Содержание
«Военная Литература»
Проза войны
Не знаю, не помню,
В одном селе,
Может, в Калуге,
А может, в Рязани,
Жил мальчик
В простой крестьянской семье,
Желтоволосый,
С голубыми глазами...
И вот он стал взрослым...
С. Есенин

Глава первая

1

Когда я открывал глаза, на белом потолке тотчас возникали машины. Они с ревом опрокидывались на меня, казалось, еще мгновение — и я буду смят. Я метался, крича от ужаса; звал на помощь, но кругом было пусто; пытался бежать — ноги подламывались. И я упирался грудью в тупые морды танков и плакал от бессилия. А боль в правом плече острой строчкой прожигала насквозь...

И в ту же минуту я слышал тихую мольбу:

— Господи! Нельзя вам двигаться. Лягте. Вас никто не тронет. Вы в госпитале. Ну вспомните же...

Я ощущал, как к моему лбу прикасалась рука, и впадал в забытье.

Сегодня я вновь услышал знакомый голос:

— Бредит, вскакивает... Сейчас спит.

— Пускай спит. Вставать не позволяйте.

Потом через некоторое время робко зазвучала песня. Пели ломкие и нежные голоса... Я с усилием поднял налитые усталостью веки.

Мальчики и девочки лет семи-восьми сбились в пугливую стайку посреди палаты и пели, изумленно озираясь на раненых.

Перед ними недвижно сидел на койке человек с забинтованной головой; на белой марле — лишь прорези для глаз и рта. Сбоку — юноша с рукой в гипсе, а у окна — пожилой боец с небритым подбородком; нога бойца была поднята чуть выше спинки кровати...

Дети пели неслаженно: раненые рассеивали их внимание, да и песню тяжело было поднять неокрепшим голосам. Им бы петь про елочку, родившуюся в лесу, они же ломко выводили суровый солдатский гимн: «Пусть ярость благородная вскипает, как волна, идет война народная, священная война!»

Вдруг вспомнилась Нина, и тут я ощутил удар по сердцу такой силы, что вскинулся на койке и закричал:

— Где она?!

Сестра бросилась ко мне, надавила на плечо.

— Тише. Лежите спокойно. Ну, пожалуйста... — Она чуть не плакала.

Я упал на подушку, и песня ребятишек стала уплывать куда-то все дальше и дальше, пока не замерла совсем, точно тихо истлела...

Просыпаясь, я часто видел перед собой одно и то же лицо, обсыпанное мелкими веснушками, круглое, с большими испуганными глазами; глаза напоминали окошки, распахнутые в голубое небо; к концу дежурства лицо делалось бледным и веснушки на нем проступали резче, а небесная голубизна сумеречно густела. Девушку звали Дуней.

Окреп я как-то сразу. Силы, подобно отхлынувшей волне, вернулись снова и сладко кружили голову. А струна в груди звенела певуче, с щемящей радостью: «Я в Москве, я живой, уже здоровый. Уцелел!..»

Левой рукой я нацарапал записку и попросил Дуню отнести на Таганку; если не застанет сестру Тоню, соседка наверняка окажется дома...

А после обеда в дремотной тишине палаты, нарушаемой сонным бормотанием, вскриками раненых и всхлипыванием дождя за окном, я услышал властный голос:

— Где он?

Я повернул голову. Тоня стремительно подошла и опустилась на колени.

— У тебя нет руки? — Судорожным движением она ощупала меня, нашла прикрытую одеялом забинтованную руку и простонала с облегчением: — Вот она, вот! Цела... Я подумала, у тебя нет руки, когда увидела чужой почерк. Ох, Митя... — опять простонала она и ткнулась лбом в мой лоб — так мы делали в детстве. — Митя, Андрей убит.

Здоровой рукой я приподнял Тонино лицо.

— Откуда ты узнала?

— Тимофей рассказал. Под Гомелем... Направил горящий самолет в цистерны с горючим. Взорвался. Тимофей видел, как Андрей взорвался... Я знала, что он погибнет. Еще до войны знала, еще когда замуж выходила, знала: наше счастье недолгое.

Я молча и внимательно рассматривал сестру. Изменилась Тонька. Исчезла прежняя ленивая и женственная ее повадка, серо-зеленые глаза в тяжелых дремотных веках сделались огромными на исхудавшем лице, возле рта залегли заметные черточки. Когда-то она с усилием сдерживала беспричинный — от довольства жизнью — смех, теперь же каждую минуту готова была расплакаться...

Тоня провела ладонью по моей небритой щеке, принужденно улыбнулась.

— Мама так рада, что ты жив, что возле нее. По дому не ходит, а летает. Светится вся... Сколько тебе лежать еще?

— Скоро выпишусь.

Тоня поднялась с колен и присела на краешек койки.

— От Никиты Доброва узнала, что вы были вместе. И Нина с вами...

— Мы с ней поженились, — сказал я.

Глаза ее налились слезами.

— Хорошо, — прошептала она. — Время только... не для счастья... Мне пора, милый, я в госпитале дежурю... Институт наш скоро выезжает на восток... — Тоня вынула из сумки «Комсомольскую правду». — Тут статья Сани Кочевого. Он часто приезжает с фронта, заходит к нам. Вчера был... Наша квартира стала прямо пересыльным пунктом: люди приезжают, уезжают — бойцы, командиры. Кто они, откуда, куда — не знаем. Мама возится с ними: варит им кашу, укладывает на полу спать... Лейтенант один каждый день приходит. Владимир. Я знаю, почему он приходит, — из-за меня... Глаза сумасшедшие, никогда не мигают. Красивый и печальный... Два раза был Чертыханов...

— Когда был Чертыханов? — поспешно спросил я. — Где он сейчас?

— Тоже в госпитале. А в каком, не сказал. Тебя ищет. Так тебя расписывал, какой ты бесстрашный и умный, что у мамы коленки дрожали от страха. По всему видать, плут порядочный... Мы с ним дров напилили. Мешок муки маме принес.

— Если он еще раз появится, спроси, где находится, и объясни, в каком госпитале я. Обязательно.

— Скажу. Между прочим, с институтом я не поеду, — заявила Тоня. — Я знаю, что мне делать теперь. — Она еще раз коснулась пальцами моей щеки, встала и направилась к выходу, высокая и стройная.

Развернув газету, я сразу увидел статью Кочевого.

«В трудный час мы живем и воюем, — писал Саня. — Горит и стонет земля. От севера до юга идет на ней бой, неслыханный, чудовищный, кровавый бой на истребление. Для многих из нас бой уже не новость, но всякий раз он — большое испытание. Страшно в двадцать три года умирать, но еще страшнее в двадцать три года жить под немцем.

Невыносимо тяжело нам в эти дни. Но мы точно знаем: отгремит канонада, рассеется в воздухе фашистский смрад, очистится небо от дыма. С какой же гордостью пройдем мы тогда по отвоеванной земле, как радостно встретят нас родные края!.. Старые яблони склонят к нам свои ветви и протянут плоды. Улыбнется и пожмет нам руки суровый Ленинград. Любимая Москва поднесет нам лучшие в мире цветы. Белые хаты Украины настежь раскроют перед нами двери. Древние вершины Кавказа поклонятся нам седой головой, и весна Победы нежно поцелует нас в небритые щеки...»

Я был обрадован фанатической верой и яростью этого мирного человека. Немцы рвутся к Москве, железная пятерня сдавливает горло страны, а он пишет о поцелуях Победы-весны. Сколько будет пролито крови, положено жизней, оборвано возвышенных мечтаний, прежде чем вершины Кавказа поклонятся победителям!.. Но на войне без веры в победу жить невозможно: тогда или сдавайся на милость победителя, или погибай. А о трусах говорят и пишут главным образом тогда, когда армии слишком тяжело...

2

От госпиталя до Таганской я шел пешком. Город настороженно примолк. Над крышами зданий вздулись, покачиваясь, гигантские пузыри заградительных аэростатов. Метнулся ввысь еще неяркий луч прожектора, чуть колеблясь, потрепетал некоторое время и погас.

На площади возле Курского вокзала выстраивались в колонны красноармейцы, должно быть прибывшие с эшелоном; слышались отрывистые и нетерпеливые слова команды; колонны двинулись вдоль Садового кольца.

Навстречу им беспорядочными рядами шли женщины в телогрейках, в валенках с калошами, в теплых платках; на плечах — лопаты и кирки.

Патрули проверяли документы, светя фонариками.

От Таганской площади, под гору, к Землянке гнали скот — коровы, овцы, свиньи. Глухой гул копыт катился вдоль улицы. Трамваи остановились: не могли пробиться сквозь стадо. Коровы мычали так, точно жаловались на свою горькую участь: город тянулся бесконечно долго, а идти по булыжным мостовым тяжело. У свиней от худобы и усталости хребты выгнулись, остро проступали крестцы... Отощавший от длинных перегонов скот на улицах Москвы, жалобное мычанье животных, их покорность вызывали в сердце тоску и боль... Пожилая женщина, задержавшись, смотрела на коров и кончиком платка утирала слезы...

Стадо достигло перекрестка, когда взревели сирены воздушной тревоги. В разноголосый и щемящий вой, точно с разбега, ворвались частые и отрывистые залпы зенитных установок. Они находились где-то поблизости, и на тротуары, на железные кровли посыпались осколки снарядов. В загустевшем темнотой небе метались, то скрещиваясь, то расходясь, режущие глаз лучи; казалось, они были накалены яростью.

Из трамваев выпрыгивали люди, и дворники провожали их в бомбоубежища.

До моего дома оставалось несколько кварталов, но патруль задержал и меня.

— Товарищ лейтенант, пройдите в укрытие. Хотя бы в ворота... Вот сюда.

Я свернул в первый же двор.

Когда зенитки прерывали стрельбу, то слышно было, как гудели, кружась, выискивая в темноте Павелецкий вокзал, вражеские самолеты. От цели их отогнали, и они кидали бомбы куда попало. Я слышал, как просвистела одна из них, кажется, над самой головой. Вскоре ухнул взрыв, совсем близко, за углом. Затем второй, чуть дальше и глуше. Резкая вспышка осветила очертания приумолкнувших зданий, черные провалы окон, и вскоре, разбухая над крышами, пополз вверх багровый дым.

Грохот всколыхнул мостовую. Из окон посыпались, звеня, стекла... Скот все шел и шел, тесня друг друга, скользя по булыжнику с уклона и напирая на передних, которым путь преградил трамвай с двумя прицепами. Одичало ревели коровы и, приподымаясь на задние ноги, выдавливали рогами стекла в окнах вагонов...

Молоденькая шустрая женщина в клетчатом платке, сбившемся на затылок, рвалась из ворот. Бойцы патруля не пускали ее, и она, обессилев, заплакала от обиды.

