Григорий Андреев проснулся от сильного тумака в бок. Обиженно заворчал спросонья. Петро Игонин шипел:
— Вставай, соня! Тревога!
Тревога? Андреев рывком сбросил с себя нагретое одеяло и окончательно понял, что проспал. В казарме висел полумрак, в высокие окна заглядывали бледные звезды. Был тот самый час, когда заря с зарею сходилась. Товарищи Григория, уже одетые, подбегали к пирамиде, хватали свои винтовки и бесшумно исчезали в дверях. Разве кто невзначай брякнет котелком или клацнет затвором.
К тревогам привыкли. Батальонное и полковое начальство не скупилось на них. Красноармейцы ворчали, за глаза ругали комбата капитана Анжерова, но не зло, а с веселой подковыркой. Знали, что в армии без тревог не проживешь, тем более что под боком граница. Сердились на капитана лишь за то, что он, по их мнению, злоупотреблял правом поднимать свой батальон по тревоге, делая это чаще других. Как настала в апреле теплая пора, так с тех пор Анжеров не давал бойцам спокойно поспать ни одного выходного дня. Обычно — бросок километров на шесть-восемь, рытье окопов и обратный марш. Словом, когда другие батальоны, отдохнувшие, выспавшиеся, завтракали, батальон Анжерова возвращался с неурочного учения.
И сегодня так. Тревога по третьему батальону. Корпуса, в которых размещались другие подразделения, безмолвствовали.
Андреев выскочил во двор чуть ли не последним. И то сказать — обмотки намотать не успел и сунул их в карман. На первом привале переобуется.
Андреев едва успел пристроиться к отделению, как по цепочке передали:
— Марш! Шагом марш!
Двинулись, набирая стремительный шаг. По гравийной дорожке зашуршали сотни ног.
Игонин, идущий впереди Андреева, вздохнул:
— Держись, Гришуха, начинается!
И в самом деле, впереди тяжело затопали. Потом ломкой фистулой крикнул лейтенант Самусь:
— Бегом!
Лейтенант невидимой тенью скользнул где-то сбоку взвода, покрикивая:
— Не растягива-а-йсь! Подтянись!
Батальон втянулся в сумрак леса. Андрееву скатка нестерпимо жгла шею. Как он ее ни крутил, а приладить не мог. Выбежать бы из строя, поправить, да нельзя. Где-то рядом бежал Самусь. Перед глазами маячила наискось перекрещенная толстой скаткой спина Игонина, винтовка с примкнутым штыком торчала, как громоотвод. Андреев позавидовал Петру — бежит легко, свободно, этакий здоровенный хомяк. Что ему сделается? А Игонин про себя честил всех святых и нечистых: второпях слабо навернул портянку. Она сбилась в носок и жгла пальцы.
Лес поредел, расступился. В ноздри ударил густой запах полыни. В небе еще мигали звезды. Но восточный край горизонта заметно посветлел. Вестник нового дня — трепетная светлая полоса ширилась и ширилась.
Когда миновали поле, началось смешанное мелколесье — березки вперемежку с сосенками. На опушке было приказано окапываться.
Андреев с остервенением бросил под ноги скатку и потер шею ладонью. Игонин грузно опустился на землю и принялся переобуваться, что-то бурча себе под нос. Андреев спросил:
— Чего ругаешься?
— Пусть ругается Самусь, — сварливо отозвался Петро. — Мне нечего ругаться, но, уж если вынуждают, могу дать волю языку. Если капитану по ночам не спится, то пусть бегал бы туда и сюда или вокруг городка, а нас бы оставил в покое. Ей-богу, дойду до полковника, посоветую женить Анжерова или попрошусь в другой батальон.
Ворчание Игонина развеселило Андреева. С улыбкой осведомился:
— Окапываться будешь?
— Попробуй не окопаться. Самусь сейчас же нахохлится и пообещает упечь на губу. А ты думаешь, мне охота кормить там клопов?
Ни Игонин, ни Андреев не заметили старшину Берегового, который остановился возле них и прислушивался к разговору. Старшина не случайно оказался здесь. За тревоги капитану Анжерову промывали косточки многие, и больше всех, пожалуй, усердствовал Игонин. Береговой с комбатом служить начал пять лет назад, по-мальчишечьи был влюблен в него и никому не давал в обиду. Поэтому старшина всякий раз незаметно старался держаться поблизости от взвода Самуся, прислушивался, не говорят ли плохо о комбате, и при случае вмешивался в разговор. Вот и сейчас, наблюдая, как Игонин с остервенением перематывает портянку, не сдержался:
— Салака! Разве так портянки наматывают?
— Разве это портянки? Тряпка какая-то, ее как ни намотай, она все равно норовит съехать к пальцам.
Старшина посоветовал Петру портянку натянуть потуже, расправить складки. И вдруг, сведя у переносья брови, пригрозил:
— Капитана не тронь. Понял?
— Такого тронешь! — усмехнулся Петро.
— Вспомни, каким пришел! На тебе шинель, как на колу, висела, никакого воинского вида не было. Ты даже не знал, с какого конца стреляет винтовка.
— Это верно, — подмигнув Андрееву, согласился Игонин. — Мы с Гришухой, помню, долго ломали голову — что это за бандура такая: один конец железный и острый, а другой деревянный и тупой.
— Смешки брось! — рассердился Береговой. — Ты сейчас хоть малость на солдата похож. А почему? Потому, что комбат с вас лишнюю стружку снял. Наверно, надеялся в армии отоспаться?
— А что? — оживился Игонин, затягивая обмотки. — Солдат спит, а служба идет.
К их разговору давно уже прислушивались другие. Старшину заметно злили неуклюжие шутки Игонина, он мог вспылить в любую минуту, поэтому Андреев поспешил увести разговор в сторону:
— Товарищ старшина, расскажите про тридцать девятый, как вы с немцем столкнулись.
Старшина сердито покосился на Игонина, а тот обезоруживающе улыбнулся и поддержал:
— Обожаю слушать про войну!
Береговой любил вспоминать то время, когда он с батальоном Анжерова освобождал Западную Белоруссию, тогда-то и пришлось подраться с немцами.
— Хорошо, — согласился старшина после недолгого раздумья, — сейчас окапывайтесь, а будет перекур — расскажу.
Взвод растянулся по бугру цепочкой. Работа кипела. Самусь ходил вдоль нее, приглядывался, кто как работает, поторапливал отставших.
Когда объявили перекур, Игонин поискал глазами Берегового. Нет, старшина не собирался отказываться от обещания — спешил к ним. Расселись вокруг, задымили махоркой. Хоть и не первый раз слышали эту историю, хоть и не очень искусным рассказчиком был старшина, все-таки послушать хотелось всем. Сам факт необычен — батальон Анжерова, пожалуй, был единственным, который вступил в бой с фашистами, хотя тогда у нас с Германией был пакт о ненападении.
Вот как все было. В один из золотых сентябрьских дней граница, эта узенькая обыкновенная полоска земли, протянувшаяся от Литвы до Бессарабии на тысячи километров, вдруг перестала существовать. Красная Армия начала свой освободительный поход. Батальон Анжерова двигался вдоль железной дороги Негорелое — Белосток. Было сравнительно спокойно. Остатки польских войск добровольно сдавались в плен, а передовые немецкие части замешкались где-то у Нарева.
Только за Белостоком, на маленькой станции, батальон нос к носу столкнулся с их авангардом. Капитан отлично помнил приказ командира полка: с немцами в бой не вступать. Он и не собирался вступать, не имел таких планов.
Фашисты начали сами: обстреляли батальон из минометов.
— Остановились мы возле той станции, — рассказывал старшина, — и маракуем: как тут быть? И дипломатию нарушить нельзя, и попросить немцев со станции надо бы. Вот задачка так задачка. И вдруг слышим, что-то завыло над головами да ка-ак трахнет позади нас. Потом еще! Тут, братцы, нас злость взяла. Думали дипломатию разводить, а они нас из минометов. Комбат будь здоров! Голова! Не какой-нибудь службист. Развернул батальон в цепь, «сорокапяткам» приказал открыть беглый огонь по станции. И началось! Винтовки наперевес, ура и в атаку.
— И что?
— Ничего. Вышибли со станции.
— Страшно было?
— А про страх не думалось.
— А пули как свистят?
— Вжиу, вжиу.
— Веселая песня, — усмехнулся Игонин. — Попало капитану?
Капитан тогда закрепился на отвоеванной станции и послал донесение в штаб полка. Ночью примчался сам командир полка, расстроенный непредвиденным инцидентом. В маленькой тесной каморке дежурного по станции командир полка взялся распекать Анжерова за необдуманный шаг. А возможно, немцы специально спровоцировали бой? Фашисты есть фашисты. Капитан слушал, а потом спросил:
— Как бы вы на моем месте поступили?
Майор замолчал, с острым любопытством взглянул на Анжерова и улыбнулся. Тоже бы, наверное, не удержался.
Кончилась история благополучно. Фашисты сделали вид, что им не наставили синяков, а наши тоже помалкивали: чего ради гусей дразнить?
— Мы, знаете, как переживали за капитана? В ту ночь, когда приехал комполка, никто в батальоне не спал, — продолжал старшина и, глубоко затянувшись махорочным дымом, заключил: — Тогда в батальоне орлы служили, не вам чета!
— А чем же мы плохи? — спросил кто-то.
— Не говорю, что плохие, но до тех ребят вам далеко. По домам разъехались мои дружки...
— Мы тоже бравые ребята, — вставил Игонин. — Думаете, если у нашего Семена Тюрина рябинки на лице, так, значит, и солдат он плохой?
Бойцы засмеялись. Семен Тюрин, маленький воронежский паренек, покраснел. Старшина поднялся. Самусь взглянул на часы и скомандовал:
— Кончай перекур!
На бугре снова закипела работа. Лишь Игонин и Андреев не спешили приступать. Лейтенант подогнал их:
— Шевелись, шевелись! Не к теще на блины пришли!
Самусь не был кадровым офицером. Его призвали в армию в финскую кампанию. Маленького роста, щупленький, остроносый, он казался парнишкой, хотя ему подкатило под тридцать. Глаза серые, с медным отливом, понимающие. Бойцы частенько подтрунивали над ним — то гимнастерка великовата, то кобура с пистолетом неуклюже тянет книзу ремень. Но уважали за общительность, незлопамятность, хотя иной раз лейтенант мог излишне погорячиться, пообещать нарядов вне очереди.
Андреев и Игонин, повинуясь команде, дружно поплевали на ладони и принялись углублять окоп.
Лопатка Андреева о что-то стукнулась, скользнула вбок. Думая, что это камень, Григорий копнул чуть правее. И снова лопата не полезла глубже, высекла искру. Тогда Григорий ощупал землю руками и наткнулся не то на палку, не то еще на что-то. Потянул на себя и извлек заржавевший до черноты клинок. Выпрямился, очистив его от земли, позвал Игонина:
— Смотри, Петро, я что-то нашел.
— Если не «лад, то и смотреть не буду, — отозвался Петро, продолжая выбрасывать из окопа землю.
— Да ты все же посмотри!
— Привязался! Пожалуюсь Самусю — от работы отвлекаешь. У меня только вкус появился. — Игонин наконец выпрямился, по вискам и щекам струился пот.
— О! — воскликнул Петро, увидев находку. — Сабля! Выходит, с той войны, а? Дай подержу!
Петро, сразу посерьезнев, взял у Андреева клинок, повертел в руках, вглядываясь в шероховатую поверхность, словно надеясь рассмотреть что-то особенное. Григорий тихо проговорил:
— Знаешь, была у буденновцев атака, конная, вихревая: «Даешь Варшаву!» И парнишка, похожий на Павку Корчагина, летел в атаку со своим полком, пригнувшись к шее боевого коня, руку с клинком вытянув вперед.
— А что? — согласился Игонин, заражаясь настроением товарища. — Так и было. Давай, дуй еще, Гришуха!
— Белополяки открыли ураганный огонь, и пуля попала парнишке прямо в сердце. Клинок выпал из руки. Парнишка упал на землю, а товарищи ускакали вперед. Подобрали парнишку санитары. Похоронили вон на том бугре, а сабля осталась тут. Ветер шептал ему сказки, вьюги разметали снег с бугра, грозы салютовали герою, похожему на Павку.
— Здорово! — вздохнул Игонин. — Ты сильно рассказал, Гришуха. Лапу тебе за это пожать полагается. Я ведь не знал, что ты у нас такой фантазер. Ну-ка, дай я на тебя погляжу хорошенько, может, ты сам и есть тот буденновец, и вроде стать такая же.
— Ладно, наговоришь. Самусь идет. Принимайся за работу.
Друзья принялись копать неподатливую землю, каждый по-своему думал о находке. Петро про себя усмехнулся: а Гришуха-то, видать, поэт. Нафантазировал, только слушай. Не подумал о том, голова, что эта сабля могла принадлежать какому-нибудь ярому пану и пан тот погубил этой саблей не одного нашего. Всякое могло быть.
Петро первый разогнул спину и спросил стоящего неподалеку взводного:
— Товарищ лейтенант, сколько натикало на ваших золотых?
Самусь поднял к глазам руку с часами:
— Ровно четыре.
И неведомая могучая сила словно только и ждала этих слов, произнесенных звонким голосом лейтенанта Самуся. А когда они были произнесены, она у самой границы дала знать о себе таким грохотом, что задрожала земля на пригорке, на котором окапывался батальон Анжерова. Громовой шквал, обрушившийся на землю, встревожил всех. Разговоры смолкли. Остроносое лицо лейтенанта вытянулось. Левое веко глубже надвинулось на глаз, и сквозь щелку напряженно поблескивал острый зрачок. Андреев тер шею, а Игонин закусил губу, напряженно вглядываясь на запад. Он будто хотел разгадать загадку, которую ему сейчас подкинули. Загадка с подвохом, хитрая, разгадывать надо с умом, чтоб не опростоволоситься.
За первым шквалом последовал второй, третий.
— Склад боеприпасов? На воздух, а? — высказался первым Семен Тюрин, маленький воронежец.
— Меня отец по хребту ремнем, бывало, если я сначала брехну, а потом мозгами ворочаю, — зло усмехнулся Игонин. — Ка-ак вытянет да еще добавит. Во как! А у тебя, видать, отец простягой был.
— Черти бесятся там, да?
— Мефистофель! Слыхал про такого?
— М-да, — протянул невесело Самусь. — Похоже, началось.
— Война, товарищ лейтенант? — спросил Андреев и похолодел при мысли, что лейтенант даст положительный ответ, как будто от ответа Самуся зависело, — быть сейчас войне или нет.
— Похоже.
Незнакомое волнение охватило Андреева. Он еще не остыл от работы, но его проняла дрожь — вот-вот застучит зубами. И тревожно сделалось на душе, а острая неизвестность начавшегося родила любопытство. Все это сплелось, перепуталось — такое с ним творилось впервые. Григорий взглянул на Игонина и вроде бы не узнал приятеля: Петро никогда не хмурил так брови, и такой глубокой складки не было у него промеж бровей. А Тюрин растерянно оглядывался на товарищей, словно ждал, что кто-нибудь из них отвергнет предположение Самуся.
Утробный, все заполняющий гул наполнил воздух. Севернее места, где расположился батальон, из-за кромки леса вынырнул самолет, за ним другой. Целая стая. Она плыла высоко. Теперь ни у кого не оставалось сомнений, что спешили вражьи самолеты на восток не с визитом вежливости. Семен Тюрин больше уже не оглядывался на товарищей, понял — война.
По цепи передали команду:
— Маскироваться!
Через некоторое время из городка вернулся связной. Весть, которую он принес, потрясла. Фашистские самолеты разбомбили военный городок. Бомба упала на корпус, где размещался второй батальон и штаб полка.
Городок только-только закончили строить. Месяц назад взвод Самуся очистил от последнего мусора столовую. Место красивое — кругом сосновый бор. Из окна казармы Андреев любил наблюдать, как вечерами гасла над темной зубчатой стеной леса малиновая зорька. Петро подсмеивался над ним, хвастал, что на море зорька так зорька, не то что здесь. В казарме у Григория остались письма от Тани и ее единственная фотография. Отцовский подарок — портсигар — тоже там.
Нет больше казармы, есть груда развалин. Весь городок — груда развалин. А ведь первый батальон и второй тоже по тревоге не поднимали. Значит...
— Петро, а? Как же это? — облизав пересохшие губы, пролепетал Семен Тюрин. — И нас бы?
Игонин взглянул на воронежца будто на пустое место. Тюрина била лихорадка, он не мог молчать, повернулся к Андрееву:
— Гриш, а капитан-то наш? Как в воду глядел! Что ж теперь будет?
Что теперь будет? Откуда знать Андрееву, что теперь будет. Понимал только одно — кончилась безмятежная жизнь. Даже частые тревоги, которыми донимал батальон Анжеров, покажутся ныне милой забавой. Одно слово: война!
Капитан Анжеров, оставшись без полкового начальства, повел батальон в местечко, в котором размещался штаб дивизии. Но в местечке никого не оказалось. Никто ничего толком не знал, и капитан тяжко задумался. Андреев увидел его в черешневом садике с командирами рот. Анжеров на земле стоял прочно, широко расставив ноги и заложив руки за спину. Лобастая бритая голова упрямо наклонена, белесые брови туго сведены у переносья. Невысокий, словно литой из бронзы, Анжеров внимательно слушал, что докладывают командиры. Сколько всякого: и правды, и наветов пришлось слышать Андрееву про комбата. Всему этому можно было верить и не верить, но одно Григорий знал о нем определенно: тверд и суров. И никогда не думал, что придет такое время, когда по приказу капитана, не колеблясь и не насилуя свою волю, готов будет броситься в пекло. Оно наступило с той минуты, когда Григорий узнал о гибели двух других батальонов полка, когда Андреев, как и его товарищи, на миг представил то, что с ними было бы, если бы Анжеров не увел батальон по тревоге.
А что, собственно, Григорий, Петро и Тюрин знали о своем комбате? Только то, что иногда рассказывал Береговой. Но не секрет же — старшина любит приукрасить. Для него нет лучше человека, чем Анжеров. Ну а молодые бойцы встречались с ним не часто, больше наблюдали издалека. Редкие близкие встречи не всегда обертывались приятной стороной. Например, Игонин вспоминал, как Анжеров выгнал его из казармы с мозолью на ноге на тактические занятия. Самусь освободил от занятий, а комбат придрался. Мозоль, видишь ли, не болезнь. Занозой влез этот случай Петру в память. Комбат тогда назвал его чуть ли не симулянтом, хлюпиком, а не солдатом. Подумаешь — мозоль набил!
Была и у Андреева встреча с грозным капитаном лицом к лицу.
Случилось то в декабре прошлого года. Батальон помогал саперам строить столовую. Григорию вручили топор и заставили обтесывать бревна. Держать в руках топор ему приходилось довольно часто. Дома с отцом каждую весну заготавливал в лесу дрова. Дрова колоть мог. Но к плотницкому ремеслу сноровки не имел. На бревне шнурком, выбеленным мелом, отбили прямые линии и приказали: теши. Петро бодро поплевал на ладони, подмигнул Григорию и смело тюкнул по бревну. Петро постоянно удивлял Андреева своим житейским опытом. Вот и сейчас оказалось, когда-то уже сумел научиться плотницкому делу. Тесал бревно бойко и умело.
Григорий тоже поплевал на ладони и тоже ударил по бревну первый раз, второй... Щепка откалывалась или мелкая — и топор вырывался из рук, то намечалась слишком крупная — и тогда топор невозможно было вытащить, его защемляло.
— Голова — два уха, — упрекнул его Петро. — Смекай, как надо: делай засечку вот так, еще так же. Скумекал зачем? Чтоб ломалась.
Намаявшись, Григорий кое-как приспособился и так увлекся, что даже не заметил, когда появились Анжеров и Самусь.
— Товарищ красноармеец, — услышал Андреев за спиной строгий голос, выпрямился и оробел. Анжеров стоял перед ним подтянутый, чужой. Самусь из-под насупленного века косился на комбата с опаской. Григорий вытянулся в струнку и вдруг испугался: поясной ремень висел через плечо — так было легче работать. Не по уставу. Придерется обязательно.
— Вы неправильно держите топор, — сказал Анжеров, будто не замечая, что Андреев не по форме одет. — Нельзя заглядывать под острие. У вас какая гражданская специальность?
— Учитель, товарищ капитан.
— Тем более! Учитель должен уметь все, на то он и учитель. Дайте ваш топор.
Анжеров хватко взялся поправлять грехи Андреева — выравнивать косо обтесанный бок бревна. Топор держал безо всякого усилия, работал играючи, словно всю жизнь только тем и занимался, что плотничал. Щепки падали к его ноге ровные, с кислым запахом смолы.
Григорий впервые наблюдал капитана так близко, на виске заметил голубую пульсирующую жилку, а на околыше фуражки, чуть левее звездочки — аккуратную штопку. Рассказывали, будто на капитана однажды, когда ездил в штаб дивизии, напали бандиты, прострелили фуражку. Брови у него белесые, обгоревшие на солнце, шея сильная, дочерна загорелая, только в глубине складок кожа чуть светлее. Голову брил почти каждую неделю.
— Поняли? — разогнулся Анжеров и вернул Андрееву топор. И Самусю: — Почему вы, лейтенант, не показали, как надо работать? Сами-то умеете?
— Так точно, товарищ капитан!
— Тем более! — капитан взглянул на Андреева, и в горячих голубоватых глазах его Григорий неожиданно уловил человеческое участие к себе, теплоту, предназначенную только ему одному, и не смог сдержать радостной улыбки.
— Спасибо, товарищ капитан! — выпалил он от души. Анжеров же нахмурился, словно боясь, что красноармеец неправильно истолкует его мягкость. Он быстро козырнул, показывая этим, что ему некогда, и крупно зашагал дальше. Сняв пилотку, лейтенант платком вытер вспотевший лоб, начинающуюся на самой макушке лысину и облегченно вздохнул:
— Слава богу!
Тот мимолетный взгляд капитана, согревший Григория, запомнился надолго. Когда про Анжерова говорили, что он беспощаден, Григорий вспоминал ту встречу, и мнение о командире у него дробилось. Он вроде бы и верил наговорам и вроде бы нет. Разве злой, бессердечный человек мог так ободряюще посмотреть, как он посмотрел тогда на него, Григория?
В тот момент, когда Андреев видел капитана в тени черешневого сада, упрямого и волевого, в сбитой на затылок фуражке, с трепетной солнечной мозаикой на спине, пересеченной крест-накрест портупеей, комбата мучили мрачные мысли, обуревала тревога за судьбу людей. Капитан впервые за многолетнюю службу очутился в таком положении: без ясного знания обстановки, без начальства, которое смогло бы определить место батальона в разыгравшихся событиях. Куда вести батальон?
Андреев издалека смотрел на своего командира и помаленьку обретал душевное равновесие. Думал: «С ним — за каменной стеной. Не пропадешь». Не одного Андреева согревала такая мысль. Игонин, тронув Григория за рукав, высказался без обычной ворчливости, показывая на Анжерова:
— Вот убери у него шпалу, а большую звезду пришпандорь — генерал будет, и точка! Я, правда, мало видел генералов, дружбы у меня с ними что-то не получилось, но наш сейчас выглядит погенералистее некоторых! Так, Гришуха?
Андреев улыбнулся и в знак согласия кивнул головой.
А на совете командиров решено было двигаться в Белосток, в штаб армии. Анжеров хоть и понимал, что это не лучший выход из положения, но иного не было, и он дал команду выступать.
На марше колонну накрыли самолеты-штурмовики, штук пятнадцать, если не больше, — никому в голову не пришло считать их. Вынырнули из-за леска вдруг и бросились в атаку на бреющем полете. Андреев, оглушенный воем моторов и пулеметной стрельбой, упал в кювет и пополз. Куда? Зачем? А не все ли равно куда и зачем, просто не мог без движения лежать, не мог, и все. Инстинкт толкал вперед — будто в непрерывном движении меньше опасности, можно спастись от пуль, от гибели. Только бы не лежать, только бы ползти, ползти. И Андреев полз, вжимаясь в землю, а над ним с воем и грохотом кружило железное воронье. Каждый целил лишь в него, Андреева.
Неужели вот так глупо оборвется жизнь? Извиваешься в кювете, как червяк, а фашист злобно ухмыляется в своем самолете. Ну погоди, гад, я тебе не червяк, я тебя еще угощу острой пулей. Вот только отползу еще метров пять — и буду стрелять. Буду! Твердил упрямо: «Буду, буду!» Но пересилить себя не мог, не мог одолеть страх.
Потом вдруг головой ткнулся о что-то твердое. Рывком приподнялся, и перед глазами вырос до гигантских размеров кованый каблук сапога. Оборвалось все в душе: «Мертвец». Отпрянул назад. Но «мертвец» голосом лейтенанта Самуся спросил:
— Береговой, что ли?
— Не-е, — прохрипел Андреев. — Это я.
— Кто? Да не паши носом землю!
Андреев сел, хотя и было страшно. Самусь лежал в кювете на спине, заложив руки за голову, и наблюдал за самолетами. Кобура с пистолетом (передвинута на самый живот и расстегнута, будто лейтенант собирался стрелять. Лицо его казалось спокойным, невозмутимым, только необычная бледность покрыла его. Нос, как успел заметить Андреев, заострился, и это, пожалуй, сильнее всего врубилось в память — заострившийся, какой-то неестественно вытянутый нос Самуся. Лейтенант походил бы на притомившегося путника, сморенного летней жарой, если бы не этот нос.
Взяли бы сейчас Андреева и окатили ключевой водой или прижгли пятки раскаленными углями, но он, наверно, все равно не победил бы в себе страх, который был сильнее разума. Но вид Самуся, лежащего на спине и деловито наблюдающего за стервятниками, вернул его в нормальное состояние, когда уже не страх, а разум командует поступками человека.
— Андреев? — проговорил Самусь, когда Григорий сел. — Лежать надо, а не протирать на животе гимнастерку.
— Я не протираю.
— Здесь где-то Береговой ползал, не видел его?
— Нет.
— Ложись, ложись, нечего красоваться.
Андреев лег тоже на спину и удивительно — успокоился. Голубое небо, что ли, успокоило его? Тогда вскинул винтовку, поймал в прицел черное брюхо штурмовика и нажал спуск. Выстрел хлопнул неслышно, однако в плечо прикладом ударило ощутимо.
— Брось! — крикнул Самусь. — Все равно без толку.
Но Григорий выстрелил еще раз. И будто испугавшись его выстрелов, самолеты скрылись за лесом.
— Напугал ты их, — усмехнулся Самусь, вставая и отряхивая с себя сор. — Где-то здесь Береговой был.
Старшину Берегового Самусь и Андреев разыскали недалеко от кювета. Видно, старшина пытался убежать подальше от дороги, но не успел отмахать и первой сотни шагов. Его прошила насквозь пулеметная очередь — поперек спины. Береговой лежал вниз лицом, выбросив вперед правую руку и поджав под себя левую. Гимнастерка на спине набухла кровью. Пилотка валялась тут же. Бортик ее отогнулся, и оттуда торчало острие иголки.
Береговой любил говорить:
«Боец не должен иметь ничего лишнего, но у него должно быть все. Понятно? Все, и ничего лишнего! И главнее всего в походе — иголка с ниткой. Мотайте на ус, салаки!»
Бойцы подсмеивались над старшиной, особенно разыгрывал его часто за глаза Петро Игонин.
— Что такое боец, салаки? — дурачился Петро. — Боец — это, прежде всего, обладатель иголки и нитки. Нет иголки — нет бойца.
Григорий смотрел на распростертого, окостеневшего в неудобной позе Берегового, еле сдерживая накипающие в глазах слезы. Нет, это же не Береговой! Это другой кто-то, незнакомый. Потому что в Береговом было много жизни, неиссякаемый запас энергии, а этот неподвижный, мертвый. И вообще — как можно представить себе роту без Берегового?
Смерть страшна, однако Григорий никогда вблизи ее не видел. Она еще никогда не выхватывала из жизни близких людей. Григорию казалось, что старшина, как всегда, подтянутый, безукоризненно одетый, стройный и красивый, вон там, на дороге, где собирались бойцы батальона после налета штурмовиков, наводит порядок в своей роте, а может, снова журит Игонина за какую-нибудь погрешность в одежде: может, ремень на бок съехал, может, пилотка одета звездочкой в сторону — у Петра это бывает.
Но нет! Лежит недвижим старшина в этом неуютном поле, не стучит у него больше сердце, пронзенное пулями, и никогда не будет стучать... Нелепо? Страшно, глупо! Кому это нужно? Тем, с паучьей свастикой! Они давно возились возле наших границ, они давно зарились на нашу землю. И как жаль, что им в тридцать девятом году мало накостыляли, может, не полезли бы нынче? Жив был бы старшина Береговой, живы были бы хлопцы из двух других батальонов, не упали бы на них, сонных, предательские бомбы!
Самусь. медленно стащил фуражку и скорбно склонил голову. Постояв так с минуту, резко повернулся, чтобы уйти, и столкнулся лицом к лицу с Андреевым. А у того в глазах кипели непролитые еще слезы. Заметил их лейтенант, вдруг разозлился, даже губы посинели. Закричал:
— Нюни распустил! Вояка! И-эх!..
У самого глаза горели сухо, лихорадочно, набрякшие веки покраснели. За этот день он заметно похудел. Григорий вскинул на лейтенанта недоуменный взгляд: чего взбеленился лейтенант? В кювете лежал спокойный, а тут на дыбы!
— В строй! Марш! — уже плохо владея нервами, выдохнул Самусь и кинулся бежать к дороге, где собирался его взвод. Андреев поспешил за ним.
Построились. Тюрина всего трясло. Игонин, державшийся бодрее других, участливо спросил:
— Эге, брат, да у тебя, никак, душа подалась в пятки?
Семен не ответил, стараясь сдержать дрожь.
— Ты чего к нему привязываешься? — вмешался Андреев. Петро смерил его цепким злым взглядом, усмехнулся:
— Какие все нервные стали. Мадмазели!
Шагали молча, глотая сухую дорожную пыль. К вечеру выбрались на шоссейную дорогу, ведущую в Белосток. Шоссе до краев заполнили отступающие войска. Сотрясая землю, грохоча ползли на восток неуклюжие танки. По обочинам, смешав строй, куда-то торопились пехотинцы, обходили воронки от бомб, с опаской заглядывая в них. Кое-где чадили автомашины, подбитые с самолетов. Черный дым бойко рвался вверх и там растягивался нетканной кисеей.
Батальон замедлил движение. Самусь зачем-то обошел свой взвод вокруг и остановился возле Игонина, глянул на него сердито и оказал:
— Будешь за отделенного!
Петр ошалело уставился на лейтенанта: не ожидал, что именно его Самусь произведет в отделенные. Их отделенный погиб при налете.
— Повторить приказание!
— Есть, быть отделенным!
Когда Самусь отошел, Петро вздохнул и сказал Григорию:
— Я-то что! Могу и за комбата, и за генерала — за кого хочешь. Только уходим мы — вот где главная заковыка. Обидно, брат, если пораскинуть мозгами.
Анжеров отвел батальон в сторону от главной магистрали и повел проселочной дорогой. К батальону примыкали потерявшие свои подразделения красноармейцы. И поползли по батальону самые нелепые слухи.
Когда взвод вечером расположился на отдых в прохладной дубраве, Игонин подсел к Самусю:
— Товарищ лейтенант, правда, что наши Ломжу сдали?
Лейтенант перед этим ходил к комбату, о Ломже там разговор был. Поэтому, помешкав немного, ответил:
— Правда.
Игонин службу начинал в Ломже. Понастроили там укреплений — ни одной бомбе не под силу разрушить. Без боя она, что ли, сдалась?
— А что, — встрял в разговор один из примкнувших. — Понастроили — махина! Только вооружения туда, братцы, завезти не успели.
— Да ну?
— Вот те и ну!
— Брось! — нахмурился Самусь. — Слухи мне тут не распускай.
И Игонин снова:
— Можно еще один вопрос, товарищ лейтенант?
— Давай.
— Правда, что Ворошилов с армией пересек границу и идет к Варшаве?
— Не слыхал.
— Ребята говорили. Это те, что пристраивались к нам давеча! — Петро повернулся к Андрееву, приглашая его в свидетели: — Ты ведь тоже слышал, Гришуха?
Андреев подтвердил, хотя положа руку на сердце не верил слуху. Уж очень как-то непонятно складывались события. Всегда казалось, что война сразу начнется с победного марша. А что? Не зря же песни пели и в школе, и в армии, что врага, если он сунется, сметем «малой кровью, могучим ударом!», «И первый маршал в бой нас поведет». Но что ж такое произошло? Почему льется наша кровь, а враг пока недосягаем? Он бьет с воздуха, а наших самолетов что-то не видно. Куда они подевались?
Кто-то усомнился в том, что армия Ворошилова идет на Варшаву. Григорий, сам не ожидая, взбеленился, обозвал бойца паникером, Фомой Неверящим. Горячо доказывал: могло быть, и не только могло, но и есть на самом деле. Завтра, а то и послезавтра об этом узнает весь мир.
Тюрин шепнул на ухо:
— Не утешай, чего ты утешаешь? Не маленькие. Видим. Предали нас. Утешитель нашелся.
Андреев взъярился. Ярость его была тем сильнее, чем больше чувствовал, что не верит слуху, который защищает. В словах Тюрина было то, что подтверждалось беспорядком этих дней. С Тюриным жили душа в душу, частенько подтрунивали друг над другом. А тут Григорий возненавидел товарища. Теперь для Григория в воронежце все стало плохим: и рыжеватые выцветшие брови, и рябинки на щеках, и потрескавшиеся на жаре губы.
— Не шипи, — прохрипел Андреев, отодвигаясь от Семена. — Не шипи! Знаешь, за такие разговоры что бывает?
Игонин примиряюще улыбнулся:
— Ладно, ладно, Гришуха! Нервочки пошаливают, интеллигенция. А ты их в кулак!
Андреев обиделся. Как это Самусь и Петро не понимают его? Всем тяжело, не только Тюрину. Всем одинаково пришлось. Но одни стараются не показать своих переживаний, не подхватывают разные сплетни и паники не сеют. А Тюрин? Донимать своими переживаниями других, душу травить сомнениями — это похоже на измену крепкому неписаному закону товарищества, красноармейского братства. Кто нарушает этот закон, тому нет пощады. Разве не так? Чего же тут смешного? А Петро улыбается, ему чего-то смешно, когда плакать хочется. Еще с такой подковыкой: интеллигенция! При чем тут интеллигенция?
И обиженный, Андреев надолго замолчал.
Батальон Анжерова попал на глаза генералу из штаба армии. И хотя батальон основательно потрепали ожесточенные бомбежки, в нем сохранилось больше порядка, нежели в других пехотных частях, принявших на себя удар наземных войск противника. Генерала подкупил четкий порядок, который батальон соблюдал на марше, полная, еще мирного времени, экипировка бойцов, хотя при более тщательном осмотре можно без труда заметить и влияние войны: тот остался без скатки, кое-кто бросил противогаз. И тем не менее в сравнении с другими это была прочно сколоченная боевая единица, и генерал потребовал комбата. Анжеров, немногословный, подтянутый, тоже произвел на генерала отличное впечатление. И участь батальона решилась. Он перестал быть беспомощной песчинкой в сложном водовороте войны, а включился по воле высшего начальства в общий воинский механизм, чего и хотел Анжеров.
Генерал дал в распоряжение батальона чудом уцелевший автобат, и бойцы Анжерова разместились по машинам. Игонин постучал в кабину и крикнул шоферу:
— Эй, приятель! Шпарь без остановки до Варшавы. Не хочешь? Куда же тогда повезешь?
— К черту в пекло, — мрачно отозвался шофер.
— Да, от тебя, меланхолика, другого не дождешься.
Куда поедет батальон, никто не знал, кроме, разумеется, Анжерова. Это не так уж и важно — куда. Главное, батальон живет теперь не сам по себе, о его существовании знают в штабе армии, и не просто знают, а поручили какое-то несомненно важное задание. Уже одно это подняло настроение, положило конец тяжелой растерянности.
Анжеров прошелся вдоль машин, проверил, хорошо ли расселись бойцы. Отстав шага на два, его сопровождали два танкиста: один жидковат в плечах, а другой крепыш. Крепыш одет во френч, синие галифе, на голове фуражка с черным околышем. По тому, как он уверенно и независимо держался. Андреев угадал в нем командира. У второго танкистский шлем сбит на затылок, и на лоб упал русый чуб.
Капитан остановился возле машины, которую занял взвод Самуся, и позвал лейтенанта. Самусь вывалился из кабины кулем, качнулся неловко, стараясь потверже утвердиться на земле.
— Возьмите танкистов, — отрывисто бросил Анжеров и заторопился дальше, даже не обратив внимания на неловкость лейтенанта. Самусь уже в спину комбату отрапортовал:
— Есть, товарищ капитан! — И, повернувшись к танкистам, приветливо улыбнулся, широким хозяйским жестом приглашая в кузов: — Устраивайтесь. А ну подвиньтесь, хлопцы!
Урча моторами, машины рванулись с места и помчались вперед, поднимая пыль.
Танкисты устроились у правого борта. Игонин, оказавшийся их соседом, подмигнул:
— А где же третий?
Чубатый взглянул непонимающе.
— А, чудаки! — улыбнулся Петро. — Три танкиста, три веселых друга.
Но танкисты разговора не поддержали. Во вчерашнем бою они потеряли друзей и свои машины. Им было не до шуток.
Ночь опустилась вдруг, будто свалилась откуда-то, вызвездив небо. Далеко вправо от дороги горизонт окрасился дрожащим заревом: что-то горело. В небе гудели моторы невидимых самолетов. Канонада не смолкала ни на минуту, и казалось, будто в гигантской ступе толкли сахар. Шоферы не включали фар — было опасно. Часто останавливались, чтобы сориентироваться в обстановке. Тогда командиры бесшумно сновали мимо, о чем-то переговаривались между собой вполголоса. Тревожные звуки войны становились в такие минуты слышнее. Андреев, все еще не смог погасить обиды на Петра и Тюрина, поэтому сел порознь с ними. Он раскатал шинель, накинул ее на плечи и теперь чувствовал себя хорошо. Ему даже нравилась эта таинственность, это стремительное движение без лишнего шума — лишь ровно гудят моторы машин. Сзади чернеют смутные движущиеся очертания второй машины, за ней — третьей. В третьей тот, кто едет в кабине рядом с шофером, курит, и изредка в смотровом окне возникает красная неприятная болячка папироски, а потом она исчезает. Высоко в небе разбросал беспорядочно изумрудные и оранжевые горошины Млечный Путь. Как все-таки здорово жить!
Ехали всю ночь. На рассвете колонна остановилась на окраине Белостока. Батальон выгрузился, а машины укатили обратно. В густой дремоте дубравы Анжеров построил батальон и держал речь. Потуже натянул на глаза фуражку, расставил ноги на ширину плеч, чтоб тверже стоять, заложил руки за спину. Некоторое время глядел вниз, видимо, собираясь с мыслями. Заговорил глуховато, но четко:
— Третий день от Белого до Черного моря идут кровопролитные бои. Родина в опасности. На нашем участке фашистским войскам удалось продвинуться в глубь территории. Скрывать не буду: положение тяжелое.
Батальон слушал командира, затаив дыхание. Впервые бойцам прямо и честно рассказывали о положении на фронте.
— Батальону приказано, — продолжал Анжеров, — выполнять функции комендантской части города Белостока. Обстановка в городе такова: подразделения, квартировавшие здесь, ушли на фронт. Темные элементы учинили грабеж, насилие над населением. Мы должны навести революционный порядок. Никакой пощады врагам.
С восходом солнца батальон вступил в город. На улицах ни души. Четкие шаги сотен ног гулко отдавались в тишине. В маленьких домишках наглухо закрыты ставни. Солнце сверкало весело, играло в окнах многоэтажных домов, золотило островерхие макушки костела, трепетало в листве скверов, в которых озорно шумели воробьиные стаи.
Как-то странно было и дико: жизнь продолжалась, но без человека. Он исчез, спрятался, убежал. Город, полный доброго летнего солнца, — и ни души кругом. Только батальон, гулко печатая шаг, втягивался в каменный тоннель улицы.
Стали попадаться и первые следы грабежа. Просторные витрины магазинов разбиты. Тротуар усеян осколками толстого, зеленоватого стекла. Валяется кресло без одной ножки, со вспоротой голубой обшивкой. К стене отбросили куклу в ярком цветном сарафане. Ее гипсовая розовая головка раздавлена равнодушным мародерским сапогом.
Чем ближе к центру, тем заметнее следы погрома. На перекрестке двух центральных улиц на мостовую опрокинут газетный киоск. Журналы, газеты, книги разбросаны по мостовой и тротуару, изорванные, истоптанные.
— Книги даже помешали, — сказал Андреев Игонину. — Что же это за люди такие?
— Собаки! — сплюнул Петро. — Руки пообрывать таким мало. Ну уж попадутся они мне — душу вытрясу.
— Тебя они только и ждут, — усмехнулся Тюрин.
— Я человек не гордый, сам найду, коли поховаются по щелям.
— И пулю схватишь. Откуда-нибудь с чердака.
— На меня пуля еще не отлита, будь спокоен, Сема!
— Брось ты с ним, Петро, спорить! — вмешался Андреев. — Разве Тюрина переспоришь?
— Разговорчики! — прикрикнул Самусь, шагающий во главе взвода. — Не на базаре!
Разместился батальон в центре города, в густом тенистом парке, в глубине которого белел красивый дворец с колоннами. В советское время в нем помещался облисполком, а раньше дворец принадлежал какому-то именитому пану.
В вестибюле, в коридорах, в многочисленных комнатах на полу валялись бумаги, выброшенные из столов ящики, чернильницы, ручки с ржавыми перьями, — словом, все атрибуты любой канцелярии, кинутые за ненадобностью. Кафельные печки, кажется, хранили еще тепло от недавнего жаркого огня, пожиравшего документы. В топках горбились черные горки остывшего пепла.
Ближнюю от центрального входа комнату занимал широколицый остроглазый человек в синем пиджаке, подпоясанном широким командирским ремнем с портупеей и с кобурой на боку, в диагоналевых галифе и кирзовых сапогах. Он сидел за столом озабоченный, небритый по крайней мере дня три, так что на щеках и подбородке выступила рыжеватая щетина, и по телефону кому-то отдавал распоряжение о возобновлении работы пекарни. Он поднялся при появлении Анжерова, повесил трубку. Комбат, козырнув, представился. Гражданский тоже назвал себя: оказывается, человек был оставлен обкомом партии и знал, что в город должна прийти воинская часть. Он был рад передать полномочия подтянутому, суровому капитану.
Анжеров снял фуражку, положил ее на стол и, обтерев вспотевший лоб платком, присел на стул.
— Об обстановке в городе вы, вероятно, осведомлены? — опросил представитель обкома, раздвигая портьеру окна. — Едва ли я вам сообщу что-либо новое.
— Да, — сухо согласился Анжеров.
Между тем особняк заполнялся красноармейцами, которые без суетни, но споро прибирали комнаты.
Новый комендант города приступил к своим обязанностям.
Первый день в Белостоке завершился без приключений. Взвод Самуся, входящий во вторую роту, охранял особняк, где разместился штаб батальона.
Григорий стоял на часах у ворот парка и видел, как постепенно оживал центр. Жители выглядывали из окон, собирались кучками. Куда-то заспешили первые прохожие. Появились посетители и у капитана Анжерова.
Высоко косяками пролетали самолеты, но город не бомбили. Остальные роты батальона патрулировали улицы. После обеда ребята из третьей привели двух задержанных. У одного левый глаз затек фиолетовым синяком, а правый смотрел с дикой ненавистью. У второго, видно, вышибли зубы — на губах, на подбородке запеклась кровь. Глаза испуганно чиркнули по Андрееву и забились под припухшие веки.
— Кто? — спросил Григорий знакомого красноармейца.
— Парашютисты.
— Допрыгались, гады.
Второй конвоир процедил:
— Расстрелять мало. Целую семью вырезали.
На следующий день взвод Самуся тоже патрулировал. Игонину и Тюрину досталась узенькая улочка в районе нового костела, недалеко от станции. Ставни у многих окон плотно закрыты на болты, а там, где нет ставен, окна занавешены изнутри.
Ходили молча, посреди дороги. Порой останавливались, прислушивались. Тишина. Даже не долетала канонада. Тюрин часто оглядывался, скользил обостренным настороженным взглядом по слуховым окнам, по мезонинам. Мерещилось, будто с чердаков за ними наблюдают злые вражьи глаза. Выжидают, чтобы пустить пулю в спину.
Игонин завел было с Семеном разговор: похвастать захотел, как с одной дивчиной на Херсонщине целое лето любовь крутил, в совхозе тогда работал. Но Семен продолжал свое — обшаривал глазами чердаки и мезонины, искал диверсантов. Петро усмехнулся и принялся насвистывать мелодию из «Трех танкистов». Наверно, он и не знал иных песен, если всегда напевал одну и ту же.
Тюрин хмуро возразил:
— Нашел время для песен.
Петро взглянул на него удивленно, но, заметив, что Тюрин до боли кусает губу, замолчал. В самом деле, какие тут песни, если в любую минуту может пуля попасть в затылок?
Потом они услышали истошный женский крик в конце улицы, бросились туда со всех ног. На маленьком крылечке, обхватив руками одну из стоек, поддерживающих навес, на коленях стонала пожилая женщина, порой измученно бормотала:
— Люди добрые, ратуйте!
Игонин и Тюрин влетели в хату и, штыком открыв дверь, увидели узкоплечую спину человека с оттопыренными ушами, на которые краями легла серая шляпа. Человек оглянулся на шум и остолбенел. Это был маленький, довольно хорошо одетый мужчина с усиками под носом и черной бабочкой вместо галстука. Все ящики из комода были выставлены, содержимое вытряхнуто на пол — разные тряпки, клубки ниток, мулине.
— Нет, ты погляди на него! — зарычал Игонин. — Только погляди — шарит, как дома!
Мужчина что-то испуганно залопотал, а Игонин киснул Семену:
— Обыщи! — И тому, с бабочкой: — Ишь прикинулась, контра, неграмотным! Я тебя быстро в чувство приведу!
Семен приблизился к мародеру, с опаской похлопал по карманам пиджака и сразу обнаружил пистолет. Запустил руку в другой карман и вытащил целую горсть золотых колец, браслетов, брошей. Петро от удивления присвистнул, прищурившись, смерил задержанного презрительным взглядом с ног до головы и процедил сквозь зубы:
— Ну и бандюга! Я бы тебя на кол посадил!
Мародера доставили в штаб и доложили Самусю.
Лейтенант искоса глянул на черные, будто приклеенные, усики и поспешил к командиру роты. Пропадал долго. Вернувшись и не взглянув ни на Игонина, ни на Тюрина, коротко приказал:
— Расстрелять! — И опять куда-то ушел.
Тюрин вопросительно поднял на Игонина скучные глаза. Петро усмехнулся:
— Вот так, брат Семен.
Мародер понял, что его ждет, повалился на колени и что-то залопотал на непонятном языке. Игонин поморщился и прикрикнул:
— Встать! — И приставил к голове штык.
Мародер вскочил. Игонин подтолкнул его штыком и сказал:
— Шагай, шагай! Мы сейчас с тобой мило покалякаем.
Тюрин растерянно топтался на месте. Расстрелять? Это он, Семен Тюрин, должен расстрелять человека? Убить? Увести в сад и выстрелить ему между глаз? Поднять винтовку, прицелиться хорошенько и выстрелить? А если рука отяжелеет, а если в глазах помутится? Он же в жизни не убивал человека! Что человека — петуха боялся зарезать!
Однажды, года два назад, тетка сказала Семену:
— Пойди прирежь петуха, того, рыжего. И ощипли. Иди, иди, милый, печка уже топится.
Наточил Семен на камне нож, поймал рыжего петуха-забияку, того, который зимой обморозил гребень, взял за крылья положил непутевую голову его на плаху. Замахнулся ножом и зажмурился, чтоб не видеть, как отлетит голова у рыжего забияки. Но подумал: вдруг невзначай саданет ножом не по петушиной шее, а себе по руке. Открыл глаза и остолбенел. Красный круглый петушиный глаз глядел на него не моргая. Лежит петух на плахе, не вырывается, нет, а только смотрит на Семена и вроде бы спрашивает: «Эх ты, парень! Чем я тебе досадил? Плохо пел? Или неважно стерег кур и давал их в обиду? Мало дрался с соседскими петухами? За что ты меня казнишь?»
Что верно, то верно — славный был петух. Взберется, бывало, на плетень и поет громче всех, а соседские петухи косятся на него да потихонечку, боком-боком, убираются восвояси. А он стоит гордый такой, яркий, сердитый и кукарекает на всю деревню, даже в соседней слышно.
Разжал Семен пальцы, отпустил петуха с миром. Тетка покачала головой и давай стыдить:
— Какой же ты мужик, прости господи! Петуха боялся забить. Да тебя такого и девки не станут любить. Кому ты такой робкий и нужен-то! Ох, горе мое.
А тут человека приказали расстрелять...
— Ты чего? — обернулся Петро. — Ноги приросли, что ли? Или опять душа в пятки перебралась?
— Я — н-не могу...
— А, баба! — сплюнул Петро, подтолкнул мародера штыком, чтоб тот шагал быстрее.
Обратно вернулся Петро мрачнее тучи. Расстелил шинель на траве рядом с Григорием и лег к нему спиной.
Уже смеркалось. В парке накапливалась синева. Где-то изредка стреляли. Надоедливо гудели невидимые самолеты.
Было прохладно. Липы замерли в тревожном ожидании, а над ними густело небо и зажигались первые звезды.
Григорий ни о чем не спрашивал Игонина. Ему все рассказал Тюрин. Да и слышал сам сухой беспощадный щелчок выстрела — за парком был глухой ров, заросший крапивой.
— Вот какое дело, — наконец проговорил Игонин, поворачиваясь лицом к Андрееву. — Ведь знаю, что тот гад был, отпетый мерзавец — золотые зубы у живых выдергивал, а на душе пакостно, никогда еще так не было. Упал он на землю, обхватил мои ноги и чего-то лепечет. Думаю, лучше бы он в меня стрелял, чтоб я его, падлу, вооруженного прикончил, чем так-то. Ты слушаешь меня, Гришуха?
— Слушаю.
— Когда поймали, я б его руками разорвал, такая во мне злость клокотала, ей-богу. А тут к горлу тошнота подступила. А Семен вообще струсил.
— Не все такие крепкие, как ты, — возразил Григорий. — Я б тоже, пожалуй, испугался.
— А Семен струсил, — упрямо повторил Петро. — И губы затряслись, и посинели, как от холода...
— Давай лучше о другом, — попросил Григорий.
— Давай, коли хошь. Ты где был, когда мы пришли? На часах другой стоял.
