступать. Перед вылетом на задание он получил письмо: Таня спрашивала совета — идти в институт или нет. Но Григорий не успел ответить, да и не знал. что. Если бы спросила, стоит ли поступить на курсы медсестер или радисток, он бы сразу сказал: не раздумывай, поступай.
Солнце склонилось к закату, в лесу сделалось сумрачно и свежо, началась подготовка к маршу. Откуда-то привели вороную лошадь, навьючили на нее мешки с рацией, батареями и нехитрыми штабными пожитками. Леша ходил по лагерю с видом проверяющего, потихонечку хлестал по голенищу сапога березовым прутом и сердито, подражая комбригу, поторапливал отстающих.
В мглистые сумерки двинулись в путь. Группа Васенева, разбившись по два, шла в середине цепочки. Возле Качанова терся цыганистый партизан Борис, за спиной пыхтел усач Алексей Васильевич Рягузов. Рядом с Андреевым вышагивал Иван Марков, за ними поспевал Ишакин с пристроившимся к нему молодым партизаном, которого привел Марков.
Гвардейцы облачились в шинели и заметно отличались даже в темноте. Ишакин хотел оставить ремень под шинелью, но Андреев глянул на него вприщур и усмехнулся:
— Поблажку решил себе дать? Отдохнуть от Устава?
— В чем дело, сержант? — невинно спросил Ишакин и приподнял жидкие брони, словно бы он и в самом деле не понимал, о чем идет разговор. Андреев ничего не сказал, но понимающе усмехнулся, — мол, кого хочешь провести, друг Ишакин? И тот будто враз догадался, даже с досадой воскликнул:
— О, бог ты мой! Ремень!
— Я же знал, что ты сообразительный, — насмешливо заметил Андреев.
— Сержант, режь меня на пайки — забыл. А я-то не мог дошурупить — причем здесь Устав.
— Теперь дошурупил?
— Сержант, можешь не беспокоиться — кругом будет тихо.
И опоясался ремнем, как было положено — поверх шинели.
Шли молча. В лесу сгущалась ночь. Установилась гулкая сторожкая тишина. Качанов не ко времени вспомнил анекдот. Марков его осадил:
— Теперь главное — тишина.
Курнышев не раз говорил бойцам — в боевой обстановке организм человека должен быть всегда в мобилизационной готовности и моментально реагировать на любую неожиданность. Вот такая готовность охватила и Григория.
Ни одна мелочь не ускользала от его внимания — где-то хрустнул сучок, кто-то впереди шепчется, по земле передается какой-то далекий слабый гул.
Ясный шепот впереди:
— Где тут парашютисты?
Отозвался голос Васенева, он чуть надтреснут от напряжения.
— Здесь.
— Ищу сержанта.
Васенев ответил, что сержант идет за ним. Андреев подал свой голос. Сбоку бесшумно пристроился партизан, трудно в темноте разглядеть, кто он такой. Григорий всматривается искоса в рядом идущего партизана и вдруг догадывается: Федя-разведчик! Сам пришел. Федя спросил:
— Ты будешь сержант?
— Я.
— Анюта говорила, что ты меня искал.
— Да. Тебя зовут Феликсом?
— Феликсом, — несколько озадаченно ответил Сташевский. В отряде мало кто знал его настоящее имя, а этот сержант только появился и уже знает. Поэтому и не смог скрыть удивления. Григорий обрадовался. Да, это тот самый Феликс Сташевский, ныне знаменитый в отряде Давыдова Федя-разведчик. Спросил, чтоб окончательно рассеять сомнение:
— Тот Феликс, который был в отряде Анжерова?
— Тот, — еще больше удивился Федя и спохватился: — Погоди, ты чего меня допрашиваешь? Сам кто будешь?
Идущие сзади прибавили шаг, чтоб не пропустить ни одного слава — разговор велся вполголоса. Передние, наоборот, сбавили шаг, им тоже любопытно было послушать интересный разговор. Качанов даже из строя вышел, чтоб взглянуть на партизанского дружка сержанта. Но Васенев сердито, как гусь, зашипел на него, и Мишка вернулся на место.
Усач Рягузов тихо спросил Ваню Маркова:
— У Федора, похоже, приятель объявился среди новеньких?
— Похоже, — ответил Марков.
Возле сержанта и Сташевского грозила образоваться пробка. Марков хотел вмешаться, но его опередил Федя. По-командирски уверенно, с металлической ноткой вполголоса попросил:
— Не задерживайте движение, товарищи!
Ого, у Феди — металлическая нотка!
Передние зашагали быстрее. Сташевский тронул сержанта за рукав шинели:
— Ну, ты все-таки кто?
— Андреев.
— К-кто? — поперхнулся Федя и тут же, взяв себя в руки, сказал: — А ну, выйдем.
Они выбрались из строя. Молчаливая цепочка партизан поплыла мимо. Сташевский вытягивал шею, стараясь лучше рассмотреть лицо сержанта, но было очень темно.
— Постой, постой, — торопливо шептал он. — Говоришь, Григорий Андреев? Политрук, да?
— Да, сержант Андреев!
— Слушай, не может быть, — не сдавался Сташевский, поправляя без нужды за спиной автомат. — Тот Андреев — комиссар!
— А я, по-твоему, какой Андреев?
— Не знаю, не знаю, — поспешил спрятаться от вопроса Федя-разведчик. Он зачем-то обошел вокруг сержанта, словно вокруг телеграфного столба. Узнать не мог. Чиркнуть бы спичку или засветить фонарик — нельзя! Ничто не должно выдавать движение отряда. Нарушителю от Давыдова придется солоно, если даже им будет Федя-разведчик.
Рядом шуршали шаги партизан. Силуэты людей сливались с темным лесом и чуть различались. Скоро покажутся замыкающие, а сержант и разведчик неловко топчутся на месте. Сташевский никак не может определить, как же ему правильнее себя вести. Григорий с горечью понимает его и идет на выручку:
— Ладно, брось мучиться. Пойдем догонять своих.
— Я отпросился на десять минут. Спешу на задание. Вернусь — поговорим.
— Поговорим, — насмешливо отозвался Григорий. — Если будет о чем.
— Будет, — обиделся Федя.
Андреев обрадовался, когда услышал, что его ищет Федя, растрогал вырвавшийся невольно испуганно-радостный вопрос: «К-кто?» Но чем дальше, тем сильнее раздражала подозрительность Сташевского. Странно, как будто кто-то другой мог назваться так открыто и прямо моим именем. Он же лично меня знает, а я его. Так настоящие друзья не встречаются. А почему ты решил, что Феликс был другом? В Беловежской пуще ты был сильным и нужным человеком, потому Феликс тянулся к тебе. Теперь он стал сильным и независимым и обходится прекрасно без тебя. Все правильно, такова жизнь. От нее никуда не спрячешься.
Григорий догнал своих. Качанов спросил:
— Кореша встретил, сержант?
— Нет, одного шапочного знакомого, — ответил Андреев. И правда, таких знакомых у него был целый анжеровский отряд, а друг всего один — Петька Игонин.
Привал не объявляли долго. Его сделали тогда, когда колонна миновала кондовый глухой лес. На прогалине было посветлее. Спокойно дремали темные кусты. Березка отбилась от леса и стыла сейчас одиноко в ночном безветрии. Было сыро, Григорий поежился. Марков ему объяснил:
— Тут речка Навля недалеко.
— То-то сыростью вдруг повеяло. Широкая?
— Да не так чтобы.
Умостились под кустом на волглой траве. Марков сказал:
— Век не забудем эту речку, верно ведь, Алексей Васильевич?
— Уж что было, то было, — вздохнул где-то за кустом усач Рягузов.
— Весной каратели начали сгонять жителей с насиженных мест, чтоб на запад угнать — от мала до велика. Жителей сгоняли и деревни жгли. Кому же охота идти в чужую сторону да еще с фашистами? Вот и повалил народ в лес. Нам и без того несладко было — каратели поджимали. Беженцы добрались до Навли, стали переправляться — кто вплавь, кто на бревне, а кто на берегу топчется, не знает, как одолеть водную преграду. Тут их и настигли фашисты. Дугой установили мотоциклы с пулеметами и давай бить по старикам, женщинам да детям. Так, Алексей Васильевич?
— Так, — тяжело прохрипел Рягузов. — Так, мать их колом в душу! Не трави, Ваня.
— Надо, чтобы и товарищи знали, какое тут зверство было. Кровью окрасилась речка Навля, трупы чередой плыли по ней...
— Расскажи лучше, как мы гадов шуганули, а о побитых дитенках и бабах больно слушать.
— Больно, это верно. Слышим мы — стрельба у речки Навли идет, главное, одни немецкие пулеметы тявкают. Поняли — неладные там дела творятся. И бегом туда. С тыла зашли мотоциклистам, всех до единого положили, даже не представляешь, какая ненависть в нас кипела. Один фашист, в очках такой, белобрысый, невзначай уцелел, под коляску, что ли, забился.
— Пошто же под коляску? — возразил Алексей Васильевич. — Убитый немец на него упал, вот пуля его и не достала.
— Неважно, как он там уцелел, но уцелел. Подняли его на ноги, он весь дрожит, озирается по сторонам. И сразу тишина мертвая наступила, Партизаны и оставшиеся в живых беженцы уставились на фашиста и молчат. Смотрят на него и молчат. До того это была страшная тишина, что фашист вдруг схватился за голову да как заверещит. От его визга кровь леденило. И кинулся бежать фашист, а сам не перестает кричать. Кое-кто похватался за автоматы и хотел его пристрелить. Но Давыдов приказал не трогать. Пусть, говорит, бежит к своим и расскажет — как мы мстим убийцам. Он, говорит, теперь будет самым лучшим нашим агитатором в стане врага.
— Зря отпустили, — вставил Качанов.
— Может и не зря, — возразил ему Рягузов.
— Вот какая эта речка, — заключил Ваня Марков и вовремя — была команда подыматься. Речку перешли по жердям, кем-то настланным до этого. Жерди качались, доставали до воды. Всего только весной эта вода была красной от человеческой крови...
На следующем привале долго молчали — уже устали. И только шептался неугомонный Мишка Качанов с усачом Рягузовым Алексеем Васильевичем. Ишакин лежал с левого боку Андреева лицом вниз и опять сладко посапывал. Ох, и любит же поспать, каждой свободной минутой пользуется.
А Качанов с Рягузовым начинают шептаться громче, их разговор уже можно разобрать.
— Тоже охотник, — задиристо возражает Мишка. — Ворон, что ли, стрелял?
— Пошто ворон? — степенно, не обращая внимания на Мишкину задиристость, отвечал усач. — Белки хватало. Лисы были. Волки тоже. Кротов ловил.
— И лис убивал?
— Бывало и лис брал.
— И медведей?
— Ну, зачем? — терпеливо объяснял бестолковому Мишке усач. — Нету в тутошних местах медведей.
— Добрый ты мужик, и усы у тебя законные, у нашего завгара похожие были, но хошь сердись, хошь нет — не верю!
— Это пошто же?
— Уж больно ты тихоня, таракана не обидишь да и рука вот у тебя калеченая.
— Таракана зачем обижать — какой прок в том? Вот фашиста на тот свет отправить — это да! Руку мне фриц покалечил, рука настоящая была, не дрожала.
— Васильевич правду говорит, — заступился за Рягузова цыганистый Борис — Перед войной на выставке был, в Москве.
— За охоту? — удивился Мишка.
— А то за что? — сказал усач. — Медаль привез. Серебряную.
— Смотри ты! — смирился, наконец, Мишка. — А я думал — какой из тебя, к лешему, охотник? У нас в Вологде охотники — бирюки, силачи, подойдут к лисе на цыпочках — не услышит, и за хвост. Вытряхнут одним махом ее из шкуры и так голой отпустят.
Усач зашелся тихим смехом. Мишка замолк. Цыганистый Борис заметил:
— Мастер же ты загибать!
Григорий тоже улыбнулся про себя.
Анюта
Пожалуй, не было в отряде осведомленнее человека после Давыдова, чем Анюта. Она знала все отрядные новости. Радистка осуществляла связь с руководством объединенных партизанских отрядов, со штабом южной оперативной группы орловских партизан, с командованием фронта и в исключительных случаях — прямо с Москвой. Внешние военные новости приходили только через нее. Распространялись они в самом узком кругу людей (комбриг, начальник штаба и политрук). Нынешней весной немцы обложили отряд со всех сторон. Гибель была неминуемой. Давыдов приказал Анюте связаться с Москвой и попросить помощь. Москва незамедлительно прислала на выручку звено самолетов-штурмовиков, которое за несколько минут разметало немецкое кольцо в удобном для партизан месте. Отряд прорвался в лес через брешь, прорубленную штурмовиками, и оторвался от погони.
Партизаны вспоминали ловкую работу краснозвездных штурмовиков и взахлеб хвалили — до чего же молодцы летчики! Вовремя появились и разнесли немцев в пух и прах. Но никого не осенила простая мысль сказать спасибо и Анюте. Ведь она сумела преодолеть все помехи и достучаться на своем маленьком «Севере» до Москвы. Не будь радистки, или не обладай она выдержкой и мастерством, никакие бы самолеты на помощь не прилетели. Откуда бы им знать, что отряд Давыдова зажат карателями в железное кольцо?
И сама Анюта не думала, что ей в неспокойной жизни отряда принадлежит какая-то особая роль. Она работала не за страх, а за совесть, хотя ей приходилось порой действительно туго. Бывали критические моменты, когда фашисты вплотную подходили к лагерю, и не оставалось клочка земли, который бы не простреливался из автоматов. Анюта выходила на связь прямо под свист пуль. Кругом гремит пальба, рвутся гранаты, стонут раненые, орут немцы. А девушка раскинет рацию, наденет наушники и начинает работать. И свиста пуль не слышит и про опасность забывает. Бой клокочет, то удаляясь, то опять приближаясь. Она же стучит ключом — посылает в штаб важные донесения. Только бледность прикрывает щеки, да испарина выступает на лбу.
Партизаны дерутся отчаянно. Они видят, что их Анюта работает невозмутимо, будто каратели не бьют по лесу из минометов, будто пули не сбивают возле рации ветки. И снова рвутся в бой.
Боялась Анюта одного — переправляться через речки. Страшнее всего, если намокнут батареи и перестанут давать ток. Тогда отряд окажется без связи и ей стыдно и больно будет глядеть товарищам в глаза. Поэтому, когда предстояла переправа, она особенно придирчиво требовала, чтобы питание к рации подвязывали на лошадь как можно выше и крепче. Она готова сама утонуть, лишь бы спасти батареи. И не страшась лезет в воду, держась за лошадиный хвост. Порой ей было невмоготу, теряла сознание от нечеловеческой усталости. Но надо было выходить на связь, и она выходила несмотря ни на что. И не жаловалась на тяготы кочевой партизанской жизни. Больше того, она искренне считала свою работу не боевой, а всего лишь подсобной. Она думала так: автоматчикам достается здорово — им первым приходится идти под пули. Подрывникам тоже. Опаснее того обязанности у разведчиков, по самому острию ходят. А ей куда легче, она заслонена их широкими спинами. Ее даже наградами обошли. Леша-связной сходил несколько раз на «железку» и медаль «За отвагу» получил. Напоролись на подрывников полицаи. Леша и уничтожил гранатой прихвостней. У Анюты и такой медали не было, Давыдов не догадался оформить наградной лист. Сама же она ни на что не претендовала, считала, что не заслуживает.
Анюта держала регулярную связь со Стариком, который по заданию комбрига отсиживался с группой партизан в районе Карачева. С ним работала Анютина подруга Нина, землячка. Потянулась за Анютой на курсы радисток, училась хорошо и в тыл врага с удовольствием полетела. И только здесь поняла, что партизанская жизнь не для нее. Сделалась Нинка плаксой. Анюта диву давалась — откуда у нее столько мокроты? Никогда не замечала за ней раньше такой слабости. В лесу же чуть что — слезы. Увидит кровь — слезы, прикрикнет на нее комбриг — слезы, с рацией не ладится — слезы. Не человек, а резервуар слез. Комбриг и отправил ее с глаз долой. А Старик покладистый и терпеливый, ко всему привыкнуть может, даже к чужим слезам. Но стучать ключом она умеет — этого у нее не отберешь. Другой раз текут по щекам ручьем слезы, а она исправно ведет свою работу. По радиограммам Анюта знала, что делает Старик возле Карачева.
«Давыдову. На переезде встретил засаду. Форсировал дорогу другом месте. Старик».
«Откуда засада?» — хмурится Давыдов. Анюта же зябко ежится — она понимает, что такое внезапная засада, но и Старика нелегко провести.
«Давыдову. В лагерь пришла немецкая разведка. Имеем раненых. Есть перебежчики. Направляем их вам. Старик.»
Видно, пронюхали фашисты что-то про группу Старика, вот и лезут. Анюте так и хочется самовольно предупредить ребят: «Держите уши остро, будьте поосторожнее!» А вместо этого она выстукивает:
«Старику. Направлять нам перебежчиков не надо. Разбирайтесь на месте. Давайте им оружие и проверяйте в бою. Давыдов.»
Группа Старика послана с целью глубокой и всесторонней разведки. На Курско-Орловской дуге битва приняла самый ожесточенный характер. Столкнулись танковые армады, идут крупнейшие воздушные сражения. Григорий тогда еще не знал, что в этой битве принимают участие и его земляки — Уральский добровольческий танковый корпус.
Советское командование уже тогда планировало завтрашние наступательные операции и хотело знать состояние обороны фашистов в прифронтовой полосе.
«Давыдову. Пленный майор фон Штрадер показал — обороны Карачева не делается. Имеются сооружения для подвижной обороны. Штрадера конвоировать нет возможности. Совершил две попытки побега. Запросите «У-2». Старик».
И приписочка Нины:
«Аннушка, сообщи обстановку в лагере. Соскучилась. Нина».
Нинка вечно нарушает инструкцию — никаких посторонних разговоров. Узнает Давыдов, будет встрепка.
«Штаб фронта. Показанием пленного немецкого майора Карачев к обороне не готовится. За пленным шлите «У-2». Давыдов».
А еще через день:
«Давыдову. На аэродроме, что один километр севернее деревни Р., находится более 100 самолетов противника. Районе соседней деревни устанавливают зенитную оборону. Старик».
Давыдов сразу же переслал эти данные в штаб фронта.
«Давыдову. Боец соседнего отряда Соловьев Василий попал в плен. Сейчас получил задание от гестапо и листовки и направлен в лес. Примите меры предосторожности, предупредите соседей. Старик.»
Соловьева подкараулили разведчики соседнего отряда и расстреляли.
Анюта радиограммы, которые посылал и получал Давыдов, аккуратно записывала в тетрадь или на клочках бумаги. Она никогда не задумывалась над тем, что эти скупые строчки радиограмм могут кому-то пригодиться через много лет. Она была просто аккуратной и честно исполняла свой долг.
Никто, кроме Анюты и самого комбрига, не знал, куда сегодня держит путь отряд и с какой целью. А между тем два дня назад было получено приказание из штаба фронта:
«Давыдову. Дорога Брянск-Лопушь действует, противник указанной дороге подтянул три дивизии. Произведите операцию и взорвите С-кий мост. Командующий фронтом этой операции придает исключительное значение. Исполнение доложите».
Через день новая радиограмма:
«Давыдову. Для сведения. Агентурной разведкой установлено: охрана моста до 40 человек в дзотах, с обоих сторон. Произведите дополнительную разведку сами».
Феликс Сташевский не обманул Григория. Он и двое других разведчиков получили срочное задание комбрига выйти к станции и произвести тщательную разведку. Времени оставалось в обрез.
После трудного разговора с Андреевым Федя догнал штабных. Анюта, которая шагала за навьюченной лошадью, окликнула его:
— Поговорил с земляком?
— Это не земляк.
— Кто же?
— Вместе из окружения выходили. Не рассмотрел хорошенько, темновато.
— Эх, ты, разведчик! — упрекнула Анюта. — Под микроскопом бы тебе рассмотреть его!
— Не под микроскопом, но все ж!
— Откуда у тебя подозрительность, Феденька? Вот не замечала!
— Мы не у тещи в гостях, а на войне.
Анюта тихо рассмеялась. Давыдов, когда пробирает провинившегося, всегда говорит: «Ты где находишься? К теще на блины приехал или воевать с фашистами?»
— Чего смеешься?
— Так, вспомнила кое-что...
— Я думал — надомной.
— Что ты, Феденька!
Сташевский появился в отряде в конце сорок первого. Анюта и сама тогда была новичком — недавно прилетела из Москвы, после курсов. Приземлились они с Ниной благополучно, парашюты и рацию закопали в снег, дождались утра и направились в деревню. Деревенька была дворов на тридцать — сорок, вытянувшихся в одну улицу. Только-только рассвело. Было морозно. Валил парок от дыхания. Сизо-белые дымы поднялись из труб домов километровыми столбами и наверху рассыпались кисейной завесой. Анюта и Нина одеты были по-деревенски, в телогрейки и подшитые валенки, подвязаны теплыми платками. Шли и гадали — кто встретится? Вдруг полицай? Или немец? Но им говорили, что здесь царство партизан. Встретили девушку, себе ровесницу. Та внимательно оглядела незнакомок с ног до головы и спросила, остановившись:
— Откуда, девчата?
— Из Брянска, — ответила Анюта по легенде, предложенной им еще в Москве. — Соль меняем на продукты.
У Анюты и Нины в вещевых мешках действительно лежало килограммов по пять соли. Туго тогда в деревнях было с нею: За соль да мыло ловкачи выменивали любую драгоценнную вещь, даже золотую.
Девушка поправила на затылке узел пуховой шали и сказала:
— Далеконько занесло.
— Нужда и на Соловки загонит!
Нинку тут за язык и дернуло:
— Скажи, милая, партизаны в деревне есть?
Девушка прищурилась. Ее маленькие глазки превратились совсем в щелки, а из щелок глядели острые, как шильца, зрачки. Некрасивой, подозрительной сделалась. Анюта расстроилась. — дернуло же эту Нинку за язык!
— Соль нужна, — наконец проговорила девушка. — Пойдемте к нам. Купим.
Дело прошлое, но тогда Анюта сильно перетрусила, однако виду не подала. Повернуться бы да уйти, но как теперь уйдешь? А девушка одета прилично — и пуховая шаль, и полушубок добротный, и теплые боты, как у городской — с достатком живут, не по-военному времени. Из семьи полицая или старосты? «Живой не дамся», — мысленно решила Анюта и злилась на Нинку: язык не могла прикусить, болтушка.
В избе полицаев не оказалось. Рыжий дядька чинил валенки. Парнишка лет двенадцати сопел на полу, привязывая к валенкам коньки-снегурочки.
— Соль, говорите? — спросил рыжий дядька. — Это хорошо. Соль у нас кончилась, а без нее ослепнуть можно, — и к сыну: — Тикай, тикай, нечего слушать взрослые разговоры, ишь рот открыл, шире нашей кадочки. Ну?!
И рыжий незаметно подмигнул сыну, чтоб тот скорее уходил и привел кого надо. Анюта ничего не заметила, Нинка тем более. И начал тянуть волынку рыжий дядька: кто да откуда, да как там живется в Брянске, добрые немцы или злые. Про соль ни слова, словно бы забыл, зачем прибыли сюда девушки. Нинка и та сообразила, наконец, что дело пахнет керосином, к двери поближе попятилась. Но в дверях стала девушка в полушубке, привалилась плечом к косяку и смотрит на незнакомок усмешливо.
У Анюты свой план созрел. Появятся полицаи или немцы, она выхватит пистолет, который прятала за пазухой, и пристрелит, прежде всего, рыжего, потом эту деваху, ну, а последнюю пулю в себя.
Под окном тревожно проскрипел снег. Стекла затянуты куржаком — ничего не разглядишь. Разговор мужской, но невнятный. Анюта, напрягшись, спросила рыжего:
— Кто? Полицаи?
— Полицаи, — усмехнулся рыжий и вдруг увидел, что Анюта выхватила из-за пазухи пистолет и навела на него. Заорал благим матом:
— Дура, опусти оружие! Партизаны! Нет туто-ка полицаев!
Анюта дрожала, ни одному слову рыжего не верила. Девушка, испугавшись, что сейчас произойдет непоправимое, закричала:
— Скорее, товарищи!
Анюта не помнила, почему она не выстрелила. Чудом спасся рыжий, мог бы погибнуть из-за своей неловкой шутки. Собственно, какая это шутка? Он принял парашютисток за немецких шпионок. Здесь был партизанский край. Фашисты под любым предлогом засылали к партизанам своих агентов. Они охотно вербовали красивых девушек — находились продажные твари.
Так Анюта и Нина очутились у Давыдова. Чуть попозже появился и Федя. На него жалко было смотреть. Обут в худые ботинки без обмоток, грязная портянка торчала из ощерившегося носка. Федя обмотками перемотал ботинки, чтоб ноги не мерзли. На плечах болталась старая серая дерюга, балахон какой-то, а может, шинель времен первой мировой войны. На нестриженной голове покоилась кепочка — блинчиком. Уши повязаны черной шелковой тряпкой. Не брился и не мылся, наверно, около месяца. Клинышком топорщилась жиденькая смешная бороденка. Ему бы посошок в руки и суму через плечо — и странник, какими их рисовали художники.
Сташевский осенью попал в окружение, попробовал немецкого плена, однако благополучно бежал. Слезно просил оставить его в отряде. Федя трясся от холода, переминался с ноги на ногу. Руки старался спрятать в рукава своей дерюги, но они были узенькие и вторая рука туда не влазила. Под носом белела сосулька.
Давыдов задал один лишь вопрос:
— Кадровик?
Получив утвердительный ответ, зачислил его в стрелки, добавив:
— Оружие добудешь в бою.
На следующий день Сташевского нельзя было узнать: Партизаны раздобыли ему валенки, шубу и старую заячью шапку, правда, малость великоватую, но зато теплую. Федю побрили, постригли, отмыли в бане, и предстал он перед Анютой молоденьким застенчивым пареньком.
А еще позднее с двадцатью хлопцами пришел в отряд Старик. С Федей у них была трогательная встреча — оказывается, они уже успели повоевать вместе. Давыдов дал пришедшему роту, в которую отпросился и Федя. Позднее Старика назначили заместителем командира отряда по разведке, а Федя стал у него правой рукой.
Сташевский славный парень, деликатный такой, с нею, по крайней мере. Кое-кто из ребят огрубел в лесу, материться научился. Другой раз махнут непечатное слово и при Анюте. Она их сердито осаживает, но они быстро забывают про свою оплошку. Федя нет, за ним такое не водится. Интеллигентская закваска в нем сидела крепко. Анюта к Старику приглядывалась дольше, чем к кому-либо. Он ей нравился и не нравился. Держался со всеми уверенно, но и не навязчиво, за словом в карман не лез. Но что-то в нем коренилось колючее или нагловатое, она не могла разобраться скоро. Анюту он вообще не замечал, будто ее не было на свете, и это оскорбляло самолюбие. Несколько позднее она, наконец, поняла, что не колючее и не нагловатое в нем было. Именно в этом жило презрение к опасности, к смерти. Поняла это после одной истории.
Через Надю, ту самую девушку, которой Анюта с Ниной, хотели продать соль, немецкий офицер хотел установить связь с партизанами. Будто бы в гитлеровской армии была группа словацких солдат, которая хотела перейти к партизанам. Надя об этом доложила Старику. Тот заинтересовался офицером и решил с ним встретиться. Через Надю договорились о месте и времени встречи. Давыдов неодобрительно отнесся к затее, но запрета накладывать не стал. Старик взял с собой четверых партизан, в том числе Щуко и Федю — без этих двух не делал ни шагу.
Партизаны замаскировались, а Старик пошел к офицеру, который ожидал его на полянке. Это был сухощавый и прыщеватый немец, одетый щегольски, со стеком в левой руке. На плохом русском языке он предложил Старику выпить водки. Получив отказ, взмахнул стеком. Пять или шесть гитлеровцев выскочило из засады и бросилось на разведчика. Видимо, надо было иметь самообладание Старика, чтоб не растеряться. Он выхватил пистолет и пристрелил сразу двоих. Когда на него навалились другие, умудрился достать финку и убил третьего. Партизаны не могли стрелять, боясь задеть командира. А немцы, видимо, хотели взять его живьем. Но когда партизаны подоспели на помощь, Старик успел управиться со всеми гитлеровцами сам. И не получил ни царапинки. Анюта, когда узнала об этом, ахнула от удивления. Такое бывает не часто даже в партизанской практике.
Давыдов сделал Старику выволочку. Анюта слышала, как комбриг его пробирал, нажимая на то, что не дело заместителя командира отряда лезть в каждую дыру самому и что не нужно отряду лихачество, а нужна четкая служба всей разведки — и войсковой, и агентурной. Старик отмалчивался. Лишь под конец сказал:
— Учту, товарищ, командир. Нет, как они хотели меня провести, цуцики! Не на того напали! Я в драке кое-что смыслю.
Анюта неожиданно для себя зашлась радостью, что слышала этот разговор, что есть в отряде такой вот храбрый человек, который ничего на свете не боится. Она представила, как на него налетели фашисты, и даже мурашки поползли по спине. Анюта знала какие это подлецы — фашисты. Они смелые, когда налетают оравой на одного.
...Размеренно шагает лошадь, у нее глухо екает селезенка. Пахнет конским потом. Сырой туман стелется но ложбине, в небе невидимый гудит самолет. Слева за лесом то и дело вспыхивают и гаснут огни ракет — там оккупанты.
Анюта идет следом за лошадью и мысли ее далеко отсюда. Думает про Федю-разведчика, про Старика, про свою подругу Нинку.
Порой Анюту клонит ко сну, и она подремывает на ходу — чему только не научишься при кочевой жизни.
Лукин без страха и подумать не мог, чтобы с ним было, если бы невзначай не набрел на Ольгу. Девушка она, по всему видно, решительная. И коль взялась помогать, то на полпути не бросит.
Оля пропарила Лукину ушибленную ногу в густом отваре трилистника. Из сенок принесла бутылку с мутной, дурно пахнущей жидкостью и, намочив его тряпку, приложила к пятке. В нос шибануло резким запахом, похожим на запах нашатыря.
Лукин зажал нос. Оля улыбнулась:
— Это настой из муравьев. Помогает, — и поспешила заверить:
— Правда, правда.
Затем укутала ногу в шаль.
Отец следил, как дочь нянчится с солдатом, которого неизвестно где подобрала. Когда она закончила перевязку и, убрав в сенки бутылку с настоем, вернулась в избу, отец сказал так, будто Лукина не было:
— Чего с ним нянькаешься? Откуда такой выискался, знаешь? Кого пригрела, знаешь?
Оля промолчала. Открыв крышку подполья, опустилась вниз и чиркнула спичкой.
Лукина замечание хозяина обидело:
— Меня пригревать не надо.
— Оно и видно, — ехидно возразил хозяин. — Недаром на Ольке верхом приехал.
Оля вылезла из подполья и обратилась к Лукину:
— Я постелю там, хорошо? В избе опасно, к нам чужие заходят.
Ее решительная независимость от отца и то, что она обращается к Юре запросто, будто они знакомы давно, согревала Лукина, и девушка делалась еще ближе. Ему в Ольге нравилось положительно все — и толстая коса за спиной, и темные полукружья бровей, и эта милая озабоченность, и румянец на лице. Близкая и понятная. Лукин удивлялся, как это он не робеет в ее присутствии.
— Жоржик узнает, он тебе устроит, — не унимался хозяин. — Не было печали, сама привела, накачала заботушку. От Жоржика теперича прячь его. Жоржика не знаешь?
— Моя забота, — отмахнулась Оля от отцовского брюзжания, и брови нахмурила. Она и брови по-особому хмурит — сердито и мило.
— На осину-то и меня заодно с тобой вздернут. Неохота на осине-то болтаться, знаешь?
— Могу уйти, — сказал Лукин.
— Куда же? — улыбнулась Оля и сразу обезоружила. — Не обращай на него внимания. Ворчит, страшные слова говорит, а сам добрый.
— Много у хорька доброты, — пробурчал хозяин, захлопнул у печи отдушину, и вместе с табуретом подвинулся к столу. Оля сняла с вешалки старенький тулуп, бросила в подпол, с кровати взяла подушку и спустилась вниз, чтобы сделать постель.
— Боишься, хозяин? — усмехнулся Лукин.
— Нешто ты храбрее меня? На словах-то храбрые. Помню, в сорок первом драпали без портков, а кулаками махали: мы ему покажем. Два года показываете. Тоже, поди, драпал?
— Не успел.
— Мне моя жизня не надоела, хотя она и жестянка, будь проклята. Картопь да самосад — вся-то радость. Ведь она какая, жизня-то? Сам по себе, ни нашим, ни вашим. Немец лютует, орет — красным помогал? Не помогал. Поорут, поорут не тронут. Красные спросят — немцам помогал. Боже упаси. Стало быть, и красные не тронут. А тут тебя Ольга подобрала. Кумекаешь?
— Я и не то кумекаю, — зло возразил Лукин: не нравился ему Ольгин отец, такого за глотку возьмут — выдаст, свою дочь родную выдаст, не то что чужого. — Плохие слова говоришь. И не пойму откуда только берутся такие, как ты?
— Тут и понимать нечего, — не обиделся мужик. — Жизня рожает. Не мать родна и не тетка — калачики есть живо заставит.
— Немцы за такие рассуждения медаль могут дать, за то, что не мешаешь им жить.
— Я ведь, милок, красным тоже не мешаю, знаешь?
— Красным, — передразнил Лукин. Он не переносил, когда русские своих же называют «красными», вроде бы открещивались от них: есть красные, есть фашисты, а я сам по себе.
Из подпола вылезла Оля:
— Можешь отдыхать. Наспорились? Тятя задирать любит.
— Не по правилам задирает.
Не столько отдохнешь, сколько терзаться будешь. Залезешь в подвал, как в западню, — и живым не выберешься. Оля, положим, своя, наверно, комсомолкой была, на нее можно положиться. Ко мне относится хорошо. Зарделась, когда поймала мой взгляд. Не хватало еще, чтоб я влюбился в нее. А что? И влюблюсь...
Батька у нее ненадежный и хитрый. Себе на уме. Спускаться в подвал или уползти в лес подобру-поздорову? Пока не поздно, а? Там, в случае чего, дорого продать можно свою жизнь, а здесь, как кутенка, прихлопнут и пикнуть не дадут. Как бы, интересно, сержант поступил на моем месте? Полез бы в западню? Возможно, это не западня, а настоящее убежище, западня же там, в лесу? Ходить-то я все равно не могу. Нет, пожалуй, сержант остался бы здесь, укрылся бы в подполье, пока нога не подживет. И Оля будет рядом.
— Что же ты? — поторопила девушка и ласково улыбнулась: — С неба прыгать не боялся, а тут задумался?
— Так то с неба.
— В подпол страшнее? Ничего, не бойся. Все обойдется.
Лукин развязал рюкзак и положил на стол банку тушенки и два больших сухаря:
— Держи, это квартирные.
— Можно, — согласился хозяин, хотя Оля воспротивилась. Она не желала брать ничего. Лукин не хотел отступать. Пока препирались, отец спрятал сухари, а банку тушенки поставил на окно, даже спасибо не сказал. Лукин улыбнулся, и Оля рассмеялась. В самом деле, они спорили, а старик плату прибрал к рукам. Зачем же они спорили?
Лукин, опираясь на автомат, допрыгал до дыры и спустился вниз. Оля подала ему вещевой мешок, сапог с портянкой, шинель.
Хотя в подвале пахло сыростью и было темно, однако жить можно. Лукин обрадовался, что сейчас, наконец, спокойно отдохнет. Оля, стоя на коленях возле лаза, улыбнулась:
— Спокойной ночи, Юра!
— Спасибо! Тебе тоже, — и так ему радостно сделалось от ее слов, от ее ласкового голоса, от того, что она есть такая добрая и понятная, что Лукин готов был запеть.
Через несколько минут он будто провалился в сладкую бездну и очнулся от того, что услышал над головой уверенные мужские шаги — при каждом шаге сапоги похрустывали, а половицы прогибались и стонали. Лукин на всякий случай схватился за автомат: черт знает, кто этот человек и зачем появился в избе? Возможно, вчера, когда они сюда добирались, их кто выследил?
— Здорово, Емельян, — пробасил гость в скрипучих сапогах. Под ним затрещала табуретка. «Здоровый бык» — отметил про себя Лукин. Олиного голоса неслышно, значит, ее нет дома. Сколько же времени? Ночь, утро, день? Ага, в щелку пробивает свет — уже светло. И гость пришел. Значит, не рано.
— Здорово, коли не врешь, — отозвался хозяин.
— Я врать не люблю, я человек прямой и честный. Ого! Консервы. Да еще советские. Погодь, погодь, откуда у тебя консервы?
«Ах, ты, безногий черт! — обругал Лукин хозяина. — Не мог спрятать. Убрал бы куда-нибудь. А теперь влип!»
— Завидки, небось, берут? У меня есть, а у тебя нет?
— Не скули, Емельян! Откуда у тебя советские консервы?
— Я ж не глухой и не пугливый, чего рот-то разинул? Ох-хо-хо, — вздохнул хозяин. — Все нынче кричат. Староста кричит, немцы кричат, ты вот, Жоржик, вроде бы свой, деревенский, — и ты кричишь! Чего вы все кричите? Напугать не напугаете — дальше и пугать-то нечего!
— Зубы не заговаривай, думаешь я не понимаю, почему ты зубы заговариваешь? Откуда у тебя советские консервы?
— У тебя они уже заговоренные.
— Поговори у меня! Не твое дело перечить мне!
— Не мое, так не мое. Последнюю бутылку самогонки за эту банку отдал, позавчера кореши твои тут проходили, знаешь?
— Знаю.
— Один заскочил и пристал — дай самогонки и все тебе тут. Вот и поменялись. Я ему самогонки, он мне консерву.
— Это как так последнюю? — вроде, обиженно спросил Жоржик, и показалось Лукину, будто тот сглотнул голодную слюну. «Пронесло, — облегченно вздохнул Лукин. — Ловок Емельян. И хитер — ишь какую басню придумал про банку. Вывернулся».
Жалобно пискнула дверь, и Жоржик обрадованно воскликнул:
— Вот и Ольга! Здорово, Ольга!
— Здравствуй, — тихо отозвалась девушка. — За самогонкой приперся?
— Как в воду смотрела! — хлопнул себя по колену Жоржик.
— И смотреть не надо. Глаза-то с похмелья опухли.
— Нету самогону. Я ж тебе толкую — последнюю бутылку за консерву отдал, не сообразил?
Про консервы Емельян повторил, видимо, для Оли, чтоб знала.
— Емельян Иванович, сделай одолжение, душа горит, голову мутит. Кружечку — опохмелиться?
— Нетути.
— Нетути? — вдруг взъерошился Жоржик. — Кому есть, а кому нетути? Да я, безногий гад, весь дом переверну, найду — вздерну на осине.
— Нетути горилки, — твердил свое Емельян, его не испугала угроза, привык, наверно. — Прыткий какой — сразу и про осину. Ты бы вот чем стращать-то, взял да помог.
— Я те помогу! — пригрозил Жоржик, но уже не так строго.
— У кума в Рясном жито есть, а я без коняки, знаешь? Дай коняку. Я б жито привез, самогону бы наварил. Кумекаешь?
Жоржик промолчал, видимо, соображая. Под ним опять заскрипела табуретка.
— Так и быть! — снова хлопнул себя по колену. — Дам тебе, гаду безногому, подводу. Сколько самогону наваришь — любая половина моя. По рукам?
— Прыткий однако же! — возразил Емельян. — Любую половину. Жирно не будет?
— Не хочешь — не надо. А самогону я на хуторе достану.
— Оль, посоветуешь? — спросил Емельян. — Любую половину просит.
— Не на себе же везти, — сказала Оля. — А Жоржику грабить не привыкать. Соглашайся.
— Умница! — обрадованно воскликнул Жоржик. — Давай за меня замуж, а? Мне такая жена позарез нужна! За мной, как за каменной стеной. На руках носить буду, в обиду не дам. Вези, Емельян, жито! Вези и вари самогону, свадьбу сыграем — Германия ахнет! Тряхне-е-ем!