— Что вы за бесчувственные такие! — крикнула она. — Разбежится скот, разве соберешь тогда. — И закричала подростку, который размахивал хворостиной над мордами коров: — Петя! Петька! Направо заворачивай, в проулок! Туда гони. Слышишь?!

Старший лейтенант спросил ее:

— Куда вы гоните скот?

— На шоссе Энтузиастов. Так велено...

Старший лейтенант кивнул сопровождавшим его бойцам:

— Помогите.

Бойцы тотчас скрылись за воротами.

В это время мимо нас пробежала перепуганная овца. Во дворе ее поймали ребятишки.

— Глядите, овца! Папа, овца!..

И тотчас, словно ожидая этого сигнала, из двери низенького домишка неторопливо появился огромного роста детина в белой майке-безрукавке и в сапогах. Грузным и небрежным шагом он подошел к овечке, легко, точно кошку, взял ее под мышку и понес к деревянному сарайчику.

— Толя, нож! — кратко бросил он, не оборачиваясь. Один из мальчишек шмыгнул в дом.

Женщина, сопровождавшая скот, ухватилась за заднюю ногу овцы.

— Ты куда ее понес, бесстыжая твоя харя! Это твоя овца? — Всю злость от собственного бессилия она обрушила на мужчину. Он коротким взмахом откинул ее с дороги.

— Отойди!

Женщина недоуменно развела руками.

— Что же это делается, люди добрые!..

Я окликнул здоровяка в майке-безрукавке.

— Эй, гражданин! — Он приостановился. — Отпустите овцу, — сказал я, подойдя к нему. Он медленно обернулся ко мне. В память мою врезалась широкая рожа с тугими щеками, железный, точно спрессованный навечно ежик волос, голые, здоровьем налитые борцовские плечи и большие, немного отвислые груди.

— Пошел ты к черту! — с глухой яростью сказал он. — Все равно сдохнет в дороге. А тут жрать нечего...

Женщина удивилась:

— Глядите на него! Жрать ему нечего... Да на тебе пахать можно, боров ты этакий!

Мальчишка, такой же толстоморденький, как и отец, сунул ему в руку нож. Длинное лезвие слабо блеснуло в полумгле.

— Отпустите овцу, — повторил я и положил руку на кобуру пистолета.

Мужчина бросил овцу на землю. Она ткнулась узенькой мордой в осколок кирпича, вскочила и тихо потрусила со двора.

— Ну, легче стало, победитель? — с кривой ухмылкой спросил меня мужчина и похлопал лезвием ножа о мясистую свою ладонь. И мне подумалось, что он в эту минуту с наслаждением всадил бы этот нож в меня. Я заметил, что глаз у него не было: вместо них на меня смотрели две глубокие черные дыры...

Тревога окончилась. За углом дымилось взорванное здание, рядом с ним горело второе, подожженное зажигательными бомбами. Доносились всплески колоколов пожарных машин. Пламя то никло, то опять оживало и набиралось сил. Скот, сопровождаемый женщинами и подростками, покорно и устало брел по улице, заворачивая за угол, на Ульяновскую, гурт за гуртом.

На Таганской площади, темной и глухой, стояла сутолока. Как бы на ощупь прокрадывались трамваи с мертвыми окнами. Громыхая по булыжнику, неслись будто наугад грузовики с бойцами в кузовах, тащили за собой орудия. В полумгле безмолвными тенями двигались люди. Горячее дыхание близких боев чувствовалось здесь, на этом знакомом и бойком месте, еще резче и горше. Красноватые отблески пожаров усиливали тревогу.

Пожилой человек, стоявший у темной витрины магазина, произнес дребезжащим голосом, со всхлипом:

— Стронулась Россия...

В эти смертельные и тяжелые дни с особенной силой прозвучало слово «Россия». В каком благодатном и живительном источнике родилось оно, пленительное, звонкое и прекрасное — Россия! Оно вобрало в себя торжества и годины бедствий. Победы и слезы прошедших сражений, сыновняя тоска и радость сердца, надежда на будущее — все в этом имени — Россия... Закаты и ливни, звон косы на рассвете, шелест березовых рощ и просторы от горизонта до горизонта, сладкий дымок очагов, зажженных на заре рукой матери, первая социалистическая революция, указавшая человечеству путь в грядущее, Ленин — все Россия.

Я завернул за угол на Коммунистическую улицу — и вот они, знакомые ворота. Через двор я бежал, спотыкаясь в темноте о камни. На лестнице перед дверью остановился перевести дух. Затем рванул дверь и вошел в кухню. Она была пуста. У самого потолка красновато теплилась крохотная лампочка. На столе шумел примус, над клокочущим чайником весело подпрыгивала крышка — как прежде, в студенческие дни. Я привалился плечом к косяку и медленно расстегнул шинель. Прошлое с институтскими веселыми днями закатилось за тридевять земель безвозвратно.

Из комнаты вышла мать, худенькая, хлопотливая, с выступающими старческими плечами. Всплеснула руками — проглядела чайник. Я тихо позвал:

— Мама...

Она взглянула на меня из-под ладони, точно в глаза ей ударило солнце, не удивилась — знала, что приду. Шагнула ко мне, обрадованная и помолодевшая.

— Сыночек, — произнесла она одно лишь слово. Не знаю, есть ли у матери другое слово, такое же емкое и кровное, которое вмещало бы все ее существо: и счастье, и муки, и бессонные ночи, и любовь, и ни на минуту не покидающий страх за жизнь сына? Она взялась за отворот шинели и заглянула мне в глаза. — Сыночек, — повторила она, — вернулся... Под бомбежку не попал, когда шел домой? Никакого покоя нет от этого немца, летает и летает над нами...

Крышечка над кипящим чайником все подпрыгивала, из носика толчками, с хрипом выплескивалась вода. Я выключил примус, и крышечка, последний раз подпрыгнув, замерла.

— Зачем ты сюда приехала? — спросил я. — Немцы же у ворот.

Мать улыбнулась, не спуская взгляда с моего лица.

— Дурачок!.. Не боюсь я твоих немцев. Ты думаешь, в деревне мне жить легче? Умерла бы с горя. А тут вы рядом. — И она взялась руками за отворот моей шинели. Я осторожно положил руку на ее плечи и губами прижался к ее голове, к жиденьким седеющим прядкам. И, как в детстве, что-то сосущее под ложечкой, сладкое пронизало меня насквозь. Мне захотелось рассказать ей, как часто я призывал ее на помощь, и она — это было не раз — являлась ко мне в самые страшные мгновения, когда смерть, казалось, была неминуема...

— Спасибо, мама, — прошептал я. — Спасибо... — Отстранившись от нее, я спросил: — Как тебя пропустили в Москву? В такое время!

— Да уж пропустили... Слово заколдованное знаю. Раздевайся, сынок. Сейчас ужинать будем. Там, в комнате, лейтенант один, Тонин знакомый. И Прокофий был, твой товарищ.

— Где он сейчас?

— Как только узнал, что ты придешь домой, куда-то скрылся. На часок, говорит, отлучусь. Ну и парень, расторопный, прямо бес... Проходи.

3

Я вошел в комнату. Лейтенант, сидевший у стола, встал мне навстречу. Был он высок и строен. Поразили глаза. Посаженные близко, огромные, светлые, с подсиненными белками. Мрачноватая и горькая улыбка — от сомнений, от раздумий и путаных душевных мук — трогала рот.

— Владимир Тропинин. — Он сильно сжал мою руку. — Извините, что я тут... нахожусь.

— Это даже хорошо, что вы у нас, — сказал я, садясь. — Вы из госпиталя?

— Нет. Батальон наш расположен рядом, в школе. — Тропинин кивнул на окно, завешенное черной бумагой. — Но вообще-то из госпиталя. Был ранен под Ельней. Легко. Лежал недолго. — И, предупреждая мой вопрос, сказал, не опуская взгляда: — В вашем доме бываю потому, что видел, как сюда несколько раз входила Тоня. Захотелось поближе взглянуть на нее. Вот и все... — Тропинин вздохнул. — Голова разламывается от дум. Что будет со всеми нами? Немцы подступили к окраинам. Ночью слышно, как бьют орудия. Почему нас держат здесь, не понимаю. — Он облокотился о стол, опустил голову, прикрыв глаза ладонью, плечи вздернулись острыми углами. — Как могло случиться, что немцы дошли до Москвы? Где тут правда, кто виноват — не знаю.

— Просто на первых порах они оказались сильнее нас, — сказал я спокойно. — А внезапность — вещь страшная, порой даже смертельная... Нам не хватило одного года.

Тропинин вскинул голову, взгляд его близко посаженных, почти белых глаз толкнул меня в грудь. Он встал.

— Извините, я пойду, а то наговорю чего-нибудь лишнего...

Мать задержала Тропинина.

— Погоди немного. Насидишься еще в казарме-то. Попьешь чаю. — Она поставила на стол чайник и стаканы, ломтики хлеба в тарелке, консервы. — Сейчас Тонька придет, дежурство ее давно кончилось... Должно, тревога задержала...

Тропинин сел к столу и неожиданно улыбнулся — ему явно хотелось повидать Тоню.

— Мама, что сказал Чертыханов, когда уходил? — Я ждал Прокофия с непонятным для меня радостным волнением и надеждой; он был необходим мне: когда он бывал рядом, как-то само собой становилось легче и надежней жить на земле...

— Он сказал, что непременно вернется, — отозвалась мать. — Вернется, раз так сказал... — В это время на кухне тяжело затопали. Мать насторожилась. — Слышишь? Он...

Дверь широко растворилась, и порог перешагнул ефрейтор Чертыханов в расстегнутой шинели; пилотка чудом держалась на затылке. На обе руки до самых плеч были нанизаны круги колбасы. Он увидел меня, губы его раздвинула шалая и счастливая ухмылка.

— Здравия желаю, товарищ лейтенант! — гаркнул он оглушительно и хотел отдать честь — кинуть за ухо лопатистую свою ладонь, но помешали колбасные круги.

— Что это такое? — Я испытывал ощущение, будто мы и не расставались с ним, будто он отлучался на некоторое время по заданию и вот вернулся.

— Колбаса, товарищ лейтенант. Разрешите объяснить?

— Ну?..

— Возвращаюсь сюда проходными дворами, гляжу — хоть и темно, — какие-то люди бегут и тащат что-то в мешках и в охапках, торопятся. Мужчины там, бабенки и ребятишки. Я сразу догадался: дело нечисто. «Стой, кто такие, чего несете?!» Вы ведь знаете, как я могу крикнуть — милиция разбежится от страха, не то что бабы. Они побросали все, что несли, и наутек... Гляжу, а это колбаса. Наверно, продуктовую палатку разворовали или склад. А может, при налете бомба угодила в гастроном. Ну, подобрал немного, не кидать же...

— Не врешь?

— Честное благородное слово, товарищ лейтенант. — Чертыханов свалил колбасу на диван и железными руками сдавил мне плечи. Мы поцеловались. Затем, легонько оттолкнув меня, он ткнулся большой лобастой головой в дверцу буфета и заплакал; спина его вздрагивала рывками. Мы с Тропининым переглянулись.