— Понимаешь, бродил, бродил по дворцу и попал в библиотеку. Случайно наткнулся.
— Случайно, — усмехнулся Петро. — Да у тебя на книги прямо нюх какой-то. Никто не напал, а ты наткнулся.
Днем сменился с поста, но отдыхать не хотелось, вот и пошел вдоль коридора, а в самом конце заглянул в комнату, довольно просторную, с одним окном и заставленную стеллажами до самого потолка. Книг на стеллажах не было, большая часть их исчезла, а оставшиеся свалили грудой в углу. У Григория глаза от волнения загорелись: богатство же! Забыл обо всем на свете и принялся просматривать книги. В них набилось порядочно пыли, которая лезла в нос, в глаза, в рот. Все время тянуло чихать.
Книги попадались всякие, чаще на непонятных языках. Андреев, как ребенок, обрадовался, когда наткнулся на «Железный поток» и «Дон-Кихота» московского издания. Свои, родные, и он уже знал, что ни за что не расстанется с ними. Только куда их деть? Подумал, оглядел себя: куда бы? Чудак, и гадать долго нечего — конечно же, в противогазную сумку. Достал противогаз, а чтоб его кто-нибудь не обнаружил ненароком, заложил плотно книгами. В освободившуюся сумку упрятал книги. Сейчас терзался: рассказать Игонину или не надо? Невелика тайна. Да и Петро умеет держать язык за зубами. Подвинув сумку поближе, тихо сказал:
— Смотри, что я нашел.
— Это? — Петро пощупал сумку рукой. — Книги? Погоди, а противогаз?
— Выбросил.
— Эх, нет на тебя Берегового, не худом будь он помянут. Ну на какой дьявол они тебе нужны? Когда же ты будешь читать?
— Сегодня сменился и целых четыре часа болтался. Вот и буду читать.
Григорий почувствовал вдруг на своем лбу шершавую ладонь Игонина. Петро сварливо спросил:
— У тебя, часом, голова не болит? Люди воевать собрались, соображаешь — воевать, а ты книжечками балуешься! Тебе бы в куклы играть, понятно?
— Ты чего злишься? Я тебе как другу...
— Я не злюсь. Я еще только буду злиться. Тут, понимаешь, на сердце котята скребутся, а ему хоть бы что! Я только что человека расстрелял, душу мутит, а он «Дон-Кихота» собрался читать. А?
— Не ожидал я от тебя такой истерики, — сказал Григорий, до конца выслушав Игонина. — Я понимаю, конечно, но на меня зря набросился. Ты думаешь, если война, так о ней только и думать надо?
— Пожалуйста, мечтай о синеглазой, — усмехнулся Петро, — вздыхай на звезды — их вон какая прорва! Ладно, Гришуха, давай не будем, обнимайся ты со своим «Дон-Кихотом», черт с тобой. Не хочу я больше ни о чем думать, а хочу спать. Ауфвидерзеен!
Петро повернулся на другой бок и замолк. Тюрин уже посапывал. А Григорий еще долго не мог заснуть.
Утром у железных ажурных ворот особняка остановилась черная «эмка». Из кабины вывалился грузный военный, выпрямился во весь свой богатырский рост. Игонин, стоявший на часах, по матерчатой красной звездочке на левом рукаве и по «шпалам» рубинового цвета в петлицах определил в военном батальонного комиссара. Выглядел он усталым: веки воспалены до красноты, давно не бритая щетина, наполовину седая, делала лицо серым. Батальонный комиссар стряхнул с гимнастерки пыль, расправил складки под ремнем и направился к воротам удивительно свободным, упругим и легким для солидной комплекции и возраста шагом.
Игонин загородил ему дорогу:
— Нельзя, товарищ комиссар!
Тот шел глубоко задумавшись. Окрик часового вернул его к действительности. Остановился, взглянул на Игонина добрыми усталыми глазами и ответил насмешливо, совсем не по-военному:
— Ага, стою! А дальше?
— Не положено пускать, товарищ комиссар.
— Не положено так не положено. Зови караульного начальника. Я подожду.
Батальонный комиссар закурил. Внимание его привлекла девочка лет двенадцати, которая с трудом несла на руках маленького братишку и опасливо оглядывалась по сторонам: боялась. От жалости к ней у комиссара засосало под ложечкой. Всем на войне плохо, тяжко невероятно, однако тяжелее приходится детям, особенно тем, которые остались в районе военных действий. По гражданской войне помнит это комиссар.
Да, дети...
Девчонка хрупкая, с косичкой. Братишка обнял ее за шею, надул жалобно губы: вот-вот заплачет. Вспомнил вдруг комиссар свою Капку, младшую дочку.
Капка ласковая, улыбчивая. Сильнее всех других детей любил ее комиссар. Наверно, потому что была она самой последней. Редкие свободные минуты посвящал Капке, нянчился с нею, как не нянчился раньше с другими дочерьми и сыновьями, рассказывал ей сказки. Капка заливчато смеялась, если сказка была веселой, и прижималась к отцу, если в сказке было что-нибудь страшное. И видя дочь такой, испуганно-доверчивой, комиссар жмурился, к глазам подступали слезы — так ему жалко было маленькую Капку. Чем-то неуловимым напомнил этот белоголовый малыш, которого девчонка несла через улицу, дочку: может, тем, что так же доверчиво и боязливо прижался к сестре, как дочь прижималась к нему, то ли еще чем. Далеко отсюда Капка, а война неумолимо подкатывается и к ее дому.
Между тем Петро вызвал Самуся, тот прибежал тотчас же и пропустил комиссара.
Проходя мимо Игонина, тот улыбнулся:
— Добро, солдат, службу знаешь!
Похвалы Петро не ожидал: почему-то посчитал, что комиссар скорей всего должен был обидеться. «Вот и пойми начальство, — размышлял Петро, благо делать было нечего. — Иногда угодить стараешься, а ничего, кроме конфуза, не получается. А тут ни за что похвала. Комиссар, видать, мужик неплохой, душевный, сам, наверно, когда-то вдоволь настоялся на часах. Другой бы на его месте разозлился, что задержали у ворот, все какие-то нервные стали, а этот ничего, свойский».
Игонин был прав — комиссар на своем веку вдоволь потянул солдатскую лямку. В империалистическую мок и зяб в окопах Полесья, в гражданскую лихо летал на буденновской тачанке, трижды был ранен и контужен.
А интересно: зачем пожаловал сюда батальонный комиссар? Новое задание привез или к Анжерову какое дело?
Известно это стало через полчаса.
В первые два дня из Белостока эвакуировалась только часть семей советских работников и военнослужащих. Многие не успели устроиться в эшелоны. Но были и такие, которые не спешили уезжать. Надеялись, что война не войдет в городские ворота: через неделю-другую наши войска отбросят фашистов обратно и начнут поход на Варшаву, а там и на Берлин. Заблуждение быстро рассеялось, но было поздно. На станции Белосток не осталось ни одного паровоза, администрация станции, кроме старика дежурного, разбежалась. Старик ничего толком не знал, потому что связь, всякая связь с внешним миром оборвалась дня два назад.
Эвакуация застопорилась. В автомашины, которые устремились на восток, гражданских не брали. Те, у кого не было маленьких детей и больных, приторочив на спине узлы с барахлишком, отправились пешком. Семейные собрались на станции и упрямо ждали эшелона. На какое чудо они надеялись — непонятно. Делегация женщин прорвалась к Анжерову, но он, занятый другими неотложными делами, ничего путного не посоветовал, только пожал плечами:
— Ничем помочь не могу.
Женщины, наперекор всему, ждали и искренне верили, что военные власти на произвол судьбы их не бросят. А военным властям приходилось круто, им было не до беженцев. Дела на фронте складывались хуже некуда. В мирное время в Белостоке квартировал штаб армий. На второй день войны он перебрался к границе, а на четвертый день очутился уже под самым Слонимом. Батальонный комиссар, служивший в политотделе, выехал на фронт в первый день и застрял там. Сейчас искал штаб армии. Никто не мог определенно назвать место его дислокации. Тогда комиссар заехал в Белосток в надежде, что здесь-то ему удастся кое-что установить. Возле станции «эмку» остановили женщины. Они рассчитали верно: раз командир едет на легковой машине, значит, он большой начальник. Комиссар выслушал женщин внимательно. Да, положение беженцев складывалось трагически. Город не сегодня-завтра придется сдать врагу, это было уже очевидным. Что ж тогда будет с ними?
Комиссар про себя зло ругнул некое отвлеченное начальство и взялся за дело. Он был человеком действия. Вместе с шофером на запасных путях разыскал старый, но вполне исправный маневровый паровоз, который в обиходе зовут ласково «овечкой». Вагонов тоже хватало. Трудность обнаружилась с неожиданной стороны.
Во всем железнодорожном поселке, раскинувшемся вокруг станции, не осталось ни одного машиниста. Кто уехал в первые же дни войны, некоторые примкнули к воинским частям. Были и такие, которые попрятались.
Вот тогда комиссар, узнав, что в городе есть комендантская часть, поехал ее разыскивать. Его привели к Анжерову. Капитан встречал комиссара и раньше. Раза два комбатов вызывали в штаб дивизии и там, после всех семинаров и инструктажей, читали лекции о международном положении. Оба раза лекции читал батальонный комиссар, капитан даже запомнил его фамилию, имя и отчество, благо они легко запоминались, — Волжанин Андрей Андреевич.
В комиссаре было что-то располагающее к нему: видимо, простота, с которой он разговаривал с людьми; спокойная уверенность и ненавязчивость, хотя по всему чувствовалось, что комиссар человек волевой и в трудную минуту рука у него не дрогнет. Анжеров вообще тяжело сходился с людьми, он сам был сильным и волевым, к нему самому, как к магниту, льнули люди. Но комиссар сразу Анжерову понравился. Через минуту после знакомства они разговаривали так, словно знали друг друга не первый год.
Анжеров со штабом занимал самую просторную комнату в особняке — не захотел размещать штабистов по разным комнатам. Здесь все вместе, здесь ему виднее, как кто работает. Поэтому комната всегда была полна народу, в ней не умолкал гам, до потолка клубился сизый табачный дым. Капитан не курил, поначалу хотел было запретить курить в комнате, но подумал, что, несмотря на его запрет, люди втихомолку, в его отсутствие, курить будут, и махнул рукой. Терпеть не мог, чтоб кто-то даже пустяковое дело делал от него украдкой. Сам Анжеров занял боковую комнату с двумя окнами, дверь в которую вела прямо из этой большой. В комнате капитан и спал. А штабные на ночь разбредались по особняку.
Капитан провел Волжанина в свою комнату. Комиссар положил фуражку на стол, вытер платком лоб и шею, заметив:
— Жарковато.
Анжеров молча открыл окно, и из сада потянуло свежестью.
А Волжанин нахмурился, давая этим понять, что приехал вовсе не для того, чтобы рассиживаться вот за этим колченогим столом, а привели его сюда дела поважнее. Он вкратце рассказал о беженцах. Капитан собрал командиров рот и приказал опросить бойцов — нет ли среди них паровозных машинистов.
Самусь почему-то решил, что Игонин до армии ездил на паровозе. Вызвал его и спросил:
— Вы кем работали в гражданке?
— Всем помаленьку.
— Конкретнее.
— И чтец, и швец, и на дудке игрец. Все могу, товарищ лейтенант. Вы машиниста ищете?
— Уже знаете?
— Так точно! Жалко, товарищ лейтенант. Был бы я машинистом, сейчас бы ту-ту!
— Идите! — поморщился Самусь: нет серьезности в человеке.
Машинист нашелся. Кочегара подобрать было легче. Петро пожаловался Андрееву:
— Ведь какой Самусь! Мог бы сказать, что требуются, и кочегары. Я на Херсонщине в совхозе целое лето кочегарил на локомобиле.
Вторую роту Анжеров направил на станцию, чтобы организованно провести посадку. Рота опоздала. Беженцы не дремали. Они сразу поняли, что комиссар — это такой человек, который, взявшись за дело, обязательно доведет его до конца. И когда на станции возле «овечки» появились два бойца и хозяйски осмотрели ее, беженцы радостно вздохнули. Раз появились машинист с кочегаром, значит, полный порядок. И не стали ожидать, когда их пригласят в вагоны, начали посадку сами, хотя вагоны еще стояли врозь. Сперва заняли три пассажирских, оставшихся еще от панской Польши. Они были очень неудобны — разделены на тесные конурки, но об удобствах никто и не мечтал. Потом обжили пять товарных вагонов, которые маленьким составчиком жались в тупике, поблизости от пассажирских. К тому времени, когда паровоз ожил, радостно поплевывая в небо черными кольцами дыма, и принялся маневрировать, сколачивая состав, вагоны были набиты битком, не осталось ни клочка свободной площади — яблоку негде было упасть. Люди полезли на крышу. В воздухе висел сплошной гомон и детский плач.
Роте делать было нечего. Командир роты оставил на станции взвод Самуся, а остальных бойцов увел в штаб.
Уже к вечеру, перед самой отправкой, к Самусю подбежала молодая чернобровая женщина и с ходу закричала:
— Это шо таке творится? Шо? Який-то куркуль занял увесь вагон, а ты с детыной иди пешком. Е здесь радзянска власть, чи нема ее?
— Погоди, гражданка, не тараторь, — зажмурился Самусь. — Толком расскажи, по порядку. Умеешь по порядку?
— Та я ж толком и балакаю! Який-то куркуль увесь вагон занял и никого не пускае.
Самусь, Андреев и еще несколько бойцов направились к хвостовому вагону. Люди на вагонах висели, как гроздья. А на последнем никого не было. Возле него расхаживал капитан в фуражке с черным околышем — сапер, кажется, — и держал руку на кобуре.
— Бачьте, бачьте! — сказала женщина, указывая на капитана, и Самусь только теперь заметил, что недалеко от вагона с узлами и чемоданами расположилось десятка полтора женщин с детьми, те, кому не хватило места.
Самусь поприветствовал капитана, но тот даже не взглянул на него.
— Товарищ капитан, — обратился к нему Самусь, будто не заметив враждебности, — вы не можете объяснить, почему в этом вагоне нет пассажиров?
Капитан резко остановился, даже каблук правого сапога врезался в песок, и уставился злыми зелеными глазами на лейтенанта:
— А вы кто такой?
— Командир комендантского взвода.
— Вот и исполняйте свои обязанности.
У Самуся побагровела шея и нижние веки надвинулись на глаза, оставив зрачкам небольшую щелку. Лейтенант только усилием сдерживал себя.
— Если вы не ответите на мой вопрос, — сквозь зубы, чуть ли не шепотом проговорил Самусь, — я прикажу бойцам осмотреть вагон без вашего разрешения.
Капитан криво усмехнулся и возразил:
— Попробуй.
Женщина тронула Самуся за рукав:
— Хай ему грець. Пийдимо.
Но Самусь уже взвинтился, и теперь его трудно было остановить. Андреев, видя, что события принимают крутой оборот, снял винтовку с плеча и взял ее на изготовку. То же сделали и другие бойцы. Однако эти приготовления никакого впечатления на капитана не произвели. Он по-прежнему разгуливал возле вагона взад-вперед, поглядывая на часы.
Как ни странно, но Григорию нравилась выдержка саперного капитана. Надо ж обладать таким хладнокровием. Ведь если Самусь прикажет отогнать его от вагона, а Григорий уже не сомневался, что лейтенант не выдержит, то ведь худо саперу придется, ой как худо. И он прямо-таки обрадовался, увидев спешащего к ним батальонного комиссара в сопровождении все той же пробивной бабенки.
Комиссар подошел к вагону упругой властной походкой и спросил лейтенанта:
— В чем дело?
Самусь козырнул:
— Разрешите?
Сбиваясь от не остывшего еще волнения, Самусь доложил обстановку. Женщина раза два бойко перебивала его, но Волжанин сердито повел на нее глазами, и она прикусила язык.
— Откройте дверь, капитан! — приказал он, когда Самусь кончил.
— Вагон пустой, товарищ батальонный комиссар. Он предназначен для семьи полковника Ямпольского. Я выполняю приказ полковника.
Когда капитан открыл дверь, комиссар ловко вскочил в вагон и, осмотрев его, удовлетворенно сказал:
— Да тут целую роту поместить можно. И семье полковника места хватит. Перестарались, капитан. Полковник не будет в претензии, если вы пустите в вагон этих женщин. Я его знаю.
Он спрыгнул на землю. Капитан что-то хотел возразить, но Волжанин досадливо от него отмахнулся и повернулся к женщине:
— Чего, чернобровая, так загадочно смотришь? Зови своих и садитесь. Не то без вас уедут.
— Спасибочко, товарищ начальник.
— Идите, капитан, в свою часть да не забудьте полковнику передать привет от Волжанина.
Есть же на свете замечательные люди! Вот батальонному комиссару такая власть дана, даже границ ей не видно, а как легко, свободно он ее несет. Иному маленький кусочек дадут власти, ну, хотя бы рябому сержанту из первого взвода, так он от важности готов лопнуть, с бойцами разговаривает свысока, вместе с ними за компанию папироску не выкурит. А комиссар будто и не замечает, что у него столько власти. Другой бы напитана отчитал хорошенько, а этот обошелся просто, с шуткой — и всю обстановку разрядил. Очень понравился Волжанин Андрееву.
В сумерках эшелон отправился в путь.
Комиссар остался ночевать у Анжерова. Но не спалось. Волжанин распахнул оба окна, сам сел на подоконник и задумался. Капитан лежал на кровати, и нельзя было понять: спит он или нет.
Ночь медленно брела по взбудораженной земле, мягкая, серая, с запахами цветущей липы, ромашек и земли. На небе она зажгла несметные россыпи звезд, далеких и непонятных.
Волжанин спросил:
— Спишь, капитан?
— Не спится.
— Удивительная ночь. Вот в такие минуты я, кажется, начинаю понимать поэтов. Помните:
— Прелесть!
Но Анжеров молчал. Он был далек от лирического настроения, вообще не понимал: как можно сейчас думать о чем-то другом, и таком легковесном, как стихи, когда земля объята пожаром? Анжеров — кадровый военный, лет восемь назад окончил пехотное училище. Все эти годы, до того рокового воскресенья, были сплошной подготовкой к надвигающейся войне. Все знали — она будет, да она и вспыхивала то там, то тут — Хасан, Халхин-Гол, Финляндия, освободительный поход в западные области Украины и Белоруссии. Теперь она полыхает на огромной территории, и нам приходится несладко, если не сказать большего. Что-то тут не так, голова разрывается от дум, а комиссара потянуло на стихи. Нет, он, капитан Анжеров, тоже не сухарь — и песню хорошую любит, и в стихах понимает толк. Но всему свое время, свой час.
Видимо, Волжанин уловил сердитое настроение Анжерова, замолчал. После неловкой паузы тихо спросил:
— Что думаешь об этой войне, капитан?
— Война как война.
— А отступление?
Анжеров ответил не сразу, повернулся на спину.
— Видите ли, — наконец отозвался он, — я готовился ко всякой войне, я кадровый военный. На войне бывает разное: и наступление, и отходы, и неудачи.
Понял комиссар: не хочет ему открываться Анжеров. Боится!
— Это, конечно, правильно. Теоретически, — согласился Волжанин. — Ну, а откровеннее? Меня не бойся.
— Почему вы решили, что я вас боюсь? — в голосе Анжерова комиссар уловил насмешку.
— Тем лучше!
Капитан быстро поднялся, встал у другого окна, заложив руки за спину. Он видел неясную, загадочную в темноте веточку липы, а за нею, где-то в немыслимой глубине, мигающую звездочку.
— Так вот что я думаю об этой войне, Андрей Андреевич, — сказал капитан, не отрывая взгляда от зеленоватой звездочки. — Мы с тридцать девятого года стояли лицом к лицу с немцами. Мы знали их, видели, какие они вероломные. Они подмяли под себя всю Европу, они глядели в нашу сторону во все бинокли, готовились к прыжку. Разве это не видно было? Разве мы об этом не знали? На тысячи километров протянулась граница. Днем и ночью все время немцы подтягивали к ней свои войска, не дивизию, не армию, а сотни дивизий, танковых, моторизированных. Несмотря на пакт о ненападении, на тысячи обнадеживающих заверений. Слепой видел, и глухой слышал. Они каждый день нарушали границу и в воздухе и на суше. Возьмешь бинокль, поглядишь на ту сторону — и сердце ноет. Какого-нибудь гражданского могла провести их неуклюжая маскировка, но военный-то все замечал. А нам все время твердили: спите спокойно, с немцами у нас договор.
— Кто же так говорил?
— Многие. Наверно, и вы говорили.
— Ну знаешь ли.
— Вы просили откровенно.
— Продолжай.
— Что ж думали в наших штабах? Разве не ясно было, для чего немцы концентрируют войска у нашей границы? Вот вы служили в штабе, ответьте, почему не били тревогу? Ведь врасплох нас застали!
— Может, кто и бил. Только не особенно слушали нас. Все гораздо сложнее, капитан. Да, не так просто. А сколько нашего брата... Э, да что говорить!
— Помню, когда я начинал службу, у нас был комдив Дмитрий Аркадьевич Скворцов, краснознаменец. Умница.
улыбнулся Волжанин.
— Да, что-то в этом духе. В тридцать восьмом, — продолжал Анжеров задумчиво, — слышим: взяли нашего комдива. Враг народа! Я и сейчас не верю — нет, такой человек не мог быть врагом. Это какое-то недоразумение. Прислали нового комдива, он у нас так до войны и командовал. Плакать хотелось. Чинодрал, криком исходил, а голова пуста. И дивизию растерял в первый же день войны.
— Знавал я Дмитрия Аркадьевича, — вздохнул Волжанин. — Еще кое-кого из военачальников знавал.
— Вы хотели откровенности, — проговорил Анжеров.
— Спасибо за доверие, — поблагодарил Волжанин. — Мне ведь тоже тяжело. В иную ночь так к сердцу подступит, — комиссар в грустной задумчивости покачал головой, но вдруг встряхнулся и, как обычно, бодро закончил: — Но не время! Не время впадать в уныние. И нельзя, не имеем права. Мы за все в ответе. Пусть потом историки определяют виновников неудач, а нам с тобой придется нервы взять в руки и держаться.
— Да, — согласился Анжеров.
— Ну, коли так, пойду-ка я на улицу и посмотрю, что творится там. А ты вздремни хоть часок, тебе завтра многое предстоит.
Волжанин вышел на гранитное крыльцо дворца. У дверей дневалил Андреев. Он козырнул комиссару, доложил как положено.
— Значит, не спишь, солдат? — спросил Волжанин.
— Не полагается, товарищ батальонный комиссар.
— Правильно. Не полагается. Тихо?
— Так точно!
— Ночь-то какая. Тепло. Звезды. Женат?
— Не успел, товарищ батальонный комиссар.
— Оно и лучше. Холостому на войне легче. — И уже задумчиво, про себя повторил: — Да, легче, — и медленно стал спускаться по ступенькам вниз. Андреев слышал, как Волжанин дважды повторил незнакомое имя: — Дмитрий Аркадьевич... Комдив Скворцов... Да-а...
Фамилия эта Андрееву ничего не говорила.
Когда комиссар ложился спать, в город вдруг ворвался глухой гул, который рос и рос, заполняя тишину. Гудели моторы машин. Капитан и Волжанин поднялись, прислушались. Гул нарастал лавиной. Теперь отчетливо можно было разобрать тяжелый топот тысяч солдатских ног по мостовой.
— Что бы это могло значить? — в тревоге спросил Волжанин.
Капитан ответил не сразу и хрипло:
— Наши отходят.
В дверь постучали. В комнатушку вбежал дежурный командир и подтвердил: через город проходят наши отступающие части.
Часом позже со старого костела, возвышавшегося в центре города недалеко от дворца, по отходящим войскам ударил станковый пулемет. Он бил до тех пор, пока не опустели центральные улицы. Анжеров послал к костелу взвод, но попасть туда не удалось — чугунные двери оказались на замке. Пытались сбить пулеметчика танковой пушкой. Не вышло. Тогда комбат послал отделение бойцов на западную окраину города с заданием направлять движение в обход, через предместье Дей-Лиды. Утром в штаб привели сторожа костела. Испуганный хромой старикашка клялся и божился, что никого в костел не пускал, и потрясал, связкой ключей. Но такие же ключи имел и ксендз. Старикашку отпустили с миром, но ключи отобрали. Танкисты вызвались проверить костел. Анжеров направил туда взвод Самуся. Требовалось перебраться в костел, забраться по крутым лестницам внутрь стрельчатой башни. За каждым углом, за каждым выступом смельчаков могла подкарауливать смерть. Один гад мог перестрелять десяток бойцов.
Андреева оставили у входа в костел. Скрипнули массивные чугунные двери, и бойцы скрылись в прохладном полумраке храма. Андреев остался на паперти, меряя ее неторопливыми осторожными шагами. Туда и обратно, туда и обратно. Поднял голову вверх. Мать честная — какая высота! Издалека костел, построенный из красного кирпича, казался легким, стремительно рвущимся ввысь, А вот вблизи это ощущение легкости, воздушности исчезает: он подавляет хмуростью, громадой. Чувствуешь себя возле него козявкой.
«Что ж я хожу на виду у всех? — подумал Андреев. — Так меня и снять недолго. Не часовым оставили, а в засаде». Отошел к ограде, выбрал местечко поудобнее в траве и лег лицом к двери, взял ее на прицел. Ждал.
Вдруг из костела, будто из погреба, донесся какой-то звук. Григорий сначала не разобрал. Снова в гулкой утробе костела отдаленно щелкнуло, словно бы грохнул пастуший кнут. Еще!
Выстрелы!
Потом, приглушенный толстыми стенами, донесся крик.
Андреев напряг внимание. В этот момент что-то с грохотом обрушилось на каменные плиты паперти. Лязг и треск оглушили Григория. Он даже инстинктивно пригнул голову. Когда поднял, то увидел на паперти станковый пулемет, вернее, остатки пулемета: ствол отнесло к двери, колеса укатились в траву. Вертлюг, лишенный колес, задрал хобот недалеко от Андреева.
«Добрались!» Григорий поднял голову, глазами дошел до середины шероховатой стены с серыми прожилками цемента. Вдруг почти до самого шпиля отделился белый предмет и с пронзительным визгом полетел вниз. Это был человек в белой одежде. Григорий со злорадством проводил его до самой земли. Человек упал в траву, правее каменных плит, как-то страшно хряпнул и затих.
Через некоторое время в створе чугунной узорчатой двери, которая со скрипом приоткрылась, появился Самусь, за ним Игонин. У Петра в лице ни кровинки, нижняя губа прикушена, а на плече торчали чьи-то ноги подошвами вперед. За Петром из глухой темноты появилась фигура другого красноармейца. Он с Игониным нес кого-то. «Тюрина?» — больно уколола догадка. Но Семен шагал следом, потерянный, со съехавшей набок пилоткой.
Андреев поднялся навстречу. На него не обратили внимания. Все эти люди, его друзья, были связаны между собой только что закончившимся трудным делом, в котором он, Григорий, не участвовал. Поэтому друзья незримо и непонятно отделились от него.
Петро и красноармеец несли ротного запевалу Рогова.
«Отпелся, сердечный», — подумал Андреев. Пристроился к Тюрину. Рядом очутился побледневший танкист с русым чубчиком.
— Он вперед вырвался, — заговорил Тюрин, имея в виду Рогова. — Обогнал ихнего лейтенанта, — кивнул на танкиста. — А тот поп бац, бац! И готов Олег. Лейтенант у вас отчаянный.
— Костя? — откликнулся танкист. — Ничего. Боевой.
В парке танкист отозвал Андреева в сторонку и спросил:
— Перевязочный пакет есть?
— Есть.
— Перевяжи.
Они углубились в парк, в сумеречную безлюдную тень лип, и танкист попытался закатать левый рукав комбинезона и гимнастерки. Но это ему не удалось сделать.
— Лучше сними, — посоветовал Григорий. Андреев помог танкисту снять комбинезон и гимнастерку. Пуля пробила бицепс.
— Это он саданул, когда я бросился на него, — рассказывал танкист, пока Андреев перевязывал. — После, как убил вашего. Жирный такой, сволочь, а носился, как кошка.
После перевязки танкист улыбнулся:
— Порядок. Моему Косте ни слова. Еще отправит в санбат, а рана-то пустяковая. Давай по глотку за знакомство?
Танкист отцепил с ремня флягу в замасленном чехле, потряс ею перед ухом, прислушиваясь, и, подмигнув, открутил пробку.
— Глотай! — протянул Андрееву. — Закусывать святым духом.
Григорий глотнул. Рот обожгло, сперло дыхание. Но мужественно выстоял. Вернул флягу танкисту. Тот, видно, уже не первый раз прикладывался, поэтому был опытнее. Не задохнулся, только крякнул. Потом, пристегнув флягу обратно, протянул Андрееву руку:
— Роман. Цыбин. Из Читы.
— Андреев. Григорий. Из Челябинской области.
— Теперь мы с тобой друзья. Поторопимся.
— Вы с лейтенантом земляки, что ли?
— Нет. На финской подружились.
Уже подходили к особняку, когда Цыбин напомнил:
— Моему Косте о царапине ни гу-гу.
Ночь. Трепетная, мглистая. Казалось, подует ветерок покрепче, развеет эту мглу и станет светло. И нужна-то эта мгла для маскировки — чтоб дать спокойно поспать солдатам Анжерова.
Взвод Самуся отдыхал в глубине парка, под липами. Сквозь серую муть неясно белело здание дворца. Там не спали. Штаб работал.
Андреев прижался спиной к спине Игонина. Петро дышал ровно и глубоко, изредка всхрапывая. С другого края крутился маленький Тюрин. То свертывался калачиком, доставая коленями подбородок и чмокая во сне губами, то вытягивался во весь рост, откидывая руку в сторону. И что-то бормотал.
Бесшумно, словно призрак, бродил между деревьями дневальный. Вот прибежал из штаба связной, пошептался с дневальным, и вместе они ходили по биваку и искали лейтенанта Самуся, который спал недалеко от Андреева. Нашли. Самусь спал чутко и тревожно, вскочил сразу же, спросил:
— В чем дело?
— К капитану, товарищ лейтенант.
Андреев слышал, как Самусь вздохнул и пружинисто вскочил на ноги.
«Наверное, какое-нибудь задание срочное дадут нашему взводу, — подумал Григорий. — Нам всегда везет. Как куда послать — взвод Самуся, что ни задание — взвод Самуся. Лейтенант — мужик хороший, ничего не скажешь. Да вот какой-то безответный, чтоб возразить комроты или комбату — ни за что! В первом взводе лейтенант нахрапистый; самому Анжерову огрызается. Вот нашего везде и суют, а мы отдуваемся за всех. И чего не спится — бессонница, что ли, напала?»
А проснулся Григорий оттого, что Тюрин, ворочаясь, стукнул его рукой по лицу. Стоило проснуться, как в голову полезли всякие непрошеные мысли. Пережитое в последние дни легло неисчезающей тяжестью на сердце. Ночью острее ощущаешь боль. Неделю назад мысли были ясны и спокойны, настроение ровное и светлое. Теперь оно не вернется, то настроение. Должно бы родиться иное, более подходящее для обстановки. Но не рождалось. Игонин, думалось Григорию, быстрее и легче приспособился, с какой-то легкой иронией и безразличием к самому себе.
Андреев вчера поведал ему о своих мыслях — сомнениях о том, что не понимает, почему так развиваются события. Воевать, что ли, не умеем? Или в самом деле предали нас? Как это все объяснить? Связать между собой?
— Зачем? — спросил Игонин. — Дышишь — и хорошо. А связывают и объясняют пусть другие. У нас с тобой колокольня низкая.
— Колокольня, колокольня, при чем тут колокольня?
— Чего ругаешься, — улыбнулся Петро. — Что ты хочешь? От меня — что хочешь? Думаешь, утешу, как поп, и отвечу на вопросы, как цыганка? Не по адресу обратился.
— Дурачком притворяешься, уходишь от разговора, а я с тобой по душам...
— А я по ушам? Ты это хотел сказать, маэстро? — перебил его Игонин. — Эх ты, интеллигенция. Мне, между прочим, веселее живется, если я не думаю в мировом масштабе. Ясно? И тебе советую: думай о том, как бы нам с тобой дожить до завтра да пожрать бы досыта. Не утруждай свою драгоценную голову непосильными мыслями — арбуз может не выдержать.
— А! — махнул рукой Андреев. — С тобой серьезно не поговоришь. Смешочки да шуточки. У тебя что, в груди сердце или вилок капусты?
Игонин остро и обиженно глянул на Андреева, словно бы полоснул бритвой, и без обычной дурашливости возразил:
— Сердце. Ясно? Оно кровью обливается, понял? И катись ты от меня колбасой, не трави своей меланхолией. И точка.
Игонин отвернулся. Тюрин толкнул Григория локтем в бок: мол, видал, какая заноза? Поговорить толком не хочет: то на шутку сворачивает, то режет, как бритва.
— А ты-то чего пихаешься? — окрысился Андреев на Семена. — Понимал бы хоть что-нибудь!
Тюрин, не ожидавший от обычно вежливого Андреева такого, бестолково заморгал глазами. Сейчас Петро спит сном праведника, славно нет на свете кровопролития. Тюрин слабее всех — тяжело переживает сумятицу, труднее привыкает к новой обстановке. И во сне ему нет покоя.
Андреев повернулся на спину. Листва закрывала небо, а все равно вон там пробился зеленый лучик далекой звезды. В листве сонно попискивала пичуга.
Что-то необычное чувствовалось вокруг: тревожное-тревожное. Что же? Андреев приподнялся на локтях, прислушался. Снова лег. Догадался: стояла удивительная тишина.
Отвыкли от нее. Грохотали танки, машины, трещали мотоциклы, в небе гудели самолеты, слышалась стрельба, взрывы, крики, ругань. Не умолкало и по ночам...
А сегодня стихло. Что-нибудь случилось? Возможно, наши рванулись вперед, отбросили немцев на запад? Но почему такая тревога на душе? Нет. Наши войска отступили на восток.
Город опустел. Сутолока и бестолочь первых дней сменились полным затишьем. Улицы обезлюдели. Лишь патрули гулко и тяжело шагали по булыжнику мостовых.
Когда анжеровский батальон приступил к комендантским обязанностям, жизнь как будто стала входить в обычную колею. В домах распахнулись ставни, на подоконниках заалели цветы герани. С хлебозавода и из пекарни потянуло домашним духмяным запахом свежеиспеченного хлеба, и мысли невольно настраивались на спокойный лад: где мирно пекут хлеб, там пока ничто не грозит покою. Пусть недалеко грохочут взрывы, льется людская кровь, а по ночам на западе полыхают багровые зарницы, но раз здесь пекут хлеб, значит, сюда война еще не дошла, может, и вовсе не дойдет.
В сквер, на солнышко, выползли старики, чистенькие такие, в фуражках с блестящими козырьками, в старомодных пиджаках. Расселись на скамейках и не хуже генералов принялись обсуждать ход военных действий. Иные сидели, опираясь на трости, и глядели впереди себя затуманенными слабыми глазами. О чем думали? О войне? Наверно. Потому что иных дум сейчас у людей на земле не было. Думали о том, что третий раз на их памяти грохочут пушки: мировая война, гражданская и эта. Иногда на улицах хлопают выстрелы, но это не,тревожит стариков. Они ничего не боятся, свое давно отвоевали. Страха за жизнь не осталось, интереса к ней тоже. Горячи только воспоминания. А на солнышке хорошо вспоминается.
Но вот ринулась через город лавина отступающих, и старики снова исчезли. Вчера на восток ушли последние войска. И повисла гнетущая тишина, начиненная взрывчатым электричеством. Оброни неосторожно искорку, и все взлетит на воздух — такое было ощущение.
Вражеские лазутчики активизировались. Стреляли по патрулям и вообще по всем, кто появлялся на улице уже и днем, стреляли с чердаков, из-за угла, из подворотен.
Дня три назад к батальону прибился исправный броневичок. Водитель и стрелок потеряли свою часть. Анжеров оставил их у себя, и броневичок стал патрулировать улицы. Но вчера его подбили. Бросили с чердака под колеса гранату, а потом разбили о башню бутылку с зажигательной смесью. Броневичок сгорел. Но водитель со стрелком успели выбраться.
Грозная тишина.
Дневальный бесшумно бродил туда-сюда. Ему спать не полагалось. Самусь еще не вернулся. Что-то он принесет из штаба?
Спать теперь нет смысла — вот-вот поднимут всех. Может, и батальону пора уходить? Уйдут из города последние советские солдаты, а в этом парке останутся навечно ротный запевала Рогов и Роман Цыбин — обоих похоронили рядом. Да, крепко не повезло Роману.
Недалеко от дворца площадь раздвинула дома в стороны. От нее лучиками разбежались узенькие улочки. На этой площади и был убит автоматной очередью Цыбин. Упал лицом на булыжник, поджав под себя руки, словно прижимая что-то. Два красноармейца, ходившие с ним, кинулись в стороны, а вслед им гремел автомат, зло сыпал ноющие пули. Они щелкали о камни, высекая искорки, рикошетили с сердитым жужжанием.
Красноармейцы прибежали в штаб и разыскали танкиста Костю Тимофеева. Тот выслушал горькую весть молча, скрипнул зубами. На скулах вспухли тугие желваки. Лейтенант заторопился на площадь, за ним увязался Игонин. Григорий заметил в нем новую черточку — Петро старался совать свой нос в любое опасное дело. Где запахнет порохом, там без Петра не обходится. В этом смысле он нашел себе хорошего товарища — лейтенанта Тимофеева. Тот тоже выбирал дело пожарче, такое, как тогда в костеле. Тимофеев был лейтенантом, да и постарше Петра, но это не помешало им найти общий язык, особенно после вылазки в костел.
Цыбин лежал посреди площади, и возле головы на камнях копилась темная лужица крови. Лейтенант хотел подобраться к убитому, но его обстреляли. Игонин по бледным вспышкам приметил: били с чердака трехэтажного углового дома. Этот дом чуть выдавался на площадь. На первом этаже помещался ресторан.
Тимофеев и Игонин обошли кружным путем площадь, попали в дом, забрались на третий этаж и очутились у лаза на чердак. Однако лаз был плотно прикрыт массивной крышкой с чугунным кольцом и изнутри привален чем-то очень тяжелым. Игонин, взобравшись по лесенке, уперся плечом в крышку, поднатужился изо всех сил, но она не шелохнулась.
— Пойду через крышу. Я его все равно достану, подлеца. Вы покараульте здесь, товарищ лейтенант.
Тимофеев не стал возражать. Игонин забрался на крышу. Диверсант услышал гулкие, шаги по железу и наугад, по звуку, ударил очередью. Пули пробуравили в железе дырочки с рваными острыми краями совсем рядом от Игонина. Петро торопился к слуховому окну, совсем не думая, что следующая очередь может оказаться роковой для него. До слухового окна добрался благополучно и бросил в него две гранаты: одну вправо, другую влево. Взрывы ухнули, дом вздрогнул, как живой. Взметнулись рваные куски кровельного железа. Печная труба покачнулась и рухнула на крышу, подняв серое облако пыли.
Игонин влез в окно. Пыль окутала чердак, набилась в нос, в рот, щекотала глотку. Петро чихнул. Он лег на чердачную сухую землю, ожидая, что диверсант опять будет стрелять. Но тот не стрелял.
Когда пыль рассеялась, Игонин увидел диверсанта. В последнюю минуту тот спрятался за дымоход и, видимо, взял на прицел слуховое окно. А граната, брошенная Игониным, перелетела дымоход и взорвалась за спиной лазутчика. Взрывная волна вынесла его вместе с кирпичами дымохода вперед к окну. Труп с исполосованной спиной валялся лицом вниз на битых кирпичах. Лоскуты пиджака перемешались с кровью, припудренные седоватой пылью. Игонин брезгливо поморщился и заметил недалеко от себя автомат. Поднял, осмотрел с любопытством. Заодно прихватил и коробку, с «рожками» для патронов. И выскочил из полутемного пыльного чердака на крышу, на солнце, на свежий воздух.
Автомат взял себе, винтовку оставил в штабной комнате. Подали команду на построение. Самусь сразу приметил непорядок — у Игонина на груди висел трофейный автомат. Сначала поколебался: а чего ж плохого? Но главное было не в этом. Винтовка имела свой номер, с нею Игонин принимал присягу. Имел ли он право бросать ее?
— Красноармеец Игонин! — скомандовал Самусь, — Два шага вперед марш!
Игонин сделал два шага и повернулся лицом к строю, как и было положено по уставу.
— Где ваша винтовка? Петро молчал.
— Кто разрешил менять личное оружие? Вы с ним присягу принимали!
— Никто, товарищ лейтенант. Но я считал...
— Автомат сдать старшине!
— Есть, сдать старшине!
Вернувшись в строй, Игонин невесело подмигнул Тюрину:
— Вот так, брат! Сделка не состоялась. Наш взводный оказался консерватором, как тот твердолобый лорд.
— Ты бы сначала разрешения попросил, а?
— Разговорчики! — крикнул Самусь.
Игонина вызывал комбат — похвалил за то, что уничтожил диверсанта, пообещал медаль. Это лейтенант-танкист замолвил словечко за Игонина. Самусь, когда Петро вернулся во взвод, спросил:
— Зачем вызывал капитан?
— Да так... — неохотно ответил Игонин. — Разговор один был.
— Какой?
Петро весело глянул на лейтенанта и серьезно ответил:
— О международном положении.
Самусь обиделся, но виду не подал, хмуро бросил:
— Идите!
Сам подумал: «Колкий какой-то. Все шуточки у него, прибауточки. Несерьезный».
...Перед вечером у особняка, грохоча и лязгая, остановились три танка. Командир-танкист, пыльный и усталый, о чем-то советовался с Анжеровым. Через час танки, сотрясая землю, уползли на восток. С ними уехал и танкист Тимофеев Костя.
Петро весь вечер ни с кем не разговаривал — переживал. Хотелось уехать с Костей, да нельзя. Григорий попал под горячую руку — попросил у него протирку. Петро не слышал, что ли, а когда Андреев повторил вопрос, ни с того ни с чего окрысился:
— А, катись ты со своей протиркой!
Ну и характер у человека, раньше не замечал за ним такого. Настроение-то и у него, Григория, плохое было. Только дружба завязалась с Романом Цыбиным — и нет больше Романа. Как этого гада — диверсанта проморгали: в самом центре обосновался, под носом у батальона. Убить гада мало. Глотку бы ему выдрал, глаза бы выцарапал. Хорошо Петро с ним рассчитался. А еще лучше взять бы его живым да жилы повытягивать. Подлецы — приползли на нашу землю, жгут, убивают, но отольется им то горе кровавыми слезами, погодите, дайте только срок!
...Ночь тихо клонилась на убыль. Испуганно дернулся во сне Тюрин, крикнул что-то сдавленно и хрипло, слова застряли в горле — не понять. Всхлипнул и проснулся. Сел.
— Ты чего? — спросил Андреев.
— Я? Ничего, — снова лег, вытянулся.
— Кричал ты.
— Громко?
— Нет, не очень.
— Сон приснился. Немец душил меня. Будто спрыгнул с самолета и прямо на меня. Задохнулся я. Давай закурим.
Тюрин курил вообще мало, редко и неохотно, хотя кисет с табаком всегда держал в кармане. Кисет этот заветный. Перед армией подарила его Дуня, с которой после службы решили пожениться. Рукодельница такая, тихая и сердцем добрая. Да и сам Семен с неба звезд не хватал. На крестьянской работе человеком был незаменимым, в колхозе его знали. И радовались: лучше пары, чем Семен и Дуня, не сыскать, оба и работящие, оба характера тихого. Что еще надо?
Однажды, еще зимой, Семен разоткровенничался и показал Григорию фотографию. С нее доверчиво смотрела на мир белобрысая угловатая девчонка лет семнадцати, с бантиками на кончиках кос. Фотография сделана на «пятиминутке», с резкими тенями — плохая фотография. И девушка не очень показалась Григорию. А Семен с застенчивой улыбкой поведал, какая красивая и славная у него Дуняша. Каждый видит по-своему. Для Григория ничего примечательного в ней не было, а для Семена она красивее всех на свете.
Сейчас Семен достал кисет, развернул его, приглашая Григория скручивать цигарку. Андреев посомневался:
— Увидят.
— А мы шинелью укроемся.
Укрылись и закурили. Под шинелью сразу набралось едучего дыма — не продохнешь. Чуть откинули уголок, потянуло свежим воздухом.
И вдруг:
— Подъем! Подъем!
Батальон покидал Белосток. Самым последним. На окраине ожидали его автомашины. Да, генерал из штаба армии не забыл Анжерова. Погрузились бесшумно и быстро. Помчались догонять своих. Мотоциклетная разведка немцев осторожно въезжала на западную окраину Белостока.
Это было утро 29 июня сорок первого года.
Июньская ночь коротка. Колонны машин, в которых разместился батальон Анжерова, выехала из города уже на рассвете. Тополя и ветлы, подстриженные по ранжиру, вытянулись вдоль шоссе шеренгой, словно солдаты на поверке. По обочинам и недалеко от дороги в поле чернели свежие воронки от авиабомб. В кюветах, тут и там, валялись искореженные и сгоревшие автомашины, мотоциклы, задравшие кверху колеса. Трупы лошадей заражали прохладный воздух утра запахом тления.
И ни живой души. Люди покинули эти места, ушли от врага на восток.
Утро разгоралось ярче и ярче. Веселое солнце поднялось над миром: ему-то было все равно — война на земле или нет ее. Заискрилась роса на траве разноцветными капельками.
Андреев привалился спиной к кабине и глядел, как просыпается природа. Ребята дремали, хотя машину на неровностях здорово подбрасывало. Шоферы и командиры, сидящие по кабинам, торопились скорее миновать тревожные места.
Андреев вздохнул. В такое утро можно было бы порыбачить на лесном озере, каких на Южном Урале не счесть. Ночь бы провести у костра, помечтать или поговорить с другом обо воем на свете. А чуть бы забрезжил восток, и над угрюмой кромкой леса заалела заря, по теплой парной воде озера растянулся бы туман.
Вот в такую раннюю пору, в тот самый миг, когда военные машины рвались вперед сквозь тревожную тишину, а друзья Григория неловко дремали в кузове, вот в такую пору самый отличный клев. Жаднее всех берет окунь. Стремительно подлетает к наживке, хватает ее сходу, и готов, голубчик...
Потом сварить уху. Она бы пропахла дымом, а заправить ее свежим лучком, черным перцем...
Машину качнуло. Игонин стукнулся плечом о плечо Григория, открыл глаза, проснулся окончательно. Выпрямился, сел поудобнее. Андреев сказал:
— А утро какое, Петро!
— Законное утро. Полный штиль.
Тюрин дремал рядом, свесив голову набок и мечтательно улыбаясь во сне. Голову мотало туда-сюда, но улыбка с лица не сходила. Андреева вдруг захлестнула волна нежности к маленькому воронежцу. Злился иногда на него, что не умеет прятать свой страх. Собственно, почему должен уметь прятать, кто его учил войне? Зачем ему нужны все эти кошмары, которыми так богата война? Тюрин никогда не собирался воевать. Какой из него вояка?
Перед войной, в мае, когда были на учениях, Олег Рогов, ротный запевала, невзначай разорил гнездо синицы. Было в нем два птенца: одного Олег раздавил каблуком, а другому повредил крылышко. Олег поднял уцелевшего, оглядел его с жалостью, а Игонин сказал:
— Кособокий ты какой-то, Олег, Уж давил бы обоих заодно. А теперь вот калекой станет, к лисе на закуску попадет. Запросто!
Тюрин рассердился на Петра, чуть ли не с кулаками на него полез.
— Что ты, что ты, окстись! — засмеялся Петро, пятясь от Семена. А тот нападал:
— Тебе бы головы откручивать! Не мешает ведь тебе пичуга, ведь не мешает? Пусть живет.
— Рогов, а не я...
— А ты: «Давил бы, давил бы...»
Да, неловко дремлет в кузове машины Семен Тюрин. Что в нем воинственного?
Призвали в армию прошлой осенью, едва научился обращаться с винтовкой — война. Пахать умеет, косить тоже, у молотилки может стоять. Всю тяжелую крестьянскую работу с малых лет изучил. Что еще надо?
Оказывается, много надо, кроме этого...
— Воздух! Воздух!
Завизжали обиженно тормоза у машины, инерция столкнула бойцов со своих мест, сбила в кучу.
— Воздух!
Попрыгали на землю, рассыпались по полю за какие-то неуловимые секунды. Кое-кто притаился за стволом придорожных тополей. Машины присмирели на шоссе, вытянувшись гуськом.
Три точки, приближающиеся с запада, вспухли, приняли ненавистные очертания самолетов. Моторы гудели на одной ноющей ноте — летели с грузом. Летели с мрачной торжественностью. Над головами. Можно было подумать: не заметили колонну, пролетят мимо. Дай-то бог!
Но нет. Передний неожиданно вздрогнул, накренился на крыло и ринулся вниз. За ним второй и третий. От первого отвалились чернильные капельки бомб и понеслись неудержимо к земле, увеличиваясь. Стервятник же, задрав тупой нос, взмыл вверх.
Первые бомбы взъерошили поле. Черная громада земли, подпаленная снизу жарким пламенем, поднялась вверх и рухнула обратно, рассыпавшись на комки и пыль.
Андреев и Игонин в поле не побежали, а остались под ветлой. Взрывы зачастили, грохот глушил.
Бомба тяжело треснула почти у самой ветлы. Андреева обдало горячей упругой волной воздуха, которая разбилась о ствол дерева и дохнула на Григория уже расслабленная и не опасная. Комок земли больно ударил по ботинку. Андреев хотел было отползти куда-нибудь, но удержал Петро, лежавший рядом. Григорий повернулся к нему лицом. Близко-близко от себя увидел голубой напряженный глаз товарища с темно-синим зрачком, в котором отражалась маленькая голова уродца. Андреев только позднее, после того как глаз ухарски подмигнул, — мол, беда не беда, раз живы, — догадался, что уродцем, отразившимся в игонинском зрачке, был он сам. Петро что-то спросил, но Андреев не расслышал, лишь по движению губ понял смысл вопроса.
— Жив?
Кивнул головой, соглашаясь, что жив.
На шоссе смрадно пылали машины. Некоторые взрывом сбросило в кювет.
Бомбежка кончилась. Снова победила тишина. Бойцы с опаской сходились к шоссе. Приплелся и Тюрин, держа винтовку, как дубину, — ухватившись за ствол и перекинув через плечо. Пришибленный, апатичный и бледный.
— Ты чего? — спросил Игонин.
— Ничего.
— Душу вышибло, что ли?
— Бомба, знаешь... Я с ребятами из первой роты... Они легли, а я дальше. Она прямо на ребят. Только воронка осталась... Я хотел остаться с ними...