— За тебя и рябая Аксинья-то не пойдет!
— Не трави сердце, Ольга!
— Разве оно у тебя есть? Ты ж старик, у тебя и зубы-то наполовину чужие.
— Старый конь борозды не испортит!
— Истина, чего уж, — согласился хозяин. — Только беда другая — много не напашет.
— Ничего, на ее век хватит. Ничего, Ольга, за мной не пропадешь! Бери, Емельян, подводу хоть сегодня, хоть завтра. Бери, пока я добрый. Бегу-спешу! Покедова!
Табуретка скрипнула, освобождаясь от седока, половицы, прогибаясь, заскрипели.
— Я трепаться не люблю, — заявил на прощание Жоржик, — сказал женюсь на тебе — женюсь! Присушила ты меня, Ольга.
— Ничего, отсохнешь!
— А любить могу горячо... Побольше вари самогону, Емельян. Еще раз покедова!
Пискнула дверь и наступила тишина.
— Жени-их, — зло произнесла Ольга. — А глаза с перепою мутные, бр-р!
— Жених не жених, — заметил Емельян. — А на сегодня сила его.
— Я ему горло перегрызу. Пусть только сунется.
— Не хорохорься, девка. Ах, как славно с конякой-то получилось. Теперь ты и солдатика к своим увезешь.
Оля подняла крышку подпола и спросила:
— Небось, слышал?
— Слышал. Подлец ваш Жоржик. О нем веревка давно плачет.
— Завтра увезу тебя к своим.
— Знаешь, где они? — усомнился Лукин.
Она загадочно улыбнулась и тихо ответила:
Ольга сходила к Жоржику, обо всем окончательно договорилась. Был он уже выпивши, видимо, сходил за самогоном на хутор. Старался облапать, звал замуж, но лошадь обещал твердо, повторяя с пьяным упрямством:
— Сказано — сделано. Жора трепаться не будет. Покедова!
Лукин вволю отсыпался в своей темнице. А когда спать стало невмоготу, стал думать о своих товарищах, о сержанте, и снова сделалось ему неловко и стыдно. Они свободно могут посчитать его трусом. Откуда им знать, что он попал в такой переплет?
К вечеру в подпол спустилась Ольга. От нее пахло ромашками и мятой. В темном подполе сразу стало светлее и уютнее.
— Как нога? — спросила Оля. — Болит?
— Нет. Лежу не болит, а встать боюсь.
— Завтра утром поедем. Уйдем ночью. Уведу тебя в лес, там подождешь, пока я не приеду на подводе.
Лукин на ощупь разыскал ее мягкую теплую руку и сжал признательно. Девушка ответила на его рукопожатие слабо, не стараясь освободиться. Тепло ее руки передалось ему, и сердце вдруг бешено заколотилось.
— Оля! — прошептал он.
Она мягко, но настойчиво освободила руку, отодвинулась от него. Она почувствовала его волнение, и заволновалась сама. Тихо спросила:
— Договорились, Юра?
— Договорились, — ответил он. Хотелось остановить девушку — не уходи, куда же ты? Мне хорошо с тобой. Не уходи, Оля!
Но Лукин молчал. Оля вылезла из подпола и, пожелав спокойного сна, надвинула на квадратное отверстие крышку. Юра снова остался в своей темнице один.
Она разбудила его глубокой ночью, помогла выбраться наверх. Осторожно развязала на ноге шаль, сняла компресс. Лукин попробовал встать на ушибленную ногу и обрадовался — хотя пятка болела, но терпеть можно. Выходит, кость цела. Быстро обулся, надел шинель, закинул за спину вещевой мешок, а на грудь пристроил автомат — опять солдат солдатом. Козырнул на прощанье Емельяну, который пускал сизый самосадный дым в отдушину — словно бы не прекращал этого занятия целые сутки.
— Благодарю за убежище!
— Шагай, солдат, шагай, милай, — отозвался хозяин. — Много еще вам, горемыкам, шагать да не все дошагают до дому. Знаешь?
— Нашел о чем говорить, тятя, — упрекнула отца Ольга.
— Это жизня, Олюшка, — вздохнул Емельян. — Она штука трудная, ничего не попишешь.
Оля принесла Лукину трость. Опираясь на нее, он шагал самостоятельно, хотя на больную ногу припадал сильно.
В лес выбрались без приключений. Было тепло и тихо. В деревне жалобно тявкала собака, спросонья прогорланил какой-то шальной петух и замолк — не вовремя поднялся.
Оля завела Юрия в густой кустарник, далеконько от деревни — километра за три, не меньше. Оставила одного и наказала терпеливо ждать. С рассветом приедет за ним. Он удобно расположился в мелком густом березняке. Хорошо проглядывалась извилистая проселочная дорога.
Сон начисто согнало. Лукин лежал и прислушивался. В лесу притаилась сторожкая тишина. Лишь очень острый слух мог уловить слабый шорох. И нелегко было догадаться откуда он идет. Это листья осины трепетали без ветра. Их невесомый шорох и слышал Лукин. Проснулась первая пичуга, звонко пискнула, приветствуя новое утро. За ней другая, и через несколько минут начался разноголосый птичий перезвон. Лукин никогда не слышал такого веселого концерта. Житель он степной. В лесу приходилось бывать редко. Никогда и не предполагал, что это такое увлекательное занятие — слушать утреннее пение птиц.
На макушках дальних сосен зажегся розовый солнечный свет. Солнце словно бы растворялось в воздухе, пронизывало своим светом каждую пылинку и листок.
Но ни с того ни с сего на Лукина накатились тревоги и сомнения. А что, если Жоржик обманет и не даст лошади? Или хуже того — кто-нибудь выследил их ночью, когда добирались сюда? Если с Олей что случится, кто предупредит его? Что ему тогда делать?
Вздохнул с облегчением, когда услышал дробный стукоток колес — едет! Из-за лесного поворота показалась сначала лошадиная морда, которая покачивалась в такт бегу, и затем подвода. Оля, как заправский кучер, сидела на облучке, помахивала хворостиной и посвистывала на лошадь. То была военная обозная двуколка с высокими дощатыми бортами. Спереди укреплена доска для сиденья. На ней и восседала Оля.
Лукин поднялся навстречу, радуясь тому, что враз исчезли тревоги и что снова видит Олю, приветливую и деловитую.
На дне двуколки постелен брезент, сверху наложена солома. Оля приподняла край брезента и сказала:
— Полезай. Я тебя укрою. Здесь опасно, полицаи могут встретиться.
На дне двуколки пыльно и неудобно. И хотя солома не тяжела, а все-таки неприятно чувствовать на себе ее и брезент. В бортах на стыках досок щели, через них поступал свежий воздух. Мелкая и въедливая пыль лезла в ноздри, и Лукин чихнул. Оля улыбнулась:
— Будь здоров! Но лучше не чихать.
— Постараюсь, — угрюмо пообещал Юра: ничего себе прогулочка предстоит. Лошадь тронулась. Вдоль щели поплыла зеленая каемочка земли. Смотреть на нее было неудобно: в глазах рябило. Лукин зажмурился. В таком контрабандном положении ездить ему не приходилось и, прямо говоря, — незавидное это положение. Трясло. Ребрами чувствовал доски, хотя на нем была шинель. Онемела рука, затем нога. И повернуться невозможно. Почувствовал — в спину уперся какой-то твердый ребристый предмет. Черт-те что! Сколько можно выдержать такой езды? Час, два? Лукин крякнул — сколько потребуется, столько и вытерпит. В спину давит и давит, мочи нет. Особенно, когда двуколку на выбоинах подбрасывает. Наконец, Лукин умудрился вполоборота повернуться, освободил руку и нащупал винтовочный приклад. «Эге! — подумал Юрий и повеселел. — У нее тоже оружие. Хорошо!»
Клячонка не быстро, но и не очень медленно катила повозку вперед, без происшествий миновала опасные, по Олиному расчету, места, вкатилась в сосновые дебри. Оля, остановив лошадь, спрыгнула на землю и сказала:
— Вылезай. Теперь можно в открытую, а то, небось, пыли нахлебался на два года вперед.
Оля стянула брезент. Лукин поднялся, отряхнул с себя труху. Оля поколотила его по спине, выбивая остатки пыли. Он подзадоривал ее:
— Сильней колоти! Не бойся!
И она, смеясь, колотила изо всей силы. Это было хорошей разрядкой после такого напряжения. Оба уместились на сиденье. Оля передала ему вожжи, Юра густо покраснел. Она недоуменно вскинула брови — почему не хочет брать вожжи? И догадалась. Он не умеет править лошадью. Хотя наука немудреная, но без сноровки не поедешь.
— Где ты рос? — тихо и необидно, а скорее с ласковым укором спросила Оля. Лукин готов был рассказать ей о своей жизни, пусть знает, но сказал одно:
— Токарь я, а к лошади и подойти не умею. Не приходилось.
Сконфуженно посмотрел на девушку сбоку, боялся ее презрительной усмешки. Оля взглянула на него исподлобья, внимательно и серьезно, и который раз за эти два дня у него бешено застучало сердце, да гулко так, наверно, за версту слышно.
— Останемся у партизан? — горячо заговорил Лукин. — Вместе, а?
Это «а» произнес просительно. Оля отрицательно покачала головой: нельзя и не спрашивай почему. Хочешь, можешь догадаться сам. Чего тут догадываться? Как обнаружил винтовку на дне двуколки, так и догадался.
Лошадь ровно держала неторопкую рысь. На узловатых корневищах сосен и на камнях подводу подбрасывало. Слева и справа хмурыми стенами тянулись медноствольные сосны, и казалось, дорога бежала по ущелью.
Оля считала, что самые опасные места остались позади. Начались леса, в которых хозяйничали партизаны. Лукин и девушка ослабили напряжение, болтали о всяких пустяках.
Опасность возникла нежданно.
В тишину ворвался рокот моторов. Лукин без труда догадался, что это мотоциклы. Только они производят гулкий и дробный звук. Оба растерялись. Поворачивать обратно — не успеют удрать. Ехать вперед — у Лукина красноармейская форма. Прятаться опять на дно двуколки поздно, да и какой смысл?
Лукин зачем-то спрыгнул на землю и боли не почувствовал. Но в ту же минуту снова забрался в двуколку. Лег на живот и приготовился стрелять. Достал винтовку и сунул Оле. Попросил:
— Вывернутся — сворачивай с дороги, боком ставь, чтоб мне стрелять лучше.
Оля сунула винтовку под сиденье, взялась покрепче за вожжи.
Два мотоцикла с колясками вывернулись из-за поворота и помчались на сближение. Или немцы не ожидали встретить здесь кого-либо, или посчитали появление подводы в порядке вещей и не обеспокоились. К тому же, лошадью правила девушка. Лукина они не приметили. Юра лихорадочно гадал: стрелять или нет? Может, пронесет, не заметят? Лежать — пусть куда кривая выведет! А если они обнаружат его и первыми откроют огонь? Тогда он проиграет время и внезапность. Кто начнет первым, тот выиграет. Пропадать, так с музыкой. Начнет сам. Сначала бросит гранаты, потом прошьет из автомата. А если за этими едут еще? Но другого выхода нет — только бой.
Отчетливо разглядел водителя — очкастого, с крестом на груди. В коляске трясется второй, в каске, подремывает лениво. Перед ним пулемет.
— Сворачивай, сворачивай, — шепотом торопит Лукин Олю.
Та резко натянула правую вожжу, лошадь круто свернула вправо, и Лукин выдвинулся на передний план. Между первым мотоциклом и им было чистое место. Приподнявшись, Юра кинул гранату. Вторую бросил чуть подальше, целясь в следующий мотоцикл. И когда грохнули один за другим взрывы, он ударил из автомата. Раздались крики. Оля кубарем слетела с сиденья в кювет, Держа винтовку. Лукин бросил для верности еще одну гранату, последнюю, и сполз с двуколки. Уцелевший немец резанул по двуколке из своего пулемета. Лошадь рванулась вбок и, ломая оглобли, упала, прошитая очередью. Она хрипела и билась в предсмертной судороге. Хлопнул взрыв, и все смолкло. Там, где разорвалась последняя граната Лукина, стонал немец, Лукин, прихрамывая, сполз в кювет и позвал:
— Оля!
Она лежала ничком, держа в правой руке винтовку. Рука неестественно откинута вперед.
— Оля!
Лукин, холодея от предчувствия непоправимой беды, кинулся к девушке, потряс за плечо. Она не отозвалась. Он перевернул ее на спину и увидел побледневшее лицо, закрытые глаза. С ужасом подумал, что девушка убита. Сердце подступило к горлу и застряло колючим комком. Оля застонала. Лукин обрадовался, что она жива, и зашептал:
— Жива, жива!
Принялся расстегивать телогрейку, снял с одной руки и увидел кровь на правом плече. Белая в горошек блузка в этом месте стала красной.
Лукин забыл про ушибленную ногу. У Оли дрожали ресницы и слабо пульсировала на виске голубая жилка. Он понимал — надо поскорее уходить. Закинул за спину автомат и ее винтовку, поднял Олю на руки и, сильно хромая, заторопился в лес. До него рукой подать, успеть бы добраться! Вот и спасительная чаща. Передохнул и побрел дальше, не замечая ударов сосновых веток по лицу. Забраться бы в самую глушь, а потом думать, что делать дальше. И перевязать Олю. Ранение не смертельное, однако перевязать рану надо как можно скорее. Индивидуальный перевязочный пакет у него был. Бывало, Раиса ругалась с теми, у кого не находила в запасе пакета, жаловалась командиру. А они посмеивались — подумаешь, пакет, обойдемся и без него. Патронов давай побольше. Спасибо, что ругалась, — как пригодился теперь пакет! Раиса много раз показывала, как правильно перевязывать раненого, как за ним ухаживать. Они считали ее занятия отдыхом.
Теперь вот Лукин с досадой вспоминал, что на занятиях санинструктора дремал, пожалуй, добросовестнее всех. Как бы ему пригодилось сейчас то, чему учила Раиса!
Юра выбился из сил. Идти не мог. Осторожно опустил Олю на землю. Снял шинель, расстелил и поудобнее переложил на нее девушку. Место глухое, немцы сюда не сунутся. Обследовал вокруг каждую ямку, но воды не обнаружил ни капли. Оля открыла глаза и застонала.
— Ничего, ничего, лежи, — прошептал он. Предстояло самое трудное — перевязать. Надо было рвать кофточку, обнажить грудь и Юра не решался это сделать. Оля, видимо, поняла его затруднение, поморгала глазами, приглашая не стесняться.
Лукин осторожно освободил ее руку, стянул телогрейку. Оля закусила губу, наморщила лоб. И невольно застонала. Он дрожащими руками расстегнул пуговицы, но освободить раненое плечо не смог — пришлось рвать кофточку.
Пуля угодила ниже плечевого сустава и застряла там.
— Крепись, Оля, не бойся. Все будет в порядке, — шептал Юра, перевязывая ее. Кончив перевязку, прикрыл Олю телогрейкой. Сам сел рядом, охватил колени и задумался. Что же делать? Сколько же еще будет испытывать-его судьба?
Длительный дневной привал объявили к полудню — солнце поднялось довольно высоко и сильно припекало. С проселочной заброшенной дороги свернули в чащу, которая состояла из сосен, елей и лиственного подлеска. Качанов отпросился у Андреева по каким-то своим делам, Васенева вызвали в штаб, а Григорий с Ишакиным готовились ко сну. Рядом расположился Марков со своими хлопцами. Григорий проникался уважением к Маркову — такой он простой и ненавязчивый, а вместе с тем внимательный. Андреев наблюдал, как устраивались в лесу партизаны. Располагались на дневку спокойно, деловито, без лишней суетни. Если в сорок первом лесные скитания считали случайными, ждали, что кончатся не сегодня, так завтра и привыкать к ним капитально не было смысла, то теперь, наблюдая бесшумную картину устройства дневного бивака, Андреев подумал, что это не временный эпизод в жизни партизанского отряда, это его повседневный быт, устоявшийся и определившийся за два года войны с оккупантами.
Ну что ж, будем вживаться в этот быт, в эту новую обстановку. Качанов, кажется, преуспел: освоился быстро и друзей завел. Пошли вторые сутки, а Михаил расположил к себе цыганистого Бориса, и Рягузов относился к нему так, будто знакомы не первый месяц. Сейчас отпросился к автоматчикам, не иначе новых приятелей искать. Григорий сполна убедился, что Мишка в гражданской жизни крутил баранку. Шоферы — народ дошлый, с людьми сходятся быстро, родней обзаводятся запросто. А сомневался Андреев потому, что знал за Качановым слабость — любил тот прихвастнуть. Иной раз невозможно было определить, где правда, а где работала Мишкина буйная фантазия. Мог прихвастнуть и про золотую шоферскую жизнь. Однако шоферов в пехоту или в саперы не суют, для них находится другая служба. Чаще всего их определяют в танкисты. А вот Мишка очутился в минерах. Говорит, что перед войной права отобрали, кого-то сбил, что ли. Нет, не по пьяному делу. Девчонку в кабину посадил, развел с ней турусы на колесах, пытался обнимать — одной рукой баранку держит, а другой обнимается. И не кончилось добром — сбил человека. Но Качанов пьян не был — ни-ни. Водкой не баловался.
Ишакин, тугой на знакомства, старается уединиться. Порой на него находит душевная теплота — тянется к Мишке, с ним, сержантом, откровенничает. А то вдруг повеет от него холодком, словно от ледника, враз, беспричинно — и на всех задирается. В такие моменты Андреев делает вид, что не замечает дурного настроения Ишакина, а тот вроде бы нарочно подкусывает сержанта, норовит вывести из себя. Позднее отойдет и глаза прячет. Стыдно? Прошлое не любит вспоминать. Сейчас Ишакин примащивается спать рядом с сержантом. Делает лежанку из веток и папоротника возле сосны. Вещевой мешок приспособил под голову вместо подушки. Лег, укрылся шинелью, положив под бок свой автомат, и усмехнулся:
— Минут шестьсот всхрапну!
— Храпи, — согласился сержант. Ему же не хотелось спать. Недалеко на спине лежал Марков, закинув руки за голову. Возле него, свернувшись калачиком, посапывал цыганистый Борис. Усач Рягузов снял сапоги, повесил на ветки сушить старые портянки и курил, сладко жмурясь.
Выкурив цигарку, укрылся зеленоватой немецкой шинелью. И тут вернулся Качанов. Сел возле сержанта и сказал:
— Эх, с какой я девахой познакомился! О! — восторженно цокнул языком. — Понимаешь, с радисткой. Божественна! А какие глаза! Какие глаза!
— По уши? — улыбнулся Андреев.
— Что ты! — простодушно возразил Качанов. — Безнадежное дело. Такие орлы кругом — давно, по-моему, выбрала. А мы кто? Мокрые курицы. Не мог я, сержант, пройти мимо такой красоты.
— Насмотрелся?
— Я ей отрапортовал: гвардии красноармеец Михаил Качанов. Она мне вопросик: не земляк ли, не из Куйбышева ли? Так точно, говорю, из Куйбышева, ваш земляк. Эх и захотелось стать ее земляком. Она так это улыбнулась и говорит: «Нехорошо обманывать». Нет, объясняю, не хотел обманывать, мне просто захотелось заделаться земляком такой девушки.
— А потом? — улыбнулся Андреев.
— И подумал я, сержант, вот о чем, это когда сюда шел.
— О чем?
— Я бы, например, красивых девушек на фронт не пускал.
— Почему же? А, понятно...
— Нет, ты не так понял. Никаких шашней не будет и дисциплина не упадет. Просто они нужны будут после войны, а то их тут поубивают.
— Зигзагом мысль сработала, Качанов.
— А чего? Красивые девушки — это что произведение искусства.
Марков слушал-слушал Мишкину болтовню и вдруг спросил:
— У тебя, гвардеец, папа кем был?
— А что?
— Все-таки?
— Лесорубом.
— А мама?
— Поварихой.
— Ай, ай, ай, у таких почтенных родителей и вдруг такой сын!
Андреев рассмеялся. Мишка сначала опешил. Усач Рягузов, который, оказывается, не спал, поднял голову и подлил в огонь масла:
— Что от него хочешь, Иван? Он в лесу родился и пням молился.
Мишка взял себя в руки, здорово все-таки его разыграли, но не обиделся. Сам любил такие розыгрыши. Ложась спать, пообещал:
— Критику учту, в долгу не останусь. Спокойной ночи, а лучше — спокойного дня. Включаю третью и жму на всю железку.
Андреева усиленно трясли за плечо. Протерев глаза, увидел перед собой Ишакина и по кислому выражению его лица понял, что стряслось неладное. Сел, окончательно приходя в себя. Подъема еще не объявляли. Сладко посвистывал носом Мишка Качанов. Вовсю храпел Рягузов — здоров храпеть охотник.
Ишакин держал в руках вещевой мешок, свой ненаглядный «сидор» и, горестно глядя сержанту в глаза, всхлипнул:
— Увели...
Андреев не понял: кого увели, почему увели? И вообще, что такое увели? А Ишакин совал ему «сидор» под самый нос, и теперь сержант обратил внимание, что вещевой мешок сильно похудел. Оказывается, когда Ишакин спал, у него украли продукты. Аккуратнейшим образом разрезали «сидор» бритвой, либо острым ножом, выгребли из него съестное. Гранаты, запасной диск к автомату и всякую мелочь оставили: воры оказались разборчивые. Проснулся Качанов.
— Доложи, сержант, командиру, — попросил Ишакин. — Не доложишь — сам этих чижиков найду. Ишакин шутить не будет, он не любит, когда шарашат у своих.
Ишакин расшумелся, начал говорить о себе в третьем лице.
— Народ же спит, — пристыдил его Андреев, — чего ты расшумелся? Подумаешь — трагедия!
— Я б на твоем месте, друг Василий, бузу не поднимал, — посоветовал Мишка. — Вникни в вопрос — что случилось? Ничего. У тебя изъяли излишки. Справедливо? Очень. Сколько в тебе, Василий, пережитков, страшно подумать. Три сотни гавриков имеют в своих сидорах съестного хрен целых и ноль десятых, у тебя же целая кладовка. Уж коль тебе жаль было поделиться с друзьями, ну, как мы с сержантом, хоть бы поменял с выгодой, хоть бы немецкую зажигалку у ребят выторговал, а то надоело выскабливать огонь кресалом.
— Балаганщик ты, Михаил.
Качанов хотя и балагурил, а по существу-то был прав. Стыдно признаться, но в душе Григорий был рад этому ограблению. Уж очень Ишакин трясся над своим «сидором». Есть забирался куда-нибудь подальше в кусты, чтоб кто ненароком не попросил сухарик.
И когда Ишакин еще раз попросил доложить о краже лейтенанту, Андреев разозлился и отказал.
— Не имеешь права! — окончательно разошелся Ишакин. — Я знаю Устав — ты обязан доложить по команде.
— Я тоже знаю Устав, — сдерживая себя, проговорил Андреев. — Но в Уставе нет таких слов, которые бы оправдывали скопидомство. Люди давно голодают, а ты, как последний, извини, кулак, трясешься над своим «сидором», противно смотреть.
— Моя пайка — имею на нее право.
— Но ты еще должен заработать право на уважение этих людей, а не дразнить их тем, что ты сытый, а они голодные. Все, можешь идти.
Законник нашелся. Устав он знает. Если ему Устав не по нутру, он его забывает, может шинель без ремня надеть. Если затронут шкурные интересы, сразу ищет в Уставе защиту. Чувствуется, какие курсы до войны окончил, Не дошла до него простая истина: коль входить в коллектив, то входить на равных, иначе не поймут, и правильно сделают.
Но о происшествии каким-то образом, может быть, от Мишки Качанова, узнал весь отряд. К месту, где отдыхали гвардейцы, началось целое паломничество. Партизаны дотошно рассматривали распоротый «сидор», сокрушенно цокали языками, высказывали сочувствие, но все это походило скорее на комедию. Андреев не мог отделаться от ощущения, что каждый, кто приходил, на словах сочувствуя Ишакину, прятал в глазах смешинку. И приходили посмотреть на Ишакина не как на пострадавшего, а как на чудного человека. Видимо, он что-то уловил, догадался, что над ним тайно смеются. Поэтому очередного вздыхателя прогнал непечатными словами.
Усач Рягузов по поводу всей этой истории глубокомысленно выразился так:
— Старые люди верно подметили: осина и без ветра шумит.
Давыдов обменялся со штабом фронта радиограммами. Анюта, отстукивая текст, затылком чувствовала над собой сердитого комбрига.
«Штаб фронта. Винтовочных патронов нужно 30000. Шлите патроны ТТ 60000 и тонну взрывчатки. Необходимо для выполнения вашего задания. Давыдов».
«Давыдову. Самолеты будут ночью. Организуйте прием, выставьте сигналы: три костра треугольником, при появлении самолетов над площадкой вращение фонарем по кругу. Отсутствии фонаря — вращение факела».
Раньше назначались только костры. Однако полицаи приспособились и тоже стали жечь костры. Летчики путались, сбрасывали груз врагам. Поэтому установили дополнительный сигнал, который всякий раз менялся. И случаи перехвата грузов прекратились.
Давыдов еще с вечера облюбовал просторную вырубку, наметил места, где готовить костры, и специально выделенная рота занялась подготовкой площадки к приему грузов. Очистила ее от сучков. В трех точках, указанных комбригом, выросли огромные ворохи хвороста.
Получив ответную телеграмму из штаба, Давыдов улыбнулся и сказал весело:
— На сегодня все, Аннушка!
У него всегда поправлялось настроение, когда Большая земля обещала прислать самолеты.
Отряд готовился к приему грузов. Группе Васенева выпала, как показалось вначале лейтенанту, пустяковая работенка — следить за самолетами, считать мешки, которые они сбросят на парашютах, и засекать места, куда они упадут. Но Марков, участвовавший в таких делах не первый раз, смотрел на задание несколько иначе, считая его самым трудным.
— Чего ж трудного? — спросил Качанов. — Вот если бы нас заставили подпрыгивать да с самолетов стаскивать, было бы трудно. Пешком на небо не залезешь.
— Веселый ты, хлопец, — возразил Марков. — Лес густой и большой. Попробуй найди. Первое время мы тоже так — отыщем! Запросил Давыдов однажды патронов. Сбросили нам мешки, а патронов нет. Комбриг снова радиограмму — за продукты спасибо, но отряд сидит без патронов. А оттуда отвечают — патроны тоже сбросили. Стали прочесывать лес, над которым летали самолеты. Нашли рожки да ножки — сам мешок и стропы. Патроны исчезли.
— Кто же их взял? Немцы?
— Нет, отряд Ромашина. Проходил лесом и обнаружил наш мешок. Пришлось запрашивать еще.
— Хитрое это дело — партизанская наука, — качнул головой Качанов. — Думаешь, мелочь, пустяки — а гляди какая теория и практика. А вы нас, товарищ лейтенант, заставляли больше по-пластунски ползать.
— Не лишнее, Качанов, — сказал Васенев. Ему и самому-то внове было то, что рассказал Марков. Прикидывал, как лучше распорядиться.
— Оно конечно. Что ни делается — все к лучшему.
— Сколько самолетов обычно прилетает? — спросил лейтенант Маркова.
— Чаще всего два.
И Васенев распорядился: Андрееву и Маркову считать мешки — каждому по самолету. Район площадки разделил на секторы, и каждому бойцу поручил наблюдать за своим сектором. Добавил строго:
— Внимательнее быть! — и поглядел вопросительно на Маркова. Но Марков распоряжение лейтенанта принял, как должное, и Васенев успокоился. А успокоившись, вдруг подумал о том, что иногда до очень простых и очевидных истин путь может быть крив и долог. Ну, разве это не просто — одна голова хорошо, а две лучше? Прежде чем решить, послушай других, вдумайся в их совет — определенно получится польза. А он, Васенев, думал: коль меня назначили командиром, то что бы я ни сделал, все будет правильным. Мальчишество или глупость?
На западе отполыхала вечерняя заря.
— Завтра ветрено будет, — сказал Рягузов. — Закат багровый.
Васенев облюбовал уголок на открытой поляне, которая примыкала к вырубке с запада. Наблюдать отсюда удобно: самолеты пойдут с востока и сразу попадут в поле зрения наблюдателей. Здесь расположились и стали ждать.
Возле ворохов-костров тоже появились люди — каждая команда занимала исходные позиции. И все тихо, без суетни, четко, будто сто раз отрепетированное. Как по нотам. Андрееву это понравилось — чувствовался во всем, даже в мелочах, опытный дирижер. Собственно, Давыдов таким и был.
Качанов и Ишакин, укрывшись шинелью, курили. Андреев чувствовал Маркова. Лейтенант ушел к ворохам — что-то ему там надо было. Рягузов с цыгановатым Борисом сидели поодаль и о чем-то вполголоса переговаривались.
Ночь падала на землю тихая и теплая. Зубчатая грань между небом и лесом была чуть заметна. Стрекотали поздние кузнечики. На душе стало умиротворенно и потянуло на воспоминания. Андреев спросил Маркова:
— До войны кем был?
— Так, — не сразу собрался с ответом. Ваня. — Сам не знаю. Кончил техникум, а по специальности работать не пришлось. Комсомольским вожаком избрали.
Темная ночь барахталась в соснах. На небе звезды рассыпаны, как просо. Партизаны тихо разговаривают. Кто байки придумывает, кого воспоминания одолели, а кто, пользуясь возможностью, дремлет. Ждать не меньше часа, может и больше.
— Отца у меня не было, погиб в гражданскую, а я родился после его смерти. Сам с какого года?
Андреев ответил.
— Я с двадцатого, — проговорил Марков и, помолчав, мечтательно сказал: — Девушка мне приглянулась. Покрасивее Анютки. Беда, а не любовь. На комсомольской работе день и ночь: то собрания, то заседания, то мероприятия. А Ленка дуется — ни в кино не хожу, ни на танцы, ни домой не провожаю. Так от любви одни головешки останутся. Ничего не придумал, но свет не без добрых людей — посоветовали.
Марков сделал паузу, и Григорий понял, что в этот миг Ваня улыбается.
— И гениально! Взяли да избрали Ленку членом бюро и моим заместителем. И стали мы вместе — и на заседаниях, и на собраниях, и домой стал провожать.
— Где же она?
— Не знаю — потерялась. Разыскивал. Не нашлась.
Маркову нелегко было вспоминать. На выручку поспешил Алексей Васильевич Рягузов. Он посоветовал:
— Ты, Ваня, им про нашего комбрига расскажи.
Марков на какое-то время задумался, а потом начал:
— Удивительный он человек, трудно о нем рассказывать. Отряд сколотился в ноябре сорок первого. Мы тогда еще не оперились как следует, и боевых дел за плечами было мало. А вот чувствовали даже в мелочах Владимира Ивановича, это так зовут Давыдова. Есть же такие люди, от которых, как от аккумуляторов, заряжаешься уверенностью и энергией. Уж на что нынче весной немец нас прижал. Все-таки у него техника была, а у нас что? Похоронное настроение появилось, чего греха таить, правда ведь, Алексей Васильевич?
— Из песни слова не выкинешь, — подтвердил усач, — знамо дело было.
— Однажды совсем плохо стало, в мешок попались, туго нас завязал тогда фашист. Давыдов от одной цепочки к другой перебирался и к нам пожаловал. Лег к нам в цепь и спрашивает:
— Жарко, хлопцы?
— Куда жарче, — ответили ему. — Хуже и не бывает.
— Бывает и хуже, — возразил Владимир Иванович. — Наде, думаете, лучше было? Помните?
Надя — это наша разведчица, у Старика была. Жила в деревне. Немцы провокацию задумали, слух пустили, будто словацкие солдаты хотят с партизанами связь установить. Надя доложила об этом Старику, ну, а тот, отчаянная голова, решил рискнуть. Немцы ему ловушку устроили, но и он не дурак — поубивал всю засаду. Ну, а Надю схватило гестапо. Били, издевались, а она дурочкой прикинулась. Тогда гестаповцы хотели сделать ход конем. Выпустили ее и стали следить. Надя убежала в отряд.
— Помним, товарищ комбриг.
— Значит, плохо помните. Надя была одна, безоружная, перед свирепыми гестаповцами. А у нас автоматы, пулеметы, нас много. Мы вместе. И еще Анюта с нами.
— Я тогда не вытерпел, — вставил слово Рягузов, — и вопросик: «Товарищ комбриг, а у Анюты, что, небось, гаубичная артиллерия в резерве?»
— Посильнее, товарищ Рягузов, — ответил он мне, — у нее рация.
Алексей Васильевич потихоньку засмеялся. Ваня Марков продолжал:
— Только комбриг скажи эти слова, как слышим: гул не гул, что-то такое невероятное. Из-за леса вынырнули штурмовички краснозвездные и давай молотить фрицев. Давыдов и говорит:
— Видали?
А сам легко поднялся и побежал на тот фланг, где штурмовики действовали.
— Ты им еще, Ваня, про Надю расскажи, — не унимался Рягузов.
— Ладно. Старик — парень хороший, ничего не скажешь. А когда Надя из гестапо к нему прибежала, он за голову схватился. Не поверил, что ее подобру-поздорову отпустили, не было такого с гестапо. Под арест посадил и побежал докладывать Давыдову. О чем они там говорили, никто не знает, только Старик сразу же Надю освободил из-под ареста.
— Она со Стариком на задании? — спросил Андреев.
Марков ответил не сразу.
— Понимаешь, — сказал он наконец, — ходит с тобой человек, вроде ничем не приметный, такой же, как ты. Не станет его, вдруг обнаруживаешь, что у него была красивая отважная душа. Так было и с Надей. Куда только она ни ходила с заданиями — и в Брянск, и в Карачев, и в уцелевшие села, где немцев и полицаев, как сельдей в бочке. Не боялась. Комбриг нарадоваться не мог — вот это разведчица!
— Она, что, погибла? — не выдержал Мишка.
— Слушай, а не перебивай, — оборвал его Рягузов.
— Погибла, — ответил Ваня Марков, — правильно говорят — знал бы где упасть, там бы соломки постелил. Знала бы Надя, что именно на этой узенькой тропинке столкнет ее судьба с тем гадом, который ее тогда истязал, она бы сумела обойти ту тропинку. Но гестаповец хитрым оказался, через своих холуев заманил Надю в ловушку, да только не рассчитал, с кем имеет дело. Никто глазом не успел моргнуть, как Надя пристрелила того гестаповца, а за ним еще двух. Последнюю пулю оставила себе. У нее в муфте, в которой руки греют, был дамский пистолет. Стреляла в упор, наверняка. Вот какая она была, наша Надя.
— Да-а, — восхищенно протянул Мишка. — Вот какие чудеса на свете бывают: иному мужику дается заячья душа, а вашей Наде попалась львиная.
Возле ворохов хвороста заметно оживилось движение, послышались разговоры. Чиркнули спичку, и хворост дружно запылал. Огонь жадно рвался ввысь, сыпал искрами. Мерцающий красный свет потеснил темноту к лесу, спрессовал ее там.
— Скоро прилетят, — сказал Марков.
— Еще подождем, — возразил Рягузов. Мрачно подал голос Ишакин.
— Свалит фриц с неба фугаску, и косточек не соберешь.
— Ишакин за сухари переживает, — съязвил Мишка Качанов.
— Фриц сейчас спит, — наставительно заметил усач. — Он ночью воевать боится..
— Тихо! — скомандовал Васенев.
— Гудит, — подтвердил Рягузов.
Прислушались — гудел самолет. Усач несказанно удивился:
— Гляди-ка! Никак фриц?
У наших самолетов гудение басовитое, вроде добродушное, а у немецких моторы звенели на высокой ноте и звук походил на звонкое жужжание рассерженной осы. Это осиное жужжание и уловил охотничий слух Рягузова. У костров тоже догадались, что летит немец, и побежали в лес прятаться.
Самолет, видимо, торопился на аэродром — заблудившийся или отчаянный? Кинул для порядка бомбочку и был таков. Она взорвалась далеко в лесу. Взрыва Андреев не видел, только устало охнула земля, раздался треск и все снова стихло.
— Психованный, — заметил усач. — Теперь, слышишь, наши.
Но кроме Рягузова, никто не слышал гула самолетов. И удивительно — Андреев вначале увидел самолет, а потом уже услышал. На фоне звездного неба замигала зеленая, необычная звездочка, и главное, она двигалась, приближаясь. Рядом мигала голубенькая, и Андреев рассмотрел, что эти звездочки несли темные, еле различимые крылья. Чем ближе, тем четче вырисовывались силуэты самолетов — их было два. Оба сделали разворот. У Васенева все были на местах, готовые выполнять свои обязанности. Но лейтенант для верности скомандовал:
— Внимание, товарищи!
Андреев почувствовал состояние подъема. В самой обстановке было много романтичного и необычного. И эти три огромных, мощно пылающих костра, и эти фантастические тени, снующие возле костров, и эти зеленые и голубенькие звездочки на крыльях самолетов, и сами самолеты, напоминающие сказочных таинственных птиц с широко распростертыми крыльями. От них отделяются чернильные капельки, над которыми вдруг расцветают белые одуванчики парашютов. И это сосредоточенное посапывание усача Рягузова за спиной, и детская суетливость Васенева, которому почему-то все время казалось, будто подчиненные не очень внимательно исполняют свои обязанности. Низкий басовитый гул наполнил лес, аэродром, тревожил воображение.
Андреев считал одуванчики — один, два, три... много. Возможно, прилетел тот самый грузин, который доставил сюда гвардейцев и увез обратно Лукина? Юра, Юра... Говорил лейтенант, чтоб не брать его, а я настоял. А Лукин как был растяпой, так им и остался. Но, может, он все-таки прыгнул? И мгновенно мелькнула озорная невыполнимая мысль: заорать во все горло: «Эг-ге-гей! Куда подевали нашего Лукина?» Андреев усмехнулся своему желанию: закричишь, — примут за сумасшедшего.
Самолеты, сбросив груз и покачав на прощание крыльями, исчезли так же незаметно, как и появились.
Утром партизанам раздали патроны. Для тола соорудили тайник, или, говоря языком штабным, устроили базу, а попросту, по-партизански — забазировали.
Каждому вручили по семь сухарей величиной в добрую ладонь, по шматку сала и по пачке пшенного концентрата. Гвардейцы получили паек на общих основаниях, и Мишка Качанов пошутил:
— Эх, не завидую тебе, Ишакин.
— Давай мели, Емеля, твоя неделя. Давно не слышал твоего звону.
— Какой же звон? Жалко тебя — от бессонницы помрешь. Не уснешь, пока не кончишь пайку. Опять ведь могут украсть.
— Чижик, — усмехнулся Ишакин. — Напрасно стараешься. Психовать не буду.
В полдень позвали коммунистов. На собрание к штабу Андреев шел вместе с Марковым. Примостились возле сосны. Но Маркова избрали председателем собрания, и Григорий остался один. Повестку дня утвердили из двух вопросов: задачи коммунистов по усилению диверсий на коммуникациях и прием в партию. Предложили поменять вопросы местами, и Марков проголосовал за это предложение. Ваня держался свободно, без растерянности и связанности — видно было, что в председателях бывал часто.
Трех партизан приняли без сучка и задоринки. Политрук Климов, тот, который первым познакомился с Васеневым, неторопливый и медвежковатый, читал заявлений и рекомендации. Когда Марков спрашивал, какие есть вопросы к вступающим в партию или замечания, то собрание приглушенно, но дружно отвечало:
— Знаем!
А вот на четвертом споткнулись. Это был мужичок лет тридцати пяти, большеухий, одет в черную пару, заношенную донельзя, в немецкие сапоги с короткими, по широкими голенищами. Сапоги явно были великоваты и выглядели на мужике смешно — кот в сапогах, ни дать, ни взять. Фамилия его была Ермолаев. В левой руке он держал винтовку, а в правой — кепку. Черные волосы торчали вразброс: по ним давно не гуляла расческа. Лицо казалось маленьким, уши особенно оттопыренными. Ермолаев чувствовал себя не в своей тарелке — волновался, да и, вероятно, застенчивым был от природы. Рассказывая биографию, заикался и путался.