— Что с тобой? — спросил я. Чертыханов плакал взахлеб, шумно отдуваясь.

— Не знаю, — прохрипел он, не отрываясь от буфета. — Сам не знаю. Не обращайте внимания. Обрадовался очень... — Наконец он обернулся к нам. Широкое, с картошистым носом лицо его было омыто обильными слезами. — Я ведь, грешным делом, думал, что навсегда простился с вами, похоронил вас... Плохи были ваши дела: продырявили вас насквозь... А вы живы и здоровы, оказывается... Как не заплакать! — Он вытер платком глаза и щеки, снял шинель, пилотку, пригладил волосы и, достав из бездонного, точно колодец, кармана бутылку водки, аккуратно обтер ее платком и бережно поставил на стол. — Вот за чем отлучался. Пол-Москвы обегал. Все-таки достал. Достал родимую...

— Чертыханов вступает в свои права, — с усмешкой заметил я. — Расскажи-ка, Прокофий, как дошел ты до жизни такой — до госпиталя?

— Одну минуточку, товарищ лейтенант, сейчас все доложу, как по нотам... — Чертыханов был радостно возбужден. Стараясь не топать каблуками, он принялся с особой тщательностью накрывать на стол: потребовал от матери свежую скатерть, большими кусками нарезал колбасу, ножом открыл «бычки в томате», раскромсал буханку хлеба. Мать пыталась помочь ему, но он безоговорочно отстранил ее.

— Поберегите здоровье, мамаша, управлюсь сам... — Он легко и нежно прикоснулся ладонью к донышку бутылки и, когда пробка выскочила из горлышка, разлил водку. — Извините, одна рюмка калибром побольше и не так изящна, я ее оставлю для себя... Прошу к столу... Разрешите сесть, товарищ лейтенант? Ну, за победу, товарищи командиры!..

Тропинин взглянул на него, как на чудака, криво и с горечью усмехнулся.

— Петля на шее, а вы — за победу.

— Позвольте, товарищ лейтенант, сперва выпить, потом я вам отвечу, если разрешите. — Ловким взмахом он плеснул в рот водку, глотнул, не моргнув, и улыбнулся от наслаждения. — Насчет петли это вы, товарищ лейтенант, не от трусости сказали. Нет. По всему видать, вы не из робких. Но — сгоряча. И от горя... Ясно, что никто им шею не подставит для петли. Шалишь, брат! Конечно, не велико удовольствие сидеть за столом и бражничать, когда под окошком разгуливают вражеские танки. Под ложечкой сосет. Но, по моим понятиям, здесь, у Москвы, мы и должны прищучить немца. Это уж будьте уверены, товарищ лейтенант.

Мать, подойдя к нам, осторожно, хотя и решительно хлопнула по уголку стола ладонью.

— Немцу в Москве не бывать! — заявила она воинственно.

Прокофий оживленно воскликнул:

— Верно, мамаша! Золотые ваши слова: не бывать!

Я с любопытством оглядел мать, так неожиданно расхрабрившуюся.

— Ты, что ли, остановишь?

Она улыбнулась застенчиво:

— А бог-то? Он за нас, сынок. Да и вы... вон какие...

Тропинин пристально взглянул на Чертыханова — от того веяло спокойствием, как будто война с немцами уже решена в нашу пользу.

— Что ж, за победу так за победу, — сказал Тропинин и выпил.

— Так вот, товарищ лейтенант, как я докатился до госпиталя, — заговорил Чертыханов. — И на этот раз судьба сыграла со мной шуточку. Никак она не может выставить меня перед людьми в геройской красе. Стыдится, видать... У героев на войне даже ранения соответственные: в грудь, в голову, в плечо... А меня ранило, извините, в задницу, как последнего трусишку... Под Ельней пришлось залечь — пулеметным огнем положил нас, подлец! Голову-то я спрятал, а зад не успел. И прострочили мне его в четырех местах, как по нотам. Две недели валялся, точно колода... Зато сзади у меня теперь задубело, что чугун... — Он покрутил лобастой головой и заржал, смущенно озираясь на мою мать. — Извините, мамаша, не сам выбирал место для ранений. — Он налил по второй.

Суровые солдатские марши, гремевшие по радио, внезапно заглохли, будто звук обрубили на самом призывном взлете. Завыли сирены. Мать перекрестилась. Она побледнела и в одну минуту осунулась.

— Опять летят! Опять кого-нибудь похоронят. — Мать стала торопливо одеваться. — Бегите скорей в убежище, ребята. Сынок... Это недалеко, в соседнем доме, в подвале.

Никто из нас не тронулся с места: то ли стеснялись выказать друг перед другом слабость, то ли в самом деле наступило полное равнодушие к опасностям.

— Нет, мамаша, — сказал Чертыханов. — У нас еще водка не допита, она, милая, куда сильнее немецких налетов.

— Мама, тебя проводить? — спросил я.

Мама присела на краешек дивана, с жалостью оглядела нас.

— Зачем мне идти? Беречь себя? Погибать — так уже вместе...

В эту минуту в комнату шумно ворвалась Тоня — пальто нараспашку, непокрытые волосы растрепаны.

— Едва успела добежать до ворот, — сказала она, кидая на диван сумку.

Тропинин встал, незаметным и привычным движением одернул гимнастерку, потемневшими глазами, не мигая, следил за Тоней.

— Сядьте, Володя, — сказала она. Тропинин послушно сел. — Здравствуй, Прокофий. — Поцеловала меня. — Здравствуй, мой хороший. Я сейчас к вам подойду, ребята... Мама, согрей воды, надо халат выстирать... — Вынула из сумки белый халат, унесла в кухню и вскоре вернулась к столу. — Налей мне водки, Прокофий, — попросила она. — Устала ужасно! Опять раненых привезли. Машин двенадцать. Носили, носили — руки отнялись совсем... — Она отпила водки, закашлялась. Тропинин зло взглянул на захмелевшего и оттого еще более безмятежного Чертыханова.

— Вот вам и победа!..

Прокофий прищурился на Тропинина.

— На войне не без издержек. Подумаешь — двенадцать машин. Еще будет сто, пятьсот, тысяча. Ну и что? Руки в небо, ворота настежь — заходите, господа немцы, в столицу? Так, что ли?

— Не очень-то крепкие запоры на наших воротах!

В словах Тропинина явственно сквозила нотка обреченности. Меня это задело. Я встал.

— Лейтенант Тропинин, — проговорил я раздельно. Тропинин тоже поднялся, пристально и безбоязненно взглянул на меня. Мы были разъединены столом. — Ваши высказывания нам всем не нравятся. Мысли ваши о неизбежной сдаче Москвы врагу держите при себе, если они вам дороги. Нам они чужды. Запомните это, пожалуйста. А в случае чего — не пощадим. Так и знайте.

— Не пугайте! — И без того светлые глаза Тропинина побелели от гнева. — На войне, кроме смерти, ничего не страшно. А смерть над крышами висит, в окна стучится. И я не верю, что вы думаете иначе, чем я.

— Откуда вам знать мои мысли! — крикнул я. — Вы меня своим единомышленником не считайте. Не выйдет!

Тоня остановила нас:

— Перестаньте! Что вы, право? До того ли сейчас... — Она тронула Тропинина за локоть, и лейтенант медленно опустился на стул.

— Извините, Тоня, — тихо сказал он и улыбнулся своей печальной и горькой улыбкой. — Я не искал ссоры...

Тоня постаралась увести нас от внезапно вспыхнувшего спора. Она увидела круги колбасы на диване и спросила Прокофия?

— Твоя работа?

— Моя, Тоня, — коротко ответил он. — Но по-честному.

Тоня допила оставшуюся в рюмке водку, поморщилась, зажмурив глаза, и сказала с неожиданным озлоблением:

— Никогда не думала, что в Москве, кроме людей хороших, работящих, ютится и нечисть... Как только наступает ночь, какие-то мрачные, молчаливые личности выползают, как тараканы из щелей, бочком крадутся по переулкам, проходными дворами, что-то вынюхивают, шныряют возле магазинов, складов, что-то несут в свои норы. Запасаются!..

Чертыханов беспечно успокоил ее:

— Не расстраивайся, Тоня. Есть такие, мягко сказать, паразиты, для которых бедствие народа, что называется, лафа — можно погреть руки, поживиться. Их надо спокойно и безжалостно уничтожать, как по нотам.

По радио объявили отбой. Мать распрямилась, как бы освободившись от тяжкого душевного бремени, и опять перекрестилась.

— Слава богу, отогнали!..

Тропинин, не отрываясь, следил за Тоней смятенным и каким-то умоляющим взглядом. Она обернулась ко мне.

— Митя, ты хочешь повидаться с Саней Кочевым? Я выйду, позвоню ему в редакцию, скажу, что ты дома. Володя, проводите меня.

Тропинин мгновенно встал и попросил меня:

— Позвольте мне прийти к вам завтра? Если ничего не случится за ночь...

— Конечно, — сказал я. — Заходите, когда захочется. Не сердитесь на нас за прямоту...

— Ну что вы...

Тоня и Тропинин ушли. Чертыханов проводил их до двери, вернулся к столу и, обращаясь к матери, сказал со сдержанным восторгом:

— Вот она, мамаша, любовь-то: если у человека осталась хоть минута жизни, — и ту ему хочется отдать любви. Без любви люди зачахнут, без нее и атака не атака, и смерть не смерть, и жизнь не жизнь. — Затем, придвинувшись ко мне, он понизил голос: — Я только что пил за победу, а у самого в душе так и жжет, так жжет — терпения нет, выть хочется: а вдруг фашист и в самом деле лапу наложит на Москву? До передовой осталось меньше сотни километров. А, товарищ лейтенант? Что будет с Москвой-то?

С тех пор, как я узнал Чертыханова, я впервые увидел в его небольших серых, всегда лукавых, с сатанинской искрой глазах тоску, неосознанную, инстинктивную, как у зверя перед бедой. Пальцы его стиснули мой локоть.

— Что будет с Москвой?

Я и сам не знал, что с ней будет, сам искал ответ на этот раздирающий душу вопрос.

— Сдавали же ее в тысяча восемьсот двенадцатом году. И ничего — по-прежнему стоит на месте...

Чертыханов откачнулся от меня и сморщил лицо, как будто я причинил ему боль.

— Не то говорите, товарищ лейтенант. Совсем не то. Тогда было одно время, сейчас — другое. Советский Союз без Москвы — что человек без сердца. Да!.. А жить без сердца невозможно. — Он встал и затопал по комнате.

Я попробовал его утешить:

— Из Сибири войска идут. Эшелон за эшелоном. Целые корпуса. Отстоим.