— Повезло.
— Я б его, ката! — вдруг взъерепенился Тюрин. — Задавил бы! Пусть бы шел один на один. А что? Воевать так воевать, а не из-за угла.
— Вообще несправедливо, конечно, — согласился Игонин. — С тобой бы посоветовались, что ли?
Тюрин укоризненно посмотрел на Петра и замолчал.
У Андреева на душе было тоже смутно. Никак не выходил из памяти уродец, который тогда отразился в зрачке Игонина. Григорий взглянул на Петра — тот опять как ни в чем не бывало подшучивал над другими, особенно над Тюриным. А тогда, под ветлой, лицо его было бледным, напряженным, и выглядело намного старше, чем сейчас. На лбу стыла мутная капелька пота.
Который раз уже с начала войны налетали на батальон стервятники. Всегда подстерегали в чистом поле. Лежишь на родной земле, стараешься вжаться в нее поплотнее — и никакой у тебя защиты. Остаешься один на один со своими мыслями, один на один со смертью и гадаешь — пронесет или не пронесет. И никто тебе не может помочь. Ты один. Рядом лежит товарищ. Он тоже один. Каждый остается только с самим собой. Можно сойти с ума, можно понять Тюрина — смерть чуть не забрала его к себе. И после бомбежки не скоро отходишь. Петро хоть и хорохорится, но, как он сам говорит, на душе у него царапаются котята. И все равно вытерпим, не сломимся, выстоим. Не на таких напали. Силу обретем, ненавистью испепелим. Мы еще с вами посчитаемся, вы еще попробуете нашего кулака!
— А что, попробуют! — сказал уже вслух Андреев. Петро сразу повернул к нему голову, спросил:
— Кого попробуют? Ты что того... — он покрутил пальцем у виска.
— Так... Мысли, — смутился Григорий.
— А, тогда иной коленкор. Давай закурим, чтоб дома не журились. Семен, кисет на круг. Хочу попробовать твоего.
К кисету потянулось несколько рук. Семен все еще был бледен.
Дальнейший путь батальон продолжал пешком. В три уцелевшие машины погрузили скатки, противогазы и другое батальонное имущество.
Шли налегке — с оружием да с малыми саперными лопатами, притороченными к ремню справа. И с гранатами в брезентовых чехлах. Роты между собой поддерживали стометровый интервал.
Неприятельские самолеты разбойничали главным образом по шоссе. Поэтому Анжеров увел батальон в сторону километра за три, на проселочную дорогу, которая бежала параллельно шоссе. Часто попадались перелески. В их тени устраивали короткие привалы.
Солнце пекло нещадно. Раскаленным воздухом дышать было трудно. Сотни ног сбивали с дороги пыль, поднимали ее вверх. Она оседала на потные тела. Пот грязными потеками сползал по лицу, по шее.
Андреев еле передвигал ноги. В голове никаких мыслей, полнейшее отупление от жары, от пыльной бесконечной дороги, от жажды, которая не проходила даже тогда, когда Григорий прикладывался к фляге. Разве теплая, как пойло, вода может утолить жажду?
Поскольку в голове не было никаких мыслей, внимание все время приковано к тем пустякам, которые утяжеляют путь: то вдруг винтовочный ремень сильнее прежнего давит плечо, то противогазная сумка с книгами больно бьет бок, то слишком медленно приближается тот столб, у которого Григорий загадал перекинуть винтовку на другое плечо.
Дорога скрадывается в разговоре. Но даже Игонин, на что уж выносливый и незаменимый любитель потрепать языком, и тот молчит: язык скоро на плечо выложит.
Андреев заставляет себя о чем-нибудь думать. О том, как бы отлично было встретиться вот сейчас или позднее с кем-нибудь из школьных товарищей. А то с отцом. Он, наверное, тоже на фронте. Но это очень трудно представить, и снова чувствуется, как давит винтовочный ремень плечо.
А Таня? Где сейчас Таня? Нынче, перед самой войной, кончила педагогическое училище. Она моложе Григория на год. Уедет куда-нибудь в деревню учительствовать. Может, на фронт пойдет? Свободно: кончит курсы медсестер, и все.
Но и о Тане плохо думается, ничего на ум не идет.
Рядом шагает Тюрин. И удивительно, шагает без особого напряжения, голову держит прямо. Наверное, в поле за плугом потяжелее ходить или в жару махать литовкой. Вот что значит крестьянская закалка. Мал парень ростом, а вынослив.
Самусь идет в одиночестве, впереди взвода, расстегнув гимнастерку на все пуговицы и держась обеими руками за портупею. Пилотка торчит из кармана брюк. Мокрые волосы прилипли ко лбу. Идет совсем не по-военному, будто собрался по грибы. Спина почернела от пота. Про себя по привычке, почти автоматически, отсчитывает: «Раз-два-три-четыре... Раз-два...» В такт шагам. И так мог идти день, два, три, неделю, мог идти куда угодно и сколько угодно.
Видит Андреев почерневшую от пота спину размеренно шагающего лейтенанта и завидует ему: легко и невозмутимо идет, будто ничего на свете не волнует и не тревожит его. Самусь был сейчас таким же невозмутимым, каким Григорий застал его в кювете во время бомбежки. И его будто усталость не берет.
Близился вечер, когда батальон очутился возле какой-то деревни. В этих краях деревень (называли их здесь местечками) было мало. Крестьяне селились по хуторам. Здесь хутор, там хутор; далеко соседям ходить в гости друг к другу. И не ходят. Каждый живет сам по себе. Мой хутор — крепость моя.
А тут встретилось на пути местечко. Анжеров решил сделать в нем привал. Игонин повернулся к Андрееву:
— Знаешь, Гришуха, что я хочу?
— Нет.
— Парного молока. Прямо из крынки.
— Еще что ты хочешь?
— По правде?
— Ври, если охота!
— По правде, на перине бы вздремнуть минут шестьсот! И ноги бы на подушку. Они сейчас дороже головы.
— От брехнул! — качнул головой Тюрин.
— А что? Зачем тебе сейчас голова нужна, если на какую-нибудь ногу подкуют? Останешься фашистам на закуску.
Когда головная рота приблизилась к окраине — местечко приютилось в ложбинке, — с костела, который стрелкой устремлялся в небо, выстрелили из винтовки трассирующей пулей. Быстрый веселый светлячок устремился навстречу батальону, пролетел над головами и погас. А после этого проснулся ручной пулемет, всполошились автоматы.
Головная рота рассыпалась в цепь и залегла. Другая рота подтянулась к ней и тоже залегла. Третья сохранила интервал, остановилась и ждала команды.
На войне неожиданность становится правилом. Но той, что стряслась сейчас, могло и не быть. Оплошал командир направляющей роты: не выслал, как это требовал устав, головное охранение, не разведал местечко. Понадеялся на случай — должны же быть в местечке свои. А там оказался немецкий десант.
Анжеров приказал позвать командира роты старшего лейтенанта Синькова. Этот Синьков был из запасников, у комбата и в мирное время хватало с ним мороки — то на учение поведет роту по азимуту и заблудится, то сам в походе умудрится натереть до крови ноги, а потом потихоньку тащится в обозе. Бойцы над ним откровенно посмеивались. Анжеров искренне удивлялся: зачем таким бесталанным присваивают командирские звания? Когда Синьков явился, капитан спросил сурово:
— Убитые есть?
— Двое, товарищ комбат.
— Запомните, Синьков, — отчеканил Анжеров, — смерть этих людей на вашей совести. Они погибли из-за вашей расхлябанности.
— Товарищ комбат!
— Молчать! Почему не выслали головное охранение? Устав забыли?
Синьков хмуро глядел куда-то мимо капитана, держась правой рукой за портупею. Молчал.
— Отвечайте, Синьков!
И вдруг Синькова прорвало. Он с отчаянием посмотрел в твердые глаза капитана и взволнованно возразил, сбиваясь на крик:
— Что устав? Что устав? А кругом по уставу идет, так, как нас учили? Там, — Синьков махнул рукой в сторону шоссе Белосток — Волковыск, — сплошной костер из наших машин, там тоже по уставу? А танки, брошенные на дороге, — это по уставу? Под Белостоком взорвали бензохранилище, а танки остались без горючего, это как?
У Анжерова на скулах вспухли желваки, но он дал выговориться Синькову до конца. Рядом стоял Волжанин и смотрел на старшего лейтенанта сочувственно, даже с жалостью. А это, видимо, больше распаляло Синькова, и он еще долго бормотал о непорядках, которые творились кругом. Под конец капитан приказал связному вызвать из роты Синькова лейтенанта, командира первого взвода. Это был молоденький кадровый лейтенант с девичьим румянцем во всю щеку. Он молодцевато подскочил к комбату, щелкнул каблуками и взял под козырек, но вовремя спохватился и повернулся к батальонному комиссару за разрешением. Тот махнул рукой: мол, обращайся к капитану, не возражаю. Анжеров голосом, не терпящим возражений, сказал:
— Примите роту, лейтенант!
— Есть! — вытянулся в струнку взводный.
— Идите!
Лейтенант четко повернулся и побежал к роте. Синьков, плотно сжав бескровные губы, побледнел, на самой горбинке носа вспухла фиолетовая жилка. Он вопросительно и в то же время с какой-то злобой глянул на Анжерова и, повернувшись совсем не по-военному, зашагал вслед за лейтенантом.
Волжанин не мог поддержать Синькова, не мог вступиться за него, но вместе с тем ему показалась крутой мера, которую избрал Анжеров. Однако ничего не сказал комбату. Но молчание его капитан воспринял как осуждение.
— В первом же серьезном деле погубит всю роту, — проговорил Анжеров, не поворачиваясь. — Я не могу этого допустить.
— А этот молоденький?
— Он знает элементарное, остальному научится.
— Ты, капитан, похоже, оправдываешься.
Капитан резко повернул голову к Волжанину, хотел возразить. Волжанин мягко предупредил вспышку:
— Не сердись. Меня другое беспокоит: настроение бойцов. Представляю!
— Что делать! — сухо обронил Анжеров.
— Политрук там есть?
— Есть, — поморщился комбат, — с Синьковым два сапога — пара.
Анжеров всматривался туда, где в вечерней сизой дымке притаилось местечко. Обойти стороной, не подвергать бойцов лишнему испытанию, сохранить их для других боев? Да и в бой ввязываться опасно. Вот-вот на пятки наступит авангард противника. Батальон сейчас находился фактически в ничейной полосе.
А правильно это будет — уйти от боя? Вторую неделю гремела война, рота несет потери от воздушных налетов, а бойцы не видели живого фашиста. Он был недосягаем, но больно кусался. Кое у кого появилось настроение безысходности, неверия в свои силы, вот как у Синькова. И это, пожалуй, пострашнее всего. Итак, бой? Да, бой! Иного выхода не было.
Первую роту развернул в цепь с западной окраины. Вторую разделил на две штурмовые группы. Одну послал в обход с севера, другую — с юга. Третья рота осталась в резерве. Теперь оставалось ждать. Для батальона это будет первый настоящий бой. Как он пройдет? Глядя со стороны, никто бы не подумал, что Анжеров волнуется.
Он оставался все таким же — собранным, деловитым, властным. Но между тем он волновался и, возможно, посильнее, чем тогда, в тридцать девятом, когда принял решение атаковать немцев. Обстановка тогда была сложнее. А теперь? Врага нужно бить, где бы он ни попался. Тут ясность полнейшая. На этом и построена военная наука. И капитан готовил к этому свой батальон, можно сказать, и денно и нощно. Был уверен в нем — и вдруг этот Синьков! Запасник, морока с ним, конечно, большая. Но, во-первых, из командиров в батальоне запасников добрая половина, а во-вторых, две трети личного состава батальона призвано на службу всего лишь осенью. И если запасники имели хоть какой-то жизненный опыт за плечами; то бойцы — это же зеленая молодежь, юнцы. Муштровал их капитан, как мог, но что можно сделать за восемь месяцев? Вот где корень волнений капитана. Вот откуда его беспокойство.
Перед Анжеровым, как из-под земли, вырос связной, запыхавшийся, растерянный.
— Товарищ капитан!
— Что еще!
— Старший лейтенант Синьков застрелился.
— Что?! — Анжеров резко повернулся к связному. Вид у него был настолько грозный, что связной, маленький, юркий вятский паренек, испуганно попятился. Но капитан поборол в себе вспышку гнева и бесстрастным голосом, не связному, а самому себе, сказал:
— Черт с ним. Туда ему и дорога.
Анжеров будто окаменел. Начинается то, чего он больше всего боялся. Сукин сын — застрелился, в такой ответственный момент струсил. Капитану сейчас, как никогда, нужна вера в удачу, нужна боевая сплоченность, а Синьков своей трусостью внес разлад в ряды бойцов, посеял неуверенность. Капитан не сомневался, что об этом случае знает уже весь батальон. Вот и наступил твой самый решительный час в жизни. Посмотрим, как ты к нему подготовился, посмотрим... Волжанин тихо тронул капитана за рукав, сказал:
— Все за то, Алексей Сергеевич, чтоб мне идти в ту роту.
Комбат хмуро глянул на комиссара, еще не отделавшись от своих трудных мыслей, с ходу возразил:
— Оставайтесь здесь.
Волжанина несколько покоробил этот сухой непререкаемый тон, но не стал возражать и восстанавливать субординацию — старшим здесь был все-таки он. Ему были понятны огорчения Анжерова, связанные с предательством Синькова, и он мягко, но настойчиво, властно повторил:
— Я иду туда.
До Анжерова наконец дошло, что обошелся он с батальонным комиссаром резко, почувствовал неловкость и в то же время признательность за то, что тот не обиделся. Согласился:
— Хорошо, товарищ батальонный комиссар.
Волжанин улыбнулся сердечно, обезоруживающе:
— Вот это иной разговор. Я наблюдателем быть не умею, дорогой Алексей Сергеевич. Это паршивое занятие — быть наблюдателем. И потом запомни: настроение людей — это по моей части. У тебя, как я погляжу, настроение боевое, значит, рядом с тобой мне сейчас делать нечего. Счастливо, я пошел.
Волжанин по-дружески тиснул ему рукой плечо и шагнул в густеющие сумерки, большой, легкий на ногу и очень необходимый всем.
— Берегите себя, Андрей Андреевич! — сказал ему вслед Анжеров.
Между тем первая рота завязала перестрелку, чтоб отвлечь противника от штурмовых групп.
Группу, которая обходила местечко с севера, возглавлял лейтенант Самусь.
Смеркалось. На восточной окраине, в сумеречной мути, лежала окутанная туманом речушка. Подход с севера был открытым. Ни кустика. Самусь ради предосторожности отвел группу чуть в сторону, выдвинулся на линию местечка и развернул бойцов в цепь. Двигались к окраине то перебежками, то ползком. Молча. В тишине.
Метров триста оставалось до первых домов, когда их заметили. Две зеленые ракеты вспороли темное небо, осветили кругом все мертвенно-бледным дрожащим светом: плетень с наклонившимся подсолнухом, соломенную крышу, выглядывающую из-под какого-то дерева. Руку Андреева облило зеленоватым светом, отчего она казалась неживой. Он даже отдернул ее, чтоб не видеть. Игонин лежал рядом и прошептал в ухо:
— Веселая ночка будет, Гришуха. Люблю повеселиться!
Гулко ударил пулемет. Григорий в первую минуту не сообразил, что это вдруг запикало над соловой: пи-ик, пи-ик, пи-уть, пи-уть. И похолодел — пули! Это ж пули свищут, смерть вот так свищет. Подними голову, и шальная поцелует в лоб. И все. Крышка.
Ракеты погасли. Справа скомандовал Самусь:
— Вперед! Перебежками!
Григорий чуточку приподнялся и оглянулся, чтобы посмотреть на Петра, а того уже рядом не было. Куда он исчез? Наверно, в тот момент, когда Григорий пригнул голову и зажмурился, слушая разудалый пересвист пуль. Петро подался вперед. Отчаянная голова! Метрах в десяти чернел плетень. Сухая истоптанная коровьими копытами земля притягивала к себе, как магнитом. От плетня тянул душный запах крапивы. До плетня можно добраться в два прыжка. Там кто-то уже есть. Ага, так это Петро.
Страшно отрываться от земли, вжаться бы в нее, перележать всю эту кутерьму. Земля уютная, хотя и сухая, теплая, ласковая, в обиду не даст.
Опять Самусь:
— Короткими перебежками!
Лейтенант неутомим, сейчас он, видимо, чувствует себя как рыба в воде. Сугубо гражданский человек — и поди-ка ты. Это не Синьков. Григорию перед самой атакой по секрету поведал Петро:
— Слышал, хлопнулся один фендрик. Наверно, котелок пустой был. Кто? Комроты первой.
А Самусь вертится возле бойцов, подбодряет, покрикивает:
— Вперед, орлы! Перебежками!
Бежать, конечно, надо. Андреев, сам удивляясь своей смелости, упруго вскочил и кинулся к плетню. Игонина здесь нет: уполз в огород. Позади кто-то тяжело сопел.
— Ты это, Семен?
— Я.
— Сопишь, как паровоз.
Тюрин перестал сопеть. Не отстает ни на шаг. А что? Вдвоем веселее. Бомбежки нет. Стреляют только. Фашист стреляет из-за укрытия, а сам трясется. Чует, что достанем его, не штыком, так гранатой. Конечно, боится!
— Пошли! — крикнул Григорий Тюрину и первым перемахнул плетень. Угодил прямо на подсолнечник, стебель хрястнул, переломился пополам. Неловко получилось, цвел, наверно.
Прыжок, второй. Картофельная ботва путается под ногами.
Стрельба кипела на западной окраине. Завязалась и на южной. И здесь, на северной. Ракеты тревожили ночное небо нервным, лихорадочным светом то тут, то там.
Нет, все-таки боятся фашисты!
Андреева обуяло непонятное веселье, какая-то бешеная радость от того, что ему ничего не страшно. Ничего! Пусть фашисты трясутся, а ему, Андрееву, бояться нечего. Он встал, оглянулся. В дрожащем зеленоватом свете ракеты увидел там и тут фигурки своих друзей по взводу, вперед идут, шаг за шагом — только вперед. А вон и Самусь ловко перевалился через плетень, чуть приподняв руку с пистолетом. Выпрямился, и опять его бодрый голос:
— Вперед, орлы!
«Вперед! — про себя кричал Андреев. — Вперед!» — и бежал, путаясь в ботве. От него не отставал Тюрин. Григорий отцепил гранату. Семен тоже. Из сараишка мелькают вспышки, будто подмигивают. Там притаился пулеметчик. Андреев размахнулся и послал гранату в сараишко. Тюрин тоже. Оба упали в ботву, и Григорий почувствовал, как невыносимо по-родному пахнуло укропом. Дома в огороде пахло так же...
Грохнули взрывы. Сараишко успокоился. Оттуда никто больше не подмигивал. Андреев вскочил на ноги и ринулся вперед, крича что есть мочи:
— Ур-рр-а-а-а!
Тюрин еле поспевал за ним и тоже кричал «ура».
Тень метнулась за угол хаты. Андреев рванулся за нею. Над самым ухом будто разодрали новый ситец. Это фашист выстрелил наугад из автомата. Щеку Григория обдало горячей волной воздуха. Немец еще не видел Андреева, но тревожно чувствовал его присутствие и вдруг в ужасе заметил перед грудью равнодушное острие штыка. В сумеречной тени даже видны были белки округлившихся глаз фашиста.
Еще миг, и штык, с неудержимой силой посланный Григорием, воткнулся в податливое тело врага до самого дула винтовки. Но Григорий не помнил этого мига, что-то случилось с памятью, и она не сработала. Опомнился лишь тогда, когда проколотый насквозь фашист обмяк, навалился на винтовку и потянул вниз. Андреев сделал последнее отчаянное усилие и освободил винтовку, попятился по инерции, уперся спиной в ребристый угол хаты.
Бешеная радость, с которой бежал в атаку, сменилась тяжелым похмельем. Андреев устало привалился к хате, все еще держа винтовку наперевес.
Минуту назад он убил первого в жизни человека. Фашиста. Захватчика.
Бой потихоньку умолкал. Лейтенант Самусь созывал своих бойцов. По улице торопливо шли двое: Игонин и Тюрин.
— Ты где видел его в последний раз? — спросил Игонин.
— Вот тут. Выскочили мы, я гляжу, а Гришки нет.
— Не каркай.
— Я не каркаю. Я говорю: фашист из автомата саданул, а Гришки нет.
— Стоп! — перебил Петро и позвал: — Эгей, Гришу-ха-а!
Григорий очнулся от оцепенения, охватившего его. Отозвался:
— Здесь, — и, оттолкнувшись от стенки, повторил: — Живой я.
Такая усталость навалилась, что еле сделал шаг навстречу друзьям. Ботинки словно свинцом налились — так вдруг отяжелели.
— Не ранен? — тревожил Петро.
— Нет.
— Твой? — Игонин пнул труп фашиста.
— Штыком я его.
— Порядок! А Тюрин чуть не похоронил тебя.
— Я оглянулся, а тебя нет, — затараторил Тюрин, но Петро прервал:
— Идемте, братцы, не то лейтенант искать нас будет. Все вперед ушли.
И они поспешили разыскивать Самуся.
Бойцы валились от усталости. Анжеров не рискнул остаться в местечке на ночь. Вывел батальон на берег речушки и здесь разрешил отдыхать.
Игонин хотел искупаться, но Самусь цыкнул на него.
Однако ему, видимо, самому очень хотелось пополоскаться в теплой живительной воде после пыльной дороги и всех треволнений. Пошел к комроты, вместе разыскали Анжерова, и капитан махнул рукой:
— Купаться! Не всем сразу, по очереди!
Речка оказалась неширокой, но глубокой. Андреев остановился у самой воды, скрестив на груди руки. Прохладно, но хорошо. Попробовал ногой воду — щелок. Бултыхнулся в струю, даже дыхание занялось, а потом почувствовал великое облегчение.
Рядом барахтался и отфыркивался, как лошадь, Игонин.
— Ну как, Петро?
— Сказка! Всю жизнь мечтал!
Тюрин жался у бережка. Не умел плавать. Игонин схватил его в охапку, голого, скользкого, как налим, и потащил на середину. Семен брыкался, горячим шепотом умолял оставить в покое. Петро окунул его дважды и кинул ближе к берегу:
— Плыви!
Тюрин судорожно заработал руками и ногами, но не мог удержаться наверху. Течение сносило его в сторону.
— Сундук! — сплюнул Игонин. — И где ты рос?
Тюрин неуклюже выполз на берег и стал одеваться. Самусь приказал вылезать всем: покупались — и хватит, очередь за другими.
Игонин, прыгая на одной ноге и стараясь другой попасть в штанину, говорил Тюрину:
— Эх, Сема, Сема. Темный ты человек. Плевое дело — плавать и то не научился. Прикажут форсировать водный рубеж, топором пойдешь на дно.
— Форсирую, не бойся.
— Мне-то что бояться. Я на море плавал. Штормяга, бывало, разыграется, море на дыбы, а ты и в ус не дуешь.
Андреев зашнуровывая ботинок, насмешливо покосился на Петра:
— На море ты и врать научился?
— А, неохота мне с вами баланду травить.
Игонин наконец попал ногой в штанину, принялся за ботинки.
— Может, я в степи рос, — с запозданием начал оправдываться Тюрин. — У нас в деревне речка не речка, так себе, ручей. Я, может, первый раз и купаюсь.
— Хо! — с усмешкой произнес Игонин.
— Ты не смейся, чего тут смеяться?
— Чудно, — сказал Петро. — Я бы таких, как ты, в армию, не брал, а если бы и брал, то лет с десяти. Девять лет бы стружку снимал, а на десятый — рядовым в пехтуру. Одно загляденье, а не солдат получился бы!
Плескались в воде бойцы, фыркали по-лошадиному, вполголоса переговаривались. Рядом разделся Самусь, выпрямился, и на фоне белого неба хорошо проглядывалась его по-мальчишески худая фигурка. Лейтенант кинулся в воду с разбегу, зарылся в нее с головой, а Григорий подумал о том, что весь он вот такой: то неуклюжий, то стремительный, то вялый, то деятельный. И в этом не было никакого противоречия, ибо если бы эти контрасты в его характере исчезли, то исчез бы и Самусь, а появился кто-то совсем другой.
Оделись, присели все трое. Тюрин жался к Григорию — после купания не мог никак согреться. Андреев чувствовал, как вздрагивает тело товарища, подумал тепло: «Как ребенок. Давеча шел в жару — любо смотреть, выносливый такой, а в речке чуть не утонул».
Однажды, еще до войны, коротая ночь в караульном помещении, забрались на нары, легли рядом, и Тюрин рассказал Григорию о своей жизни.
Матери у Семена не было. Ее не стало в тот год, когда он пошел в школу. Это случилось поздним вечером. Семен уже спал. Проснулся от звона разбитого стекла, от испуганного крика отца. Семен кубарем скатился с кровати и замер: в избе было темно. Отец, бормоча что-то про себя, еле различимый в темноте, сорвал со стены ружье и выскочил на улицу. Через минуту там раздался громовой выстрел сразу из двух стволов — это стрелял отец. Семен заплакал, понимая, что делается что-то ужасное. Звал маму. А мама не отзывалась...
Потом избу заполнили соседи, разбуженные отцом. Зажгли лампу, и Семен увидел мать. Она лежала на полу лицом вниз, держа в полусогнутой правой руке деревянную ложку.
— Мама! Мамочка! — всхлипывал Семен и вдруг почувствовал себя в сильных руках. Такие сильные ласковые руки были только у отца. Тот прижал сына к себе. По его бородатому лицу текли слезы, горячие-горячие, они падали Семену на руку, и он навсегда запомнил их печальное жжение.. Кулаки стреляли в отца, но попали в мать.
С этой страшной ночи Семен чутким мальчишеским сердцем привязался к отцу.
Однажды с ватагой сверстников Семен возвращался из школы: она находилась в соседнем селе, в трех километрах от деревни, в которой жили ребята. Уже подходили к околице, когда услышали странный рокочущий звук, до того сильный, что казалось, от него вздрагивала недавно оттаявшая теплая земля. Потом кто-то из ватаги закричал радостно:
— Смотрите, смотрите! Трактор!
И верно. По деревенской улице-ехал колесный трактор. Из длинной трубы валил сизый дым, иногда скручивался в легкие сизые кольца, которые устремлялись в голубую высь и там постепенно таяли. За трактором, на некотором расстоянии, шагала почти вся деревня — и отар и мал.
Кто-то тронул Семена за плечо:
— Тятька твой, погляди.
Лишь теперь Семен заметил, что за рулем трактора сидит отец. Это было так неожиданно, так здорово, что Семен сначала, как козелок, радостно подскочил на месте и кинулся безбоязненно навстречу трактору. Отец заметил его, приветливо улыбнулся и, остановив трактор, позвал:
— Иди сюда, сынок!
Семен плохо расслышал, уж больно громко гудел трактор, но по губам отца, по жесту понял, что он зовет его к себе. А как туда залезешь? Семена взяла оторопь. Председатель колхоза Иван Константинович взял мальчика под мышки и передал отцу. И хотя Андрееву не пришлось пережить ничего подобного, он хорошо представлял себе радость Семена.
Тюрин понемногу согрелся, перестал вздрагивать, засопел — одолевала дремота. Игонин спросил:
— Спишь, Гришуха?
— Не спится.
— Меня чуть не ухлопал фриц. Гранату, гад, бросил. Она подкатилась под меня. Думаю — все, прощай мама родная и белый свет. Не взорвалась. Пове-езло! Вот, брат, как бывает. Так ты имей в виду, коль грохнет другой раз меня, напиши моей матери, в Вольске живет.
— Скучно ты говоришь, Петро, — возразил Григорий, хотя рассказ про неразорвавшуюся гранату взволновал его.
— Такой уж я скучный. Я ведь у нее один, понял? Вообще, дураком рос. Учился плохо, неуды по всем тетрадкам ползали, как тараканы. В седьмом два года сидел. Мать — учительница. Ей из-за меня попадало. Сама учительница, а сын турок турком растет. Я из восьмого удрал. В Астрахань подался, на рыбные промыслы. Потом в Куйбышев, на пароход. Всю Волгу облазил от Каспия до Рыбинска.
Оказывается, и Тюрин не спал — слушал. Вздохнул:
— Я до армии ни шагу из деревни. Один раз в райцентре был. А ты повидал!
— Ого, повидал — на две жизни вперед. Всякой всячины навидался, и бит был до полусмерти, и с бабой целовался. А перед призывом сманил один морячок на Черное море. Там и кантовался. Грузчиком: майна — вира! Матросом на катере. Рыбаком на шаланде. Будь здоров! О матери ни разу не вспомнил, писем не писал. Дурак дураком был.
— А я в армию пришел — каждую неделю писал. Тятеньке. Дуне. Как же ты терпел?
— Я не то еще терпел. Один урка глотку финкой хотел перерезать — я терпел. Думал, я струшу, потом припомнил ему — будь здоров! Вольная жизнь, она, брат, закрутит, и все забудешь. В армии тоска заела. Тогда и маму вспомнил. Написал. Ответила. Простила. Только я сам себя не простил, не так жизнь начал.
— Трудно тебе, — вздохнул Тюрин. — А я и не знал.
— Ты еще младенец, — сказал Игонин.
— Расскажи еще что-нибудь.
— Нет, брат, хватит, в другой раз. Не хочу больше будоражить себя, тяжело.
— Лучше соснем, друзья, — предложил Андреев. — Завтра, может, еще труднее будет.
— Так ты, Гришуха, не забудь мою просьбу. Ладно?
Григорий нашел руку Петра и крепко ее пожал. Случись что с Петром, просьбу он, конечно, выполнит, но лучше бы ничего не случилось. И сам Андреев не заговорен от шальной пули или от острого осколка. Грохнет однажды бомба рядом — и костей не соберешь. А ведь жизнь только начинается. Это же пустяки — девятнадцать с небольшим лет! Не любил еще по-настоящему, ничего доброго сделать не успел. И худого тоже. Собирался в армию, мечтал: прослужу два года, поеду в деревню и стану учительствовать. Хорошо! И Таня с ним, если, конечно, захочет. Не успели как следует друг друга узнать, но ничего. Главное — она ему нравится, он ей, кажется, тоже. А деревню можно выбрать такую, возле которой было бы озеро. В выходной, в каникулы — на рыбалку. А таких деревень на Южном Урале сколько хочешь — любую выбирай. Приедут они с Таней в деревню, им дом отведут. Скажут: живите счастливо, дорогие товарищи, учите наших детей, не забудьте заиметь и своих. Да...
Ворочается Григорий, не может одолеть прекрасных, как сказка, раздумий, но постепенно усталость берет свое. И видит он во сне не ту милую деревушку с озером, не желанную Таню, а чужое, незнакомое лицо неимоверных размеров. Оно искажено ужасом: глаза что блюдца, рот перекошен, а ко лбу прилипла мокрая прядь волос. Человек, которого Григорий никогда не видел, что-то кричал. Беззвучный крик и искаженное ужасом лицо. От жути перехватило горло, не хватило воздуха, Григорий очнулся. Обалдело уставился впереди себя. Перед глазами виднелось спокойное лицо спящего Петра Игонина. Прислушался. Рядом журчала речушка, где-то недалеко стонала выпь. В деревне брехала собака.
На биваке тишина, только слышится храп. Усталые бойцы спят. Сладко посапывает Игонин и по-детски улыбается во сне: что ему, интересно, такое хорошее приснилось? Возможно, мать, о которой он потихоньку, украдкой тоскует? Как всегда, во сне мечется Тюрин.
Григорий снова задремал.
Утром выдали по банке мясной тушенки на троих и по буханке черствого хлеба. Игонин по-хозяйски забрал пай на себя и на своих друзей, перочинным ножом вскрыл консервы, нарезал хлеб и широким жестом хлебосольного хозяина пригласил:
— Прошу к столу! Шампанское пока не подвезли, но ждать не будем. Ваше мнение, кацо? — обратился он к Тюрину.
— Не будем, — улыбнулся Семен.
Расселись вокруг плащ-палатки, расстеленной на траве скатертью-самобранкой, и молча принялись завтракать.
И вдруг Андреев заметил Волжанина. За спиной висит трофейный автомат, добытый в ночном бою. Лоб забинтован, и фуражка еле натягивалась на бинт. Под правым глазом лиловел синяк. Тюрин не донес ложку до рта, удивился:
— Ой-ей-ей! Кто это его?
— Ешь. — усмехнулся Игонин. — Просчитаешь ворон, голодным останешься.
Тюрин задвигал челюстями и украдкой следил за Игониным, ожидая, что тот расскажет, как ранило комиссара. Семен не сомневался — Петро успел уже обо всем узнать: любые новости он успевал узнавать раньше других во взводе.
Утром рано, когда еще Григорий и Семен вовсю храпели, Игонин с Самусем ходили получать на взвод продукты. Петро встретился со знакомым парнем из первой роты, ну, как обычно, — тары-бары, такой легкий разговор. И тут Петро подковырнул: мол, чего же вы, друзья, довели своего ротного до пули, как вы там воевали без него — не в пятки ли попрятались все ваши грешные души. А тот за словом в карман не полез. Ответил в том смысле, что души у них оставались там, где им полагается быть, что касается Синькова, то о нем говорить нечего. Вот про комиссара можно было бы рассказать, боевой мужик, вместе с нами ходил в бой, это вам не какой-нибудь лейтенант Самусь.
— Ты Самуся не трожь, — обиделся за взводного Петро. — Таких, как Самусь, во всей вашей роте искать днем с фонарем и не найти. Комиссар мужик боевой, это верно, только он не ваш. А ходил в бой с вами — так надо было, вы без него бы в штаны наклали.
Но вообще-то разговор у них получился неплохой, к подковыркам они привыкли. Тот знакомый и рассказал, как ранило комиссара.
— В рукопашном вчера был, — ответил Петро.
— Ну, ну, — торопил Тюрин.
— Тпру, не запряг, а нукаешь. Ходил в атаку с ротой, и сцепились врукопашную. Наскочил на него фриц, этакая дубина, метра два ростом. Комиссара бог ростом тоже не обидел. Ну, а фриц прямо с каланчу. Изловчился да и стукнул нашего по голове автоматом. И все.
— А он? — ерзнул на месте Тюрин. — Ну, а он?
— Кто он?
— Ну, комиссар же!
— Ты что, думаешь, он ждал, когда фриц оглушит его еще раз? Он ему сунул под ложечку, и готов фриц, с копытков долой. Согнулся пополам. Видишь, какие у него плечи, — быка утащит.
Тюрин глядел вслед удалявшемуся комиссару с восхищением. Вот это да! Такой большой начальник, а запросто ходил с бойцами в атаку. За таким бы и Семен в пекло полез!
— Ешь, ешь, — поторопил, Семена Петро. Григорий улыбнулся: Игонин уже соскребал в банке остатки. Тюрин вздохнул и, обтерев ложку, спрятал ее в карман брюк.
— Говорят, когда Синьков застрелился, буза была в роте? — спросил Андреев.
Петро облизал ложку, сунул ее за обмотку, банку бросил в кусты и ответил:
— Брехня. Никакой бузы не было. Это тебе какой-то гад напел. Услышишь еще — сунь ему по скуле.
Подали команду «Подъем». Дублируемая различными голосами, она стремительно приближалась ко взводу Самуся. И вот уже Самусь крикнул:
— Подъем! Выходи строиться!
Друзья поднялись и поспешили в строй.
Начались смешанные леса — западное начало Беловежской пущи. Дорога углублялась и углублялась в леса и раздваивалась. На развилке устроили перекур. Карты у Анжерова не было. Пока держались поблизости шоссе, можно еще как-то ориентироваться. А теперь куда идти? Влево или вправо? Куда приведет рукав, сворачивающий влево, на юг?
В конечном счете Анжеров и Волжанин спешили в Слоним, где надеялись найти своих. Там, по их расчетам, расположился штаб армии. Если пойти по левому рукаву, то будет он ближайшим путем к Слониму или уведет далеко на юг? Встретят ли здесь населенные пункты?
А что вправо? Правый рукав наверняка вольется в шоссе, которое ведет в Слоним. Шоссе проложено строго с востока на запад. Здесь сбиться с пути невозможно. Но что делается на шоссе? Чье оно?
Приняли решение — двигаться по правому рукаву. Была выслана разведка. Чем ближе подходили к шоссе, тем чаще и чаще попадались разрозненные группы красноармейцев, а то и просто одиночки. Многие пристраивались к батальону — брели следом нестройной толпой. Сначала Анжеров наблюдал это сквозь пальцы, а потом, когда примкнуло слишком много людей и они образовали слишком нестройное и разномастное сборище, озадачился.
Это была неорганизованная публика, которая могла наплевать на дисциплину. С трудом верилось, что эти люди, одетые в военную форму, большинство с оружием, всего каких-то десять дней назад знали свое место в строю, представляли внушительную силу. Попав в бешеный круговорот, получив от неприятеля первую встрепку, они, иногда по своей вине, иногда по вине командиров, очутились вот в таком незавидном положении. У Анжерова от обиды и от бессильной ярости за случившееся, горькое и непонятное, туманилось в глазах, а на белках выступали красные прожилки. Неужели его батальон спасла случайность? Неужели и он рассыпался бы так же, как другие, если бы на себе испытал всю мощь наземного вражьего удара? Капитану казалось, что такого с его батальоном произойти не могло. Скорее он лег бы костьми на поле боя, скорее погиб бы целиком, преграждая путь врагу, чем такое бесславие.
Но капитан ловил себя на противоречии. Он рассуждает так потому, что пока еще не был в самом пекле. Думая о себе подобным образом, он тем самым, хочет этого или не хочет, плохо думает о командирах, которые приняли на себя первый бешеный удар врага. Это отдавало кощунством по отношению к ним, и Анжеров стыдился своих раздумий, и от этого на душе копилась и копилась непомерная тяжесть. Он бы не высказал ее и самому близкому человеку. А между тем надо было принимать какое-то решение, ибо примкнувшие бойцы могли внести разлад в дисциплину батальона. К тому же капитан хорошо понимал, что для солдата нет ничего страшнее, чем очутиться перед сильным врагом одиночкой или не связанной дисциплиной группой.
А Волжанин будто подслушал его сомнение и сказал:
— Прикомандируй ко мне двух хлопцев побойчее, и я пойду вперед, разузнаю, что там творится. Ты разберись с этим пополнением. В случае чего, пришлю связного.
И комиссар ушел. Анжеров объявил привал. Подвернувшемуся под руку белобрысому высокому лейтенанту из тех, кто примкнул к батальону, на правой петлице у которого оторвался один кубик, а вместо него темнел невыжженный солнцем квадрат черного сукна, приказал построить всех приблудных. Их набралось больше роты. Лейтенант придирчиво проверил равнение новоиспеченного строя, гаркнул: «Смирно!» — не подбежал, а прямо-таки подлетел к Анжерову и, с изяществом служаки-строевика приложив руку к козырьку фуражки, отрапортовал:
— Товарищ капитан! По вашему приказанию новая рота вверенного вам батальона построена!
Игонину понравился расторопный рослый лейтенант. Шепнул Андрееву:
— Бравый мужик! Слабость моя — обожаю таких. Каких он войск, Гришуха?
Петлицы у лейтенанта черные, околыш фуражки тоже черный.
— Вроде сапер. А может, связист.
— Роту построил лейтенант Фролушкин, — и лейтенант все так же бойко и без запинки объявил капитану, что он командир саперного взвода такого-то полка восемьдесят шестой стрелковой дивизии.
— Из нашей дивизии, — не унимался Петро. — Только другого полка. У Ломжи стояли.
— Командуйте ротой, лейтенант, — распорядился Анжеров. — Будете замыкать колонну.
— Есть! — вытянулся Фролушкин, повернулся, ухитрившись даже щелкнуть каблуками, хотя место здесь было самое неподходящее — трава и сучки.
В середине дня неожиданно на колонну свалился откуда-то, как коршун, черный «мессершмитт», обстрелял ее на бреющем полете. Бойцы рассыпались по лесу, открыли по самолету огонь из винтовок. Кто-то даже видел, как самолет дернулся, накренился на крыло и, чуть ли не задев брюхом сосны, убрался восвояси. Позднее Тюрин клялся и божился, что будто бы видел летчика. Будто тот высунулся из кабины и грозил кулаком. Когда построились и двинулись дальше, Игонин, помня рассказ Тюрина, ввернул:
— Это он тебе, Сема, грозил. Смотри, больше не попадайся.
— Разыгрывай давай, я ничего, — улыбнулся Тюрин.
— Вот еловая голова! Я? Разыгрываю? Ты за сосной прятался?
— Ну, за сосной.
— Кривая такая сосна? Да? Все точно. А летчик вокруг той сосны и крутился. Гришуха может подтвердить. Ты ползешь сюда, и он за тобой. Ты туда, и он туда. Ты на брюхо, вокруг ствола и елозил. Было?
— Было, — подтвердил, улыбаясь, Семен.
— На животе дыр нет?
— Нет.
— Значит, легко отделался. Сам знаешь — каптерка теперь у нас пустая. Пришлось бы тебе с дырой на пузе ходить. Вот бы потеха была. Встретил бы тебя, скажем, Анжеров, глянул и глаза бы округлил: «Это что за новости? Как ты смеешь своей дырой на пузе боевой вид моего батальона портить?» И разжаловал бы.
— Меня некуда разжаловать — я рядовой, — весело возразил. Тюрин.
— Экий ты младенец. Да в писари бы разжаловал. Ты бы там через день взмолился: больше не буду дыр протирать, только верните во взвод к Самусю. Что, не так?
К веселой перепалке Игонина с Тюриным прислушивались многие бойцы, улыбались: чудак же этот Игонин!
В лесу делалось людней и людней. В мелком частом сосняке укрылись две автомашины. Возле дороги забросан поблекшими березовыми ветками танк, который, как выяснилось, не мог двигаться — не было горючего. Чуть подальше от него, на маленькой лужайке, задрав кверху ствол, тоже замаскированная ветвями, затаилась зенитная пушка.
Близость шоссе чувствовалась во всем. В той стороне грузно ухали взрывы — шоссе бомбили. Слышалась, правда, еще глухо, ружейно-пулеметная стрельба. Иногда особенно чуткий слух мог уловить и автоматные очереди.
— Чудно, — заметил Петро. — С запада фронт и с востока фронт. Что творится на белом свете?
Передали команду:
— Привал!
От комиссара прибежал связной, и Анжеров со своим адъютантом поспешил к шоссе.
Привал продолжался уже более двух часов. Ни капитана, ни батальонного комиссара. Что-то долго там совещаются. Самусь лежал под сосной, заложив руки за голову. Сквозь колючие ветви голубело небо. Оно было недосягаемым. Подняться бы высоко-высоко и глянуть на землю. Наверно, дымится она пожарами. В гражданскую войну какой-то серо-блакитный атаман, примчавшийся ошалело со своей сворой откуда-то с Украины, запалил деревеньку, в которой жил тогда маленький Кастусь Самусь. Если бы не горькие причитания матери, проклятия совсем старой бабушки, Кастусь, пожалуй бы, не плакал, потому что очень уж здорово все горело. Несмышленым был...
Давно это было, уже ни матери, ни бабушки нет в живых. И пожаров с тех пор отгорело много, и снова все поднималось из пепла на голом месте. Но опять заполыхали пожары. Когда же их не будет совсем, когда они не станут калечить уставшую, многострадальную землю?
Самусь вздохнул. Запах паленого щекотал ноздри. На шоссе что-то горело, дым доползал до лейтенанта. Видимо, подожгли машину, а от нее занялся лес. Еще ближе, на пригорке, какой-то дурак поджег тол, его там навалили целую кучу. Взрывчатка горела споро и бойко. Черный густой дым валил кверху, коптя верхушки сосен
Тюрин устроился в двух шагах от лейтенанта. Игонин и Андреев спали. Воронежцу не спалось. Он опасливо поглядывал на пылающий тол — вдруг взорвется от огня? Похлеще бомбы громыхнет, всех на воздух поднимет. И что возмутительно — никто не обращал внимания: ни из батальона, ни те, кто бродил вокруг батальона. Наконец не выдержал и позвал Самуся:
— Товарищ лейтенант!
А Самусь не слышал Тюрина, занятый своими мыслями. Опять война потрясла родную Белоруссию. Минск, наверно, бомбят. В этом городе лейтенант жил до тридцать девятого года. Призвали в финскую кампанию, но воевать не привелось: что-то долго формировали часть. Обещали отпустить домой, но вместо этого отправили в Западную Белоруссию. В Минске — жена, семилетняя дочь и совсем маленький сын. Хотел привезти их в военный городок. Многие офицеры привезли свои семьи. Но как-то оттягивалось: то ему было недосуг, то дочурка болела, то сама жена не могла. Может, к лучшему...
А Тюрин не мог успокоиться:
— Товарищ лейтенант, а товарищ лейтенант!
Самусь очнулся. Лицо у воронежца маленькое, такое миниатюрное, а вот глаза большие, растерянные. Не брился давно. Волосы лезли лишь на подбородке и над верхней губой. Трое их держалось особняком во взводе: Игонин, Андреев и Тюрин. Совсем разные, и что их только объединяло? Одна судьба? Сейчас у всех одна судьба. У него, Самуся, у этих трех его бойцов, у Анжерова и батальонного комиссара, у тысячи людей, спрятавшихся в этом военном лесу. Да, каждый пришел в этот лес разными путями. Одного оторвали от трактора, другого взяли со школьной скамьи, третьему не дали изобрести что-то важное для цеха. Каждый шагал своей дорогой, каждый мечтал о своем счастье, а вот все сейчас эти дороги схлестнулись в угрюмом задымленном лесу. Война повенчала всех одной судьбой, и оттого, как они сумеют распорядиться ею, зависит их жизнь и будущее счастье, зависит жизнь Родины и ее счастье.
Одна судьба у разных людей. Огонь войны гранит характеры, твердым сплавом паяет дружбу. Тот же Игонин — разбитной малый, пообтертый в жизни. Не очень лежала к нему душа у Самуся. Андреев совсем другой, деликатнее Игонина, но мужик себе на уме, не очень лезет на глаза, однако себе цену знает. Зато Тюрин простяга, в нем как-то сплелись воедино и наивность, и житейская крестьянская бережливость, которая не позволит упасть даже маленькой крошке хлеба на землю. Этот парень, пожалуй, Самусю роднее других. Ведь и Самусь крестьянин, институт окончил перед самой армией, а в молодости немало погнул спину на чужой пашне — батрачил. Лейтенант поднял глаза на Тюрина, отозвался:
— Слушаю.
— Горит. Вдруг бабахнет?
— Что горит?
— Взрывчатое вещество.
Самусь приподнялся, чтоб увидеть, как горит тол, и опять лег.
— Не бабахнет, — ответил он. — Тол, когда горит, не взорвется. Побриться надо, Тюрин.
Тюрин разбудил Андреева и попросил у него бритву — свою умудрился потерять. Просыпаться Григорию страшно не хотелось, замечательный сон снился, редко такой приходит. Будто ездили они с отцом на рыбалку на Увильды, и у Григория клюнул огромный окунь. Леска натянулась, вот-вот порвется, а он тянет, тянет, отец шепчет на ухо: «Осторожнее, сынок, а то уйдет. Ведь это не простой окунь, а волшебный. А нам с тобой очень нужен волшебный окунь». Григорий хотел спросить: «Зачем же нам волшебный окунь?» — но тут принесла нелегкая Тюрина. Опять пожар, опять стрельба, опять война, и никакого волшебного окуня. Жалко. Протер глаза и Петро Игонин, спросил для затравки:
— Что, братцы, не бомбят еще?
— Тебе мешать не хотели, — улыбнулся Тюрин.
— Этого я и добивался. Когда-нибудь научу фрица быть вежливым.
Брились все трое. Сначала Игонин скоблил бороду Андрееву и Тюрину, а потом Андреев — Игонину. Петро орудовал бритвой, как заправский парикмахер. Зато Григорий робел и порезал щеку друга в трех местах, залепил ранки листком березы.
— Сапожник, — ворчал Петро. — Тебе только коту усы стричь, а не меня брить. Тоже мне мужик, бритву в руках держать не умеешь. Ты так можешь и по горлу полоснуть, погубить меня ни за грош-копейку. В бою помереть куда ни шло, а погибнуть от Гришки Андреева в мои планы не входит. Что ты делаешь, чертов сын! Что ты держишь бритву, как секиру! Я тебе не петух!
— Не разоряйся, а то брошу, будешь недобритым ходить.
— Я тебе брошу.
Игонин вдруг замолчал: увидел такое, что не часто можно встретить даже на дорогах войны. Григорий, нацелившийся было проехаться бритвой по щеке, опустил руку и оглянулся. Острое, веселое любопытство отразилось на смугловатом лице.
По лесу неторопким шагом двигалась сивая без единой подпалинки кобыла. Она была великолепна — с большим животом, с грязным порыжевшим хвостом и со скрепленной репьями гривой. На ней восседали два бойца спинами друг к другу. Тот, что сидел позади, был длинноног: ноги почти доставали землю.
— Вот это да! — восторженно всхлипнул Тюрин.
— Эгей, чудо-богатыри! — крикнул Игонин, — Куда путь держите?
«Чудо-богатыри» не откликнулись, остались равнодушными к зову. Сонно покачивались в такт лошадиному шагу. Кто-то из бойцов батальона подбежал к ним и взял кобылу под уздцы. Кобыла покорно остановилась и устало опустила голову.
— Брось баловать! — рассердился тот, который сидел опереди. — Я те шваркну, родных забудешь.
Длинноногий напарник его соскочил на землю и сказал примирительно:
— Слазь, Микола. Приехали. Дальше семафор закрыт.
Микола нехотя послушался, видно, это был мрачный, малоразговорчивый человек.
— Братцы! — крикнул Игонин. — Шагайте к нашему шалашу.
— А коняку? — спросил длинноногий.
— Коняку? — озадачился Петро. — Коняку подари кому-нибудь, а то пусти на все четыре. На таком транспорте воевать несподручно, а драпать тем более. Можно влипнуть в беду, а мне сдается, что ребята вы ничего. Табачку хотите? Гришуха, отсыпь-ка моим приятелям на козью ножку, да не скупись.
«Вот жук, у самого полный кисет махры, а Гришуха — отсыпь...» — незло подумал Андреев, но не стал пререкаться, отсыпал обоим, и новые приятели закурили. Григорий принялся было добривать Петра.
Длинноногий осуждающе цокнул языком:
— Та хиба ж так можно? — и решительно отобрал у Андреева бритву, к великой его радости. Игонин и глазом не успел моргнуть, как был начисто добрит без единой царапинки. Длинноногий вошел в роль, побрызгал Игонина из воображаемого пульверизатора, опахнул несуществующей салфеткой и, склонив голову в знак того, что дело кончено, сказал:
— Кабальеро, деньги в кассу.