А сыр-бор загорелся из-за того, что Ермолаев одно время летал из одного отряда в другой: сначала был у Давыдова, потом ушел к Ромашину, потом опять вернулся к Давыдову. Его и допытывали — почему? Почему ты, Ермолаев, перебегал то туда, то сюда? Год назад это еще можно было делать — гайки подкрутили позднее. Однако перебежки не мешали Ермолаеву храбро воевать. Объяснить же непостоянство как-то не мог. Бормотал, будто у Ромашина воевал брат — вот к нему и подался. Кто-то крикнул:
— Фекла там воевала!
Прокатился густой смешок. Ермолаев окончательно скис. Марков немедленно восстановил тишину.
— Почему ушел от Ромашина?
— Да ведь как это... Ну... Здеся-то деревня своя... Свои, стало быть...
— Эх ты, деревня!
— Он там задание не выполнил и сбежал.
— Не перебивайте, товарищи, нельзя так!
— Братцы, не было такого...
Не приняли Ермолаева — воздержались. Климову поручили разобраться. Ермолаев обиженно закинул на плечо винтовку и понуро побрел прочь, забыв надеть кепку.
Давыдов, делая неловкие паузы, рассказывал об обстановке на фронте. Но когда добрался до задач отряда, вдруг обрел уверенность, вошел в ораторский раж — оказывается, говорить он умел. Отряд должен выполнять две основные задачи: непрерывно совершать диверсии на коммуникациях противника и вести тщательную всеобъемлющую разведку. Комбриг не сказал о том, что получил приказ взорвать С-кий мост — видимо, раскрывать замысел пока не было необходимости. Но каждый коммунист понимал, что в ближайшие дни предстоят серьезные дела. Не зря же самолеты сбросили патроны и взрывчатку, не зря же собрали коммунистов на собрание. Партийные собрания проводились редко и всякий раз накануне грозных событий.
У коммунистов появилась внутренняя собранность, подтянутость. Каждый понимал, что ему придется отвечать не только за себя, но и за товарища, за соседа, за весь отряд. Единство цели и настроения Андреев почувствовал особенно остро, потому что это ему внове, и пожалел, что нет рядом Васенева — тот еще не успел вступить в партию.
О партизанах Андреев слышал и читал много. Старался представить обстановку, в которой они действовали, и поскольку в начале войны ему пришлось пережить нечто похожее — он представлял партизанскую, жизнь довольно ярко. Но Григорий не мог домыслить того, чего не знал и не мог знать — настроения, вот такого могучего единства. Умозрительно мог предположить, но не ведал, насколько сильно это проявляется. Приобщившись к этому настроению, понял — мелочи партизанского быта, неурядицы, неудобства и всякие несоответствия — всего-навсего побочные явления, неизбежные в жизни большого коллектива. Но не они создают обстановку. Главное — в невидимом, но могучем состоянии, которое можно назвать в одно и то же время и настроением, и единством цели, и ненавистью к врагу. Любого из этих суровых людей подними и спроси — что у тебя на сердце и, какие волнуют думы? И у каждого — боль за Родину, тоска по семье и думы о победе. У каждого свои невосполнимые потери — у одного фашисты убили брата, у другого повесили отца, у третьего расстреляли семью, у всех — попрали родную землю, всем хотят навязать кровавый новый порядок и потушить гордую красную звезду, которая двадцать пять лет звала их к счастью. Они поклялись драться до победы, их девизом, стал клич: «Смерть за смерть! Кровь за кровь!»
И даже то, что сейчас Ермолаеву отказали в приеме в партию, возможно, и зря отказали — разберутся и примут, но даже это еще ярче оттеняло то основное, без чего не было бы этого боевого воинского коллектива.
Собрание кончилось. Андреев подождал Маркова, и к себе возвращались вместе. Ваня задумчиво сказал:
— Был у меня закадычный дружок, работали в райкоме комсомола. И в партию в один день вступили. Еще до войны. На собрания ходили всегда вместе. Он, бывало, говаривал: «Вот, подумай, Ваня, что за чудо. Тебя вижу каждый день, политрука нашего, многих коммунистов, разговариваю с ними, спорю — всех знаю. А вот приду на партийное собрание — и сам вроде другой, и ты другой. Какие-то мы новые, чистые, возвышенные.
— Пожалуй, верно подметил.
— Веду сегодня собрание, а самому невмоготу. Погляжу под сосну, где ты сидел, и кажется мне, что не ты сидишь, а Сенька мой. К горлу прямо подступает. Погиб в прошлом году. Осенью пошел на минирование и напоролся на засаду. Каратели в стоге сена установили пулемет, подпустили Сеню поближе и дали очередь. Перебили ноги. Немцы к нему, хотели живым взять. Он их из автомата. Так и погиб. Я до сих пор смириться не могу. Наперекор всему думаю, что Сеня жив — и ничего с собой не поделаю.
Лейтенант Васенев чистил автомат. Мишка Качанов рассказывал анекдоты. Ишакин дремал под кустом. Жизнь катилась своим чередом.
Работать стало труднее. И хотя разведчики Старика вели себя тихо, стараясь не выдавать своего присутствия, оккупанты нутром чувствовали его. И вели себя неспокойно, подчас даже агрессивно. Они понимали, что поблизости есть партизанские глаза и уши, их не могло не быть.
Перед битвой на Курско-Орловской дуге немецкое командование хотело раз и навсегда покончить с партизанами Брянщины. Оно бросило на их уничтожение несколько пехотных дивизий, два танковых батальона и около четырех полков других родов войск. Наступление каратели начали 20 мая и длилось оно до середины июня.
То был самый тяжелый, самый кровопролитный месяц в истории Брянского партизанского края. Но партизанские полки выстояли. И в сражение под Курском и Орлом фашисты втянулись, имея неспокойный, неусмиренный тыл. Теперь они предпринимали отчаянные попытки сохранить шоссейные и железные дороги от ударов партизан. В эту пору снова массовый разворот получила так называемая рельсовая война. Требовалось много подрывников. И гвардейцы были маленькой группой из десятка таких групп, выброшенных на парашютах в разных местах.
Разведчики Старика осели восточнее Брянска. До поры до времени не выдавали своего присутствия. Но вот была захвачена машина майора фон Штрадера, а сам майор оказался в плену, и спокойному житью наступил конец. На второй же день в лагере побывала немецкая разведка. Народу в лагере жило мало — бойцы расходились на задания в разные концы. Для охраны оставался взвод автоматчиков.
Немецкая разведка напоролась на партизанские секреты, обстреляла их. Прибежавшие на помощь автоматчики отогнали немцев. Но в перестрелке было ранено два партизана и один убит.
Пленного фон Штрадера держали в землянке. Когда поднялась стрельба, часовой отвлекся, и этим воспользовался пленный. Он тихонечко открыл дверь и выполз из землянки. Часовой заметил его и разозлился. Ударил несколько раз прикладом и полумертвого втащил обратно в землянку. И получил за это нагоняй от командира.
Старик сменил стоянку. Чтоб предохранить тех, кто находился на задании и должен вернуться в старый лагерь, оставил трех автоматчиков. Но немцы к землянкам больше не совались. Разведчики вернулись с задания благополучно, и их проводили в лагерь.
На новой стоянке Старик облюбовал высокую сосну, которая стояла на отшибе, и соорудил на ней наблюдательный пункт. Бойцы раздобыли обыкновенных железнодорожных костылей, которые лесенкой вколотили в сосну до самой кроны. В сплетениях ветвей из проволоки и досок соорудили сиденье вроде качалки. В свободное время Старик забирался на сосну и в бинокль рассматривал раскинувшиеся перед ним дали.
Обозрение было превосходным. На запад, к Брянску, густели сосновые леса, образуя темно-зеленое волнистое море. Вершины сосен оказались почти на одной высоте. Лишь кое-где видны провалы-впадины: там пустели поляны, либо места, где раньше селились в деревнях люди. Деревень нет — они сожжены оккупантами дотла.
На восток лес редел. Темнели отдельные сосновые озерки, а еще дальше начиналась бугристая степь. Там тянулись шоссейная и железная дороги, ведущие из Брянска в Карачев. В степной части железная дорога прикрыта лесными защитными посадками, в лесной же обе дороги врубаются в лес просеками. И Старик часами просиживал на сосне с биноклем. В эти минуты он забывал обо всем, и его боялись тревожить.
Работать становилось все труднее; какими-то неведомыми путями — порой случайно, а порой по мелким непонятным приметам — в лагерь проникали полицаи. Не те полицаи, которые в сорок втором воевали с партизанами не на жизнь, а на смерть, воевали с обеих сторон беспощадно, а полицаи лета сорок третьего года. Они сдавались в плен. Конечно, сдавались не те, которые обагрили поганые руки кровью советских людей-патриотов, а те, которые очутились в предателях по недоразумению.
Недавно хлопцы возвращались из Карачева и напоролись на одного такого перебежчика. Перед Стариком предстал здоровенный рябой детина в серо-зеленой форме солдата немецкой армии. Глазки маленькие, как у хорька. Детина держал руки по швам, переминался с ноги на ногу и косил глаза в сторону, боясь встретиться со взглядом партизанского командира.
— Ты кто? — спросил его Старик. Он питал органическое отвращение ко всем тем, кто каким-либо образом очутился на службе у фашистов. Однажды ударил одного полицая за то, что тот, попав в плен, начал противоречить партизану. Тогда крепко досталось от Давыдова. Комбриг хотел Старика под трибунал отдать: иногда бывал горяч. Но отходил так же быстро, как загорался, и все обошлось.
— Иван Рудник, товарищ командир.
— Какой ты мне товарищ? — зло выдохнул Старик. — Волк тебе товарищ. В Красной Армии служил?
— Служил.
— Значит, дезертир и предатель. Ты мне не нужен, ясно? Я тебя мог запросто расстрелять, да не буду — вались отсюда ко всем чертям. Ищи других. Не дай бог опять подашься к фашистам. На дне морском сыщу и на осине вздерну. Ясно?
— Так точно! — испуганно вытянулся в струнку рябой.
— Увести! — приказал Старик.
Руднику завязали глаза и увели из лагеря. Был такой порядок — ведешь чужого, завяжи ему глаза независимо от того, кто чужой. Предосторожность не лишняя, особенно в такой сложной обстановке.
Детину увели далеко от лагеря, покружили с ним, чтоб он окончательно потерял ориентировку, развязали глаза и отпустили с миром. Старик устроил разведчикам разнос. За каким дьяволом нужно было вести в лагерь ублюдка? Разве не ясно, что это крыса, которая почуяла, что корабль тонет, и потому бежит с него? Разведчики молчали. Может, рябой — несчастный человек, которого закрутил безжалостный круг войны?
Четырех полицаев никто не приводил — сами забрели. Бежали из полиции, скрывались в лесу и попали к Старику. Командир сидел на сосне и старался рассмотреть, что же за эшелон ползет в сторону Карачева.
Снизу позвали:
— Товарищ командир!
Старик глянул вниз. Смешно выглядит человек, если смотреть на него сверху — приплющенный, коротконогий. Таким и казался сейчас партизан Щуко. Рядом жались друг к другу четверо незнакомых парней в зеленых, до тошноты надоевших немецких шинелях. «Э, черт, опять кого-то приволокли», — подумал про себя Старик и стал спускаться вниз. Спрыгнул с последней ступеньки и смерил презрительным взглядом непрошеных гостей — четырех безусых пареньков. Нет, не все безусые. Один выделяется — видно, что постарше и поопытней. В глазах настороженность, но не страх, как у трех безусых. Герой выискался!
— Разрешите доложить, товарищ командир! — Щуко поднес руку к козырьку фуражки. Ладно сбитый парень и аккуратный во всем. И одежда сидит на нем ловко — и пилотка, и защитного цвета телогрейка, и солдатские галифе, и кирзовые сапоги. Автомат за спиной, на ремне в футляре финка, граната-лимонка зацеплена за ремень.
Для Старика Щуко — самый близкий человек в группе, а в отряде — еще Федя. Щуко прилип к командиру во время Суземской передряги. Веселой бесшабашностью напоминал Старику самого себя, когда в первые дни войны бездумно лез напролом.
— Докладывай.
— Так что четырех приблудных поймали. Ходют, а чего — понять нельзя.
Полицай постарше заявил хмуро:
— Партизан ищем.
— Помолчи, — оборвал его Старик. — Спрошу, тогда ответишь.
— Чуть не пристрелили их, товарищ командир.
— Беды особой не было бы, — и повернулся к приблудным: — Откуда, субчики?
Отозвался старший. Кажется, остальные уполномочили его отвечать за всех:
— Бежали. Не хочем в полицаях, хватит.
— Хватит? — усмехнулся Петро. — Значит, не хотите. А раньше хотели?
Парнишка лет восемнадцати, с черным пушком на верхней губе, пожаловался:
— Мобилизованные мы.
— Бежали бы, а не ждали, когда мобилизуют.
— Мобилизованные мы, — повторил уныло парнишка. Перебежчики повесили носы — нечем крыть.
— Заладил свое, вояка, — безжалостно продолжал Старик. — А к нам зачем? Чтоб отсидеться? Дождаться Красной Армии, потом в грудь себя колотить — партизаны! Так?!
— Мы шли воевать, — возразил старший.
— Чем? Кулаками? Где ваше оружие? Кому вы такие нужны?
— Мы в бою...
— Можно, товарищ командир? — вмешался Щуко, — Дюже в той деревне голова плохой, сатанюка несусветный. Сколько душ загубил, счету нет. Позволь я с этими парубками его умыкну да на осину вздерну, а? От добре будет!
— Они подведут тебя под монастырь!
Четверо искренне возмутились, их прорвало. Начали кричать наперебой, махать руками. Из всего шума Старик понял одно — не подведут. Крикнул:
— Отставить разговорчики!
Полицаи смолкли, даже испугались — не накричали ли чего лишнего? Ляпнешь что-нибудь не так и попадешь на зуб бородачу. Прикажет расстрелять — и расстреляют за милую душу. Но строгий командир вдруг улыбнулся, подергал бороду за кончик и махнул рукой — черт с вами, идите со Щуко.
Месяца два назад Старик вообще не стал бы разговаривать с перебежчиками. По отношению к ним уяснил четкое и жестокое правило: они враги и отвратительнее, чем фашисты. С врагами поступают по-вражески — никакой пощады и снисхождения.
Однако недавно Верховный Главнокомандующий издал приказ, по которому следовало всем, кто явится к партизанам с повинной, оставлять жизнь и проверять искренность раскаяния в бою. Старик нацелился было переправлять перебежчиков в отряд, к Давыдову, но получил категорический запрет и вынужден был нянчиться с ними сам.
Фон Штрадера пристрелили при третьей попытке к бегству. Отчаянный попался фашист, ни черта, ни дьявола не боялся, ни партизан. Своих предавал напропалую, но и со Стариком разговаривал цинично, свысока. Старик не злился — подумаешь, фон-барон, плевал он на него с высокой колокольни. Пусть смотрит как хочет — все равно в наших руках, все равно сказал нужное. Третий раз обманул часового — попросился до ветра и в кусты. Часовой в первую минуту растерялся, до чего дерзко повел себя немец. Потом давай палить по нему из автомата. А тот вилял между сосен, юркий, словно заяц. Наверно, удрал бы, но напоролся на внешнее охранение лагеря. Уже смертельно раненный, Штрадер, собрав остатки сил, неожиданно вскочил и пробежал еще метров десять и лишь после этого рухнул замертво.
— Храбрый фашист попался, — резюмировал Старик и велел Нине передать Давыдову шифровку: пленный фашист фон Штрадер убит при попытке к бегству.
Старик, а тогда просто Петро Игонин, младший лейтенант, осенью сорок первого года снова — уже в который раз! — попал в окружение. На этот раз основательно.
Мост через Десну был заминирован заранее и возле него дежурило отделение саперов под командованием сержанта Щуко. Сержант имел приказ — взорвать мост после того, как с западной стороны придут последние бойцы. А как определить — последние или не последние? Появится очередная группа бойцов, Щуко гадает: последняя или нет? Решил ждать до тех пор, пока не увидит немцев. Случилось, что с западной стороны последними притопали бойцы взвода Петра Игонина. И то, что игонинцы были последними, засвидетельствовали сами фашисты. Не успели красноармейцы вступить на левый берег, как на бугор правого вылетела немецкая танкетка, за ней еще две. На гребне бугра остановились — осмотреться, что ли, надумали?
Щуко крутнул ручку «адской машины», но взрыва не последовало. Мост три дня подряд бомбили и, видимо, где-то осколком перебило провод. Сержант послал на мост сапера, но немцы открыли по нему бешеный огонь и убили наповал. Если бы танкисты поспешили, то без труда прорвались бы на левый берег — и неизвестно, что бы потом было. Но они медлили — видимо, боялись.
Когда был убит сапер, Петро зло выругался и, ринулся на мост. Он отлично понимал, как дорого было каждое мгновение. Разыскал провод, взял в руку и, пропуская меж пальцев, пополз вперед, ища обрыв. С бугра садили изо всех пулеметов. Пули визжали кругом, отбивали щепки от настила, а Игонин ползи полз. Наконец, добрался до обрыва, соединил концы и перебежками бросился обратно. Тогда танкетка сорвалась с места и, поднимая пыль, ринулась к мосту. Пули жихали над головой, но, удивительно, ни одна Петра не задела. Бежал и кричал Щуко:
— Крути! Давай взрыв!
Щуко бледный, собранный и решительный, упрямо ждал, когда младший лейтенант минует мост. И только Петро успел кубарем скатиться под откос, как сержант крутнул машину, и мост поднялся в воздух вместе с фашистской танкеткой. Игонина сшибло взрывной волной, бросило на дорогу. Его положили на плащ-палатку и унесли в лес. На общем совете решили: игонинцы продолжают путь на восток, с командиром остаются только двое. В последний момент с Петром решил остаться и Щуко. У сержанта в отделении насчитывалось всего четверо. Трое примкнули к игонинцам, и взвод под командованием старшего сержанта ушел догонять своих. Щуко по душе пришелся младший лейтенант, простой и отчаянный. Сержант правильно решил: командир от контузии оправится быстро, зато потом с ним воевать будет интереснее. С тех пор они не расставались.
К отряду Давыдова Игонин и Щуко примкнули зимой. Давыдов поначалу Старика назначил командиром роты стрелков и сразу же решил проверить, на что способен новичок. Давненько не давал покою комбригу немецкий аэродром, расположенный у деревни Т. Вот и отдал приказ — роте Игонина разгромить аэродром. Петро потянул руку к затылку — ничего себе заданьице. Три дня со Щуко ползали на брюхе вокруг аэродрома, соображали, как лучше устроить разгром. Облюбовали лесок возле аэродрома и спрятали в нем роту. День лежали там, наблюдали, приценивались к местности, чтобы ночью действовать наверняка. Стояла оттепель, какие в этих местах среди зимы не редкость.
План налета созрел такой. Одновременно атаковать сам аэродром, склад боеприпасов, склад с горючим. Все это хозяйство охраняла команда в полсотни фашистов. Налет рассчитан был на молниеносность. В затяжной бой ни при каких обстоятельствах не вступать, ибо недалеко в деревне квартировал пехотный полк.
В полночь группы заняли исходные позиции. Старик, дал красную ракету, и начался разгром. Затрещали автоматы, ухнули гранатные взрывы. Ввысь взметнулся огненный смерч — вспыхнул склад с горючим. Минутой позже вздрогнула под ногами земля — грохнули боеприпасы. У охраны поднялась паника.
Утром комбриг пожал новому комроты руку и сказал:
— Спасибо, порадовал. Вижу, грамотный ты мужик.
Игонин скромно ответил:
— Учился в сорок первом, товарищ комбриг.
— Добрая школа. Так и держи.
Весной сорок второго штаб объединенных партизанских отрядов отозвал заместителя командира отряда по разведке. В ответ на протест Давыдова, начальник штаба лаконично радировал: «Обойдешься».
В отряд проникли сведения, что в одном ближнем районном центре особенно свирепствует местная полиция — расправляется с семьями партизан и военнослужащих, грабит население и творит всякие другие бесчинства. Старик попросил разрешения у Давыдова разгромить полицейский гарнизон. Комбриг колебался — полицаи потому и храбрились, что, кругом было полно немцев. Но Старик настаивал, и Давыдов, скрепя сердце, позволил. И вот как это произошло.
По дороге в райцентр пылят две подводы. На них расселись солдаты в серо-зеленых мундирах. На передней молоденький офицер в пенсне, рядом с ним здоровенный бородатый денщик и остроносый переводчик из хохлов. Подводы въехали в село. На улицах безлюдно. Жители прячутся в домах. Даже не видно вездесущих мальчишек. Подводы выкатываются на площадь, возницы натягивают вожжи. Из школы, приземистого, из красного кирпича здания, выбегает долговязый полицай, на ходу поправляя суконный френч. Немцы соскакивают на землю. Офицер снимает пенсне и вприщур, несколько презрительно, смотрит на полицая. А тот запнулся за кем-то брошенную палку, чуть не упал. По инерции подбежал к офицеру ближе, чем полагается. Потом шагнул назад и гаркнул:
— Господин офицер, полицейский участок несет службу по охране порядка!
Офицер презрительно морщится, обходит полицая и быстро идет в школу. За ним поспевают солдаты». Дежурный полицай плетется в хвосте. Он переживает из-за того, что так неуклюже получилось с рапортом.
В просторном светлом классе спертая духота и кислый запах махорочного дыма. На нарах, сделанных из жердей и досок и застланных соломой, лежат полицаи. При виде немецкого офицера они соскакивают и замирают по стойке «смирно». Некоторые из них торопливо застегивают пуговицы френчей. Опять перед офицером возник долговязый дежурный полицай, опять он хрипит:
— Присутствуют девять человек. Пятеро ушли в село, двое собирают продовольствие!
— Болван! — шепчет полицаю переводчик. — Швыдче посылай за остальными. Бачишь, господин офицер сердится!
И переводчик что-то шепчет на ухо офицеру. Тот слушает с непроницаемым видом, потом согласно кивает головой и четко выговаривает:
— Зер гут!
Дежурный посылает одного из полицаев за отсутствующими, и тот вылетает из школы пулей. Не проходит и десяти минут, как, запыхавшись, прибежали остальные полицаи. Они до обморока боятся немцев. Боятся их ослушаться. Но они, вместе с тем, понимают, что немецкий офицер появился у них не зря. Значит, кончилось привольное житье. Не иначе, как немцы задумали облаву на партизан и хотят взять их с собой. А это верный конец. У партизан меткие пули, всевидящий глаз и длинные карающие руки. В классе-казарме стоит гнетущая тишина.
— Все? — опять почему-то шепотом спрашивает переводчик у долговязого полицая и тот преданно хрипит:
— Все, господин переводчик!
Тогда выступает вперед бородатый денщик, наводит на полицейских свой автомат и говорит:
— Кончай базар, цуцики!
А переводчик и два солдата неожиданно оказываются возле пирамиды с винтовками.
— П-п-погодите... — лепечет долговязый. До него с трудом доходит происходящее.
Старик толкает его дулом автомата к двери и командует всем полицаям:
— Марш на двор! Быстрее! Быстрее!
Во дворе переводчик, он же партизан Щуко, построил полицаев. Федя Сташевский бросил на подводу фуражку немецкого офицера и надел милую сердцу кубанку и встал рядом со Стариком.
Старик презрительно оглядел полицаев и сказал:
— Мерзавцы! Как только вас русская земля носит. Мне противно дышать с вами одним воздухом!
Полицаи что-то вразнобой забормотали, но их перекрыл гневный голос Старика:
— Молчать, подонки!
Потом полицаев судили, наиболее ярых расстреляли. Двух отпустили обратно служить в полиции — они дали слово работать на партизан и, действительно, работали добросовестно, искупая свой грех.
Тогда-то Давыдов позвал к себе Старика и предложил ему быть своим заместителем по разведке. Тот подумал, подумал и ответил:
— Трудное это дело, товарищ командир.
— Легкого ищешь?
— Зачем же легкого? По силам, чтоб не надорваться. До войны знавал я силача одного. Возьмет легковушку за задний буфер и говорит шоферу — езжай. Тот даст газ, а легковушка ни с места, силач ее держит. Однажды силачу и говорят — ты вот эту железяку поднимешь? А в той железяке пудов десять, не меньше. Отвечает — подниму. Чуть от земли приподнял, а больше не может, но все хорохорится. И что же вы думаете?
— И что?
— Надорвался, заболел и умер.
— Умная побасенка, — отозвался Давыдов. — Хорошо, не переоцениваешь себя. Это мне по душе. Потому и быть тебе моим заместителем по разведке.
А бороду Петро отрастил не для красоты или шика. Еще до отряда, выходя из окружения, бойцы Игонина вынуждены были вступить в рукопашную схватку. На Петра насел здоровый верткий офицер и порвал сильно на шее кожу — задавить пытался. Хорошо, что подоспел Щуко и всадил в гитлеровца финку. Петро стал уже задыхаться. Из этой схватки живыми вышли только двадцать человек, с ними Игонин и прибыл к Давыдову. С тех пор он отрастил бороду — она скрывала безобразные шрамы.
В отряде фамилию Петра мало кто знал, звали по кличке — Старик. Даже комбриг затруднится сразу вспомнить фамилию своего заместителя, хотя в его тетрадке аккуратно записаны все данные о нем. Федя-разведчик и тот постепенно стал забывать имя и фамилию командира, а ведь они знакомы два года.
Первое время Петро сам часто бывал на заданиях, но со временем стал ходить реже и реже. С одной стороны, запретил категорически Давыдов — это после того, как гитлеровский офицер хотел его похитить. А с другой, он так плотно влез в разведывательные дела, что на собственную разведку совсем не оставалось времени. Трудно было удержать в памяти разветвленную сеть, которую он принял и которую расширил. Даже терминологию не сразу усвоил. Как-то поначалу странно звучало: брянский доктор Николай Павлович звался «резидентом», Надя в деревне держала «явочную квартиру», Федя — «связник».
Свои люди у него были в деревнях и районных центрах, в Брянске и Карачеве. Резидентами были старосты, девушки — Надины подруги, служащие комендатур, врачи. Штаб оперативной группы орловских партизан снабжал разведку отряда немецкими марками и советскими рублями — для нужд агентуры.
Давыдов периодически передавал в штаб группы отчеты, составленные Стариком, вроде такого:
«Получено из кассы центрального штаба партизанского движения 15 тысяч марок. 7500 марок израсходовано на нужды агентуры Карачева, Брянска, Белые Берега. Израсходовано советских денег 13 тысяч рублей. Остаток в кассе марок — 9200, советских денег — 3000 рублей».
Однажды из штаба предупредили:
«Давыдову. Старику. Учтите, что посланные деньги крупной купюры необходимо выдавать тем лицам, которых вы намерены купить, своим же резидентам и агентам выдавайте мелкую купюру, иначе они могут вызвать подозрение и провалиться».
Предупреждение было не лишним. Однажды Наде выдали крупную купюру, сделал это Петро по неопытности. И привязался к девушке проезжий фашистский интендант: откуда у нее крупные немецкие деньги? Кое-как выкрутилась.
Летом сорок второго года Старик по поручению Давыдова ходил в соседний партизанский отряд. Но поскольку отряд не стоял на месте, а расположение его давыдовцы знали приблизительно, то на поход ушла целая неделя. Дело было в том, что при перестрелке пули повредили питание, и рация замолчала. Соседи поделились батареями по-братски. На обратном пути разведчики, никаких боевых дел не замышляли, хотя у Щуко чесались руки. Но Старик не вытерпел, когда увидел на проселочной дороге две легковые машины, которые сопровождала танкетка. Грех было не воспользоваться случаем, удача сама лезла в руки. Разведчиков было пятнадцать, вооруженные до зубов — автоматы, гранаты и даже ручной пулемет Дегтярева. Место было открытое, только жался к дороге небольшой березовый колок, и немцы ничего не опасались. Но когда машины поравнялись с колком, в них полетели гранаты и обрушился шквал автоматного огня. Кончено было за несколько минут. Танкетка горела. Одну легковую машину взрывом перевернуло. Другая носом сунулась в кювет. В этой машине разведчики обнаружили труп генерал-лейтенанта, при нем был вместительный портфель с документами. Больше ничего интересного разведчики не нашли и поспешили скрыться в лесу. У Давыдова, когда он брал трофейный портфель, от волнения тряслись руки. Не каждый день попадались партизанам генеральские документы. И были они исключительной важности.
А в начале лета, после боев с карателями, Давыдов послал Старика на это задание. Петро предложил было кандидатуру Сташевского вместо себя.
— Нет, пойдешь ты, — отклонил предложение Давыдов. — Дело серьезное. Наши готовят наступление, вот и прикинь, какой важности у тебя задание. Против Сташевского не возражаю, разведчик надежный, но в данном случае нужен размах и осторожность. Максимальная.
— Понятно, товарищ комбриг.
— А чтоб настроение тебе поднять, — улыбнулся Давыдов, — так и быть тайну выдам, строго между нами. Штаб фронта на тебя запросил документы — хотят звание присвоить. Из одежды младшего лейтенанта вырос, до генерала не дослужил.
— Не дорос, — улыбнулся Петро.
— Бери среднее. Майора хватит?
Давыдов еле заметно улыбнулся — рослый, выше Петра на голову, сейчас он являл само добродушие.
— Мне все равно, за чинами не гонюсь.
— Как все равно? — нахмурился Давыдов.
— Я, конечно, рад, — поспешил поправиться Петро. — Но мне не кисло и без звания!
— Не кисло ему, — усмехнулся Давыдов, — понимал бы толк в этом!
Вообще была у Давыдова такая человеческая слабость — сделать нечаянную радость людям. И не на показ, а от души. В сорок втором году партизанских командиров вызывали в Москву, держали с ними совет, назвали партизанское движение вторым фронтом. Из Москвы Давыдов вернулся Героем Советского Союза и привез всем штабным и близким целый рюкзак подарков. Петру вручил портсигар. Догадывался, конечно, что Игонину портсигара и не хватало.
Политрук Климов потерял в неразберихе первых дней войны свою семью. Считал ее погибшей и переживал из-за этого, замкнулся в себе. Давыдов, не обещая ничего, даже не поставив никого в отряде в известность, запросил штаб фронта о семье Климова — попросил поискать. Ответ ждал долго, месяца три. Недавно, перед уходом Старика на задание, вызвал к себе мрачного политрука и спросил:
— Слушай, Андрей Петрович, ты улыбаться умеешь? Второй год воюем вместе, а ни разу не видел, как ты улыбаешься.
Климов раздраженно пожал плечами: несерьезные разговоры. То к комбригу подойти невозможно — злой ходит, то его на лирику повело. Ответил:
— Вопрос не по-существу.
— Все бы ему по-существу. А не по-существу можно спросить?
— Коль пришла охота, спрашивай.
— Посмотрю я на тебя, как ты сейчас заулыбаешься. На! — Давыдов передал синий листок с радиограммой. Передал и стал наблюдать, с какой жадностью впился глазами в неровные, записанные торопливой Анютиной рукой строчки радиограммы политрук. Прочел, потянул руку к затылку, еще не веря сообщению. А потом посмотрел на командира и... улыбнулся. Приятной такой застенчивой улыбкой, и лицо его стало красивее и мягче.
— Так-то, — удовлетворенно произнес Давыдов. — А бумажку эту можешь оставить себе на память.
В радиограмме сообщалось, что семья политрука Климова жива и здорова, обосновалась в Алтайском крае — жена учительствует, а две дочки учатся в школе.
...Почти месяц Старик сидит здесь. Радистка Нина исправно держит связь с отрядом. Имелись кодовые позывные штаба фронта и даже самой Москвы, но ими пользовались в исключительных случаях. У Старика же таких случаев не было вообще.
Отпустив Щуко избавить деревеньку от свирепого старосты-предателя и заодно испытать зеленых юнцов-полицаев, пришедших в лагерь с повинной, Петро снова на сосну не полез, а удалился в шалашик, который соорудил ему Щуко, и принялся сочинять докладную комбригу. Придется посылать связного. Писать Петро отчаянно не любил, считал это занятие каторгой. Однако Давыдов ждал докладную, и Петро обязан ее написать.
Петро увлекся работой и не сразу услышал, что недалеко от шалаша кто-то громко разговаривает, хотя в лагере всегда старались говорить тише. В шалаш заглянул Щуко:
— Не спите, товарищ командир?
Петро спрятал листок бумаги и карандаш в полевую сумку, кинул ее в самый угол на траву и вылез на свет. Увидел носилки из неошкуренных березок и застланные солдатской шинелью, а на них большеглазую девушку с бледным и измученным лицом. Она укрыта пятнистой плащ-палаткой Щуко. На палатке странным инородным предметом лежала русая коса, перекинутая через левое плечо девушки. Возле носилок стоит солдат в полной красноармейской форме, с гвардейским знаком на груди и с погонами. За плечом русский автомат с круглым диском. Руку солдат держит на автоматном ремне. Небольшого роста, коренастый. На лице вызывающе пламенели конопушки. Солдат старательно хмурился.
Поодаль грудятся полицаи в зеленых противных шинелях, все четверо. Ого! Обзавелись немецкими автоматами — смотри, какие прыткие!
— Так что разрешите доложить! — козырнул Щуко. — Этот парубок сиганул оттуда. — Щуко ткнул пальцем в небо. — Да неудачно. А это Оля Корбут, я ее знаю, она мне жаловалась однажды на Жору-полицая, я ему еще хотел повыдергивать ноги, а из головы зробить умывальник.
— Ближе к делу.
— А щенятам прямо повезло. Этот парубок расколошматил два мотоцикла, и щенята забрали трофеи. Диву даюсь — такой веснушчатый и такой отчаянный.
Петро укоризненно глянул на Щуко, а тот, погасив на кончиках рта улыбку, вздохнул: все-таки удивительно — такой на вид несерьезный, а немцам дал прикурить.
— Что со старостой?
— Хо! Забыл о наиглавнейшем. Селяне могут спать спокойно. Щеночки на высоте. Староста, мабудь, долетает до седьмого неба, царство ему небесное, не будемо возражать, ежели попадет в ад.
— Словоохотлив что-то сегодня, Щуко? — подозрительно прищурился Петро. — Не перепало тебе за воротник?
— Ни-ни! Клянусь мамой.
— Смотри! — Петро повернулся к Лукину: — Кто?
— Гвардии рядовой Лукин, — представился Юра. — Сброшен на парашюте с особым заданием, но отбился от своей группы.
Лукину понравился бородатый командир. Все по душе — и красивая борода, и манера разговаривать спокойно и строго, и меховой жилет, не застегнутый сейчас, и небрежно, немножечко ухарски надетая фуражка. А главное — созвездие орденов и медалей на груди. Лукин глаз не мог от них оторвать. Насчитал два Боевых Красных Знамени, Красную Звезду, Отечественной войны 1-й степени еще старого образца, с маленькой красной колодочкой, да две «За отвагу». Ничего себе!
Щуко перехватил его восхищенный взгляд и спросил без обиняков:
— У тебя такие же гарные командиры?
— Нет, — честно признался Юра. — У нас командиры хорошие, но столько орденов у них нет.
— Знаешь, кто он?
— Отставить, Щуко! — нахмурился Игонин.
— А шо такого? Солдат должен знать командиров!
— Кто?
— Старик!
— Старик?! — округлил глаза Лукин, даже шею вытянул. Щуко откровенно наслаждался произведенным эффектом. А Петро рассмеялся. Рассмешила святая наивность солдата. И приятно было, что даже на Большой земле идет о нем молва. Оля повела своими большими глазами на бородатого командира — тоже наслышана о Старике. Жоржик говорил, что немцы обещают за его поимку большие деньги, хоть за живого, хоть за мертвого. Жоржик бахвалился:
— Попади мне, уж я как-нибудь! Разбогатею, — он от удовольствия закрывал глаза, верхняя губа у него приподнималась, обнажая золотые коронки зубов. — В Германию поеду!
— Девушку отнести к Нине! — распорядился Игонин. — Пусть промоет рану и перевяжет. С этими, — он кивнул на бывших полицаев, — ты, Щуко, проведи соответствующую беседу, объясни им, что к чему, да чтоб дисциплину знали, а то я им быстро уши пообрываю. А ты, — повернулся Игонин к Лукину, — останешься, хочу поговорить, расскажешь про Большую землю.
Вечером вернулся связной из Брянска и группа наблюдателей из-под Карачева. Утром Старик радировал Давыдову:
«Через Брянск к фронту последовали 329-я пехотная дивизия с опознавательным знаком на автомашинах червонный туз с желтой окраской; пехотная дивизия с опознавательным знаком белка на задних лапах белого цвета; несколько железнодорожных эшелонов с опознавательным знаком пешеход с сумочкой на плече и палкой в руке.
В лагерь пришел гвардеец-парашютист по фамилии Лукин. Показал, что оторвался от своей группы. Старик».
Григорий и думать про Сташевского забыл, но тот напомнил о себе сам. Пришел в гости к подрывникам. Андреев внутренне сжался — ему неприятно было разговаривать с Феликсом после ночного объяснения на марше. И все-таки хотелось кое-что спросить — об общих друзьях-товарищах. Может, знает что-нибудь?
— Здравствуй, сержант, — сказал Федя-разведчик, с любопытством рассматривая Андреева при дневном свете.
— Привет, разведчик, — усмехнулся Григорий, он невольно взял чуточку насмешливый тон — легче скрыть настоящее чувство. Сташевский заметно постарел за два года. Возле глаз мелкие паутинки-морщинки. От крыльев носа симметричными полукружьями легли складки, раньше они были меньше заметны.
— Ночью не узнал тебя.
— Богатым стану.
— А ты не изменился.
— И ты не очень постарел.
— Так вот и живем, — сказал Федя-разведчик. Его смущал тон, которым разговаривал с ним Андреев. Сержант не хотел его подпускать на близкое расстояние.
— Покурим? — предложил Сташевский и вытащил пачку немецких сигарет.
— Спасибо, — ответил Андреев. — Предпочитаю махорку.
Они сели на траву и закурили каждый свое. У Феди была интересная зажигалка, похожая на пистолет. Григорий загляделся на нее, покрутил в руках, рассматривая. Федя расщедрился:
— Хочешь — бери.
— Зачем же? У меня «катюша» есть.
«Катюшами» называли первобытный набор для добывания огня при помощи кремня, кресала и трута.
— А то возьми, я еще достану.
— Нет, не возьму.
— Как знаешь, — Сташевский спрятал зажигалку в карман и спросил: — Обиделся за ночной разговор? Да? И все-таки очень прошу — выслушай меня и пойми.
— Я не спешу.
— Был у меня друг, познакомились с ним после Гомеля. Воевали в одном взводе, в плен попали вместе. В плену нас разлучили, его куда-то увезли, и я больше его не видел. В прошлом году ходили со Стариком в отряд Ромашина, питание у рации испортилось. И услышал я там знакомую фамилию, фамилию своего друга. Спросил для верности: «Случайно, не Олегом его зовут»? — «Олегом», — отвечают. Разыскал я этого Олега; вижу — Олег, да не тот. Спрашиваю, где служил, в какой части. Все совпадает, представляешь? Понял я — чужой человек, присвоил документы моего друга, расстрелянного фашистами. Сцапали мерзавца, во всем признался, немцы его сюда послали. Расстреляли. А я после этого неделю, а то и больше сам не свой ходил.
— А теперь каждого подозреваешь?
— Нет, зачем же! Тебя ночью в самом деле не признал. Думаю, неужели опять такая же история, как с Олегом. Не слишком ли много таких совпадений на одного.
— Сейчас убедился? — усмехнулся Андреев. Сташевский устало сказал ему:
— Не надо так, ладно? Легко иронизировать, но ведь все это не так просто.
Андреев понял, что допустил бестактность, Феде и в самом деле нелегко такое переносить. Чтоб замять неловкость, спросил:
— Кого-нибудь встречал из нашего отряда? — он имел в виду отряд Анжерова.
— Многих.
— Я вот никого. Расскажи.