— Это — другое дело! — быстро отозвался он и тут же с несвойственной для него застенчивостью попросил, заглядывая мне в лицо: — Товарищ лейтенант, возьмите меня к себе. Меня четыре дня назад должны были выписать из госпиталя, но я упросил кое-кого, чтобы задержали, пока вы не выздоровеете. Пожалуйста, товарищ лейтенант. Я хорошо буду себя вести, честное благородное слово!

— Возьму. — Он знал, что я люблю его, он знал, что необходим мне, как самая надежная опора.

— Спасибо. — Чертыханов вскочил. — Разрешите уйти, товарищ лейтенант, пока вы не раздумали. Мне пора. — Он поспешно оделся, кинул за ухо ладонь, на прощание обнял мать и не вышел, а как-то выломился из комнаты, оглушительно бухая каблуками.

— Ну и бес парень, — сказала мать. — Ты с ним не расставайся, сынок, — из огня вынет.

Оставшись в одиночестве, я задумался о завтрашнем дне. Мне было непонятно, зачем я, строевой командир хоть с небольшим, но боевым опытом, понадобился генералу Сергееву. Стоять на перекрестках с фонариком и проверять документы? Не лучше ли было бы дать мне роту и послать навстречу наступающему противнику?

Тоня вернулась с Саней Кочевым. Я его едва узнал. В шинели, перетянутой ремнями, с пистолетом в новенькой кобуре на боку, со шпалой в петлицах, он, чуть запрокинув голову, смотрел на меня пристально и растерянно — меня он, должно быть, тоже не узнавал. И только когда улыбнулся устало и по-доброму, в нем проглянул прежний Санька Кочевой, с которым восемь лет назад случай свел нас еще подростками. Веселой и бурной встречи не получилось: время и события были настолько серьезны и грозны, что радость как-то сама собой глохла в душе. Мы крепко обнялись. Мать и Тоня всплакнули, глядя на нас.

— Я не раздеваюсь, Митяй, — сказал Саня. — Заехал буквально на минуту, чтобы только взглянуть на тебя. Сергей Петрович мне все рассказал. И про тебя, и про Никиту, и про Нину. Жив буду, обязательно напишу про всех вас. — Он неожиданно взъерошил мне волосы. — Помнишь, как ты никого не пропускал впереди себя в класс, в общежитие: считал высшей для себя честью войти первым.

— Хорошо бы, Саня, эту мою привычку сохранить до конца войны, — сказал я. — Может случиться, что в Берлин войду первым.

Руки Кочевого с тонкими и длинными пальцами торопливо и обеспокоенно расстегнули полевую сумку. Он вынул карту и развернул ее на коленях.

— Погляди. — Саня пальцем обвел большой полукруг с западной стороны Москвы. — Немцы подступили к городу почти вплотную... — прошептал он чуть слышно. — А ты говоришь Берлин.

— Когда мы будем стоять у Берлина, — сказал я упрямо, — тогда о нем и говорить нечего, он будет лежать у наших ног. А я хочу говорить о нем сегодня, сейчас, когда фашисты подкатились к Москве! И я хочу крикнуть им в лицо: разобьем вас, сволочи, захватим ваше проклятое логово! Мы его сотрем с лица земли! Камня на камне не оставим! — Я и в самом деле начал кричать, захлебываясь собственным криком, от бессилия и ненависти — немцы под Москвой...

Тоня подошла ко мне и погладила по щеке.

— Сядь, выпей воды. А хочешь — водки. — Она вылила в стопку остаток из бутылки. Я выпил.

Саня стоял надо мной, высокий, в ремнях, и улыбался черными, без блеска глазами. Он любил меня, понимал и жалел. Вдруг, садясь, он рывком придвинулся ко мне вплотную и поведал, точно строжайшую тайну. В глазах его стоял испуг.

— Митяй, очнись. — Он опять кивнул на карту. — Взгляни сюда. Вот здесь, под Вязьмой, окружены четыре наши армии: Девятнадцатая генерала Лукина, Двадцатая генерала Ершакова, Двадцать четвертая генерала Ракутина, Тридцать вторая генерала Вишневского и Особая группа генерала Болдина. Это все на пятачке в пятьдесят километров в длину и тридцать в глубину. Там идут сражения днем и ночью. Я едва вырвался оттуда — помогла счастливая случайность. Над Москвой нависла смертельная угроза. Осознай это, Митяй!..

Сообщение Кочевого меня потрясло. Хмель, бродивший в голове, улетучился.

— Я все понял, Саня... Что делать мне, Дмитрию Ракитину, при создавшихся обстоятельствах? Дали бы мне сейчас роту, пускай не роту — взвод, я пошел бы туда и встал бы, преградив путь вражеской колонне, движущейся к Москве, — задержал бы хоть на один час...

— Я поехал, Митяй, — услышал я голос Кочевого. — Скоро зайду, если уцелею.

Я проводил Кочевого до машины. Черная эмка, хлопнув, дверцами, тихо тронулась по булыжной мостовой, выезжая на затемненную Таганскую площадь.

4

Днем Москва показалась мне еще более суровой в своей настороженности, еще более мужественной в своей решимости выстоять перед надвигающейся угрозой...

По улицам на большой скорости неслись грузовики с бойцами в кузовах, гремели скатами и колесами орудий на перекрестках, на выбоинах. Шагали не совсем четким строем рабочие с винтовками за плечами и с гранатами у пояса. Они пели: «Выходила на берег Катюша...» Один парень даже дерзко присвистывал. На этих примолкших и затаенных улицах песня звучала демонстративно, наперекор опасностям...

У генерала Сергеева все решилось просто и быстро. Майор Самарин, с которым я познакомился при выходе из госпиталя, ввел меня в огромный и пустынный кабинет, увешанный картами. За массивным столом сидел Сергеев и что-то писал. Вот он приподнял голову, и я встретился с его глазами, утомленными и обеспокоенными, веки опухли и побагровели от бессонницы и напряжения. Казалось, он мучительно боролся с усталостью и сном. Не слушая моего доклада, он молча кивнул на кресло. Я сел.

Майор, ожидая распоряжений, остановился поодаль. Сросшиеся на переносице мохнатые брови придавали его лицу строгость и непроницаемость.

Окончив писать, генерал с треском оторвал листок от блокнота и подал его майору Самарину.

— Прикажите срочно перепечатать.

Майор вышел. Генерал, чуть приподнявшись, протянул мне руку через массивный стол.

— Здравствуйте. Сидите, сидите... Мне рекомендовал вас дивизионный комиссар Дубровин. Он сказал, что в окружении вы вели себя достойно и решительно. Я беру вас для выполнения важного задания. Москва перестала быть мирным городом. Москва — предстоящая линия нашей обороны. Улицы Москвы в скором времени могут стать местом боев.

У меня похолодела спина и дрогнул подбородок, я придавил его кулаком. Генерал заметил мое движение.

— Ну, ну, не стоит отчаиваться. — Он ободряюще кивнул мне и улыбнулся устало. — Я сказал: не станут, а могут стать...

Вернулся майор и опять остановился у стола с правой стороны. Генерал мельком взглянул на мои петлицы.

— А звание у вас того... невелико. Надо повысить... Считайте, что вы капитан. Товарищ майор, заготовьте приказ. Направьте капитана Ракитина в батальон майора Федулова. — Генерал сказал мне: — В этом батальоне триста человек или немногим больше. Примите его и сразу же, не теряя времени, возьмитесь за дисциплину. Это — главное. Люди пораспустились от сидячей жизни. Русский солдат не любит сидеть без дела. Инструкции и распоряжения получите на месте. — И он, опять чуть приподнявшись, протянул через стол руку. — Связь будете держать с майором Самариным.

— Товарищ генерал-лейтенант, разрешите обратиться по личному вопросу, — сказал я. Генерал кивнул. — В госпитале на излечении находится ефрейтор Чертыханов. Разрешите взять его в батальон?

Зазвонил телефон. Генерал поднял трубку и, прежде чем отозваться, сказал мне:

— Берите. Майор Самарин поможет вам.

— Благодарю вас, — сказал я. — Разрешите идти?

— Идите. Желаю удачи, капитан. Действуйте смелее, а по необходимости беспощадно.

5

Школа, в которой разместился батальон, встретила меня нежилой, сумрачной немотой. Гулко хлопнула дверь, гулко разнеслись мои шаги по коридору. В классах нижнего этажа на партах и прямо на полу дремали красноармейцы. На меня они не обратили никакого внимания. Я заглянул в директорский кабинет. Молоденький белобрысый боец, небрежно закинув ногу на стол, по телефону морочил голову какой-то девчонке, то воркуя, то игриво восклицая:

— Меня зовут Спартак. Был такой герой в Древнем Риме. Гладиатор. Какой я? Ничего, хорош сам собой. Ах, что вы говорите! Не пугайтесь. Война любви не помеха. Приходите на Таганскую площадь. А вы какая? Обрисуйте себя в общих чертах. Контурно.

В конце коридора на подоконнике сидел не кто иной, как лейтенант Тропинин, и читал газету. Увидев меня, встал и встряхнул накинутую на плечи шинель. Заметив «шпалы» на моих петлицах, усмехнулся:

— Еще два-три таких посещения, и вы станете полковником.

— Все может быть, — ответил я сухо. — Где же батальон, чем он занимается?

— Батальон? — спросил Тропинин с печальной иронией. — Одни отдыхают после обеда. Другие веселятся, сражаются в карты. — В это время с верхнего этажа скатился, прыгая по ступенькам лестницы, дружный и трескучий — взрывами — смех, затем послышались звуки фокстрота — завели патефон. — Слышите? Подобрали где-то патефон и крутят с утра до вечера... Ну, а третьи просто бродят по городу, тоскуя от безделья.

— Где найти майора Федулова?

— Сейчас за ним пошлю. — Пройдя к директорскому кабинету, Тропинин приоткрыл дверь и приказал бойцу, который все еще кокетничал по телефону, позвать командира батальона. Боец выбежал из школы. — Майор получил письмо, ему сообщили, что убит его друг... Выпил немного... Не понимаю! Там идет бой, фронт задыхается без людей, а нам позволяют бездарно тратить время. Здоровые молодые люди!..

— Всех бросим туда — что останется про запас? — спросил я. — Не спешите, и до нас дойдет очередь...

Сзади хлопнула дверь. Вошли двое. Боец вполголоса сказал, поворачивая майора в нашу сторону:

— Там они, товарищ майор.

Громадный и медлительный, без головного убора, майор Федулов шел по коридору, слегка покачиваясь и как-то странно отфыркиваясь. Когда он приблизился, я заметил, что волосы его были мокры и прядями свисали на лоб: должно быть, боец, чтобы выстудить хмель, поливал голову майора холодной водой.

— Здравия желаю, товарищ капитан, — сказал майор Федулов, виновато ухмыляясь. — Прибыли мне на смену? Давно пора, а то тут с ума сойдешь... Хотя и не москвич, а считаю ее, матушку, своей единственной, родимой... — Он потер ладонью широкое лицо. — Как ты думаешь, капитан, захватят они ее? Раздавят?