Петро пришел в восторг:
— Ото отбрил! Прямо артист. Да ты никак всамделишний парикмахер?
— И цирюльник тоже, — согласился длинноногий.
— Дай пять! — Петро растроганно, от всей Души пожал ему руку. — Учись, Гришуха, под старость кусок хлеба. Так, как тебя ругают, говоришь?
— Василь Синица.
— Спасибо, Василь Синица. Далеко путь держишь?
— А кто его знает? Микола, куда мы с тобой путь держим?
Микола привалился плечом к шершавому стволу сосны, курил сосредоточенно и сердито. Отозвался неохотно:
— К дьяволу.
— Во, бачишь?!
— Да-а, приятель у тебя не из тех, кто смеется. Давай сядем, чего ж стоять?
Сели на травку. К ним подобрался Тюрин и спросил Синицу:
— Послушай, ты не знаешь, почему там стреляют?
— Война, браток, — вместо него ответил Игонин. — А на войне положено стрелять. Стрелять не будут — какая это к черту война? Забава одна!
— Я ж не тебя спрашиваю, — обиделся Семен.
— Балакают, там хвашистский десант, а то будто сбоку зашли и отрезали.
— Десант? — не поверил Тюрин. — Такой большой десант?!
— Чого ж, запросто.
— А наши?
— Наши! — зло вмешался Микола. — У наших душа с телом рассталась.
— Ого! — удивился Игонин. — А приятель у тебя, похоже, еще и злой?
— Ты добрый? — окрысился Микола, а глаза с длинными, словно у девушки, ресницами сузились. — Тебе такая война нравится? Я вот с границы драпаю. А где мой полк? Второй день слоняемся по лесу и ничего не поймем. Немец бомбит почем зря. Разве мы одни бродим? Тысячи таких бродит! Сами по себе. Вот ты храбрый, возьми, собери всех да вдарь по фашистскому десанту. Клочья от того десанта полетят.
— Положим, я не храбрый, — возразил Петро. — Ты-то что не соберешь и не вдаришь?
— Тебе это очень нужно знать?
— Дело хозяйское. Военная тайна, что ли?
— Не скули. Кишка у меня тонка, потому и не могу собрать.
— Люблю за откровенность. Слушай, Синица, а друг у тебя ничего. Злой, правда, как черт, но ничего, подходящий. Могу тебе на ухо — откровенность на откровенность — у меня тоже не толще твоей, вот где заковыка.
— В таком разе помалкивай, — все так же мрачно заметил Микола.
— Сердит! А здорово тебя обидел фриц!
— Тебя нет?
— От кобеляки, — мотнул головой Синица. — Погавкали и буде. Так нет — обдирай мочало, начинай сначала.
— Ладно, ладно, сам ты кобеляка, — обидчиво отозвался Петро. — Про мочало я тоже умею. Давай лучше еще закурим по маленькой, чтоб дома не журились.
Андреев исподтишка наблюдал Миколу. Красив парень, ничего не скажешь, только хмурая эта красота, с упруго сдвинутыми бровями, с упрямым подбородком. «Ого! — размышлял Андреев, — У этого парня, должно быть, характерец крутой. И решительный. Взгляд гордый, злой. Это тебе не Петро с Тюриным!»
Появился связной от комбата. Батальон подняли и повели вперед, ближе к стрельбе. Самусь не возражал, что Синица и Микола пристроились ко взводу. Василь обрадовался:
— Ото добре!
Микола покорился участи молча. «Мне все равно, — как бы говорил его утомленный, но гордый вид, — где воевать, — с вами или с другими, лишь бы воевать, коль без этого не обойтись, лишь бы побыстрее покончить с обидной неопределенностью. Бродяжить по лесу неприкаянно — неподходящее занятие для солдата».
Сивая кобыла забрела в орешник и, мелко подрагивая на спине шкурой, сгоняя так слепней, медленно перемалывала зубами траву и косила темно-синим глазом на проходивших бойцов.
— Одну оставляете, — сказал Игонин Синице. — Хоть рукой на прощанье помахай.
— А шо? Можно! — согласился Василь, в самом деле помахал рукой и вздохнул: — Такую коняку можно бы пристроить к крестьянскому дилу. Пропадае зря.
Тюрин тоже украдкой покосился на лошадь. Петро перехватил этот взгляд, и ему стало даже неловко из-за того, что подсмотрел чужую тайну: взгляд у Семена был полон тоски. «Он же здорово тоскует», — тепло подумал о маленьком воронежце Петро, и Семен стал ему с этой минуты еще дороже.
Проселочная дорога ввинчивалась в шоссе в таком месте, где сосновый лес окончательно выжил лиственный. Шоссе здесь шло среди сосняка неширокой просекой. Приблизительно в километре от развилки дорог лес редел, а местность резко понижалась, превращаясь в кочкастую пойму реки. На той стороне вздымался новый бугор, шоссе карабкалось вверх и снова пряталось в лесу. Через речку перекинут добротный, на трех бетонных основах мост.
Фашисты перерубили эту ниточку шоссе, отрезав путь на восток. Основная масса советских войск проскочила это место раньше. У оставшихся на западном берегу не было самого главного — единого руководства и ясного представления об обстановке. Разрозненные воинские подразделения — от роты до батальона — пытались каждое своими силами перескочить речушку и уйти в лес, но попытки кончались неудачей; мост и его окрестности немцы успели основательно пристрелять. Отдельные подразделения пробовали форсировать речку южнее и севернее от шоссе. Но, во-первых, немцы растянули фланги на несколько километров, а во-вторых, западный берег оказался почти везде заболоченным.
Противник, видимо, твердо решил удержать рубеж по речушке до подхода с запада основных своих сил. Тогда окруженные окажутся между молотом и наковальней. Каждый красноармеец понимал: если ночью не выбраться из этого капкана, то завтра ничего поправить будет нельзя.
Батальон Анжерова остановился возле развилки дорог. На бровке кювета под тенью единственного куста орешника укрылась черная «эмка». Возле нее толпились командиры, среди них был и капитан Анжеров. В центре группы стоял батальонный комиссар Волжанин — он был на голову выше других.
Игонин толкнул в бок Григория, подмигнул:
— Все, брат, дело в шляпе.
Андреев непонимающе взглянул на товарища, а Тюрин спросил:
— Почему?
— Деревня! Ты думаешь, почему командиры, и наш тоже, вокруг комиссара сгрудились, рапорты отдают?
Мозгами ворочать надо. Комиссар сейчас главным стал.
— Ну и что? — опять выскочил Тюрин, хотя этот вопрос сорвался у него скорее по инерции: он догадался, что хотел сказать Петро.
Игонин глянул на воронежца снисходительно, молча похлопал по плечу. А Тюрин теперь глядел туда, где стоял комиссар, видел только его одного, плечистого, уверенного, с повязкой на лбу, и как-то сразу улеглись, утихомирились страхи и сомнения. Только что Семен был свидетелем спора Игонина и мрачного Миколы. В самом деле, собрать такую разрозненную махину, призвать к дисциплине, а потом ударить по десанту — тут надо голову да еще какую! Тут у многих кишка окажется тонка. А комиссар сможет, и капитан Анжеров сможет, у Тюрина и сомнений не было на этот счет. Давно бы им за это взяться надо, давно бы навести порядок. Они какие-то особенные. Вроде бы такие же люди, да чем-то не такие. А чем — это понять Семену трудно, выше его сил.
Между тем Анжеров, получив какие-то распоряжения от комиссара, круто повернулся и заспешил к своим бойцам. Капитана сопровождал танкист Костя Тимофеев.
— Смотри, Петро, танкист!
— Где? — встрепенулся Игонин и, заметив танкиста, сказал: — Мать честная! Значит, живем!
Анжеров отвел батальон поглубже в лес, выстроил на маленькой лужайке. Бойцы ждали. У Анжерова за последние дни обострились скулы, а щеки ввалились, под глазами — синева усталости. Но он по-прежнему подтянут и опрятен.
По привычке порывисто спрятал руки за спину, негромко, с хрипотцой произнес:
— Будем откровенны, друзья: положение у нас трудное, но не безвыходное.
Игонин наклонился к Андрееву:
— Сейчас просветит — будь спокоен!
Затаил дыхание Тюрин: уж коли капитан собрался речь держать, значит, это важно, и обойтись без нее нельзя. Григорий заметил, как притих батальон и бойцы ловили каждое слово командира. Сам Андреев поймал себя на мысли, что ждал от капитана такого выступления. Ждал потому, что верил ему. Если положение тяжелое, то лишь недалекий и неумный командир откажется поговорить с бойцами по душам.
— Враг рвется на восток, — продолжал Анжеров. — У него превосходство в технике, за ним преимущество первого удара. Мы терпим неудачи. На нашем участке фронта фашистам удалось отрезать значительную группу войск от основных сил. Враг занял Белосток и торопится сюда. Вопрос стоит так — либо жизнь, либо смерть. По приказу штаба прорыва все подразделения выдвигаются на боевую позицию. Нашему батальону приказано прочесать лес, собрать неорганизованных и сформировать из них роты. Времени мало, работы много. Требую четкости и железной дисциплины. Вопросы? Нет. Командиры рот ко мне.
Итак, сегодня ночью роты пойдут на прорыв. Задача поставлена, тяжелая неопределенность развеяна. Совсем немного сказал капитан, а настроение поднялось заметно. Велика сила умного и вовремя сказанного слова, и Григорий особенно остро ощутил это сейчас. Будто слова Анжерова имели невидимую лечебную способность, они просветлили мысли, растворили на душе горечь растерянности. Так и лекарство утоляет боль. Такую бы силу и ему, а?
Командиров взводов вызвали на совещание, каждому из них вручили приказ.
Самусь имел основания быть недовольным: взвод ставили на охрану штаба. Хотелось самостоятельного дела, и чтоб было оно погорячее. Но придется охранять штаб.
Недоволен был и Игонин. Сонную работенку подсунули. «Да разве нам что путное давали когда? — ворчал про себя Петро. — Ни черта не давали, все куда-нибудь в сторону суют. И Самусь тоже хорош. Пошел бы к Анжерову, доказал бы ему, что мы не лыком шиты».
— Черт те что! — уже вслух невзначай обронил Игонин.
Андреев удивился: Петро сам с собой начинает разговаривать.
— Чего зыришься? — недовольно спросил Игонин. — Вытаращил зенки, как тот цыган!
— Какой цыган?
— А тебе не все равно?
— Ось так и моя Явдоха, — вмешался Синица. — Никогда не видгадаешь, с якого боку она к тебе причепится.
— Погоди, ты это про меня? — свел к переносью брови Петро.
— Да хиба ж ты Явдоха? — улыбнулся Синица.
— Смотри! — погрозил пальцем Игонин. — Я подначек не люблю. Намотай это себе на ус. А усов нет, приобрети. Ясно?
— Экий ты, право! Явдоха — это моя жинка. Не жинка, а черт без хвоста.
— Да ты женат ли? — усомнился Петро.
— Я ж не такий дурень, як ты аль Микола. Ни, я не дурень. Я женився. Явдоха смазлива да ядрена — ого-ю-го! Пока, соображаю, я в армии служу, вона без меня якого-нибудь хлопчика пидцепит, и останусь я с дулей. Эге же, нет! Женився, ничого, жизнь сладкая, правда, не дюже, а все же таки! Тут Василь Убиймуха, сусид мой, зовет в свою хату. Ну, я пийшол. У него дружки, горилка, потом писни спивали. К своей Явдохе явился я с першими кочетами.
Синица расстегнул гимнастерку, обнажил правое плечо и, Показав на белый шрамчик, спросил:
— Бачите?
— Бачим, бачим! — восторженно отозвался Петро. — Вот это Явдоха так Явдоха, я понимаю. Чем она тебя так?
— Кочергой, — высказался мрачный Микола.
— Нет, поленом, — улыбнулся Андреев.
— Ни, — мотнул головой Синица, застегивая гимнастерку. — Будильником.
— Хо! Будильником?! — Петро помотал головой, словно стряхивая с лица паутину, и подавился смехом. Улыбнулся даже Микола.
— Я на порог, — рассказывал Синица, — а она, подлюка, караулила меня и ка-ак шваркнет будильником.
— Ну, а ты? — давился смехом Петро.
— А шо я? Ну, шо я? Мое дило телячье.
Смеялись над Синицей от души. Григорий давно так не смеялся, даже скулы заболели. Вроде для смеха и время самое неподходящее, а вообще-то когда оно будет подходящее? Тюрин повизгивал, как маленький поросенок, и все хватался за живот.
— Вот уморил так уморил, — сказал он Григорию, просмеявшись и вытирая слезы.
Но веселое настроение перебил Самусь, сегодня он какой-то сердитый, колючий. Обстановка такая, что плакать хочется, зубами скрипеть от злости, а они ржут, как в цирке. Другим взводам дело поручили, тут же будто заколдованный круг — из сторожей не выходишь. И Самусь с ходу распределил посты. Тюрина с Игониным послал на опушку леса, откуда можно было наблюдать в бинокль вражеский берег. Один из бойцов ушел часовым к двум грузовикам с имуществом. Григорий с Синицей должны были через два часа сменить Игонина с Тюриным. Отдыхал пока и Микола.
Григорий выбрал укромное местечко под кустом орешника, вытащил из противогазной сумки «Дон-Кихота» и лег на живот, положив книгу перед собой. Когда-то он читал эту книгу знаменитого испанца, и сейчас захотелось просто полистать ее и перечитать некоторые места. Стоило Андрееву прочитать одну страницу, как он забыл обо всем на свете, и ничего, казалось, не было для него важнее, чем причуды рыцаря печального образа и его простоватого, но хитрого друга. Григорий не замечал, как Синица пристально и недоверчиво посматривает на него, видимо, пытаясь понять: какая же сила прилепила Андреева к книге? Сам Синица и в доброе-то время не очень был охоч до чтения, а тут война, неподалеку стреляют — до книг ли?!
Синица уже сделал один оборот вокруг куста, под которым лежал Андреев, не решаясь подойти ближе. Потом еще раз обошел куст, сужая круг, и наконец присел перед Григорием на корточки.
— Послухай, — сказал Василь почтительно. — Шо це воно такэ?
Андреев поднял на него глаза:
— Это, что ли? — и показал на книгу. Синица кивнул головой, подтверждая.
— «Дон-Кихот Ламанчский».
— Хто, хто?
— «Дон-Кихот».
— Уразумел. А на кой ляд он тоби?
Андреев пожал плечами: что ответить Синице? И нужно ли рассказывать, что страстью к книгам он заболел еще в детские годы? Помнится, в седьмом классе его записали во взрослую библиотеку. Детская была бедноватой, он ее почти всю перечитал, а взрослая — это совсем другое дело! Боялся, что старенькая, в очках библиотекарша передумает, возьмет да скажет: «А тебе, мальчик, надо в детскую». Но она выписала абонемент. Он уже подсмотрел себе книгу — Жюль Верн «Таинственный остров». Домой летел не чуя ног от радости. Ни за что не брался, пока в два дня не проглотил эту книгу, ему даже жалко было расставаться с нею. Когда принес на обмен, старая библиотекарша учинила экзамен по этой книге. И убедившись, что прочитана она добросовестно, разрешила выбрать новую. Об этом рассказать Синице? Не стоит.
— Он хочет показать, что грамотнее всех, — вставил Микола, который лежал неподалеку и слышал весь разговор. Григорий нахмурился. Синица поднялся и шагнул к Миколе, но остановился, покачал осуждающе головой и вздохнул:
— Ох, Микола, Микола. Тяжелый ты чоловик!
Григорий обиделся. Ничего он не хотел показать, просто ему радостно было встретиться со старым знакомым — Дон-Кихотом. Микола стал неприятен ему: зачем в человеке видеть обязательно только плохое? Ну его к дьяволу, не думать лучше о нем.
Кстати, появился Самусь и повел Григория с Синицей на смену Игонину и Тюрину.
На той стороне полнейшее безлюдье. Солнечные блестки переливаются на темной воде речушки. Над лесом кружится коршун. Ничто не напоминает о войне. Но стоило кому-нибудь выдвинуться на открытое место, как сейчас же бешено лаял пулемет и пули шелушили у сосен коричневую кору. На мосту боком привалился к перилам грузовик: чудом удержался и не свалился в реку. В бинокль можно было разглядеть красноармейца. Его убили утром. Он успел выползти на самую середину моста, подвинулся к правому краю, положил руку на колесоотбойную балку, но тут его настигла пуля. Это был один из смельчаков, которые пытались переползти мост, забросать гранатами окопы фашистов. Не удалась отчаянная попытка. Немцы по рации вызвали самолеты, и те расстреляли смельчаков на бреющем полете. Григорий а Синица, тщательно замаскировавшись, наблюдали за мостом и молчали.
...Имущества в штабе никакого не было, кроме «эмки». На этой машине комиссар приехал в Белосток, потом она возглавляла колонну машин, которые вывезли батальон из города. Из колонны уцелело только два автомобиля да вот еще «эмка». Сам Волжанин был и начальником штаба, и командующим прорывом. Сейчас он сидел на подножке «эмки». Возле ног прямо на траве расстелена квадратная простыня карты. Над нею склонились Анжеров, Костя Тимофеев, незнакомый полный майор с седыми висками и еще два старших лейтенанта, молодых и хмурых. Майор привел сюда остатки своего полка: порядок у него был не хуже, чем в батальоне Анжерова.
Комиссар веточкой орешника водил по карте и докладывал совету командиров свой план прорыва. Он был предельно прост. Прорываться двумя колоннами — южнее и севернее шоссе. Южную группу возглавляет майор, северную — капитан Анжеров.
Но совет неожиданно прервали. Два бойца привели вражеского лазутчика, одетого в красноармейскую форму. Он ничем не отличался от других: русоволосый, среднего роста, с правильными чертами лица. Ребята, когда брали его, поцарапали щеку и с гимнастерки сорвали пуговицы. Виднелась волосатая грудь.
Волжанин неохотно прервал совещание, презрительно смерил лазутчика с ног до головы и спросил:
— Шпрехен зи руссиш?
Тот сощурил близоруко глаза и, выдержав паузу, сквозь зубы ответил:
— Я!
— Сколько тебе лет?
— Это не имеет значения.
— Лет двадцать пять. Не хочешь отвечать, не надо. Откуда забросили?
— Я буду молчать! Я не буду говорить! Большевикам капут!
— Скажи, пожалуйста! — насмешливо произнес Волжанин. — Посмотрите, товарищи, какой герой! — и, повернувшись к конвойным, приказал:
— Убрать!
Смысл приказа дошел до сознания немца не сразу. Когда боец легонько тронул его плечо штыком, давая этим понять, что нужно идти, вот тогда смысл приказа наконец достиг цели. Губы у немца затряслись, но видно было, что он старается взять себя в руки. В тот момент, когда боец еще раз настойчиво толкнул его штыком, лазутчик оглянулся. Глаза его, злые и чуть прищуренные, были остро напряжены. Неожиданно он пружинисто отпрыгнул в сторону, сбив с ног кого-то из командиров, и бросился наутек, виляя меж сосен. Конвоир растерялся: стрелять нельзя — попадешь в своих. Тимофеев упруго оттолкнулся от сосны и кинулся вдогонку, но бойцы уже схватили беглеца,, заломили ему назад руки, связали ремнем. Подоспевший обозленный конвоир стукнул лазутчика прикладом по спине и повел в глубь леса. Вскоре там прогремел выстрел.
— Продолжим, товарищи, — сказал батальонный комиссар и, усаживаясь на подножку «эмки», поправил мягким движением руки повязку на лбу.
Игонин и Тюрин отдыхали недалеко от «эмки», Семен дремал, но Петр о видел историю с бегством лазутчика. Шум, поднятый из-за этого, разбудил и воронежца. Он протер глаза и спросил:
— Что это?
— Гада поймали, а он хотел задать стрекача.
— Убежал?
— Где там. Хлопнули.
Тюрин снова закрыл глаза. Втянув голову в плечи, привалился боком к сосне, крепко зажав между ног винтовку, и снова сладко засопел носом. Игонин по морщился — ему давно не по душе это сопение. Наконец не выдержал и сжал двумя пальцами Тюрину нос:
— Хватит сопеть!
Тюрин мотнул головой, вырвал нос из тугого зажима, обиделся:
— Шути, да меру знай.
— Ладно, ладно. Сопелка у тебя мощная, что та форсунка. Гляди, там совещание идет, а ты им мешаешь.
— Всегда ты так... — буркнул Семен.
Между тем совещание командиров кончилось. У штабной «эмки» остались Волжанин, Анжеров и политрук, которого Игонин совсем не знал, — из какой-то другой части. Комиссар дотронулся до плеча Анжерова:
— Проверьте, капитан, подготовку к прорыву. Я прослежу за формированием рот, — и к политруку: — Вы можете идти со мной.
Анжеров козырнул комиссару и легко зашагал к опушке леса. А политрук из нагрудного кармашка гимнастерки вытащил несколько свернутых вчетверо бумажек и одну из них протянул Волжанину. Тот развернул, быстро пробежал глазами, и лицо его посветлело.
— Сколько?
— Три. Маловато, конечно...
— Маловато? — живо возразил Волжанин, — Разве в этом дело — маловато или не маловато? Главное — люди верят в нас, в партию нашу, в победу нашу. Это главное! Беседовали с ними?
— Нет еще.
— Побеседуйте. Объясните, что принять их сейчас не можем. Нет у нас пока ни партбюро, ни партийной организации. Не учли всех коммунистов, и, как видите, времени нет на это. Но завтра наведем порядок и безотлагательно разберем заявления.
— Ясно, товарищ батальонный комиссар.
— Действуйте. Да подушевнее с ними, замечательные, видать, ребята. Есть еще у нас порох в пороховницах, не притупилась еще наша воля, так, что ли, политрук?
— Так точно!
Политрук ушел. Волжанин поискал глазами шофера, но его почему-то не оказалось на месте. В поле зрения попал Самусь. Комиссар позвал его и приказал выделить бойца.
— Со мной пойдет, — пояснил Волжанин.
Игонин с Тюриным все еще препирались, когда, словно из-под земли, вырос Самусь, нацелился было взглядом на Игонина — видно, хотел направить его, — но неожиданно повернулся к Тюрину и приказал:
— Живей, Тюрин! Будешь сопровождать батальонного комиссара. В оба гляди!
Тюрин вскочил, забросил за плечо винтовку и побежал к комиссару. По дороге сообразил, что комиссар — это ведь очень большой начальник. А самыми большими начальниками, которых он когда-либо знал, были бригадир полеводческой бригады, председатель колхоза и Самусь. И Тюрин заробел. Не добежав до комиссара шагов десять, остановился в нерешительности. Комиссар догадался, что это боец, которого к нему прикомандировали, и запросто сказал:
— Пошли! — и зашагал в глубь леса: ему надо было проверить, как идет формирование новых рот.
Тюрин обрадовался такой несложной процедуре знакомства и бодро двинулся следом за комиссаром.
Года три назад председатель колхоза Иван Константинович взял Семена в райцентр. Сам ехал на совещание в область. В райпотребсоюзе надо было получить кое-какую упряжь — шлеи, уздечки, хомуты. Увезти в колхоз все это и должен был Семен.
В солнечный искристый день шагали по райцентру Иван Константинович и Семен. С председателем то и дело раскланивались встречные, кричали приветливо:
— Почтение Ивану Константиновичу!
Или останавливали, дотошно расспрашивали о делах-делишках. Семен тогда тоже весь подобрался, словно известность председателя трепетным отблеском падала и на него.
Волжанин чем-то напоминал ему Ивана Константиновича, и он спокойно почувствовал себя за его широкой сильной спиной.
На формировочном пункте распоряжался командир первой роты батальона Анжерова. Дело двигалось живо. Три вновь сформированные роты уже направлены на передний край. Формировались четвертая и пятая. Толчея творилась невообразимая. Народ кучился самый разношерстный: и пехотинцы, и саперы, и танкисты, и кавалеристы. Не было разве только летчиков. Тюрин усомнился: можно ли что-нибудь разобрать в такой кутерьме и разноголосом гаме? Однако ребята из первой роты их батальона как-то незаметно, исподволь наводили порядок, сортировали людей, и вот уже выстроилась в две шеренги новая четвертая рота пополнения.
Комиссар приблизился к командиру первой, молоденькому лейтенанту, сменившему Синькова, вступил в разговор с ним. Вокруг толкались бойцы, которых только что определили в пятую роту.
Тюрин остановился в нескольких шагах от комиссара и наблюдал, как два бойца выворачивали карманы брюк и по крошке собирали махорку на цигарку. Наскребли самую малость — щепоть. И один из них, чернявый, в фуражке пограничника, почесал затылок: на цигарку-то все равно не хватало, а курить очень хотелось, во рту даже посолонело.
Тюрин вспомнил о своем кисете и решил выручить пограничника и его друга. Полез уже в карман за кисетом, но вдруг почувствовал, что именно в эту минуту рядом что-то изменилось. Что именно, не сразу сообразил и повернулся к комиссару. Тот, неестественно отпрянув назад, торопливо хватался правой рукой за кобуру, стараясь расстегнуть кнопку. Семен резко обернулся, следуя направлению взгляда комиссара, и почти на уровне глаз увидел черное дуло пистолета. Пистолет нацелен на комиссара! Его хотят убить, потому что он нужен всем, тысячам! А ведь его, Тюрина, Самусь послал охранять комиссара, приказал глядеть в оба!
Дальнейшее произошло в малую долю минуты. Тюрин машинально одним неуловимым движением перевел винтовку с плеча в положение «наготове», делая в то же время шаг влево, загораживая собой Волжанина.
Больше ничего он совершить не успел.
Два выстрела грянули один за другим.
Жаркое солнце пахнуло Семену в лицо. Последним куском, выхваченным из жизни последним взглядом, были бледное, с капельками пота на лбу лицо фашистского лазутчика и сосновая ветка, спустившаяся к самой голове его.
И все.
Тюрин неловко качнулся в сторону, повернулся вполоборота к комиссару и упал на левый бок, не выпуская из рук винтовку. Лицо его залила кровь.
Выстрелы, ошеломили. Убийца тоже поддался психозу, но опомнился раньше всех и кинулся бежать. Ему подставили ногу. Лазутчик упал, не успел подняться вновь, как какой-то красноармеец воткнул ему в спину штык. Старшина-усач всадил в него все семь пуль из своего револьвера. Выстрелы прогрохотали зло и мстительно.
И наступила тишина. К месту расправы подбежал комиссар, пнул лазутчика в плечо, стараясь перевернуть его на спину.
— Готов, — Волжанин произнес с сожалением. — Поторопились.
А Тюрин лежал на боку, уткнувшись лицом в спаленную зноем траву, в желтые сосновые колючки.
Для него война кончилась. Дуняша никогда не дождется своего жениха...
Комиссар опустился на колени, ваял на руки щуплое тело Тюрина и поднялся. Медленно двинулся к штабу, бережно неся на сильных руках красноармейца, спасшего ему жизнь. И всякий, кто встречался на пути, торопливо уступал дорогу, неловко стаскивал с головы пилотку и скорбно склонял голову.
А комиссар шел и шел по притихшему лесу со своей скорбной ношей. Лицо его окаменело, складки с обеих сторон рта, которые обычно были малозаметны, обозначились резче, очертились глубже. Повязка на лбу в одном месте намокла от крови. Добрые, усталые глаза, опутанные мелкой сетью морщинок, выражали и боль, и страдание, и печаль о чем-то давно минувшем и дорогом, вместе с тем в них билась горячая мысль человека, достаточно повидавшего на своем многотрудном веку и пережившего не одну тяжелую потерю.
Волжанину было больно, так больно, как еще не было никогда. Как-то вдруг, моментально и скоротечно, ожило в памяти прошлое, и будто вся его жизнь была движением вот к этому роковому моменту. Возможно, она, эта жизнь, такая большая и наполненная, могла нелепо прерваться несколько минут назад, как прервалась жизнь этого маленького красноармейца. Три судьбы, совсем разные, непохожие одна на другую, скрестились на узкой тропе этого угрюмого военного леса. Но в них, как в капле воды, отразились все противоречия и великое напряжение грозной борьбы. Судьба его, Волжанина, яркая, многотрудная, отданная вся на счастье народа; судьба этого красноармейца, молодого, родившегося уже при Советской власти и судьба лазутчика, тоже молодого, у которого фашизм исковеркал жизнь, вытравил из характера все человеческое, начинил его звериной ненавистью ко всему светлому, ко всему гуманному.
Голова Тюрина безвольно болталась на весу, кровь тяжелыми каплями падала на землю, а левая рука, опустившаяся низко, вздрагивала при каждом шаге комиссара.
Многие бойцы, глядя вслед рослому комиссару, бережно несущему на руках Тюрина, думали, что он несет своего собственного сына. И скупо, по-солдатски сочувствовали ему.
Когда Андреев возвращался с поста, он прежде всего обратил внимание на Игонина, копавшего могилу метрах в ста от штабной «эмки». Ремень перекинул через плечо, пилотку, чтоб не падала при работе, надел поперек головы. Грязный пот струился по щекам. Работал Петро сосредоточенно, хмуро. У Григория екнуло сердце, слабость ударила в колени. Остановился. Ничего еще не знал, а что Игонин готовил кому-то последнее пристанище, так то мог быть кто-то совсем незнакомый, и все же сердце не могло обмануть. Синица ласково подтолкнул:
— Чего зажурился? Шагай!
Игонин поднял голову, выпрямился — яма была ему по пояс — и рукавом гимнастерки провел по лбу. Потом оперся обеими руками на черенок лопаты, ссутулил плечи, словно сразу на виду у всех состарился. Что-то стряслось, раз Петро такой мрачный. Кого-то близкого не стало, пока Григорий был на посту. Но кого? Тюрина? «Тюрина, Тюрина», — остро забилось в голове, и Григорий был уже уверен, сам не ведая почему, что убит маленький воронежец.
Подбежал к Игонину, спросил тихо:
— Где он?
Игонин молча показал в сторону «эмки». Тюрин лежал возле нее, с головой укрытый плащ-палаткой.
Григорий не видел больше ничего — только ЭТО, скрытое под поношенной вылинялой плащ-палаткой. Медленно, чего-то боясь, двинулся к «эмке» и отчетливо увидел стоптанные ботинки Тюрина. Правый гневно щерился, и в дыре, как язык, торчала грязная портянка. Еще вчера Семен шутил, что ботинок у него просит каши. Петро пообещал: как только найдет проволоку, так «накормит» ботинок, что хватит его до конца войны.
Андреев опустился на колени, осторожно, дрожащей рукой приподнял край плащ-палатки. Верхняя часть лица, превратившись в кровавый сгусток, была настолько обезображена, что по ней трудно было узнать Семена. У Григория тошнота подступила к горлу. Опустил край и вдруг заплакал. В этих слезах было все, что пришлось пережить за последние кошмарные дни. Игонин помог товарищу подняться, повел к не оконченной еще могиле. Григорий подчинился беспрекословно, не задумываясь, словно во сне, и лишь в глубине сознания, как ни странно, пульсировали две совсем разные неродственные мысли: «Это ведь Тюрин, Тюрин... Винтовку бы не уронить. Ее нельзя терять, нельзя...»
Григорий наконец встряхнулся, провел рукой по глазам, словно бы протирая их от сухой вязкой паутины. «Что такое со мной?» — подумал он. Самусь неестественно бодро сказал Григорию:
— Отдохни, Андреев, ночью воевать придется.
Синица пригласил:
— Сидай рядом. Закуримо.
Микола поморщился:
— Брось трепаться. Без тебя тошно.
— Ты шо сердишься? — удивился Василь.
Андреев приставил к сосне винтовку, расстегнул ремень и повязал его через плечо, как у Игонина. Прыгнул в яму, отобрал у Петра лопату, поплевал на ладони и остервенело всадил ее в податливую землю.
Штаб принял план Волжанина — прорываться двумя колоннами. Время начала атаки — двенадцать часов ночи. Командиры, которые участвовали в последнем совете, сверили свои часы с часами батальонного комиссара. После прорыва колонны не соединяются. Каждая добирается до своих самостоятельно. Автомашины, танк без горючего уничтожались. Три семидесятидвухмиллиметровые пушки тоже должны быть взорваны: две сейчас же, а одна после того, как сослужит последнюю службу. Имелось пять снарядов. Комиссар приказал в двенадцать ноль-ноль ударить из пушки по фашистам, окопавшимся за мостом. Это послужит сигналом для общей атаки и в то же время отвлечет внимание противника. Он подумает, что прорыв будет совершен через мост, и ослабит фланги.
— Есть вопросы, товарищи командиры? — встал Волжанин, до этого сидевший все на той же подножке «эмки». Поднялись все, кто участвовал в совете.
Вопросов не было.
— Желаю успеха! — он каждому пожал руку, обнялся с седым майором, оказывается, они были давними знакомыми. Волжанин двигаться решил с колонной Анжерова. Капитан с танкистом Тимофеевым ожидали, когда он попрощается со всеми. Но вот Волжанин стремительно подошел к ним, возбужденный, и сразу спросил Анжерова:
— Послушай, Алексей Сергеевич, все хотел тебя спросить и забывал: в тридцать девятом под Белостоком не твой батальон пощипал немцев?
Анжеров усмехнулся:
— Мой.
— То-то мне все время казалось, будто раньше я твою фамилию слышал. По всему Западному округу тогда молва шла. Сильно ты их тогда?
— Было. Дело прошлое, — неохотно отозвался Анжеров. — Стоит ли его ворошить?
— Не стоит так не стоит, — сразу же согласился Волжанин. Шофер деловито облил бензином кабину «эмки» изнутри, постоял в раздумье, будто не решаясь на главное. Но вот чиркнул спичку и кинул ее в машину. Пламя мигом заполнило кабину, через разбитое стекло вылезло наружу, смрадно дымя.
Шофер бегом бросился догонять батальонного комиссара.
Метрах в ста от горящей «эмки» неловко горбился холмик свежей земли, смешанной пополам с желтым песком. В изголовье высился свежевытесанный березовый столбик. На затесе химическим карандашом прыгающими буквами было написано:
«Здесь похоронен красноармеец Тюрин. Родился в 1921 году, погиб 1 июля 1941 года. Слава герою!»
Самусь увел свой взвод от шоссе километра за полтора. Здесь в молодом густом сосняке недалеко от реки сосредоточилась колонна Анжерова.
Взвод разыскал свою роту, расположился на отдых. Андреев и Игонин молчали. Притих и Синица, обычно разговорчивый и непоседливый.
Близился вечер. Ни ветерка. От реки тянуло сыростью, но слабо, чуть-чуть. Жаркое солнце догорало на западе, отбрасывая на поляну косые прохладные тени. В лесу было уже совсем сумеречно. Пахло прелыми листьями, опавшей хвоей и грибами.
Андреев лежал на животе, положив голову на руки, и делал вид, что дремлет. Но сон улетел. Думалось, вопреки всему, о Тюрине. И какими ничтожными вдруг представились перебранки с маленьким воронежцем, незаслуженными обиды, которые наносил ему Григорий. Все это теперь казалось пустяшным, ненужным, нехорошим. И вообще все это до обидного глупо и страшно. Только вчера, только сегодня утром, только несколько часов назад Тюрин был жив и здоров, смеялся, разговаривал, думал, мечтал — и нет Тюрина. И никогда не будет. Нет старшины Берегового, нет запевалы Рогова, нет Цыбина. А сколько отмерено ходить по земле ему, Григорию Андрееву? Может, уже вложен в казенник винтовки или в диск автомата патрон, пуля из которого найдет и его? Все останется — и небо, и зеленые сосны, и солнце, и родные горы Урала, и «Дон-Кихот»... Пройдет война, не вечно же она будет, выйдет замуж Таня, вырастут новые люди. И кто тогда вспомнит о Григории Андрееве, о Семене Тюрине, о Петре Игонине, об их друзьях-товарищах? Они ж никакого следа на земле не успели оставить! Никакого следа? Конечно, новой машины не изобрели, ни килограмма стали не выплавили, ни одной книги не написали. Не успели, им на это не отпущено пока времени. Но ведь они оказались на самой быстрине событий. Достается тяжело, это правда. Если бы их сейчас здесь не было, то фашисты чувствовали себя увереннее. Нет, каждый в этом водовороте делает свое дело. И вспомнят еще потом люди эти дни, обязательно вспомнят. И им издалека будет виднее, сколько мы могли сделать и сколько сделали. И песни еще станут петь о молодых ребятах, которые, не успев стать инженерами и писателями, стали воинами и не боялись смерти, потому что ненавидели врага и любили Родину.
Игонин прямо на себе, зашивал штанину, порванную на колене: зацепился за сук. Иголка прыгала в неловких пальцах, колола.
«Черт те что творится на белом свете, — про себя рассуждал Петро, — Самусь вообще-то хотел послать с комиссаром меня, я же заметил, как он на меня уставился, а вот не послал. Чего-то лейтенант дуется, чего-то не любит, ну и к дьяволу его любовь. Только почему не послал меня? А послал бы — так же случилось или нет? Я, понятное дело, не Тюрин, он был еще младенцем, я б не так. Я б ему, той фашистской падле, морду набок свернул, прежде чем тот успел бы глазом моргнуть. Тот бы не успел не то что выстрелить, а маму бы крикнуть. Лучше бы меня послал Самусь, ну, да что его винить. А Тюрин младенец, младенец, а смерти не испугался, настоящее геройство проявил. На месте комиссара я бы ему после войны здесь памятник поставил!»
Синица, видя, что иголка больше колет пальцы, чем материю, предложил свои услуги:
— Бо я портной тоже.
Игонин глянул на него тяжело, глазами отчужденными и огрызнулся:
— Катись-ка ты!
В это время в расположении взвода появился танкист, о чем-то посовещался с Самусем. Потом Тимофеев обратился вполголоса к бойцам:
— Хлопцы, мне нужны охотники.
Игонина словно пружиной подбросило.
— Я! — крикнул он, вскакивая. Нога неуклюже подвернулась, и Петро, не сумев сохранить равновесие, растянулся у самых ног танкиста.. Синица весело заметил:
— Ото взлякався!
— Молчи! — прошипел Игонин, вставая.
Костя засмеялся и поспешил успокоить его:
— Беру, беру!
Игонин стряхнул с себя соринки, сказал Косте:
— И Гришку Андреева тоже зачисляй. Нас обоих, — и примирительно обратился к другу: — Давай поднимайся, Гришуха, хватит хандрить. Если меня кокнут, а я, между прочим, сильно в этом сомневаюсь, ты так здорово не переживай. Поднимайся, Гришуха, нечего раскисать. У нас с тобой дел по самое горло. Бери нас с собой, товарищ лейтенант, моей душе требуется работенка пожарче. И Гришкиной — тоже.
Анжеров приказал группе лейтенанта Тимофеева выдвинуться к самой реке, первой форсировать ее и гранатами прорубить в обороне фашистов брешь, тем самым облегчить переправу основных сил. Перед этим капитан посылал к реке разведчиков, которые донесли, что на этой стороне реки немцев пока нет.
Охотников Тимофеев набрал главным образом из взвода Самуся: ребята знакомые еще по Белостоку, проверенные.
Попросился идти и Микола. Лейтенант заколебался: уж больно мрачным был этот боец. Но Игонин на правах человека, которого с Костей связывало что-то вроде дружбы, замолвил словечко, и Миколу зачислили в группу без дальнейших проволочек. Петро и сам бы не объяснил, почему он заступился за Миколу.
Андреев, помня требования устава, спросил у Тимофеева:
— Товарищ лейтенант, кому сдать документы?
Тимофеев с ответом задержался, а Петро вмешался в разговор:
— А на черта тебе их сдавать? Держи при себе.
— Это надо обмозговать, — озадачился лейтенант.
Вообще, документы положено было сдать политруку. Но обстановка была особая, не предусмотренная никаким уставом.
Анжеров, узнав об этом затруднении, как обычно, круто вмешался:
— Документы оставить при себе. Беречь их тут некому — все пойдем в бой.
Микола, обрадованный тем, что его взяли в группу, и благодарный Игонину за поддержку, сказал Петру, имея в виду комбата:
— Толковый, видать, мужик.
— Голова! — ответил Петро. — Ума палата. Привалило же счастье человеку — такую голову бог дал. А другому отпустит с куриное яичко, вот и живи, как хочешь. Ты что это делаешь?
Микола английской булавкой скалывал клапан левого нагрудного кармана.
— Так вернее, — отозвался он. — Поползешь, пуговицу сорвешь и комсомольский билет потеряешь.
— Слышь, Гришуха, — обратился Петро к Андрееву. — Учись бережливости. У тебя вот и булавки нет.
Но у запасливого Миколы нашлась еще одна булавка, и Андреев свой кармашек, где хранился комсомольский билет, тоже сколол накрепко.
Петро, наблюдая за ним, завистливо вздохнул, поцарапал затылок:
— Эх-хе-хе, а мне и булавка не нужна. Как-то неладно в жизни получилось: комсомол сам по себе, а я сам по себе. Нехорошо.
Выступили, когда окончательно смерклось.
Тишина.
Лишь у самого моста стрелял пулемет. Тишина старательно глушила злое татаканье, и пулемет-таки замолкал, задохнувшись. Но через некоторое время, как бы отдохнув, упорно начинал заново. Так иногда тявкает на луну собака. Потявкает, потявкает и отдохнет. Потом опять. Странно, однако к надоедливому пулемету привыкли так, что не слышали его. Наоборот, когда он замолкал, становилось как-то непривычно. Люди напряженно вслушивались в тревожную тишину: что опасного таит она в себе?
В этот вечер установилась тишина. Лес не бомбили. Видимо, окруженных фашисты считали обреченными, неспособными на серьезные боевые действия. Отдельные же стычки мало беспокоили немцев, ибо не могли изменить обстановку. Завтра утром окруженные будут пленными, кому это не подойдет — мертвыми.
Никому из немецких командиров, которые провели операцию на окружение, и в голову не могло прийти, что в разрозненных частях восстановлена воинская дисциплина, что вот сейчас, когда вечер тихо и безропотно переходит в ночь, штурмовая группа лейтенанта Тимофеева пробирается к речке, чтоб обеспечить переправу всей колонны и обеспечит ее любой ценой, что командир северной колонны прорыва капитан Анжеров вместе с комиссаром Волжаниным, а километрах в двух от него через шоссе командир южной колонны седой майор последний раз выверяет со своими командирами задачи подразделений. Если бы фашистское командование знало об этом в полной мере, оно бы всполошилось. А возможно, не поверило бы. Как так? Деморализованные, объятые отчаянием разрозненные группы солдат вдруг сразу, за один день, приобретают воинскую сплоченность? Такого не может быть!
...Местность, по которой двигалась группа Тимофеева, была пересеченной. Лес кончился резко, будто его обрезали. Два лысых косогора смыкались подножиями и образовывали ложбинку, которая устремлялась к речке, но не доходила до нее метров триста. Эта трехсотметровая полоса, вытянувшаяся вдоль берега, была кочковатой поймой с редкими горбатыми березками.
Пробирались гуськом, осторожно: впереди Тимофеев, за ним Игонин, потом Андреев, за ним еще два бойца. Замыкал строй Микола. Втянулись в ложбинку.
И вдруг на бугре справа вспыхнул светлячок ракеты, устремился ввысь, разгораясь и освещая все вокруг трепетным безжизненным светом. Андреев шлепнулся на землю, и игонинский каблук чуть не двинул ему по скулам. Григорий отодвинулся в сторону и увидел перед глазами ромашку. Склонив набок желтую, обрамленную белыми лепестками головку, она дремала и в голубоватом мерцании ракеты казалась искусственной
На бугре заработал крупнокалиберный пулемет. Стрелял реже и басовитее обыкновенного. Пули сердито гудели высоко над головами. Или разведчики ошиблись, или немцы выдвинулись на эту высоту недавно.
Ракеты взмывали одна за другой: не успевала догореть одна, как вспыхивала другая. Пулемет бил короткими очередями.
Тимофеев лежал на левом боку, невозмутимо покусывал травинку.
Впервые идет в бой пешим, а в боях побывать ему пришлось немало. Курсантом школы танкистов бывал на Халхин-Голе, вместе с другими ломал линию Маннергейма. Тогда пуля поцеловала в висок: высунулся на миг из башни танка, а «кукушка» ударила по нему очередью из автомата. Миллиметром левее угодила бы пуля — и все. В этой войне успел потерять две машины и двух боевых друзей. Дважды горел в танке, и все-таки за броней чувствовал себя увереннее. А здесь неуютно на душе, чего-то не хватает. Пулемет же бьет и бьет. Игонин смотрит на него, Тимофеева, недоуменно. Понятно, ждет решения. Но решение может быть только одно: уничтожить пулемет. И, будто подслушав его мысли, приподнялся Микола.
— Лейтенант, — оказал он. — Я пойду.
Что-то не нравилось Тимофееву в этом парне, но при чем тут личные симпатии или антипатии? Дело прежде всего.
— Добро. Возьми напарником Сомова.
Микола с напарником пополз к бугру. Андреев смотрел им вслед, и тревога все больше и больше охватывала его. У Сомова малая саперная лопата в брезентовом чехле съехала на самую спину и при каждом движении — а полз он по-пластунски — колотила его по ягодицам черенком. «Снял бы он ее, что ли, — подумал Григорий. — Мешает ведь».
Тимофеев подал команду продолжать путь: ползком, юзом, любым способом, но ближе к реке. Если даже Миколе не удастся заткнуть рот фашисту, который окопался на высотке, группа все равно должна переправиться на тот берег. Когда завяжется драка на восточном берегу, когда вся колонна лавиной ворвется в ложбину, тот фендрик сам удерет, а иначе ему каюк.
Сырость от реки становилась ощутимее. Вот и первая кочка, похожая на мохнатую тыкву на тонкой, вихлявой, но прочной шее.
Остановились. Река рядом. Слышны звонкие всплески — не то рыба играет, не то прутик краснотала наклонился низко, опустив макушку в самую воду, — вот течение и забавляется им.
Сгрудились возле лейтенанта. Кто-то было закашлял, но ему зажали рот, зашикали. Костя тронул Игонина за рукав, подзывая к себе поближе. И Андреева тоже. Шепотом передал:
— Выдвигайтесь к реке. Постарайтесь успеть до тарарама.
Оба поняли, о каком тарараме говорит лейтенант. С минуты на минуту должен напомнить о себе Микола. Пока на высотке было спокойно, пулемет утихомирился, значит, Микола продвигается успешно.
Лейтенант поднял к глазам часы, фосфоресцирующие стрелки показывали половину двенадцатого.
До общей атаки осталось полчаса. Колонна Анжерова уже начала движение на исходный рубеж атаки — к кромке поймы.
Игонин и Андреев поползли к реке вдвоем. Кочки мешали. Сваливало то влево, то вправо, осокой жгло руки. Пряжка ремня цеплялась за кочки, затрудняя движение.
Чем ближе к воде, тем влажнее между кочек. Гимнастерка на животе и груди промокла. На бугре грохнул взрыв. Пулемет было тявкнул, будто спросонья, и подавился. Жуткий крик смертельно раненного человека пронзил тишину. И так же внезапно смолк, сорвавшись на визге. Крик ошеломил немцев, лежавших в окопчиках на восточной стороне. Они минут пять после этого, если не больше, не подавали признаков жизни, хотя, конечно, догадались, что их аванпост уничтожен.
И лишь минут через пять, когда Игонин и Андреев успели выбраться к берегу, когда остальные из штурмовой группы тоже выдвинулись к реке, лишь после этого фашисты опомнились и принялись кроить ночное небо на разноцветные быстро меркнущие лоскуты ракетных всполохов.
Тимофеев подполз к Андрееву и Игонину. До общего сигнала оставалось пятнадцать минут.
— Вам начинать, хлопцы, — шепнул он. — Плавать умеете?
Какое это имело сейчас значение? Умеешь не умеешь, а лезть в воду надо.
— Держись, Гришуха! — обернулся Игонин. — Не отставай!
Григория брала оторопь: и глубина речки неизвестно какая, и тот берег ничего хорошего не сулил. Со всеми вместе — куда еще ни шло, как-то веселее. А вдвоем, первыми против всех пулеметов и автоматов...
Стараясь ни единым всплеском не выдать себя, Андреев опустил ноги в воду. Игонин это сделал секундой раньше. Дно илистое. Ноги сразу засосало, еле выдернул и шагнул первый раз. Провалился по самую грудь, чуть не вскрикнул: вода обожгла разгоряченное тело, подкатилась под мышки, вызвав холодную неприятную щекотку. Впереди пыхтел Игонин. Маячила его спина и винтовка, поднятая над головой.
Григорий тянулся за Петром. Первый озноб после погружения в воду миновал. Тело привыкло к новой температуре. На середине вода достигла подбородка. Течение усилилось, толкало в бок, норовило сбить с ног. Григорий не удержался, его понесло. Волей-неволей пришлось плыть. Правую руку с винтовкой старался держать над водой, а левой грести. Забулькала, запенилась вода.
Смельчаков услышали. Проснулся первый пулемет, второй, и тишины как не бывало. Пунктирные ниточки трассирующих пуль потянулись в лесу. Стреляли наугад, на всплески, и это спасало. И еще. Кромка восточного берега поднималась над водой на целый метр. Пулеметы же располагались не на самой горке, а чуть дальше. Поэтому Игонин и Андреев, миновав середину реки, очутились под защитой этой кромки — в мертвом пространстве — и благополучно прибились к земле. Хотели было, не останавливаясь, перевалить кромку, чтоб выбраться на простор, однако огонь был настолько плотен и зол, что нельзя было высунуть носа.
На реке, вправо, появилась лодка не лодка, но что-то вроде этого — нельзя было рассмотреть. Но вот вспыхнула ракета, и Андреев с Игониным увидели лодку, которая пересекала речку с запада на восток. Один человек сидел на носу, а другой стоял и греб шестом. Григорий мог поклясться, что стоял Микола.
Немцы почему-то не стреляли: возможно, приняли бойцов за своих. Те переплыли на западный берег на лодке, теперь вот возвращаются. Над рекой враз вспыхнуло четыре ракеты, и теперь немцы поняли, что ошиблись, и перенесли весь огонь на лодку.
Игонин подтолкнул Григория, помогая ему взобраться на кромку берега, подтянулся сам, а Григорий уже тянул его за руку, помогая залезть на обрыв. В эту самую секунду раздался орудийный выстрел, а немного погодя у моста лопнул, как хлопушка, снаряд.
Двенадцать часов! Сигнал к атаке!
Андреев вскочил на ноги и кинул туда, где должны быть окопы, одну за другой две гранаты, и тут же растянулся на сухой пыльной земле, обдирая колени. Бросил гранаты и Петро, тоже прижался к земле рядом с Григорием. Взрывы слились в единый гром, огонь плеснулся в стороны.