— У вас был лейтенант, мы еще с ним встретились на Гомельском формировочном пункте, забыл фамилию. Он до войны у вас командовал взводом.
— Самусь?
— Во-во. Погиб при бомбежке. Мы в одну часть попали.
Славный и удивительный был человек. При бомбежках не бежал в укрытия, а ложился на спину в какое-нибудь маломальское углубление и наблюдал, как в небе кружат железные вороны с крестами на крыльях. Когда его упрекали в безрассудстве, он хладнокровно возражал:
— Прямое попадение в щель, в которой вы прячетесь, столь же вероятно, сколько и в меня, если даже я лежу в обыкновенной канаве. Так что шансы у нас одинаковы.
И однажды бомба упала рядом с ним. От лейтенанта ничего не осталось.
— И Микола погиб. Помнишь его?
— Еще бы! А он как погиб?
Микола и Сташевский попали в окружение. Микола сказал Феликсу:
— В плен не пойду. Попробовал этой прелести.
Немцы накрыли их врасплох на ночевке, и это было неудивительно. Последние две недели бойцы выбились из сил, валились с ног. Микола сдержал слово. Когда пленных согнали в кучу, немецкий офицер в фуражке с высокой тульей снял пенсне и начал что-то говорить, смешно оттопыривая нижнюю губу. Понимал его один Феликс. Офицер хвастался, будто Москва пала, Красной Армии не существует в природе. Микола отстранил товарища и бросился на офицера. Схватил за горло и стал душить. Оба упали на землю. Это было так неожиданно и сверхъестественно, что конвоиры в первую минуту растерялись. У них вытянулись и поглупели лица. Опомнившись, кинулись стаскивать Миколу с офицера, но удалось им это не скоро — до того разъярился он. Они изрешетили Миколу из автоматов. Но и офицер не поднялся.
Пленных немедленно угнали, и Сташевский точно не мог сказать, до смерти задушил Микола офицера или нет, Пожалуй, до смерти, потому что, когда пленных, избивая прикладами, погнали прочь, Феликс успел заметить, что офицер лежал бездыханный и посиневший. На длинной шее у него багровели здоровенные синяки от яростных Миколиных рук.
Андреев ждал, что Федя расскажет ему и про Петьку Игонина, ждал внутренне сжавшись, готовый к любому печальному известию. Но Сташевский про Игонина не вспомнил.
— Про Игонина ничего не слышал?
Сташевский посмотрел на Андреева несколько удивленно:
— Но ведь Игонин здесь.
— Где, здесь?
— В отряде Давыдова.
Андреева ответ Сташевского ошеломил. Как? Петро Игонин, дружище Петька, здесь? Вот это новость!
— Может, сходим к нему? — спросил Григорий боязливо, вдруг Сташевский возьмет да скажет:
— Я пошутил — нет здесь никакого Игонина.
Глупости, не будет Федя-разведчик так жестоко шугать. Значит, к Игонину можно запросто пойти? И ничто не будет помехой — ни время, ни расстояние? Первое время Григорий о Петьке тосковал, потом тоска притупилась. Но вспоминал часто и не чаял встретить. И вдруг он рядом, дышит одним воздухом, готовится к одному заданию.
— Его сейчас нет, — отрезвил Григория спокойный голос Сташевского. — Он на задании, но скоро вернется.
— Что? Ах, да, на задании. Выходит, в лагере сейчас его нет? Жаль, — вздохнул Григорий.
Андреев хотел, чтобы Федя поподробнее рассказал ему об Игонине, но тот не догадался. Заспешил, то и дело посматривая на часы.
Расстались приятелями, прежний ледок растаял, но до той близости, какая у них была в отряде Анжерова, было далеко.
Каков, интересно, теперь Петро? Трудно даже вообразить. В первый день войны отмахали по адской жаре километров двадцать. На привале Петька лег в кювет, задрал ноги кверху. Когда стали строиться, неожиданна налетел старшина Береговой. У Петьки пряжка ремня съехала набок, гимнастерка на животе сбилась в ком, а пилотка была надета поперек головы. В довершение всего винтовку нес, как лопату, — взял за дуло и положил на плечо. Старшина побледнел, увидев Игонина таким. Береговой глубоко вдохнул воздух и прошептал яростно:
— Биндюжник!
И убежал, потому что побоялся сорваться. Петька спросил, как ни в чем не бывало:
— Его что, муха цеце укусила?
— Ты ж на архаровца похож, — сказал Андреев.
— Все равно война, — отмахнулся Игонин, но в порядок себя привел.
А через пятнадцать дней тот же самый Петька Игонин, после гибели Анжерова, принял под свое командование отряд, и то был совсем другой человек. Расхлябанность как рукой сняло, в бесшабашных глазах упруго билось трудное раздумье, и в самой осанке появилась командирская стать. Откуда что и взялось в Петьке Игонине, Григорий диву давался и гордился другом. Уже в конце похода сидели они с Петром на берегу тихой сонной речушки и мечтали вступить в партию. Петро говорил задумчиво:
— Но за что же меня принимать в партию? Возьмут и спросят: «Скажи, Игонин, какое ты доброе дело совершил в жизни?» Какое? Однажды тетку из воды вытащил, тонула, бедняга. И все? «Маловато», — скажут. — Ну, а насчет идейности? Хватит у тебя ума разобраться во всем и помочь разобраться другим, беспартийным, не свихнешься ты на крутом повороте?»
Григорий тогда вставил горячо:
— А сможешь ты без страха умереть за все это, если потребуется?
Нет, ничего не забыл Григорий Андреев из пережитого, мог перебрать в памяти каждый день, проведенный с Игониным! Такое не забывается. И вот Петька где-то здесь рядом и не знает, что среди гвардейцев есть сержант Андреев, Гришуха, как он любил звать друга.
Сержанта увлекли воспоминания. А между тем, вернулся из штаба Васенев и собирал бойцов. Подтянут, начальственно строг, преисполнен таинственной важности. Сказали ему что-то такое, что простым смертным пока знать не дано, пока недоступно. Если и будет потом доступно, то только из его уст. Какой он, собственно, еще мальчишка, хотя всего на год или даже меньше моложе сержанта. И как ни странно, таким он Андрееву сильнее нравился — больше в нем было непосредственности, Сейчас, например, Васенев искренне верил, что он самый нужный и знающий человек. Несмотря на то, что хмурился и казался строгим, на самом же деле, в таком настроении он становился по-хорошему покладистым и добрым. Что стоит человеку сильному и знающему проявить снисхождение к подчиненным?
Васенев поглядел внимательно на Ишакина, спросил:
— За сухари еще переживаешь? Смотри, скоро состаришься.
— Он, товарищ лейтенант, не из-за этого, — вмешался Мишка Качанов.
— Неважно. А ты, Качанов, как я погляжу, к радистке зачастил?
— В помощники просится, а она не берет, — отомстил Ишакин.
— Веники березовые о нем плачут, — усмехнулся усач Рягузов. Не такой уж он безразличный мужик. Качановскую тактику против Мишки же и обратил — подначивает.
— Какая березка? — улыбнулся невинно Мишка.
— А та, что ума прибавляет, не слыхал?
— Она полезна и тебе, Алексей Васильевич.
— Хватит, товарищи, — пресек перепалку Васенев. — Ближе к делу.
Бойцы слушали Васенева внимательно. Ночью отряд идет на задание. Приказано взорвать С-кий мост. Стрелки и автоматчики с бою берут станцию и мост, подрывники поднимают его в воздух. Фермы моста железные. В, среднем на погонный метр будем класть по три килограмма тола, вот и считайте, сколько надо взрывчатки. Для прочности заряд удвоим. Упакуем тол связками, каждую, связку понесут двое.
Бой начнут автоматчики. Наша задача — по сигналу ворваться на мост, без суетни заминировать его. Бикфордов шнур поджигают Андреев и Марков.
— Задание понятно? Вопросы? — Васенев обводит внимательным взглядом сосредоточенные лица бойцов. Вопросов не было. Мишка Качанов вздохнул:
— Ночка будет жаркая. Товарищ лейтенант, а правда, что сегодня ночью гестаповца поймали?
— Вот, вот, — ухватился Васенев, — совсем я упустил, хорошо, что Качанов напомнил. Бдительность, товарищи, бдительность и еще раз бдительность. Сегодня ночью, когда принимали самолеты, поймали вражеского агента. Имел задание убить комбрига.
— Как поймали?
— Разведка предупредила, вот изменника и взяли без шума. Для гвардейцев хорошая новость — нашелся Лукин. Его подобрала группа Старика.
Мишка присвистнул: вот это да! Ишакин спросил:
— Как его туда угораздило?
— Не знаю. Скоро группа Старика вернется и расспросим.
— Жив и не трус — это главное, — сказал Андреев. — А то я, грешным делом, плохо о нем подумал.
— Все равно, растяпа, — убежденно заявил лейтенант. — Умудрился отстать от своих.
Начались сборы. Из тайника извлекли тол, упаковали связками по сорок килограммов, приделали ручки. Чтобы удобнее было нести, вырубили слеги. Слегу просунули под ручки — и носилки готовы. Попробовали, удобно ли нести. Концы слеги примостили на плечи. Ничего, лучше, чем, в руках, хотя плечи и надавит.
Выступили, как только лес заполнили сизые сумерки. Они с каждой минутой густели и густели, превращаясь в ночь.
Подрывники замыкали колонну. Одну связку тола несли Ишакин и Качанов. Мишка пустил вперед Ишакина и покаялся. Ишакин в лесу, тем более ночью, ходить не умел. То спотыкался, то вдруг заносило в сторону, и Мишке приходилось солоно. Груз на слеге болтался, конец жерди елозил по плечу. Мишка не выдержал и вслух зло сказал:
— Чего ты качаешься, как дубина над водой?
На Мишку зашикали. Ишакин на замечание не обиделся, попросил поменяться местами, что и было сделано. За Качановым Ишакин двигался лучше.
У Андреева и Маркова груза не было. Оба шагали рядышком и разговаривали шепотом. Их тянуло друг к другу. Для разговоров всегда были темы. Григорий спрашивал, Ваня охотно отвечал. Он знал столько историй из партизанской жизни, что мог их рассказывать и день и ночь, не повторяясь. У него была чудесная память, и он отлично помнил даже то, что сам лично не переживал, но слышал от других. Григорий спросил:
— Давыдова кто назначил? Штаб фронта?
— Мы сами.
— Как сами? — удивился Григорий.
— На общем собрании, голосованием.
— Нет, серьезно?
— А как же еще?
— Я думал только в гражданскую войну, такое было, а в наше время все четко поставлено — сверху донизу.
— Правильно. Наше-то положение каково было — посуди. Отряд действовал самостоятельно, связи с фронтом не имел. Это сейчас есть и штаб объединенных отрядов и связь со штабом фронта. Тогда же только начинали.
Некоторое время шли молча. Григорий опять спросил:
— Петра Игонина не знаешь?
— Что-то не помню такого.
— Он с границы самой отступал.
— Нет, не знаю.
Отряд большой, всех разве удержишь в памяти. Тем более, если Петро ничем себя не проявил.
— Со Стариком знаком?
— Не очень.
— Пожилой?
— Нам ровесник. Из окруженцев.
А что! Старик обыкновенный человек, такой же, как я, Марков, и все человеческое ему не чуждо, хотя и ходят о нем легенды. Оно, конечно, так. Увидишь человека, приподнятого славой, и удивляешься — чего ж в нем особенного. Две ноги, две руки, нос, глаза, два уха, голова на плечах. И слова такие же говорит, табак курит. Но вот если о человеке ходят легенды, а самого ни разу не видел, то в твоем воображении он становится чуть ли не божеством. Психологический обман получается.
По цепочке передали:
— Привал!
Слово родилось в голове колонны, похожее вначале на легкий шелест, потом, приближаясь, облеклось в неразборчивый человеческий голос и вдруг въявь было четко произнесено рядом обрадованным качановским голосом:
— Привал!
— Ну и занятная стратегия, — чуть позднее сказал Мишка, опуская тяжелый груз на землю. — В танкистах куда лучше! То ли дело, сидишь внутри и рычагами работаешь. И пешедралом не надо ходить, и на плечах этот чемодан таскать не надо, да еще с таким напарником.
— Кто же тебя в минеры звал? — спросил Ишакин.
— Помолчи. Идешь, будто пол-литру спирту опорожнил, плечи из-за тебя жердью изодрало.
— Сам мотаешься, как фраер.
— Постой, гвардеец, — подал голос усач Рягузов. — Почему не в танке?
— Честно?
— Ври, коли стихия нашла.
— Нет, врать не могу, не то что другие, — возразил Мишка. — Совесть не позволяет.
— Где она у тебя прячется? Покажи! — сказал Ишакин.
— Не твоего ума дело: где, где! Есть и все. Так желаешь знать, усач брянский, почему я в саперах, а не в танке?
— Сделай милость.
— Было нас четыре брата. Пришли в военкомат, учти — добровольно, и говорим — нам прямо позарез нужно в танкисты. А начальник знаешь что ответил?
— Что?
— То-то и дело, а тоже со своими подковыками. Если бы Качановых знал, не стал бы ковырять, почему я не в танке. Начальник сказал: «Не имеем права всех Качановых отправлять в один род войск, а коли направим, произойдет большой урон Красной Армии».
— Ну, ну! — весело поторопил Мишку Алексей Васильевич.
— Вот и ну. Не запряг, а понукаешь. Старшего брата отправили в авиацию, среднего в артиллерию, второго среднего в танкисты, а меня в саперы. Вопросы есть?
Послышался сдержанный смех. Мишка сказал Алексею Васильевичу:
— Мне сорок, — это значило, что он попросил у Рягузова докурить. Тот охотно принял его под свое крылышко. Мишка, закрывшись с головой шинелью, с удовольствием затянулся жгучим махорочным дымом.
Андреев, с улыбкой слушая трепотню Качанова, подумал о том, как хорошо, что Мишка такой балагур. Вот рассказал байку и стало весело, а то ведь напряглись у каждого нервы — все-таки задание предстоит нешуточное. Сколько бы человек ни привыкал к опасности, при приближении новой у него снова все обостряется. И хотя наступает, как говорил Курнышев, мобилизационная готовность организма ко всему, но ведь и сама-то эта готовность держится на сгустке нервов и никогда не будет естественной для человека.
Сейчас партизаны и гвардейцы знали, что их ждет через час-два бой с немцами. Где-то тут недалеко есть загадочная для Андреева станция и мост через речку возле нее. Эта дорога нужна немцам позарез потому, что по ней день и ночь с интервалом 15—20 минут идут эшелоны с фронта и на фронт. Они ее усиленно охраняют. Кто-то, думает Андреев, сложит сегодня свою голову в бою за станцию, возле нее завершит земной беспокойный путь. И никому не дано определить — кто, и каждого подспудно мучает мысль — а может его? Но именно те, кому сегодня суждено пасть в бою, пробьют дорогу вперед, а оставшиеся в живых довершат дело. И так всегда было, и так всегда будет, в маленьком и большом бою, в тяжелом сражении или грандиозной битве. Всегда есть первые, которым достается тяжелее всех.
Тишина. Смолк даже шепот. Заснул в темных ветвях ветер — ни одна ветка не шелохнется.
Притаились бойцы, ждут команду.
В темноте прошелестело властное слово:
— Подъем!
Глаза приспособились к темноте. Григорий разбирает силуэты спин идущих впереди, самая ближняя спина Ишакина — сутулая, с пустым вещмешком, на левом плече смутно белеет конец березовой слеги. И голова в пилотке, натянутой на самые уши, чтоб не падала. Плечо тянет вниз груз взрывчатки.
Тихо. Только шелестят по траве сотни торопливых ног.
И вдруг паровозный гудок, резкий, пронзительный, даже мороз по коже пошел, напомнил, что железная дорога совсем рядом, а там — и железнодорожная станция. Немцы, конечно, ничего не знают, и это очень важно. Ударить врасплох — значит, сохранить у своих больше жизней. Спит сейчас какой-нибудь немец, сны видит — куда-нибудь в Баварию улетел. Кто его сюда просил, сидел бы в своей милой Баварии, потягивал бы пиво. Так нет, русской земли захотелось, русских рабов. Спи, спи, больше тебе не придется проснуться, а если и проснешься — ненадолго.
Передние остановились. Шепотом передали:
— Не садиться!
Потом новая команда:
— Бегом!
Побежали. Ишакинская спина совсем ссутулилась, слышно его прерывистое дыхание. Рядом с Григорием бежит Марков. Впереди у кого-то бренчит котелок. Ваня отрывается от Григория и исчезает за ишакинской спиной. Через некоторое время слышится приглушенный разговор, и котелок больше не дребезжит. Марков возвращается на свое место.
И снова по цепочке передано:
— Стой! Ложись!
Легли. Ишакин дышит тяжело: север дает о себе знать, не малина там была. Качалов зачем-то щелкает языком и со смаком цыкает слюной через зубы.
Командиров рот вызывают к Давыдову. Васенев уходит. Андреев удивился — он забыл про лейтенанта, а тот был где-то рядом и не подавал признаков жизни. Притих перед неизвестностью.
Васенев вернулся бегом. В голове колонны определяется тихое шелестящее движение. Зашевелились соседи. Лейтенант коротко объяснил:
— Третья рота атакует мост. За ней идем мы. Ясна задача?
Никто не ответил. Третья рота свернула с тропки влево, в хвост ей пристроилась команда подрывников. Васенев растворился в темноте — ушел искать командира роты, чтоб договориться о совместных действиях.
Лес поредел. Открылось небо с белыми неспокойными крупинками звезд.
Была команда лечь. От третьей роты отпочковалась группка партизан — видны на фоне неба их силуэты — и бесшумно сгинула в кустах. Остальные продолжали путь. Наконец, выбрались на опушку соснового бора. Дальше идти нельзя. Путь преграждал завал из беспорядочно поваленных деревьев. Несколько смельчаков из роты стали продираться через завал, ловко, бесшумно. Собственно, Григорий их не видел, но знал, что смельчаки полезли преодолевать завал, — настолько тихо вели себя. Им приказано незамеченными выдвинуться к насыпи, снять часового.
Стояла удивительно тихая и теплая ночь. Казалось, ничто никогда не нарушит ее покоя, а между тем, это были последние минуты тишины. Только на станции, а до нее было не больше километра, тявкала собака. От речки несло сыростью, лягушки квакали. На фоне темно-синего неба четко отпечатались ажурные фермы моста.
И вдруг пиликнула губная гармошка. Еще раз. Марков наклонился к самому уху Андреева, ощущалось на щеке его теплое дыхание:
— Часовой забавляется.
Ходит взад-вперед, пиликает на губной гармошке. Боится остаться наедине с тишиной. Жуткая эта тишина. Прислушивается, все ли спокойно, не шелестят ли в завале партизаны, не крадутся ли к мосту? Ничего не видно и спокойно. И собака лает привычно, и лягушки так же квакают. В бункере, сделанном прямо в насыпи, спит смена, скоро ей подниматься. Свежие заступят на пост, а эти пойдут спать.
Такой же часовой меряет площадку размеренными шагами и на том конце моста. Без гармошки. Что-то насвистывает, вроде бы знак дает — я тут, все в порядке. Тоже жду не дождусь смены.
И не дождется. И тот и этот больше не пойдут спать.
Хлопцы из третьей роты упрямо продираются через завал. Они торопятся, надо успеть снять часового до того, как начнется бой на станции, а он должен начаться с минуты на минуту.
Андрееву зябко от ожидания. Нервы напряжены до предела. Глубоко вздыхает Мишка Качанов, толкает локтем Ишакина и шепчет насмешливо:
— Ухо давишь?
— Иди ты! — зло шипит Ишакин и одними губами ругает Мишку непечатными словами.
Марков лежит возле Григория, невозмутимый и вроде бы совсем спокойный, кусает травинку и выплевывает. На корточках поодаль сидит Васенев, смотрит в сторону моста, фуражка сбита на затылок. Чувствуется — переживает лейтенант. Это для него первое настоящее дело. Но держится хорошо, не суетится, не мешает никому.
Смельчаки опоздали. На станции гулко и раскатисто ухнул первый гранатный взрыв на секунду раньше, нежели они успели снять часового. Уже приготовились к решающему прыжку — и этот взрыв. Тогда пустили в ход автоматы. В бункере смена, оказывается, не спала, готовилась к наряду, врасплох ее застать не удалось. Завязалась отчаянная перестрелка.
На станции гремел бой. Трассирующие пули суматошно носились туда-сюда, словно взбесились разноцветные светлячки.
Третья рота торопилась преодолеть завал, чтоб смять сопротивление охраны и расчистить дорогу подрывникам.
Васенев тихо подгонял своих. Жерди, на которых несли связки тола, выкинули, они только мешали. Качанов взвалил сорокакилограммовую связку на плечо и полез через сучья и стволы. От неловкого движения связка потянула его вниз, и Мишка неуклюже завалился между стволов, зашипел на Ишакина, будто в Мишкиной беде виноват был он:
— Чего разинул — помогай!
Ишакин подхватил связку и сам полез с нею вперед, а Мишка кое-как вылез из дьявольского колодца и заторопился за Ишакиным.
Пули цвикали над головами, а трассирующие пролетали красиво: так и поймал бы их в пилотку. Андреев больно ушиб ногу о сучок. Пуля жихнула по сосновой шершавой коре, и от коры во все стороны полетели колючие пылинки. Одна попала в глаз и мешала смотреть. Андреев покрутил головой, туго сжимал и разжимал веки, выжал слезы. Они и смыли пылинку.
С той и с этой стороны моста перестрелка крепчала.
Подрывники спрятались в воронке под насыпью и ждали, когда автоматчики выкурят из бункера фашистов и проложат путь к мосту.
Мишка жарко задышал совсем рядом:
— Разреши, сержант, а? Туда, с автоматом? Помочь!
— Лежи, помощник.
— Разреши, сержант? Там бой идет, а мы, как кроты, прячемся.
— Значит надо.
— Герой, — усмехнулся Ишакин. — Чихал бы в тряпочку, и ладно.
— Молчи! — обиженно огрызнулся Мишка. — Душа в пятки, а кальсоны выжимать пора, да? К земле жмешься!
Мишка еще что-то ворчал, но ему никто не отвечал, даже Ишакин.
А вокруг творилось невероятное. Трещали беспрерывно автоматы, гулко ухали гранатные взрывы, такали заливисто пулеметы, гулко стегали воздух винтовочные выстрелы. Крики, стоны. Над станцией полыхал пожар, багровый трепетный свет накалил темноту, и она нехотя раздвинулась. Ало горело небо.
И вдруг совсем близко, на самом скосе насыпи громко лопнула граната, брошенная немцами из бункера. Комья земли и песка полетели в саперов, но вреда никакого не причинили.
Марков лежал на животе у основания насыпи и внимательно вслушивался в грохот боя, будто слушал концерт, в котором хорошо разбирался. А Григорий чувствовал себя не в своей тарелке — томило бездействие. Кругом грохочет бой, умирают люди, а они притаились в этой воронке, словно последние трусы. Мишку Качанова можно понять.
Но это чувство ложное, нельзя ему поддаваться.
У каждого своя задача и свое место. Стрелки с боем возьмут мост, подрывники уничтожат его. Если же кинуться сейчас в пекло и минерам, как хотел Мишка, можно погибнуть, и тогда некому будет взрывать мост. Тогда зачем столько жертв, чтобы смести охрану?
Григорий вслушивался в грохот боя на станции. Ничего себе тарарам подняли! Марков спросил:
— Разбираешься в этой музыке?
Андреев пытался определить, что к чему, где наши, где немцы, но с непривычки это было трудно. Ответил:
— Плохо.
— Но вот слушай. Чуешь: гулко бьет и вроде бы редко. Это фрицы смолят из крупнокалиберного. А эти резкие частые очереди — немецкие автоматы, а помягче, слышишь — наши. Во заливается «Дегтярев», умный пулеметик. Ага — бах! Уловил? Гранату хлопцы бросили. Замечаешь, крупнокалиберный молчит? Амба ему. А это винтовки — как хлыстом ударяют. Во-во! Наши автоматы перебивают. Стрекочут!
Теперь звуковая картина боя стала яснее. Ваня Марков, помолчав, заключил:
— Нет, что ни говори, а Давыдов — мастер устраивать такие концерты, этого у него не отберешь.
Сверху насыпи, как с того света, свалился связной о командира третьей:
— Братва, подымайсь! Ваш черед!
Андреев подхватил вместе с Качановым связку тола, и они во всю прыть бросились к мосту, отчаянно скользя на крутом подъеме. На мосту жарко полыхали автоматные очереди, но уже реже и не так густо. На том конце моста, похоже, немцев из бункера выкурить не удалось, их обложили, но для подрывников они были не опасны, потому что сектор обстрела у них спланирован в сторону леса. Мост из него не простреливался.
Впереди всех бегут Марков и Рягузов, за ними Андреев и Качанов, потом все остальные.
Андреев предупреждает Мишку:
— Осторожнее! Не угоди ногой между шпал!
А между шпал на мосту пустота, провалившись можно запросто сломать ногу. С той стороны кто-то сдуру шарахнул автоматную очередь вдоль моста. Пули жихнули над головами — ладно, варнак, высоко взял, а то бы натворил беды.
— Свои! — закричал усач Алексей Васильевич. — Свои, черти вы этакие!
Выстрелов с той стороны не было. Связку слева, другую справа, третью посредине, быстрее, быстрее. Надо приторочить к фермам моста. Мишка торопится, у него от этого трясутся руки, зато Ишакин работает хладнокровно, без спешки и споро. Молодец. Не клеится у Качанова. Закончил привязку Марков, придвинулся к Мишке, хочет ему помочь, но Качанов обиженно отталкивает:
— Сам!
Заканчивает свое дело и Андреев. Лейтенант Васенев видит — хлопцы дело знают отлично и справляются без понуканий. Марков выпрямился и спросил:
— Все?
В ответ хрипит Мишка:
— Последний узел — точка!
И тогда спохватывается лейтенант, будто просыпается, — теперь нужно его вмешательство. Командует:
— К насыпи!
Остаются Андреев и Марков. Вставляют детонаторы, расправляют бикфордов шнур. Расправляют осторожно, чтобы ненароком где-нибудь не переломить.
— Готово? — спрашивает Андреев.
— Порядок! — отвечает Марков.
На станции пожар бушует вовсю. Мощные багровые отблески прыгают в небе и по зубчатой стене леса, дрожат на тревожно сосредоточенном лице Вани Маркова, на удаляющейся спине лейтенанта Васенева, перекрещенной портупеей, на крепких жилистых руках Григория Андреева. Сержант бьет кремнем по кресалу, высекает бледные, мелкие, как бисеринки, искры и одной из них подпаливает фитиль. Тот начинает тлеть, смрадно чадя. Григорий привычно подносит фитиль к срезанному наискосок концу бикфордового шнура. Миг, и из сердцевины шнура с легким шипеньем выскочила бойкая струйка огня и упрямо полезла вовнутрь. Андреев осторожно положил шнур на сверкающий рельс и неожиданно улыбнулся Маркову:
— Теперь жди грома.
Улыбнулся и Ваня.
В красном пляшущем отблеске пожара его улыбка была загадочной и значительной и даже чуточку горделивой: мол, дело мы сработали все-таки неплохо.
Марков и Григорий побежали догонять своих, скатились с насыпи вниз на каблуках и очутились в той самой воронке. Их там ждали.
— Хлопцы, до смерти хочу курить, — сказал Марков. — Скорее, а то не выдержу.
Ему протянули свои кисеты одновременно Мишка и Рягузов. Ваня взял у Рягузова.
Бесшумно, как привидение, появился перед подрывниками Леша. На груди поблескивала медаль. Леша строго, видимо, как от него потребовал комбриг, а может, просто сам напустил на себя эту строгость, спросил у лейтенанта Васенева:
— Товарищ комбриг спрашивает, почему до сих пор нет взрыва?
За лейтенанта весело ответил Марков:
— Зажимай, Лешка, уши, сейчас грянет!
Земля как-то неловко вздрогнула, потом по ней прокатился гул, и лишь после этого на подрывников обрушился все заглушающий гром. Лешка даже испуганно присел. А на том месте, где красовались ажурные фермы моста, выплеснулся вверх огромный огненный фонтан, кромсая на мелкие части все то, что секунду назад называлось мостом. Стало светло, как днем, только свет был красноватым. Это было секундным делом. И все погасло. На землю попадали обломки, звонко шлепались в воду, поднимая брызги.
И враз наступила тишина, даже в ушах зазвенело. И на станции наступила тишина. Но пожар на станции продолжался.
— Вот это красота! — восхищенно сказал Мишка Качанов. — Оказывается, волшебники мы. Вон какой столбик огня в небо подняли. Не зря я пошел в саперы, нет, не зря.
Андреев подвинулся к Васеневу и протянул ему руку:
— Поздравляю, товарищ лейтенант!
— С чем? — не понял Васенев.
— С удачным боевым крещением.
— А, — смутился тот. — Спасибо... Вот ведь в самом деле... Я не думал... Спасибо...
Подрывники, предводительствуемые связным Лешей, заторопились к тому месту, где Давыдов назначил сбор отряда.
Задание штаба фронта было выполнено.
Разведка донесла, что немцы замышляют погоню. Хотят бросить батальон, прибывший с соседней станции. Над лесом хищно кружил самолет-разведчик — «рама», и до того низко, что чуть не задевал брюхом верхушки деревьев. Стрелять в него Давыдов категорически запретил. Немцы пока не обнаружили отряд. Пусть батальон спешит наугад, только приблизительно зная, куда ушли партизаны. После налета на станцию были убитые и раненые. Убитых успели похоронить. С ранеными идти было непросто. И самое трудное — нужно было миновать мелколесье, где часто встречались открытые места, собственно, «рама» и кружилась над этим районом, зная, что партизаны его никак не минуют. Давыдов держал совет с командирами — что делать? Ждать, нельзя. Вот-вот подойдут каратели. Одолеть мелколесье бегом? «Рама» наверняка засечет их, а сейчас она пока назойливо гудит над лесом и не может найти ничего. Командиры долго ломали головы, и, наконец, Давыдов принял решение.
Часть отряда с ранеными и рацией идет через мелколесье, другая часть — в основном пулеметчики и автоматчики — остается в засаде и принимает бой. Подрывников комбриг хотел отправить с ранеными, но неожиданно для всех восстал Васенев. Он даже побледнел, когда узнал приказ Давыдова. Качанов обиженно пробормотал:
— За кого же он нас принимает?
— Мало тебе сегодняшней ночи? — устало спросил Ишакин.
— Как считаешь, сержант? — спросил Васенев. Гвардейцы внимательно слушали их разговор. Прислушались и хлопцы Маркова.
— По-моему, приказ несправедливый, — ответил Григорий и улыбнулся, посмотрев на Мишку: — Не зря же мы учились по-пластунски ползать и брать высоты?
— Во! — обрадовался Мишка. — Истинно!
— Тогда я пошел, — расправил плечи лейтенант, и грудь у него вроде колесом стала. — Я ему объясню. В конце концов, мы прикомандированные и имеем право, в крайнем случае, принимать самостоятельное решение.
Когда он ушел, Мишка кивнув головой ему вслед, сказал сержанту:
— А наш-то! Человеком становится.
Комбриг поначалу вспылил: что, лейтенант хочет, чтобы отряд снова остался без подрывников? Но лейтенант упрямо молчал и не уходил. В уме приготовил веские и неопровержимые доказательства против решения Давыдова о гвардейцах, но все они улетучились, как только комбриг повысил голос. Упрямое молчание лейтенанта, пожалуй, сильнее на него подействовало, чем красноречие, если бы оно и было у Васенева.
И вот по мелколесью двинулась часть отряда. На самодельных носилках несли раненых. Анюта вела под уздцы лошадь, на которой приторочена рация и питание к ней. «Рама» сделала круг над мелколесьем, проводила партизан до леса и улетела.
Давыдов рассчитал правильно. У немцев не возникнет подозрение, что партизаны устроят засаду. Им не до этого. Их изнурил ночной бой. У них есть раненые. Конечно же, партизаны постараются поскорее уйти в леса.
К мелколесью со станции вела проселочная дорога. Немцы пойдут по ней, другого пути нет. Здесь и решен их встретить — на том месте, где дорога выбегает на открытое место. Гвардейцев Давыдов прикомандировал к роте, которая должна была ударить с тыла. К станции послали разведку.
И вот все готово к бою. Поднялось солнце. С сосны на сосну перелетела сорока, качала своим длинным черным хвостом. На станции почему-то началась стрельба и неожиданно смолкла — сами себя они, что ли, боятся?
Гвардейцы лежали в лесу и ждали, когда по дороге подойдут фашисты и начнется бой. Нервы снова напряжены до предела, каждый шорох вызывал реакцию. Ишакин стукнул рукой по диску, плотнее всаживая его в гнездо, и все повернулись к нему.
Время шло, а боя не было. Потом от комбрига прибежал Леша и. приказал командиру роты идти на соединение к своим. Рота догнала отряд на марше. Шли быстро, рассчитывая догнать ушедших вперед с ранеными.
— Так это что ж, братцы? — недоумевал Качанов. — Бежим? Жаркая встреча с карателями отменяется?
— Радуйся, чижик!
— Сам ты чижик-пыжик, — огрызнулся Мишка.
Андреев тоже недоумевал — почему вдруг сняли засаду? Вернулся Васенев от комбрига, и все прояснилось. Преследовать партизан немцы не осмелились. Вместо преследования их заставили тушить на станции пожар.
Давыдову из штаба фронта:
«Ночью авиация бомбила Брянск. Немедленно сообщите результаты».
Старику от Давыдова:
«Немедленно сообщи результаты последней бомбежки Брянска».
Давыдову от Старика:
«Авиация разбомбила эшелон обмундированием и продуктами. Выведена из строя водокачка, сильно повреждены пути. Собираюсь возвращаться в отряд».
Давыдову из штаба фронта:
«Срочно доложите, что конкретно сделано с дорогой Брянск — Лопушь, приостановлено ли движение?»
В штаб фронта от Давыдова:
«Ночью совершен налет на станцию С-кую. Уничтожено три цистерны с горючим, пять платформ с орудиями, до 100 гитлеровцев, взорван мост. Имеем убитых и раненых».
Давыдову из штаба фронта:
«Установите наблюдение за движением по Ревенскому большаку, установите наличие автотранспорта, характер грузов и их направление, движение воинских частей».
Оля умирала. У радистки Нины, нескладной и некрасивой девушки, не просыхали слезы. Она жалела Олю, хотя и узнала-то ее всего несколько дней назад.
Для Оли соорудили отдельный шалашик, рядом с шалашом, в котором жили два раненых партизана. Один из них лежал со смертельной раной в животе, он медленно и неотвратимо угасал. Мертвенная желтизна тронула остро выступающие скулы. У него были рыжие отвислые усы. Его давно не брили, и рыжая жесткая щетина густо вылезла на ввалившихся щеках, на подбородке. Партизан знал, что умирает, и ждал конца, как избавления от невыносимых мук.
Однажды Лукин сидел в шалаше у Оли и услышал стон, а может быть, не стон? Не смог разобрать. Видимо, старому партизану плохо, и он нуждается в помощи. А кто поможет? Нина выходила на связь с отрядом, молодой партизан с перевязанной рукой бродил по лагерю — он вообще избегал подолгу бывать в шалаше.
В шалаш побежал Лукин, но остановился у входа пораженный.
Рыжий партизан пел. Голос был хриплый и слабый. Но мелодию выводил отчетливо. То была заунывная, хватающая за сердце мелодия незнакомой Лукину песни. О чем-то печальном рассказывала песня, родилась она давным-давно — в тяжелые крепостные времена.
Лукин вернулся к Оле на цыпочках, словно опасаясь спугнуть ту песню, и опустился перед лежанкой на колени. А лежанку Оле сделали из папоротника и еловых веток, застлали плащ-палаткой. Девушку укрыли теплой Юриной шинелью. Он взял слабую горячую руку, лежавшую поверх шинели, обеими руками, тихо пожал, боясь причинить нечаянную боль.
Оля открыла глаза, слабо, с благодарностью улыбнулась и еле слышно спросила:
— Что там?
— Поет, — ответил Лукин. — Ему тяжело, а он поет.
И вдруг горячий шершавый комок подступил к горлу — от того, что умирающий солдат поет печальную песню, от того, что Оля тоже угасает на глазах и ни тому и ни другому сейчас никакая сила, наверно, помочь не может. Но почему? Почему нельзя помочь? Почему Оля должна умереть? Это несправедливо! Она хотела спасти его, Лукина, и сама попала под пулю. Он виноват кругом. Виноват потому, что плохо завязал в самолете вещевой мешок, прыгнул, когда не надо было прыгать, не мог отвернуть от проклятого пенька. А нога почти не болит. В конце концов, не следовало соглашаться ехать с девушкой. Надо было отлежаться в подполе денек-другой, а потом уйти самому, не втравляя в это дело Олю.
— Что ты, Юра? — спросила она одними губами и облизала их языком.
— Не бойся, я буду с тобой всегда, — горячо зашептал Лукин.
Оля устало прикрыла глаза. На кончиках губ — благодарная улыбка, наперекор боли, наперекор слезам, которые жгли ей глаза. Но вот губы напряглись, на лбу выступила испарина — опять одолевала боль.
Лукин выбрался из шалаша, словно пьяный. Глядеть на ее страдания — сплошное мученье! Хочется плакать и кричать во все горло:
— Спасите Олю! Спаси-и-те!
Старик не посылал его на задания, берег, а зачем? Лукин робел, боялся прийти и без обиняков сказать:
— Не могу и не имею права сидеть без дела! Пошлите на задание! На любое!
Не мог побороть робости. Изливал душу Щуко, в тайной надежде, что дойдет это и до Старика. А Щуко покровительственно увещевал:
— Дурная голова! Сиди и не рыпайся, ибо какой ты солдат? Да у тебя ж нога, ну, что у тебя за нога? Хромая!
— Не болит она у меня!
— Тут дурней, хлопец, нема. Я ж не слепой, вижу, как ты ковыляешь. Герман прижучит — не уйдешь. А герман теперь злой-презлой, вон его как чешут на фронте, в хвост и в гриву. Нам сунуться нигде нельзя — вон сколько его сгрудилось, ибо здесь прифронтовая полоса. Отдыхай, набирайся сил, дел и на твой век хватит. Разумеешь?
— Все равно неправильно! — упрямо твердил Лукин.
— Тоди пойди и скажи Старику. Пойди, пойди, — улыбнулся Щуко. Он уже раскусил слабость парня — к командиру не пойдет.
Но почему Юра должен бояться Старика? Он что — зверь, дьявол? Что может сделать мне, красноармейцу Лукину? Старик такой же человек, как и я, чуть постарше, борода не в счет. Я тоже могу такую выхолить, похлеще вырастет. Командир он временный, у меня свои постоянные командиры есть, я из гвардейской части, он же партизан.
Молчать нельзя, потому что умирает Оля. Невозможно с этим смириться, надо действовать, действовать. Не может быть, чтоб не оставалось никакого выхода!
Но Старика в лагере не оказалось.
Лукин сел под сосной, на которой был оборудован наблюдательный пункт командира, и решил ждать. Привалился спиной к стволу, закрыл глаза. Солнышко пригрело, приятная полудрема разлилась по телу.
Проснулся от того, что кто-то больно стукнул его по плечу. Вскочил, протер глаза и схватился за автомат.
— Тю, дурной, — попятился от него Щуко. Еще шарахнет спросонья очередью, с него станется. — Севастьян, не узнал своих крестьян? Убери бандуру.
— А ты так не делай.
— Выбрал место, где дремать, — усмехнулся Щуко. — За сто верст тебя видно. Дрыхают, коханый мой, под кустиком, чтоб на пятку тебе наступили, а не увидели. Разумеешь?
Лукин молчал.
— Никак обиделся?
— Да нет, — вяло пожал плечом Лукин.
— Да и нет. Сразу видать — недавно из-под маминого крылышка.
— У меня нет матери.
Озадаченный Щуко потянулся к потылице и сказал, чтоб увести разговор:
— А мы на железку ходили.