— С такими, как вы, захватят, — сказал я жестко. — Непременно. Таких раздавят.

Это разозлило Федулова, он вдруг закричал срывающимся голосом, грубо и с угрозой:

— Меня раздавят?! Меня! А чем я хуже вас? Чем? Нет, братец, меня раздавить не просто. Я не козявка, я солдат! — Дрожащими пальцами он расстегнул шинель, откинул левую полу. Пламенно сверкнули два ордена Красного Знамени. Он ударил себя в грудь. — Этим орденом за Финляндию наградили, а этим — за Минск, Ельню! Себя не жалел. И фашистов не жалел. Понял? Оскорбил ты меня, капитан.

— Где ваши люди? — спросил я, когда майор успокоился и утих, сокрушенно и с огорчением покачивая головой. Он простодушно рассмеялся и вяло махнул рукой.

— Черт их знает где! С девчонками романы крутят. Спартак, обеги дома, прикажи ребятам собраться во дворе...

Белобрысый боец кинулся выполнять приказание. Я спросил майора:

— А если сейчас, немедленно нужно будет решать боевую задачу, что вы станете делать?

— Не тревожьтесь, задачу решим. Я только и делаю, что жду боевой задачи. — Майор начал приходить в себя. — Эх, капитан... фронты лопаются, как орехи, а тут — батальон... Лейтенант, — обратился он к Тропинину, — проследи, пожалуйста... Хотя постой, я сам. Проветриться не мешает... Комиссар здесь?

— Нет, — ответил Тропинин. — Сказал, что поехал домой и в случае чего явится по звонку.

— Позвони ему, попроси немедленно прибыть...

Майор ушел, а Тропинин скрылся в директорском кабинете. Я долго смотрел в окно, раздумывая о создавшемся в батальоне положении и о своей новой роли, неясной и загадочной. Я был убежден, что бойцам, предоставленным самим себе, не так уж радостно чувствовать свободу перед лицом смертельной угрозы и их легко будет привести в норму...

Вскоре майор Федулов пригласил меня во двор.

— Прошу вас, капитан, на смотр войскам. — Он совсем протрезвел, вел себя как-то не по росту суетливо и от этого казался еще более жалким, виноватым и несчастным.

Батальон был выстроен на спортивной площадке повзводно. Это были молодые и здоровые ребята с автоматами поперек груди. На меня смотрели выжидательно.

— Товарищи бойцы и командиры! — откашлявшись, обратился к ним майор Федулов. — Вот и пришла пора распрощаться мне с вами. Так и не дождались золотого времечка — побывать совместно в деле. Представляю вам нового командира капитана Ракитина.

Кто-то из бойцов спросил:

— А вы куда же, товарищ майор?

Федулов встрепенулся, приосанился и ответил громко и хрипло:

— Куда пошлют. Передовая теперь рядом. На нее путь всегда открыт. Может, там и встретимся.

Я попросил проверить списки. В строю не оказалось двадцати шести человек. Майор Федулов успокоил меня.

— Они где-нибудь поблизости. Подойдут. — Он все время ощущал какую-то неловкость, должно быть, оттого, что я встретил его в нетрезвом виде.

Я медленно прошел вдоль строя, пристально и с беспокойством вглядываясь в лица бойцов, пытаясь угадать, что это за люди, с кем придется, быть может, завтра идти в бой. Вернувшись на прежнее место, я скомандовал:

— Коммунистов попрошу подойти ко мне.

Строй не дрогнул. От него отделились лишь трое: два командира и пожилой красноармеец с рыжей широкой бородой.

— Лейтенант Кащанов, командир второго взвода, — представился один, узкоплечий, с большим кривоватым носом на узком лице. Второй, приземистый, скуластый, с тонкими, неистово светящимися полосками глаз, тоже назвал себя:

— Лейтенант Самерханов, командир первого взвода.

Я подошел к бойцу с рыжей бородой; он стоял как-то неловко, в громадных ботинках, в обмотках, увесистые руки высовывались из рукавов и казались чересчур длинными. Бойцы, поглядывая на него, тихо посмеивались.

— А вы кто? — спросил я.

— Так что рядовой Никифор Полатин, — ответил он спокойно. — Ездовой я и санитар.

«Да, не слишком крепка партийная прослойка, — подумал я не без горечи. — Надо что-то предпринимать, пока не поздно».

Затем скомандовал:

— Комсомольцы, три шага вперед! — И чуть не вскрикнул от радостного изумления: весь батальон отпечатал трижды — раз, два, три! Я обернулся к Федулову. Майор улыбнулся:

— Батальон сплошь комсомольский.

Настроение мое поднялось мгновенно.

— А фронтовики среди вас есть? — спросил я.

— Есть. Есть!.. — послышалось несколько голосов.

— Два шага вперед! — скомандовал я, едва сдерживая радость.

Выступило больше ста человек. Я подошел к первому; это был невысокий, неказистый с виду человек, в шинели с завернутыми рукавами — они были ему длинны.

— Как фамилия? — спросил я.

— Лемехов Иван. Бронебойщик.

— Где воевал?

— От границы шел. Ранило под Рославлем.

— В боях участвовал?

Лемехов даже рассмеялся: вопрос показался ему наивным.

— А как же! Два танка на счету имею.

Следующий на мой вопрос ответил мрачновато:

— Сержант Мартынов. Разведчик. Был ранен под Минском.

Бойцы, один за другим, откликались.

Я обошел всех фронтовиков, каждому посмотрел в глаза. Ох, повидали виды ребята!..

Только сейчас я обратил внимание на то, как плохо были одеты люди: поношенные, выгоревшие шинели, ботинки со стоптанными каблуками, обмотки, — и спросил:

— Претензии есть?

Подтянулся и с тревогой посмотрел на бойцов майор Федулов. Но строй молчал.

— Есть! — Никифор Полатин поднял руку. — Товарищ капитан, можно задать вопрос?

— Задавайте.

— Долго нам еще находиться тут?

— Нет, не долго, — ответил я, убежденный в том, что при создавшемся положении нас со дня на день бросят на фронт.

— Медикаментов нет, перевязочных средств тоже нет, учтите, товарищ капитан, — сказал Полатин.

— Патронов маловато! По одному запасному диску.

— Противотанковых гранат совсем нет!..

— Передайте командованию, что сидеть на месте дольше нет никакой возможности!

Требования сыпались одно за другим со всех концов. И когда установилась тишина, я сказал, обращаясь к батальону:

— На Западном направлении немецко-фашистские войска вновь прорвали нашу оборону. Наши войска отступили. Не исключено, что линия обороны пройдет по самому сердцу нашей столицы. Батальон должен быть готов каждую минуту к выполнению боевых действий. С этого момента самовольная отлучка из расположения батальона будет рассматриваться как дезертирство. А время сейчас слишком суровое, чтобы можно было щадить дезертиров. Всем бойцам и командирам, кто самовольно или с согласия командира поселился на квартирах, немедленно вернуться в расположение, то есть сюда, в школу. Командиров взводов прошу проследить за выполнением.

Во время моей речи во двор входили бойцы, спрашивали у майора разрешения и вставали в строй...

Прибежал и Чертыханов с вещевым мешком за плечами, запыхавшийся, распаренный, — видимо, сильно торопился. Он бодрым, строевым шагом подошел к нам.

— Товарищ майор, разрешите обратиться к товарищу капитану. — И, повернувшись ко мне, крикнул: — Товарищ капитан, ефрейтор Чертыханов после излечения в госпитале прибыл в ваше распоряжение для прохождения дальнейшей боевой службы! Разрешите встать в строй?

— Вставайте, — сказал я.

Бойцы, с интересом наблюдая за плутовской рожей Чертыханова, за старательными, истовыми его движениями, ухмылялись, перешептываясь. Прокофий отодвинулся на левый фланг первого взвода и замер, уставившись на меня, точно демонстрировал бойцам наглядный урок, как надо относиться к командиру, а во взгляде его я уловил хитрый намек: пускай, мол, учатся, с каким усердием и прилежностью надо нести службу.

— Кто хорошо знает расположение города? — спросил я. Оказалось, что половина бойцов не знала Москвы. Я приказал разбить каждый взвод на группы и к каждой группе прикрепить москвичей, чтобы они могли по карте ознакомить бойцов с основными городскими районами.

Наконец появился комиссар. Стройный, легкий на ногу, он шел по двору, как бы пританцовывая. Это был порывистый молодой человек в длинной, до щиколоток, шинели с ярко начищенными пуговицами, словно были вкраплены в серую материю горящие угольки. По-девичьи нежное, моложавое лицо его было бледным, губы маленького рта выглядели излишне пунцовыми. Взмах руки к козырьку был сделан четко, с этаким вывертом, рассчитанным на эффект.

— Старший политрук Браслетов, — представился он. Рука притронулась к моей ладони и сейчас же выскользнула.

Я приказал батальону разойтись, и бойцы побежали по квартирам ближайших опустевших домов за вещами, чтобы перебраться в школу.

Браслетов отвел меня в глубь двора. Мы остановились между двумя столбами, где когда-то была натянута волейбольная сетка.

— Последнюю сводку слыхали, капитан? — спросил меня Браслетов почему-то шепотом.

— Да.

— Что вы скажете об этом? Что будет дальше? — Он зябко поежился и потер руки, ища у меня сочувствия.

Я поглядел на его маленький женственный рот, на тонкие дуги бровей и ответил почти небрежно:

— На фронте достаточно войск, чтобы задержать противника. Меня тревожит положение в батальоне, товарищ старший политрук.

Судя по всему, капризный и тщеславный Браслетов, должно быть, не терпел замечаний и сейчас оскорбленно вспыхнул, щеки покрылись розовыми пятнами.

— Что вы имеете в виду? — спросил он.

— Командир пал духом, вы по целым дням пропадаете бог знает где. Люди предоставлены самим себе. И это в такой-то момент! Восемь человек до сих пор не явились. Где они? Дезертировали? Их не видят в батальоне четвертый день.

— Подумаешь! — воскликнул он решительно. — Армии гибнут, а вы — сбежало восемь человек. Ну и черт с ними, коль сбежали! Такие в трудную минуту не надежда.

— Что вы болтаете? — сказал я, оглядывая его. — Комиссар называется!..

Браслетов побледнел до прозрачности, еще ярче обозначились дуги бровей под козырьком фуражки.

— Как вы смеете разговаривать со мной в таком тоне! — Побледневшие губы его трепетали, белая полоска подворотничка врезалась в шею. — Я вам... Я вам не подчиненный...

— Нельзя ли без истерик, комиссар? — попросил я и пошел к зданию школы. Браслетов молча следовал за мной.