— Не отставай! — крикнул Петро, пружинисто вскочил и, оттолкнувшись от земли, ринулся вперед, свалился в окоп. Но в нем никого не было. Григорий прыгнул в окоп с разбегу и почувствовал, что встал не на землю, а на что-то мягкое и неудобное. Похолодел от догадки — это же мог быть труп пулеметчика. Хотел выскочить обратно, а слева по окопу полоснула автоматная очередь. Пуля жикнула мимо уха. Андреев инстинктивно присел. Игонин выстрелил наугад, в автоматчика. В ответ фашист закатил более длинную, истеричную очередь. Если бы друзья вовремя не пригнулись, то неизвестно, увидели бы они рассвет или нет. Очередь оказалась прицельной. С Игонина сбило пилотку. Он шарил по дну окопа, пытаясь ее найти, и попал пальцами в лицо убитого пулеметчика, отдернул руку и брезгливо сплюнул.
Вся группа лейтенанта Тимофеева переправилась через речушку.
И гранатные взрывы вперемежку с винтовочной и пулеметной перепалкой гремели теперь со всех сторон. Казалось, что окопчик, где притаились Игонин с Андреевым, был центром всего этого огневого ада.
Автоматчик попался отчаянный. Бежать он будто не собирался, жарил и жарил по окопчику. Игонина это взбесило.
— Трахни в него, падлу, раза два, — сказал он Григорию. — Отвлеки. Я его сейчас с землей смешаю. Он у меня узнает Петьку Игонина.
Петро вывалился из окопа и пополз, норовя зайти автоматчику вбок. Григорий пристально вгляделся и вроде бы разглядел в непрочной темноте фашиста — метрах в двадцати что-то маячило, голова не голова, во всяком случае похоже. Навел винтовку и выстрелил. Ага! Фашист спрятался и разразился очередью из автомата.
Еще выстрелил. Фашист опять огрызнулся. Так и продолжалась дуэль, пока не грохнула граната Игонина. Косматый огонь будто слизнул автоматчика.
Между тем колонна Анжерова докатилась до реки и начала переправу. Сразу стало шумно — бойцы кричали на все лады. Все слилось в один бестолковый неугомонный гул — крики, выстрелы, взрывы.
Когда первые ряды авангарда ворвались на восточный берег — силуэты на фоне неба были очень хорошо видны, — Андреев выскочил из окопчика и, боясь, как бы его не приняли за немца, заорал, размахивая над головой винтовкой:
— Сюда, братцы! Сюда!
За спиной тяжело перевел дыхание откуда-то взявшийся Игонин, потащил Григория за собой, торопливо объясняя:
— Будет ярмарка, как бы не потерять друг друга. Держись за меня.
Часть авангарда рванулась в брешь, прорубленную гранатами Игонина и Андреева. Атака бурно кипела по всему берегу. Переправлялись основные силы. Из лесу бухнул миномет, мина провыла над головами и раскололась где-то на бугре. Вторая хрястнула уже ближе к реке, отгорев моментальным рваным всплеском
Игонина и Андреева подхватил людской водоворот, потащил неудержимо к лесу, который густел недалеко, манил к себе. До леса было уже рукой подать, когда на опушке загремел пулемет. Движение застопорилось. Боец, бежавший рядом с Андреевым, громко вскрикнул и упал.
— Ложись! — крикнул Игонин. Передние залегли. Задние замешкались, на них напирали следующие.
Пулемет бесновался.
Тогда кто-то зычно скомандовал:
— Обходи! Слева! Не задерживаться!
Часть атакующих на этом участке, не успевшая залечь, шарахнулась влево, где сомкнулась с основным потоком. Там наконец были подавлены все огневые точки, и люди беспрепятственно устремились в лес.
На участке, где находились Игонин и Андреев, атакующие никак не могли подняться из-за пулемета. Несколько смельчаков, не ожидая команды, поползли вперед, чтоб забросать пулемет гранатами. Но сам фашист не рассчитывал долго задерживаться. Он же видел, что бой проиграй и пора уносить ноги. Так он и сделал: бросил пулемет и пустился наутек, в спасительную темень леса.
Но навредил он сильно: задержал группу атакующих. Колонна исчезла в лесу, а группа отстала.
После того как выяснилось, что пулеметчик удрал, бойцы поднялись и, не отставая друг от друга, побежали к лесу.
В лесу было темнее и теплее, нежели на открытой местности. Опешили, рассчитывая догнать колонну. Однако скоро вымотались. Идти трудно, тем более напролом. Под ногами путаются сучки, ветки безжалостно бьют по лицу, того и жди без глаз останешься.
А бойцы были утомлены боем, бессонной ночью. Брели, по привычке ждали команды. Команду никто не подавал. Кто ее должен подать? Может, некому ее подать? Может, было кому, да только сам он ждал, думал, что есть же здесь кто-нибудь постарше его по званию?
Не выдержал Игонин. В ботинках у него хлюпала вода, портянка сбилась комком в носу ботинка. Вообще у Петра с портянками всегда не ладилось. До армии о портянках не имел понятия, а в армии не сумел, научиться хорошо и прочно накручивать. Сколько ни старался — не получалось. Сейчас, хромая и держась за плечо Андреева, вполголоса ругал Самуся за то, что тот еще в мирное время не разрешил поменяться ботинками с одним парнем из второго взвода. Не вмешайся Самусь, у него, Игонина, не терло бы сейчас ногу. И привала, как назло, нет. В тартарары, что ли, провалились все командиры или голоса посрывали в атаке?
— Какого черта! — ругнулся Петро, споткнувшись об очередной сучок, и упал бы, если бы не поддержал Андреев. — Есть хоть живая командирская душа или нет? Ноги у нас не железные, нервы не воловьи, пора и отдохнуть. Давай, Гришуха, командуй привал.
Андреев сам не меньше Игонина вымотался за эту бешеную ночь. От ходьбы согрелся, согрелась и мокрая гимнастерка, видно, от этого зудило тело.
— Я-то при чем тут? — удивился Григорий.
— Кто-нибудь должен быть при чем, как ты считаешь? Пусть потом кричат на меня, но идти я больше не могу.
Вздохнув глубоко, он неожиданно гаркнул во всю мощь легких:
— Привал!
Команду ждали и безропотно подчинились ей. Никто не взял под сомнение, по какому праву ее красноармеец подал. Если скомандовал, значит, имел право. Как же иначе? Утром можно разобраться, а сейчас отдыхать.
Григорий и Петро привалились спинами к сосновым стволам, вздохнули облегченно. Игонин достал из кармана брюк сухарь с ладонь величиной, разломил пополам. Сухарь намок, но не рассыпался на крошки. Взяв срою долю, Григорий ощутил мучительное желание затолкнуть в рот сразу всю половину, даже кисловатая слюна появилась. Закусил немного еще на посту, вместе с Синицей, а потом завертелось-закрутилось.
Отломил крошку, кинул в рот и не заметил, как проглотил. Не раздумывая, чтоб не мучить себя, двумя глотками расправился с сухарем. Облизнулся. Голод только усилился. Тело, распаленное ходьбой, понемногу остывало, и Григорий почувствовал на себе неприятное, мокрое белье. Когда уходили с танкистом, отдал свою скатку Синице. Тот согласился донести ее до встречи на восточном берегу. Где же он, этот Синица? Где Самусь? Кажется, он обиделся, что Григорий с Игониным напросились в группу Тимофеева. Почему не остались во взводе? Что, Тимофеев лучше его, Самуся? А взводу ведь тоже предстояло горячее дело. Самусь даже не взглянул на Андреева, когда тот козырнул на прощание, уходя с Тимофеевым. Где сейчас батальон? Есть ли кто знакомый среди отставших? А Костя-танкист? Последний раз видели его еще на том берегу, когда он приказал Игонину и Андрееву переправляться первыми.
Петро тоже продрог и предложил:
— Ложись ко мне спиной, а я к тебе. Теплее будет. Легли спина к спине, согрелись. В лесу потихоньку смолкали голоса, отмигались красные точечки самокруток. В темную рвань сосновых ветвей заглянула с неба изумрудная веселая звездочка. Не эта ли звездочка двадцать лет назад светила отцам этих парней, славным конармейцам?
Проснулся Игонин от легкого удара в голову. Открыл глаза и не сразу сообразил, где находится. Потом увидел рядом круглолицего маленького бойца, который курил папироску и поглядывал наверх, на крону сосны.
— Дай закурить, — попросил Петро у незнакомого бойца. Тот без слов оторвал замусоленный конец, выплюнул его, а остатки папироски отдал Игонину. Петро с удовольствием затянулся папиросным дымом и спросил:
— Ты чего там высматриваешь?
— Белочку.
— Да ну? — Игонин пошарил глазами по сплетениям ветвей и колючек, но ничего не обнаружил. «Это она шишку, наверно, уронила, вот я и проснулся, — подумал Игонин. — Да я, кажется, и выспался, надо будить Гришуху и помозговать, что дальше делать».
Только теперь Петро обратил внимание, что под соснами скрытые мелкой порослью и просто на открытом месте лежат и сидят бойцы. Одни спят в самых неудобных позах, другие проснулись — кто курит, кто чистит оружие. А вон там шагает командир в фуражке, вглядывается в лица сидящих и спящих, и Петру очень знакомым кажется этот командир, но приглядеться пристальнее мешает поросль сосенок, разросшаяся здесь особенно сильно. Командир вышел на открытое место, и Петро узнал в нем капитана Анжерова.
— Гришуха, вставай! — потряс Игонин Андреева за плечо, а тот только сильнее засопел. — Да вставай же, соня! — разозлился Петро. — Капитан тебя ищет!
Андреев вскочил, еще не придя в себя ото сна. Он всегда просыпался с причудами. Бывало, проспит тревогу или вскочит до побудки раньше всех, но, продолжая спать на ходу, механически делает все, что положено, хотя сознание пока не включилось в работу. Оно просыпалось у него постепенно.
Вот и теперь. Григорий хоть и стоял на ногах, но глазами хлопал бессмысленно.
— Никак не очухаешься? — улыбнулся Петро. — На-ка затянись пару раз, и будет порядок. Мне вот приятель дал докурить. Послушай, а тебя как ругают? — повернулся он к бойцу с круглым, нежным, как у девушки, лицом.
— Феликс Сташевский.
— Будь здоров, Феликс. Это Гришуха Андреев, а меня Петром мать нарекала. Смекнул?
— Смекнул, — мотнул головой Феликс.
— Люблю понятливых. А капитан, похоже, держит курс на нас.
Петро проверил, все ли пуговицы застегнуты на гимнастерке, поднес руку по привычке к голове, чтоб поправить пилотку, и только тут вспомнил, что потерял ее в бою. Встал рядом с Андреевым и спросил Феликса:
— У тебя, часом, не завалялась в сидоре лишняя пилотка?
— У меня и сидора нет.
— Совсем молодец, такой же горемыка, свой брат, У нас хоть и есть сидоры, да очень тощие. У Гришухи сидором стала противогазная сумка, в ней только книги. Незадача.
Между тем капитан Анжеров действительно направлялся к ним. Лес постепенно оживал, уже слышались голоса, кто-то разжег маленький костер — чтоб дымом не привлекать внимание противника. Анжеров шагал озабоченный, чем-то расстроенный. И никого с ним из знакомых командиров. Когда он поравнялся с сосной, у которой стояли Петро, Григорий и Феликс, Игонин громко поздоровался:
— Здравствуйте, товарищ капитан!
Анжеров вскинул свои строгие глаза и узнал в Петре бойца из своего батальона. Особенно запомнил его по Белостоку, тогда пообещал медаль за уничтоженного диверсанта. Тимофеев отозвался об Игонине так: «Парень бывалый, рисковый, но вполне надежный». И как-то потеплели глаза у капитана, он обрадовался этой встрече, будто были они давнишними, близкими знакомыми. Это, конечно, не укрылось от цепких глаз Петра. «Странный какой-то сегодня у нас капитан», — промелькнуло в голове недоумение. Петро покосился на Андреева, тот, вытянувшись по стойке «смирно», тоже недоумевал.
— Все трое из моего батальона?
— Нет, товарищ капитан. Вот он, — Петро кивнул на Феликса, — из другой части, мы сами только что познакомились с ним.
— Так, так, — проговорил Анжеров задумчиво и вдруг спохватился: — Вы садитесь, садитесь.
Приятели думали, что капитан уйдет, а он и не собирался никуда уходить. Первый сел под сосной и спросил:
— Ну вы что же? Садитесь.
Игонин — парень, посмелее — опустился рядом с капитаном, Андреев — поодаль, не в силах побороть робости, А Феликс вообще не сел — так и стоял, привалившись к сосне плечом.
— Я осмотрел весь бивак, — сказал Анжеров, — и никого из нашего батальона не нашел. Только вы и я. Больше того, ни одного среднего командира.
— Ситуация, — протянул Петро. — А что, товарищ капитан, далеко сейчас ушли наши?
— Не думаю. Вчера мы ворвались на восточный берег вместе, со мной рядом бежал Волжанин. Потом этот пулемет. Комиссар подал команду уходить влево, я остался лежать, думал, сомнем пулеметчика сразу. Колонна ушла левее и далеко уйти не могла. Потому что левее шоссе.
— Надо скорее догонять! — нетерпеливо заерзал на месте Игонин.
— По идее — да. Но сначала придется навести порядок. Командовать умеешь?
— Работенка нетрудная, товарищ капитан.
— Не храбрись! Подымай бойцов и давай построение. Живо.
— Есть! — отозвался Петро, вскакивая. Поднялись и Анжеров с Григорием. Игонин повесил на плечо трофейный автомат: забрал у того фрица, которого закидал гранатами.
— Где головной убор? — спросил, нахмурившись, капитан.
— Потерял в бою, товарищ капитан.
— Возьми мою пилотку, — предложил Андреев и покосился на капитана — что тот скажет. Наступило же времечко! Теперь будет держать при себе, пока не догоним батальон, а как с ним себя вести — одному аллаху ведомо. Постоянно тянуться в струнку — надоест до чертиков, перейти на обычное обращение — вроде неловко, все-таки комбат.
— Правильно... Как ваша фамилия?
— Андреев, товарищ капитан.
— А! — неожиданно улыбнулся Анжеров. — Книжник?
Григорий смутился.
— Самусь докладывал. Верно, вспоминаю: один книжник, другой ухарь, но оба дружат. Так?
— Так точно! — отозвался за Григория Игонин. — Наш лейтенант неплохой человек, но я не ожидал, что за ним это водится.
— Что именно?
— Ну, это, как бы вам сказать...
— Ябеда, что ли, это хотите сказать? Я не говорю — доносчик.
— Выходит, так.
— Запрещаю так думать о лейтенанте Самусе. Это я его вынудил рассказать о вас после того, как уничтожили диверсанта. Ясно? Выполняйте приказание.
— Есть, выполнять приказание!
Петро лихо надел пилотку на голову, расправил под ремнем складки и глянул на Андреева таким орлом, что Григорий только подивился: и откуда такая командирская стать у приятеля. А тот вышел на середину лесной поляны и, сложив из ладоней рупор, зычно и властно прокричал:
— Подъем! Подъем!
Как ни крепок утренний сон, как ни велика была усталость, но бойцы при первых же звуках команды зашевелились, стали быстро стекаться к поляне.
Игонин между тем, подтянутый, какой-то новый, весь преобразившийся, незнакомый Григорию, вытянул в сторону правую руку, скомандовал:
— В две шеренги становись!
Бойцы команду выполнили беспрекословно, хотя кое-где замешкались. Здесь встретились люди из разных подразделений. Те, которые служили раньше вместе, держались каждый своей кучкой и сейчас, образуя строй, тоже не хотели вставать в разные места. Потому и произошла задержка, но она была кратковременной, так что можно с основанием сказать: красноармейцы в тяжелой обстановке не утратили чувства дисциплины, а это было сейчас главным.
На лесной поляне застыли по команде «Смирно» две равные шеренги. Рассчитались по порядку номеров — насчиталось чуть побольше двухсот человек. Сотни настороженных глаз следили за Игониным — как он, по всем правилам устава, подлетел к капитану и, козырнув, доложил:
— Товарищ капитан, бойцы отряда по вашему приказанию построены!
Между прочим, Петро, пока командовал бойцам построение, мучился: как лучше их назвать? Батальон? Слишком не похоже на батальон. Ротой? Великовата рота. Э, черт, не приходило на ум подходящего слова, и Петро решил отрапортовать как о батальоне. В последнюю секунду совершенно неожиданно с языка сорвалось нужное слово — отряд. Что ж, название было точным.
Капитан стоял строгий, подтянутый, красиво и в то же время с неуловимой небрежностью, как это водится за командирами, привыкшими к власти, держал руку у козырька фуражки, пока ему докладывал Петро.
— Вольно! — разрешил Анжеров и пошел вдоль строя. За ним, несколько поотстав, следовал Петро, рядом вышагивал Андреев. Когда Игонин командовал построение, Григорий по привычке ринулся было в строй, но капитан задержал:
— Будете со мной.
Теперь оба приятеля шли за комбатом, чувствуя себя неловко в новом, неожиданном для них положении. Правда, Петро держался естественнее, его нельзя было удивить ничем. А Григорий проще бы чувствовал себя в строю, чем торчать вот так, на виду у всех. И еще пилотки нет на голове.
Капитан остановился возле высокого плечистого бойца.
— Фамилия?
— Красноармеец Куркин!
— Вы что, красноармеец Куркин, не знаете, каким надо становиться в строй?
— Знаю, товарищ капитан!
— Приведите себя в порядок!
Куркин потянулся рукой к вороту гимнастерки, застегнул его, потуже затянул поясной ремень. Другие бойцы, не ожидая, когда им сделают замечание, тоже приводили себя в порядок.
Анжеров остановился как раз недалеко от центра строя, сделал несколько шагов назад, чтоб видеть и фланги, и сказал:
— Расхлябанности не потерплю. Буду наказывать беспощадно, вплоть до расстрела. Задача — догнать колонну. В пути не отставать, соблюдать строжайшую тишину. На привалах костров не жечь. Вопросы? Нет вопросов. Слушай команду: имеющие автоматическое оружие, два шага-а вперед ма-арш!
Строй колыхнулся, и около четырех десятков бойцов выстроились в новую шеренгу.
— Игонин! — позвал Анжеров и, когда тот вытянулся перед ним, приказал: — Будете командовать этим взводом!
Петро обалдело уставился на командира. Одно дело построить отряд и отрапортовать, а другое — командовать сорока бойцами, вооруженными автоматическим оружием. У многих, как и у самого Игонина, трофейные автоматы, штук пять или шесть ручных пулеметов Дегтярева и два наших автомата — ППД. Видя колебание Игонина, капитан поторопил недовольно:
— Принимайте взвод!
— Есть! — гаркнул Игонин, подбежал к своему взводу, обретая уверенность, оглядел строй и скомандовал: — Налево!
Отвел в сторонку и занялся распределением бойцов по отделениям. Так совсем негаданно Петр Игонин превратился во взводного. В это время Анжеров разбил остальных бойцов еще на несколько взводов и приказал готовиться к выступлению.
Между прочим, Петро никогда не стремился стать командиром. Обычно шутил на этот счет:
— Рядовому, братцы мои, служить легче. Верно ведь, Гришуха?
Андреев с ним не соглашался, приводя в доказательство старую, как мир, присказку о том, что плох тот солдат, который не стремится стать генералом.
— А ты, Гришуха, мечтаешь быть генералом? — балагурил Петро. — Давай, давай, ты им станешь, я уверен. Не скоро, правда, но станешь. Вид у тебя подходящий. Приду к тебе и попрошу теплую должность. Сердце у тебя доброе, не откажешь. Не откажешь ведь, Гриша?
Как бы там ни балагурил Игонин, все же судьба настойчиво хотела сделать его командиром. Зимой Петра чуть-чуть не зачислили в полковую школу. Но зачисление не состоялось: то ли командир роты другого подыскал бойца, то ли писарь списки перепутал. После этого Петро изрек лаконично:
— Бог правду видит.
Игонин частенько замещал командира отделения: или потому, что в строю отделения стоял после командира вторым и автоматически являлся бессменным заместителем; или играл тут роль его общительной неунывающий нрав. Недавно вот Самусь назначил отделенным, а сейчас капитан произвел во взводные. Чудеса и только! Так, пожалуй, можно вперед Гришки в генералы вылезти.
Но, думая так, Петро был по отношению к себе необъективен.
Назначение командиром взвода обрадовало его, возвысило в собственных глазах. Ему приятно было это еще и потому, что назначение получил не от кого-нибудь, а от самого комбата Анжерова, у него поощрение заслужить не так-то просто. И хотя Петро ничем не проявил себя еще как командир, тем не менее это назначение связывал со своими геройскими белостокскими днями. И чтоб размышления примирить с совестью, подумал: «Черт те что делается на белом свете, Петька Игонин стал командиром! Кто бы мог подумать?»
Первый привал сделали часов в двенадцать, когда солнце грело вовсю. Григорий выполз на маленькую лужайку, усеянную бело-желтыми ромашками, и разложил на самом солнцепеке сушить книги и общую тетрадь, которую подобрал в куче хлама перед самым прорывом. Сильнее от воды пострадал «Дон-Кихот», меньше — общая тетрадь — может быть, потому, что была завернута в толстую оберточную бумагу.
К нему подсел Петро. Другие бойцы поглядывали на Андреева с любопытством.
— Сушишь? — усмехнулся Игонин. — Давай, давай, потом зачтется. В музей могут попасть эти книжки. А что? Запросто.
— Напрасно стараешься — не заведешь, — отмахнулся Григорий.
— Я тебя и не собираюсь заводить. Но ты погляди — вот эта толстая совсем разбухла, буквы расплылись. На черта она тебе?
Петро подметил правильно. «Дон-Кихоту» досталось крепко, листы покоробились, а некоторые слиплись, и переплет ее потерял вид. Игонин подзуживал:
— Совесть у тебя есть? Бойцы цигарки крутят из листьев, а ты как Кощей бессмертный: ни себе, ни людям.
— Отдать на раскурку? — обиделся Григорий. — Да я ее лучше спрячу куда-нибудь, чем на раскурку. Ты соображаешь, что говоришь?
— Погоди, кто-то обещал не заводиться? Ладно. Можешь прятать куда угодно. Молчу как рыба.
— Ну и молчи.
— Экий ты горячий. Я ведь про книгу — к слову, у тебя в желудке не урчит?
— Урчит, — сознался Григорий. — Сейчас бы целого барана съел.
— Баран — мечта голодного разума. Но я кое-что достал, — и Петро вытащил из-за спины полбуханки хлеба и шматок круто посоленного сала.
— У-у! — зажмурился Григорий от радости. Петро достал нож, разделил и хлеб и сало на три части, одну отдал Григорию и сказал:
— Это тебе, это капитану. Слушай, Гришуха, ты сейчас вроде бы у нас за адъютанта, отдай ему.
Андреев потянул было хлеб к зубам, но, услышав предложение Игонина, остановился и наотрез отказался:
— Ничего не выйдет.
Петро знал по опыту: коли Гришка закусил удила, то спорить с ним бесполезно. Пошел к капитану сам. Тот хлеб принял, но учинил допрос, где его Петро достал. А хлебом с Игониным поделились бойцы — сходиться с людьми он умел быстро.
«Дон-Кихота» Григорий оставил под молоденькой березкой, прикрыв сверху валежником. А «Железный поток» оставил при себе.
Днем над лесом пролетел «фокке-вульф», почти на бреющем полете, и сбросил листовки. Трудно гадать — или немцы засекли маленький отряд, или это была простая случайность, что листовки очутились именно в том месте, где дневали хлопцы Анжерова. Вчера, как, только закончили формирование, двинулись догонять колонну. Решили пробираться к шоссе: там легче сориентироваться. Но разведка, вернувшись оттуда, доложила, что на шоссе полно немцев. Капитан круто изменил маршрут, свернул вправо, в лес. Сейчас эти листовки. Неужели немцы что-нибудь пронюхали?
В листовке писалось, что советские войска разбиты или окружены. Пал Минск, на очереди Москва. Сопротивление бесполезно, дальнейшее кровопролитие бессмысленно. Лучше сдаваться в плен и кончать войну. Листовка служила пропуском. Для пущей убедительности на обороте была отпечатана карта, на которой жирный черный удав сдавливал тоненькое красное колечко.
Игонин ходил по биваку и отбирал листовки. Некоторые сами рвали, и некоторые огрызались:
— Боишься, командир? Думаешь, поверю брехне?
— Кто тебя знает, — усмехнувшись сказал одному из таких Петро. — Тебя жалко. Давай, давай. Начитаешься всякой отравы, а потом будешь маяться тяжко. Возиться с тобой придется, но ты сам не дурной, видишь: когда же с тобой возиться?
Красноармеец, худощавый такой, с пасмурным взглядом, сложил листовку вчетверо и положил в нагрудный карман. На Игонина не обратил внимания, будто перед ним было пустое место. У Петра потемнело в глазах.
— Порви! — шепотом приказал он. — Слышишь?
Красноармеец не собирался выполнять приказ.
— Ты! Порви, говорю!
Тот поднял на Игонина глаза, в которых сквозь пасмурность пробивалась злость, упрямо мотнул головой:
— Не порву!
— Порвешь! — голос у Петра сорвался.
— Не скрипи! Командир выискался! Какое твое дело? Хочу рву, хочу берегу.
Однажды, когда Петро впервые прибился с дружком к черноморским рыбакам, один парень, черный, как цыган, франтоватый и наглый, принялся смеяться над ним. Петро не умел танцевать, вот цыган и зубоскалил. Было это возле клуба, в ясный вечер, при девушках. Петро кипел, но держался, пока парень не отмочил что-то очень соленое и обидное. Вот тогда у Петра потемнело в глазах, и он не помнил, что делал. Очнулся тогда, когда четверо рыбаков оттащили его от цыгана, который лежал на земле, стонал и ругался похабно и забористо.
Сейчас случился такой же провал в самообладании, и Петро неожиданно для всех, кто наблюдал эту сцену, тем более для виновника, схватил его за грудки, притянул к себе с такой силой, что у того треснула под мышками гимнастерка.
— Подлюга! — хрипел Петро в побледневшее лицо насмерть перепуганного бойца. — Душу продать задумал, фашисту душу продать хочешь. Не выйдет, вытрясу из тебя сам, вытрясу, подлюга.
Андреев подскочил к Игонину, схватил за руку, спросил с упреком:
— Очумел?
— Уйди! Я его... — Игонин качнул парня сначала влево, потом вправо и со всего размаху отбросил прочь. Парень отлетел метров за десять и завалился в куст орешника. Лежал сначала не шевелясь, видимо, собирался с духом. Вдруг вскочил, поднял винтовку, которая тоже очутилась в орешнике, вскинул ее быстро, целясь в Игонина. Петро как-то даже стал выше, подобрался, выпятив грудь, и двинулся медленно, не спуская глаз с парня, вперед, на сближение с черным злобным кругляшком дула. Цедил сквозь зубы:
— Струсишь, падла. Струсишь, не выстрелишь.
Андреев заорал:
— Опусти винтовку! Опусти, говорю тебе!
Игонин шел и шел на сближение, медленно, неотвратимо, и рука у парня дрогнула, винтовка опустилась, штыком уперлась в землю, Игонин выхватил ее и, взяв за ствол, замахнулся, как дубиной:
— Убью!
Парень схватился за голову и со всех ног бросился бежать. Петро кинул на землю винтовку и, низко наклонив голову, зашагал в глубь леса, где расположился Анжеров. Григорий еле поспевал за ним.
Капитан, лежа на животе, рассматривал схему местности на обороте листовки. Плохо — в отряде ни у кого не нашлось даже завалящей карты. Та, что была перед прорывом, осталась у Волжанина. А без нее командир слеп. В листовке более или менее правильно нанесены крупные населенные пункты — Барановичи, Слоним, Ганцевичи. Слоним где-то недалеко.
— Товарищ капитан, разрешите обратиться?
Анжеров поднял голову, еле заметная улыбка скользнула по губам:
— А, комвзвода один! Чего такой хмурый? Случилось что-нибудь? — капитан сел.
— Я, товарищ капитан, чуть не побил красноармейца. Вот Андреев видел.
— Ого! — Анжеров вскочил на ноги, отряхнул гимнастерку и брюки от прилипших желтых иголок и соринок. — Что-то новое в командирской практике.
— Андреев лучше расскажет, он все видел. Если и приврет — не обижусь.
— Отставить! — это слово капитан произнес мягче, чем обычно, как-то обыденно и нестрого. Игонин сразу уловил этот тон и с жаром принялся рассказывать, как тот красноармеец отказался сдать листовку и как он, Игонин, рассвирепел.
— Что вы добавите, Андреев? — спросил Анжеров и как-то сбоку, остро глянул на бойца.
— Все правильно, товарищ капитан.
— В этом я не сомневаюсь. Я вас спрашиваю о другом — как вы оцениваете поступок Игонина?
Петро переминался с ноги на ногу, ни на кого не глядел, он был сейчас пришибленным, жалким. Не ожидая, когда закадычный друг Гришуха даст оценку его поведению, Петро сам решил ускорить ход событий.
— Вы меня разжалуйте, товарищ капитан. Командира из меня не вышло.
— Мне отвечать обязательно? — спросил Андреев.
— Да!
— Игонин погорячился, товарищ капитан, это правильно. Я не оправдываю его.
— Еще бы! — усмехнулся капитан.
— Его, наверно надо наказать, дело ваше, а разжаловать...
— Пожалели друга?
— Нет! — неожиданно твердо возразил Андреев, и капитан даже с любопытством приподнял брови: интересно!
— Продолжайте!
— Необходимо устранить, товарищ капитан, самое главное — плохое настроение у бойцов.
Анжеров пристально, изучающе посмотрел на Андреева, потом на Игонина, и вдруг горячая волна уважения к этим двум друзьям захлестнула его. Нет, Анжеров не был сентиментальным, ему нельзя быть сентиментальным по роду своего занятия. И наверно, в любое другое время он бы строго взыскал с любого командира, который проявил бы невыдержанность, как проявил ее Игонин. Но сегодня сложились несколько необычные обстоятельства и ему, капитану, в них приходится несладко, без помощников, без знания обстановки, с этим отрядом, сколоченным наспех. И вдруг оказывается, что есть у него помощники, пусть малоопытные, но зато думающие, знающие, что от них требуют, помощники, которые увидели то, что как-то невзначай и непростительно для него, опытного командира, оказалось вне поля зрения — настроение бойцов.
Но обычная выдержка не изменила капитану, друзья так и не догадались, какие чувства обуревали их командира.
— Правильно, Андреев, — похвалил он Григория, — в корень смотришь. — Капитан заложил руки назад, как обычно это делал, и принялся вышагивать взад-вперед перед Игониным и Андреевым, упрямо наклонив голову. Потом остановился и повторил:
— Правильно. Газет не видим, радио не слышим, что в мире делается — не знаем. Прячемся в лесу. А противник листовки сбрасывает. Почитаешь их, и до всякой пакости додуматься можно. Некоторые малодушные эти листовки прячут на всякий случай. Так я говорю?
— Так точно! — гаркнул Петро.
— Не так громко, Игонин. Откуда тут взяться хорошему настроению? Помнится мне, Андреев, что вы кончили педагогическое училище.
— Так точно!
— Зарядили оба, как попугаи, — поморщился Анжеров. — Я ведь с вами советуюсь, так говорите со мной запросто. Перед строем или при бойцах ведем речь, тогда другое. А сейчас мы совет держим, проще чувствуйте себя, можете звать меня по имени-отчеству — Алексей Сергеевич.
— Как-то непривычно.
— Привыкайте. Значит, педучилище?
— Да.
— Попробуйте провести беседу с бойцами, задушевную такую. Можете?
— Не пробовал.
— Смелее. Ну, скажем, вспомните о Чапаеве. Я видел у вас в противогазной сумке книги.
— Есть «Железный поток».
— Замечательно! Почитайте. Соскучился народ по светлому советскому слову. Договорились?
— Хорошо, Алексей Сергеевич!
— При первом же случае и проведем!
Издалека человек кажется всегда менее понятным. Мало понимал Андреев и капитана. Сначала он виделся придирчивым службистом, которому распечь подчиненного ничего не стоит — выгнал же Игонина с мозолью на занятия.
Потом вдруг в глазах Андреева комбат вырос неимоверно, и он безропотно поверил в его командирские таланты. Очутившись в этом пока чужом им отряде, Григорий благодарил судьбу за то, что рядом с ними был Анжеров. Сейчас, после этого трудного разговора, капитан раскрылся совсем с другой стороны — раскрылся как человек, правда, раскрылся очень мало, но и этого было пока достаточно, чтобы настроение у Григория поднялось.
Беседу он, конечно, проведет, хотя, откровенно говоря, побаивается. Но не боги же горшки обжигают!
Беседу провести, конечно, необходимо, и это будет очень полезно. Однако рассчитывать, что после нее настроение бойцов поднимется, было бы просто непростительно. Это Анжеров отлично понимал. Народ в отряде разномастный, друг к другу притереться еще не успели, все еще жива старая инерция — на привалах держались группами по признаку совместной довоенной службы. Колонна затерялась в лесу, как иголка в сене. Капитан даже подумывал: а не форсировала ли она с ходу и шоссейную дорогу и не устремилась ли на юг, на соединение со второй колонной? Эту возможность капитан не упускал из виду, хотя и держался первоначальной задачи — настигнуть колонну, самому не форсируя шоссе. Жила еще такая надежда. Догонят колонну, и все встанет на свои места. Но командир обязан предусмотреть неожиданности и разные варианты.
Вариант первый. Что, если отряд столкнется с фашистами прежде, чем нагонит колонну? Выдержит бой или рассыплется при первой же опасности? У капитана не было уверенности, что отряд выдержит бой.
Вариант второй. Колонну не догнать. Следовательно, придется на соединение с регулярными частями идти самостоятельно. Сколько это займет времени? Пойдут могучие леса, с питанием будут сплошные перебои. Не разбредутся ли бойцы потихоньку кто куда? Не зря же кое-кто прячет листовки. Учитывать надо и это.
Значит, выход один и главный — всеми силами и возможностями в самое короткое время спаять отряд, сделать из него боевую единицу. Это чертовски трудно, однако задача облегчалась тем, что бойцы успели до войны пройти школу армейской жизни. Есть у них чувство дисциплины, ответственности за себя и товарищей, а главное — они выросли уже при Советской власти, самому старшему из них не больше двадцати трех лет. Этих чечевичной похлебкой с пути не собьешь, для них честь и свобода — не пустые слова и социалистическая Родина — не отвлеченное понятие.
Дело за тобой, капитан. Начинать, пожалуй, надо с простого: выявить коммунистов и комсомольцев и провести с ними собрание.
На одном из привалов Анжеров и Григорий обошли бойцов. Список коммунистов и комсомольцев Григорий занес к себе в тетрадь — двадцать семь человек.
Собрание провели вечером, перед сумерками, когда отряд расположился на ночевку. Прежде чем открыть собрание, Анжеров попросил друг у друга проверить партийные и комсомольские билеты. Такая процедура взаимной проверки была тогда принята, она тем более необходима была в условиях отряда.
Вот поднялась чья-то рука. Анжеров спросил:
— Что там?
Встал коренастый горбоносый боец и доложил:
— Товарищ командир, у одного нет комсомольского билета. Говорит, комсомолец, а билета нет.
— Как это нет? Садись. У кого нет билета?
Поднялся тот самый круглолицый солдат, с нежным девичьим лицом и печальными глазами, который угощал Игонина папиросой, — Феликс Сташевский.
— Объясните.
— Мой комсомольский билет остался в казарме.
Собрание слушало объяснение настороженно, настроение складывалось явно не в пользу Сташевского. У некоторых на лицах можно было прочесть недоверие: «Это еще неизвестно, что ты за гусь!»
— В субботу, — продолжал Сташевский, сильно волнуясь, — командир взвода сказал мне, что поедем в Белосток. С вечера я переложил документы из рабочей гимнастерки в выходную. А утром подняли нас по тревоге. Я подумал, что это обычное учение, и надел старую гимнастерку. Новая с документами осталась в казарме. В казарму я больше не попал. Вот и все. Хотите верьте, хотите нет.
— Не верим.
— Придумать все можно!
— Проверить его надо!
— Тише! — крикнул Анжеров. — Не все сразу!
Собрание стихло. Сташевский низко опустил голову. Уши у него пылали.
— Есть вопросы к Сташевскому? — спросил капитан.
— Кто может подтвердить, что ты рассказал правду?
Сташевский вздохнул. Так случилось, что во время прорыва он растерял друзей. Они, наверное, ушли с колонной.
— Вот видите! — опять выкрикнул кто-то.
— Товарищи... Друзья... — срывающимся голосом горячо заговорил Сташевский. — Честное олово... Отцом-матерью клянусь.
Все снова зашумели. Одни требовали удалить Сташевского с собрания, другие призывали поверить ему и разрешить присутствовать. Андреев не понимал: чего привязались к парню? Разве не видно, что он искренне переживает утерю билета?
— Голосую, товарищи, — сказал Анжеров.
Большинство выразило Сташевокому недоверие. Он быстро взглянул на капитана печальными, полными слез глазами, не видя его, закрыл вдруг лицо руками и убежал. «Почему они ему не поверили? — терзался Григорий. — Он честный, его ж насквозь видно». Хотел возразить капитану — почему же он не вступился? Но, взглянув на него, отказался от намерения — капитан хмурился, на скуле вспух тугой желвак. Нет, это был опять тот капитан, которого знал до прорыва: недоступный как скала.
А собрание пошло своим чередом. Кончилось оно поздно — уже ночь вступила в свои права, теплая, звездная, с непроглядным таинственным мраком леса. Капитан и Андреев вернулись к тому кусту, у которого оставляли Игонина, но Петро куда-то исчез. Вокруг спали люди. Слышался храп, кто-то бредил во сне, бормоча невнятное. Шептались те, кто пришел с собрания, но скоро и шепот умолк — ребята улеглись спать. Разыскивать Игонина не стали, легли под кустом.
Анжеров остался доволен собранием, теперь он знал: опора у него есть надежная.
У Григория из ума не выходил Сташевский. Ставил себя на его место и с ужасом убеждался, что, пожалуй бы, тоже заплакал, если бы с ним обошлись так же.
Вернулся Петро. Прилег рядом с Андреевым и спросил:
— Спишь?
— Нет. Где ты пропадал?
— Посты проверял. Одному цуцику чуть морду не набил.
— Послушай, Петро, — вмешался Андреев. — У тебя то цуцики, то падлы. Всем бы ты морду бил. Надоело, ей-богу. Говори по-человечески.
— Ого! Гришуха начинает меня прорабатывать.
— Нужно мне тебя прорабатывать, — возразил Андреев: ему почему-то не хотелось, чтоб их разговор слышал капитан, но тот наверняка слышал.
— Сидит, понимаешь, под сосной и во всю смолит цигарку. Как затянется, так зарево кругом. Пришлось принять меры.
Замолчали. Слышно было, как капитан повернулся на другой бок, лицом к солдатам. Неожиданно спросил Игонина:
— Вы почему не были на собрании, Игонин?
— Я беспартийный, товарищ капитан. Босяком был, наподобие Челкаша.
— Смотри, ты, оказывается, и Горького читал, — зачем-то подковырнул Григорий: самому даже неловко стало. Да еще при капитане. Но Анжеров будто не заметил этой неловкости.
— Я многое кое-что читал, — обиделся Петро, не ожидавший от друга насмешки, тот никогда еще не подковыривал его: меняется Гришуха, ох, меняется, — Ясно тебе? И вообще, Гришуха, давай не будем подкалывать, я тоже это умею. Я, может, когда вы ушли на собрание, сиротой себя почувствовал, болваном, дураком, места не находил, а ты мне шпильки ставишь.
— Зачем же обижаться, Игонин? — вступился Анжеров. — Шутки надо уважать. Чем же вы занимались до армии?
— Я? Ходил по белому свету.
— Искали что-то?
— А черт его батька знает. Может, и искал.
— Что же?
— Наверно, счастье. Что же еще?
— И нашли? — По голосу чувствовалось, что капитан улыбается. — Какое оно?
— Сермяжное, — засмеялся Петро. — Колючее, как тот еж, в руки никак не дается. Ну его к ляду, то счастье, товарищ капитан. Глупым был, взялся было за ум, да вот война.
— За ум браться никогда не поздно.
— Оно, конечно, так, правда ваша. Только я думаю, товарищ капитан, за ум следует браться сразу, когда «мама» научишься говорить.
— Это слишком рано.
— В самый раз, зато к двадцати годам из таких толк выйдет, — Петро сделал паузу и добавил ни к селу ни к городу: — А бестолочь останется, — сам же и хихикнул. Но почувствовал, что сказал невпопад, спросил: — Товарищ капитан, вам когда двадцать лет было, что вы делали?
Андреев напрягся: интересно, что ответит капитан? Григорий не мог угадать, каков будет ответ. Почему-то ему, как ни странно, и в голову не приходило, что Анжерову тоже когда-то было двадцать лет.
— Безработным был.
Григорий сначала решил, что ослышался, хотел переспросить. Но до Игонина, видимо, тоже не очень дошел ответ капитана, и он переспросил раньше Андреева:
— Как это безработным?
— Очень просто. Никого у меня не было. Отец погиб в империалистическую, мать с младшим братом умерли с голоду в двадцать первом. Я батрачил у одного мироеда. Всю душу из меня вымотал, тогда я и подался в город, в Ростов. А работы себе не нашел — трудно тогда было с работой. Двадцать седьмой год.
— А потом?
— Вы же спросили, что я делал в двадцать лет, я и ответил.
— Можно еще вопрос? — не унимался Петро.
— Дотошный же ты парень, — улыбнулся Анжеров, впервые назвав Игонина на «ты». И в этом «ты» Григорию почудилось больше теплоты и задушевности, чем в официальном «вы».
«Это хорошо, что он с нами запросто, — думал Андреев, не в силах одолеть дремоту. — Хорошо. И меня будет на «ты» или только Петьку?»
— Не хватит ли? Вот Андреев уже спит, а мы ему мешаем.
— Я еще не сплю.
— Тогда другое дело.
— В армии вы давно, товарищ капитан?
— Одиннадцать лет. Я в армии много учился.
— Да, хлебнули вы в жизни, — вздохнул Петро. Разговор на этом оборвался. Вскоре все трое уснули.
Утром Григорий разыскивал Сташевского, на привале подсел к нему, хотел покурить вместе. Сташевский угостил его папиросой.
— Где ты их взял?
— Папиросы? Машина одна интендантская под бомбежку попала, я пять пачек взял. Две замочил при переправе, остальные докуриваю вот. Хочешь, угощу?
— Не откажусь.
Феликс дал Григорию десяток штук. Четыре Григорий запрятал, а шесть раскурит с Петром. Приглядывался к Феликсу. Всякий, даже неопытный в жизни человек мог безошибочно определить, что Сташевский из интеллигентной семьи, никогда физическим трудом не занимался. Лицо у него нежное, одухотворенное. Гимнастерка на спине топорщилась, воротник был великоват. Обмотки намотаны неумело, спадали вниз. Но той беспомощности, которая так бросилась в глаза Григорию на собрании в нем теперь не было. Видимо, вот эта неуклюжесть в одежде создавала впечатление беспомощности, и только.
— Поляк, что ли? — спросил Андреев.
— Обрусевший. Мой прадед участвовал в польском восстании, это еще в прошлом веке. Его сослали в Сибирь.
— Понятно. Откуда сам?
— Из Москвы.
— Родные там?
— Мать, отец, сестра.
— Отец-то кто?
— Профессор Высшего Бауманского училища.
— Вон ты какой! — удивился Андреев. — Почему вчера заплакал?
Феликс взглянул с укором, и Григорий пожалел, что задал такой неуместный вопрос.
— Вы думаете, мне легко?
— Вообще, конечно, история... Восстановить тебя трудно будет.
Феликс не отозвался. Подали команду подниматься. Сташевский вскочил, закинул за плечо винтовку и заторопился в строй. Григорий наблюдал за ним и подумал о том, что Феликсу, неприспособленному к трудностям человеку, тяжелее, чем другим. Потому что все, кого Григорий знал, в том числе и он сам, не были избалованы ни роскошью, ни особым вниманием. Жизнь их не оберегала так заботливо от нелегкого и колючего, как она оберегала Феликса. Видимо, вчерашние слезы были не только выражением обиды, но и сумятицы, которая творилась в его душе.
Третий день по лесу, третий день без пищи. Кончилось и курево. А колонны нет и нет, даже следы исчезли. Словно сквозь землю провалилась. В таком лесу с могучими дубами, липами, непременными в этих местах соснами в два обхвата и косматыми березами, в лесу, раскинувшемся на сотни километров, могла затеряться целая армия.
Отряд капитана Анжерова был оторван от внешнего мира и не знал, что делается на белом свете. Уже два дня, как не слышно гула самолетов. Порой казалось, что на земле тихо и спокойно, нет никакой войны, а кошмар первых военных неудач просто приснился.
Без хлеба... Ели грибы, ягоды, сдирали слизистую кожицу с берез. Посланная вперед разведка привела заблудившуюся в лесу игреневую лошадь, с пугливыми фиолетовыми глазами. Капитан приказал зарезать ее и мясо раздать бойцам. У лошади спутали ноги, повалили ее и выстрелили в сердце. Кровь до единой капли собрали в котелки, а потом варили ее и ели. Каждому досталось по куску свежего мяса, и был пир горой.
Утолив голод, бойцы повеселели и подобрели. Жизнь теперь казалась не такой уж невыносимой, как часа два назад. Одно удручало — не было курева. Вспоминали, какую курили махорку до войны, а главное, привередничали тогда много — этот сорт не хорош, этот слаб, давай получше. Сейчас бы любой сорт сгодился. А махорочка-то была какая — моршанская, гродненская. Гродненская самая сердитая.
Вспоминали. Растирали засохшие листья берез, перемешивали получившуюся труху с мохом и дымили беспрестанно, но душу отвести не могли. Курево из листьев и мха было кислым и горьким, от него до боли першило в горле, дым до слез ел глаза.
Шесть папирос, которые дал Феликс, давно были выкурены, а четыре Григорий умудрился сохранить. Четыре полные папиросы! Настоящие! Петра обуяла детская радость, он принялся пританцовывать. Но капитан остудил его пыл. Он забрал у Андреева все четыре папиросы и пустил их по кругу — «по-казацки». Разделил курящих на четыре группы, каждой выдал папироску. Головной закуривал, сразу передавал второму, второй затягивался всего раз, отдавал третьему. Самые последние кричали азартно:
— Легче, легче затягивайся! Не один! И нам надо!
Все глотнули по разу ароматного, вкусного папиросного дыма. Папиросы докурили до такой степени, что остались от них замусоленные бесформенные ошметки. Мало, совсем мало досталось каждому, а вот поди-ка: повеселели хлопцы! Совсем повеселели!
Капитан по-товарищески обнял Григория за плечи, от чего Андреев напрягся — ему и нравилось это, и в то же время робость брала. Спросил запросто, как и Петра, — на «ты»:
— Так где у тебя «Железный поток»?
— Здесь, — показал на противогазную сумку.
— Видишь, какое настроение — самое подходящее для тебя. Представь, что ты политрук. Ну?
— Сделаю, Алексей Сергеевич!
Он бы, наверно, и на луну мог прыгнуть, если бы приказал капитан. Тот обошелся с ним, как товарищ с товарищем, с человеком, которому безгранично верит.
Капитан приказал бойцам рассесться в круг.
— Поплотнее, поплотнее, — говорил он, показывая руками, как плотнее садиться. Когда уселись, объявил:
— Слово предоставляю товарищу Андрееву. Это наш политрук. Прошу учесть на будущее.
Капитан сел рядом с Игониным. В кругу, на виду у сотен глаз, Григорий остался один. Сначала лица казались сплошной безликой массой, но потом стал различать знакомых. Вон тот, остроносый, с пасмурными глазами, не хотел отдавать Игонину листовку, и дело чуть не кончилось трагически. Странная была у него фамилия — Лихой. Совсем не подходящая к характеру бойца. Петро, когда узнал об этом, схватился за живот:
— Как, как?
— Иван Лихой.
— Хо-хо! Ох, и шутники же эти люди — надо же этому хлюпику дать такую грозную фамилию!
Лихой расположился рядом с Куркиным, бойцом атлетического сложения. В первый же день появления Куркина в отряде капитан сделал ему замечание за неряшливый вид, но это впрок не пошло. Григорий замечал, что Куркин частенько ходил в этаком растерзанном виде — гимнастерка нараспашку, пилотка поперек головы. Штыка у винтовки нет, так он ее носит дулом вниз. Сейчас Куркин жует что-то.
Еще один новый знакомый пристроился в сторонке — Шобик. Парень скуластый, белобрысый, костлявый. На его спине очень заметно выпирали лопатки. Как-то на большом привале Шобик заснул на посту. Григорий тогда был караульным начальником и пошел проверять часовых. Шобик спросонья чуть его не застрелил. Пальнул без всяких, ладно рука у него дрожала, а то мог бы убить. Поднялась тревога, думали, что напали немцы. Пришлось нерадивого снять с поста. На смену должен был прийти Феликс, да Григорий пожалел его, не стал будить. Остаток вахты достоял сам, хотя и не положено делать этого караульному начальнику, но никто не заметил нарушения. Шобик привалился спиной к сосне, надвинул на лоб пилотку — видно, собрался вздремнуть. Ну и черт с ним. Зато Феликс смотрит во все глаза, подбадривает. Чего подбадривать? Оторопь сама собой пропала. Вот сейчас прочту отрывок из «Железного потока», тот, когда отряд Кожуха прорывался сквозь ущелье, и посмотрим, что будет.
Григорий читал тихо, но выразительно. Сначала бойцы вроде шумели, и до задних рядов чтение доносилось с пятого на десятое. Но отрывок был интересный, близкий по духу нынешней обстановке, и всем хотелось послушать. Задние зашикали:
— Тише, ничего не слышно!
— Громче читай!
Григорий дождался окончательной тишины и продолжал читать так же негромко, и теперь все слушали его, даже Куркин перестал жевать, а Шобик сдвинул пилотку на затылок. Пропала у него дремота. Когда кончил, закричали:
— Шпарь еще! Здорово написано!
— Продолжай!
Но Григорий спрятал книгу в сумку и сказал:
— В следующий раз, друзья. Мне хотелось бы напомнить вам еще об одном герое гражданской войны. О нем писатель Фурманов написал роман, а режиссеры братья Васильевы поставили фильм — о Чапаеве. Я этот фильм смотрел раз двадцать, честное слово. Кто из вас не видел этого фильма?
Враз загалдели, заулыбались.
— Нет таких?
— Не-ет!
— Помните, как лавина казацкая летела на чапаевцев, а за пулеметом ожидала их Анка?
— Она еще волосы на себе рвала! — крикнул кто-то.