— Старик тоже вернулся? — спросил Юра. Получив утвердительный ответ, решительно закинул за плечо автомат и пошел к шалашу, в котором жил командир. Щуко не отставал и улыбался — смотри, как осмелел парень.
— Тебе чего от него? — спросил гвардейца.
— Надо.
— Сегодня злой.
Лукин замедлил шаг. Злой? Скверно. Но умирает Оля. Пусть злой, Лукину до этого дела нет.
Старик сидел возле шалаша на пеньке и, положив планшет на колени, быстро писал. Не поднял головы даже тогда, когда Лукин срывающимся голосом заявил:
— Товарищ командир, разрешите обратиться?
Старик аккуратно дописал фразу, туго поставил точку, спрятал в планшет бумагу, карандаш и поднялся. Поправив фуражку, строго спросил:
— Ну что?
Если бы командир откликнулся сразу, Лукин, пожалуй, выпалил бы все скороговоркой. Но пока Старик заканчивал писать, пока собирался, у Юры пропал весь запал, прежняя робость словно спеленала его. Созвездие орденов и медалей произвело магическое действие. Конечно, Старик такой же человек, как и все, но разве у каждого столько наград? Даром же их никому, не дают!
Игонин понял, что смущает Лукина, но у него кипело раздражение на самого себя за неудачную вылазку на железку, на Давыдова, который с непонятной настойчивостью выжимал развединформацию, когда Старик и без того засыпал ею штаб отряда. А вчера с двумя связными отправил целый доклад. Но Давыдову мало — из штаба, что ли, жмут?
— Слушаю, — поторопил он солдата.
Лукин неожиданно успокоился:
— Оля умирает. Ей надо помочь.
— Да, да, — озабоченно согласился Игонин. — У нас еще Леонтьев тяжел. А врача нет. Что врача — завалящего фельдшера нет. Нина когда-то училась на курсах медсестер, но от нее проку мало. По-хорошему ее к раненым на пушечный выстрел подпускать нельзя, она своим плаксивым видом последнюю надежду на выздоровление уничтожает. Но подпускаем. Что же делать?
— Доктора надо, товарищ командир, — предложил Юра. — Хоть какого.
— Знаю что не коновала. Где его взять?
У Лукина готовая мысль:
— Выкрасть, товарищ командир! У немцев! Я сам пойду.
Старик улыбнулся — какой , храбрый, выкрасть! А что, этот пойдет, в огонь полезет и не оглянется. Щуко стоял за спиной гвардейца и задумчиво слушал беспросветный разговор. Его не удивило авантюрное предложение солдата. Щуко думал и, наконец, высказался определенно:
— Надо к Николаю Павловичу.
— Что? — зло выдохнул Старик. — Я тебе покажу Николая Павловича!
— Только его, — упрямился Щуко и смело посмотрел на командира.
— Можете быть свободны, — не выдержал его взгляда Игонин и, видя, что оба стоят, как истуканы, повысил голос: — Я что приказал?
Лукин повернулся по-солдатски четко, а Щуко расслабленно, давая понять, что гнева командира не испугался.
Старик остался один, присел на пенек, негодуя на Щуко. Придумал — Николая Павловича! Это что ж, вести Николая Павловича из Брянска сюда, подвергать опасности, расшифровать его? Конечно, девчонка угасает, что-то нужно предпринимать, но Николая Павловича?! Нет! Тогда Старик останется в Брянске без хороших глаз и ушей, без отличного советчика. Это нужный человек — начальник окружной больницы. Для всех — немецкий холуй, угодник, а для отряда — неоценимый клад.
Перед началом Курско-Орловской битвы пробрался в отряд связной от Николая Павловича и передал изящно изданную маленькую книжицу на немецком языке. Старик повертел ее в руках, полистал и ничего не понял. Позвал Федю, тот по-немецки кумекал здорово.
— Ну-ка, посмотри, что это за ахинея.
Федя долго и сосредоточенно листал книжицу, хмурился смешно, а потом сказал:
— Это техническая инструкция и паспорт к танку типа «Тигр».
— «Тигр»? Что еще за зверь?
— Новые танки, усовершенствованные.
— Смотри-ка ты! — удивился Старик и побежал докладывать Давыдову. Петро ничего не понимал в танках, как вообще в технике, но чутье разведчика подсказало — в руки попался важнейший документ. Инструкцию немедленно переправили в штаб фронта и оттуда прислали радиограмму Давыдову:
«Передайте благодарность товарищам за ценную информацию».
Николай Павлович был в курсе всего, что делалось в Брянске, у него было много помощников. Брянские старожилы знали его с довоенных времен, как замечательного врача, и недоумевали, почему такой доктор рьяно служит фашистам.
Нет, Старик не имел права рисковать Николаем Павловичем, хотя, конечно, он бы наверно поставил на ноги и Олю, и, возможно, рыжего Леонтьева.
Отправить Олю в Брянск? Трудно пройти, Олю нужно нести на носилках. Выдержит ли? Есть у них тайная тропа, которая не пересекает ни «железки», ни шоссейной дороги. Прямо в Брянск. А «железку» теперь перейти нелегко. Сегодня со Щуко и с двумя другими партизанами ходили на «железку» — облюбовать место, где можно проскочить всей группой. Старик собирался вернуться в отряд. Задание он выполнил. Дальше оставаться рискованно — прифронтовая полоса. Да и бессмысленно. С Брянском связь можно держать из отряда. Прошлую ночь пролежали возле «железки» и не могли ее перейти. Немцы охрану дороги усилили до невозможности. Патрули ходили парами, чуть не через каждые сто метров и круглосуточно. Были силы, можно бы форсировать дорогу с боем. Но группа у Старика малочисленная, в основном разведывательная, да вот еще раненые.
Третий год воюет Петро, перевидал тысячи всяческих смертей. Но не привык к ним, не стал равнодушным к новым потерям. Сам смерти не боялся, но нутром ненавидел ее, возмущался при одной мысли о ней.
И сколько друзей погибло у него!.. Самым первым война унесла старшину Берегового. Хоть и придирался старшина к Петру, но мужик он был хороший. Потом не стало. Семена Тюрина, смешной, застенчивый был человек, а погиб героем. Петро порой тосковал о маленьком воронежце, всегда видел его живым, и сердце обволакивала тупая боль.
Капитан Анжеров был железным человеком. Петро думал, что на такого никогда нельзя отлить пули, ан нет — пуля была отлита на немецком военном заводе, попала в автомат какому-то пруссаку и ждала своего часа. И дождалась, хотя и убийцу настигло законное возмездие.
И еще одну острую, как заноза, боль носил он в своем сердце, всегда боялся ее тревожить воспоминаниями, хотя именно она-то чаще напоминала о себе. Боль о Гришке Андрееве. За всю короткую, но бурную игонинскую жизнь это был единственный настоящий друг. Ни до него, ни после у Петра таких не было. Игонин по натуре был человеком грубоватым и колким и безотчетно прилип душой к деликатному, но твердому парню. Сначала-то его привлекла вот эта деликатность, мягкость. Ему это подходило, ибо хотел верховодить в дружбе. Никому добровольно не подчинялся. Но когда Петро крепко привязался к Григорию, то сделал для себя неожиданное открытие — оказывается, Андреев при всей своей деликатности тверд и верховодить им нельзя. И Петро, который не терпел над собой ничьей власти, свободно соглашался с Гришкой Андреевым и слушался его. Но их разлучила война. Игонин смирился с горестной мыслью, что не увидит друга никогда. Трудно уцелеть в таком огромном пожаре, да еще такому, как Гришка. Он сам, по зову совести, пойдет на смерть, если на то будет необходимость. Но кто бы сказал Петру, что судьба готовит ему сюрприз? Лукин? А откуда было знать Юре, что Старика и сержанта Андреева издавна связывает крепкая дружба?
Многих потерял Петро в годы войны. Но почему у него болит сердце каждый раз, когда смерть неслышно, но ощутимо бродит рядом и вдруг безжалостно выхватывает очередную жертву? У него болит сердце за Леонтьева — был человек на боевом, задании и столкнулся нос к носу с карателями. И смерть кружит возле него, терпеливо ждет своего часа.
Девушку Петро совсем не знал, хотя Щуко несколько раз докладывал о ней. Вспомнил тоскующие глаза Лукина, в сущности, еще мальчишки. Почему девушка устало улыбается, когда возле нее появляется Лукин? Ведь они, по словам Щуко, знакомы-то без году неделя.
Любовь?
Петро устало закрыл глаза. Любовь и смерть. Вечный спор между ними. Вечно идут они рядом. Давным-давно, перед войной, читал Гришка стихи про любовь и смерть. Сказал, что написал их Максим Горький. Любовь была сильнее смерти.
У молодого солдата Лукина тоскующие глаза. Они заклинали Петра помочь, требовали помощи. Лукин верит Старику, убежден — командир спасет Олю, спасет их робкую светлую любовь. Оба молчат про любовь, да и зачем говорить — она есть, ее видно. Она пока хрупкая, но уже родилась наперекор всему, наперекор войне и смерти. И разве Петро даст ее в обиду, коль она просит его покровительства?!
...Ночью Щуко ушел в Брянск к Николаю Павловичу. Старик приказал твердо: Николая Павловича в лес не брать ни под каким предлогом. Пусть найдет врача, который мог бы пойти в лес, не вызвав подозрений, и помочь Оле. И по возможности Леонтьеву, хотя рыжему партизану не мог помочь, видимо, даже сам бог.
Щуко вернулся через день утром и привел с собой старушку в старомодном черном платье, в мужских ботинках, с седыми растрепанными буклями. И шепнул довольный:
— И профессора не треба.
Петро чуть за голову не схватился, взглянул на Щуко презрительно, хотел спросить: «Где такую музейную развалину выкопал? И как она доковыляла до нас и не рассыпалась, да еще ночью?»
Старушка водрузила на нос пенсне, величественно поглядела на Петра и сказала бесцеремонно:
— По вашим регалиям и генеральской бороде догадываюсь, кто вы. Николай Павлович аттестовал вас весьма лестно, хотя он скуп на похвалы. Ну-с, где ваши больные?
— Отдохнули бы с дороги, — предложил было Петро, но пожалел. Старуха смерила его сердитым взглядом и властно произнесла:
— Молодой человек!
Петро оторопел, давненько с ним таким тоном не разговаривали. Да, тут, пожалуй, действительно «профессора не треба». Старушка диктовала условия: на осмотр ни одного мужика не возьмет. Если же кроме мужиков никого нет, справится одна. Петро боялся перечить, старался во всем угодить. К ней прикомандировали Нину.
В шалаше Леонтьева старушка пробыла недолго. Первым оттуда вывалился Василь — рана на руке была пустяковой, ее только перевязали.
Потом старушка с Ниной зашла в Олин шалаш. Лукин, как заводной, крутился возле, совсем растерялся парень, и Щуко увел его в лес.
Наконец осмотр и перевязка закончены. Нина появилась с опухшими от слез глазами. Старушка пожелала поговорить с Игониным наедине. Заплаканную Нину безжалостно отчитала:
— Тебе, матушка, только в яслях пеленки стирать, а не партизанить.
Оставшись с Игониным наедине, старушка устало сгорбилась, и ему показалось, что она сейчас упадет. Такой походила на бедную утомленную приживалку.
— Я старая-старая дура, — тихо сказала она, — но сама чуть не заревела белугой. Ему жить считанные часы, а у него ясная голова и бодрость духа, и он поет себе грустные песни, боже мой, старинные русские песни. Какие же у вас люди, скажите!
— А она?
— Вот о ней я и хотела поговорить, разреши уж мне говорить «ты», я тебе в бабушки гожусь.
— Пожалуйста, — смутился Петро.
— Ее надо в Брянск, немедленно, категорически.
— Но...
— Никаких «но»! Здесь она умрет.
— Но ее не донести.
— Донесут. Да у тебя замечательный провожатый, в жизни не видела такого смелого и услужливого провожатого.
— Иначе нельзя?
— Категорически.
Петро вздохнул, — раз категорически, значит, лишних слов тратить нечего. Поинтересовался:
— Сегодня?
— Сейчас.
— А вы? Вы же не спали ночь, и снова в дорогу, снова ночь без сна. А ваш возраст...
— Мой возраст вас не касается, молодой человек. Неприлично с женщиной говорить о ее возрасте, особенно если она стара!
Лукина Старик отпускать в Брянск не хотел — нога не зажила, заметно прихрамывал. В пути обезножит, с ним придется возиться. Но гвардеец упер в землю взгляд и, как строптивый мальчишка, упрямо твердил:
— Все равно пойду.
Петро усмехнулся и сдался: черт с тобой, иди, коли иначе не можешь.
Десять партизан во главе со Щуко в вечерние июльские сумерки двинулись в путь. Олю несли на носилках. Старушка семенила за носилками.
А утром умер партизан Леонтьев.
Поздно вечером вернулись Щуко и Лукин. Олю устроили на надежной квартире. Старушка-врач на прощание поцеловала Щуко и заверила, что девушка будет жить.
Ночью решено было идти на соединение с отрядом.
Лукину было трудно. Он разговаривал со Щуко, видел плаксивую Нину и в то же время этого словно не было...
Реальнее всего существовала Оля, хотя как раз ее и не было рядом. За нее болело сердце, ее образ занял воображение, мысли, и ему ничего другого так сильно не хотелось, как быть с нею рядом.
Собираясь со Стариком в ночной поход, на соединение с неведомым отрядом, Лукин не слушал веселой болтовни Щуко, не замечал сердитого Старика, надевающего через голову трофейный автомат, и группу бывших полицаев, с которыми Щуко подобрал его и Олю в лесу после столкновения с мотоциклистами.
Юра заново переживал поход в Брянск со старухой-докторшей, ясно представлял в темноте блестящие Олины глаза, слышал ее прерывистое тяжелое дыхание и поражался мужеству, выдержке — за всю трудную дорогу она не ойкнула, не пожаловалась. Молчала даже тогда, когда кто-нибудь неловко спотыкался, и носилки резко качало, причиняя раненой боль. И если бы напали немцы, то Лукин ни за что не отдал бы им Олю, бился бы без страха до последнего патрона, до последнего вздоха, пусть врагов было бы тысячи, миллион!
На прощание Лукин поцеловал Олю в горячие шершавые губы, поцеловал первый раз в жизни, у нее из глаз медленно выкатились светлые-светлые слезинки. Одна сползла к уху, застряла в прядке волос, а другая скатилась по щеке к сухим губам.
Оля положила на Юрину кудлатую голову слабую руку и прошептала:
— Приходи, Юрик... Я буду ждать... Ты мне очень нужен... Придешь?
Она повела рукой, приглашая наклонить голову, и поцеловала его в щеку. Юра помотал головой, обещая обязательно прийти, и боялся сказать хоть одно слово, потому что сразу бы заплакал. Плакать было нельзя — тут были Щуко, партизаны, старушка-врач. И Оле не обязательно видеть его слезы.
Лукин переживал минуту прощания заново. Двигался следом за Щуко, понурив голову. В начале колонны вышагивал сам Старик, положив руку на автомат. Шагал уверенно и сердито, чуть покачиваясь, а фуражка сбита на затылок.
Где-то за лесом тихо падало вниз солнце. В лесу стало сумеречно и прохладно.
Лукин зябко повел плечами и вспомнил, что оставил шинель у Оли.
Путь был тяжелый и опасный — предстояло перейти хорошо охраняемую железную дорогу и большак. Кругом сновали немцы. Они двигались на фронт и с фронта, днем и ночью, целыми войсковыми подразделениями. С ними лучше было не встречаться.
Лукин это представлял плохо, для него каждый шаг был открытием и откровением. Поход в Брянск в расчет брать не приходилось, ибо Лукин ничего тогда не видел, кроме смутно качающихся в темноте носилок, и думал только об Оле.
Сейчас же делал одно открытие за другим, отвлекся от гнетущих дум, словно бы опять вернулся на грешную» землю.
Услышал добродушный рокот невидимого «кукурузника» и удивился — откуда тихоход в тылу врага? Щуко объяснил, что прилетают они почти каждую ночь и не дают спать немцам. Сбрасывают на их головы небольшие бомбы да гранаты, и фрицы боятся их, как огня.
Где-то за лесом то и дело строчил пулемет, взлетали в темное небо ракеты, дробно взрывались и вспыхивали то малиновым, то зеленым, то желтым светом, потом гасли, и остатки их падали вниз светящимися каплями. Фашисты тешили себя фейерверками, думая запугать партизан: мол, вот, мы не спим и вас не боимся, только суньтесь. По таким иллюминациям хорошо ориентироваться.
И еще Лукин узнал, что патрульные на железной дороге иногда пиликают в губные гармошки даже по ночам, и это было тоже удивительно: сами себя открывали. Но Щуко сказал, что это не так-то просто, как кажется на первый взгляд. Есть и обратная, удобная для патрулей сторона. Пиликанье гармошки слышит другой патруль и знает, что с соседом все в порядке, беспокоиться нечего. В царское время часовые в тюрьмах между собой перекликались:
— Слуша-а-ай! Слуша-а-ай!
Немцы не кричат, а вот в губные гармошки пиликают — век другой.
Партизаны залегли на опушке леса и наблюдали за железной дорогой. Между нею и опушкой лежат в беспорядке поваленные деревья. Хорошо, если это просто завал, а то немецкие саперы начиняют их «сюрпризами». Ставят мины натяжного действия. Лукин такие видел. Сорвешь проволоку ногой, металлический стакан — мина, начиненный ядрышками, похожими на мелкие шарикоподшипники, взлетает на полтора-два метра вверх к взрывается. И нечего завидовать тому, кто окажется в зоне поражения.
— А то стукачи, — шептал Щуко Лукину на ухо. — Банок консервных навешают, пустых, и будь здоров — не кашляй. Место пристреляют. Ты, что телок, врежешься сослепу в проволоку, загремишь, на луне слышно станет. И сделают фашистские пулеметчики из тебя решето.
Лукин, думая, что Щуко хочет его запугать, возразил:
— Я все равно не испугаюсь.
— Молодец! — усмехнулся Щуко. — Первого вижу, кто хочет стать решетом.
На опушке партизаны лежали долго. Старик позвал к себе Щуко и о чем-то с ним шептался.
Лукин во все глаза смотрел на темную, еле различимую бровку дороги, за которой снова густела стена леса. Отчетливо слышал, как по полотну ходят патрули и разговаривают вполголоса. Справа в глубине ночи, неуемно и надоедливо пищала губная гармошка. Вдруг над тихим лесом гулко, но опасливо заревел паровозный гудок. На полотне вспыхнул яркий пучок фонаря и лег кружком на землю. В кружке отчетливо был виден кусок рельса и темный квадрат шпалы. Эхо гудка слабо отскочило от глухой стенки леса и погасло.
Лучик фонаря исчез. Шум приближающегося поезда нарастал, нарастало и волнение Лукина. Приближался не просто поезд, а поезд вражеский, торопился с фронта к Брянску. Лукин почувствовал каждой клеткой эту темную движущуюся громаду и лишь потом рассмотрел, как из трубы локомотива вылетает и остается позади шлейф дыма, густо пересыпанный искорками, словно бисером.
Паровоз поравнялся с местом, где лежали партизаны, и Лукин увидел в будке багровый свет от топки, потом замелькали пассажирские вагоны с затемненными окнами. Лишь в одном маскировку убрали, и в ярком прямоугольнике окна, словно на фотографии, четко выделялся женский силуэт в косынке.
— Санитарный, — сказал рядом партизан. — Раненых фрицев с фронта волокут. Понащелкали их нынче наши.
Грохоча, поезд скрылся за поворотом, локомотив гулко и испуганно крикнул, и опять все замолкло. Лишь недалеко снова надоедливо пиликала губная гармошка.
— Нагляделся? — спросил Юру Щуко. — Это не интересно без представления. Как-нибудь увидишь и представление, прямо цирк. Будут тебе хлопушки и барабаны. За мной, хлопцы, пора.
В эту ночь дорогу перейти не удалось. Старик увел группу на дневку в глушь.
Андреев удивлялся. В отряде Давыдова они несколько дней, а политрук Климов почему-то их не тревожит. Разве ребятам неинтересно послушать рассказ о том, как живут на Большой земле? Ваня Марков дотошно расспрашивал о каждой мелочи, ему любопытно было знать все, а разве другим это неинтересно? Григорий привык у себя в роте каждое утро начинать с политинформации и уже чувствовал, что здесь ему чего-то не хватает. А почему Климов, собственно, должен об этом догадываться? Он совсем незнаком с сержантом. Андреев поделился своими сомнениями с Васеневым, тот поскреб затылок и сказал:
— Знаешь, иди сам к политруку.
И Андреев пошел. Климов и солдат Ермолаев, тот, которого не приняли в партию, сидели в сторонке под кустом и беседовали. У Ермолаева перевязан лоб и в одном месте на бинте выступило кровяное пятно величиной с пятак: ранило во время налета на станцию. Сержант попросил разрешения обратиться. Политрук встал, поправил гимнастерку и разрешил:
— Товарищ политрук, — сказал Андреев, — у себя в роте я ежедневно проводил политинформации. Здесь я бы мог рассказать товарищам о Большой земле.
Климов поглядел на Григория пытливо и доброжелательно:
— Спасибо, гвардеец, — энергично ответил политрук. — Видимо, мне нужно было первому подумать об этом. Мы предоставим вам такую возможность.
На другой день Климов собрал партизан, свободных от задания, и представил им Григория. Андреев чувствовал себя свободно и радостно от того, что сейчас будет рассказывать этим людям о вещах, о которых они имеют смутное понятие. Самое, пожалуй, приятное состояло в том, чтоб поймать их внимание и держать в руках. Чтоб ни один не дремал, чтоб ни один не отвлекся. Леша сел в первом ряду, у самых ног сержанта. Прислонившись плечом к сосне, приготовилась слушать Анюта. Справа кучкой сидят подрывники, свои ребята. И хотя они знают, о чем будет говорить сержант, все-таки пришли поболеть за него. Васенев у комбрига.
Григорий рассказывал о Большой земле. Он старался говорить как можно проще и конкретнее.
— Видимо, товарищи, помнят первые дни войны. Излюбленный прием был у немцев — забрасывать в наши тылы автоматчиков. Чего греха таить, другой раз два десятка автоматчиков такого шума наделают, что поднималась паника: К чему я это говорю? Начались бои на Курско-Орловском выступе, мы еще у себя в батальоне были. Вдруг ночью нас подняли по тревоге, на машины и километров за двадцать увезли. Тут наши ребята сидят, они помнят.
— Веселая ночка выпала! — отозвался Качанов.
— Оказывается, немцы хотели повторить свою тактику и забросили в тыл к нам не меньше роты автоматчиков. Их блокировали в леске и нас на подмогу позвали. Как начали десантников колошматить, так половина руки вверх подняла. Не получился номер. Это не сорок первый год.
— Здесь тоже немец не тот пошел, — поддержал политрук Климов. — Будут вопросы к сержанту Андрееву?
Вопросов было много. После информации Климов пожал Григорию руку:
— Молодец. Значит, условились?
— О чем?
— Анюта будет принимать сводку, а вы будете ее читать.
Качанов, когда узнал об этой договоренности, просиял.
— Сержант, — сказал он, потирая руки, — никого за сводкой не посылай и сам не ходи — я буду доставлять. Идет?
Григорий улыбнулся и дал согласие — пусть ходит, это ведь он из-за Анюты.
Три дня после взрыва моста комбриг не тревожил бойцов. Ишакин с удовольствием отсыпался. Лейтенант Васенев проводил занятия с подрывниками-партизанами по минной технике.
Одно было плохо — кончились продукты. Из штаба фронта сообщили, что самолеты прилетать не будут, ибо отряд находился в немецкой прифронтовой полосе и посылать самолеты, особенно тихоходные «Дугласы», рискованно.
Утром выдавали по ломтику сухаря и по прозрачной дольке сала — растягивали последние запасы. Такую пайку Ишакин съедал за один присест. Тяжелее всех недоедание переносил он.
Но не терялся Мишка Качанов. Как истый лесной человек, он знал, что в лесу от голода пропасть нельзя, особенно в середине лета. Собирал грибы и жарил их на железном листе, откуда-то приносил полный котелок ежевики и угощал Андреева и Ишакина. Или сдирал с березы кору, находил слизистую мякоть, жевал ее, от удовольствия щуря глаза, и громко нахваливал, чтобы заинтересовать впавшего вдруг в апатию Ишакина.
Хуже стало, когда кончилась соль. Грибы с солью хороши, ели их с удовольствием, но без соли есть было невозможно. Мишку не смущало и это, он с аппетитом уплетал и несоленые.
Андреев увидел у партизана «Обломова» без корочек, без начала и конца. Партизан не хотел отдавать: мол, не останется на закрутку ни клока бумаги. Предлагал по-братски поделить книгу пополам: одну половину себе, а другую Григорию. Не верил, что Андрееву она нужна не для курева. Думал, гвардеец хочет провести его вокруг пальца — вишь, хитрый нашелся, бывалого партизана норовит обмануть! Спор решил ломоть сухаря и кусок сала. Чтоб не пререкаться с прижимистым партизаном, Григорий отдал ему дневную пайку.
Теперь в свободное время Андреев читал то, что осталось от «Обломова». Совершенно неожиданно нашелся постоянный и заинтересованный слушатель — усач Алексей Васильевич Рягузов. За свою охотничью бродяжью жизнь Алексей Васильевич едва ли одолел хоть одну серьезную книгу — и некогда было, и недосуг, и грамотешки маловато. Но дремала в нем чуткая отзывчивая душа, Рягузов проявил большой интерес к судьбе Обломова.
— Послухаем, что пишут умные люди в умных книжках, — сказал он Григорию. Незаметно к чтецу присоединились другие, охочие до умного слова партизаны, и Григорию пришлось для читки назначить специальное время, чтоб не мешать распорядку, установленному в лагере.
Качанова, как магнит, тянула штабная палатка. Находил любой предлог, чтоб там побывать. Дело облегчили утренние моционы за сводкой. Если же предлога не находилось, то шел просто так, без всякого предлога — благо сержант на это смотрел сквозь пальцы, а Васенев посвящал Ваню Маркова и его друзей в подрывную науку, и Мишка с Ишакиным находились полностью на попечении сержанта.
Сегодня лейтенант Васенев, побывав у комбрига, сообщил подрывникам, что вечером пойдут на новое задание — мелкими группами в разные стороны.
Перед уходом на задание Качанов решил наведать штабную палатку. Выбрал такое время, когда комбриг, как полагал Мишка, куда-то отлучился. А командир никуда не отлучился, а скрылся в палатке — готовил документы в штаб. Гвардейцы заметили, что Давыдов любил уединяться в палатке надолго — видимо, канцелярия тоже отнимала время.
Возле палатки осталась Анюта да кружился связной Лешка.
Метрах в ста от штаба сохранилась глубокая ямка с весенней водой, и Анюта выстирала в ней Лешкину гимнастерку, нательную рубашку, комбриговы подворотнички. Растянула от сосны до сосны антенну и развешивала на ней белье. В этот момент и появился Мишка Качанов. Он ловко разогнал под гимнастеркой складочки, начисто обтер сапоги травой и до того старательно, что носки позеленели. Мишка за последние дни похудел, сытость с лица, словно корова слизнула. От этого чернобровое лицо стало мужественнее и красивее.
— Здравия желаю, товарищ радист! — изящно и лихо козырнул Качанов. — Шел мимо и дай, думаю, зайду, визит вежливости, так сказать.
Анюта насмешливо повела на него глазами и ответила, прилаживая на проволоку носовой платок, подрубленный по краям синими нитками.
— Между прочим, я старшина.
— О! — воскликнул Мишка, поправляя пилотку, чтобы она пофасонистее сидела на голове. — Приятно изумлен! Но, между прочим, старшина — самое вредное звание.
— А я не знала, — улыбнулась Анюта.
— Упущение. Это знают все — от солдата до маршала.
— Ой ли?
— Ну, солдат в подчинении, старшина над ним начальник, а маршал, понимаете ли, тоже в свое время был солдатом. Все маршалы были солдатами.
— Верно.
— Все мечтают быть маршалами, один я нет, ни к чему мне это. Но раз уж я про старшину — проверено опытом. Был у меня закадычный друг, водой не разольешь, огнем не разлучишь. И что же? Бах! — присвоили ему звание старшины. А вот до них, — Мишка похлопал себя по погону, — старшина носил четыре треугольника на каждой петлице, пилу, одним словом. Нацепил мой друг пилу и другим сделался. Откуда что взялось: и пилит, и пилит, денно и нощно пилит. Я ему говорю — не надоело тебе пилить? А он хоть бы что, да еще за меня взялся, за своего друга.
— Видно, у вашего друга скверный характер оказался, — Анюта разговор поддерживала охотно. Гвардеец — парень веселый и симпатичный, за словом в карман лазить не любит. Она поглядывала на него с затаенной улыбкой, исподлобья, изучающе. А Мишку это распаляло.
— Ничего подобного! — горячо отозвался он. — У Сашки золотой характер, я-то его знаю! Но слушайте. Через энное количество времени — бах! Сашке лейтенанта дали, парень-то он, прямо скажу, башковитый. Заметьте, лейтенанта!
— Замечаю.
— И понимаете, снова вернулся в человеки, снова стал Сашкой с золотым характером. Во! Что ни говорите, а старшина — звание вредное.
Анюта встряхнула Лешкину гимнастерку и повесила на проволоку. Насмешливо повела глазами:
— Не хотите ли вы сказать... Я ведь тоже старшина.
— Сознаюсь, вы — приятное исключение из массового явления, я сразу хотел это сказать.
— Умеете подольстить.
— А как же! — удивился Мишка. — Иначе нельзя. Но я вот о чем думаю.
— О чем же?
— Земляки мы с вами или нет?
— Что же?
— Земляки!
Анюта рассмеялась. Кончила развешивать белье и поправила волосы у висков.
— Ей-богу! — заверил Мишка. — Истинно! Смотрите — я из Вологодской области. Слышали про такую?
— Предположим.
— В области нашей есть Белое озеро, из него можно попасть в Волгу и — здравствуй, Куйбышев! Выходит, оба живем на одной реке, значит, волжане. А?
— Далекая родня, — улыбнулась Анюта.
— Неважно, главное, что родня!
С просеки, которая врезалась в лес севернее лагеря донесся непонятный гул. Мишка прислушался, на всякие случай потрогал за спиной автомат — здесь ли? Кто знает, что это еще за шум. Серьезно-сосредоточенным сделалось лицо Анюты, она тоже устремила взгляд на просеку.
— Прошу извинить! — сказал Мишка Анюте. — Имею желание собственными глазами...
Качанов, миновав ореховый непролазный кустарник, очутился на обширной поляне и увидел поразительное зрелище. На ней грудилось человек двадцать полицаев, с оружием — автоматами, винтовками, но почему-то все без головных уборов — повыкидывали их, что ли, когда спешили сдаваться? Их окружили партизаны, Мишка подошел поближе и спросил первого подвернувшегося партизана:
— Откуда такие?
— Не видишь?.. Хендехохнуть явились!
Качанов заметил кряжистую медвежковатую фигуру политрука Климова. Тот стоял, держась обеими руками за ремень портупеи и упрямо наклонив голову, слушал, что ему говорит высокий тощий командир третьей роты, которая тогда атаковала мост.
Мишка протолкался поближе к полицейским. Молодые, зеленые юнцы, но есть и бывалые. Один с горбатым носом глядит на партизан исподлобья. Лицо в твердых, словно высеченных, морщинах. Сильный, матерый, видать, волк. Нашим плохо было, фашисты жали вовсю — в полицию подался, выслужиться хотел. Сейчас фашисту туго, вон его как из Орла до Белгорода турнули, только клочья полетели, — поспешил к партизанам переметнуться. Прочитал листовку с приказом Главнокомандующего о том, что добровольно пришедших в плен пальцем не трогать, — вот и пришел. Может, совесть заговорила, а может, хитрый принцип привел — выжить.
Климов спросил перебежчиков:
— Кто старший?
Из толпы отделился маленький, но тоже кряжистый, как и политрук, полицай, с энергичным и непроницаемым лицом, на котором от уха до подбородка лиловел шрам. Перекинув автомат с одного плеча на другое, представился:
— Старшина Мошков!
— Пойдешь со мной, Мошков, — приказал Климов. — Людям скажи, чтоб располагались, — он показал в глубь леса. — Чтоб никто на открытом месте не торчал.
Неторопливой походкой Климов направился к командирской палатке. За ним ходко тронулся старшина Мошков. Странно было видеть рядом политрука, у которого на рукаве пламенела алая звездочка, и этого полицая в ненавистной форме.
Командир роты остался с перебежчиками, увел их в лес. Мишка приметил возле командира многих партизан. Не зря остались там, должна же быть охрана. От бывших полицаев всякое можно ожидать. Кто определит, с открытой душой явились они в лагерь или с черным замыслом?
Недалеко от командирской палатки, когда Мишка форсированным маршем, сделав крюк, обогнал политрука и очутился опять возле Анюты, которая на маленьком костерке кипятила воду, случилось непредвиденное.
От просеки пробежал партизан, одетый в красноармейскую форму, без погон, с глубоко ввалившимися черными глазами и, преградив путь Мошкову, схватил его за грудки. Тяжело дыша от бега, вздохнул:
— Ты?
Мошков отпрянул назад, пытаясь вырваться. Но партизан был выше ростом и в плечах шире. Мошкова держал железно, тот дергался без успеха. Обернулся политрук Климов, крупные желваки выступили на скулах. Не повышая голоса, чуть с хрипотцой, приказал:
— Отставить, Столяров!
— Это же, товарищ политрук...
— Отставить! — повторил Климов.
Столяров неохотно отпустил Мошкова, со злостью сильно толкнув. Мошков, побледневший и растерянный, одернул френч. Столяров, у которого хищно раздулись ноздри, а глубоко сидящие глаза лихорадочно блестели, повернулся к политруку:
— Моих кто порешил? Он — бандит немецкий!
— Неправда, Семен, — возразил Мошков. Голос прозвучал глухо, но даже Качанов, находившийся метрах в пятидесяти от них, услышал его.
— Ты! — закричал Столяров, готовый налететь на полицая с кулаками. — Андрюшка сказывал!
— Неправда, Семен, — повторил Мошков. — Это наговор.
Шум привлек Давыдова — он вылез из палатки.
Климов, свободно козырнув, доложил:
— Товарищ комбриг! Группа полицаев в количестве двадцати трех человек перешла к нам. Старшину группы Мошкова партизан Столяров обвинил в том, что старшина расстрелял его родных.
— Этот? — кивнул Давыдов на Мошкова, который вытянул руки по швам и со смятеньем ждал, что скажет комбриг. Старшину гипнотизировала звезда Героя — в полицаях он даже забыл, что такие есть.
— Он, он! — закричал Столяров. — Брат мой Андрюшка сказывал. Врать не стал бы!
— Повторяю, Семен, — произнес Мошков, — это недоразумение. Можешь проверить. Виноват — служил немцам, но нет крови на моей совести.
— Свинья у тебя съела совесть! — возразил Столяров.
Давыдов разглядывал Мошкова с нескрываемой ненавистью. Взгляд свинцовый. Лицо будто окаменело, и Мишка, увидев комбрига таким впервые, испугался. Что-то должно произойти, чуяло Мишкино сердце. Комбриг произнес сквозь зубы:
— Чистым хочешь быть? Про совесть вспомнил? А когда безоружные семьи расстреливали, деревни жгли, где она была? Сапоги лизали фашистам, холуйничали, теперь шкуры спасаете? Думаете — мы добренькие, забудем? Взять его! — вдруг властно загремел бас Давыдова. Столяров и еще несколько партизан разоружили старшину и скрутили за спину руки. Мошков не сопротивлялся. Вжал в плечи голову и словно сделался меньше. Столяров вдруг изловчился и ударил по щеке, по шраму, Мошков дернулся и, сплюнув покрасневшую слюну, промолвил:
— Я не виноват, Семен!
— Забудь мое имя! — заорал Столяров.
У Климова сердито прыгали желваки. Не повышая голоса, он сказал:
— Не сметь пускать руки в ход, Столяров!
Тот глянул на политрука искоса и вздохнул.
— Своевольничаешь, Столяров, — сердито поддержал политрука Давыдов. — Я этого не люблю!
Мошкова увели в глубь лагеря, чтоб те, кто остались его ждать, ничего о происшедшем пока не знали. Еще взбунтуются, подумают, что с ними так же поступят. У них оружие, не хватало, чтобы разыгралась баталия в самом лагере.
Мишка цокал языком и проговорил, имея в виду Столярова:
— Бешеный так бешеный.
— Раньше он смирный был, — пояснила Анюта, — стрелять не хотел, вера, говорит, не позволяет. А в сорок втором у него отца, жену и дочку расстреляли — озверел. Давыдов боялся на задание его посылать, сам лез на пули, смерти искал.
Давыдов и Климов остались возле палатки, спорили вполголоса, с каждой минутой распаляясь. И вот уже Мишка и Анюта разобрали глуховатый упорный голос политрука Климова:
— Нет, не сделаешь! Это беззаконие.
Анюта зябко поежилась, понимая, что комбриг рассердился: она боялась его такого.
— Беззаконие? — рокотал давыдовский бас. — Отправить на тот свет еще одного мерзавца- — беззаконие? Это моя святая обязанность! С нашим братом они не церемонятся!
— Убивай в бою, но того, кто явился с повинной, кто хочет искупить вину, нельзя. Есть приказ Главнокомандующего!
— Приказ для тех, кто заблудился, но не для палачей. А у этого руки в крови, не подходит он под этот приказ!
— Подходит!
— Столярова спроси!
— Я понимаю Столярова. Но он сам не видал — мог ошибиться.
— Думаешь, у одного Столярова семью погубили, у других нет? Отдай Мошкова, они растерзают его — вот и все следствие. Сегодня же этот мерзавец будет расстрелян.
— Не будет!
— Это почему же? — гневно удивился Давыдов.
— Не посмеешь. И не дадим.
Политрук повернулся и зашагал прочь. Давыдов свинцово смотрел вслед, и лицо стало понемногу отходить. Исчезла окаменелость, мягче стали морщинки у глаз и на лбу, во взгляде появилась растерянность, видимо, Давыдов и сам был не рад таким вспышкам ярости.
— Лешка! — крикнул он. — Где ты провалился?
Лешка вырос перед комбригом голый по пояс, но в пилотке.
— Это еще что за маскарад?
— Анюта, товарищ комбриг, — испуганно залепетал Лешка, он тоже слышал разговор Давыдова с политруком, видел, как рассвирепел командир, и тоже боялся его такого.
Давыдов повернулся в сторону Анюты, заметил белье, развешанное сушиться на антенне, видимо, хотел отчитать Анюту за то, что она развесила белье на открытом месте, но в это время обнаружил Качанова. И гром разразился над Мишкиной головой. Когда гвардеец ощутил на себе властный гневный взгляд комбрига, он интуитивно вытянулся, в струнку, бросив руки по швам. Давыдова не боялся, но тем не менее ему стало не по себе.
Давыдов приблизился и, сдерживая бас, спросил Анюту:
— Этот зачем здесь?
— Разрешите, товарищ командир? — вступил в разговор Мишка. — Проходом!
— Я спрашиваю тебя! — сурово взглянул Давыдов на радистку, совершенно игнорируя Качанова. Анюта выпрямилась, посмотрела на командира прямо и подтвердила:
— Шел мимо.
— Чтобы никаких мимо! — приказал Давыдов. — Лейтенанту Васеневу я скажу, чтоб не распускал своих подчиненных.
Мишка обиделся. О происшедшем не доложил ни сержанту, ни Васеневу. Рассудил по-своему: если комбриг сделает выговор лейтенанту, то Мишка тогда ответит за все чохом, один раз. А доложить сейчас — будет взбучка. А вторая произойдет после того, как Давыдов погладит против шерсти Васенева.
К вечеру Васенев распределил группы. В первую включил себя, Качанова и проводником местного партизана. Вторую возглавил Андреев. С ним шли Ишакин и Алексей Васильевич Рягузов. Третьей группой командовал Ваня Марков. Андреев отозвал лейтенанта в сторону и посоветовал:
— Сам не ходил бы, товарищ лейтенант.