В кабинете директора — «нашем штабе» — майор Федулов собирал в чемодан свои пожитки. Он тихонько и бездумно посвистывал. Вздернутый нос, расплюснутый на конце, покраснел, глаза обновленно поблескивали, — Федулов, видимо, только что выпил, и опьянение было еще свежим и веселым.

— Ну, капитан, желаю тебе удачи от всей души, честное слово, — заговорил Федулов. — Канцелярии при мне нет, печати тоже. Один список личного состава и аттестат на питание. Питаемся мы в ближайшем подразделении ПВО. А то и так, по случаю...

— Не явилось восемь человек, вы знаете об этом? — спросил я.

— Знаю. — Майор улыбнулся примирительно и по-свойски. — Придут. Вот пронюхают, что новый командир прибыл, и заявятся, как миленькие. Они по девкам разошлись, это я знаю точно. И Спартак вот знает. Ты, Спартак, за ними сходи, позови... Ну прощайте, ребята. — Майор Федулов вышел из комнаты. Я видел в окно, как он медленно, чуть покачиваясь, пересек двор, волоча огромный пустой чемодан. «Что с ним произойдет дальше? — спросил я себя. — Человек он храбрый, обязательно попадет на фронт и однажды, подвыпив, выскочит впереди бойцов, поведет их в атаку, безрассудно, не страшась за свою жизнь и за жизнь других, и вражеская пуля уложит его навсегда...»

Сзади меня Браслетов произнес дрожащим от волнения голосом:

— Жена у меня родила. Девочку. Сегодня привез домой. У жены, кажется, грудница началась. Мучается, бедняжка, молока нет...

Я обернулся к нему.

— Обязанности есть обязанности. Начнутся бои, нужно будет организовать оборону, а вы, вместо того чтобы руководить боем, побежите по своим личным делам...

— Не утрируйте! — крикнул он. — Я сказал все это не для того, чтобы вы издевались над моим горем. Теперь я знаю, что не найду у вас сочувствия.

— Жене вашей я глубоко сочувствую, — сказал я, — вам — нет.

6

Взвод лейтенанта Кащанова располагался на втором этаже в двух классных комнатах. Из одной донесся, когда мы поднялись на этаж, всполошный — вспышками — шум, сквозь него пробивался мальчишеский, с визгом со всхлипами, плач. Чертыханов пробежал вперед и растворил перед нами дверь. Шум сразу стих, прервались и всхлипывания. Бойцы столпились возле парт, сдвинутых к одной стене. Лейтенант Кащанов встал и загородил собой красноармейца.

— Взвод занимается изучением расположения города, — доложил он.

Чертыханов взглядом показал мне на бойца, стоявшего за спиной Кащанова. Я тронул лейтенанта за плечо, он сделал шаг в сторону, и передо мной очутился боец, молоденький и хрупкий, с неоформившимися плечами и тонкой шеей; волосы у него мягкие и белые, нос в веснушках, на губе нежный цыплячий пушок. Я видел его впервые, в строю его не было. Он изредка сдержанно всхлипывал и размазывал по щекам слезы.

— Как ваша фамилия? — спросил я.

— Куделин, — прошептал боец.

— А зовут как?

— Петя... Петр Куделин.

— Сядь, Петя, — сказал я.

Куделин привычно сел за парту, из-за которой, должно быть, недавно встал: надо было идти на фронт. Я присел рядом.

— Почему ты плачешь?

— Так, ничего, — ответил он, не поднимая глаз.

— А все-таки?..

Лейтенант Кащанов опустился на соседнюю парту и обернулся к нам.

— Он бегал к себе домой. Прибежал, а дома нет — одни развалины.

— Кто оставался дома, Петя? — спросил я. — Родители погибли?

Петя Куделин пошевелил дрожащими губами:

— Родители умерли, когда я был маленьким. Я с бабушкой рос... Старенькая она была. Сперва ходила в убежище, а потом перестала. Дом деревянный... Бомба угодила прямо в середину, разворотила все... Пожарные бревна растаскивали...

— Бабушку нашли? — спросил Чертыханов.

— Нет еще, — ответил Петя. — Я не стал дожидаться: а вдруг ее раздавило совсем? Я боюсь... Глядеть на нее боюсь. Я мертвецов боюсь.

— Это бывает, Петя, — сказал Чертыханов, утешая. — Привыкнешь. На войне насмотришься. Ничего страшного в этом нет. Те же люди, только не дышат. Вот и все.

Куделин с испугом отодвинулся от ефрейтора, поглядел на него изумленно и с замешательством: как это он так безбоязненно об этом говорит, — по-детски, всей ладошкой, стер со щек слезы. Я взглядом пригрозил Чертыханову, но тот, пожав плечами, сказал:

— А что? Он не маленький.

Я заметил, как разволновался и побледнел Браслетов, слушая Куделина, ему как будто стало душно, и он расстегнул ворот гимнастерки.

— Где ты живешь? — спросил он. — Где твой дом?

— Недалеко отсюда, — сказал Петя. — У Павелецкого вокзала. В переулке у Коровьего вала.

Браслетов распрямился, страх округлил его глаза.

— Я на минуту отлучусь, позвоню. Это рядом с Серпуховской! — шепнул он мне и метнулся из класса.

Петя Куделин сидел, понурив голову, жалел бабушку и думал, должно быть, о своей сиротской доле, об одиночестве, а слезы, накапливаясь на ресницах, отрывались и падали на парту, и он растирал их локтем.

Я положил руку на узенькие его плечи.

— Война, Петя. Бабушку теперь не вернешь. Теперь семья твоя здесь, среди нас. Скорее становись солдатом. Не сегодня-завтра вступим в бой...

Куделин угрюмо молчал, шмыгал носом и изредка кивал головой, белой, с вихром на макушке.

— Назначьте Куделина командиром группы, лейтенант, — сказал я командиру взвода Кащанову. — Москву он знает и в случае чего провести людей к назначенному пункту сумеет. Сумеешь?

— Да, — сказал Куделин, вздохнул и пошевелил плечами, как бы сбрасывая с себя, со своей души обременительный груз. Он даже с интересом взглянул в сумеречный угол класса, где Чертыханов, собрав вокруг себя бойцов, что-то рассказывал приглушенным, с хрипотцой голосом. Там уже возникал сдержанный хохоток.

Вернулся Браслетов с порозовевшими, в пятнах щеками, усталый и расслабленный, точно перенесший изнурительную болезнь. Он вытирал платком горячий лоб и шею.

— Все в порядке пока, — негромко произнес он, приблизившись к нам. — Бомба разорвалась совсем рядом, выбило стекла. Я сказал, чтобы Соня вообще переселилась в бомбоубежище.

Сумерки, серые и сырые, медленно вливались через потемневшие широкие окна класса. В наступившей тишине, в полумгле было слышно, как ветер со свистом обшаривал углы здания, глухо стучал в стекла каплями дождя, и от этого тревога охватывала ощутимо и властно, с обжигающей силой. Бойцы замолчали. Чертыханов сидел позади меня, и я слышал его шумное дыхание. Чувство отгороженности от мира в четырех стенах было мучительно тягостным. Я попросил опустить на окна шторы из темной и плотной бумаги. Зажгли свет. Бойцы сразу оживились, кто-то робко засмеялся.

Перегнувшись через парту, Чертыханов шепнул мне:

— Может, маму навестите, товарищ капитан? Она, я знаю, надет вас. Вот уж рада будет.

Комиссар Браслетов моментально и с горячностью откликнулся на предложение Чертыханова.

— Надо бы сходить попрощаться... Пройдемся вместе, если хотите. Жена моя будет рада видеть вас, честное слово...

Мне тоже не терпелось вырваться отсюда. Меня потянуло взглянуть еще раз на Москву, захотелось пройти по ее пустым и темным улицам с немыми окнами домов, прислушаться...

— Сейчас я позвоню майору Самарину, спрошу, — сказал я, вставая. Глаза Браслетова благодарно заблестели. Он спустился вместе со мной в директорскую, где был телефон, нетерпеливо прислушивался к нашему разговору и от волнения машинально тер платком блестящий козырек своей фуражки.

Майор Самарин сказал, что все пока для нас без изменений, но что мы, как всегда, должны быть готовы к возможным неожиданностям. Он разрешил мне ненадолго отлучиться. При этом вздохнул укоризненно:

— Ох уж мне эти москвичи — дом тянет, как магнит...

7

Браслетов жил на Большой Серпуховской улице близ площади. Мы прошли через ворота во двор. На втором этаже Браслетов отпер дверь своим ключом, и мы очутились в передней большой коммунальной квартиры. Длинный коридор уводил в глубокую мглу, слеповато освещенную маленькой лампочкой. Браслетов кинулся к двери своей комнаты. Она была заперта. Опрятная старушка, какие всегда, точно дежурные, состоят при общих квартирах, прилежно и с состраданием сообщила ему:

— Нету Сонечки, Коля, и не стучись и не входи. Ушла в метро. И Машеньку унесла. Отдохнет хоть немного под землей-то, отоспится. Там спокойней...

— В какое метро она пошла? — спросил Браслетов упавшим голосом; он, сразу обессилев, сел на табуретку возле вешалки. — А почему вы не пошли, тетя Клава? Ей будет плохо без вас.

— Не одна пошла — всей квартирой, — отозвалась тетя Клава из полутемной кухни; она появилась в передней с чайником в руках. — А Петра Филипповича на кого кину? Он об убежище и слышать не желает: мужская, видите ли, гордость в нем проснулась...

Услыхав свое имя, из боковой двери выскочил сухонький и тоже очень опрятный человечек в полотняной толстовке и в брюках в мелкую белую полоску, на ногах — парусиновые туфли, на тонком, чуть вздернутом носу — пенсне с четырехугольными стеклами. Все в нем говорило о былой благородной мужской красоте. Вскинув голову, он оглядел нас дерзко и вызывающе, затем спросил с веселой иронией, с насмешечкой:

— Что, молодые люди, проворонили державу?

— Почему вы так решили? — сказал Чертыханов хмуро.

— Где мне самому решать такие проблемы! — с наигранным испугом воскликнул он. — Немцы помогли решить. Бомбочками своими. Бомбочки чересчур громко взрываются и наводят на горькие размышления. Московскому жителю ничего не остается, как залепить окна жилищ полосками бумаги — крест-накрест. Точно осенили себя крестным знамением... Этим и спасаемся от налетов...

Я с интересом слушал высказывания Петра Филипповича, за которыми скрывались и горечь и тоска: ему тяжко было сидеть в четырех стенах одному, ему хотелось говорить, обвинять, жаловаться.

Петр Филиппович, закинув бледные руки — обтянутые кожицей костяшки — за поясницу, склонился над сидящим с поникшей головой Браслетовым.

— Вам сказали, Николай Николаевич, где ваша Сонечка: под землю отдыхать пошла. Это, милый мой, не парадокс, а факт. Поразительно! Советского человека — и под землю. Как пещерного предка — в пещеру!