— Не рвала, чего ты брешешь! Ка-ак резанет из «максима», — возразил Куркин. — И здоровеньки булы, казачки!
— Нет, послушайте, а когда Петька объяснял про щечки! Умора! — кричал боец, у которого конопушки залепили нос и ту часть щек, что прилегала к носу. Звали его Сашей.
И пошло. Растревожил бойцов Григорий и уже не смог управлять беседой. Она помчалась сама, как строптивая горная речушка по камням-перекатам. Люди измучились душой, истосковались по доброму живому слову. Теперь вдруг открылись друг другу и увидели, что у каждого за спиной не только их маленькое, порой непримечательное прошлое, но и прошлое их отцов, прошлое революции и ее героев! Нет, не сами по себе живут, не ради личного спасения прячутся в этом белорусском лесу, а сохраняют силы для решительных боев и копят святую ненависть к захватчикам, чтобы защитить то, что штыком и саблей утвердили на русской земле Чапаев и Кожух, чтоб оградить от грабителей завтрашний день Родины, ее будущее. Каждый сидящий здесь знал это и раньше, и дело не в ораторском искусстве Андреева. Он только правильно учел настроение, затронул ту струнку, которая дремала в глубине души каждого. Разбередил эту струнку и сделал прекрасное дело, от него сегодня большего и не требовалось. Анжеров был рад, что сумел рассмотреть в этом чернобровом парне то, что может принести великую пользу отряду, — талант политработника. Да, да этот талант только проклюнулся, но он есть, и это главное. Андреев не сможет так молодецки отдать рапорт, как Игонин, может быть, не полезет безрассудно в самое пекло, как тот же Игонин, но это ему и не надо. У каждого есть свое.
Анжеров ничего не сказал Андрееву, ни одного слова похвалы. Но он крепко, до боли пожал руку, и этого было достаточно. Петро покровительственно похлопал друга по спине — молодец, Гришуха!
На марше охранение задержало человека, одетого довольно странно: в новенькую командирскую гимнастерку, перетянутую широким ремнем со звездой на пряжке, в синие галифе и ботинки без обмоток, так что видны даже кончики белых тесемок, завязывающих кальсоны. На голове старое-престарое синее кепи с пуговицей на макушке. Раньше пуговицу обтягивала материя, а сейчас материя порвалась, и железная матово-черная пуговица обнажилась.
Анжеров, к которому провели задержанного, окинул его с ног до головы, потом по цепочке объявил привал. Капитан обратил внимание на одну особенность: гимнастерка под ремнем у незнакомца заправлена без единой складки, сразу угадывалась военная косточка. Волосы у задержанного были сивые, но коротко стрижены, ресницы белесые, на лице и даже на кистях рук, как это успел заметить Григорий, бывший рядом с капитаном, дружно выступали веснушки.
Отряд свернул с заросшего проселка в тень орешника и располагался на отдых. Капитан, Григорий, задержанный и красноармеец-конвоир остались у дороги, под тенью старой, с мощным шатром колючек кривоствольной сосны.
— Кто такой? — спросил Анжеров.
— Старшина-сверхсрочник Журавкин!
— Какой части?
Старшина замялся, затрудняясь ответить, и капитан проникся к нему еще большим недоверием.
— Из Слонимской тюрьмы, — наконец решился Журавкин и быстро взглянул на Анжерова, видимо, хотел проверить, какое впечатление произвело это сообщение. Григорий удивленно приподнял свои черные брови. А капитан недовольно нахмурился, как бы говоря этим: «Таких мне еще не хватало!» Спросил:
— Почему из тюрьмы?
— Был осужден ревтрибуналом в сороковом году за утерю личного оружия.
— Как вас угораздило?
— По пьянке.
— Бежал?
— Из тюрьмы?
— Да.
— Нет. Нас не успели увезти. Распустили на все четыре стороны.
— Куда идешь?
— К своим.
— А точнее?
— К своим. На дорогах полно немцев, вот я и шел лесом.
— Хорошо, разберемся.
— Не верите? — усмехнулся старшина.
Анжеров с прищуром поглядел на Журавкина и в свою очередь спросил:
— Почему я должен вам верить?
— Отпустите меня. Я пойду один.
— Сколько лет вы служили?
— Шесть. А что?
— Значит, кое-что понимать должны. Все! — капитан повернулся к конвоиру и приказал:
— Будете за ним наблюдать. Попытается бежать — стреляйте.
— Не побегу, — опять усмехнулся Журавкин. — Некуда мне бежать.
На этот раз Григорий не мог согласиться с капитаном. Сейчас тот снова показался ему прежним — придирой и службистом, тем, который мог выгнать Петьку на занятия с мозолью на ноге. Чужой, неприступный. Однако это было просто видимостью. Если раньше Григорий не знал, что за той неприступностью таится, то теперь знал. За нею пряталось умное человеческое сердце. Раньше Андрееву и в голову бы не пришло возражать. Как можно! Самому капитану Анжерову — возражать?!
Теперь же Григорий знал, что сможет возразить, даже обязан это сделать. Человек натерпелся в тюрьме и вообще в жизни. Обиженный, мог податься к фашистам, и те приняли бы его обязательно — такие им, говорят, нужны для службы. Но Журавкин подавил обиду, запрятал ее в себе: он до донца остался советским человеком. Нашел наш отряд. Не наш, так другой бы нашел.
Ему не поверили. Капитан Анжеров не поверил. Разве можно так черство относиться к человеку? Хотя Григорий волновался здорово, но набрался храбрости и обратился к Анжерову:
— Можно, Алексей Сергеевич?
Нарочно назвал по имени-отчеству, а не по званию, хотел, чтоб капитан понял: вопрос связан не со службой, а скорее, с человеческими отношениями.
Через руки капитана таких, как Андреев, прошло тысячи, в определенной мере понимать их научился. Как правило, такие парни не умеют скрывать своих чувств, их мысли можно без слов прочесть на лице. Капитан хотя и сбоку, но заметил, что при разговоре с Журавкиным Андреев порывался что-то вставить. Не решался, зато сейчас осмелился. Ясно, какой у него вопрос, и психологом не надо быть, чтоб угадать.
— Если о Журавкине, — сказал сухо капитан, — то вопрос решен.
— Но это же неправильно! — с жаром возразил Андреев.
— Что неправильно?
— Как вы не понимаете: Журавкин человек, а вы его обижаете недоверием.
— Обижаю?
— Да! — у Григория запальчивость не проходила.
— Чем же обижаю?
— Не принимаете в отряд, водите под конвоем. Он же сам пришел!
— Может, ему оружие выдать?
— Ну, оружие... Я не говорю про оружие...
— А если его подослали немцы?
— Да ведь видно же человека насквозь. Наш он!
— Откуда это видно? На лбу написано? Это хорошо, что ты так горячо заступаешься за человека, значит, хорошее у тебя сердце. Но и неопытное еще. Думаешь, немцы дурака бы послали? Нет, не послали бы. Умный лазутчик опаснее дивизии. Он такие сказки сочинит — заслушаешься. Война не любит простофиль, и я им не хочу быть. Журавкин от недоверия не умрет. А в бою посмотрим — проверим. Еще возражать будешь?
Григорий пожал плечами. Что возражать! Капитан, конечно, соли в жизни съел немало, не ему чета. В споре быстро положил на лопатки и возразить нечего. Только вот сердце несогласное, железная логика Анжерова не убедила его. Разум согласен, а сердце нет. Сердце крикнуть хочет: так ведь человек же перед нами. Че-ло-век! Горький говорил: «Человек — это звучит гордо!» Но лазутчики тоже считают себя людьми. И тот считал, который убил Тюрина. Значит, капитан прав? Надо брать сердце в руки, не давать ослабнуть от жалости? Это будет потеря, потеря чего-то дорогого, если вот так вдруг отказаться от привычных понятий. Но это будет, наверно, и приобретением. Хладнокровия? Недоверия? Нет! Капитан бы сказал — бдительности. Без нее на войне нельзя, потеря ее равносильна гибели.
Наверно, потеря «Дон-Кихота» под той молоденькой березкой: — это не просто потеря книги, пострадавшей от воды, а потеря нечто большего — старых представлений о борьбе, когда жестокая действительность бесцеремонно потеснила романтику, с которой неизбежно связывалась война.
Но ведь и без сердца на войне обойтись нельзя. Без сердца человек не поймет товарищества, не разглядит благородства, он просто озвереет. Неужели правда где-то в середине — между умом и сердцем?
Трудные раздумья терзали Григория. Кому о них поведать? Игонин не поймет, капитан прижмет к стенке своей неумолимой прозаической логикой. Лучше спорить с самим собой, поведав этот спор заветной тетради.
Утро снова занималось теплое и безоблачное. Июнь в этом году выдался на редкость жарким. И июль начинался так же. В мае прошли обильные дожди, а потом такое тепло. Хлеба росли споро и дружно. Озимая пшеница наливала колос, овес выбросил метелку.
В лесу буйствовала зелень. На полянах трава вымахала по пояс. Если бы не война!
Игонин загрустил. На дневных привалах мало спал: ночами спать было некогда, они проходили в походах.
Ложился по своему обыкновению на спину, грустно вглядывался в немыслимую глубину голубого неба.
— Ты чего пригорюнился, Петро? — спросил обеспокоенно Андреев.
— Тебе-то зачем?
— Вот так здорово! Ты мне на нервы действуешь, да и другим тоже.
Игонин не отозвался. Григорий не стал навязываться. Позднее, вечером, когда отряд готовился к ночному маршу, Игонин заговорил сам:
— Что-то со мной сделалось, Гришуха.
— Смотри не заболей. Не время.
— Нет. Со мной другое, в душе что-то началось, когда Тюрина похоронили, только я поборол себя. А когда тот олух нацелился в меня из винтовки, глянул я в черную дырку... Не испугался. Нет. Мысли перевернулись, кувырком полетели. Бабахнул бы он — и поминай Петьку Игонина. Будто никогда и не было. И ведь от пустяка — от девяти несчастных граммов свинца. Девяти граммов! Фриц бросает на меня бомбы с доброго порося, а пуль сколько, высыпает. Дождь проливной! А надо-то мне всего лишь девять граммов. Но вот весь гвоздь где: так и так маракуй, а мне обязательно до конца войны надо уцелеть. Не трусом каким-нибудь, учти, а героем.
— А! — досадливо отмахнулся Григорий. — Я-то считал, что ты о чем путном загрустил.
— Вот и дурак. От чего же еще грустить? Что курева нет? Да я, если хочешь знать, в любое время могу бросить курить. Жратвы нет? Выдюжу. У меня желудок ко всему приученный. Фриц вот колошматит в хвост и в гриву, вот где заковыка. Тут мозги свихнешь думаючи. Мы ему, конечным образом, морду набьем, будь уверен, и за нашего воронежца счет предъявим, ого, это мы сделаем обязательно! Только вот вопрос: почему же не сделать это сейчас? Что, силенок маловато, кишка тонка? Или Гриша Андреев плохим солдатом оказался? Тут-то я ничего не понимаю, а понять страсть как хочется. Потому мне и грустно, и обидно, что я такой недогадливый. Ну, ты чего молчишь?
— Кричать, что ли?
— Кричи. Мне хочется кричать, И не береди меня больше своими вопросами. Имею я право думать или нет?
— Кто тебе запрещает думать? Думай сколько угодно. Но, думая, не раскисай, пожалуйста.
— Эх, Гришуха, Гришуха. Ты же чуткий, а меня не понимаешь.
— Отчего же? Хорошо понимаю. Но не забудь — ты теперь командир. Не просто Петька Игонин, а командир! Ты нос повесишь, остальные что должны делать? У нас и без того не сладко.
— Что не сладко, это да. Но чего ты мне нотацию читаешь?
— Опять уходишь от разговора?
— Ладно, ладно. Не успел заделаться начальником — и мораль уже читаешь. В болтуна не превратись. При твоем мягком характере и нынешней должности легко стать болтуном!
— Ну тебя к дьяволу! — рассердился Андреев. — С тобой толком и не поговоришь.
Всю ночь шли они во главе отряда, плечо к плечу, вполголоса, почти шепотом, вспоминали исчезнувших вдруг друзей — и Самуся, и Костю Тимофеева, и молчаливого Миколу, и разбитного Синицу.
Неловко идти ночью незнакомым лесом, каждый пенек — препятствие, каждый сучок — забияка, каждая колючка — зла. Григорию привычнее: все-таки рос в лесном уральском краю, Игонину хуже — степной житель. Чаще запинается, чаще колючки бьют его по лицу. Так иной раз смажут, даже искры из глаз сыплются. Плевался Петро, матюкался в сердцах.
Капитан шел где-то позади, в конце цепочки, не давая отставать и растягиваться.
Еле-еле забрезжил рассвет. В лесу его еще совсем незаметно, и вот макушки деревьев посветлели, и небо бледнее стало.
Игонин остановился, прислушиваясь, его толкнули идущие за ним. Шепотом:
— Привал!
И слово, передаваемое шепотом, покатилось по цепочке назад.
Петро напряженно вслушивался и вдруг хлопнул Григория по плечу — тот даже вздрогнул от неожиданности:
— Послушай, послушай, ну?
— Не пойму.
— Эх, ты! Петухи!
И верно: еле-еле доносился петушиный крик. Бойцы располагались на отдых, переговаривались. Спешил к Игонину капитан; слышно было, как он на ходу кого-то пробирал. Пискнула птаха, проснувшись: или оттого, что наступало утро, или ее разбудили бойцы. Где-то далеко-далеко, но внятно и напевно опять прокукарекал петух. Будто тысячу лет не слыхал Григорий петушиного пения, и чем-то родным и грустным повеяло на него.
Поют петухи. Не те петухи, возвещающие мирное светлое утро. Это другие петухи, необычные, военные, и неизвестно, что еще они напоют сегодня.
— Красиво выводит, подлец, — прошептал Игонин.
В это время подошел Анжеров, спросил недовольно:
— Почему привал?
— Петухи, товарищ капитан, — ответил Григорий.
— Поют-то как, заслушаешься! Музыка! — подхватил Игонин. — Деревня рядом, товарищ капитан. И жратва рядом. Поторопимся, а?
Анжеров не возражал Но после привала повел колонну сам, обошел деревню стороной, забрался на дневку в самую глушь. Все знали, что близко деревня, и все роптали на командира. Анжеров передал строжайший приказ — в деревню самовольно не отлучаться. Игонин про себя вполголоса ругался. Люди с голодухи еле ноги волочат, а он боится в деревню идти. Такая возможность раздобыть продукты! Это же первая деревня на всем пути. Все-таки подошел к капитану, спросил:
— Разве мы не пойдем в деревню?
— Обязательно пойдем. Но прежде пошлем разведку.
Петро подтрунивал сам над собой мысленно: «Большое дело голова на плечах, а не кочан капусты. Я б махнул в деревню с ходу. Фрицы бы мне отходный марш сыграли на пулеметах и автоматах. А капитан — голова! Утер мне нос».
В эту ночь сильно умаялись, однако спать никто не мог. Лежали молчаливые и ждали возвращения разведчиков.
Когда по цепочке передали приказ капитана самовольно в деревню не отлучаться, Куркин сказал:
— Видали? Хлопцы с ног валятся, жрать хотят, ему хоть бы что! Нога протянешь с таким командиром. Как хотите, но я в деревню. Кто со мной?
Шобик пошел потому, что не умел страдать молча и терпеливо. Лихой же не мог и шагу шагнуть без Куркина; это с тех пор, когда произошла стычка с Игониным. Куркин яростнее других за глаза ругал Петра и обещал в случае чего Лихому защиту. Но если бы его спросили чего так взъелся на Игонина, не ответил бы — они даже не были знакомы. Просто, видимо, натура такая — ненавидеть любого, кто стоит выше на голову.
Трое исчезли из отряда незаметно, когда бойцы располагались на дневку. Деревенька была маленькая. Но дома добротные, рубленые, с тесовыми и даже железными крышами. Жили, видимо, в достатке. Раскинулась деревенька на окраине леса вольготно, свободно, до шумного тракта рукой подать — километра два.
Трое шли по единственной улице открыто, словно победители, выбирая дом посолиднее, побогаче. В таком и накормят повкуснее, и в дорогу дадут.
Выбрали трехоконный дом с крутой железной крышей, смело постучали. Тихо. Если бы Куркин был наблюдательнее, то обратил бы внимание на тишину и безлюдье. Даже куры не купались в дорожной пыли. Но Куркина гнала вперед первобытная забота — как бы достать еды. Он постучал в подоконник. Стекла жалобно звенькнули. Занавеска, плотно закрывавшая окно, дрогнула, приоткрылся краешек, и в щель глянули на бойцов два настороженных глаза.
Через минуту звякнул запор, и девушка, по самые глаза повязанная коричневым платком, впустила незваных гостей во двор, а потом провела в избу.
— Живем, братцы! — потер руки Куркин. — Довольны, что со мной пошли? То-то! Со мной не пропадешь!
В душной полутемной избе, просторной и чистой, Лихой сказал:
— Угощай гостей, хозяюшка. Мы как волки — из лесу и голодные.
Молодая женщина без единого слова привета или недовольства поставила на стол кувшин простокваши, котел холодной картошки в мундире и горбатый каравай черного, пахнущего солодом хлеба.
Бойцы приставили винтовки к печи и жадно набросились на еду. Чавкали, давились, позабыли, где они находятся. Тем временем во двор ворвались два немецких автоматчика. Два других притаились на улице, у окон. Двое вбежали на крыльцо, пинками сапог распахнули дверь в избу и гортанно гаркнули, нацелив автоматы на обалдевших друзей:
— Хенде хох! Шнель, шнель!
Волей-неволей пришлось поднимать руки. Винтовки сиротливо жались у печки.
Когда разведчики, посланные капитаном, пробирались огородами к окраинному дому, Куркина, Шобика и Лихого конвоировали по улице четверо фашистских автоматчиков. Разведчики долго не размышляли: залегли и открыли по автоматчикам огонь. Свалили одного насмерть, а другого ранили в ногу. Пленные бросились врассыпную. Уцелевшие автоматчики открыли огонь и убили Куркина. Он не добежал до плетня шага три. Пули попали в спину. Куркин сразу остановился, резко крутнулся на месте, словно собираясь вернуться к стрелявшему в него немцу, и тяжело рухнул в крапиву, которой возле плетня были непроходимые заросли. Лихой оказался проворнее. Нырнул во двор первого подвернувшегося дома, перемахнул через плетень и пополз по меже к лесу. За буйной картофельной ботвой его не сыскал бы сам черт.
Шобик бросился вдоль улицы, размахивая руками. Пуля и укусила его в руку. Сгоряча боли не почувствовал. Но, очутившись в лесу, раскис, захныкал — рука болела. Тут его и догнали разведчики.
Анжеров, узнав о случившемся, яростно ударил кулаком о ствол сосны. У него побелели крылья носа, глаза налилась кровью. Андреев еще не видел его таким и вздохнул — будет буря. Ох, несдобровать ослушникам. Но капитан переломил ярость, только скрипнул зубами. Заложив руки за спину, наклонив упрямо голову, расхаживал по поляне — от сосны к сосне.
Разведчики привели к нему Шобика и Лихого. Шобик сгорбился и скулил, словно обиженный кутенок. Рука висела как плеть — ее успели перевязать. Лихой угрюмо смотрел себе под ноги, молчал. Пилотку потерял, когда полз по огороду. На макушке упрямо топорщился вихор — не стриглись давно, обросли. Ждали решения своей участи. Капитан даже не посмотрел на них, а вскинул гневные глаза на старшего разведчика, горбоносого бойца Грачева.
— Вы зачем их привели? — спросил капитан тоном, не допускающим ни ответа, ни тем более возражения.
— Разрешите, товарищ капитан... — хотел было сказать Грачев, и Григорий, наблюдавший эту сцену, отметил, что старший разведчик держится спокойно, не боится гнева командира.
— Не разрешаю, — не повысил голоса Анжеров. — Уведите их с глаз моих, или я обоих расстреляю собственноручно. Ясно?
— Так точно, товарищ капитан, — вытянулся в струнку Грачев.
— Выполняйте. Гоните их из отряда вон. Мне такие разгильдяи не нужны! Потом доложите о разведке.
Грачев отдал приказание двум своим ребятам, и те увели ослушников. Сам коротко доложил о результатах разведки. Немцев в деревне нет. Те, которые убили Куркина, приблудные — ехали мимо, вот и завернули. После стычки с разведчиками побросали убитых в кузов и умчались на полной скорости. Анжеров отпустил Грачева, и вот тогда к нему шагнул Андреев.
— Товарищ капитан!
— Что еще? А, политрук! — он с той памятной беседы звал Григория не иначе как политруком. Политрук так политрук, самолюбие это щекотало, а оно у Григория, конечно, было.
— Товарищ капитан, но ведь красноармеец Шобик ранен.
— И что?
— А вы его выгнали.
— Я его имею право расстрелять!
— Но он ранен.
— Мне нравится твоя настойчивость, Андреев, — зло сказал Анжеров, остановился перед ним, — но вот что смущает — идет она от жалости. Я боюсь, что завтра ты пожалеешь и врага.
— Не пожалею, Алексей Сергеевич, будьте спокойны.
— Не знаю, Андреев. Вчера ты пожалел Журавкина, сегодня Шобика, а завтра какого-нибудь Ганса.
— Это не одно и то же! — воскликнул Андреев, обиженный таким оборотом разговора.
— То же! — жестко возразил капитан. — Логика, ее не перешибешь ничем.
— И все-таки раненого выгонять из отряда — негуманно, неправильно, в конце концов. Нас не этому учили. Нас учили твердости, ненависти, но не жестокости.
— Ого! — удивился Анжеров. — Но знаешь ли ты, что жестокость в определенных обстоятельствах — необходимость! Хорошо, наш спор затянулся. Прикажите, чтоб Шобика оставили. Имейте в виду — на вашу ответственность.
— Есть, на мою ответственность! — обрадовался Андреев и поспешил разыскивать Грачева. Он не заметил, что капитан проводил его задумчивым взглядом, затаив во властных складках лица добрую, еле приметную улыбку.
Когда Петро узнал об этом опоре от самого же Андреева, то осуждающе покачал головой и сказал:
— Эх и дурачина же ты, простофиля! За кого заступился? За Шобика, за этого слюнтяя. Да их с Лихим одной веревочкой связать и на сосну сушить повесить. Зря капитан послушал тебя. Пойду посоветую, чтоб отменил приказ.
— Я тебе пойду!
— Вот, возьмите, — политрук. Нет, чтобы убедить человека, — сразу грозить! Эх, Гришуха, Гришуха!
На том их разговор и кончился.
Немцы в деревне не квартируют. Но это еще ни о чем не говорило. Они могли заскочить туда в любое время, тем более эти три разгильдяя испортили всю обедню.
Но в деревню зайти надо. Во-первых, бойцы сильно наголодались, те, что послабее, еле-еле ноги волочат. Так можно и отряд загубить. А во-вторых, неплохо будет, если бойцы увидят белый свет, поговорят с народом.
Всем уже ясно: колонну догнать нельзя и стремиться теперь к этому просто бессмысленно. Значит, вступает в силу другая задача — двигаться на соединение самостоятельно. Но и сейчас ведь двигались, не стояли, с ног валились — спешили догнать своих.
Тактику незамедлительно надо менять. Дни совместных скитаний по лесу дали свои результаты: бойцы лучше узнали друг друга, появились общие интересы, завязались новые отношения. В этом смысле они готовы к боевым делам. Стало быть, сегодня следует дать бойцам хорошо отдохнуть, запастись продуктами и завтра приступить к выполнению новой задачи. Ее смысл в том, чтобы начать активные действия против захватчиков. Двигаться к фронту, но на пути громить мелкие гарнизоны, взрывать дороги, устраивать диверсии. Чтоб гром стоял на всем пути!
Что ж, решение принято, пора действовать. Анжеров приказал Игонину построить людей. Пообтрепались в эти дни, позаросли щетиной.
Через несколько минут на лесной просеке выстроились две шеренги. Анжеров скомандовал:
— Первая шеренга, два шага вперед' ма-арш!
Когда первая шеренга не совсем дружно выполнила команду, последовала новая:
— Кру-у-гом!
Повернулись кругом, лицом ко второй шеренге. Феликс запнулся за сучок и чуть не упал, кто-то засмеялся.
— Вольно!
Анжеров в сопровождении Игонина прошелся вдоль первого строя, потом вдоль второго, внимательно осматривая, как одеты бойцы. И сердце заныло — до чего некоторые дошли. Правофланговый, здоровенный парень, не брился целую неделю, не меньше. Борода кучерявилась густая, не разберешь, какая по цвету, — то ли рыжая, то ли бурая, то ли еще какая. Гимнастерка под ремнем пузырилась. Лесной бродяга — и только! А у того, что стоит в середине шеренги, вообще нет ремня, из кармана брюк торчит рукоятка ручной гранаты. Во второй шеренге к Феликсу Сташевскому прижался плечам сухощавый рыжий боец с отчаянными зелеными глазами. Так у того вместо пилотки на голове покоилась кепка не кепка, а какой-то блин с пуговицей посредине.
Вроде бы Анжеров и спуску не давал за неряшливость, но за всеми не уследишь. Сквозь лес продирались вперед целыми днями, иногда захватывали и ночь, и посмотреть на себя было некогда.
В таком виде из лесу выходить, конечно, нельзя. Григорий критически оглядел самого себя, разогнал складки под ремнем, попробовал ладонью щетину на подбородке — чего греха таить, они с Игониным брились аккуратно. Нельзя было не бриться — постоянно на виду у капитана, а тот всегда аккуратен и подтянут. Уже дважды заставлял Петра брить ему голову, и Петр мастерски справлялся с обязанностью парикмахера. Даже, подворотнички капитан менял через два дня, стирал их в любом удобном месте.
Анжеров остановился у правого фланга между шеренгами, отчеканил:
— Даю час на приведение в подобающий воинский вид. Запомните: впредь за неряшливость буду строго взыскивать. Вопросы?
Поднял руку боец, у которого не было поясного ремня. Капитан разрешил задать вопрос.
— Где я достану ремень? — спросил боец.
— Еще вопросы?
Анжеров выждал, но вопросов не было, и ответил:
— Я не знаю, где вы достанете ремень. Но знаю другое: в строй в таком виде встать не разрешу. Все. — И повернулся к Игонину. Тот понял без слов и гаркнул во всю мощь легких:
— Р-разойдись!
Через час отряд был построен снова, и это уже был другой отряд. И ремень нашелся, и обмотки нашлись, у кого их не было, и бравая выправка появилась.
Анжеров повел бойцов в деревню.
На окраине притулилась старая, с почерневшей соломенной крышей клуня. В ней и разместился отряд. От каждого взвода выделили уполномоченных и послали по домам собирать продукты.
То был самый радостный день за время лесных скитаний. Ели до отвала, хотя было строжайше наказано воздерживаться от слишком обильной еды после стольких дней голодухи.
Мужчин в деревне почти не было — ушли на войну. К клуне потянулись женщины — скорбные и словоохотливые. Рассказывали про фашистов. Постреляли кур, порезали свиней в первый же налет. В деревне больше суток не задерживались, видно, боялись — вокруг дремучие леса. Наезжали не раз, все тайники повытряхивали. Шарили по сундукам. Мало-мальски годное белье, приличную одежонку — забрали. Ничем не погнушались. Что за люди?
Позже всех приплелся мужик, у которого вместо правой ноги заправлена на ремнях деревяшка. Сел на камень возле входа в клуню и развернул кисет. Вокруг сгрудились бойцы. Кисет с зеленым самосадом пошел гулять по рукам и скоро опустел. Самосад был ядреный, деручий, и у многих отселе первой же затяжки выдавились слезы. После листьев и мха это было курево. Да еще какое!
Курили. Расспрашивали мужика о том и о сем. В это время на востоке родился гул. Он приближался, нарастая и нарастая. Самолет. Анжеров ради предосторожности приказал спрятаться в клуне и возле нее, чтоб ни одна живая душа не маячила на открытом месте.
Андреев привалился плечом к дощатой стене клуни и, прикрыв глаза от солнца ладонью, искал в голубом небе самолет. Нашел. Тот летел на небольшой высоте и держал курс прямо на деревню. Его видели уже многие. Кто-то с опаской предположил:
— Сейчас даст прикурить!
— Да он и не видит нас, — возразил другой.
— Зачем ему видеть? Доложили немцы, которые были здесь утром.
А что? И так могло быть. Некоторые отодвинулись поглубже в клуню, как будто там можно было спастись от бомбы.
И вдруг звонкий крик:
— Братцы! Наш! Советский!
В самом деле, на крыльях уже ясно различались красные звезды. Подвластные радостному крику, красноармейцы повскакали, выбежали на открытую площадку и, задрав головы, махали кто чем: пилотками, фуражками, винтовками. Один умудрился схватить каравай хлеба и размахивал им.
Заметил летчик бойцов, приветствовавших его с земли, или нет, но, пролетая над деревней, что-то выбросил из кабины. Это «что-то» рассыпалось на белые листки, которые, трепыхаясь и отсвечивая на солнце, падали на землю.
Дул слабый ветерок — у березки, что росла за клуней, шевелились листья. Листовки стало относить за околицу. Туда кинулись и бойцы.
— Отставить! — пытался остановить их Анжеров. Некоторые нехотя замедлили бег, остановились в нерешительности, а передние и не слышали приказа командира. На помощь капитану пришел Игонин, и вдвоем вернули к клуне добрую половину бойцов: не могли допустить, чтоб все бойцы отряда сломя голову кинулись за листовками. Один пулеметчик мог запросто перестрелять всех. Может, на окраине, где-нибудь в леске, притаился в засаде враг и только ждет, чтоб уничтожить отряд?
Когда Григорий вернулся, взбудораженный, веселый, показал листовку, капитан отозвал его в сторонку, чтоб никто не слышал, и дал нагоняй да пристыдил за то, что он тоже бросился за листовками. Могло же всякое произойти! Андреев боялся от стыда поднять глаза и прямо взглянуть на командира. Анжеров, поняв, что проборка дошла до самого сердца, смягчился и взял из рук Григория листовку.
Развернул, держа обеими руками, быстро пробежал глазами полосы. И посветлело у капитана лицо, разгладились морщины. Видно, прочел то, что ждал прочесть, видно, получил ответ на мучивший вопрос.
Вернул листовку Григорию, сказал:
— Действуй, политрук. Здесь твоя работа.
Отряд устроился в клуне. На улице остались лишь часовые и наблюдатели. Григорий вслух начал читать листовку. Мужик тоже остался слушать и мешал, то и дело выкрикивая:
— Вот, ё мое, а? Понятное делю!
— Папаша, — не стерпел Григорий. — Прошу не перебивать.
— Читай, читай, ё мое. Я ничего!
Хотя он и после этого мешал, но Андреев уже не обращал внимания. Бойцы притихли. Только сейчас, слушая, что написано в листовке, они в полной мере поняли, какая огромная беда свалилась на Родину. Сначала не верилось, что фашисты могут так потеснить наших. Могли они, конечно, местами иметь успех, например, в Западной Белоруссии. А в других местах их бьют, не давая опомниться. На самом же деле положение куда серьезнее, чем представлялось. Но главное было не в этом. Листовка призывала подниматься на борьбу всех, она давала советы, какими методами вести борьбу в тылу врага. Как раз это и совпадало с тем решением, которое нынче принял капитан Анжеров, и это его обрадовало. Значит, он сориентировался правильно, значит, скитаясь но лесу не потерял чутья к тому, что делалось вокруг.
Листовка называла войну Отечественной. Бойцы слышали об этом впервые. Отечественная война. Война за Отечество, за социалистическое Отечество. Торжественно и грозно звучали эти слова, заставляя бойцов распрямлять плечи и строже хмурить брови.
Это к ним обращается Родина — подниматься на священную Отечественную войну, ко всем сразу и в отдельности к каждому.
Когда Андреев кончил читать, никто не шелохнулся. Чуть позднее мужик, глубоко вздохнув, проговорил тихо:
— Ох, ё мое!
Наконец поднялась рука:
— Можно вопрос?
Это Феликс. Григорий оглянулся на капитана, как бы ища поддержки: что делать? Тот пожал плечами, что означало: к тебе обращаются, ты и решай. Может, у меня к тебе тоже есть вопрос? Почему бы ему не быть?
— Говори, — разрешил Андреев.
— А мы как?
— Не понимаю...
— Что будет с нами?
— Как что? Будем продолжать двигаться к фронту, к своим.
— Неправильно! — крикнул боец с горбатым носом, тот, который ходил в деревню старшим разведчиком, — Грачев.
Бойцы зашумели.
— Тихо! — Андреев поднял правую руку, требуя успокоиться, и попросил, когда смолк гул: — Объясни, Грачев.
Грачев встал, оправил гимнастерку и степенно ответил:
— Я понимаю так: листовка призывает нас колотить врага в тылу. Это нас очень даже касается. А мы? Выбираем дорожку поглуше да поспокойней.
— Умный какой! У тебя что, лоб медный, пули его не берут? — крикнул незнакомый Григорию боец из самых задних рядов.
— О моем лбе разговора нет, — спокойно возразил Грачев. — Он такой же, как и у тебя. Пули от него не отскакивают. Но совесть надо иметь. Моя совесть не велит мне прятаться в берлоге, когда кругам идет бой.
Опять загалдели. Шобик, которого Григорий спас от изгнания, шипел на ухо Сташсвскому:
— Как куропаток, перещелкают. Группами надо расходиться, так незаметнее, и до своих целехонькими доберемся.
Игонин сидел недалеко и слышал этот шепот, про себя обозвал Шобика гадюкой и, вскочив на ноги, крикнул:
— Прекратить галдеж!
Облизал языком пересохшие вдруг губы и уже спокойнее продолжал:
— Слышу тут разные разговорчики. Одни свои лбы берегут, другие треплются, мол, группами надо расходиться. Между прочим, немцы этого от нас и хотят. Ясно? Чтоб мы носа не показывали, чтоб по одному разбрелись, как бараны. Это фашистам на руку, они спасибо скажут тем, кто зовет по одному расходиться. Неправду говорю?
— Правду, — откликнулся Грачев.
— То-то! — удовлетворенно произнес Петро. — Теперь надо так: бить фашистов в хвост и в гриву и все равно двигаться к своим на соединение.
— Ах, ё мое, — заерзал мужик. И тут Игонин обратил на него внимание. — А! — воскликнул он, поворачиваясь к мужику. — Мое почтение!
— Доброго здоровьечка!
— Папаша, а не тебя ли тетушка искала, здоровенная такая, в плечах сажень. Правда, ребята?
— Верно!
— А в руках у нее дрючок.
— Не-е! Кнут!
— Ха-ха!
Мужик растерялся, но Игонин отдал должное его сообразительности: догадался, что вежливо выпроваживают, и попятился к выходу, неловко переставляя деревяшку. Когда был уже в дверях, Грачев громко крикнул:
— Спасибо, папаша, за табачок!
Разговор продолжался. Позднее к Анжерову и Игонину подошел горбоносый Грачев с товарищем и сказал капитану:
— Мы тут посоветовались, товарищ командир, и решили спросить: разрешите ночью пощупать шоссе?
— Кто «мы»? — спросил Анжеров.
— Коммунисты взвода автоматчиков.
Петро довольно улыбнулся: мол, мои, не чьи-нибудь!
— Хорошо, — согласился Анжеров и повернулся к Петру Игонину: — Всем взводом! Ясно?
— Так точно! Всем взводом! — воскликнул Игонин, немного обижаясь на то, что Анжеров не сказал Грачеву о его просьбе — Петро и в самом деле первым затеял разговор о налете на шоссе.
Перед сумерками разведчики ходили на шоссе, в то место, где его пересекала речушка. Полчаса пролежали у моста. Движение было интенсивным. Автомашины, танки, мотоциклы. Проскрипел даже обоз.
Взвод выдвинулся к мосту и развернулся в цепь вдоль шоссе на запад. Отряд притаился в лесу, километрах в двух от места засады. Если взвод Игонина, ввязавшись в бой, окажется в трудном положении, то на помощь ему придет весь отряд. Если удастся справиться без подмоги, тем лучше.
Андреев пошел с Петром. Настроение у него было тревожно-приподнятое. Злое посвистывание пуль теперь хорошо знакомо. Ужалит — не поднимешься. Но во всех перестрелках, в которых довелось побывать, преимущество всегда складывалось в пользу противника. Фашисты хоронились в укрытиях, а Григорию приходилось выкуривать их оттуда, идти на сближение в открытую, не обращая внимания на пули. Это нелегко — быть мишенью, быть готовым в любую минуту распрощаться с жизнью.
А сегодня Григорий выберет укрытие понадежнее. Фашисты станут мишенью. Посмотрим, как они себя поведут, хватит ли у них духу?
Игонин внешне оставался спокойным. Вообще, за последние дни Петро изменился — из бесшабашного рубахи-парня, которому море по колено и все трын-трава, превращался в серьезного человека и стоящего командира. Стал Петро более сосредоточенным, меньше балагурил. Собираясь на задание, угрюмо сказал Григорию:
— Оставайся с отрядом. Без тебя обойдусь.
Андреев промолчал, но в молчании таилось упрямство. Петро это понял и не возразил.
За эти дни Григорий подружился со своей заветной тетрадью. Теперь частенько уединялся и записывал все, что волновало. Подробно записал историю с Журавкиным. Кстати, совсем недавно Григорий наблюдал такую картину. Конвоир Журавкина набрал полную пилотку ежевики и угощал своего подопечного. Винтовку приставил к стволу дерева, оба уплетали ягоды и о чем-то беседовали, причем беседовали весело, потому что конвоир улыбался. Наверно, Журавкин смешил его. А сегодня, пока бойцы приводили себя в порядок, Григорий, наспех побрившись, снова сел за тетрадку: хотелось записать случай с Лихим и Куркиным. Ему понравился Анжеров — гневный, готовый в любую минуту взъяриться. Но что здорово — сумел-таки победить свои нервы. Вот таким надо быть! Таким! Но занятию помешал Игонин. Встал перед Григорием, положил руки на автомат, висевший на груди, и насмешливо продекламировал:
— «Еще одно, последнее сказанье!»
Григорий и головы не поднял, продолжая писать. Тогда Петро присел на корточки и спросил:
— Пишешь?
— Ты мне мешаешь, Петро. Разве не видишь?
— Пиши, пиши. А что пишешь? Письмо или на память кое-что? Письмо не пиши — не дойдет.
— На память.
— На кой черт тебе такая память! Думаешь, всю эту муру хранить будем? Дудки!
— Обязательно будем. А как же иначе? Выберемся отсюда и забудем, да? Нет, запомним.
— Зачем?
— Для науки.
— Хо! Силен парень! Голова ты у нас — это известно. Имею просьбу, коли на то пошло.
— Тебя вон капитан ищет.
— Никто меня не ищет, брось на пушку брать. Просьба такая — напиши про меня. Жил, мол, на белом свете такой тип — Петро Игонин. Двадцать с хвостиком лет прожил на свете, а для чего? Нет, в самом деле, для чего? Это вопрос вопросов, так, Гришуха, и запиши в своем талмуде. Тоже для науки. Иной обормот, который после войны будет расти, прочтет про меня и скажет: неважно Петька Игонин до двадцати лет жил. Не буду повторять его ошибок. Не буду на него походить, а буду как Гришка Андреев. А?
— Капитан тебя, однако, ищет.
— Ладно, не буду мешать, — Петро поднялся. — Но ты все-таки напиши, ничего не приукрашивай, — и зашагал в глубь лагеря, немного ссутулившись.
Бойцы залегли в придорожном сосняке. Шоссе выделялось светлой лентой метрах в десяти. Игонин устроился возле моста, на левом фланге. Начать бой должен был он. Въедет головная машина вражеской колонны на мост, тогда Петро швырнет в нее связку гранат. Это и будет сигналом.
Место, где притаился взвод, возвышалось над дорогой. Речушка текла тихо и сонно. Лягушки квакали добродушно и негромко. В осоке стонала выпь. О сваю билась звонкая струйка и пела нежно и напевно. Григорий заслушался, хотел позвать Петра, чтоб и он послушал. Но того занимали иные мысли, и Григорий не стал тревожить друга.
За поворотом на высокой ноте заныл автомобильный мотор. Из узеньких щелочек фар брызнул свет, упал двумя бегущими вперед светлыми пятнышками. Серая громада машины катилась к мосту на большой скорости. Одна или колонна?
Машина прогремела мимо, обдав бойцов бензиновым чадом и сухой дорожной пылью.
Одна.
Григорий вытер рукавом со лба испарину. Под мостом опять нежно пела звонкая струйка, настраивала на мирный лад. Лягушки смолкли. Где-то высоко гудел самолет. Метеором промчался мотоциклист, мелькнул тенью и исчез. Лишь глухо простонали доски настила.
Тихо.
— Ждать да догонять — хуже всего, — шепнул Игонину Григорий. — Стоп, стоп... Слышишь?
Еле различимый, настойчивый, возрастающий гул приближался с запада.
— Колонна!
— Слышу, Гришуха!
Гул нарастал. Теперь каждому было ясно — приближается автоколонна. Вон и первая машина вынырнула из-за поворота, уронив на каменистое полотно узенькие столбики света.
Время словно остановилось: последние минуты всегда томительны. Скорее же!
Последние метры, вот сейчас...
В кузове головной машины сидят солдаты, пятеро или шестеро. На второй — никого, на третьей — тоже. Что же везут они?
Головная передними колесами закатилась на мост, брякнули плохо скрепленные доски.
— Пора!
Петро откинул назад руку изо всей силы кинул гранаты под колеса. На мосту взметнулось рваное красное пламя, подняв на своем жарком богатырском горбу черную машину, и легко сбросило ее в речку. От моста полетели щепки и доски. Идущая следом машина со скрипом затормозила. В тот же миг ее смахнула с полотна в кювет взрывная волна связки, брошенной Григорием.
Взрывы прогремели по всей ниточке шоссе до самого поворота. Крики раненых и насмерть перепуганных неожиданным налетом немцев потонули в шквале стрельбы, начавшейся после гранатной подготовки. Две средние машины загорелись, и пламя шустро метнулось ввысь, застилая черной копотью ясное звездное небо.
Оставшиеся в живых немцы, опомнившись, открыли ответный огонь. Но он был слабым, нервным, неприцельным. Несколько новых гранат, брошенных в места вспышек, завершили дело.
Все было кончено за какие-то десять минут. Пожар осветил место побоища дрожащим кровавым светом. Придорожный лес еще гуще налился чернотой.
Петро ждал всяких неожиданностей, только не такой легкой победы. Не верил, что все обошлось как нельзя лучше. И медлил отходить. Капитан прислал связного, требовал, чтоб Игонин торопился — надо скорее уходить, пока темно.
— Что же у них в машинах? — вслух размышлял Петро. — Может, патроны или продукты?
Андреев подхватил:
— Проверить?
— Сиди, не рыпайся, без тебя обойдется.
— Почему? Не веришь, что ли?
— Вот голова два уха! А если там бандюга притаился? Резанет из автомата — и прощай, мама.
— Другого может резануть: что я, что другой.
— То другой. А друзей у меня не так много.
— Да ты что? Зачем обижаешь? Теперь обязательно пойду. — Григорий легко закинул за плечо винтовку, на пятках скатился к кювету, перепрыгнул через него и очутился на шоссе.
И вдруг коротко и бешено бормотнул автомат. Григорий скорее удивился, чем испугался. Остановился.
— Ложись! — заорал Игонин. — Ложись, дубина ты этакая!
Но Андреев не лег, сам не понимая почему. Прыгнул к перевернутой машине, в тень. Осмотрелся. На земле, в кювете и в опрокинутом набок кузове валялись кубические черные тючки. Нагнулся, поднял один за бечевку, которая опоясала тючок крест-накрест. Понял: брюки связаны в тючок. Определил по запаху, что они новые: пахло свежим сукном. На дорогу выбежали и другие бойцы. В одной из машин обнаружили рожки с патронами для автоматов, гранаты. Запаслись — пригодится!
Когда возвращались, Игонин отругал Григория за безрассудство, а тот обиделся:
— Не кричи, пожалуйста!
— Как же на тебя не кричать! Он из тебя решето мог сделать, свободно мог сделать. Герой тоже выискался. К Тюрину захотел? Не торопись!
— Сварливый ты стал, Петро. Как с тобой жена будет жить?
— Не твоя забота. Подберу терпеливую.
Капитан поджидал взвод на опушке березовой рощицы: отряд строился к маршу. Игонин хотел доложить, но Анжеров не дал:
— Видел и слышал. Спасибо! — пожал Петро руку. — Сколько машин?
— Десять.
— Хорошо! Главное — настроение поднялось. Молодцы!
— Служим Советскому Союзу! После часа ходьбы Григорий ощутил в левом боку жгучую боль. Решил, что натер ремнем. Ослабил. Боль не исчезла, даже усилилась. На привале снял ремень, нащупал рукой больное место. Пальцы согрела липкая кровь. Позвал Игонина и попросил посмотреть.
— Ох, Гришка, Гришка, — с укором вздохнул Петро. — Бить тебя некому. Молись богу — пустяком отделался! Под счастливой звездой, видать, тебя мать родила.
Перевязал последним бинтом.
Ночь торопливо стлалась по земле, убегая на запад. Восток светлел. Кто-то из бойцов сопел рядом. Недалеко переговаривались шепотом. Под елью, закрывшись плащ-палаткой, курили. Хоть и прятались, а нет-нет да мигнет красный огонек самокрутки, упадет маленькое заревце на траву, выхватит из тьмы нос, подбородок и пальцы табакура.
Чуть позднее от ели к березе, от березы к липе, от липы к сосне, от сосны к орешнику пополз торопливый властный шепоток:
— Строиться! Строиться!
Когда бесшумно построились, еще:
— Марш, марш!
Анжеров советовался с крестьянином, обросшим дремучей черной бородой, который Полесье знал как свои пять пальцев. Надоумил к нему обратиться хромоногий мужик, приходивший к ним в клуню. По-русски бородач говорил чисто, но с акцентом: «я» после «р» не выговаривал. Получалась «градка» вместо «грядка». Он посоветовал, где лучше идти отряду, часто вставлял фразу: «Вот тогда будет порадочек». «Пойдете строго на восток, встретите проселочную дорогу, но по ней — ни боже мой — не ходите. Пересечете ее и повернете на юго-восток. Вот тогда будет порадочек. На пути встанет озерко. Южным берегом ходить не надо, там болотисто, завязнете. Держитесь северного берега. Вот тогда будет порадочек».
Мало утешительного сказал крестьянин. Сплошные леса кончаются: поля потеснили их на юг. Можно взять южнее, но там болота. Без проводника в них лучше не соваться. До старой границы оставалось километров восемьдесят, если шагать «прамиком». «Будете петлять, все сто напетляете».
Капитан решился на риск — идти прямиком. Стремительный бросок по прямой может сэкономить время, ускорить встречу со своими. В отряде все, в том числе и Анжеров, безотчетно верили, что на старой границе укрепились наши. Если даже их нет, все равно на большой советской земле будет надежнее и уютнее. Конечно, и по эту сторону старой границы свои люди, только при Советской власти жили они маловато. Мужик, когда сидел в клуне, все чего-то боялся, озирался, будто за ним кто наблюдал тайно. Неодинаковые люди жили в деревне. Были и куркули, которые спелись с немцами.
Однако стоит переступить через невидимую, но магическую полосу, которая много лет делила один мир от другого и которая, ясное дело, в сознании за два года исчезнуть не могла, и кончатся неудачи. В родном доме и стены помогают.
За остаток ночи ушли недалеко: задержались на шоссе. Лес чаще и чаще перемежался с обширными полянами, а потом начались и поля. Пришлось круто свернуть на юг, чтоб рассвет не застал на открытом месте. Еле-еле успели. И то: последние два километра бежали. Втянулись в лес, вздохнули облегченно.
За последнее время с молчаливого согласия капитана Петро взял на себя ответственность за караульную службу. Анжеров мог спокойно спать, когда охраной отряда ведал надежный человек. У Петра появилась плохонькая, замызганная пилотка — в деревне раздобыл. Вот и сейчас Петро отправился расставлять посты. Окружит ими дневку — заяц не проскочит, не то что человек.
Анжеров принялся бриться. Осколочек зеркала поставил в кору сосны, направил на ремне бритву и принялся скоблить щеку насухо — воды поблизости не оказалось. Борода росла обильная, доползала до скул, закрывала острый кадык. Капитан драл ее бритвой с остервенением, только трескоток стоял вокруг. Не морщился — привык.
Выбрил левую щеку, приблизил лицо к зеркалу, провел ладонью по выбритому — не очень чисто, но ничего, сойдет. Вгляделся самому себе в глаза. Из зеркальной глубины они глянули на него усталые, но по-прежнему твердые, темные, со светлячками в зрачках. Потрогал над правой бровью лиловый шнурочек шрама. В сороковом осенью возвращался верхом на лошади из штаба дивизии, проезжал мимо хутора, и дома-то не видно — весь в кустах. Только поравнялся, ударило два выстрела. Одним сбило фуражку, другим царапнуло лоб. Анжеров дал коню шпоры. Вслед прогремело еще два выстрела, пули жикнули над головой. В военном городке поднял роту Синькова по тревоге — и на хутор. Синьков тогда умудрился с одним взводом уйти куда-то в сторону. Анжеров с двумя другими облазил весь хутор, но ни одной живой души не нашел. Подобрал фуражку да стреляные гильзы.
Да, батальон ушел без него, вот же глупейшая история! В ту ночь, когда форсировали реку, кинулся бы влево, не остался бы лежать, ожидая, что кто-нибудь утихомирит пулеметчика, все было бы нормально. Иногда до того больно было на сердце — места себе не находил. Конечно, на войне случается и не такое. В Белостоке встречал майора, командира полка, который остался живым почти один — весь полк лег на Нареве. Майора обуяло отчаяние, он готов был пустить себе пулю в лоб. Ладно, Волжанин отговорил. У Анжерова положение, ясное дело, значительно лучше. Он знал: батальон жив, с ним Волжанин. Они, наверное, считают его погибшим. Только от этого на сердце не легче. Потерять батальон! Терзался Анжеров, глубоко в себя загонял эту боль. Вот сейчас глянул самому себе в глаза, увидел ее, эту боль. Кто ж его осудит за то, что стряслось помимо его воли? Придет к своим не с пустыми руками, вон какие у него орлы. Сегодня расколошматили на дороге колонну — только клочья полетели! Не горюй, капитан! Ты еще свое возьмешь!
Пока Анжеров брился. Григорий снял гимнастерку, осмотрел пулевые дырки. Чуточку полевее взял бы фашист, и был бы Григорию капут. Бок зацепило так себе, царапнуло. Саднило, но не очень.
Вернулся Игонин, повесил автомат на сук и сказал капитану:
— Зря вы разрешили Андрееву оставить Шобика. Гнать его надо было вместе с Лихим к чертовой матери.