Васенев удивленно и немножечко обиженно вскинул брови:
— Почему?
— У тебя под началом все подрывники, а мы уходим мелкими группами. Рискованно.
— Слушай, все хочу спросить — на мосту поздравил меня с боевым крещением искренне?
— Конечно! Да ты что?
Васенев смущенно улыбнулся:
— По-моему, я выглядел глупо. Командовал парадом ты да Марков.
— Ну и мнительность у тебя! Даже о себе неуважительно думаешь. Ребята верят в тебя, а ты такое сейчас загнул. Если хочешь знать, Качанов, когда привязывал заряд к мосту, на тебя и поглядывал одного: тут ты или нет.
— Ну и что?
— Веселее работалось! Суетился бы ты, торопил или спрятался в укрытие, он бы нервничал.
— Тогда зачем же предлагаешь остаться в лагере?
— Ты главный подрывник, а отряд переходит на диверсии — сколько много от тебя будет зависеть! А вдруг с тобой что случится?
— Все-таки я пойду. За чертом сюда было лететь, если отсиживаться в лагере? Спасибо за совет, но я согласовал с Давыдовым.
Перед заходом солнца группы пустились по своим опасным маршрутам.
— Ну, Алексей Васильевич, — сказал, улыбаясь, Андреев усачу Рягузову. — Вы у нас главный рулевой. Куда повернете, туда мы и пойдем.
— Можем, — тряхнул левым плечом партизан, поудобнее прилаживая за спиной карабин — на правом раненом плече не мог носить. — Тутошний лес мой родной дом. Каждая сосенка знакома, каждый уголок свой.
Лейтенант пожал Григорию руку, пожелал удачи, Григорий тоже. И первая тройка отправилась в путь — направляющим усач, за ним Андреев, замыкал Ишакин. Апатия у Ишакина не проходила. Делал все как полагалось, но машинально, не заинтересованно, не задумываясь. И много спал. Конечно, к голодному пайку нужно привыкнуть, это не каждому легко дается. Ишакину особенно тяжело. Однажды чистосердечно признался, что голодную слюнку в свое время поглотал вволю, страшился повторения. А повторение наступило.
Уже подходили к линии секретов, охранявших лагерь, когда группу догнал Мишка Качанов. Андреев, увидев его, сказал Рягузову, чтоб тот остановился. Зачем бежит Качанов? Неужели изменилась обстановка и их хотят вернуть в отряд, чтоб поручить другое задание?
Подбежав, Качанов улыбнулся усачу:
— Чего смотришь так? Чтоб порядок был в саперных частях, за сержанта головой отвечаешь.
— К делу, Качанов, — прервал Андреев, — Что у тебя?
— Разрешите обратиться, товарищ сержант, к Ишакину?
— Побыстрее.
— Извини, Вася, — сказал Мишка и, вытащив из кармана коричневый шершавый ломоть сухаря, сунул товарищу. — Забыл передать. Держи.
Ишакин взял сухарь без объяснений и спрятал в карман.
— Из-за этого и бежал? — спросил Андреев. — Никакого поручения нет?
— Так точно, товарищ сержант, никакого! Пища, как говорил Пушкин, — основная наша беда и радость!
— Не говорил этого Пушкин, — улыбнулся сержант. — Иди!
Качанов вернулся в лагерь, трое продолжали путь. Алексей Васильевич на ходу, через плечо, удивленно заметил:
— Другой бы на его месте умял сухарь, раз хозяин не спрашивает, и дело с концом. А этот — святая душа — простота.
Но Ишакин возразил:
— Сухарь не мой. Из своей пайки мне отдал.
— Как не твой? — удивился Рягузов.
— А вот так, — не стал вдаваться в подробности Ишакин и надолго замолчал.
Рягузов двигался свободно, по каким-то непонятным, одному ему ведомым признакам узнавая дорогу. Широкая спина с полупустым вещевым мешком, с карабином на левом плече, шапка-ушанка с тесемочками на макушке маячили в мглистых сумерках перед глазами Григория.
Про Мишку Качанова Григорий знал почти все. Жизнь его прозрачна и ясна, характер открытый и общительный.
Ишакин — натура загадочная. Если он и приоткрывал иногда какой-нибудь кусочек из своих похождений, то делал осторожно, с прикидкой. Если склеить эти кусочки в одно целое, то они образуют, примерно, следующее: по особым веским причинам Ишакин очутился на севере, где «съел мамины зубы». Пришло время — подался в Среднюю Азию, «отогреваться». Там и застала его война.
Прежде чем попасть в гвардейский батальон, Ишакин воевал в сорок втором под Мценском. Бои там кипели кровавые и затяжные, наши несли тяжелые потери. Ишакин вспоминал их часто и тогда становился злым и с отчаянным придыхом, хрипло, как это делают урки, пел:
Ишакин умел носить эту оболочку, за которую не пускал никого. Григорий долго гадал — каким образом Ишакин попал в гвардейский батальон. Отбирали сюда строго, не каждого брали, тем более с судимостью. Но Ишакин однажды признался, что судимость скрыл, хотел уйти из той части, потому что там на него взъелся отделенный, не давал житья.
Алексей Васильевич вывел их на поляну. Здесь было светлее чем в лесу. И небо обширнее. В центре поляны темнела громада тополя — разросся в одиночестве и вширь и ввысь. Внимательно всмотревшись, Григорий обнаружил длинную трубу русской печи. А вокруг буйствовала крапива и чертополох. Крапива источала душный жгучий запах.
Устроили перекур. Ишакин отломил кусочек сухаря и сосал его, как младенец соску. Андреев с Рягузовым закурили. Григорий прятал огонек в ладонях, а усач умудрялся в рукаве пиджака.
Небо темно-синее, звездное, без единого облачка.
— Я когда здесь прохожу, — сказал Рягузов, — всегда привал делаю. Привычка. До войны тут жил мой дружок, лесник Осип, одногодки мы с ним. Жена у него была — ду-у-ша баба. Бывалоча придешь в ночь, в полночь — завсегда желанный гость. И накормит, и напоит. Водилась у нее рябиновая настоечка. М-м-м! — от удовольствия замычал усач и, вздохнув, закончил: — Все быльем поросло. Осипа убили, на руках у меня и умер, еще зимой сорок второго.
— А хозяйка?
— Федосья? И не говори. С голодухи детишки пухли, трое было. Пошла в ближнюю деревню, там тоже ничего нет. Оставила детей у родственников и решила пойти по деревням собирать продукты. Просто так не пойдешь — пропуск надобно. Пропуска немец выдавал, она к нему. Объяснила что к чему через переводчика. Комендант вроде и не возражал, дал ей записку: мол, в другой деревне покажешь властям. А сам, кат, ухмыляется. Ну, пошла Федосья в другую деревню, там у нее аусвайс, пропуск, значит, потребовали. Она записку и показала. Схватили Федосью и повесили. Вот так «пошутил» герр комендант — написал, что она партизанка. Малых деток раскидало. И где они — ни ты, ни я, никто не скажет. Потому как родственников, у которых их Федосья оставила, угнали в Германию. Такая нынче жизнь пошла, — вздохнул Алексей Васильевич и замолчал. Разбередил себя воспоминанием. Андреев не стал его тревожить. Но Алексей Васильевич молчать уже не мог.
— Я охотник, — продолжал он задумчиво. — Всю жизнь промышлял в тутошних лесах, нонче тоже промышляю, на двуногого зверя. До войны, без похвальбы скажу, был я знаменитым охотником. В Москву ездил, на выставку сельскую, медаль имел, во как. За охотничество. Почитай почти на две тыщи пушнины сдал — не баран чихнул. Меня товарищ Давыдов поначалу в снайперы определил. Я метко стрелял, в аккурат белке в глаз попадал, во как.
— Почему сейчас не снайпер? — спросил Григорий.
— Разве не видишь? Плечо-то инвалидное, пуля сидит, проклятая. С левого примастачился, да меткость не та.
— И давно ранило?
— Тем летом. Мотались-мотались по лесу, в деревню заскочили. Тело зудилось — спасу нет, коростой пошло. Без бани прямо умирай. Истопили баню, мыться начали, а тут они и налетели.
— Кто?
— Каратели, знамо дело. Мы из пара да в огонь, в чем мать родила, порты натянуть не успели. Меня тогда и ударило. На, пощупай, — пригласил усач Андреева, взял его руку в свою и поднес к правому плечу. — Чуешь твердое?
— Дай-ка и мне, дядя, пощупать, — вдруг проявил интерес Ишакин, а пощупав, заключил: — Ее запросто выколупать. Чик ножиком — и вася!
— Фельшер не велел. Говорит, пусть сидит, не мешает ведь, после войны вытащишь. Она взаправду не мешает, к погоде только ноет — барометр. Что, пора двигаться? — поднялся Рягузов, заплевывая цигарку. — Ночи нонче короткие, а нам на месте надобно быть затемно.
Рягузова не на шутку одолели воспоминания. Хотелось непременно что-нибудь рассказать гвардейцам. Славный малый, сержант-то. Спокойный, рассудительный. Грамотей. Пайку отдал за обтрепанную книжку, цена-то ей грош в базарный день. Поначалу Алексей Васильевич погрешил — не чокнутый ли? Но стал Григорий читать ему книжку — другое дело. Алексей Васильевич затылок скреб от изумления. Лоботрясом, видать, этот барин, Обломов, был, лентяй из лентяев, каких свет не часто родит. Барин, одним словом!
А сержант толк в книжках понимает. Не довольствуется тем, что видит своими глазами. Ему давай больше, хочет разумом дойти, как жили люди в старину. По-чудному жил тот барин — на диване бока пролеживал, его б по лесу поводить, по глухомани да болотам. Знатно было бы! Но то старина седая, теперь другое.
Не дочитали, вернемся с задания — дочитаем. И тот, вологодский, тоже стал слушать, когда сержант читает. Послушает, послушает и зевать начнет — ему, видишь ли, неинтересно. Не слушай, коли неинтересно. Но тоже парень ничего, к Анюте бегает. И доброхот, свою пайку товарищу отдал, а у самого в брюхе волки от голода воют на разные голоса. Не видит Давыдов, как он липнет к Анюте, не то поддал бы жару — небо в овчину показалось бы. Много козликов пробовало увиваться возле радистки. Но Давыдов скорехонько им рога пообламывал, на этот счет человек он суровый, спуску никому не дает.
Рягузов-тоже побаивался комбрига. Сердитый бывает. А так — башковитый мужик. Хватит о нем. Может, про Лешку рассказать гвардейцам — как он медаль потерял? Остановились в деревне, когда еще немец села не жег и бывал в них редко. Лешка ходил грудь колесом — глядите, какой я геройский, медаль имею, и не какую-нибудь, а «За отвагу». Он ее недавно только получил и был охмелен радостью. Бабы народ жалостливый, голубили Лешку чем могли и то ведь — пацан пацаном, а уже солдат с боевой медалью. А мальчишки, так те увивались за ним хвостом, в глаза заглядывали, каждому Лешкиному слову верили. И случилась беда — потерялась медаль. Колечко, которое держало ее на колодке, а колодки были еще маленькие, разогнулось — и нет медали. Схватился Лешка за грудь, похолодел — колодка на месте, а медали нет. Столбом парнишка застыл, ни рукой, ни ногой пошевелить не может, язык отнялся. Минуту, наверно, и стоял. А пришел в себя — и навзрыд, чуть родимчик не хватил. Лешке сочувствовали, утешали. Бабы и мальчишки деревню облазили на коленях, заглянули под каждый камешек и кустик, осмотрели каждую щелочку, в избе, в которой Лешка жил. И нашли пропажу! Потом Давыдов примотал медаль к колодке так, что нарочно будешь рвать — не оторвешь. Может, это рассказать?
Нет, что-то молчит сержант, настроения нет слушать мои побывальщины. Ладно, другой раз как-нибудь расскажу. Должен же я отплатить ему добром. Книжки читает, а я ему побывальщины расскажу. Побывальщины есть позаковыристее, чем в книжках. Эка невидаль — лежит человек целыми днями на диване, Обломов-то, и жиром оплывает. Хоть это интересно и написано складно, душевно так, а ничего веселого в том нет. Вот бы того лежебоку сюда, поварился бы он в нашем горячем котле, ему бы мигом бока пообтесали, жирок бы, небось, быстренько стаял.
Рягузов, как и обещал, привел гвардейцев к месту перед самым рассветом. В лесу цеплялись ночные сумерки, но небо порозовело, на открытых местах развиднялось.
Место Алексей Васильевич выбрал удобное. Лес кондовый, и что особенно хорошо — с густым подлеском и подходил к обрыву на берегу речушки. Спуск к воде крутой, метров десять, не меньше. Речушка неширокая и неглубокая, вброд перейти свободно можно.
Противоположный берег пологий, переходил в ярко-зеленый пойменный луг. Затем местность чуть повышалась, но отлого. Там кучерявились кустики, а за ними, по горизонту, легла пыльная дорога, большак, как ее зовут здесь.
Большак оказался двусторонним, движение ничто не сдерживало, и оно было оживленным. На восток, утробно гудя, неуклюже двигались тупорылые автомобили, то под брезентом, то с солдатами в открытых кузовах. Иногда, покачиваясь на выбоинах, проезжали легковые машины, поблескивали черным лаком, либо ослепительно отражали смотровыми стеклами солнце. Однажды промчалась колонна автомашин с солдатами, в смешных, одинаковых касках. У некоторых автомобилей на буксире легкие пушки. Пятнадцать грузовиков.
На запад двигались, нарушив строй, пехотные части, малочисленные и потрепанные в боях. Солдаты брели, понуро опустив головы. Протарахтел обоз с беженцами. На телегах всевозможный скарб — самовары, табуретки, сундуки, на каждой — дети. За телегами, привязанные поводками, плетутся коровы, козы, овцы. Взрослые идут пешком, держась за грядки телег.
— Побежали, — усмехнулся Алексей Васильевич. — Старосты всякие да отпетые полицаи. Заметет ураганом, не уйдут.
На телегах сидят дети. Русские дети, несмышленыши, несчастные. Что их ждет, какую долю готовит жизнь, и без того к ним немилостивая? Отцы их попрали совесть и честь, изменили Родине, превратились в фашистских холуев, предали все святое и обагрили руки кровью соотечественников. Дети ничего этого не знают, но им придется расплачиваться за грехи отцов сполна потом, когда подрастут, ибо они вырастут на чужбине и не будут знать, что такое ласка и забота Родины.
Как-то, обгоняя всех, по обочине проскакали три всадника. У двух лошади карей масти, а у третьего серой, с крупными черными яблоками по крупу. Куда их несет? Что за кавалерия?
— Полицаи резвятся, — пояснил Рягузов, — из той деревни. На мушку бы их — как миленьких продырявил бы.
— На всем скаку? — спросил Ишакин.
— А что? Запросто, даже с левого плеча.
— Промажешь.
— А вот я их сейчас, — разохотился Рягузов, прилаживая удобнее карабин, но Андреев возразил:
— Не надо, Алексей Васильевич.
— Не надо, так не надо, в чем же дело.
— А ты, Ишакин, брось подзуживать. Нам нельзя выдавать себя, ночью минировать придется.
Ишакин приметил справа, ближе к деревне, на лугу женщину с козой. Женщина появилась утром. Привязала к колу на длинной веревке козу. Сама за кустик, и принялась не то вязать, не то шить. Когда солнышко поднялось в зенит, женщина легла ничком на землю и пролежала довольно долго. Коза ходила вокруг кола, щипала траву, изредка поднимала бородатую голову и смотрела на хозяйку, словно хотела убедиться — на месте она или нет. Не коза, а скорее рослый козленок, белой масти.
К вечеру прибежала босоногая девчушка, и женщина ушла с ней в деревню. Коза недоуменно глядела вслед, а потом опять принялась щипать траву. Скоро вернулась хозяйка и, увидев ее, коза, как показалось Ишакину, радостно мемекнула.
Партизаны наблюдали за большаком до сумерек. Андреев на клочке бумаги занес вкратце все, что увидел за день.
Когда смеркалось, из вещевых мешков извлекли взрывчатку, соорудили две связки по четыре килограмма, проверили взрыватели. На этот раз взяли взрыватели полевых фугасов. Они удобны и безотказны. Из-под земли торчит неприметная палочка, мало ли таких валяется на дороге. Но стоит запнуться за нее или наехать, она падает, освобождает боек от зацепа — и взрыв. Как говорят саперы, тогда отправишься прямым сообщением к богу в рай сушить сапоги.
Партизаны осторожно спустились с обрыва к реке, разулись и полезли в воду. Пожалели, что не сняли и брюки. До кустов добрались перебежками, потому что на большаке движение пока не прекращалось, хотя заметно утихло.
Пока бежали по лугу — ничего. Земля твердая, схваченная корнями трав. От кустиков начался песок, он налип на мокрые брюки и стало неприятно. Ладно, догадались спрятать спички и махру в нагрудные кармашки гимнастерок, а Рягузов — во внутренний карман пиджака.
За кустами отлежались и поползли к дороге. У обочины поднималась густая поросль дубняка. В дубняке притихли. Рягузов прошептал на ухо Андрееву:
— Сроду не думал, что буду по родимой земле ходить крадучись и по ночам.
Машины мигали узенькими полосками света. Полоски падали на землю, судорожно щупая ее. В сорок первом летели с открытыми фарами. Бывало, глянешь на дорогу — зарево колышется. Теперь боятся, забились в норки. Лучик падает на дорогу махонький, еле-еле видный. Машина движется осторожно, однако торопится поскорее добраться до ночлега. Опасно ездить по дорогам ночами, даже летними.
Лежат трое в дубняке, ждут своего часа, глотают пыль и противную горечь автомобильных выхлопов. Дубняк покрыт толстым слоем пыли. Ишакин то и дело отплевывается и про себя матерится.
Движение становилось слабее и слабее. В полночь оно прекратилось. Затихло до рассвета.
Рягузова оставили наблюдателем. Андреев побежал на дальнее полотно, Ишакин остался на ближнем. Поначалу Григорий волновался, но постепенно обрел уверенность. Орудовал финкой основательно и не торопясь — накатанный грунт плохо поддавался. Иногда отрывался от работы, стирал со лба рукавом гимнастерки пот и прислушивался. Тишина, даже самолетов не слышно. Наконец, ямка готова, в нее заложен фугас, установлен взрыватель. Григорий руками разровнял землю, боясь ненароком смахнуть палочку со взрывателя. Тщательно замел следы. Теперь только самый наблюдательный и понимающий человек мог обнаружить ловушку. На Большой земле учебных мин поставлено сотни, навык был. А сколько пришлось обезвредить своих и немецких на бывших передних краях!
Ишакин с работой справился раньше Григория, почва оказалась легче — песок.
Без происшествий вернулись на обрывистый берег, под тот же куст жимолости. Речку одолели в брюках — смыли, с них песок. На берегу основательно их выжали.
Остаток ночи решили переждать здесь, чтоб посмотреть, что подорвется на фугасах.
Медленно и лениво после сна поднималось солнце. Было прохладно. Андреева била дрожь. Шинель оставил в лагере, хотел сходить налегке. Сейчас она была бы кстати. У Ишакина зуб не попадал на зуб. Только Рягузов никак не реагировал на прохладу. Показалась первая машина: неуклюжий тупорылый автобус. Двигался на восток. Трое замерли. Сейчас накатится на роковую палочку и будет гром. Считанные метры остались... Автобус благополучно миновал заминированный участок и, таща за собой хвост пыли, приближался к деревне.
Ишакин обалдел. Тупо следил за удалявшимся автобусом и ничего не мог понять. Почему же не сработал фугас? Автобус скрылся за увалом. Ишакин увидел женщину, которая вела на веревке безрогую козу к тому же колышку.
— Взрыватель не забыл поставить? — спросил Андреев, который тоже был обескуражен неудачей.
— Я ж не без головы! — обиделся Ишакин.
— Странно! Не могли же его снять, мы ж глаз не спускали с дороги.
Со стороны деревни появилась легковушка, ехала быстро — горбатая, похожая на черного головастика. Фугас заложен вон у той одинокой березки, чуть левее ее. Легковушка, доехав до этого места, исправно взлетела на воздух. Даже забавно получилось. Вроде бы сначала поднялась на дыбы, потом бойко подпрыгнула, и тут красное пламя с огромной силой швырнуло ее вверх, попутно разламывая на части. Через минуту все улеглось, и только одинокая железка долго свистела в высоте и шлепнулась на пойменный луг. Женщина от страха присела на землю и глядела туда, где только что прогромыхал взрыв.
— Не богато, — подытожил сержант.
— Что говорить, — согласился Рягузов. — Мог бы, ясное дело, попасть и зверь покрупнее. Но и это ладно. Небось, генерал какой-нибудь богу душу отдал, а это поважнее автобуса, генерал-то.
— Генерал, — усмехнулся Ишакин. — Генерал с охраной ездит.
— Ну, хай там полковник, и то птица важная.
Из деревни к месту взрыва мчались два мотоцикла с коляской. Не доехав метров двести, остановились. Боялись приблизиться? Или советовались, что делать? Чего им еще делать — от машины остались рожки да ножки и впридачу круглая воронка.
Мотоцикл без коляски бешено летел с востока, колеса вроде бы и земли не касались, только пыль сбивали.
Андреев хотя и следил за ним краем глаза, но не надеялся, что сработает ишакинский фугас. А он как раз и сработал. Мотоцикл вместе с седоком, словно мячик, подбросило вверх и там развалило на части. Вот же как бывает! Неуклюжий громоздкий автобус миновал роковую палочку, не задел ее, а тут такая малость подорвалась! Обидно!
Те мотоциклы, что остановились у первой воронки и гадали, что делать, начали торопливо развертываться.
— Разреши, командир? — спросил Рягузов, глазами показывая на мотоциклы.
— Попробуй, так и быть.
Рягузов лег на живот поудобнее, приладил к левому плечу приклад карабина и затаил дыхание, прицеливаясь.
— Не попасть, — сказал Ишакин. — Далеко.
— Тихо! — предостерегающе поднял руку Андреев. Гулко хлопнул выстрел. Передний мотоцикл уже успел развернуться, устремляясь к деревне. Мотоциклист вдруг дернулся и повалился грудью на руль. Машину повело вправо, и она завалилась в кювет. Пока Рягузов щелкал затвором,второй мотоциклист, видя, что дело оборачивается скверно, что его тоже могут подстрелить, выжал максимальную скорость. Рягузов стрелял дважды, но промазал. Вздохнул огорченно:
— Мазила. С правой бы не промазал.
— Здорово стреляешь! — похвалил Андреев.
Ишакин смотрел на женщину с козой. Она сидела на земле, а коза пощипывала траву. Женщина, наверно, не могла решить — то ли ей возвращаться домой, то ли бежать куда глаза глядят.
Партизаны углубились в лес. Рягузов выбрал глухой темный ельник, и под разлапистой елью устроили дневку. Следовало отоспаться. Из папоротника и еловых ветвей устроили лежанки. Договорились так — двое спят, один дежурит.
Первым дежурит Андреев, за ним на вахту встает Ишакин.
Григорий Андреев свои два часа мучительно клевал носом. Когда пришел черед спать, даже не помнил, как очутился на лежанке, согретой ишакинским телом.
Спал долго. Открыв глаза, почувствовал, что выспался. Рягузов сидел на лежанке и сосредоточенно курил. Ишакина под еловым шатром не было. Андреев выбрался наружу и первым делом увидел белого козленка, который лежал у ног Ишакина. Козленок накрепко связан за ноги веревкой. Круглый глаз неотрывно смотрел на похитителя. Черная мордочка то и дело дергалась и была влажной.
Автомат у Ишакина перекинут через плечо, пилотка посажена на самые уши — как это всегда делал солдат в трудную минуту. Обе руки Ишакин держал на финке, которая болталась у него в футляре на поясном ремне. Глянул на сержанта выжидательно и нагловато.
— Это откуда еще? — удивился Григорий. — Где ты его взял?
— Тут, — неопределенно махнул рукой Ишакин. — От хазы отбился. Пошла коза за орехами, пошла коза за калеными,: — с той же нагловатой выжидательностью улыбнулся он. — И нашла коза партизана.
На четвереньках из-под ели выполз Рягузов, выпрямился и, отряхнувшись, как гусь, побывавший в воде, тяжело и осуждающе покачал головой, подергал за ус.
— Как это понимать, Алексей Васильевич? — спросил Григорий и вдруг рассердился: — Бросьте голову морочить! Один козленка приволок, сказочки рассказывает, другой дергает себя за ус и воды в рот набрал.
— А так понимай, товарищ сержант, — сузил зоркие глаза Рягузов, словно прицеливаясь, — что маленьких детей за вранье березовой кашей угощают, а такой орясине не знаю что и сделать надо.
— Не темни — каша, орясина, — сморщился Ишакин, и у глаз сразу сбежалась масса мелких морщинок. — Я, сержант, не скрываю — голодный я, шибко голодный. Дай волка — с потрохами съем, костей не оставлю. Не нашамкаюсь сегодня, завтра ноги протяну. И какой к хрену после этого из меня вояка, я на портках пуговицу не смогу расстегнуть, не то что немца прибить. Да меня немец живьем возьмет, у меня, знаешь ли, слабость по телу, а в глазах круги.
— Постой, Ишакин, — хотел остановить его Андреев.
— А чего ждать? — разошелся тот. — Революция пострадает? Нашему войску урон нанесем? Если мы этого козленка на жаркое пустим, пострадает, да?
— Молчи! — закипая гневом, сказал Андреев. — Думай, что говоришь! Чья коза, Алексей Васильевич?
— Той бабы.
— Какой бабы?
— Которая на лугу пасла.
— Та коза? — спросил Григорий Ишакина.
— Какая разница, сержант? Та или эта? Коза и все. Секим башка ей, костерок пожарче. И жить будет веселее.
Григорий на миг представил, как Ишакин отбирал у женщины козу, может, последнюю надежду, потому что фашисты ограбили ее дочиста. И пасла-то козу сама, стерегла пуще глаз, боялась, как бы не стащили. Если б отнимал фашист, она б подралась с ним, но не отдала, хотя это могло стоить ей жизни. А тут свой, с гвардейским значком, с красной звездочкой на пилотке. Сама отдала...
— Что ты ей сказал? — тихо спросил Григорий.
— Кому?
— Женщине.
— Мамаша, говорю, войдите в положение, от голода помираем, а нам надо фрицев бить.
— Она что?
— Сыночек, говорит, родненький, разве я не понимаю, разве я темная какая? Возьми мою Машку, ешь на здоровье.
— Плакала?
— Бабье дело, товарищ сержант. У них слезы близко. Чуть что — дави на слезы.
— А ты, когда с нею разговаривал, звездочку, вот эту, на пилотке, не прятал?
— Зачем, сержант?
— Чтоб Красная Армия из-за тебя, подлеца, не краснела, чтоб не подумали люди, будто в ней есть мародеры.
— Я мародер?
— Мародер!
— Эх, сержант, сержант, — сразу скис Ишакин, — а я-то думал: приду, накормлю сержанта свежей козлятиной, а то он тоже доходит, одни глаза блестят, а вместо щек ямы.
Андреев не мог без отвращения смотреть на Ишакина, ненавистным было нагловато-покорное лицо, тонкие длинные губы, глаза, которые не смотрят прямо, манера натягивать на уши пилотку. Как это до сих пор не замечал, что Ишакин несимпатичный и алчный. Нет, пожалуй, замечал, но только считал, что другое в нем главное. Но оно, хорошее, настоящее, дремлет внутри и в свое время выявится сполна. Вера в выдуманное мешала разглядеть суть — нагловатую покорность, озлобленность и животное стремление урвать для себя за счет других.
Да, в Андрееве это было неистребимо — верить в лучшее, что должно быть в человеке. Много раз ошибался, но ни при каких обстоятельствах не мог и не хотел истребить эту веру.
Андреев знал, что с этой минуты не будет верить Ишакину, напрочь вычеркнет из своих списков.
— Что ж будем делать, Алексей Васильевич?
— Ума не приложу, — развел руками Рягузов, — Всякое в тутошних лесах случалось, а такого... Чтоб у наших жинок последнее — извиняйте, не случалось... Они под германом стогнут, слезьми кровавыми плачут... Козленочек — это что, товарищ командир. Тая баба последнюю юбку свою отдала бы, только попроси — бери, родной, воюй, бей супостатов. Но чтоб у нее вот так... Извиняйте... В душу наплевать и то легче.
— Растрогался, дядька, того гляди носом захлюпаешь, — усмехнулся Ишакин. — Зачем усложнять и без того сложную жизнь? Трескучие слова все мастаки говорить, хватит, наслушался... — и вдруг Ишакин замолчал.
— Трескучи-и-е? — дрожащим голосом повторил Рягузов. — Трескучие слова? — У него отхлынула кровь от лица, бледность легла на скулы, непроизвольно дернулся левый ус. Алексей Васильевич медленно и неотвратимо наливался бешенством, и Ишакин испуганно попятился, поперхнувшись словом. Рягузов же стягивал с плеча карабин, не спуская с Ишакина беспощадных глаз:
— Может, ты фашист?
— Но, но! — завизжал Ишакин. — Не балуй! — и вдруг кинулся прочь, напролом сквозь колючие ветви, сквозь мелкий подлесок. Он знал — Рягузов умеет стрелять метко.
Андреев перехватил ствол карабина и, пригнув вниз, укоризненно произнес:
— Алексей Васильевич! Вы что?
Рягузов всегда тихий и покладистый вдруг выказал упрямство и непримиримость:
— Пусти!
— Алексей Васильевич!
— Так надругаться... М-м-м, — с болью промычал он и перестал сопротивляться. Спешно закинул за плечо карабин, провел ладонью по усам и вздохнул. Кровь постепенно возвращалась к лицу, порозовели скулы. Виновато сказал:
— Прости, сержант, малость погорячился.
Ишакин метрах в двадцати прятался за елью, с опаской выглядывал из-за нее — не целится ли в него Рягузов? Возвращаться не решался.
— Давай-ка, Алексей Васильевич, уведем козленка на луг и отдадим женщине.
Развязали козленку ноги, намотали веревку на шею и повели. На отдалении следовал Ишакин.
Женщины на лугу не оказалось. Что она должна там делать без козы? Как лучше — просто отпустить козленка или же привязать к колу? Договорились — отпустить. Андреев снял веревку, взял козленка на руки и спустился вниз, к реке. На большаке двигались машины, брели солдаты. Рягузов предостерег:
— Поаккуратнее будь.
Андреев, не разуваясь, одолел речку вброд, спустил на землю козленка. Тот смешно подскочил и остановился, уставившись на Андреева. Вроде бы хотел спросить: ну, а дальше что?
— Удирай, пока не поздно, — усмехнулся Григорий и вдруг, хлопнул себя по колену, выдохнул: — Марш! — и притопнул ногой.
Козленок отпрыгнул, мемекнул и направился к месту, где всегда пасся. Андреев вернулся к Рягузову.
— Слава богу, — обрадовался Алексей Васильевич. — Боялся за тебя. Эвон их сколько прет по большаку, а ты на виду. Долго ли до беды? Потерь нет, можно и домой.
Андреев вылил из сапога воду, выжал брюки, и они двинулись в путь.
Потерь нет, усач прав, но не совсем. Потери были. У Андреева. Пострашнее физических. Сержант потерял Ишакина. Рядом будет жить и воевать человек, которому не верил, на которого не надеялся.
Возвращались в лагерь вдвоем с Рягузовым и всю дорогу молчали. Но Андреев спиной чувствовал, что следом, поотстав, плетется Ишакин. Боится, что у Алексея Васильевича может повториться вспышка гнева. Про сержанта знал наверное — при всех грехах за оружие хвататься не станет. Усач бешеный, теперь видно, что лесной человек, хотя тихоней притворялся. Верно подмечено — в тихом омуте черти водятся. Но, возможно, Ишакин не побоялся никакой вспышки, а просто плевал на происшедшее? Едва ли. Вон как сиганул, когда Рягузов схватился за карабин, да еще заверещал зайцем.
Может быть, совесть заговорила? Кается, что украл козленка, что так разговаривал с Рягузовым. Столько бок о бок вместе прослужить, столько из одного котелка съесть каши — и никакого в душе следа?
Васенев еще не вернулся. О выполнении задания сержант доложил комбригу. Давыдов поблагодарил за хорошую службу. Вернувшись к себе, Андреев, нахмурившись, приказал Ишакину:
— Снять гвардейский значок!
Когда значок был откручен, взял его и спрятал в полевую сумку. Лег на спину, заложил руки за голову.
Вечер хмурился. Серые рыхлые тучи заволокли небо. По верху куролесил ветер. Вершины сосен качались и нудно, однотонно гудели, словно где-то недалеко падал маленький, но шумный водопад.
Допек Ишакин Алексея Васильевича. Застрелил бы Ишакина, если бы не помешать ему. Обиды много накопилось. Обида за поруганный край, за то, что матери и жены беззащитны, обида за тех, кто этого не понимает, у кого нет кровоточащих ран на сердце. Обида на таких своих, как Ишакин, которые вместе воюют, а вот боли на сердце не имеют и запросто могут отобрать последнюю козу, последний кусок хлеба у беззащитных и без того обездоленных.
Что делать ему, Андрееву, с Ишакиным? Ладно хоть дело далеко не зашло, украденное возвращено. Посадить под арест? Но какое это имеет значение здесь, в отряде? И где тут держать под арестом? Всыпать на всю катушку нарядов вне очереди? Обрадуется — не нужно ходить на задания, подвергать себя смертельной опасности.
— Что же делать?
Кто-то опустился рядом. Григорий повернул голову — Ишакин. Сидит, поджав колени к подбородку, уставился впереди себя. Нет нагловатого выражения на лице. На лбу в глубоком раздумье собраны морщины. На правой стороне груди заметный след от значка — овал и дырка.
— Сержант, а сержант, — позвал Ишакин.
Андреев рывком поднялся, тоже сел и принялся скручивать цигарку, не глядя на солдата.
— Не сердись, сержант.
Андреев сосредоточенно скручивал цигарку, ждал, что еще скажет Ишакин. Но тот молчал.
— Разве я сержусь? — наконец отозвался Григорий. — Я тебя вычеркнул из своих списков.
— Как вычеркнул? — испуганно повернулся Ишакин.
— Долго объяснять и не поймешь.
Зачем объяснять ему, что есть у Григория памятный список, занесенный не на бумагу, а на само сердце. Из списка безжалостно вычеркнут дезертир Шобик, но в нем вечно останутся живыми Семен Тюрин, капитан Анжеров, Микола и даже безвестный старшина, который, уйдя из тюрьмы, не перекинулся к немцам, хотя и имел обиду на советскую власть, но прибился к своим и погиб, добывая в бою оружие. Зачем нужно объяснять это Ишакину?
— Имею просьбу, сержант.
— Говори.
— Доложи Васеневу.
— Странно.
— Доложи, сержант.
— Нет, — резко ответил Андреев.
— Тогда накричи на меня, ну, замахнись, ну, дай по роже! Я никому не скажу, но сделай со мной что-нибудь!
— Истеричный же ты, Ишакин.
— Пусть! Только накажи, легче будет. Ты ж меня не знаешь, сержант, совсем не знаешь. Может, я впервые встретил такого, как ты. Может, был у меня под Мценском отделенный, а я его хотел в бою, сзади, пристрелить, он мне, лягавый, дышать не давал, моим прошлым, как щенка носом в г... тыкал.
— Я не знаю твоего прошлого.
— Знаешь, ты все знаешь. Только травить за прошлое не станешь, ты не такой. Я тебе не рассказывал, а ты знаешь.
— Догадывался.
— Догадывался и не спрашивал, знал и не травил. А я, может, эти полгода, какие хожу под твоей рукой, человеком себя почувствовал, впервые, а может, я жить заново учусь? А сегодня сорвался. Прости меня, сержант.
— Разве во мне дело? — отозвался Григорий. — А Алексей Васильевич? А та женщина? В конце концов, дело в принципе.
— В принципе, — устало усмехнулся Ишакин. — А какой у меня принцип? Знаешь, какой принцип был у меня до войны? Взять, что плохо лежит. И даже, что запрятано. Взять себе, понял? Себе! Увести, как у нас говорят. Но я хочу иметь другой принцип, твой, дядьки усача, Мишки Качанова. А хочешь, я пойду к дядьке и покаюсь? Хочешь пойду к той бабе и повалюсь в ноги?
— Не валяй дурака.
— Эх, сержант, да ее слезы вот где жгут, — он похлопал себя в грудь. — Жгут и жгут!
— Надо сначала думать, а потом делать.
— Смешной, по себе меряешь. Хорошая мерка, да не каждый ею пользуется.
— Кто ж мешает?
— Не задавай трудных вопросов, сержант, — тихо ответил Ишакин. — Спроси что-нибудь полегче.
На том и кончился их разговор.
Утром вернулись Васенев и Мишка Качанов. Мишка обратил внимание на ишакинскую гимнастерку — не нашел на ней гвардейского знака. Округлил глаза:
— Потерял, голова садовая?
Ишакин отвел в сторону глаза. Андреев молчал.
— Силен! — не унимался Качанов. — Его потерять уметь надо — такой гайкой привинчен.
— Закрой свое хлебало, — окрысился Ишакин. — Будет тут каждый зудить.
— Сержант, его, случайно, мешком с мякиной из-за сосны не пришибло?
— Оставь его в покое, — сказал сержант. — Свой не потеряй.
Группа Васенева подорвала эшелон с техникой, и сделал это Мишка. Мину поставил ловко и быстро, прямо виртуозно, под носом у патрулей. Его обстреляли, Эшелон решил подорвать взрывателем натяжного действия. Их предупреждали — впереди эшелона немцы пускают груженые камнем платформы, для безопасности.
Под шнур приспособили шелковые парашютные стропы. Когда патрули открыли огонь, Мишка с насыпи скатился кубарем. Добравшись до укрытия, твердо решил взорвать мину преждевременно, если к ней подойдут патрули. Но у тех хватило ума не соваться куда не просят. И поезд не остановили — либо не знали, что дорога заминирована, либо не могли по им ведомой причине, а может, и не хотели вмешиваться.
Мишка рванул шнур в тот момент, когда на фугас покатился паровоз.
В лагерь возвращались довольные, особенно Васенев. Был на самостоятельном задании, которое выполнил удачно. И убедился, что Качанов ловкий парень и храбрый. На Большой земле разыгрывал простачка, за бабенками увивался, доверия не вызывал. Он же, оказывается, с легким сердцем, не задумываясь, смело лез в опасное дело. Запросто пустил эшелон под откос. Мину не бросил устанавливать даже тогда, когда по нему открыли огонь патрульные.
На привале Васенев расспрашивал Мишку о житье до армии. Тот отвечал охотно, без всякой рисовки, иронизируя над собой. У лейтенанта на душе накопилось много, собственно, в роте у него друзей не было, не с кем сокровенным словом перекинуться. Давно хотелось выговориться, но кому? А сейчас увидел — Качанов хороший парень. Они лежали в березнячке, в густой траве, в которой то тут, то там алела земляника. Ягоды перестоялись, изошли ароматом и соком, еле-еле держались на стебельках. Мишка валялся на животе, собирал ягоды и кидал в рот. Они во рту таяли. Лейтенант задумчиво рассматривал крохотный голубой глазок незабудки. Потом спросил:
— Скажи, Михаил, у тебя много настоящих друзей было?
Качанова несказанно удивил и сам вопрос и то, что лейтенант назвал его по имени. Ответил:
— Полно.
— Да, характер у тебя общительный. Легко с таким.
— Не жалуюсь.
— У меня вот все через пень-колоду.
— Хотите ягод?
— Нет не хочу. Не получается в жизни. В школе мои товарищи по четыре значка имели — ГТО, ПВХО, Ворошиловский стрелок и ГСО. Я имел только два. По ГТО плавание с боевой выкладкой не сдал. В училище курсанты девушек заводили, а я боялся к ним подойти.
— Это вы зря, товарищ лейтенант.
— Натура, понимаешь, такая.