— Товарищ капитан, я не могу больше слушать его! — прохрипел Чертыханов, задыхаясь. — Это же закругленный контрик, вражеский агент!

— Нет, товарищ боец, ошиблись. — Петр Филиппович тоненько засмеялся, мотая головой, блестя стеклами пенсне. — Я не контрик и не агент. Я старый московский обыватель, который любит порассуждать. Мы много самообольщались. И я, поверьте, самообольщался. Но немцы одним июньским утром хмель из головы вышибли, я протрезвел, как, впрочем, протрезвели и вы, молодые люди.

— Что же дальше? — спросил я, внимательно выслушав его. — Вывод какой? Пропала Советская власть, да?

Петр Филиппович резко откинул голову, как от удара в подбородок. Некоторое время разглядывал меня с надменной улыбкой, затем качнулся ко мне.

— Вот этот молодец с автоматом, — он взмахнул рукой на Чертыханова, — обвинил меня в том, что я вражеский агент, я не обиделся на него: это так же нелепо, как если бы он назвал меня, ну, скажем, марсианином. Он, как всякий страдающий отсутствием интеллекта, прямолинеен. Но вы меня оскорбили, уважаемый. Разве я сказал, что Советская власть погибнет? Подумаешь, немцы со своим сумасшедшим фюрером! Весь мир опрокинется — и тогда выстоим! Это заявляю вам я, старый русский офицер.

— Остановитесь, Петр Филиппович, — простонал Браслетов. — Пожалуйста... Голова кругом идет...

Тетя Клава проговорила строго и с осуждением:

— И вправду! Чего ты прицепился к ребятам, очень нужны им твои россказни. Иди пей кофе — подала...

— Спасибо, Клавдия Никифоровна, — с подчеркнутой учтивостью сказал Петр Филиппович и удалился к себе пить кофе и размышлять о судьбах человечества, придумывать горькие, обвинительные речи. Но вскоре он снова выбежал к нам и крикнул, картинно выбросив сухонькую руку, точно кидал перчатку, вызывая на поединок:

— Можете на меня донести — не боюсь! — Он резко повернулся, скрываясь в дверях; широкая толстовка вздулась на спине, как от ветра. Чертыханов хмыкнул и покрутил указательным пальцем возле своего виска.

— А он у вас псих...

— Что делать? — Обхватив голову руками, Браслетов тихо раскачивался из стороны в сторону. — Не выдержит она... Где ее искать теперь?..

Я взглянул на его склоненную голову, на проступающие под шинелью острые лопатки, и саднящее чувство неприязни к нему сменилось жалостью. Он не был виноват в том, что немцы подошли к Москве, что жена его в этот страшный момент оказалась больной и что на руках у нее крохотное существо — дочка. Я тронул его за плечо.

— Николай Николаевич, нельзя же так. Возьмите себя в руки... — И спросил у тети Клавы: — В какое метро она ушла?

— К Зацепе. В новое, еще не достроенное. Ближе-то нет.

— Найдем, товарищ комиссар, — сказал Чертыханов уверенно. — Из-под земли достанем.

— Вы так думаете? — Браслетов встал и с надеждой посмотрел на Прокофия.

— Как по нотам. Зря времени терять не следует... — Чертыханов простился с тетей Клавой: — Счастливо оставаться, мамаша. Не жалейте кофе для интеллигента. — Он указал на дверь, за которой находился Петр Филиппович, и добавил громко: — Гнилого интеллигента!.. — «Старый русский офицер» сильно обидел Прокофия, назвав его прямолинейным.

Небо над городом было исхлестано голубыми прожекторными струями. В их свете клубились тучи с фиолетовыми краями. Изредка тучи прошивались сверкающими строчками трассирующих пуль. Где-то высоко кружились самолеты, и где-то далеко стреляли зенитки... Вокруг листопадом осыпались, белея во тьме, четвертушки бумаги — вражеские листовки, сброшенные с самолетов. Я поднял несколько штук, Прокофий осветил фонариком, и я прочитал: «Москвичи, советская оборона прорвана доблестными немецкими войсками на всем фронте. Завтра немецкая армия вступит в Москву. Оказывать сопротивление бесполезно. Оно вызовет излишнее и ненужное кровопролитие. В метро не укрывайтесь, метро будет взорвано и залито водой...»

— А ведь могут взорвать, а? — Страшная мысль эта как бы парализовала Браслетова. Он стоял, остолбенев, затем снял фуражку и вытер вспотевший лоб. — Для этих зверей нет ничего святого... Как вы думаете?

— Могут, конечно, — сказал я. — Взорвать все можно. Но не взорвут. Не так-то это просто — взорвать и затопить метро.

— А почему нет? — допытывался Браслетов. — Кинут большую бомбу в Москву-реку, пробухают дыру, и вода ринется в тоннели.

Своими причитаниями и жалобами он опять вызвал у меня неприязнь. Мне хотелось накричать на него, пристыдить: «Ты видишь свою жену каждый день, а я вообще не знаю, где моя жена и что с ней!»

Мы приблизились к станции метро, неосвещенной и недостроенной: война застала ее в самом разгаре работ. Прошли в полутемный вестибюль, где толпились люди, теснясь к спуску в шахту. Пахло мокрой известью, стоялой водой. Я взглянул в наклонный ствол шахты и ахнул — взгляд упал в бездонную глубину, в кромешную темень. Несколько лампочек не могли пробить мрака. На месте будущих эскалаторов были наскоро сколочены деревянные лестницы с шаткими перилами. Лестницы как бы засасывали вниз, и люди, спускаясь, со страхом ступали со ступеньки на ступеньку, словно боялись, что оттуда, из подземелья, не будет возврата.

— Здесь ее нет, — сказал Браслетов, проталкиваясь к нам. — Внизу, наверно.

— Сойдем вниз, — сказал я.

Лестница с зыбкими ступенями казалась бесконечной. Чем ниже мы спускались, тем становилось глуше и теснее сердцу, — жизнь оставалась где-то далеко, наверху.

Чертыханов, идущий впереди меня, поддерживал какую-то старушку, которая вцепилась в рукав его шинели; к груди она туго прижимала маленький узелок.

— Не притомились, товарищ капитан? — заботливо справился Чертыханов, обернувшись ко мне. — Наверно, таким путем вводили грешников в ад...

— Шагай, шагай, — сказал я. — После поговоришь...

Наконец лестница кончилась, и мы очутились на площадке будущей подземной станции. Лампочки освещали длинные ряды деревянных топчанов и скамеек, а на топчанах — людей. Люди лежали по одному и по двое, спали, читали книги, размышляли над шахматными комбинациями или просто сидели, оцепенело уставившись в одну точку. Старики, женщины, мужчины; в узеньких проходах ребятишки ухитрялись играть в «скакалки». Под топчанами — узлы, обувь, кошелки с едой... Разговаривали вполголоса, пугливо прислушивались к чему-то, хотя ни один звук жизни не мог пробиться сюда сверху.

Надо всем этим тяжело и угрюмо нависали своды — десятки метров земляного пласта...

Браслетов растерянно и с тоскливой надеждой оглядывал до отказа забитое людьми помещение — пройти сквозь эту тесноту было невозможно. Чертыханов попросил:

— Нарисуйте портрет вашей супруги, товарищ комиссар.

— Вы ее сразу узнаете, — быстро отозвался Браслетов. — Она черненькая такая, привлекательная, с ребеночком...

— Найдем, раз привлекательная, — заверил Прокофий. — Следуйте за мной. — Он прокладывал нам путь. Его огромные сапожищи ступали между узлов, между колен спящих с предельной осторожностью. Только слышалось изысканно вежливое, почти заискивающее: «Извиняюсь, мамаша, чуть-чуть вас потревожу...», «Простите, товарищ, возьмите чемоданчик на руки на секунду...», «Уберите, бабуся, драгоценности, не раздавить бы...», «Посторонись, детка, вот сюда, к стенке...», «Ах, какие глазки! С такими глазками, да в такую глубину! Поэтому так темно наверху стало...»

— Стойте, ефрейтор! — крикнул Браслетов. — Вот она.

На топчане под клетчатым байковым одеялом плоско, бестелесно лежала женщина; голова запрокинута, виднелся лишь остренький подбородок и черные волосы, рассыпанные по маленькой подушке. Она, видимо, спала, на руке у нее покоилась головка ребенка в белой шапочке.

— Соня, — тихо позвал Браслетов.

Он пробрался к ней и сел на краешек топчана. Затем легонько притронулся к ее колену и опять позвал. Она, вздрогнув, повернула голову. Усталые веки приоткрыли нижнюю часть глаз, отчего они приобрели странное выражение и странную форму — два темных полумесяца.

— Коля, — произнесла она слабым голосом и без особой радости. — Как ты меня нашел? Тетя Клава сказала? — Он молча кивнул. — Здесь спокойнее. Только тесно. И — точно в склепе... Я все время сплю.

— А Машенька, как она?

— Тоже спит.

— Грудь болит?

— Уже легче...

Он погладил ее колено поверх одеяла и жалостливо прошептал:

— Бедненькая моя, заброшенная, несчастная... Одна ты теперь останешься...

— Почему одна? Вон сколько людей... Не стони, — попросила она мягко.

Браслетов, вспомнив о нас, оглянулся и развел руками, как бы извиняясь за то, что не может принять своих друзей как следует и знакомство с женой происходит в неподходящей обстановке.

— Соня, я не один. Тебя пришли навестить капитан Ракитин, командир нашего батальона, и ефрейтор Чертыханов. Очень хорошие люди. Вот они...

Женщина приподнялась на локте, бескровные губы раздвинулись в улыбке, она кивнула. Чертыханов размашисто кинул руку за ухо, крикнул так, что все находящиеся рядом с испугом оглянулись:

— Здравия желаю! — И, не зная, что еще сказать, прибавил наугад: — Если в чем нуждаетесь, скажите — мигом все доставим.

Усталые веки ее приподнялись, распахнув глаза, излишне большие на этом юном и тонком лице.

— Спасибо, — прошептала она, смущенная тем, что обращает на себя внимание. — Мне ничего не нужно...

— Она у меня скромница, — добавил Браслетов польщенно и тут же прошептал жене: — Может быть, и в самом деле тебе принести что-нибудь?

— Я же сказала, что у меня все есть.

— Да, да, — поспешно согласился он. — Это я так, на всякий случай...

В это время по всему подземелью внезапным порывом вихря пронесся ропот, глухой стук. Люди начали вскакивать со своих мест. Они, замерев, заколдованно смотрели себе под ноги. По цементному полу, омывая ножки топчанов, текла вода. Я заметил, как глаза людей наливались темной жутью, лица дичали, все более теряя осмысленное выражение. Женский сверлящий душу крик раздробил спрессованную томительную тишину, ударил по натянутым нервам.

— Вода! Спасайтесь! Люди добрые!

В другом конце помещения мужской голос надсадно рявкнул:

— Метро взорвали! Реку прорвало!