У Григория кровь прилила к лицу, обида на Игонина заныла в сердце; все-таки подковырнул. Но капитан молчал, видимо, ждал, что скажет Григорий.
— Бубнит всякую пакость. Границу, мол, отрядом не перейти. Надо разойтись группами, так легче.
Капитан молчал. Взяв себя за нос, начал добривать усы. Молчал и Андреев.
— Ты чего в рот воды набрал, Гришуха? Твоя забота!
Андреев надел гимнастерку, затянулся ремнем, ответил:
— Моя так моя, — и пошел разыскивать Шобика. Места отряд занял немного. Люди жались друг к другу. Многие спали, иные завтракали — сердобольные крестьянки хлебом и бульбой снабдили на дорогу обильно: у каждого по вещевому мешку. Кое-кто не торопился спать, разговаривал с соседом, курил деручий самосад.
Шобику боец с горбатым носом, Грачев, делал перевязку. Феликс наблюдал, как ловко орудует бинтом товарищ. Андреев спросил Грачева:
— Знаешь дело?
— Немудреное, — откликнулся Грачев. — И привычное. Санинструктор я.
Шобик кусал губу. На лбу блестела светлыми шариками испарина. Ойкнул, когда Грачев содрал тампон, присохший к ране. Ранка маленькая, а глубокая. Пуля пробила запястье, повредила кость. Края ранки гноились. Грачев протер ранку. Шобик плаксиво попросил:
— Осторожнее, коновал.
Феликс отвернулся — не переносил.
— Йода нет, а? — пожаловался Грачев. — Бинт последний, а?
— Скоро у своих будем, — успокоил Григорий.. — Его отправим в госпиталь. Тебя по специальности.
— А свои где? — встрепенулся Феликс.
— Не знаю. Но где-то близко.
— Осторожнее, в самом деле! Тебе не больно, а мне больно.
— Не верится, что недалеко, — сказал Феликс. — Хорошее проходит быстро, плохое долго тянется. В лесных бродяг превратились. А вдруг наших близко нет?
— Есть!
— Будто немцы похвалялись: Москву и Ленинград взяли. Тетки говорили.
— Наплели тетки.
— Бинтуй же, хватит мучить. Вы знаете, плетут тетки или не плетут? Кто проверял?
— Ты хочешь, чтоб эта была правда?
— Ничего я не хочу!
— Если не хочешь, чего ж веришь слухам? Верь, Москва стоит и стоять будет. И никакому фашисту в ней не бывать. Верь!
— Правда твоя! — загорелся Феликс. — Я верю: Москва наша! Хочу верить. Как же иначе? Правда, Грач?
— Наша! Чьей же ей быть? — спокойно отозвался Грачев.
Григорий отметил про себя: удивительно спокойный это человек, для него все ясно, нет никаких сомнений.
— Тебя, Шобик, я попрошу: брось дурить! Брось мутить воду.
— Я что?
— Знаешь. Зачем сбиваешь людей с толку? Почему зовешь бросить отряд и разойтись группами?
— Не зову, наговор это...
— Зовешь!
— Мнение высказать нельзя?
— Не забывайся! Ты один раз запятнал себя. Второй раз не простят. Война. Запомни!
— Ясно, товарищ командир.
— Пока мы в отряде — мы сила. Поодиночке нас, как рябчиков, перестреляют. Лучше не болтай лишнего.
— Это он мнение высказал, — заступился Феликс. — Разговор был у нас. Шобик и предложил разойтись группами. С ним никто не согласился, и он не настаивал.
— Теперь на меня всех собак вешать будете, — обиделся Шобик.
— Слушай и мотай на ус, — перебил его Грачев, заканчивая перевязку, — его подвижные ловкие пальцы ладили узлы. — Ныть ты мастак. Верно ведь, Феликс, а?
Феликс молчаливо согласился. * * *
Во второй половине дня напали немцы. Диверсия на шоссе, видимо, встревожила фашистов, и они бросили вслед дерзкому отряду роту автоматчиков. Заметил их западный пост. Один из сторожевых прибежал в лагерь, разбудил прикорнувшего немного Анжерова. Отряд подняли по тревоге. Сразу мучительно-тревожный вопрос: что делать? Уходить? Принять бой? Если бы капитан представлял, какая местность впереди, если был бы уверен, что пойдут сплошные леса! Тогда, возможно, принял бы решение отходить...
Но что впереди? Вдруг фашисты настигнут отряд в открытом поле, вызовут подмогу с земли и воздуха? Гибель. Бой или отход? Бой!
— Игонин, — распорядился Анжеров, — бери взвод, ударь во фланг, сумеешь — в затылок. Оставь трех пулеметчиков. Спеши!
— Есть! — козырнул Игонин.
Убежал к своему взводу. Через минуту прибежало шестеро бойцов — три пулеметных расчета. Бойцы отряда заняли оборону, залегли, укрылись за стволами деревьев. Пулеметчиков Анжеров рассредоточил: двух с флангов, третьего в центре. Командный пункт расположил в центре обороны. Григория послал на правый фланг. Там лес гуще, подходы скрытые.
Справа от Андреева примостился расчет ручного пулемета. То были два молчаливых парня, из одной деревни, откуда-то из-под Вологды. Установили пулемет на сошники, приладили диск. В ожидании боя сели по-турецки и принялись неторопливо закусывать. Крошечными ломтиками нарезали хлеб, испеченный пополам с отрубями, положили ломти на траву. Ели сосредоточенно, углубясь в себя. Крошки собирали в ладони и тоже отправляли в рот. Ели деловито, словно готовились к трудной крестьянской работе.
Слева, привалившись спиной к дереву, сидел Грачев и курил — затягивался дымом глубоко, покряхтывал: самосад был крепким. Цигарка уже догорала. Держал ее указательным и большим пальцами, ногти которых побурели от никотина.
Рядом с Грачевым на животе лежал Феликс, всматривался вперед: ждал немцев. Вздрогнул, когда Грачев, кончив курить, взял карабин и клацнул затвором. Нервы у парня взвинчены до предела. На скулах полыхал румянец.
Андреев то и дело ловил на себе пытливые взгляды Феликса. Наверно, Сташевский проверял по Григорию: серьезное положение создалось или не такое уж серьезное. Не спрашивал ни о чем, а изредка поглядывал на него. Григория пробирала внутренняя дрожь, но заметив, что за ним наблюдает Феликс, подобрался и неожиданно успокоился.
Устроившись за сосной, осмотрелся: выбирал сектор обстрела. Мешала махонькая сосеночка, лет пяти от роду. Забавная сосенка, косматая и колючая. Пришлось срубить. Мешала прицеливаться. Вынул из мешка две обоймы — весь запас.
Фашисты появились вдруг. Не было, не было никого, и вот из-за куста вынырнул первый автоматчик. Метров за триста от Андреева. Ростом высок, с засученными по локоть рукавами. Белокурый. На уровне живота висит автомат. Китель серо-зеленый, шаровары тоже, заправлены в сапоги с широкими голенищами. Во многих переделках побывал Григорий, а немецкого солдата при дневном свете и во весь рост видел впервые. Тот шагал настороженно, оглядывался по сторонам, на своих товарищей. Боится! На засаду боится напороться. Взял верзилу, на мушку. Подумалось: идет и в мыслях, наверно, не держит, что топчет землю в последний раз. Любопытно, было у него предчувствие конца или нет? Жил где-нибудь в Мюнхене, а то и в Гамбурге, о чем-то мечтал, возможно, любил. А Гитлер его оболванил, послал воевать, посулив целый мир. Чего дома не сиделось? Отмеривает по земле последние метры. Грянет выстрел, и пуля, посланная Григорием Андреевым, остановит еще одно разбойничье сердце.
За верзилой показались другие. Скоро их набралось десятка четыре.
Хлопнул пистолетный выстрел: Анжеров дал сигнал открыть огонь. Лопнула тишина, распластанная на лоскуты, разлетелась на гулкие осколки. Застонал, загудел лес. Пули распороли лесной воздух, будто тысячи гибких кнутов хлестнули по безмолвию.
Григорий выстрелил и промазал. Верзила уже не шагал, а бежал и вопил что-то.
Григорий прицелился тщательнее, поборов дрожь, и снова выстрелил. Выстрела не слышал: кругом гремело и трещало. Только почувствовал, как приклад толкнул в плечо. Верзила споткнулся и упал вниз лицом. Сгоряча хотел подняться, но дернулся конвульсивно и затих навсегда. «Не ходи босиком», — прошептал Андреев и поймал на мушку другого фашиста, малорослого и плечистого.
Пули свистели над головой. Некоторые глухо вливались в ствол сосны, иные сбивали с веток хвою. Одна царапнула сосну, за которой лежал Андреев, сбоку, на вершок повыше головы. Кусок коры и коричневая пыльца упали на плечи и пилотку.
Атака в лоб захлебнулась. Фашисты начали обтекать правый фланг. Григорий подполз к вологодцам, приказал переместиться правее, где немцы сосредоточивались для нового броска. Пулемет повернули, и вовремя. Немцы бросились в новую атаку, но залегли из-за плотного огня. Андреев отцепил гранату, кинул. Она ударилась о сосну, отскочила вправо и брызнула в стороны огненными осколками.
Напор врага несколько ослаб. Фашисты попятились и залегли, прячась за сосны, за бугорки, за всякую малость, которая хоть немного хоронила их от метких пуль красноармейцев.
Лес гудел, наполнился неразберихой — гулким эхом выстрелов, протяжным посвистом пуль, беспорядочными выкриками людей, стонами раненых. Видно было, что немцы готовятся к новому броску.
Андреев приметил: за шершавым темно-бурым стволом сосны спрятался немец, оттуда глянула черная дьявольская дырка автомата, из которой вдруг мигнуло и замигало часто-часто еле видное белое пламя, — немец стрелял по Григорию. Андреев тщательно прицелился и выстрелил. Пуля царапнула кору выше. Черная дырка автомата на миг исчезла и появилась уже с другой стороны. Пули пропели над самой головой. Григорий инстинктивно пригнулся. Когда опять осторожно выглянул, то увидел старшину Журавкина, которого за сутолокой дел не видел со вчерашнего вечера. Старшина полз по-пластунски в сторону немцев. Плотно вжимался в землю, головой бороздил скудную траву. На ноге, возле правого ботинка, дергалась в такт движениям белая тесемка кальсонной завязки. «Очумел он, что ли?» — подумал Григорий. Кто-то слева закричал, перекрывая шум боя:
— Назад! Назад!
Но Журавкин полз и полз. Немцы его заметили и неожиданно ослабили стрельбу — тоже наблюдали. Уж не задумал ли этот русский перебежать к ним?
Григорий заволновался, ему тоже ударила в голову эта мысль: а не удрать ли собрался старшина? Не напрасно же Анжеров сразу проникся недоверием к нему. Григорий взял Журавкина на прицел и стал ждать.
А старшина между тем полз, не обращая внимания ни на что. Изредка делал короткие остановки и осматривался. Делал это, не поднимая головы, а повертывал ее набок, прижимая щеку к земле, чуть откидывал назад и смотрел вперед. Это была такая неловкая поза, что со стороны казалось странным, как же все-таки это удавалось старшине.
Журавкин наконец дополз до немца, которого Андреев уложил в начале боя, одним рывком хотел сорвать с него автомат, но сделать это сразу не удалось. Автомат крепко держал ремень. Теперь фашистам стало ясно, что они обманулись в ожиданиях. Обозлились и почти весь огонь сосредоточили на старшине. А тот, пряча голову за труп, достал из кармана перочинный ножичек, перерезал им ремень, вытянул автомат, снял с убитого коробку с патронами, не обращая внимания на плотный огонь. «Молодец!» — восхищенно подумал Григорий.
Старшина лежал между двух огней. Назад ползти нельзя, тогда немцы просто изрешетят его. Наши тоже вели плотный прицельный огонь по противнику.
В это время Григория кто-то тронул за плечо. Оглянулся. Связной от капитана, Саша Олин, курносый, веснушчатый.
— Чего?
— Капитан ранен. Просит вас к себе, — пухлые губы у Саши вздрагивали.
— Что? Анжеров ранен? Не может быть!
— Тяжело, — добавил Саша.
Григорий поспешил к Анжерову, все еще не веря. Где перебежками, где ползком — добрался невредимый до раненого капитана. Капитан лежал на спине, бледный, сразу осунувшийся до неузнаваемости. Синева прочно легла под глазами. Дышал тяжело, с хлюпаньем и присвистом: пуля попала в грудь.
Андреев опустился на колени. Слезы застлали глава. Капитан заметил слезы, поморщился.
— Не надо... — через силу выдавил он. Потом, почти шепотом, напрягаясь от боли: — Командуй боем... Отряд передаю Игонину. Иди.
Григорий медлил. Анжеров глазами сердито повторил приказ: иди! Бой идет, дорога каждая секунда.
Андреев вернулся в цепь, лег возле пулемета в центре. Связной Олин следовал за ним: теперь будет возле нового командира.
На правом фланге положение осложнилось. Фашисты обходили оборону, грозили очутиться в тылу. Григорий перебросил пулемет из центра на подмогу вологодцам, поспешил туда и сам. Спросил у Грачева:
— Жарко?
— Жар костей не ломит, товарищ политрук.
Феликс нервничал, искусал губы до крови. Глаза лихорадочно блестели. Спросил:
— Как же теперь?
— Что?
— Тяжело ранен командир. Немцы кругом.
— Получше целься, вернее будет!
Григорий глазами поискал Журавкина и увидел его. Тот лежал все так же, держа автомат в вытянутой руке, и Григорий не сразу сообразил, что Журавкин не движется, навечно застыв в этой неловкой позе. «Убили, гады!» — прошептал Григорий, и острый комок подступил к горлу. Представил враз изменившееся, какое-то чужое, незнакомое лицо Анжерова, и опять похолодело на сердце. Как же теперь без командира?
Слева неожиданно родилось дружное ура, и взвод Игонина смял правый фланг противника, врезался в центр. Немцы, не ожидавшие такого урагана, побежали. Григорий хлопнул Феликса по плечу:
— Видал?! — и, вскочив, заорал: — За мной! Бей гадов!
Отряд поднялся в едином порыве. Гнали немцев до самого поля. Остатки роты автоматчиков либо рассеялись по лесу, либо драпанули по тому же пути, по которому сюда пришли. На опушке преследование прекратилось. Несколько гитлеровцев удирали по полю без оглядки. Кто-то проводил их трехпалым лихим свистом.
Андреев бросил винтовку и взял трофейный автомат — оружие противника по праву принадлежит победителю. Разыскал Игонина, который стоял в кругу бойцов и слушал, как о чем-то рассказывал чернявый парень, бурно размахивая руками. Григорий тронул Игонина за плечо, отозвал в сторонку, тихо оказал:
— Беда, Петро, Анжеров ранен.
— Ты что? — сразу сник Игонин. — Может, ошибся, может, сплетня?
— Сам видел. Очень плох.
— Как же так? — устало опустил руки Игонин. — Не уберегли.
— Перебежку делал. Тут она его и поймала.
— Эх, — зажал Петро голову. — Какого человека не уберегли.
— Пуля, она не выбирает.
— Будешь ты мне сейчас умные речи говорить, — отмахнулся Игонин и заторопился к капитану. Григорий отдал приказ отходить, а по пути собрать трофейные автоматы.
Анжеров метался в бреду. Андреев послал за Грачевым. Горбоносый появился сразу же, разорвал гимнастерку, осмотрел крошечное отверстие, в которое вошла в грудь злая пуля.
Капитан хрипел. В уголках губ пузырилась кровавая пена. Саша снял с себя нательную рубаху, разорвал на ленточки, ленточки сшил. Другого бинта, чтобы перевязать командира, не нашлось. Грачеву помогали два бойца.
Григорий, когда они остались с Петром вдвоем, вздохнул:
— Осиротели мы...
— Черт знает что, — сокрушенно проговорил Игонин. — Разные Шобики живы, понимаешь, а тут такого человека потеряли!
Похоронили убитых — их было десять. Наспех перевязали раненых — их набралось более полутора десятка. Для троих смастерили носилки и еще засветло тронулись в путь. Оставаться здесь было опасно.
Игонин рассудил так. Сегодня фашисты просчитались: послали в погоню только роту. Надеялись, что русских немного — какая-нибудь горстка отчаявшихся. Таким достаточно погрозить автоматом, и они разбегутся в панике. А получили по зубам. Половина автоматов досталась победителям.
Теперь фашисты обозлятся и постараются поквитаться. Сил у них хватит. Поэтому Игонин не стал ожидать темноты. Пойдут лесом: где лес, туда повернет и отряд. Наступит ночь, можно опять взять курс на восток.
Может, ночью рвануть напрямик? Старик рассказывал — за старой границей снова раскинулись леса.
Утро застало отряд в пути. Куда ни кинь взгляд, всюду поле. Оно не обрабатывалось несколько лет, поросло полынью, осотом, лебедой, чертополохом. В Западной Белоруссии тех лет брошенные поля были не редкостью.
На востоке приветливо алел горизонт. Небо посветлело. Радоваться бы такой заре, рождению нового дня. Кому только радоваться?
Игонин растерялся. Весь марш шагал он во главе отряда. Сейчас, посторонился, поравнялся с Андреевым, поторопил:
— Шире шаг, Гришуха! Шире!
Отряд растянулся метров на двести: шли по двое. В середине несли носилки с капитаном и другими ранеными.
— Быстрей, быстрей! — подгонял бойцов Игонин, поджидая, когда поравняются с ним носилки. Возможно, Анжеров очнется от забытья и посоветует что-нибудь. Тяжела командирская ответственность. Свалилась вот на Петровы плечи. Надо нести, ничего не поделаешь. Две сотни бойцов в отряде, разных, но объединенных одной обманчивой военной судьбой. Они верили Петру, подчинялись любому его приказу.
А куда он их завел? Через час взойдет солнце и немцы обнаружат отряд. С воздуха или с земли, какая разница?
— Шире шаг! Шире!
Крикнуть бы: «Бегом!» Нельзя. С ранеными не побежишь.
— Шире шаг! Не отставать!
Выбивались из последних сил. Солнце оттолкнулось от горизонта. Капитан был еще без сознания. Грустный Петро брел рядом с носилками. Появился связной Саша Олин.
— Товарищ командир! Политрук велел передать, что впереди лес.
— Что?!
— Лес впереди.
Игонин воспрянул духом, вгляделся вдаль. И верно: на горизонте чернел желанный островок леса. Какой есть, только бы укрыться на день, только бы не маячить на виду.
— Шире шаг, товарищи, шире! Скоро привал!
Единственная мысль тревожила, гнала вперед: лишь бы не заметили на последних метрах, лишь бы не заметили. Отсидятся в лесу, а ночью махнут дальше. Скоро старая граница. Там леса до самого Гомеля.
Собственно, то был не лес, а овраг, заросший до дна дубняком и орешником. По краям оврага вздымались тополя, пяток берез и два дуба. Если бы эти дубы положить на землю, то в их кроне мог свободно спрятаться весь отряд.
Разместились на дне оврага. Под прочной занавесью деревьев сохранилась большая яма с зеленоватой водой. Кстати! Раненых мучила жажда. И не только раненых.
Игонин снова сам расставил посты — по всему эллипсу оврага. Получилось что-то вроде круговой обороны. Задержался на восточной бровке, изучая местность. Километрах в трех, укрывшись от солнца садами, притаилась деревня. С юго-запада к ней подползала дорога. По ней сейчас катилось серое облачко пыли, а шлейф от него медленно оседал на обочину. Мотоцикл.
Дорога рассекала деревню пополам, стремительно выбегала за околицу и круто сворачивала на восток.
Кое-где из труб вился синеватый кисейный дымок. Подобраться к деревне можно. Здесь скроет жиденькая цепочка кустов акации. Дальше ложбинка. Хуже у самых хат: местность там открытая.
Игонин спустился вниз, заявил Григорию:
— Баста! Хватит слепыми ходить. Пойду в деревню, разузнаю и достану проводника.
Григорий рассматривал автомат: незнакомая машинка, привыкать надо.
— Бросишь отряд и пойдешь?
— Как это брошу? Я на разведку.
— Разведчик, — усмехнулся- Григорий.
Петро вздохнул. Да, ему нельзя, он командир. Прав Гришуха. Вдруг в деревне что-нибудь случится? Худо ли, бедно ли, а к нему привыкли как к командиру. С кем тогда останутся хлопцы? С Андреевым? Парень он хороший, только мягкотелый и жалостливый. Рос в рабочей семье, в суровом краю, а суровости в человеке нет.
Петро опустился рядом с Григорием, обхватил руками колено.
— Дай закурить, Гришуха.
Свернули козьи ножки из последнего самосада.
За ближайшим кустом послышалась возня, и перед Игониным и Андреевым предстали Феликс и Шобик. Феликс держал приятеля за рукав здоровой руки. На плече две винтовки. Шобик во вчерашнем бою разжился винтовкой: взял у знакомого парня. А тот подобрал трофейный автомат. Шобик хоть и не мог пока владеть оружием, но с винтовкой походил на бойца, а не на гостя.
— Разрешите обратиться, товарищ командир? — вытянулся по стойке «смирно» Феликс.
Игонин и Андреев поднялись. Петро разрешил обратиться.
— Шобик опять за свое, товарищ командир. Я его разоружил на всякий случай.
— Что такое?
— Воду мутит. Подбивает отряд бросить. Вдвоем, говорит, легче и быстрее доберемся к своим.
У Игонина вспухли желваки. Смотрел на Шобика в упор, с ненавистью. Шобик прятал глаза.
— Ну! — крикнул Петро. — На меня смотри!
Шобик вяло поднял сероватые навыкате глаза, но не вынес бешеного взгляда командира, зажмурился.
— Правда? — допытывался Петро.
Шобик молчал.
— Правду говорит Феликс?
— Правду, — выдавил наконец с трудом.
— Подлюга! — замахнулся было Петро, но Андреев схватил за руку, сказал с укором:
— Думай, что делаешь!
— Ладно, — прохрипел Петро, — черт с тобой. Не буду драться. Попробовал бы ты моих молотков, да политрук помешал, — и к Феликсу: — Уведи этого олуха. Что хочешь с ним, то и делай.
Феликс толкнул Шобика в спину, давая знак, чтоб уходил. И сам заторопился следом.
Когда оба скрылись из виду, Андреев показал Петру кулак и сказал:
— Забываешься!
— Ну тебя к богу. Виноват, погорячился. Ты же знаешь, как я сегодня психанул, когда рассвет застал нас в поле. Я, наверно, даже поседел. Посмотри, нету седины? Нету? Ну и хорошо. Выместить хотел все на этом идиоте. Нет, каков хлюст! Один скорее доберется! В расход за такие дела пускать надо. А в деревню кому-то идти надо.
Андреев сказал, что лучше всего послать Олина. Петро посомневался: какой-то несерьезный этот Олин, наивный. Ровесник, а выглядит мальчишкой, только вот форма красноармейская на этом мальчишке. Но пусть идет.
— Главное — проводник. Обратно пойдешь — не рискуй. Дождись темноты, — наставлял Петро связного.
— Понятно, товарищ командир.
Ломали голову — как быть с оружием? Винтовка мешать будет, сразу на нее обратят внимание. И без оружия плохо.
— Взять у капитана пистолет, — предложил Григорий.
— Правильно.
Когда вынимали пистолет из кобуры, Анжеров очнулся, открыл помутневшие глаза, что-то прошептал.
Игонин отдал Саше пистолет, критически оглядел разведчика с ног до головы и вдруг решил:
— Не пойдет. Снимай ремень, пилотку. И ботинки тоже. Живо, живо! Никуда не денется.
Олин снял все, что требовал командир. Петро одобрил:
— Подходяще. Сойдешь за беглеца. Туго придется, живым не давайся. Попадешь живым, отряд не открывай. Ври напропалую, но про отряд ни звука. Понял?
— Понял, товарищ лейтенант.
— Я не лейтенант. Давай руку — успеха тебе!
Саша юркнул за куст. Петро присел возле Анжерова, а рядом с ним Григорий.
Капитан шептал что-то, друзья по губам догадались.
— Документы... В кармане...
— Целы документы. Порядок будет, товарищ капитан, — успокоил Петро. Взял флягу, которая лежала в изголовье, приложил горлышко к пересохшим обескровленным губам командира. Григорий приподнял ему голову. Анжеров пил слабыми судорожными глотками. Кадык ворочался медленно. Вода стекала по подбородку на шею под воротник.
— Спасибо... — уже слышнее прошептал Анжеров. — Документы... Возьми, Игонин... Там адрес. Партбилет.
— Что вы, в самом деле, товарищ капитан, — заволновался Игонин. — Мы еще вместе повоюем!
— Возьми... — настаивал Анжеров, и Петро, осторожно расстегнув китель, достал из внутреннего кармана бумажник с документами.
Капитан хотел вздохнуть, но в груди опять булькнуло, к вместо вздоха вырвался стон.
Слезы застлали глаза Андрееву. Он зажмурился и, чтобы не показать их Петру, отвернулся. Капитан был коренастым, плотно сбитым, словно из железа, и пуля такого, казалось, не возьмет. И вдруг случилось непоправимое, пуля не щадит даже таких, как Анжеров. Батальон остался без командира, его нелегкое бремя теперь легло на плечи Петра и его, Андреева. Не раздавит ли оно их?
Настроение у бойцов заметно упало. Андреев ходил по биваку, чувствуя на себе настороженные хмурые взгляды. Раньше, несмотря ни на что, даже на голодовку, люди на привалах разговаривали, спорили. С шуткой да с песней невзгоды легче переносятся. Тогда приходилось унимать, чтоб не очень шумели.
А сегодня притаились, не слыхать разговоров. Вчера хотя и отбили наскок немцев, но и сами понесли потери, первые крупные потери во время лесных скитаний. Потом неудачный марш, во время которого утро застало отряд в чистом поле. Спрятались в овраге. Фактически это укрытие относительное, ненадежное. Если немцы обнаружат, то овраг может превратиться в мышеловку: никому отсюда живым не выйти. И командир ранен, лежит под кустом орешника, часто теряет сознание. Едва ли протянет долго.
Неважное настроение у бойцов. С таким настроением воевать нельзя. Оно может обернуться панической неразберихой, если вдруг случится что-нибудь непредвиденное и тяжелое.
Андреева неотвязно мучила собственная беспомощность. Что же делать? Даже совета попросить не у кого. Хорошо уж то, что Петро не унывал. Насвистывал себе под нос, чистил автомат. Закончив чистку, отправился проверять оружие у бойцов, заставлял чистить всех: после вчерашнего боя это было просто необходимо.
Григорий тоже подумал, что автомат недурно хорошенько протереть. Взял у запасливого Петра протирку и масленку, в которой на донышке осталось масло.
И когда усердно протирал ствол, наводя зеркальный блеск, как-то незаметно успокоился, и мысль, совершенно простая и такая необходимая, поразила его. Даже удивился, что раньше не мог до этого додуматься. В ноябре прошлого года полк участвовал в маневрах. От военного городка удалились за сто километров. Маневры были сложные, с боевыми стрельбами. Тогда, как нарочно, грянули редкие в ту пору в здешних местах морозы, а ночевать приходилось на снегу. В роте бойцы начали службу только в сентябре, к таким лишениям не привыкли. Поднялся тихий ропот, настроение пало тоже ниже нуля. Политрук вызвал из каждого взвода своих помощников из бойцов и поручил им выпустить боевые листки. Во взводе Самуся за боевой листок взялся, помнится, Олег Рогов, который умел немного рисовать. Боевой листок получился не ахти уж какой хороший, но в нем высмеяли Семена Тюрина за то, что он сжег у костра полу шинели. Семен очень переживал, особенно когда Рогов размалевал его в боевом листке. Карикатура понравилась, и смеху она вызвала много.
Этот случай и вспомнил Андреев. Поскорее закончил чистку и достал из вещмешка заветную тетрадь. Вырвал несколько развернутых листов, приспособил тетрадь на колени, а лист на тетрадь и в правом углу, послюнив карандаш, вывел: «Прочел — передай товарищу». Думал-думал и написал крупно название: «Боевой штык». Но подводил почерк — получилось неуклюже. Вспомнил Феликса и послал за ним. Феликс появился не один — вместе с Шобиком. Удивительный парень: взял на себя добровольную обузу опекать Шобика, а тот безропотно подчинялся, с какой-то даже апатией.
— Послушай, — обратился Андреев к Феликсу. — Ты никогда в редколлегиях стенгазет не состоял?
— В школьной.
— Поручение тебе: выпустить боевой листок. Я начал, да не получается. Рисовать не умею.
Феликс, прищурившись, приценился к андреевским каракулям, согласился:
— Неважно, конечно. Ничего, сделаю, товарищ политрук. Только материала нет.
— Материал будет! — заверил Григорий, — Ты пока оформляй, а я напишу. Бумаги возьми еще, — вырвал четыре листка и подал Феликсу. Тот лег на живот, подложил под листок тетрадь и принялся рисовать заголовок. Шобик переминался возле него, напомнил о себе:
— Караульный я, что ли?
— Садись. Давно бы догадаться надо.
— Я, может, спать хочу.
— Спи, пожалуйста. Ложись и спи.
Шобик неохотно лег на спину, положив больную руку на грудь, и закрыл глаза.
Андреев примостился в сторонке, чтоб написать в газету. Хотелось написать с подъемом, чтоб слова волновали, чтобы разбередили сердце даже самого унылого. Но не клеилось. На ум приходили обыкновенные слова, ничего взрывного в них не таилось. Хотелось написать о том, что в отряде подобрался замечательный народ. Храбрые, отчаянные ребята, уже показали противнику свою силу и еще покажут! Фашистов хотя и много, хотя они и вооружены до зубов, все равно они боятся нас, потому что они разбойники, грабители, а грабители всегда боятся правосудия. Открытого боя не переносят. Вчера сунулись и получили по зубам, всегда так и будет. Самое трудное позади. Скоро доберемся до своих — недалеко уже, надо приложить последнее усилие.
Как бы мучительно с непривычки ни писалось, Григорий одолел эту трудность. Написанное отдал Феликсу. Тот, прочитав, сказал:
— Неплохо. Можно кое-где поправлю?
— Конечно!
— Карикатуру можно? Шобика хочу высмеять.
Шобик, услыхав, сел и возразил:
— А что я сделал?
— Рисуй, — разрешил Андреев, — да похлеще.
— Что я такое сделал? — ныл Шобик. — Чего вы от меня хотите?
— Ты откуда такой взялся? — спросил Андреев: или притворяется простачком, или действительно недоумок, придурковатый? Нет, не придурковатый. В серых глазах затаилась злая хитрость. Феликс его раскусил правильно.
— А что?
— Спрашиваю — отвечай!
— Смоленский я.
— По-моему, смоленские от тебя откажутся.
Шобик взглянул на Андреева быстро и так же быстро отвел глаза. Опять лег, протянув:
— Не откажутся.
Через час листок был готов. Феликс сделал второй экземпляр. Один остался у Феликса — он взялся наблюдать, чтобы передавали по цепочке. Другой экземпляр пустил по рукам Андреев.
Немного погодя Григория разыскал Игонин, запросто, как раньше, хлопнул по спине:
— Молодец, Гришуха! Я всегда говорил, что ты башковитый! Талант! Кто это тебя надоумил написать листок? Сам? Определенно талант!
— Читал?
— Я? Нет, где там! До меня очередь не дошла. Погляди на ребят — заулыбались! Здорово Шобика пропесочили. Кто рисовал?
— Феликс.
— Ах ты, дьявол возьми! Он начинает мне нравиться!
Андреева согрела грубоватая похвала Игонина.
Один вернулся в сумерки: солнце спокойно нырнуло за горизонт, и мир погрузился в синюю дымку. Парень был доволен самостоятельной вылазкой. Его так и распирало с ходу рассказать о виденном. Но мужественно сдерживался. Сначала обулся, опоясался ремнем, приладил пилотку, вернул Игонину пистолет и только после этого раскрыл небольшую, завернутую в тряпицу посылку. То была фуражка с красным околышем.
— Вам, товарищ командир.
Игонин обрадовался. В деревне достал замасленную, замызганную пилотку, да и та мала была: еле держалась на макушке. Примерил фуражку: будто на него шили.
— Спасибо!
— Это дед подарил. Какой-то командир оставил, когда наши отходили. Разрешите доложить?
— Давай.
— Добрался до деревни свободно, — начал Олин. — Гляжу — ни души! Ни-икого! Я к хате, а там здоровенный кобелина. И на меня. Я за пистолет. Хотел расколоть ему черепок. Но тут вышел из хаты дед. Уставился на меня, я на него.
— Ты к делу, и покороче, — перебил Игонин.
— Пусть, — улыбнулся Андреев. — Рассказывай, рассказывай.
— Я говорю: «Дед, немцы есть?» А он отвечает: «Немае, немае германа». Зову деда в хату, неудобно торчать на улице. Узнал: немцев в деревне нет, но по большаку ездят постоянно. Проводником пойдет сам.
— Добре!
— Товарищ командир!
— Что еще?
— Там пленных привели.
— Каких?
— Наших. Немцы привели. В амбар на ночевку загнали.
— Эх ты, разведчик, — не удержался от упрека Игонин. — С этого и начинать следовало!
— Вы ж о проводнике...
— Ладно, ладно. Немцев много?
— Взвод будет. Наших человек пятьдесят.
Игонин взглянул на Андреева:
— Что, Гришуха, бьем?
— А вдруг...
— Ерунда! Хуже того, что было, не будет. Огнем нас уже опалили, мы теперь огнеупорные. Будь здоров!
В сумерки Олин вывел отряд на околицу. Там залегли, вызвали деда. Он явился готовый в далекий опасный путь: в длиннополом пиджаке, с котомкой за плечами, с батожком в руке. Узнав, что бойцы хотят сначала освободить пленных, а потом уже отправляться в дорогу, перекрестился и произнес:
— Божье дело.
Потом отозвал Игонина в сторонку и сказал, что его хотят видеть «цивильные паны».
— Какие еще паны? — нахмурился Петро.
Дед ничего толком объяснить не мог или не хотел, твердил свое.
— Вот еще на мою душу. Где они?
Петро и моргнуть не успел, как дед, с проворством молодого, растаял в темноте и вскоре появился с двумя «цивильными панами». Насколько мог разглядеть их Андреев, были они молодые — лет под тридцать каждому, оба высокого роста, немного сутулые. Один был в шляпе, в пиджаке, в вышитой белой косоворотке. И с усами. А второй немного смахивал на военного — в толстовке, в галифе, сапогах, но на голове носил обыкновенную кепку. Усатый назвался Жлобой, а полувоенный Ивановым.
— Вы командир? — спросил Иванов.
— Так точно.
— Нам нужно с вами поговорить.
— Сейчас не могу. Предстоит дело.
— Хорошо. Мы подождем.
Они отошли к деду-проводнику. Игонин шепотом скомандовал своим:
— Пошли!
Часовых у амбара бесшумно снять не удалось. Красноармеец, который должен был это сделать, перелезая через плетень, зацепился ногой за кол, на котором висело дырявое ведро. Ведро загремело. Часовой всполошился, закричал. Второй красноармеец, не ожидая, когда немцы откроют стрельбу, выстрелил и убил часового. Подскочил к двери амбара, сбил замок и, распахнув обе половинки, крикнул:
— Выходите, товарищи!
Из дома напротив повыскакивали отдыхавшие конвойные, но их расстреливали спокойно и деловито.
Освобожденные высыпали из амбара, обнимали бойцов, кричали, смеялись от радости — что-то невообразимое творилась на широкой деревенской улице.
Игонин поспешил вывести отряд за околицу: не ровен час, нагрянут по большаку немцы. Ввязываться в новую драку не хотелось. Кое-кто из бывших пленных успел подобрать трофейное оружие. Освобожденных построили отдельной колонной.
— Разберемся потом, — озабоченно оказал Григорию Игонин. — Ты будешь пока у них за командира. Утром рассортируем. Действуй, Гришуха, — и повернулся к старику, который тенью маячил рядом. — Двигай, папаша. Ты у нас за главнокомандующего. В солдатах служил?
— Служил, сынку.
— Стало быть, службу знаешь.
— Как не знать, знаю.
Старик поплотнее натянул соломенную шляпу и зашагал вперед. За ним потянулись бойцы. Игонин и Саша наблюдали, пропуская мимо себя колонну. Вон идут вологодцы, оба высокие, похожие друг на друга, словно родные братья. У одного на плече ручной пулемет Дегтярева. А вот Феликс несет обе винтовки, не хочет отдать Шобику, не доверяет ему. Шобик плетется за ним.
Небольшой интервал. Идет Гришуха Андреев во главе неожиданного пополнения: автомат на груди, руки на автомате. С ним рядом горбоносый Грачев. С Андреевым они почти одного роста, только Грачев шире в плечах, медвежковатый такой. После посещения деревни они как-то сошлись на короткую ногу, и Петро замечал, что не зря. Грачев верховодил коммунистами во взводе автоматчиков, а Андреев решил, что делать это он должен во всем отряде. Вот и появились общие интересы. В глубине души у Петра даже — смешно сказать — ревность зашевелилась. Пустяки, конечно. Блажь какая-то. Освобожденные двигались беспорядочно, сбивали строй, галдели, кое-кто курил, пряча огонек цигарки в пригоршню: давно не курили, дорвались. Кто босиком, кто в нательной рубахе.
— Товарищи! — громко сказал Игонин. — У нас заведен порядок — на марше полнейшая тишина. Ночью не курить. Бросайте сразу, повторять не буду.
Нестройное жужжание над колонной затихло. Светлячки самокруток погасли.
— Кому не нравится наш порядок, может идти на все четыре. Ясно?
Ответили вразнобой, что ясно.
Возле Игонина остановились те двое штатских. По совести говоря, он про них забыл.
— Видите, не могу, — развел руками Петро. — Отойдем подальше, объявим привал. Тогда поговорим.
Те без возражения согласились. «Странные типы. И вообще, чего я им поверил?» — подумал Игонин, шепнул Саше Олину, чтоб он с этих не опускал глаз, и бегом бросился догонять колонну.
Ночь миновала без приключений. Дед неутомимо шагал и шагал, опираясь на батожок, будто усталость ему была неведома. Остановились на дневку на лесистом берегу какого-то канала. Андреева разыскал Саша и выдохнул испуганно:
— Умер!
У Григория опустились руки. То, что капитан не жилец на этом свете, было очевидно. Принять бы вовремя срочные меры, может, и удалось бы спасти. А в условиях отряда что сделаешь? Даже бинта и йода не было. Один распластал свою нательную рубаху на бинт. А рубаха-то была не первой свежести. С таким ранением и в госпитале не каждый выживал.
Но наперекор всему у Андреева и у Игонина тоже где-то в отдаленном уголке души теплилась несбыточная надежда: может, пронесет, может, минует беда и случится чудо — командир выживет?
Чуда не случилось. Капитан Анжеров умер.
Невозможно совместить — смерть и капитан Анжеров. В голове не укладывалось, сердцем не принималось.
Сейчас он лежал посиневший, страшный, неузнаваемый. На бритой голове проросли рыжеватые волосы. Григорий отвернулся, не мог выдержать, думал, что сердце разорвется.
Вырыли могилу, запеленали останки Анжерова плащ-палаткой. Выстроили отряд в шеренги с одной стороны могилы, освобожденных ночью — с другой. Игонин и Андреев попрощались с командиром — преклонили колени, опустили скорбно головы.
Замерли в суровом молчании бойцы. Насупили брови те, кто не знал Анжерова, но чей отряд сегодня ночью вырвал их из фашистского позорного плена.
На солдатских ремнях спустили в сырую глинистую землю капитана Анжерова, комбата, кадрового командира. Заработали лопаты. Комья земли глухо падали вниз.
Еще один скорбный холм вырос на трудном военном пути Григория Андреева, самого первого и сурового военного наставника проводил в небытие, еще одна неистребимая печаль поселилась в сердце и не исчезнуть ей вечно.
Молча стоят бойцы, обнажив головы. Опершись на батожок, не пряча покрасневшие слезящиеся глаза, замер возле могильного холма дед-проводник, самый старый и много повидавший... В сторонке сутулились молчаливые гражданские — не успели они еще поговорить с командиром.
Ни речей, ни салюта. Речи не нужны. Салютовать нельзя. Но молчание грозное. Если бы немцы услышали его, содрогнулись бы. А содрогнулись потому, что увидели бы, как в сердцах бойцов, таких молодых и жизнерадостных, умеющих пока только любить, уже зрели, наливались силой семена ненависти и гнева, которые сами же захватчики и посеяли. Содрогнулись и поняли бы: этой ненависти не умереть, ее ни танками, ни бомбами уничтожить нельзя. И придет время, когда ненависть испепелит их, посягнувших на жизнь этих парней, на свободу их Родины. Именно в такие скорбные минуты обретался не страх, а вера в победу. Именно в такие, и Григорий это понял всем своим сердцем. Игонин нахлобучил фуражку, скомандовал:
— Отдыхать, товарищи.
Игонин кивнул Андрееву головой, приглашая следовать за собой. Они приблизились к гражданским, и уже четверо выбрали самое укромное и безлюдное местечко под елью, расположились прямо на траве. Усатый Жлоба угостил Игонина и Андреева папиросами. Закурили, настороженно приглядываясь друг к другу. При дневном свете Игонин рассмотрел, что лицо Иванова местами попорчено оспой, но глаза синие и веселые. А Жлоба оказался рыжим. Андреев вопросительно поглядел на Игонина: он не мог взять в толк, откуда появились эти гражданские. Может, они вместе с пленными были? Игонин едва заметно пожал плечами: мол, черт их знает, чего им от нас надо? Но этот безмолвный разговор между командирами перехватил Иванов, понял смысл и поспешил внести ясность.
— Мы оставлены здесь, — сказал он, — райкомом партии, чтобы организовать партизанскую борьбу. Вот документ, — Иванов снял кепку, отпорол подкладку и протянул Игонину свернутую белую тряпицу. На этой тряпице на машинке отпечатано удостоверение на имя Иванова. Оно подтверждало то, что он оказал о себе сам.
— Ясно, — проговорил Игонин, возвращая тряпицу, которую Иванов снова запрятал в кепку и то место сколол английской булавкой. Жлоба очень внимательно следил за товарищем.
— Что же вам от нас нужно?
— Мы вам предлагаем остаться здесь, в этих лесах. В нашем отряде насчитывается двадцать человек. Мы вольем его в ваш. Командовать отрядом будете вы. За нами партийное руководство.
— Нет, погодите, — растерянно улыбаясь, проговорил Игонин. — Как-то вдруг. Мы из регулярной части, мы должны добраться к своим. А какое мы имеем право остаться?
— У нас есть рация. Можем связаться с командованием и спросить разрешение.
— Ты как, Гришуха?
— Мы должны посоветоваться. Вы, безусловно, можете связаться с командованием. Но, видите ли, наш батальон ушел вперед, и вы с ним едва ли свяжетесь.
— Да, мы подумаем, — ухватился Петро за мысль. — Дело все-таки серьезное, с кондачка решать не полагается. Товарищ Андреев прав — мы только часть батальона.
— Подумайте, — согласился Иванов. — Взвесьте. Своего навязывать вам не будем, хотя формально мы могли бы без вашего согласия связаться с командованием, спросить разрешение и передать вам его приказ.
— Хорошо, — поднялся Петро, а за ним и все остальные. — Но мы формально этому приказу имеем право не подчиняться.
Гражданские остались у ели, а Петро и Григорий медленно шли к центру бивака.
— Формально, — недовольно пробурчал Петро, — Как он заговорил! А вообще-то предложение заманчивое. Как считаешь, Гришуха?
— Идти, как шли.
— А может, остаться? Начнем колошматить здесь фрица, оно, глядишь, и там полегчает, и фронт скорее обратно вернется, а?
Григорий ответил не сразу, собирался с мыслями — врасплох застало такое предложение.
— Я так думаю, — наконец сказал он. — Мы с тобой одни правильно решить не сможем. Все-таки неопытные мы с тобой командиры. Давай спросим коммунистов, это народ подкованный, в политике разбирается. А тут ведь и стратегия и политика — что нам лучше делать.
— Давай, — согласился Игонин. — Ум хорошо, а десять лучше.
Нарядили Сашу разыскать Грачева: его больше других знали, да и он как-то ярче остальных выделялся, вроде бы негласным вожаком у партийных был. И Гришуха с ним кое-какую работу провел. Попросили собрать коммунистов, пригласили на собрание представителей от партизанского, подполья. Расположились в стороне от бивака — пятнадцать человек, самый костяк, мозг отряда. Дали слово Иванову. Он повторил то, что говорил Игонину и Андрееву. Жлоба по-прежнему молчал, крутил в руках ветку орешника.
— Вопрос можно? — это Грачев. — А сколько времени вы думаете просидеть в лесах?
Иванов задумался, взяв в руку кончик воротника толстовки.
— Трудно сказать. Но обстановка складывается так, что на скорое возвращение наших рассчитывать не приходится. Немцы заняли уже Минск.
Это было неожиданное — в отряде не знали, что пал Минск.
— Во всяком случае, до зимы дела нам и вам в этих лесах хватит.
Глубоко задумались коммунисты. Грачев непрестанно трет ладонью подбородок. Боец, служивший раньше в батальоне связи, снял очки, близоруко щурится и обтирает стекла подолом гимнастерки. Великан — правофланговый, тот самый, которого Андреев тогда видел в строю небритым, сейчас хмурился, собрав на лбу гармошку морщинок. Он первым и высказался. Пробасил коротко, словно обрезал:.
— Остаться надо — верное дело!
Грачев покосился на него неодобрительно, усмехнулся и встал.
— Я думаю так: мы должны идти на соединение. Кто мы такие? Бойцы Красной Армии. Где наше место? В Красной Армии. Что же будет, если мы останемся в лесах, другие останутся, третьи. Кому ж тогда на фронте драться? Тогда немец не то что Минск, Урал возьмет. Нет, товарищи, не имеем мы права здесь оставаться.
— А ты знаешь, где наши? — опросил Грачева кто-то.
— Нет, не знаю.
— Не знаешь, а говоришь.
— Правильно говорит Грачев. Мы присягу давали — и точка!
Это высказался связист.
— Да, товарищи, — вмешался Иванов, — я должен сказать вам следующее. Хотя немцы захватили Минск, но Гомель в наших руках. Отсюда до Гомеля недалеко. Я это сообщаю для того, чтобы вы не подумали, будто мы воспользовались вашим неведением обстановки и соблазнили остаться здесь.
— Спасибо, — кивнул головой Иванову Игонин.
Спор был жарким. В конце концов большинством голосов партийное собрание отряда постановило двигаться на соединение с частями Красной Армии.
— Ничего не попишешь, — улыбнулся впервые Иванов. — Воля ваша. Но давайте вместе сделаем одно доброе дело. В пятнадцати километрах отсюда есть железнодорожная станция. Наши товарищи только вчера вернулись оттуда. Станция забита эшелонами с боеприпасами, продовольствием, оружием. Почти никак не охраняется. Немецкие войска в основном движутся по магистральным шоссейным дорогам. Мы предлагаем совершить налет на станцию и разгромить ее.
— Это другой разговор, — согласился сразу же Грачев и поглядел на Игонина: — Как думаешь, товарищ командир?
— Быть по-вашему! — рубанул Петро рукой. — Чертям тошно станет, — и протянул Иванову руку: — На дружбу!
Разошлись по своим местам. Петро направился проверять охрану: больше всего боялся, что кто-нибудь заснет на посту или отвлечется каким-нибудь другим делом и не заметит опасности. Однажды, когда еще был Анжеров, Петро застал бойца за пустым занятием: тросточку вырезал из черемуховой веточки. До того увлекся, что даже не слышал, как приблизился к нему Петро.
Григорий остановился возле канала и увидел под хмурой елью старика-проводника. Тот распаковал торбу и выложил на расстеленную синюю тряпку несметное богатство — хлеб, сало, яйца, лук и соль. Пригласил и Григория, и Андреев не чванился. Положил автомат на землю, приготовился уже сесть. Но кто-то тронул его за плечо. Обернулся и на миг дар слова потерял — перед ним переминался с ноги на ногу Микола. В рваных ботинках, без ремня, похудевший, обросший — такого можно и не признать. Но разве можно так быстро забыть этот гордый красивый профиль, эти черные жгучие глаза, ныне пожелтевшие от бессонницы и недоедания? Разве можно забыть Миколу — мрачного спутника разбитного Синицы?!
— Ты? — вырвалось у Григория. — Микола?!
— Как видишь, — жалко улыбнулся Микола и, глянув на рваные ботинки без обмоток, развел руками, словно бы извиняясь за свой затрапезный вид.
— Это ерунда! — радостно проговорил Григорий. — Главное — живой! Садись за компанию. Вы, дедусь, не возражаете?
Старик не возражал. Микола в плену наголодался посильнее, чем Андреев в лесу. Жевал торопливо, давился и прятал глаза, стыдился жадности, а побороть ее не мог.
Старик перестал есть, остановив взгляд на Миколе, и веки у него покраснели. Вздохнув, полез в торбу и выложил на тряпицу остатки снеди. Микола в какую-то минуту уловил неловкое молчание, поймал взгляд старика. Перестал жевать и вдруг как-то болезненно, криво усмехнулся, две горькие слезинки выкатились из его глаз.
— Ты что? — растерялся Андреев.
— Так....
— Ты не волнуйся! Жив — и порядок!
Микола отвернулся, высморкался и тяжело вздохнул.
— Ешь, что ты не ешь?
— Кусок в горле застревает, — мрачно отозвался Микола. — В плену пробыл одну неделю, а кажется — вечность. Позабыл, что я человек, а не скотина. Хлебом не кормили, бураком и баландой. Бурак порченый, прошлогодний. Спать загоняли в амбары или в хлевы, как овец. Слабых расстреливали. Идет, идет человек, обессилеет от недоедания или от ран, упадет, фашисты пулю в затылок — и готово. Кровососы! Палачи! У-у! — скрежеща зубами, Микола замотал головой, будто у него заныл зуб.
Проводник жалостливо смотрел на парня, усиленно приглашал «снидать».
Микола опять принялся медленно, задумчиво жевать хлеб. У Григория пропал аппетит. Вот оно, еще одно лицо войны. Был гордый, хмурый парень Микола, красноармеец, комсомолец, рвался в бой, ворчал на беспорядки, на неразбериху — своеобразный человек! И здесь сидит тоже Микола, жадно ест и плачет от бессильной ярости и обиды, а ведь он там пробыл всего неделю! Одну неделю! Теперь будет рваться в бой еще яростнее, зубами будет их грызть, руками душить. Славный гордый Микола, как хорошо, что ты вернулся к нам, вернее, как хорошо, что мы тебя вернули к себе!
Андреев не скоро обратил внимание на Феликса, который уже минут пять, наверно, стоял перед ним.