— По-моему, тут натура ни при чем. Сами виноваты.
— Может быть. Мне порой кажется, что надо мной смеются, плохо думают.
— Смеяться не смеялись, чего не было, того не было. А плохо думали.
Мишкино признание несколько покоробило Васенева. В глубине души прятал робкую надежду — уважают его бойцы.
— Почему же? — несколько натянуто спросил он.
— Честно?
— Конечно!
— В отместку. Вы о нас плохо думаете, а мы о вас.
— Преувеличиваешь, Качанов!
— Вы просили честно, я вам и ответил честно.
Дальше Васенев разговор продолжать не решился. Всю дорогу до лагеря молчали. Лейтенант думал над Мишкиными словами, перебирал в памяти взаимоотношения с бойцами; холодея, вспомнил рапорт, написанный на Афанасьева, и понял, что уважать его, действительно, не за что.
Васенев сказал сержанту:
— У Качанова нервы крепче стальной проволоки. Стоящий парень. Я думал, что он только за девчатами увиваться мастер.
— Старинная истина, лейтенант: человек — сложнейшая штука, сколько философов пытались его познать.
— Пожалуй, — согласился Васенев.
Старому опытному подрывнику Ване Маркову отчаянно не повезло. Группа напоролась на фашистов. В стычке потеряли цыганистого Бориса, того весельчака, с которым балагурил Мишка Качанов в первый час знакомства. Второго партизана, ходившего с Марковым, ранило. Командир уцелел чудом.
— Не пойму, — сокрушился Марков, — как мы прошляпили? И как унесли ноги?
Партизаны гуськом двигались по лесной дороге. По ней давно не каталось никакое колесо и не ступала нога человека. И место это было далеко от бойкого шоссе. Подумать было нельзя, что немцы могут здесь оказаться. Они глубоко в лес не заглядывали, опасались партизан. Неожиданно дорога круто забирала вправо, за сосновый мысок. Партизаны не побереглись — и стоп! Немцы!
— Ложись! — закричал Марков, и началась свистопляска.
Если бы немцы оказались похрабрее и вздумали преследовать группу, то не удалось бы Маркову и раненому партизану унести ноги. Но на преследование у них не хватило духу. Они сами не чаяли, как бы скорее вырваться из передряги — к партизанам могла прибежать подмога.
Бориса, похоронили на лесной опушке. Андреев так и не успел как следует его узнать. И теперь никогда не узнает ближе. Сверкнул человек перед глазами, как падучая звезда, и исчез навсегда.
Алексей Васильевич заметил:
— Вот она — жизнь наша.
Да, жизнь, размышлял Андреев. Дешевая ты или дорогая, цепкая или теплишься на волоске, огромная или маленькая, красивая или безобразная. Бывает всякая! Пройдет, возможно, пять или десять лет, отшумят военной непогодой леса, многих сегодняшних людей не останется в живых. И кто вспомнит о сегодняшних печалях и заботах? Люди всегда будут помнить, что полыхала война, были брянские партизаны, но кто удержит в памяти, что было именно в этот хмурый день начала августа сорок третьего года, какие слова сказал лейтенант Васенев, какие чувства обуревали Ваню Маркова, какие думы беспокоили Григория Андреева. И нужны ли будут подробности людям через десять-двадцать лет, в то время, как у них появятся свои огорчения и радости, свои печали и заботы, свои всяческие подробности? И вспомнит ли эти подробности хмурого военного дня даже тот, кто останется жив, не сотрутся ли они под действием ветра времени в сплошной круг войны, в котором останется шрамами лишь самое трагическое и яркое. И нужны ли будут тогда людям эти подробности, если даже они сохранятся в памяти?
Трудно сказать.
Полтора года неизменным спутником Андреева была заветная тетрадь, которую завел в Белостоке. Заносил туда все, что волновало и что хотелось сохранить в памяти.
Тетрадь у Григория отняли. Говорят, был приказ, который запрещал вести дневниковые записи. Андреев сроду не слышал об этом приказе.
Однажды старшина роты, это еще в мостопонтонном батальоне, выстроил бойцов в две шеренги — одну против другой — и приказал вываливать возле своих ног содержимое вещевых мешков. Удивительного тут ничего не было. Отдельные бойцы, как Плюшкины, прятали в «сидор» все, что попадет в руки: по десятку камней для «катюш», разные колесики и шестеренки, всякие рваные рукавички и разные тряпки. Другой раз лишнюю гранату или обойму с патронами положить некуда. Вот старшина периодически «разгружал» вещевые мешки — бесцеремонно выбрасывал все то, что не имело отношения к солдатским обязанностям. В одну из таких проверок на глаза старшине попала тетрадь Григория. Он показал пальцем, длинным, как спица, на нее и спросил:
— Что?
— Тетрадь.
— Вижу, что не самовар. Дай.
Андреев, не ожидая ничего плохого, дал старшине тетрадь. Тот ее и смотреть не стал, через плечо передал следовавшему за ним каптенармусу и приказал: — Сжечь!
Андреев в первую минуту оторопел, не поверил своим ушам — с ума сошел старшина, что ли?
— Не имеете права! — горячо возразил Григорий.
— Разговорчики в строю! Упеку на губу, тогда посмотришь — имею или не имею.
Григорий пожаловался командиру роты. Тот вызвал старшину, отчитал за самоуправство, но что толку? Тетрадь каптенармус сжег.
Новой тетради не завел и потихоньку тосковал: столько интересного и неповторимого встречалось во время военных скитаний, столько колоритных людей попадалось ему на пути. В памяти разве все удержишь?
Через железку
Четвертый день группа Старика кружила возле железной дороги, искала свободную лазейку, чтобы безболезненно перескочить на ту сторону, и не могла найти. Дорога охранялась круглосуточно усиленными нарядами. Ходили патрули, разные обходчики, на близком расстоянии друг от друга в насыпи были вкопаны бункеры, в которых жили охранники. Мешали завалы. Многочисленной группе через них бесшумно пройти невозможно. Гитлеровцев понять нетрудно. В Москве прогромыхали победные салюты в честь освобождения Орла и Белгорода, фронт дрогнул и покатился на запад, пока медленно, но неукротимо. Прифронтовая немецкая полоса жила судорожной жизнью, железные дороги приобрели особо важное значение. Потому усиленная охрана. Лезть напролом через завалы было бы самоубийством. Партизан перестреляют, как куропаток.
Выход оставался один — переходить с боем. Старик со Щуко долго мараковали, как ловчее и без потерь прорваться через дорогу? Ошеломить охрану и проскочить, пока она не опомнилась? Сошлись на одном — форсировать дорогу через железнодорожный переезд. Риску больше, но и возможностей тоже. Партизан там не ждут — кто полезет на рожон? На этом и строился расчет. Большак, который пересекал железную дорогу, был не ахти какой людный. Ночью движение по нему замирало, и вероятность непредвиденных встреч почти исключалась.
Переезд охранялся. Щуко проторчал возле него целый день с биноклем, все высмотрел и запомнил. Возле будки стрелочника врыт в землю бункер, у входа в который постоянно маячил часовой.
План созрел хороший. Щуко с ловким хлопцем ночью бесшумно снимет часового и закидает гранатами бункер. Когда прогремят взрывы, группа бегом пересечет «железку». Слева и справа на всякий случай выдвигаются по два автоматчика. Они и еще Щуко со своим напарником прикроют отход, вступят в бой, если потребует обстановка.
В сумерки группа подтянулась поближе к переезду, залегла в кустах. Часовой возле будки пиликал на губной гармошке. Щуко шепнул Старику:
— Взяло его! Всю обедню может испортить, паразит.
— Давай — время. Осторожней смотри, — подтолкнул Старик в плечо Щуко. Тот оглянулся, нащупал в темноте руку Петра, крепко пожал ее и лихо ответил:
— Щуко не подведет.
Щуко с напарником, нагнувшись, перебежали дорогу и скрылись в темноте, будто растворились в ней.
Потекли томительные минуты. Старик кусал казанки руки. Чуткое ухо уловило неясный шум, ближе, ближе. Сомнений не оставалось — в Брянск торопился поезд. Протяжно загудел паровоз. Старик подумал: «На руку! Под шумок легче подойти. Пока будет грохотать, Щуко с напарником подбегут к дороге».
Щуко договорился с товарищем о деталях. Как только он прикончит часового, напарник должен вкатить в бункер «лимонку».
На фоне темно-синего неба отчетливо выделяется долговязая фигура часового. Он в каске, автомат на груди. Гармошку держит обеими руками. Что-то такое красивое играет. Хоть и пискливый голосишко у гармошки, а мелодию выводит душевную. Умеет, паразит, играть. В другое время послушал бы. И чего его потащило в чужую даль, сидел бы да пиликал возле своей Брунгильды.
Щуко выждал, когда часовой повернулся к нему спиной, пружинисто оттолкнулся от земли, будто на старте, и прыгнул на ничего не подозревающего немца. Остальное получилось четко и отработанно — не впервой. Левой рукой прикрыл фрицу рот, гармошка стукнула по зубам и выпала, а правой всадил финку под лопатку.
Часовой, напружинившийся было, обмяк и стал сползать на землю, поддерживаемый Щуко. Сняв автомат и приладив его на себя, сержант шепнул напарнику:
— Давай!
Напарник сапогом открыл дверь и, кинув в кромешную темноту гранату, отскочил. Взрыв прогремел глухо, но сильно. Из двери выплеснулся огненный язык пламени, раздались душераздирающие крики, и все смолкло.
Старик поднял партизан, и группа, грузно топая сапогами, побежала к переезду. Четверо партизан и с ним Лукин легли на полотно слева и справа от переезда. Юра оказался недалеко от Щуко. Старик остановился на переезде и поторапливал бойцов.
— Живее, живее!
Неожиданно началась стрельба справа, послышались крики — к переезду бежали немцы. Откуда взялись? Судя по стрельбе и по крикам, их было не менее взвода. Щуко нахлобучил шапку на голову покрепче, сказал:
— Будет драчка. Не робей, гвардеец!
— Я и не робею.
Они залегли возле бункера, чуть в стороне от тех двух, которых Старик выделил на охрану. К этому времени и слева затрещали автоматы — подоспели патрули. Лукин строчил из автомата с упоением, забыв обо всем. Кончил один диск, поставил другой.
Каша заварилась нешуточная. Удачно начатая операция начала катастрофически осложняться.
Старик стоял на том же месте, посредине колеи, широко расставив ноги, и покрикивал:
— Живее, живее!
— Уходи! — закричал ему Щуко. — Чего маячишь!
Нина несла питание от рации, согнувшись в три погибели.
— Эй, кавалер! — возмущенно позвал Старик партизана, бежавшего за ней следом. — Возьми у нее груз. Быстро!
Тот подхватил у Нины рацию, и она вздохнула свободно.
Но вот переезд миновал последний боец. Старик приказал Щуко:
— Отходи! — И сам побежал догонять группу, которая уже втягивалась в спасительную темноту леса. И в этот самый миг жгучая боль прожгла правый бок — даже не почувствовал, стоя на переезде, когда укусила его злая пуля. Схватился за бок, ощутил на ладони теплую мокроту, и как-то сразу навалилась слабость, а тошнота подступила к горлу. Но продолжал бежать.
Щуко заорал на Лукина:
— Отходи, кому говорю!
— А ты?
— Не твое дело!
Лукин пополз и кинулся догонять своих. Щуко отходить уже не мог. Напарник был ранен. Оставался цел и невредим только сам сержант. Да еще слева огрызался чей-то автомат. А немцы лезли. Они, наверное, думали, что партизаны хотят взорвать полотно, и торопились помешать во что бы то ни стало. Щуко подхватил раненого товарища, перекинул его руку через свое плечо и нацелился уже бежать, когда автоматная очередь пришлась ему по ногам. Щуко охнул и упал на землю. Его придавил раненый. Сержант осторожно освободился от него и зашептал:
— Глотов, слушай, Глотов! Уползай один, слышишь, уползай один, уползай, коханый мой.
Но Глотов не подавал признаков жизни. Та очередь зацепила и его.
— А-а! — заорал тогда сержант, — Щуко вам захотелось! Нате, паразиты, берите! — он, собрав последние силы, отстегнул лимонку и, зубами вытащив кольцо, кинул ее впереди себя. Мстительно хлестнул взрыв, разбрызгивая огненные осколки. Щуко схватил вторую гранату, но в последнюю минусу раздумал, и взялся за автомат. Строчил беспрерывно до тех пор, пока не кончились патроны. Тогда вспомнил про трофейный, но тот что-то заело. Схватил автомат Глотова, но в нем было очень мало патронов. А немцы упрямо лезли, и Щуко стал экономить выстрелы и бить только наверняка. А слева замолк последний автомат, значит, на переезде живым остался один Щуко.
— Давай, подходи! — кричал Щуко, будто в горячечном бреду. — Подходи, паразит!
Слева патрули, получившие подмогу, бежали к Щуко, стреляя на ходу.
И Щуко понял, что наступил его последний час и прожить его надо красиво. Нет, он не боялся смерти, всю войну ходил рядом с нею: видел, как она уносит его друзей, но умирать было все-таки жалко. Не сделано в жизни и половины, многое надо было от нее взять и хорошо бы отлюбить свое.
Нет, Щуко не боялся смерти, но хотелось побывать в родном селе на Полтавщине, потрогать чистую росу на спелых яблоках, посмотреть на зеленые в синей дымке дали, на поля, на которых вырос и которые бороздил трактором, послушать, как поют-заливаются соловьи. А еще сильнее хотел Щуко положить свою голову на колени доброй матери и почувствовать ее пальцы в своих волосах. И невозможно сильно хотел он поцеловать Оксану, черноглазую дивчину, тоску о которой бережно хранил давным-давно. Он страстно хотел дожить до победы, увидеть ее торжество.
Но он должен был умереть на этом переезде, и он хотел умереть красиво. Он так решил сам — красиво. И взяв последнюю «лимонку», зубами вытянул кольцо, выплюнул его. Чуть приподнялся от земли, опираясь левой рукой, и ждал. Пуля попала ему в левое плечо, и Щуко ткнулся лицом в землю. И в угасающем сознании билась одна единая мысль: «Прощайте, други... Прощайте...» Он посылал последний мысленный привет Старику и всем своим боевым друзьям.
Когда торжествующие и озверелые враги подбежали к нему, Щуко разжал пальцы, и грохнул новый взрыв, грохнул, как салют бесстрашному партизану.
А между тем, группа углубилась в лес, и теперь можно было не опасаться погони.
Устроили привал. Старик отозвал в сторону Нину и спросил:
— Перевязочный пакет есть?
— Товарищ командир... — сразу догадалась Нина и прижала обе руки к груди.
— Только посмей заплакать! — гневно зашипел Старик. — Я тебе тогда покажу.
Но Нину уже никакая сила, никакие угрозы командира от слез удержать не могли. Всхлипывая, она перевязала бок. Петро морщился и укоризненно повторял:
— Дура ты дура, плакса несчастная. Правду сказала докторша — с младенцами тебе возиться, а ты воевать пошла, ну зачем ты пошла воевать, без тебя не обошлись бы?
— Не обходитесь вот... — всхлипнув, возразила Нина.
— Не бойся, обошлись бы, тут без тебя мокроты хватает.
— Я не знала, что я такая плакса, это я уже здесь.
— Как же не знала? У мамки конфетку просила и плакала, неуд в школе получала и тоже слезы.
— Неправда! — твердо сказала Нина.
— Правда, я же вижу!
— Неправда, товарищ командир. Я здесь стала плаксой и конфет я у матери не просила. Сама брала, мне не отказывали.
Нина неловко задела рану, Старик непроизвольно ойкнул. Нина испугалась:
— Что же это я? Извините, товарищ командир.
— Ничего, ничего. Вот ведь не плачешь. Можешь не плакать. Так и держи свои нервы в кулаке. Ясно?
— Понятно, товарищ командир.
Когда перевязка была закончена, Старик помахал указательным пальцем перед самым носом радистки:
— Если проговоришься... Смотри! Чтоб о ранении молчок!
— Товарищ командир...
— Никаких разговоров!
Старик повесил на грудь автомат и зашагал к бойцам. Щуко с хлопцами не было. Исчезло пять партизан, видно, убиты при переходе через переезд. У одного было легкое ранение, у четырех тяжелое.
Щуко прождали остаток ночи и день. Послать разведку на переезд Старик не решился. Там могла быть засада. Тревога за судьбу Щуко глодала Петра и утром. Допустим, ночью сержант мог как-то разминуться, а утром?
Старик на клочке бумаги написал радиограмму: «Дорогу форсировали с боем. Есть раненые. Вышлите навстречу людей». И дал координаты.
К вечеру прибыл с хлопцами Федя Сташевский.
Щуко не было. Старик понял, что сержант никогда не придет, и так больно сдавило грудь, и так муторно стало на душе, что Старик зажал ладонью глаза и скрипнул зубами.
— Что с тобой? — встревожился Федя, но Старик уже опустил, руку, подтянулся и вспомнил про Лукина. В суматохе про него забыл. Спросил Нину:
— А где же у нас гвардеец?
— Здесь я, товарищ командир! — выскочил из-за куста Лукин.
— Жив?
— Жив, товарищ командир.
— Где оставил Щуко?
— На переезде, товарищ командир. Приказал отходить, а сам остался.
— Узнаю Щуко. Натерпелся за эту ночь?
— Так точно, в жизни такого не приходилось!
— Привыкай.
Вечером тронулись в путь. Нина шепнула Сташевскому, что Старик серьезно ранен. Федя немедленно догнал командира и потребовал, чтоб тот лег на носилки. Петро свирепо округлил глаза:
— Она сказала, да?!
— При чем тут она? — усмехнулся Федя. — У тебя ж кровинки в лице нет, только слепой не видит, что ты кое-как тащишься.
— Брось, брось, — уже мягче возразил Петро. — Я же знаю — ревушка наябедничала.
— Хотя бы!
— Вот я ей покажу!
— Соорудим носилки — и никаких разговоров.
Старик и в самом деле плохо выглядел, в глазах появился лихорадочный блеск. И слабость одолевала, но изо всех сил крепился. Махнул рукой:
— Ладно, не будем об этом. Вам только тайны и доверять, до первого куста добежать не успеете, как выболтаете. Но с носилками — брысь! Сам дойду. И точка. Я два раза не решаю.
Вспомнил Щуко, подкатила к сердцу ярость на собственное бессилие, захлестнула его. Петро потер ладонью лоб и застонал.
— Больно? — спросил Федя.
— Больно, Федя, ох, как больно! — признался Старик. — Даже не представляешь, как больно. Сердце кровью обливается. Поверить не могу — Щуко нет!
— Может, заблудился? Или прямым ходом в отряд ушел? Придем, а он там, а?
— Щуко заблудился? — криво усмехнулся Старик. — Смешишь, Федя. Щуко не мог заблудиться. Щуко не мог уйти в отряд без меня, понимаешь? Нет больше Щуко, это я знаю точно. Иначе Щуко был бы здесь.
Группа, вытянувшись в цепочку, двигалась дремучим лесом. Ее возглавляли Старик и Федя.
Встреча
У Андреева, несмотря ни на какие осложнения, не пропадал сон. Он мог спать под дождем, в прохладную ночь без шинели, свернувшись калачиком, даже на ходу. Однажды, еще до того, как попал в гвардейский батальон, спал во время дикой бомбежки. Ночь простоял на дежурстве, утром завалился спать на нары — жили тогда в школе. Заснул крепко-накрепко.
Объявили воздушную тревогу, все побежали в укрытие. Пытались разбудить и Андреева, да не могли. Бомба упала рядом со школой, в окнах высадило стекла, а Григорий не проснулся. Потом над ним долго подсмеивались, но он не сердился.
В партизанском отряде бессонницей тоже не страдал, как бы трудно не было. Зато Васенев маялся. Другой раз намотается до упаду, еле дотянет до привала, обрадуется — сейчас можно порядком выспаться. И засыпал сразу, но спал два — три часа. И просыпался, а снова заснуть не мог.
Васенев почернел, щеки ввалились, подглазицы потемнели. Мальчишечье, угловатое, что еще держалось в нем, стало исчезать. Если бы сейчас посмотрел на него Курнышев, то не сразу бы признал прежнего Васенева — возмужал.
В это утро моросил мелкий, словно пыльца, дождик, теплый и грибной. Пахло сырой свежестью. И грибами. Качанов на маленьком костерке, большие разводить не разрешали, жарил на листе железа рыжики и маслята.
Андреев проснулся враз, будто его кто в бок толкнул. И услышал знакомый взволнованный голос:
— Товарищ лейтенант! Гвардии красноармеец Лукин прибыл из отлучки!
Юрка Лукин вернулся? Андреев окончательно проснулся лишь тогда, когда закричал Мишка Качанов:
— Здорово, друг! А мы думали ты обратно улетел пить чай с грузином!
— Да нет, что ты...
— Дай я тебя обниму и почеломкаю, блудный ты брянский сын.
Андреев слышал, как Мишка смачно чмокнул Юрку в щеку и вдруг озабоченно проговорил:
— Постой, постой, а это что?
— Где?
— А вот здесь. Мать моя родная, да ведь это клок седых волос. Что с тобой, Юрик?
— Что ты в самом деле, — испуганно проговорил Юрка, — чего разыгрываешь?
— Эх, зеркала ни у кого нет. Товарищ лейтенант, будьте свидетелем.
— Правда, Лукин, — подтвердил Васенев. — Клок седых волос.
Мишка Качанов присвистнул и уважительно произнес:
— Хлебнул ты, видать, мать честная!
— Ребята, а где же сержант? — спросил Лукин, и в голосе его послышалась тревога.
— Дрыхнет, — улыбнулся Качанов. — Вон под кустиком. Ишакин тоже там храпака дает. Они с сержантом поспать не дураки.
Андрееву было приятно, что Лукин спросил про него, вскочил на ноги и сказал Мишке:
— Ох и любишь фантазировать!
— Бывает, — охотно сознался Мишка.
Сержант протянул Лукину руку:
— Здравствуй, Юра!.
А у Лукина вдруг намокли глаза. Смотрел на сержанта сквозь слезы и глупо улыбался. Хотел сказать, что сильно соскучился о нем, сержанте, что в критические минуты сверял свои поступки с сержантом, что у него теперь есть Оля и что она тяжело ранена. Но Юра только улыбался, даже позабыв сказать сержанту: «Здравствуй».
Именно в это время и появился Федя-разведчик. Тронув Андреева за плечо, сказал:
— Пойдем, нужен.
Андреев оглянулся на Васенева:
— Разрешите отлучиться?
— Да, — ответил лейтенант.
И Григорий, поправив за плечом автомат, зашагал за Сташевским. Пришибленным показался на этот раз Федя Андрееву, ссутулился. За всю дорогу не проронил ни. слова, не повернулся к сержанту ни разу. Шел так, будто рядом с ним никого не было, поглощенный своими нелегкими мыслями. Говорят, придет беда — открывай ворота. Тяжело ранило Старика, и Федя не представлял, как он обойдется без него. Погиб Щуко, с которым успел подружиться во время смелых вылазок. Невольно заразился тревогой и Григорий. Что с Федей и куда он его ведет?
Возле комбриговской палатки на постели из ветвей и папоротника лежал бородатый человек. Под головой вместо подушки белел парашют. Человек, был в сапогах, в синих брюках и в меховом жилете. Жилет на груди не застегнут, и на гимнастерке видны ордена и медали. У бородатого русый чуб и усталые глаза.
Андреев догадался, что это Старик. Если вернулся Лукин, значит, вернулся и Старик. Конечно же, это он. Столько наград могло быть только у Старика. Но он бледен. Лежит не от того, что притомился, а потому, что ранен.
Федя остановился у изголовья командира и тихо сказал:
— Привел, — показал рукой на Григория. Старик вприщур посмотрел на Андреева и радостная искорка блеснула у него в глазах. Странно, почему вдруг Старик им заинтересовался? Может, Федя что-нибудь наговорил?
Появилась Анюта, сосредоточенная и сердитая. Метнув на Федю недовольный взгляд, упрекнула:
— Ему же нельзя!
— Можно, можно, Анютка, — хрипло возразил Старик. — А ну-ка, други мои, помогите подняться, встреча лежа — плохая встреча!
Федя и Анюта нагнулись, Старик обхватил их обоих за шеи и стал тяжело подниматься. Григорий тоже было кинулся помогать, Старик мягко, но властно остановил:
— Без тебя обойдутся!
Встал, привалился плечом к сосне и, усмехнувшись, покачал головой:
— Нехорошо, совсем нехорошо. Ну, что смотришь на меня, сержант? Что ты смотришь так, дорогой мой Гришуха? Друзей не узнаешь? Или моей бородой любуешься?
Игонин?! Гришухой звал его на всем белом свете только он!
Кровь бешено ударила в голову, и Григорий прикрыл глаза на секунду — его закружило. Но слабость миновала так же моментально, как и нахлынула.
Удивительно! Этот бородач с усталыми глазами — Петька Игонин? Ничего похожего. Вот разве только глаза, но в них не было тогда усталости, они были светлее и озорнее. Теперь заметно — эти глаза повидали многое, привыкли ко всяким горьким неожиданностям.
И от того, что этот человек так мало походил на Петьку Игонина, хотя, несомненно, был им, Григорий успокоился. Больше того, горько стало на сердце. Прошлый Петька Игонин был прост и понятен, был своим человеком. А это совсем другой человек, нет с ним общих ниточек, которые бы связывали. Впрочем есть — ниточка, тянувшаяся из сорок первого года. С тех пор целые реки воды утекли в океан, немало изменилось на белом свете, и не будет больше никогда прежнего Петьки Игонина, не будет той беззаветной дружбы с ним потому, что между ними легло не два года разлуки, а две бурные, непохожие друг на друга военные жизни!
— Значит, воюем, Гришуха? — спросил Старик, улыбаясь: — Ах ты, цуцик, ах ты, милый человек!
— Воюем, — сказал Григорий. — А ты знаешь кто это, Анюта?
— Гвардии сержант Андреев, парашютист-десантник.
Игонин, закрыв глаза, с улыбкой отрицательно покрутил головой и засмеялся:
— Ничего ты не знаешь. Это же Гришуха Андреев, в мире нет таких Гришух! Верно, Федя? Помнишь, как мы гордо шагали по Беловежской пуще. Здорово трудно было нам, но мы уже тогда свою силу чувствовали и себя понимали. Правда, Гришуха?
Петро прикрыл глаза ладонью — ослаб. И встречей был взволнован. Анюта обеспокоилась. Она, не раздумывая, прогнала бы Андреева и всех, чтоб только они не мешали раненому, но боялась, что Старик обидится.
— Сядь, — требовательно сказала она, — Федя, помоги Петру Ивановичу сесть.
Петра опять уложили, он лишь виновато улыбался:
— Вот так, брат Гришуха, зацепил меня фриц, гад ползучий. Обидно. В такое-то время. Садись рядом, чего стоишь? Может, у тебя дела?
— Нет.
— Оставьте нас одних, — попросил Петро.
Девушка хотела было возразить, но он поторопил:
— Иди, иди, Анюта, я буду вести себя хорошо, паинькой буду, вот увидишь.
Когда они ушли, Игонин положил на плечо Андрееву руку и прошептал:
— Еще раз здорово! Возмужал, настоящий мужчина. А как мне тебя не хватало эти годы, как не хватало!
Петро закрыл глаза, некоторое время лежал молча. Потом попросил:
— Расскажи о себе.
— Что рассказывать?— улыбнулся Григорий. — Как видишь, полководец из меня не получился.
Борода смущала — зачем он ее отрастил? Без бороды был лучше.
— Полководец? — проговорил Петро и внимательно посмотрел в лицо: — А зачем тебе быть полководцем, Гришуха? Полководцы нашлись и без тебя. Не горюй, не твоя это специальность — война, не твоя стихия. Настоящая работа ждет тебя после войны.
— Если доживу.
— Обязан дожить, Гришуха! Ты будешь учить детей, вот где твоя стихия, там ты себя и покажешь, я знаю. Мне ведь майора дали.
— Поздравляю, — сказал Григорий и подумал: «Для Игонина, может, это и неплохо, а вот для Старика, о котором говорит весь лес, не так уж и много».
— Видал, какой я, а? — усмехнулся Петро. — Думаешь, бахвалюсь? Не бойся, у Петьки Игонина голова твердая, от славы не закружится. Но мне это нравится. Все читаешь? — показал глазами на полевую сумку, из которой высовывался краешек обтрепанного томика «Обломова».
Григорий плечами пожал: мол, что поделаешь — неисправим. Был у Григория закадычный друг Петро Игонин. А теперь есть прославленный Старик, партизанский командир, майор.
— Будь таким, каким был, — отозвался Игонин. — Так лучше. И честное слово, встретил бы я тебя другим, огрубевшим на войне, мне б, пожалуй, было больно. Ты не огрубел, никогда не огрубеешь, и потому ты золотой человек, Гришуха. А вот Федя огрубел, может, и не то слово, может, просто очерствел? Помнишь, каким он был? Маменькиным сынком, цветочком тепличным. Он хоть тебя-то признал?
— Неохотно.
— Неохотно, а мог и не признать. Навидался людской мерзости, крови нанюхался, ожесточился. На войне это часто бывает, но не чересчур. Я ведь тоже неисправим, Гришуха, меня нет-нет да на философию тянет. Заметил?
— Да.
— В партию вступил?
— Кандидат. Вернусь с задания, будут принимать в члены.
— Молодец, Гришуха. Меня в прошлом году приняли. Мы с тобой коммунисты! Здорово! И знаешь, мне всегда нравилось, как это звучит гордо и смело — коммунисты! Раньше до слез завидовал тем, кого звали коммунистами! Теперь я сам коммунист!
— У меня такое же чувство!
— А что я говорю? Я ж Гришуху знаю! А та заветная тетрадь при тебе? Помнишь, ты записывал, я тебя еще просил, а?
— Нету у меня тетради.
— Как нету? Бросил? — опечалился Игонин. — Эх, зря!
— Сожгли ее.
— Зачем же?
Григорий поведал Петру горестную историю с тетрадью. Игонин слушал внимательно, смежив веки, предупредив друга:
— Ты не думай, я не сплю. Просто мне с закрытыми глазами легче слушать.
Дослушав историю до конца, зло сказал, имея в виду старшину и каптенармуса:
— Убить обормотов мало. Такую тетрадь загубили! Новую не завел?
— Нет. Я твоей матери писал.
— Что ты говоришь! — встрепенулся Петро, открыл глаза и опять устало закрыл их.
— Она тебя потеряла.
— Потеряла, — прошептал Петро и после паузы продолжал: — Слез пролила... А я вот он. И ведь, понимаешь, Гришуха, мог написать, почту у нас на самолетах отправляли, у нас и адрес есть — полевая почта такая-то, а вот не написал. Босяк во мне еще живет. Что там босяк — сухарь! Ну и что она еще пишет?
— О тебе спрашивала, поподробней. Я ей и написал про наш поход, про Гомель, как нас разлучили.
— Вот-вот, разлучили.
— Потом еще письмо прислала — поблагодарила. Тяжело ей.
— Тяжело, — как эхо, повторил Петро. — А твои живы-здоровы?
Анюта давно уже ходила вокруг них, наблюдая. Не выдержала, наконец, подошла.
— Товарищ сержант, — обратилась она к Андрееву, — очень прошу вас — Петру Ивановичу плохо, ему нужно отдохнуть. И встреча его взволновала.
— Видишь, Гришуха, сто лет не виделись и поговорить досыта не дают. Сколько же мы с тобой не виделись, в самом деле? Каждый год войны засчитывается за три, шесть лет разлуки! Так?
— Так, — улыбнулся Андреев.
— Слышь, Анютка, шесть лет! А ты лишних пять минут не даешь поговорить.
— У тебя потеря крови...
— И что? А повидали мы с тобой, Гришуха, за три года — в нормальной жизни хватило бы на десять лет. Так?
— Так, — подтвердил Григорий.
— Анютка, почему гонишь моего друга?
— Я сам уйду... И мне пора.
— Тогда другое дело.
Григорий попрощался с Игониным за руку. Она у него была слабой и горячей. Старик старался держаться с ним по-свойски, по-прежнему, но чужое, незнакомое властно заслоняло прежнее. И эта Анюта рядом с ним, стережет Старика от лишних волнений. Раньше Петька был сам по себе, никто его не стерег. Идет Андреев к себе, повесив голову, и печально улыбается.
Игонин глядел вслед Григорию, любовался его по-юношески стройной фигурой, туго перетянутой в талии ремнем, и думал о том, что воевать вместе с Гришухой ему уже не придется. Между ними встало все, чем они жили порознь, у каждого свои пути-дороги и, видимо, никогда они больше не сольются и не побегут вместе. И так стало прескверно на душе — из-за неутоленной, несмотря на встречу, тоски по другу, из-за того, что паршивая пуля зацепила его, из-за того, что Анюта властно приняла на себя заботы о нем, и он догадался почему. Чувствовал — это такая женщина, которая будет возле него, несмотря ни на что и не требуя никакой взаимности. Она будет терпеливо ждать, когда он обратит на нее внимание, а терпеливые всегда добиваются своего.
Давыдову не спится. Он сидит на пеньке возле своей палатки. В шалаше стонет во сне Старик. Как бы трудно не было, надо отправлять его на Большую землю. Придется просить, чтобы послали «У-2». Невнятно бормочет Лешка. У него всегда так — переживает во сне то, что было с ним днем.
Накинул на плечи телогрейку. Небо звездное и холодное. Скоро осень.
Если внимательнее прислушаться, можно уловить далекий-далекий гул: к лесам неумолимо движется фронт. Днем его почти не слышно, а ночью можно различить, если имеешь хороший слух.
В скором времени Красная Армия придет в леса. Это видно по фронтовым сводкам. В планшете у Давыдова карта, каждый день он делает в ней пометки — стали попадаться названия населенных пунктов, которые расположены в непосредственной близости от лесов. Штаб фронта настойчиво повторяет — диверсии, диверсии, диверсии. Парализовать железные дороги, мешать движению на шоссейках. Не давать противнику подтягивать к фронту подкрепления, вывозить из Брянска оборудование заводов, угонять на запад жителей. А то, что оккупанты демонтируют сохранившееся оборудование и грузят его на платформы, разведчики Старика донесли давно. Эшелоны пошли по Гомельской железной дороге. Отряды покрупнее получили приказ при приближении линии фронта ударить немцам с тыла. С отряда Давыдова до последней минуты не снималась задача вести диверсии.
Фронт грозно гремел уже близко. Почти два года партизанской войны за плечами, трудной, изнурительной, но в конечном счете победной. А что впереди? Теперь он не просто товарищ командир или товарищ комбриг. Теперь он подполковник. Приказ командующего фронтом об этом объявлен перед строем. Приказ о Старике тоже. Но никто Давыдова подполковником пока не зовет. Действует инерция, привычка, и Давыдов ей не противится — пусть зовут по-старому. Это ему ближе и милей сердцу.
Когда придет Красная Армия, отряд, конечно, расформируют. И разойдутся в разные стороны партизаны, спаянные сейчас в единую семью — кто на фронт, кто лечиться, а кто восстанавливать разоренный родной край. Но до соединения еще немало придется повоевать вместе.
И этот Мошков свалился на голову. Старшина томился под стражей, с мрачной покорностью ожидая своей участи. Дался же ему этот Мошков, будто у него нет других забот и желаний. Но не выкинешь, занозой засел. Погорячился тогда. Пообещал расстрелять мерзавца, нашумел из-за него на Климова.
Почему он должен верить полицаю Мошкову, а не партизану Столярову? Допустим, сам Мошков не расстреливал родных партизана. Но он знал о расстреле, возможно, присутствовал на нем. Так почему же не помешал? Он предал Родину, пошел служить фашистам, принял из их рук оружие. Почему я, почему Столяров, Ваня Марков, Алексей Васильевич Рягузов и другие не бросились в ноги завоевателям и не просили у них милости, и не выпрашивали, как подачку, собственную жизнь? Почему мы скоро два года маемся в лесах, отчаянно колотим фашистов, где они только попадают нам под руку, а чаще сами их ищем, идем на смерть, голодаем, живем в холоде, но деремся, почему он не вместе с нами? Значит, у него гнилая душа, значит, постоянно, все годы советской власти, жила в нем пакостная мыслишка при первой возможности изменить ей в трудную годину? Так чего ж таких беречь, если даже они приходят с повинной? Они были до войны тайными пассивными врагами, а во время войны приняли оружие из рук врага, а свое бросили, после войны станут снова тайными врагами и при удобном случае всадят нож в спину. Нет, нельзя им давать пощады!
Ох, как это не просто! Возможно, старшина Мошков глубоко несчастный человек? Жизнь сложилась трагически не потому, что он яро стремился к этому, конечно, нет, она безжалостно бросила его в водоворот, и только сейчас он смог из него выкарабкаться, и попал под мою горячую руку? Я ведь знаю, как фашисты вербуют себе наемников, не все идут по своей воле, иных доводят до отчаяния и не оставляют иного выхода. Либо смерть от пыток и голода, либо ненавистный, чужой мундир. Я бы сказал — лучше смерть, лучше муки, но только не позор, только не брать в руки оружие, которое придется направить против своих же братьев — советских людей! Родион тоже пресмыкался, кто бы мог подумать! Кто бы мог подумать, что Родион будет стрелять в него, в Давыдова, а ведь стрелял, иуда! Когда в сорок втором схлестнулись с немцами и полицаями, то захватили в плен полицая Родиона. Лежал мерзавец за пулеметом и бил по партизанам. На него навалились сзади. Здоровый бугай сбросил с себя напавших, но уйти не удалось. И привели Родиона к комбригу, истерзанного, в синяках, с дикими глазами и со скрученными назад руками. И глазам своим не поверил Давыдов: Родион?! Значит, пулеметчик, который прижал партизан к земле, который убил троих, вот они лежат на тех местах, где их настигли пули, значит, этим пулеметчиком был Родион?
У Давыдова потемнело в глазах, он думал, что с горя разорвется сердце. Родион, с которым они дружили с детства? Ходили на посиделки? Гуляли друг у друга на свадьбе? Родиона взяли в армию в первый день войны, и ничего о нем не было слышно. Считали, что пропал без вести. Давыдов надеялся — сыщется друг, еще повоюют они вместе. И вот он Родион. Стоит истерзанный, в синяках, прячет блудливые глаза, а вон там лежат трое советских парней, погубленных им, а сколько он погубил до этого?
Разве забудешь жертвы гитлеровцев и их холуев? Был тяжелый затяжной бой с карателями. Ночью отряд покинул позицию и оторвался от преследователей. Длительную стоянку решили сделать в густом еловом лесу — отдохнуть, привести себя в порядок после изнурительных боев. И то, что партизаны увидели на новом месте, их потрясло. Двести женщин и детей скрылись от фашистов в лесу. Построили шалаши, чтоб переждать в них лихолетье. Но гитлеровцы обнаружили лагерь и расстреляли всех. Трагедия свершилась совсем недавно, за несколько часов до прихода партизан. В живых осталась лишь одна девочка, лет двенадцати, но и та была тяжело ранена. Она увидела подходящего к ней Давыдова. Неописуемый ужас стоял в ее глазах. У девочки были перебиты ноги, она поползла прочь, оставляя на опавших колючках и траве кровавый след. У Давыдова перехватило горло, стало трудно дышать. Он проговорил хрипло:
— Куда же ты, доченька?
Девочка бессильно упала. Он нагнулся над ней и услышал жаркий умоляющий шепот:
— Не надо, не надо... Не стреляйте... Я уже ранена... — и вдруг как закричит на весь лес:
— Не стреляйте! Я жить хочу!
Это забыть? Забыть, что Родион бил по нашим из пулемета? Быть хладнокровным? Мошкова и ему подобных мерзавцев с хлебом и солью встречать, когда они вдруг надумают сдаваться в плен? Конечно, я не ангел. Нервы у меня расшатаны, хорошо знаю, погорячиться могу. После войны буду приводить их в порядок. А что мне делать, если каждый раз, когда я встречаю Мошковых и им подобных, перед моими глазами стоит раненая девочка и я слышу отчаянный недетский крик:
— Я жить хочу!
Нет, не мог быть хладнокровным Давыдов, видя перед собой врага, хотя и безоружного. Ему рассказывали, как издевались над братом Сережкой гестаповцы. Загоняли раскаленные иголки под ногти. Прижигали железом щеки. Отрезали уши. Нагишом провели по морозу к месту казни. Восемнадцатилетнего Сережку, единственного брата. Мать умерла, когда Сережке было всего три года. Отец пил беспробудно, допился до горячки и попал в психиатрическую больницу. И Давыдов сам растил брата, помог окончить девятилетку, хотел определить в институт. А вместо института — война. За голову Давыдова оккупанты сулили богатую награду — денег, земельный надел, живность. Сережка попался нечаянно — ходил в разведку. Возможно, удалось бы ему и вырваться из плена. Однако какая-то продажная шкура донесла — это брат Давыдова! И Сережкой занялось гестапо. Черные мундиры по части зверств были профессорами.
Ярость против захватчиков клокотала в нем. Словно заклинание, словно исповедь, шептал он слова партизанской клятвы, которую помнил наизусть и которая сполна отвечала его душевному настроению:
— Клянусь, что не выпущу из рук оружия, пока последний фашистский изверг не будет уничтожен на нашей земле!
Клянусь мстить врагу жестоко, беспощадно и неустанно!
Клянусь, что скорее умру в жестоком бою с врагом, чем отдам себя, свою семью и весь советский народ в рабство кровавому фашизму!
Кровь за кровь! Смерть за смерть!
И я не могу расстрелять Мошкова? Или не имею права?
...Не спится комбригу. Тяжелые думы терзают его. Болит сердце, мучает бессонница. Ему не стыдно было за эти прожитые годы. Воевал честно, говорят, даже талантливо. Много боев выиграл, много налетов, вихревых, отчаянных, совершил отряд под его командованием, нет, не зря светится, на гимнастерке Золотая Звезда. Он твердо выполнял свою партизанскую клятву.
А вот на душе тревожно. Из-за Мошкова? Будь он неладен, нет, не из-за него. Есть приказ принимать перебежчиков в отряд и проверять их в бою. Какие из них вояки, прижмет немец — они снова в кусты. Но принимать надо...
Кто-то подходит к Давыдову сбоку. Комбриг слышит легкие шаги, но не поворачивается — дневальный? Или еще кому не спится? Человек встал рядом и тихо спросил:
— Не спится, товарищ командир?
— Кто?
— Столяров, товарищ командир.
— Дежуришь?
— Нет, тоже не спится.
— Садись, коротать будем вместе. Скоро рассвет.
— Рассвет, — вздохнул Столяров и опустился рядом прямо на землю. Помолчали. Потом Столяров спросил:
— Может, он и взаправду не расстреливал?
— Мошков?
— Ну да. Ведь он даже не испугался тогда, все свое твердил: «Неправда, Семен». А, товарищ командир?
Комбриг ничего не ответил. На темно-синем небе белой фосфористой чертой мелькнула падающая звезда. На вершинах сосен вдруг ни с того ни с сего забарахтался ветер и также вдруг смолк. В шалаше раздались негромкие голоса. Старик попросил пить, а Анюта сказала:
— Сейчас, родненький, сейчас.
Плохо Старику, какой помощник выбыл из строя. Уж не повезет, так не повезет. И Щуко нет — талантливый был разведчик и отважный боец.
— Дешевая стала жизнь, — вздохнул Столяров. — Моргнул глазом — и нет человека. Моих всех под автомат, начисто хотели повывести мою фамилию. И некому было того бандюгу остановить, голову расколоть на черепки... Ну, поймал бы он меня, пусть — его взяла, стреляй. Но деда, но ребятишек, но жену! Они-то что ему сделали? Извините, товарищ командир.
— Ничего, я понимаю.
— Горит все. Зубами бы рвал этих перевертышей, холуев фашистских. Думаю, этого Мошкова сам решу, руками задушу. Попрошу стеречь его и убью. Не назначат стеречь, из-за сосны пристрелю и часовой не увидит.
— Из-за угла?
— А что? И вот хожу и мучаюсь. А может, он не расстреливал? Может, обознался брательник, и ведь не спросишь.
— Не спросишь, — согласился комбриг.
— Бесшабашный был, царство ему небесное. Убьешь Мошкова — всю жизнь совесть будет грызть — понапрасну человека лишил жизни. А, товарищ командир?
Комбриг устал. Надо все-таки попытаться уснуть, день наступает горячий.
— Пойдем-ка лучше спать, — сказал Давыдов. — Утро вечера мудренее.
Столяров нехотя поднялся вместе с комбригом и побрел в темноту. Комбриг забрался к себе в палатку, но заснуть все равно не мог.
Мучается Столяров, раздумья терзают его. Самовольно хотел убить Мошкова. Это Столяров-то! Как только не перекручивает людей война. Из тихонь делает героев, из солдат — генералов. Случается обратное: вроде бы честный человек становится подлецом, предателем, катится по наклонной до предела. Слепые прозревают, верующие начинают смотреть на мир глазами здравомыслящих. Столяров подался в партизаны потому, что не хотел отставать от своих деревенских. Давыдов приметил тихого и всегда опрятного Столярова. Услышал однажды, как один партизан с усмешкой заметил другому:
— Иваныч стреляет у нас вверх и то редко.
Как это «вверх и то редко»? Заинтересовался Давыдов, будто невзначай заглянул в расположение роты, в которой служил Столяров. Бойцы чистили оружие — недавно были на задании и пострелять пришлось вволю. Ни у кого почти не было патронов, кончились, а новых пока не получили. Столяров же не израсходовал и половины. И опять смеются бойцы, уже при Давыдове:
— А он, товарищ комбриг, стреляет у нас вверх и то редко!
Что за чертовщина? Позвал к себе партизана и спросил почему про него так говорят товарищи? Помялся-помялся и отвечает:
— Людей убивать грех, товарищ командир. Попугать — греха большого нет. Вот я и пугаю.
— Погоди, погоди, Столяров...
— Вера не позволяет, товарищ командир. Старовер я.
— У тебя что, глаза застило? Не видишь, что делается? Немцы кругом лютуют, убивают даже детей и стариков, а тебе вера не велит?
— Делайте со мной что хотите. Вы человек справедливый, должны понять меня.
— Ну и иди ты со своей верой! — отрезал Давыдов, но отпустил Столярова с миром. Черт с ним, пусть живет как хочет. Это было в конце сорок первого. А весной сорок второго немцы весь столяровский род вывели под корень. Всех расстреляли. В бою погиб его младший брат Андрей.
С тех пор человека нельзя узнать.
...Ночь тихо ползла по израненной земле. Лагерь спал спокойно.
На утро Давыдов распорядился освободить Мошкова.
Не удалось выспаться и на вторую ночь. Днем расчистили поляну под посадочную площадку. Нужно было отправить на Большую землю Старика — и слабел он с каждым часом, и обстановка на фронте складывалась быстротечно: немцы попятились назад, и фронт вот-вот должен приблизиться сюда. И не посадить потом никакой самолет. Самолет «У-2» сначала побывал на аэродроме — забрал документы и почту, а потом приземлился в отряде Давыдова.
Старика провожал весь отряд. Горели маленькие сигнальные костры, хмурилось темное небо, таинственно молчал непроницаемый лес.
Петра принесли к самолету на руках. Анюта плакала. Давыдов, Климов, Федя подавленно молчали. Летчик вылез на крыло и громко спросил:
— Гвардейцы есть?
— Есть! — отозвался Андреев. Он стоял в сторонке, не решаясь подойти к Петру. Тогда летчик спрыгнул на землю и подошел к сержанту: такого же роста, но в шлеме, в меховой куртке и унтах.
— Одноногого Акимыча с аэродрома знаешь?
— Не помню, — ответил Григорий.
— Мое дело десятое, — отозвался летчик. — Акимыч просил передать гвардейцам кисет самосаду.
— А-а! — обрадовался Андреев и вспомнил, как Мишка угощал Акимыча махоркой и как тот обещал вернуть долг — мол, за мной не пропадет.
— Тогда держи, — Андреев принял у летчика туго набитый кисет.
— Передайте ему от нас привет.
— Передам, — пообещал летчик и поспешил к самолету, проговорив громко: — Пора, товарищи! Время дорого!
Григорий думал, что ему не удастся попрощаться с Петром, но тот позвал его.
— Я не говорю прощай, — тихо сказал Игонин. — Я говорю — до скорого свидания на Большой земле! Береги себя, Гришуха!
Петро высвободил из-под шинели, которой был укрыт, руку и протянул Андрееву:
— Давай твою мужественную.
— Торопитесь, товарищи! Нам далеко лететь.
Петра устроили в заднюю кабину, Анюта хорошенько укутала его. Загудел мотор, от винта потянуло сильным ветром.
Самолет, неуклюже подпрыгивая, побежал вперед и казалось никогда не сможет оторваться от земли. Но вдруг черный его силуэт перестал подпрыгивать, оторвался от земли и плавно стал набирать высоту. На какую-то долю минуты слился с темным лесом, но потом ненадолго обозначился на фоне более светлого неба и вовсе пропал из виду.
Дежурные по аэродрому тушили костры, разбрасывали головешки, и искры сыпались, как в кузнице.
Сжимая в руках тугой кисет с самосадом, посланным верным на слово Акимычем, Григорий смотрел в ту сторону, где скрылся самолет, и еле сдерживал слезы, подступившие вдруг к горлу.
Самостоятельное задание
Давыдов вызвал Васенева. Тот явился незамедлительно и четко и красиво отрапортовал о прибытии. Комбригу это понравилось. Он улыбнулся и похвалил:
— Крепка в тебе военная жилка. Это хорошо! Я думал, ты в лесу ее растеряешь.
Васенев смутился от неожиданной похвалы. Давыдов же сделал вид, будто не заметил смущения, и раскрыл планшет, где под желтоватым целлулоидом лежала карта.
— Смотри сюда, — сказал он, показывая остро отточенным карандашом на скопление прямоугольников, над которыми значилось слово «Брянск». — Эта дорога идет на запад, — острие карандаша скользнуло по жирной линии, — по ней немцы вывозят из Брянска оборудование заводов, эвакуируют свои службы. Задача: вывести из строя эту магистраль.
— Понятно, товарищ комбриг.
— Придется вам полотно железной дороги рвануть в отрезке полтора-два километра. Разведчики подыскали самое безопасное место. Поведет Сташевский. Придаю вам взвод автоматчиков. Выступать немедленно. Готовы?
— Так точно!
— Желаю удачи! — комбриг пожал Васеневу руку.
Идея налета на железку особенно по душе пришлась Мишке Качанову. Он заявил:
— Трахнем мы фрица, небесам жарко будет. А самое главное — такая честь; нас мало, а целый взвод отчаянных ребят будет нас охранять. Это тебе, Юра, не в одиночку по лесу скитаться. Цени!
— Как бы тебе самому жарко не стало, — мрачно заметил Ишакин. — Накаркаешь еще.
— Тебе бы, друг Ишакин, в похоронной команде служить, вполне бы соответствовал.
— Отставить, Качанов, — одернул его сержант. — Знай меру.
— Я, пожалуйста, но пусть он не портит настроение.
Вечером выбрались на исходный рубеж. Гвардейцы и партизаны остались в леске, а четверо командиров выдвинулись поближе к железной дороге и наблюдали. Место здесь низинное. Лес оставался от дороги за полкилометра, в отдельных местах и того больше.
Август. Очень прохладно. К тому же погода хмурится, поэтому и темнеет раньше.
Васенев смотрит в бинокль, который дал ему командир автоматчиков со странной непривычной фамилией — Непейпиво. По полотну дороги не спеша идут двое патрульных, о чем-то разговаривают между собой, жестикулируя. Один высокий, а другой по плечо ему. Пат и Паташон.
На душе у Васенева неспокойно, он сильно переживает, потому что до сих пор не принял решения, как взрывать дорогу. Когда получил от Давыдова задание, казалось, все ясно и определенно. Шел сюда тоже не очень расстраивался. А вот через несколько часов надо будет атаковать железку, а как это лучше сделать — задача со многими неизвестными.
Рядом справа лежит сержант Андреев, слева — Федя Сташевский и Непейпиво. Федя свою задачу выполнил — привел их на место диверсии. Командиру взвода автоматчиков и Андрееву еще только предстоит работенка. И как они ее выполнят, во многом зависит от распоряжения лейтенанта.
А лейтенант колеблется, в голове у него множеств всяких вариантов, но ни на одном из них не может остановиться. Он мучительно ищет выхода. Хлопцы выполнят любой его приказ, но надо, чтобы этот приказ был наиболее правильным. Видимо, Андреев почувствовал состояние командира и спросил его:
— Ну, что будем делать, лейтенант?
Вопрос для Васенева прозвучал как нельзя кстати, и он просто ответил:
— Думаю вот.
— А шо, если мы автоматчиков моих пустимо вперед, а твоих хлопцев, лейтенант, за ними, — предложил Непейпиво.
— Не подойдет, — отверг это предложение Федя Сташевский, — шуму будет много, а толку мало. Может, мелкими группами?
— Силы распылим и все, — возразил Андреев. — Силы распылять не надо, черт знает, с чем мы здесь столкнемся.
— Место тихое, — сказал Федя, — можешь мне поверить. И охрана небольшая. Мои ребята тут несколько дней наблюдали.
— Наверное сделаем так, — наконец, решился Васенев. — Разделимся на две группы: одна начнет с востока, другая с запада.
На том и остановились. Группа, которую возглавит Васенев, начнет с востока, а группа Непейпиво, в которую войдут минеры-партизаны Вани Маркова, — с запада. Начало операции через два часа.
Стало совсем темно. Ночь наступала ветреная. Тоскливо шумели сосны, жутковато было от их неумолчного шума. Непейпиво увел своих хлопцев ближе к месту работы. Васеневская группа тоже заняла исходный рубеж.
Из Брянска прогромыхал эшелон. Ни огонька. Грохотали колеса на стыках, тяжело, надсадно. Сковырнуть бы его с рельсов, но нельзя пока.
Васенев то и дело посматривает на циферблат часов — стрелки и цифры пульсируют бледным светом. Осталось еще полчаса.
Медленно, мучительно медленно ползет время. Мишка Качанов жарко шепчет в ухо:
— Может, пора, товарищ лейтенант?
— Жди команды, Качанов.
— Да ведь все жданки лопнули.
Сержант разыскал Лукина, тихо спросил:
— Как самочувствие, Юра?
— Хорошее, товарищ сержант.
— Вместе лучше?
— Еще бы!
Федя-разведчик говорит вполголоса Васеневу:
— Когда пойдем, слишком вправо не забирайте. Там брали глину и выкопали большую яму.
— Учтем.
На дороге вспыхнул огонек и погас. Патрульные. Их немного. Они проходят мимо. Глухо, но явственно откуда-то донеслись мощные взрывы. Один, другой... Все прислушались. Что бы это значило?
— Наши бомбят Брянск, — пояснил Федя — он все знал.
Мишка заметил:
— Приятная музыка.
— А еще летают кукурузники, — начал было Лукин, вспомнив поход со Стариком и Щуко. Но его осадил Ишакин:
— Помолчи-ка в тряпочку, кукурузник.
Васенев еще раз посмотрел на часы и чуть дрогнувшим голосом проговорил:
— Пора, ребята!
Автоматчики, ведомые Федей Сташевским, двинулись вперед. За ними поспевали гвардейцы, обремененные грузом взрывчатки. Шли, рассыпавшись на всякий случай, хотя и знали, что бункеров здесь нет. Возле самого полотна наткнулись на колючую проволоку — на спирали Бруно. Врезался в них один автоматчик, сильно поцарапался. Пришлось его отправить в лес. Гвардейцы, имевшие с такими спиралями дело, когда работали на разминировании, быстро расчистили проход. Пока все было тихо. Патрули не дали о себе знать даже тогда, когда партизаны возились со спиралями. На полотне Васенев оставил заслон из десяти автоматчиков, чтоб он охранял подступы с востока, а с другими автоматчиками и подрывниками пошел на сближение с Непейпиво. Там громыхнула автоматная очередь, и опять тишина. Когда отдалились от заслона метров на триста, Андреев приказал Качанову:
— Твое место здесь.
Мишка с облегчением опустил на шпалу связку тола и сказал самому себе:
— Сейчас мы ее, голубушку, пристроим.
— Без сигнала шнур не поджигать, — напомнил сержант. — Если пойдет эшелон — пропустить.
— Ясно, товарищ сержант.
Остальные двинулись дальше. Удивительно — куда подевались патрули? Даже признаков жизни не подают. Перепугались? Ночь ветреная, жуткая, тут и без партизан мурашки по спине бегают. А услышали партизан, забились куда-нибудь. Жизнь еще не надоела. Сташевский верно сказал — место здесь тихое. Не то что в прифронтовой полосе. Там через дорогу комар незамеченным не пролетит, а здесь патрули и те попрятались.
Мишка Качанов, тихонько насвистывая веселенький мотивчик, принялся за работу. Под рельсами выкопал финкой углубление, засунул туда связку тола, вставил взрыватель с бикфордовым шнуром. И порядок. Минутное дело. Когда остальные подрывники так же закончат работу, в небе вспыхнет зеленая ракета. Тогда Мишка запалит шнур. А теперь можно отдохнуть.
Качанов сполз с полотна в траву, лег на живот и прислушался. Ничего не слыхать. Только ветер шумит и все. На землю упали первые крупные капли дождя. Одна попала на руку — холодная. Васенев, наверно, уже соединился с Непейпиво. Ишакин какой-то совсем непонятный стал. Молчит и только огрызается. Что-то у них с сержантом стряслось. Сержант на него и не смотрит. И гвардейского знака на гимнастерке нет. Куда подевался? Юрка Лукин здорово возмужал, пока скитался один, а наивность осталась в нем. Давеча ни к селу ни к городу вякнул о кукурузниках.
Мишке показалось, будто кто-то за полотном шевелится. Ветер? Вроде... Но нет... Кто-то разговаривает. Тихо, тихо. Ближе. Ага, кто-то идет к полотну, с той стороны. Мишка плотнее прижался к земле, приготовил автомат. Может, свои? Шаги заскрипели на гравии. Проглядываются два силуэта — один длинный, другой до плеча ему. Говорят по-русски. Мишка слышит отчетливо:
— Ушли, — сказал один.
— Может, нам показалось? И не было никого?
— Я ж видел. Их много. И шаги слышал.
— То ветер шумел.
— Иди-ко ты! Будто партизан от ветра не различу.
Патрули, сволочи, из русских изменников. Мишка положил палец на спусковой крючок и самым обыкновенным голосом проговорил:
— Ага! Мне только вас и не доставало! А ну бросай оружие!
Патрульные онемели. Потом бросились наутек. Мишка нажал спусковой крючок. Автомат запрыгал, как живой, сотрясая плечо. Один патрульный по-заячьи взвизгнул и упал. Другой залепетал:
— Не стреляй, не стреляй!
Но Мишку уже нельзя было остановить. Через несколько минут прибежал связной от Васенева и опросил, что тут за стрельба. Мишку вдруг охватил озноб, зуб не попадал на зуб. Наконец, он ответил:
— Да, вот, с визитом вежливости были.
— Кто?
— Ты посмотри, они там валяются.
В цепочке подрывников Андреев оказался самым крайним, дальше уже начинался участок Вани Маркова. Лейтенант и командир автоматчиков стояли невдалеке и о чем-то переговаривались вполголоса. Григорию хотелось, чтобы эта операция прошла без осложнений, это ведь первое для него крупное самостоятельное задание. Пройдет хорошо, лейтенант почувствует в себе силу и уверенность. Андреев уже заканчивал установку заряда, когда услышал автоматные очереди. Началось? Вернулся связной и доложил, что на Качанова напоролись патрули. Вот оно что. Васенев спросил:
— Готово, сержант?
— Готово.
— Давай, — сказал лейтенант невидимому Непейпиво. Хлопнул выстрел, и в небо взвилась ракета. Серое небо словно задрожало зеленым мертвенным светом. Партизаны начали отход. Андреев облегченно вздохнул. Все в порядке. Операция удалась. Теперь уже ничто не может помешать. Григорий запалил шнур и кинулся догонять Васенева. Догнав, пошел с ним рядом. У леса остановились. Сейчас должно грохнуть. Последние секунды.
Красный султанчик взметнулся там, где минировал Мишка. Следующий взрыв прогремел слева, на участке Вани Маркова. Затем всплеснулось пламя сразу в трех местах, только грохот прокатился по лесу. Последним ударил фугас Андреева. Пламя было желтое и упругое. Лейтенант доверительно положил руку на плечо Андреева. Сказал:
— А я, знаешь, попсиховал, а ну, думаю, помешают.
— Красиво сработали, — отозвался Андреев, а про себя подумал: «Если б только ты один психовал... И чего я за него волновался? Никогда со мной такого не было...»
И вдруг неприятно стало на душе. Петьку Игонина вспомнил, два прощания с ним вспомнил.
Первое тогда, в сорок первом, в Гомеле. Разлучили их, двух закадычных друзей, спаянных тяжелейшим походом и смертью близких товарищей. У них были одни мысли, одно настроение, их нельзя было разлить водой, но их разлучили безжалостно. Смотрел Григорий тогда на ссутулившуюся спину уходящего друга, и жесткая спазма давила горло, мешала дышать.
И новое прощание, уже здесь, в Брянских лесах. Прощался Григорий не с этим Петром, бородачом, прославленным партизанским разведчиком, а с тем Петькой Игониным, которого знал по сорок первому году.
Теперь вот Андреев, как мальчишка, переживал за Васенева, не за себя, ни за кого другого, а за лейтенанта, который с каких-то пор стал ему дорог.
Подрывники и автоматчики собрались в условленном месте. Все были возбуждены только что совершенной диверсией. Более двух километров полотна железной дороги выведено из строя. Не меньше двух дней придется гитлеровцам его восстанавливать. Сейчас же, когда Красная Армия вела наступление, два дня значили много.
...Комбриг остался доволен результатами операции. И сразу же послал подрывников на новое задание. Время было горячее.
Каждое утро Анюта принимала сводку Совинформбюро. Григорий ходил по ротам и читал ее вслух. Сообщения радовали. Успешно развивалось наступление Красной Армии в Донбассе. Пятились фашисты и на центральном фронте. В сводках назывались знакомые населенные пункты. Это вызывало оживленные комментарии у партизан. Некоторые были как раз из освобожденных только что мест.
Освобожден Карачев.
Освобождены Белые Берега.
Фронт неуклонно накатывался на Брянск.
Наступил сентябрь. В этом году заморозки начались рано. С рассветом зеленая трава покрывалась серебристым инеем. По краям ямки, из которой партизаны брали воду, за ночь образовалась тоненькая хрупкая кромка льда.
Гвардейцы окончательно освоились в отряде, будто воевали вместе с партизанами с незапамятных времен. И внешний вид стал у них другой, больше партизанский, нежели солдатский. Лукину раздобыли немецкую шинель мышиного цвета на саржевой подкладке, свою он оставил Оле. Наша русская серая шинель, хотя и грубошерстная, зато мила и греет отменно. А эта так себе — ни рыба ни мясо. Мишка Качанов подарил свою шинель больному партизану, а тот отдал ему меховой жилет, в точности такой, как носил Старик. Партизан сильно мерз — лихорадка колотила, что ли. Васенев только осуждающе покачал головой, но не проронил ни слова: за доброту ругать трудно. Теперь Мишка щеголял в жилете, никогда его не застегивал, как и Старик, и был вполне доволен. Умудрился потерять пилотку Ишакин, хотя он ее частенько натягивал на самые уши. Был на задании. Пилотку сбило веткой, но возвращаться за нею не было возможности — немцы гнались с собаками, каждая секунда была дорога. Партизаны добыли ему старую засаленную кубанку с красной лентой на околыше, и теперь Качанов звал Ишакина казаком.
— Эй, казак, дай закурить! Эй, казак, держи котелок!
Но «казак» на Мишкины подначки не отзывался. После случая с козленком он замкнулся, в разговоры не вступал. Отвечал только на вопросы и то немногословно. Мучается. Ни Андреев, ни Рягузов не напоминали ему ничем о той постыдной истории.
У Андреева расползлись сапоги. Пришлось разуть пленного немца. Сапоги были с широкими, как раструбы, голенищами, и нога в них болталась. Но это еще полбеды. Кожимитовые подошвы в лесных походах залощились так, что скользили, будто лыжи по снегу, и тянули назад. Что только Григорий ни делал — вырезал на подошвах поперечные зарубки, обматывал проволокой, но ничего не помогало. И ходить в них было настоящим мучением.
Лишь один лейтенант Васенев сохранял прежний армейский вид. Правда, гимнастерка у него повыцвела, на спине обозначились соленые белые пятна.
Все пятеро похудели, подстригались примитивно, как шутил Андреев, «под горшок, словно кержаки». И отчаянно голодали. Зарезали последнюю лошадь, на которой возили рации и питание к ним. Мясо закоптили на костре, чтоб оно дольше сохранилось — нашлись и тут специалисты. Теперь по утрам выдавали каждому по ломтику копченой конины.
И часто ходили на задания: вели наблюдения за дорогами, совершали диверсии, но открытых стычек с немцами избегали. Боевой счет у гвардейцев рос, и Мишка Качанов посмеивался над Ишакиным:
— Готовь, казак, дырку для ордена.
— Отвяжись, худая жисть, — отмахивался тот.
Однажды днем Алексей Васильевич Рягузов от нечего делать вырезал тросточку. Любил их мастерить. На кожице ивовой, либо черемуховой палочки выделывал ножичком всяческие затейливые узоры, каждый раз новые и красивые. Тросточки бросал — зачем они нужны? Просто руки просили работы.
Рядом Качанов что-то рассказывал Ишакину и Маркову. Сержанта поблизости не было. Иногда Марков смеялся от смешных Мишкиных слов, а Ишакин хранил молчание.
И вдруг Алексей Васильевич прислушался. Что такое? Вроде бы от земли исходил неясный, но раскатистый гул. Алексей Васильевич прикрикнул на ребят:
— А ну, молчок! — Распластался ничком и приложил ухо к земле. Кончик уса тоже касался земли. Ваня Марков подошел к нему и озабоченно спросил:
— Что случилось, Алексей Васильевич?
— Тихо! — прошипел Рягузов, на лбу собрались морщины.
Наконец, Алексей Васильевич сел, стряхнул с пиджака сор и сказал тихо, но значительно:
— Земля гудит, во как! Фронт гудит. Близехонько!
— Приснилось тебе, дядька, — подал голос Ишакин.
— Фронт? Близко?!
— Близехонько.
Мишка Качанов принялся плясать, приговаривая:
— Близко! Близко! Ваня Марков улыбнулся:
— Ну, ну, смотри ты! Еще не скоро!
Но земля гудела от канонады. Ночью ее было слышно совсем отчетливо, словно бы за ближним лесом погрохатывал гром. Некоторые партизаны специально не спали ночью, чтоб только услышать эту милую сердцу музыку. Фронт неудержимо надвигался на леса, неся долгожданное освобождение.
Однажды Андреев, Качанов и отделение партизан ходили на Гомельскую железную дорогу и подорвали там эшелон. Возвращаясь в лагерь, пересекли большак и подивились тому, что он был безлюден. Потом углубились в лес и неожиданно на проселочной дороге увидели три танка. Они катились навстречу, лязгая траками и гремя двигателями. Они были еще далековато, за поворотом, поэтому партизаны успели спрятаться за соснами.
— Бить будем? — спросил Мишка, подползая к сержанту.
— Гранаты у всех есть? — в свою очередь обратился к партизанам Андреев. Гранаты были у всех, но ни одной противотанковой. Да еще лимонки, из них и связку не сделаешь.
— И тол весь израсходовали, — пожалел Качанов. Партизан, лежащий рядом, толкнул сержанта в бок:
— Бачь, бачь, командир!
Передний танк вывернулся из-за поворота и сержант увидел на башне звезду.
— Наши!
Мишка тоже заметил и, вскакивая, заорал:
— Урра!
Словно какая-то мощная пружина подняла на ноги партизан и гвардейцев и вынесла их на дорогу. Они встали тесной кучкой, потрясали над головой автоматами и винтовками и кричали ура.
Передний танк остановился, башня медленно повернулась и темное дуло пушки грозно уставилось на партизан. Партизаны перестали кричать, опустили руки. Если они обознались и приняли фашистский танк за свой, то бежать поздно.
Откинулась крышка люка, оттуда высунулась голова танкиста в черном ребристом шлеме. Танкист некоторое время смотрел на присмиревших партизан и спросил на чистейшем русском языке:
— Кто такие?
— Партизаны, — ответил сержант.
Танкист посмотрел вниз и сказал невидимому товарищу:
— Да это ж партизаны, старшина!
И первым выскочил на броню. Подошли два других танка. Там тоже открылись люки и тоже показались головы танкистов в шлемах. С третьего крикнули:
— В чем дело, Веселков?
Веселков, танкист из первой машины, ответил, спрыгивая на землю:
— Партизан встретили!
Через минуту танкисты и партизаны трясли друг другу руки, обнимались, кричали что-то. Мишка Качанов забрался,на первый танк и нырнул без спросу в его утробу, где застал механика-водителя. Они с ним расцеловались. И Мишка долго не хотел вылезать из танка. Танкисты кричали, что готовы взять его с собой.
Наконец, Мишка натешил душу, попрощался с танкистами, как с закадычными друзьями, и всю дорогу до лагеря вздыхал — в танке ему понравилось.
Подходя к лагерю, увидели огромнейший костер. Валежнику в него накидали с целую гору. Могучее пламя выхлестывалось радостно и выше сосен. Никогда раньше такого не бывало. Возле костра, как дикари, прыгали люди. Прыгали и кричали. Потрясали автоматами и винтовками.
— Опоздали мы, сержант, — сказал Мишка. — Хотели принести радость первыми, да не вышло!
У костров вместе с партизанами прыгали и потрясали оружием и бойцы Красной Армии.
Давыдов построил свое возбужденное счастливое войско, произнес короткую речь, поздравил с победой и повел в Брянск.
И тому, что отряд шел в Брянск, пожалуй, больше всего радовался Юра Лукин. Он так и не сказал никому про Олю и лишь по пути в город признался сержанту.
Отряд двигался по железной дороге, двигался открыто, и это было очень непривычно, даже как-то неловко. Перед отступлением немцы покорежили шпалы и через ровные промежутки подорвали рельсы. И так до самого Брянска.
Шли и узнавали места. Вот здесь спустили эшелон — металлические остовы вагонов и сейчас свидетельствовали об этом. Там попали в засаду. Вон из того леска вели наблюдение. Все это еще было живо в памяти, волновало, но стало уже историей. Недавней, свежей, но уже историей. То была дорога горячих воспоминаний и жгучей боли.
Остановились в Брянске-втором, возле мясокомбината. Андреев приложил все усилия, чтобы помочь Лукину разыскать Олю. Щуко не было в живых. Партизан, которые тогда ходили вместе, Лукин не запомнил, а те, которых запомнил, как и Щуко, не вернулись с железнодорожного переезда. Старик был на Большой земле и неизвестно, в каком госпитале.
Позвали на помощь Федю-разведчика. Андреев спросил Лукина:
— Как, говоришь, называл того врача Старик?
— Николаем Петровичем, по-моему.
Федя вздохнул:
— Николаем Павловичем. Нет его. Немцы перед освобождением города схватили его и увезли неведомо куда.
Лукин был в отчаянье. Григорий всячески старался ему помочь:
— Еще была там старушка-врач, — не терял надежды Андреев, посматривая на Федю-разведчика: может, он ухватится за эту ниточку?
— Как ее звали?
Андреев повернулся к Лукину. Но Юра беспомощно пожал плечами. Откуда ему знать, как звали ту старуху?
— Ну, а сам не помнишь, с какой стороны заходили в Брянск?
Лукин вздохнул — не помнил. Стали соображать, с какой же? И выходило, что с восточной.
— Ладно, — пообещал Сташевский, — я ребят из группы Старика знаю, поговорю с ними.
И там объявился один, который ходил тогда провожать Олю. Юра Лукин вместе с тем партизаном поспешил в дом, в котором осталась Оля на попечении старушки-врача. Вернулся невеселый. Оля, чуть поправилась, отправилась в свою деревню. Но хорошо уже то, что догадалась оставить на всякий случай свой адрес.
— Чудак! — успокоил его сержант. — Главное, адрес в кармане — остальное потом.
Но Лукин так настроился на встречу с Олей, что неудача обескуражила его, и никакие утешения до него не доходили.
Через несколько дней отряд посадили на автомашины и перебросили в Орел, и там он участвовал в параде партизанских отрядов всех Брянских лесов. Главная площадь города, которая была окружена полуразрушенными мрачными зданиями, была до отказа набита партизанами. Играл духовой оркестр, произносились речи, над головами с гулом проносились самолеты. На одном из заходов самолеты выбросили маленькие игрушечные парашютики, и они покрыли небо, как крупные хлопья снега. Партизаны восторженно приветствовали летчиков, потрясали оружием и ловили падающие парашютики. Молодцы летчики — они напомнили партизанам ночи у лесных аэродромных костров и ожидание самолетов с Большой земли.
После парада гвардейцев вызвал Давыдов. Лейтенант выстроил своих орлов во дворе штаба и поджидал, когда выйдет комбриг. Вот он появился, большой, радостный, и Васенев четко отрапортовал ему. Давыдов внимательно и с любопытством оглядел каждого, будто впервые с ними встретился.
— Вы славные ребята, — сказал он, — и мне остается только жалеть, что прислали вас поздновато и что сегодня приходится расставаться. Вам надлежит вернуться в свою часть, и я желаю счастливого возвращения. Я позабочусь, чтоб ни один из вас не остался без награды! До встречи в Берлине!
Давыдов пожал каждому руку и приказал Васеневу:
— Теперь действуйте, лейтенант, самостоятельно. Думаю, что не пропадете, коль не пропали в лесах. Верно?
— Так точно, товарищ комбриг!
Комбриг ушел. И стало непривычно, неудобно. Давыдов им теперь не командир, партизаны им не однокашники. Свой батальон неизвестно где. Пятеро остались одни. Мишка кисло улыбнулся:
— Мы сами с усами. Кумы королю.
Попрощаться с гвардейцами пришли Ваня Марков и усач Алексей Васильевич. Закурили на прощание, дымили основательно и молчаливо. Грустное получилось расставание. Рягузов глянул на Ишакина и сказал:
— Прости, гвардеец, ежели что не так. Психанул я, сам понимаешь.
— Кто старое помянет, тому глаз вон; так что меня тоже извиняй, дядька.
— А что у вас было? — насторожился Мишка. — Поцапались?
— Белка орехов на зиму запасла да грибов, — отозвался Рягузов. — Понял?
— Не-ет, — чистосердечно признался Мишка.
— И я нет, — улыбнулся усач. — Начнем с начала?
— Гляди, сержант, ориентир — сломанный тополь, на третьей скорости к нам движется... Кто? — сказал Мишка.
Сержант оглянулся. К ним спешила Анюта. Она подошла к Андрееву и протянула ему листок бумаги:
— Это адрес Старика. Просил передать.
— Разрешите, товарищ старшина? — щелкнул каблуками Качанов. — Один вопрос по существу?
— Пожалуйста, — вскинула брови Анюта.
— Интересуюсь перед разлукой узнать точно: земляки мы с вами или нет?
У Анюты веселая искринка зажглась в глазах.
— Волга течет через Белое озеро и впадает в Каспийское море, — ответила она. — Пожалуй, земляки.
— Во, а я что говорил! Теперь я окончательно убедился — вы идеальное исключение изо всего старшинского племени!
За Мишкиной дуэлью следили с улыбкой. Один лишь Ваня Марков был хмур и неразговорчив. Только сегодня узнал, что девушка его погибла от рук провокатора. Прощаясь, Григорий и Ваня обнялись. Ваня слегка хлопнул Андреева по плечу и, сказав:
— Вот так-то бывает, — двинулся прочь, чуть ссутулив плечи.
Ожидали эшелон, в котором ехал батальон, в Конотопе. На станцию изредка налетали немецкие бомбардировщики, неистовствовали зенитки. Самолеты беспорядочно сбрасывали бомбы и возвращались восвояси. Спали гвардейцы в заброшенном доме, прямо на полу.
Комендант станции ничего определенного про эшелон сказать не мог — где-то в пути, и все. Прибыть может в любую минуту, поэтому лучше никуда не отлучаться. Появился эшелон на пятый день. Остановился долгожданный, и первым, кого ребята увидели, был капитан Курнышев. Он выпрыгнул из вагона и широко зашагал навстречу Васеневу и его бойцам, еле сдерживая радостную улыбку.
Андреев облегченно вздохнул:
— Ну, братцы, кажется, мы дома.
Капитан поздравил с возвращением и приказал старшине отвести их в теплушку, в которой ехал взвод Васенева, и досыта накормить.
Чистюля Трусов уселся возле сержанта и не сводил с него влюбленных и немного завистливых глаз, ловил каждое его слово.
Качанов весело спросил:
— Ты так и не сменил фамилию?
Трусов, улыбаясь, отрицательно покачал головой. Мишка облизнул губы:
— Зря.
Григорий говорил мало, вдруг навалилась тоска. Сам не понимал, что с ним происходит. Казалось бы, наоборот, радоваться надо, а вот не было радости. Васенев ушел в теплушку командира роты. Ишакин с Качановым едва отбивались от вопросов. Лукин забился в угол, всеми забытый, и помалкивал.
Почему же я не радуюсь возвращению? — думал Григорий. — Опять среди своих, они стали сейчас дороже и милее. Возможно, сердце тревожится о тех, кто остался в отряде, с кем он сроднился в нелегкой военной судьбе?
Да еще болит сердце о Петьке Игонине. Только подумать — это он, легендарный Старик, героическая личность! Григорий страстно мечтал встретить Петра, надеялся увидеть таким же, каким оставил в Гомеле, в сорок первом. А от того Игонина не осталось ровно ничего, родился в огне войны незнакомый Григорию человек. Петька Игонин всецело принадлежит Григорию, а Старик далек от него так же, как скажем, Давыдов. И жаль старых воспоминаний, и надо обязательно привыкать к новому.
Да, привыкать. Тот же взвод, те же ребята, однако все по-другому. Вон как бурно выхлестнулась у Ишакина его душевная боль, и с той вспышки солдата нельзя узнать. Он замкнулся в себе, и сержант еще не знает, что сделает с его гвардейским знаком. И Мишка не такой уж безалаберный парень, ловелас, хотя этого от него тоже не отберешь. Рассказал Григорию про спор Климова с Давыдовым, и надо было видеть, как погрустнели его глаза. И хотя тогда комбриг не расстрелял старшину Мошкова, но уже то обстоятельство, что комбриг мог замахнуться на это, потрясло Мишку. Так запросто взять да лишить человека жизни, безоружного, пришедшего с повинной?
На Юру Лукина ребята из взвода поглядывали с уважением, украдкой косили глаза на седую прядь. Уж если у беззаботного Лукина появилась прядь седых волос, то стало быть ребята в партизанском отряде действительно хватили всякого. Андреев и все остальные, не сговариваясь, не стали рассказывать об оплошности Юры — захочет, пусть расскажет сам. Но Юра пока не склонен был вдаваться в воспоминания о своих горестных похождениях. Он думал об Оле, которой успел отправить пять писем — ровно столько, сколько дней они провели в Конотопе.
Может быть, тревожно у Григория потому, что впереди новая неизведанная фронтовая дорога? Слышится сердитая команда:
— По вагонам!
Впереди прогудел паровоз, лязгнули буфера, и колеса вагонов дробно застучали на стыках рельсов, набирая скорость.
Эшелон миновал станцию и помчался вперед. На фронт.
Какое задание ждет гвардейцев? Пожалуй, на этот вопрос не мог ответить и сам капитан Курнышев.
Красная Армия в эти дни с упорными боями продвигалась на запад. Бои кипели на подступах к Киеву и Гомелю.
Война продолжалась. В дымных тревожных заревах уже просматривался ее конец.