— Чего тебе?
— Шобик сбежал, — Феликс покраснел от волнения.
На Григория весть особого впечатления не произвела — его еще волновали мысли о Миколе. Осведомился:
— Когда?
— Да вот только.
— Черт с ним. Надоел хуже горькой редьки. Пропадет один.
Появился Петро, мрачный. Тяжело опустился рядом с Андреевым, устал. Без всякой связи произнес:
— Вот так, Гришуха.
— Мне можно идти? — опросил Феликс.
— Иди.
Феликс ушел.
— Чего приходил?
— Шобик сбежал.
— Эх, мать честная! Еще приведет кого-нибудь по следам.
— Не приведет.
— Черт его знает, — Петро поискал глазами Сашу, подозвал к себе: — Ну-ка, наряди человека три, пусть поищут Шобика. Скажи: командир приказал.
И лишь теперь заметил Миколу. Тот сидел напротив и, выжидающе поглядывая на Игонина, продолжал есть.
Григорий наблюдал за Петром. Лицо сначала нахмурилось, вроде бы Игонин собирался спросить сердито: «Этому что здесь надо?» Но пшеничного цвета брови прыгнули вверх, возник острый вопрос: «Уж не блазнится ли мне? Неужели это Микола...» Улыбка, словно солнышко, вырвалась из-за грозных туч.
— Друг! — воскликнул Петро, протянул ему обе руки: — Здравствуй, дружище!
Искренняя радость Петра заразила и Миколу. Он протянул Игонину обе свои, и они несколько минут трясли друг другу руки, улыбались, не сказав ни единого слова.
Проводник смахнул слезу.
— Кто еще из наших с тобой? — наконец, когда первая минута волнения прошла и рукопожатие кончилось, спросил Петро.
— Никого.
— Как же ты?
Микола стряхнул с гимнастерки хлебные крошки, обтер губы.
— Всяко было.
— Все-таки! Рассказывай. Ай какой ты молодец! Это ты тогда на лодке плыл?
— Я.
— Молодец! Ты нам с Гришухой здорово помог. Немец пригнул вас к берегу, а тут ты появился. Мы с Гришухой воспользовались этим делом.
— Я лег в лодку, думаю, куда вынесет, и ладно. Пули весь бок лодки продырявили, а меня как-то не задело. Потом прибило к берегу, выскочил я на землю, Синица рядом очутился, человек пять бойцов. Отбились мы от своих, человек десять. Шли одни. Добрались до хутора, в сарае устроились, на сене, жара была, умаялись. Синица воды согрел, раны промыл, перевязал — мужик он хозяйственный, на все руки мастер. Хозяин хутора лебезил перед нами, а вечером привел немцев. Все спали. А я платок стирал у колодца. Налетели на меня, руки за спину скрутили. Все же я успел крикнуть. Драка началась, будь здоров. Все погибли, а я вот в плен попал, лучше бы и мне с ребятами погибнуть.
Микола торопливо расшнуровал левый ботинок, снял его, оттуда извлек маленький сверточек из грязной портянки. Бережно раскрыл его. Там лежал комсомольский билет. Сказал тихо, повернувшись к Игонину:
— Сохранил вот.
— Эх, друг, — растроганно произнес Петро. — Дай пять, пожму еще раз от самого сердца, хотя я и беспартийный.
Они так увлеклись разговором, что не заметили, как привели Шобика. Петро встал перед ним, грозный, гневный, и Григорий даже испугался — в таком виде Игонин мог натворить беды. Встал рядом с ним, Петро успокоил:
— Не бойся. Руки марать об этого олуха не буду.
Шобик боялся поднять глаза.
— Судить будем. Понял? — жестко решил Петро. — Уведите!
Ребята, поймавшие Шобика, толкнули его в спину, тем самым приглашая идти. Тот хотел что-то сказать, но ему не дали, снова подтолкнули. Увели.
А через час Игонин построил отряд в две шеренги, поставил перед строем Шобика, впервые в жизни произнес короткую речь:
— Товарищи! Вы видите этого человека, который нарушил воинскую дисциплину, который плевал на законы нашего товарищества. Он побежал к немцам. Он твердил об одном: распустить отряд, рассыпаться на мелкие группки. Он твердил о том, что на руку немцам, он убежал от нас к немцам, но его поймали. Я считаю его предателем. Но я не хочу наказывать его сам. Хочу спросить: что с ним делать? Вы скажете, отпустить на все четыре стороны — отпущу, скажете оставить в отряде — оставлю, окажете расстрелять — расстреляю. Говорите же!
Строй молчал. Шобик ссутулился, каждое слово Игонина жгло. А когда Петро замолчал, Шобик с надеждой поглядел на тех, с кем делил тяготы лесного скитания. Во главе строя стояли два вологодца, которых в том бою приметил Григорий. Вот к ним-то первым обратился Петро с вопросом:
— Ваше решение?
Вологодцы переглянулись. Первый, широкоскулый, широкоплечий парень, бросил на Шобика презрительный взгляд и негромко объявил:
— Расстрел!
Шобик вздрогнул, будто его ударили по спине кнутом, окончательно сгорбился.
— Расстрел! — повторил другой вологодец.
— Расстрел! — хмуро выдавил Грачев.
— Расстрел! — подтвердил связист.
Очередь дошла до Сташевского. Феликс подтянулся, плотнее прижал к правому боку винтовку, нахмурил брови и тихо проговорил:
— Расстрел!
А Шобик с такой надеждой смотрел на Сташевского, так надеялся, что тот скажет другое слово, произнесет другой, более мягкий приговор. Поэтому, услышав роковое «расстрел», вдруг обессилел, ноги у него подкосились, и без памяти свалился на жесткую землю. Два конвоира подхватили его за руки, подняли, придерживая, чтобы снова не упал. Игонин, хмурый, непреклонный, объявил:
— Решено: предателя расстрелять!
Шобика увели в глубь леса и расстреляли. Григорий тер ладонями виски и никак не мог прийти в себя. Игонин сказал ему:
— Ты что — жалеешь?
Григорий поднял на него глаза, полные боли, и тихо ответил:
— Жалел.
— Что ж ты теперь хочешь?
Григорий ,опустил голову. Что он хочет? Быть мудрым, да, да. Он хочет не ошибаться в людях, он хочет знать наперед, какие они есть на самом деле, а не какими притворяются. Вот его желание, если это хочет знать Петро. Сейчас ему больно за то, что ошибся в Шобике, больнее от того, что не может подойти к капитану Анжерову и сказать ему:
— Извините, Алексей Сергеевич, с Шобиком я был не прав. Но ведь с Журавкиным-то не ошибся, значит, чуточку я могу понимать людей!
Но сказать эти слова было некому. Петру не хотелось, и он промолчал.
Петро понял, что не следует мешать другу. Позвал Миколу и приказал:
— Принимай взвод автоматчиков. Мой взвод.
— Послушай... — начал было Микола, но Петро перебил его:
— Справишься! Приступай! Ребята мировые. Саша, отдай Миколе трофейный автомат, тот, что я вчера подобрал.
— Есть! — подтянулся Микола, сбрасывая с себя кошмар прошедшей тяжелой недели, словно двухпудовый мешок с плеч. Командовать ротой, которую сформировали из пленных, Игонин приказал Грачеву, и Григорий одобрил это назначение. Грачев построил новую роту на полянке.
Игонин оглядел пополнение. Сердце сжалось — какое это пестрое войско! Четыре трофейных автомата. Пять винтовок. Остальные бойцы безоружные. У многих не было поясных ремней и ботинок, стояли босиком.
— Оружие добудете в бою, — сказал Петро. — Складов у нас нет. Сами понимаете. А сейчас отдыхать!
Выступили задолго до сумерек — к началу ночи хотели поспеть к станции. Кратчайшим путем, одному ему ведомыми тропками, отряд вел тот же дед-проводник. За ним вышагивали Игонин с Андреевым. Замыкал колонну Грачев со своей ротой.
На привале Игонин позвал к себе гражданских, Миколу и Грачева.
— Помозговать надо, как у нас может получиться, — сказал Петро. — Давай-ка, Гришуха, листок бумаги, а вас, — повернулся он к Иванову, — попрошу набросать план станции.
— Вчера оттуда Анатолий Иванович, — кивнул Иванов на своего товарища.
— Можно, — согласился Жлоба, и, кажется, Андреев впервые за весь день услышал голос рыжего усача. Тот взял листок, подсунул под него тетрадь, предложенную Григорием, и принялся рисовать. Все внимательно следили за ним. На станции пять путей, с южной стороны примыкает небольшой поселок, домов в тридцать. Лес подходит с северной стороны и обрывается метров за сто от железнодорожного полотна. В этом промежутке в одном конце была свалка, в другом когда-то брали глину и накопали ям, рядом собраны в кучу старые, использованные шпалы. Станционный домик примостился со стороны поселка, потом маленький пакгауз и, пожалуй, все.
На станции поезда обычно задерживаются мало, но эшелоны, которые застряли на ней, охраняются. В конце каждого эшелона вагон с охраной. Однако наверняка этого Жлоба не утверждал. Одно знал отлично: немцы здесь непуганые и не особенно опасаются. Поэтому действовать надо смело и решительно. Партизанский отряд второй день находился близ станции, Жлоба поведет его сам.
— Куда мы сейчас выйдем? — опросил Петро.
— С севера..
— Добре.
— По-моему, одну роту надо и со стороны поселка послать, — высказался Микола.
— Нельзя, — отверг это предложение Петро, — нельзя так делать, друг Микола. Нельзя, нельзя...
Задумался Петро. Как же лучше? Конечно, с двух сторон стукнуть немцев — больше эффекта, но так можно перестрелять и своих. А что, если во время налета с какой-нибудь стороны появится новый эшелон да вдруг еще с войсками? Всего скорее такой эшелон появится с запада.
— Сколько у вас народу? — опросил Петро Жлобу.
— Двадцать три.
— Ничего, подходящие?
— Не бойцы, конечно, но в армии многие служили.
— Вот вам задача: километрах в трех от станции с западной стороны разберите путь.
— У нас мины есть.
— Во, это еще лучше. Поставьте мину.
— Сколько бойцов у тебя с оружием? — спросил Петро у Грачева.
— Десять.
— Микола, дай ему еще десять хлопцев. Прикроешь нас с востока. Ясно?
— Ясно, товарищ командир! — откликнулся Грачев.
— Ты, Микола, со своими идешь первым. Возьмешь вдобавок еще один взвод. Охрану уничтожишь, эшелон с боеприпасами забросать гранатами. Остальные ждут на исходных позициях. Если Миколе достанется туго, вступать в бой всем.
— А те без оружия? — спросил Григорий.
— Там видно будет. И предупредите их, Грачев, пусть под ногами не путаются, оружие пусть добывают, а под ногами не путаются.
И отряд продолжал путь. Григорий держался рядом с Игониным. Сказал:
— Здорово, однако, ты.
— Чего здорово? — не понял Петро.
— Да распорядился-то.
— А! — отмахнулся Петро. — Нужда заставит калачики есть. Приспичит, так не то еще сделаешь. Был бы Анжеров, разве он бы так распорядился? А я что? Темный человек в военном деле.
— Самокритика — хорошее дело, — улыбнулся Андреев.
— Какая к черту это самокритика? Сами себя критикуют те, кто что-то умеет делать, да ошибается. А я честно признаюсь в своей беспомощности. Ты вот, кажется, грамотный, политруком зовешься, а этого понять не можешь.
— Понимаю.
— Ладно. Вот грохнем по станции и тогда увидим: правильно я распорядился или нет. А то накостыляет нам с тобой немец по шее, тогда неизвестно еще, о чем ты будешь петь. Может, потащишь меня в трибунал.
— Ох и любишь же ты загибать, Петро.
— Коли загибать люблю, тогда нечего и воду в ступе толочь.
К станции вышли к одиннадцати часам ночи. Погода, словно по заказу, испортилась, закрапал мелкий теплый дождь. Темным-темно стало. Жлоба доложил Петру, что отправляется к своему отряду. Еще раз уточнили задачу, и Жлоба бесшумно растаял в темноте. Иванов остался с Игониным. Послали вперед разведку. Она вернулась вскоре. На станции спокойно. Действительно, стоят три эшелона. Чем они нагружены, выявить не удалось. Зато определили точно, в каких вагонах живет охрана: слышно, как пиликают на губных гармошках, курят совершенно открыто, в двух вагонах горит свет безо всякой маскировки.
— Ну, что ж, — сказал Петро Грачеву и Миколе. — Пора! Ты подождешь, пока Грачев выдвинется на восточный край станции. Десяти минут хватит, Грачев?
— Хватит.
— Давайте бегом. — Когда Грачев убежал, Петро сказал Миколе: — Возьми с собой разведчиков, пусть они покажут тебе вагоны с охраной. Ударь сначала по этим вагонам. Постарайся подойти незаметно. Легче будет расколошматить охрану. Давай, действуй!
Убежал и Микола. Петро взял с собой отделение автоматчиков, связного Сашу и Иванова, вместе с ними выдвинулся на опушку леса, залег там: отсюда хорошо наблюдать за боем. Андреева оставил с остальной частью батальона. В случае надобности обещал прислать Сашу.
Темно и прохладно. Сверху сыплется мелкий дождик, но в самую чащу леса он не попадает. Сосны наверху тоскливо шумят от ветерка, задерживают дождик. Кто-то закрылся плащ-палаткой и курит. Андреев пошел туда, ругнулся злым шепотом:
— А ну прекратить! — цигарка погасла. Рядом шепчутся двое. Пусть шепчутся. Где-то свистнул паровоз, приближаясь. Неужели ребята ввяжутся в бой раньше, чем пройдет этот поезд? Неужели они его не слышат? Да, идет он с востока. Шум нарастает и нарастает. Эшелон уже почти рядом.
Шумят сосны. Шепчутся бойцы. Совсем недалеко грохочут колеса вражеского эшелона. А там, на опушке, затаились бойцы. Нет, они, конечно, слышат грохот колес и не начнут раньше времени.
И вдруг подумал Андреев: как это на руку Миколе! Когда эшелон загрохочет по станционным путям, легко и незаметно можно подкрасться к вагонам, где живет охрана.
Эшелон уже грохочет на станции, не сбавляет ход. Протяжный гудок. На проход идет. Иди, иди, а то попадет и тебе. Все дело испортить можешь!
Умчался эшелон, и опять тишина. Только ветер неловко барахтается в косматых соснах. Тревожно на сердце, берет оторопь. Григорий ежится, прислушивается, остановившись. Думал: сейчас нарвется эшелон на мину, поставленную партизанами. Но нет: наверно, не успели поставить.
Вот сейчас начнут, вот сейчас...
И точно. Грохнул первый гранатный взрыв, второй. Словно взбесились автоматы. Опять взрывы гранат. Автоматная перестрелка становится злее и злее. В чем же дело? Неужели не удалось уничтожить сразу всю охрану?
Появился Саша Олин. Крикнул:
— Командир приказал подниматься!
— Подъем, подъем! За мной! Бегом!
Впереди бежит маленький Олин, за ним Андреев, за Андреевым цепочкой бойцы. Вот и опушка. Ждет Игонин со своими хлопцами и Ивановым. Григорию:
— Бери половину и с фланга! С фланга! Они там залегли у станционного домика. А я пойду прямо.
Андреев побежал вдоль опушки, остановился, сказав направляющему:
— Прямо, а в конце станции налево.
Смотрит, как бегут бойцы, пошевеливает:
— Быстрей, быстрей! Не растягиваться!
Увидел вологодцев, вызвал их из строя:
— Будете замыкать!
— Есть, замыкать!
А сам что есть мочи вперед, чтоб догнать направляющего. Под ногами путаются сучки. На станции что-то горит. Слабый красноватый отблеск падает на черные сосны, на фигуры бойцов.
Свернули налево, какая-то тропка ведет к путям, бежать по ней легче. Вот стрелочная будка. Ни души. А за линией, в ложбинке, смутно угадывается поселочек. Там брешут собаки — все собаки рвутся с цепей. Горит вагон, в котором жила охрана.
Стрельба становится ожесточенной. Видно, Игонин со своими хлопцами вступил в бой. Андреев уже бежит по путям, его обгоняют бойцы, развертываются в цепь. Несутся к станционному домику, где залегли фашисты. Те пока еще, занятые боем, не знают об этой опасности. Но вот кто-то из андреевской группы закричал ура, крик подхватили дружно и мощно. Ура вспыхнуло и там, где дрались с противником Игонин с Миколой, и немцы дрогнули. Стрельба с их стороны стала редкой, а потом и совсем затихла.
Отряд Игонина ворвался на станцию. Петро разыскал Андреева, возбужденный боем, веселый, обнял друга одной рукой:
— Жив? Порядок! Не учли, понимаешь, одного — на станции ночевал какой-то приблудный взвод немцев, а может, больше. В вагонах фрицев накрыли быстро, а приблудные бой затеяли. К ним уцелевшие из вагонов присоединились. Ты молодец, хорошо помог!
Один эшелон был с продовольствием, два с боеприпасами. В одном вагоне обнаружили ящики с новенькими автоматами. Вооружились до зубов, некоторые в вещмешки напихали до десятка рожков с патронами.
— Жратву достанем, — оказал великан-правофланговый, — а патроны на дороге не валяются.
Потери в отряде небольшие — человек пять ранено и двое убито.
Эшелон облили керосином — бойцы разыскали в тунике целую цистерну — и подожгли.
Уже в лесу слышали, как начали рваться снаряды. В условленном месте отряд догнал Жлоба со своими людьми. Дорогу они заминировали, но не дождались, когда на мине подорвется эшелон.
На прощание Иванов крепко пожал Игонину руку и сказал:
— Жалею, что вы не остались. Видел — ребята вы боевые, понаделали бы мы здесь хлопот герману! Долго помнил бы.
— Ничего, мы скоро вернемся.
— Счастливого пути!
И снова впереди колонны шагает дед-проводник, снова ведет он отряд к каналу. На берегу, чуть южнее того места, где останавливались вчера, устроили привал. Утомились этой ночью. Лишь дед не стал отдыхать. В километре от бивака разыскал заброшенный дом лесника и старую лодку. Лодку на скорую руку отремонтировал — законопатил, забил досками большие дыры. Потом он с двумя бойцами из толстых досок обил два плота. Когда после отдыха переправочные средства спустили в воду, Игонин улыбнулся старику:
— Теперь вижу, папаша, службу знаешь. Я совсем забыл про этот чертов канал, что придется его переплывать, хреновый я еще командир. А ты вот, старик, не забыл.
— Каждому свое, — возразил проводник. — У тебя свои болести, у меня свои. Я веду вас, моя забота и о лодке подумать.
— Спасибо, папаша, за доброе дело.
— Не стоит, сынку. Беда у нас у всех одна — герман. А в беде помогать друг другу надо.
Вечером переправились через канал — кто на лодке, кто на плотах. Иные самостоятельно: свернув амуницию в узел, пристроили на голове и поплыли. Курьез случился с Феликсом. Лодка во второй рейс дала течь: ее потянуло на дно. Бойцы попрыгали в воду. Прыгнул и Феликс. Но плавать не умел. Вытянули из канала за волосы. Трунили над парнем, долго, пока не остановились на дневку. Ночью опять двинулись в путь.
Перед рассветом услышали лай собак: близко деревня. Игонин прежде решил послать разведку. Вызвался идти Микола. Взяв отделение, бесшумно исчез, будто растворился в сумерках.
Устроили привал. Проводник курил трубку и сопел. Потом сообщил Петру:
— Дальше поведет вас кум. Живет в этой деревне.
— И на том спасибо, папаша.
— Не за что. Люди свои, сочтемся. Трудная годына выпала, ох трудная. Хлопцы у тебя, начальник, гарные. Побили германа на той станции сильно. А вечор над твоим хлопчиком, который чуть не утоп, смеялись весело. Перед такими герман не устоит. Я германов на своем веку повидал, ого-го, знаю их породу.
Немцы в деревню никогда не заглядывали. Глухомань здесь настоящая. До большой шоссейной дороги не меньше тридцати километров. С внешним миром деревня связана узенькой ниточкой — гатью, настланной сквозь лес по болоту. С гати, не зная местности, не свернешь: налево болото и направо болото.
Микола вернулся с рассветом в новых хромовых сапогах. Где-то раздобыл. Петро выслушал его рапорт хмуро, сразу же отпустил отдыхать, а сам разыскал Андреева. Григорий сладко посапывал под елью. Проснулся от толчка, вскочил испуганно:
— Стряслось что-нибудь?
Игонин устало махнул рукой:
— Понимаешь, незадача какая. Микола вернулся из деревни в новых сапогах. А я рассчитывал там дневной привал сделать.
— Делай.
— Видишь? — Петро показал паевой развалившийся ботинок. — У тебя так же. У всех так. У освобожденных и того нет. Мы не пойдем шарить по сундукам, а кое-кто пойдет.
— Пойдет, — согласился Григорий.
— Теперь понимаешь?
— Что-то плохо доходит.
— Эх ты, политрук! Нас побольше двух с половиной сотен, а деревушка в пятьдесят дворов, бедная деревушка. Разве хватит на такую ораву?
— Что же делать?
— Я хотел сразу вернуть Миколу, да вот с тобой решил посоветоваться. И жалко парня, и ботинки у него хуже всех. Да и мрачный он такой, аллах его знает, с какого боку к нему подойти. Боюсь, поцапаемся..Что тогда бойцы скажут?
— Ты думаешь, у меня получится?
— Воспитывать — политическое дело. Ты парень деликатный. Давай, потолкуй с ним.
Разведчики принесли из деревни хлеб и сало. Делили на взвод. Микола наблюдал, чтоб кого не обидели. Саша Олин передал ему просьбу Андреева. Микола, ни слова не говоря, поднялся и пошел за Олиным. Григорий, чтоб не мямлить и отрезать пути отхода, начал прямо:
— Вот что, Николай, сапоги придется вернуть тому, у кого взял.
Микола поджал губы, нахмурил брови и взглянул на Андреева с неприязнью:
— Мне их подарила старушка. Сама.
— Все равно надо вернуть.
— Завидуете? — усмехнулся Микола.
— Нет. Боимся.
— Чего боитесь? Я не мародер.
— Знаю. Но послушай, — и Андреев объяснил, чего они с Игониным опасаются. Микола задумался, в раздумье тер переносицу. Кажется, понял.
Однако Андреев ждал тревожно. Неужели забузит? Неужели не поймет? Сапоги хорошие — носок тупой, рант аккуратный, хром чудесный, по ноге пришлись Миколе. Едва ли он когда-нибудь и носил такие. Жалко расставаться. Микола вздохнул, честно взглянул в глаза Андреева и чистосердечно признался:
— О себе думал, о других забыл. Верну.
Андреев просиял:
— Ну вот и замечательно!
Игонин при разговоре не присутствовал, но, когда позднее узнал от Григория, как вел себя Микола, улыбнулся и резюмировал:
— Я всегда говорил, что Микола — парень что надо. Не зря же я его другом называю. И ты, Гришуха, молодец: ключик нашел сразу, а я бы не сумел. Я бы раскипятился, не люблю, когда мне возражают. Вот, понимаешь, какое дело. Тогда так: передохнут малость хлопцы — и в деревню.
Легли под березкой, рядышком. Игонин заложил руки за голову и задумался. Григорий мог поклясться, что не видел Петро ни зеленой неразберихи березовых листьев, повисших над ним, ни голубого безоблачного кусочка неба, не прикрытого ветвями, ни пестрого дятла на соседней сосне, который елозил по стволу взад-вперед и довольно громко постукивал по коре своим клювом.
Петро ушел в себя, и Григорий не стал ему мешать, хотя не прочь был поговорить. Вспомнил, как Игонин на второй день войны на привале завалился в кювет, задрав ноги вверх. Тогда старшина Береговой чего-то придрался к нему, и Григорий никогда не забудет, какое забавное лицо было у Петра. На нем застыла простоватая улыбка, и в то же время мимолетная тень досады пробежала по лицу, а в глазах заплескалась насмешка. Но никакой серьезной мысли в глазах не угадывалось. И думал ли в то время Петро о чем-нибудь серьезном? Ворот гимнастерки расстегнут, пилотка поперек головы, так что звездочка светилась сбоку. Эх, и любил же Петро показать себя простачком: мол, с простачка и опросу меньше. Любил изводить старшину Берегового. А чего он, собственно, терял? Чего ему журиться? Пусть скучают другие! Он сам за себя в ответе, и никому до него дела нет. Тогда он и задумываться не желал над тем, легко ли достается, скажем, командиру отделения или комбату? Чего ради задумываться? Они командиры, с них и спрос, пусть стареют в заботах о таких, как он, Петро Игонин. Ему служить два года, ни на день больше никакая сила в армии его не оставит. До свидания, братцы, я вольный сокол, и не поминайте меня лихом.
А теперь вот лежит Петро на спине, хмурит в раздумье лоб, кусает губы. Наверно, все еще переживает вчерашний налет на станцию, оценивает самого себя — где правильно распорядился, где неправильно, может, лучше было сделать так, а не иначе. И наверно, напоминает старшину Берегового или капитана Анжерова: ох, зря изводил он старшину, ох, напрасно ворчал на капитана. Присматриваться надо было к ним, учиться: любое доброе дело перенять — всегда в жизни пригодится. Теперь вот ему самому на плечи свалилась забота и учиться не у кого.
Нет, сильно изменился за последнее время Петро в глазах Андреева. Даже походка стала другой. Раньше Петро шагал по земле как-то бездумно и легко, а сейчас ступал тяжело, раздумчиво, будто на плечах непомерная тяжесть, будто забота отняла былую легкость.
И такой Петро больше нравился ему. Сейчас, наблюдая исподтишка за ним, переживал непередаваемую радость из-за того, что рядом с ним находится такой хороший друг. Что ж поделаешь — такое прилипчивое сердце было у Григория.
Бойцов разместили по хатам. На совете командиров решили устроить суточный отдых. Пусть люди выспятся, подкрепятся хорошенько, приведут себя в порядок.
Со стариком-проводником распрощались тепло. Петро перед строем объявил ему благодарность. Старик прослезился, долго сморкался в тряпку, силился что-то сказать, но не смог от волнения.
— Прощайте, сынки, — сказал кланяясь бойцам. — Возвращайтесь, будемо ждать.
— Вернемся, папаша, — заверил Петро. — Обязательно вернемся.
Григорий и Петро долго мараковали, как отблагодарить старика, и наконец сошлись на одном: отдать ему кисет Семена Тюрина. Проводник не взял, но Андреев принялся убеждать:
— Возьмите, дедуся. Это не простой кисет. Это кисет нашего друга, а друг похоронен в этих лесах. Берите и верьте нашему слову: мы вернемся. А вы посмотрите на кисет, вспомните нас, наше твердое обещание. Может, полегчает на сердце. Возьмите кисет, не обижайте нас.
Старик принял кисет из рук Андреева, запрятал за пазуху — в самое надежное место, попрощался с бойцами и, тяжело опираясь на батожок, сильнее прежнего сгорбившись, поковылял в обратный одинокий путь.
— Жди нас, папаша! — крикнул вслед Игонин. Старик обернулся, помахал шляпой, перекрестился. И двинулся дальше. Вскоре его сгорбленная фигура затерялась среди мелкого березняка, который отгораживал деревню от кондового хвойного леса.
Григорий и Петро, после того как проводили старика и распустили по хатам бойцов, остались вдвоем, пожалуй, впервые за последние дни. В хату не пошли, а выбрались огородами на бережок сонной, заросшей у берегов кувшинкой и ряской речушки и уселись на траву. Саша хотел было идти с ними, но остановился в нерешительности у хаты: возможно, у командиров секретный разговор, которому он может помешать. Так и остался стоять у хаты на тот случай, если вдруг потребуется. Все-таки связной из Саши получался исправный.
Но у друзей никаких военных секретов не было, просто им захотелось остаться одним, тем более у Игонина был к Григорию разговор. К нему Петро готовился исподволь, да вот все никак не мог начать, настолько это был трудный разговор, но и очень важный, конечно. Да и мешали постоянно, а Петро не хотел, чтобы слушали другие, он нуждался только в поддержке или совете Гришухи, которого любил и которому верил, как самому себе.
И вот сейчас, подняв камушек и бросив его в речушку — камушек упал на широкий лист кувшинки и застрял на нем, — Петро сказал:
— Я, понимаешь, много думал, а сам не могу решить, правильно ли думал. Об этой войне. Кто мы с тобой такие?
— Люди, — улыбнулся Григорий. — Советские люди.
— Это ты мне про политграмоту. Ясно, что советские. Вот я, Петро Игонин, двадцатого года рождения, в жизни еще не успел ничего сделать, хотя за все хватался, всего хотел. Вот я, скажи откровенно, могу вступить в партию?
— В партию? — Григорий повернулся к Петру. — Ты серьезно?
— О таких вещах я говорю только серьезно. Учти!
— Откровенно? Не знаю, Петро.
— То-то и оно. А я поскитался эти дни по лесу, понаблюдал за людьми. В мирной обстановке все мы хорошие. Плохим легко прятать плохое. С виду вроде человек ничего, свойский, языком молоть мастак, вот как тот Шобик. А попали в лес, хлебнули горя, сразу обнажилось, дрянь наружу и вылезла.
— К чему это ты? — не понял Андреев.
— А ни к чему. Если уж говорить, то обязательно уж к чему-то? Возьми капитана Анжерова. Таким людям цены нет, я за таких на все муки пойду, лишь бы они жили. А пуля, она не выбирает. Нет Анжерова, а я на него походить хочу. Вот вы тогда на собрание ходили, а я чуть не плакал от обиды.
— Кто же тебя обидел?
— Меня? Еще нет такого человека, который бы мог обидеть Петьку Игонина. Я сам себя обидел, сам себя обожрал. Тогда я подумал: мне надо туда, где капитан с Гришухой, обязательно надо. Но за что же меня принимать в партию? Возьмут и опросят: скажи, Игонин, какое ты доброе дело совершил в жизни? Какое? Однажды тетку из воды вытащил, тонула бедняга. И все? «Маловато», — скажут. Ну а насчет идейности? Хватит у тебя ума разобраться во всем и помочь разобраться другим, беспартийным, не свихнешься ты на крутом повороте.
— А сможешь ты без страха умереть за все это, если потребуется? — подхватил Григорий.
— Это самые трудные вопросы, — вздохнул Петро. — Я, конечным образом, могу ответить: выдержу, не свихнусь, будьте спокойны. Себя-то я знаю. Да вот беда: ничем я еще это не доказал. Правильно?
— Не совсем.
— Как «не совсем»?
— Ты, командуешь отрядом, разве этого мало?
— Чудак ты, Гришуха! Какая же в том моя заслуга, стечение обстоятельств, вспомни-ка. Мы оказались рядом с Анжеровым в лесу, он только нас и знал. Поэтому нас и приблизил. Были бы у него другие знакомые, других бы приблизил. Вот и все. Раньше-то мы его недолюбливали, да и побаивались малость.
— Но не каждый смог бы командовать! — возразил Андреев.
— Ерунда! Любой бы справился на моем месте, с такими ребятами все можно.
— Погоди, если любой, значит, и Шобик бы справился?
— Ну, ты про Шобика брось!
— А Феликс?
— Феликс, понимаешь, ничего парень, башковитый, но... Стоп, стоп, ты что хочешь этим сказать?
— Я уже сказал. Догадывайся!
— Ох и хитер ты, Гришуха! — засмеялся Петро. — Подвел к точке!
Немного помолчали, Петро опять бросил в речку камушек и опросил:
— Значит, рано мне еще в партию?
— Я этого не сказал. Я ведь об этом тоже думаю, тоже собираюсь в партию. Подождем немного: до своих.
— Подождем до своих, — согласился Игонин. — А свои уже скоро! Скоро, Гришуха!
Они поднялись, медленно зашагали к хате, где их поджидал Саша.
От деревни до маленькой станции со странным названием Старушки оставался один форсированный дневной переход. По, словам кума старика-проводника, на станции (там раньше был леспромхоз) сидит безрукий комендант Богдан, принимает выходящих из леса и поездом направляет в Калинковичи, а оттуда — в Гомель. В Гомеле наши, об этом кум имел верные сведения. Такие же верные, как то, что он Василь Храпко, а не какой-нибудь босяк.
Игонин загорелся нетерпением. До своих недалеко, рукой подать, а они будут здесь прохлаждаться целые, сутки? За сутки до Богдана можно добраться!
Длительную передышку Игонин отменил. День разделил пополам: первую половину отдыхать, после обеда — в путь! Досыпать — после войны.
В полдень поднял отряд по тревоге и повел в дорогу. В головное походное охранение назначил Миколу со взводом. Микола и Феликс шли впереди взвода и разговаривали. Обо всем на свете. Оба когда-то кончили десятилетку, у обоих было о чем поговорить. В горячем разговоре и дорога короче. Здесь она делала крутой поворот — выгибалась коленом. Миновали крутой излом и оторопели. Навстречу двигалась колонна немцев. Офицер на вороном жеребце гарцевал впереди, без нужды горячил коня. За ним, не держа почти никакого равнения, брели солдаты и галдели. Их было чуть поменьше роты. На вооружении у большинства винтовки. Какая-нибудь саперная команда. У Миколы ноги будто вросли в дорогу. Феликс схватил его за рукав, бледнея.
Немецкий офицер в фуражке с высокой тульей круто натянул поводья. Жеребец взвился на дыбы и заржал.
Микола оттолкнул Феликса и резанул из автомата прямо по брюху жеребца. Лошадь рухнула, придавив офицера. Гитлеровцы смешались, открыли беспорядочную стрельбу, залегли прямо на полотне дороги, а некоторые сползали в кювет, карабкались на бровку, ища места поудобнее.
Залегли и бойцы. Феликса Микола послал к Игонину. Петро и без донесения отлично понял, что головное охранение столкнулось лицом к лицу с противником. Послал на подмогу еще один взвод.
— Ну, дорогой товарищ, — обратился к проводнику, — выручай. Не везде же проклятое болото. Есть же тропки?
У Игонина родилась мысль повторить маневр капитана Анжерова. Тогда он мудро предусмотрел, послав Петра со взводом автоматчиков в тыл немцам. Не сделай этого, еще неизвестно, кто бы вышел победителем.
Проводник, невзрачный мужичишка лет сорока, как услыхал стрельбу, так затрясся от страха. Трепало несчастного, словно в приступе лихорадки: зуб не попадал на зуб.
— Н-нет т-тропок, — лепетал он. — П-п-пустите, у м-меня д-дети.
— Я тебя пущу! Я тебя пущу! — рассвирепел Игонин. — Тут война, понимаешь, а он домой запросился. Показывай, где лучше обойти поворот, да живо! Не то пулю в лоб и самого в болото, — для острастки Игонин, отступив на шаг, наставил на мужика автомат.
— Нн-не надо, уб-бери. П-поведу.
— Иной коленкор. Грачев! — позвал он командира сборной роты. — Бери хлопцев, обойди болотом и чесани в хвост и гриву. Быстро!
Грачев деловито козырнул командиру и повернулся к проводнику:
— Веди, товарищ, да пошевеливайся!
Взвод свернул с дороги, вытянулся цепочкой за проводником. Грачев поспевал следом за мужиком.
Игонин, прихватив Сашу Олина, побежал к Миколе. Андреева оставил с остальной частью отряда, приказав залечь и ждать.
— Будь готов, Гришуха! Потребуешься, пришлю Сашу.
Гитлеровцы, видя, что русских мало, полезли на рожон. Хотели в обход, но сунулись в лес и вернулись ни с чем: болото. Справа болото, слева болото. Тогда по кюветам наиболее отчаянные поползли на сближение. Остальные прикрывали. В это время и подоспел Игонин. Пристроился рядом с Миколой, спрятавшись за ствол придорожной сосны.
Гитлеровцы ползли и ползли, вжимаясь в дно кювета. Петро удивился:
— Ты смотри! Храбрые какие! Гранаты есть?
— Десяток наберется.
— Мало.
Трескотня стояла невообразимая, будто по сухому валежнику ломилось сто медведей. Шальная пуля чиркнула Миколу в висок, сорвала кожу и немного обожгла. Только и всего. Кровь покатилась по щеке струйкой, теплой и щекотливой.
— Вытри, — посоветовал Игонин. — Посмотришь, дрожь берет. Будто серьезно ранило.
Микола замешкался: а чем вытирать? Вытер подолом гимнастерки. Петро залепил ранку жилистым листком подорожника.
— Пугнем сейчас гранатами, — сказал Микола. — Как думаешь?
— Давай. Только не распыляй. Крой сразу пятью справа и пятью слева.
Гитлеровцы приблизились настолько, что можно было различить их потные, распаренные лица. Упорные попались. Лезли и лезли. Ага, они тоже с гранатами. Хотят забросать. Ничего! Десять взрывов, слившихся в один, вздыбили землю в обоих кюветах, полоснули воздух горячими струями и осколками. Эхо взрыва гулко рванулось в стороны и вверх, усиленное стенами леса, как глухими стенами ущелья.
Кюветы обезлюдели. Несколько немцев нашли на их дне последнее прибежище. Одного немца взрывом выкинуло на полотно дороги и положило распластанного поперек.
Живые, оглушенные и испуганные, попятились. Но некоторые успели все-таки кинуть свои гранаты, которые упали в расположении взвода. Две взорвались на полотне дороги метрах в десяти, брызнув щебенкой и пылью.
Немцы наконец почувствовали, что русских не так уж мало и не такие-то уж они слабые, как показалось вначале. Поэтому под прикрытием пулемета попятились назад, чтоб уйти отсюда. Но было поздно. Из болота, словно черти, — мокрые и злые — выскочили бойцы Грачева и «чесанули» в затылок. Бежать было некуда. Десятка три солдат побросали оружие и подняли руки.
Бойцы Грачева окружили пленных плотным кольцом. Те сбились в тесную испуганную кучу. Петро оглядел пленных насмешливо, презрительно.
— Вояки! Ну, чего, как бараны, сгрудились?
Пленные непонятно лопотали. Какой-то боец крикнул:
— Они, товарищ командир, не понимают по-человечески!
— Научим!
— Можно перевести? — это Феликс протиснулся к Игонину.
— Понимаешь по-ихнему?
— Да.
— Молодец! Тогда вот что: пусть покажут офицера.
Феликс перевел. Пленные загалдели, заспорили и наконец вытолкнули вперед сухощавого фельдфебеля с клиновидным большим кадыком на длинной тонкой шее. Фельдфебель что-то кричал на своих. Петро спросил Феликса:
— Чего он орет?
— Стращает. Предателями называет.
— Приперло гада, — усмехнулся Петро и Олину: — Обыщи!
Саша колебался. Не приходилось ему еще никого обыскивать.
— Смелее! — подбодрил Петро. — Это же гад. Чего стесняешься?
Саша торопливо с ног до головы обшарил фельдфебеля. Из нагрудного кармана кителя извлек бумажник, передал Игонину.
В бумажнике кроме денег и удостоверения хранилось штук десять фотографий. На одной из них была изображена повергнутая голая девушка, а на груди у нее утвердился уродливый солдатский сапог. На второй был виден мужчина, повешенный на суку. Казненному едва ли было лет двадцать. Возле, привалившись плечом к дереву, красовался фельдфебель и улыбался фотографу. Петро сквозь зубы процедил:
— Ох ты какой! — и глухо бросил Грачеву: — Расстрелять.
Грачев ткнул дулом автомата в спину фельдфебелю:
— Снимай сапоги.
Феликс перевел. Фельдфебель заметно побледнел, даже уши поблекли вдруг. Сел на дорогу, стянул сапоги, злобно бросил их под ноги Игонину.
— Ах ты, гад, еще бросаешься! — Петро хотел пнуть фельдфебеля пониже спины, но спохватился. Грачев вывел фашиста к лесу и выстрелил ему в затылок.
Игонин приказал:
— Всех разуть! Быстрее!
Среди пленных поднялся переполох. Они видели, что сделали русские с фельдфебелем после того, как сняли с него сапоги. Страх обуял их. Неужели с ними поступят так же? Голубоглазый детина упал на колени и, обливаясь слезами, скороговоркой забормотал непонятно, обращаясь к Игонину.
— Чего он лепечет?
— Пощады просит. Говорит, рабочий из Гамбурга. Мать осталась.
— Все они сейчас за рабочих будут себя выдавать. И про мать вспомнил. Передай: не тронем. Волос не упадет с головы, хотя следовало бы не волос вырвать, а голову срубить.
Немцы не поверили Игонину. Сапоги с короткими, но широкими голенищами свалили в одну кучу. Топтались босиком, ожидали решения своей участи.
— Спроси, Феликс, еще этого: с какого он года? — попросил Игонин.
Феликс перевел вопрос, немец торопливо ответил. Григорий в школе изучал немецкий язык, но основательно успел его забыть. Однако кое-что в памяти удержалось. Услышав слова «таузенд» и «цванциг», догадался без перевода: этот голубоглазый детина с двадцатого года. «Ровесник», — подумал Андреев и сказал Феликсу:
— Узнай, чего надо ему у нас? Ему лично. Жил бы себе в Гамбурге.
Немец что-то залепетал, то и дело сбиваясь, поглядывая на своих товарищей. Те хмуро молчали, боялись оторвать от земли глаза. Детина часто упоминал имя Гитлера: видно, всю вину свалил на своего фюрера. Игонин усмехнулся.
— Теперь чуть что — Гитлер у них будет виноват. Как будто Гитлер без них полез бы воевать.
Петро повернулся к Миколе и, кивнув на груду сапог, подмигнул:
— Живем, друг! Любые выбирай.
— Самое безотказное снабжение в наших условиях, — согласился тот.
Феликс помог Грачеву построить пленных, и вот они, босые и понурые, выстроились на дороге в две шеренги. Петро прошелся вдоль строя. Немцы, привыкшие к повиновению, заученно повертывали головы в его сторону, что называется, ели глазами грозное начальство. Стоит этому начальнику шевельнуть пальцем, и всех их отправят догонять фельдфебеля.
— Скажи им, — обратился Петро к Феликсу, — чтоб катились отсюда ко всем чертям. И пусть больше не попадаются. И пусть бога молят, что некуда нам их деть. Передал?
Пленные не шелохнулись. Грачев посоветовал Феликсу скомандовать сначала «налево», а потом «бегом». Паренек так и сделал. Немцы выполнили команды автоматически. Но, удостоверившись, что в них не стреляют, ускорили бег, рассыпали строй и вот уже удирали во весь дух нестройной толпой, как будто бежали кросс.
Микола скрежетал зубами. Петро спросил его:
— Ты чего?
— А они с нами так обращаются?
— Ладно, ладно, — улыбнулся Петро. — Не надо злиться. То мы. Понимать надо.
...Отряд продолжал путь. Микола, Петро, Григорий щеголяли в сапогах. Саша подобрал превосходный «Цейс», принадлежавший офицеру, который гарцевал на коне, и отдал Игонину. С биноклем Петро выглядел внушительно — настоящий командир!
То была последняя стычка отряда с фашистами. Через сутки прибыли на маленькую, окруженную глухим лесом станцию Старушки. Действительно, распоряжался здесь комендант Богдан, шустрый краснощекий старикашка, потерявший руку еще в гражданскую войну. Он позвонил в Калинковичи, и через день к Старушкам радостно пыхтя и лязгая, подкатил старый паровоз «овечка» с десятком «телячьих» вагонов. Ребята обрадовались ему, как великому чуду, приветливо махали усатому мрачному машинисту. Отряд погрузился и помчался к своим. Бойцы пели песни. В головном вагоне, в котором ехали Игонин, Андреев, Микола, Саша Олин, чаще всех пели «Трех танкистов», любимую песню командира. Теперь эта песня напоминала еще и Анжерова, и Романа Цыбина, и Семена Тюрина.
До Гомеля добрались без происшествий. Правда, объявляли два раза воздушную тревогу. Первая тревога оказалась ложной — летела эскадрилья советских самолетов. За все дни войны бойцы лишь второй раз видели самолеты, на крыльях которых алели родные звездочки. Махали пилотками, прыгали от радости, кричали, будто летчики могли увидеть с большой высоты буйную радость людей, только что совершивших рейд по лесам Белоруссии. А вторая тревога? Из-за леса неожиданно вынырнул какой-то приблудный фашистский самолетишко. Его обстреляли из винтовок, а он даже не огрызнулся: наверно, не до того было.
В Гомель прибыли свежим июльским утром, промаршировали по тихим тенистым улицам до Сожи, По железнодорожному мосту перебрались на ту сторону.
В диком сосновом парке, раскинувшемся в Ново-Белицах, располагался формировочный пункт. О прибытии неведомого, но боевого отряда на пункте уже каким-то путем узнали. Приготовились к встрече. Вышедшие из окружения красноармейцы, но не определившиеся еще по частям, а также вновь мобилизованные белорусы столпились возле входной арки. Начальник формировочного пункта, седеющий, высокий, подтянутый полковник с орденом Боевого Красного Знамени на гимнастерке, стоял на крыльце домика, где располагался штаб. Несколько штабных маячили за его спиной. Рядом с полковником стоял батальонный комиссар Волжанин, в новеньком, с иголочки обмундировании, на левом рукаве алела звездочка. Повязка на лбу еще была свежая, недавно наложенная. Лицо у комиссара осунувшееся, но по-прежнему приветливое.
Игонин и Андреев шли во главе отряда, подтянутые, бравые и радостные. Возле домика Игонин отошел в сторону и скомандовал:
— Отря-яд. Стой! Нале-ево! Равнение на середину!
И, печатая шаг, придерживая левой рукой приклад автомата, перекинутого на этот раз через спину, подошел к крыльцу и доложил:
— Товарищ полковник! Отряд, составленный из бойцов разных подразделений, прибыл в ваше распоряжение. Командир отряда красноармеец Игонин.
Полковник, принял рапорт, держа руку под козырьком фуражки, и потом поздоровался:
— Здравствуйте, орлы!
— Здравия желаем, товарищ полковник! — отчеканили бойцы.
— Спасибо за службу!
— Служим Советскому Союзу!
— Вольно!
Игонин повернулся к строю и дублировал:
— Вольно.
— Располагайте отряд на отдых. Я дам дежурного, он покажет где. А вас с заместителем попрошу ко мне.
Игонин передал командование Миколе, а сам с Андреевым пошел следом за полковником и батальонным комиссаром. У полковника был свой маленький кабинет, с двумя окнами, сейчас открытыми настежь, со служебным столом и с диваном.
— Садитесь, — пригласил полковник гостей сесть на диван. Но друзья топтались на месте, не решаясь, — сейчас этот диван являлся для них невиданной роскошью. Полковник понял их затруднение, улыбнулся и показал на стулья. Сам сел за стол, а Волжанин на диван.
— Рассказывайте, — попросил полковник Игонина, Петро было вскочил, но хозяин кабинета остановил его:
— Сидите, сидите. Курите, если хотите, — и подвинул открытую пачку «Казбека». Петро без лишних приглашений взял папироску, а Григорий не сразу — неловко было курить при полковнике и комиссаре. Но желание курить победило, к тому же и хозяин такой радушный — уже пожилой, на висках седина, вокруг глаз сетки морщин.
Закурили. И Петро, сначала нескладно, потом воодушевляясь и осваиваясь, стал рассказывать о боевом пути отряда. Часто обращался к Григорию за подтверждением, и Андреев либо кивал головой в знак согласия, либо добавлял к игонинскому рассказу свое.
Когда Петро дошел до гибели капитана Анжерова, грузный, слушавший до того молча и сосредоточенно батальонный комиссар Волжанин неожиданно ударил кулаком по валику дивана, с шумом поднялся и зашагал по кабинету так, что заскрипели половицы.
Игонин умолк, с опаской поглядывая на Волжанина, но тот уже взял себя в руки и тихо приказал:
— Продолжайте.
Игонин говорил без прежнего воодушевления, то и дело косясь на Волжанина, который продолжал мерять кабинет тяжелыми шагами.
— Вот и все, — наконец сказал он и поднялся. Вскочил и Андреев. Папироски у обоих давно погасли и лежали на краешке стола. Полковник остался сидеть некоторое время, уставившись в одну точку, держа вытянутые руки на стекле стола, словно собираясь ими сейчас ударить по стеклу. Поднялся как-то рывком, будто боясь, что медленно ему не встать, шагнул к Игонину и вдруг заключил его в объятия.
— Спасибо, сынок, — проговорил он тихо. — Спасибо, что вы такие.
Потом обнял Андреева, и Григория от его ласки прошибли слезы.
Волжанин остановился перед Игониным и запросто, без хмурости, с которой только что вышагивал по кабинету, сказал:
— Тебя я, кажется, помню: ты еще не пустил меня к Анжерову, в Белостоке, а?
— Так точно, товарищ батальонный комиссар! — улыбнулся Игонин.
— А тебя не помню, — повернулся он к Андрееву.
— Мы с ним друзья, — вступился за Григория Петро. — Он у нас политруком был, его капитан назначил.
— О, капитан толк в людях понимал, знаю, не ошибся. Молодцы! Других у меня слов нет.
Полковник разрешил Игонину и Андрееву идти к своему отряду. Когда за ними закрылась дверь, сказал Волжанину:
— Обрадовали меня эти мальчики, Андрей Андреевич, ты даже не представляешь, как обрадовали. Основное мы до войны успели-таки сделать — вырастили смену себе. Молчу, молчу. Снова расфилософствовался. Стариковская потребность, что поделаешь.
— Нет, отчего же! Философствуй. Я тоже не прочь пофилософствовать на эту тему, хотя, — он улыбнулся, — стариком себя еще не считаю.
А между тем друзья шагали в ногу, уверенные, только что обласканные большим начальством. Они знали: их боевой путь с прибытием сюда отряда не кончился, а только начинался. В обширном сосновом парке всюду видны группы гражданских людей — тут, там. Здесь формируются новые полки Красной Армии. Родина призывает своих сыновей в час смертельной опасности.
В штабе решат, что делать с отрядом, какую службу предоставить Игонину и Андрееву. Они солдаты и выполнят любое задание.
В расположении отряда их ждал приятный сюрприз: лейтенант Самусь. Он радостно пожал руку Григорию, а потом Петру, говоря:
— Эх и гарные вы хлопцы! Рад видеть вас!
— Мы тоже рады, товарищ лейтенант, — ответил Петре — А про Костю-танкиста вы что-нибудь знаете?
— Конечно! — сказал Самусь. — Тимофеев еще вчера здесь был. Сегодня уехал танк получать.
— Жаль! — качнул головой Петро. — Жаль, что не удалось с ним встретиться. Ну, что ж, товарищ лейтенант, берите нас к себе во взвод. Согласен, Гришуха?
— Согласен, — отозвался Андреев, а Самусь улыбнулся хитро и понимающе:
— Это еще неизвестно: или вы ко мне во взвод, или я к тебе в роту.
Солнце поднималось в зенит. На западе глухо и грозно грохотала канонада.
Война продолжалась.