И уже несколько голосов сумасшедше, щемяще завопило:

— Спасайтесь!

Тоскливо, умоляюще и внятно попросил кто-то:

— Помогите!..

Точно всесильная волна смыла людей с топчанов, со скамеек, с чемоданов и потащила к выходу. Слышались редкие вскрики, старушечьи стоны, робкие призывы о помощи и детский плач. Люди вскакивали на топчаны, срывались и падали, опрокидывая их...

Браслетов метался, не зная, что предпринять, как уберечь жену и дочку от опасности.

— Вставай, Сонечка, спасаться надо! — тормошил он жену, руки и губы его дрожали. — Вставай, говорю!

Она встала, тоненькая, испуганная и беспомощная, прижимая к груди ребенка, растерянно смотрела на происходящее; ребенок плакал, но голос его тонул в общем гуле.

Я знаю, что может наделать паника, если ее впустить в свое сердце; она в одно мгновение может превратить человека в животное, она может раздавить, искалечить. Я рванул Браслетова за плечо.

— Оставь ее, отойди! — крикнул я и оттеснил женщину к стене, заслонил спиной. Чертыханов тотчас встал слева от меня. Браслетова я держал за рукав справа. К нам подползла какая-то старушка и вцепилась обеими руками в сапог Чертыханова.

— Милый сыночек, заслони... — Он отодвинул ее к стене.

А люди все напирали, лезли, падали; кто был помоложе и посильнее, — вставал, кто послабее, — оставался лежать, согнувшись, прикрыв голову руками.

Вход был наглухо закупорен образовавшейся пробкой, отчаянной, непробивной.

Мимо нас, прорубая себе дорогу локтями, кулаками, коленями, пер здоровенный детина в расстегнутом драповом пальто, мордастый, с железным, навечно спрессованным ежиком волос, с черными дырами вместо глаз — шагал через топчаны, по ногам, по чемоданам, по спинам.

— Немцы тоннель взорвали! — дико орал он, ничего не видя перед собой. — Зальет все! Ловушку устроили!

Я узнал этого человека — это он пытался зарезать овцу.

— Прокофий, дай ему в морду! — крикнул я, указывая на орущего мужчину. — Скорей!

Чертыханов отделился от стены — рука его будто вдвое удлинилась, — схватил мужчину за отворот пальто и ударил кулаком в лицо. Мужчина захлебнулся, непонимающе уставился на Прокофия.

— Заткни глотку, зверь, — сказал Чертыханов и ударил его еще раз. Тот сел и — от внезапности, от растерянности, от удара — очумело замигал.

Красноармеец с подвязанной рукой — видимо, раненный — размахивал костылем и кричал:

— Стойте, товарищи! Стойте! Остановитесь!..

Я выхватил из кобуры пистолет и выстрелил вверх. Вслед за мной Чертыханов, сняв с плеча автомат, дал очередь. Брызнула с потолка цементная крошка. Толпа на какую-то секунду смолкла и застыла. И тогда Прокофий крикнул:

— Что вы делаете?! Сами себя убиваете! Тоннель не взорван! Воды нет! Потопа не ожидается!

Люди, оглянувшись, увидели стоящего на топчане вооруженного красноармейца. Исподволь, как бы издалека к ним стало возвращаться сознание.

— Ребятишки бегали за водой и краны не закрыли, — громко объяснил Прокофий. — Вон она течет! Глядите!

Из кранов с шипением хлестала вода, медленно растекалась по полу. Люди оцепенело, завороженно смотрели, как течет вода, и ни один не сдвинулся, чтобы остановить ее, — страх парализовал волю. И тогда маленькая девочка в красных лыжных штанах, приподняв носки, на каблучках, чтобы не зачерпнуть в туфельки воды, прошла по луже и закрыла оба крана. Она внимательно посмотрела на людей и улыбнулась...

Послышались тихие стоны, надсадно плакал ребенок — так плачут дети от боли...

Сверху спустились санитары с носилками. Они уносили пострадавших... Люди возвращались на свои места, несчастные и потерянные от сознания своей слабости, от необходимости скрываться под землей. Искали и разбирали свои вещи, утешали ребятишек, ощупывая их, не ушиблись ли...

Нам надо было уходить, и я сказал об этом Браслетову. Он едва-едва овладевал собой, пряча от нас глаза и старательно вытирая платком вспотевший лоб.

— Спасибо вам, капитан, — проговорил он тихо. — Если бы не вы, я, наверное, лишился бы жены. Нервы подводят, черт бы их побрал!..

Жена его сидела на топчане, покачивала на руках дочку. Паника, видимо, потрясла ее: она едва дышала, измученная до отчаяния.

— Нам придется скоро выступать, Сонечка, — негромко, как бы по секрету сказал Браслетов. — Может случиться, что мы расстанемся надолго... Как ты справишься тут одна, без меня?.. Ума не приложу, как тебе помочь...

Женщина распрямилась, глаза ее округлились, рот сжался, а ноздри затрепетали. В ней вдруг проглянула душа стойкая и гордая.

— Зачем ты ноешь? — сказала она окрепшим голосом. — Что ты все причитаешь? Не нужна нам твоя особая помощь. Мы будем жить, как все. Запомни только, Коля: нам будет намного легче жить, если мы, я и Машенька, будем знать, что ты выполняешь свой долг честно, как мужчина. — Она глубоко и трудно вздохнула, уронив взгляд, щеки заалели — должно быть, стыдилась высказывать мужу горькие слова при посторонних. Потом она добавила более мягко:

— Не тревожься за нас, Коля. Мы не пропадем. Мы выживем, честное слово. — Она обязана была приободрить мужа на прощание.

Уходя, я пожал ей руку, маленькую и сильную.

— Мы вас подождем у выхода, — сказал я Браслетову. — Не задерживайтесь.

На Таганскую площадь мы возвращались почти бегом. По мосту ветер проносился со свистом, как бритвой резал глаза. Браслетов, замкнутый и разозленный, шагал, чуть подавшись вперед, подняв воротник шинели. Прокофий следовал сзади него, часто и рывком встряхивая автомат за плечом.

Возле каждого дома стояли молчаливые женщины, вышедшие на ночное дежурство.

А ветер мел, кружил в воздухе черные хлопья сгоревших, когда-то нужных книг.

8

Мы вернулись в батальон к семи часам. Было темно и сыро, ветер приносил реденькие дождевые капли, беспорядочно рассеивал их, и булыжная мостовая на Большой Коммунистической улице отсвечивала, как чешуйчатый бок огромной рыбины... Сырость проникала под шинель. Даже Чертыханов примолк: посещение метро произвело на него тяжкое впечатление...

Лейтенант Тропинин встретил нас на улице. У ворот стоял грузовик, а сзади него — черная эмка.

— Вас ждет майор Самарин, — доложил Тропинин; лучик карманного фонаря на секунду скользнул по моему лицу, по глазам. — Что-нибудь случилось, товарищ капитан? Я еще не видел вас в таком настроении...

— Все в порядке, лейтенант, — сказал я.

Чуть заикаясь от волнения, Браслетов спросил:

— По какому вопросу прибыл майор?

— Он мне не докладывал, — ответил Тропинин, направляясь в ворота и не оборачиваясь. Браслетов испуганно замедлил шаги.

В штабе у стола сидел майор Самарин в шинели, но без фуражки, рассматривал карту, поблескивая стеклышками пенсне. Он устало поднялся нам навстречу.

— Хорошо, что вы быстро вернулись. Для вас есть срочное задание, капитан.

— Я слушаю.

— Отберите группу надежных ребят, садитесь в машину и поезжайте по направлению на Подольск, затем на Малоярославец. Проверьте лично: заминированы ли мосты, железнодорожные переезды, виадуки и готово ли все к взрыву. И вообще посмотрите, что делается на дорогах. На каком расстоянии от Москвы находится противник. Генералу Сергееву необходима точная информация. К двадцати четырем часам вы обязаны быть здесь. Я буду звонить. Выполняйте незамедлительно.

Лейтенант Тропинин незаметно вышел из штаба отбирать «надежных ребят». И когда я провожал майора до машины, они уже весело взбирались в кузов грузовика — наступила пора действий.

Я вскочил на подножку, обернулся к комиссару, стоявшему поодаль на тротуаре, безмолвному и безучастному. Должно быть, прощальный разговор с женой озадачил его, и, возможно, — бывает так — он увидел ее такой твердой и резкой впервые, она как бы повзрослела, выросла у него на глазах.

— Из батальона никого не отпускать, всем быть наготове, — сказал я Браслетову.

Машина рванулась с места. И через несколько минут мы уже выбрались из огромного, окутанного мглой, затаившегося во тьме города. На шоссе темнота перед нами сдвинулась плотнее — встала глухой стеной, и шофер, гоня машину, чутьем угадывал дорогу...

Мосты и переезды, где мы останавливались, были заминированы, возле них дежурили красноармейцы, готовые при возможном приближении противника в любую минуту поднять все это в воздух.

Возле речки Тисуль, на спуске, нас задержали. Внизу на мосту и по обеим сторонам от него — вдоль берега — копошились люди. Изредка то в одном, то в другом месте вспыхивал огонек карманного фонаря и тотчас гас. К нам из-под горы подбежал, шурша сырой плащ-палаткой, надетой поверх ватника, военный.

— Кто такие? — открывая дверцу кабины, спросил он как бы тоже отсыревшим, сиплым голосом. Это был командир саперной роты. Я объяснил. И он тут же обиженно пожаловался: приказ о минировании переправы через реку Тисуль и ее берегов получен в самый последний момент, и приходится все делать в темноте, наспех, с риском для жизни; уже подорвался один сапер и один боец из отступающих.

В это время слева от моста гулко хлестнула мина и раздался короткий, предсмертно-пронзительный крик. Затем прозвучал выстрел.

— Вот опять, — простонал командир роты. — Еще один взлетел. Прямо беда!..

Вывернулся из темноты запыхавшийся, перепуганный сапер, крикнул дрожащим голосом:

— Боец подорвался, товарищ лейтенант. Опять целая толпа накатилась. Я их гоню на мост, а они прямиком — в воду и на тот берег, в лес...

— Видите? — проговорил командир роты.

Я приказал лейтенанту Кащанову взять бойцов и расставить их вдоль берега — если не удастся остановить отходящих, то хотя бы направить их на мост.

Красноармейцы выпрыгивали из кузова, бежали под гору, пропадая во тьме за рекой.

Мимо нашей машины безмолвными тенями замелькали группы отступающих. Они огибали нас и шли дальше, скрываясь в лесной темени. Все это молча, сосредоточенно, с упорным стремлением уйти. Задержать их, если бы мы задались такой целью, было невозможно: осенняя темнота делала их невидимыми.

Через некоторое время к мосту подошла колонна наших танков. Я насчитал двенадцать машин. Должно быть, те самые, которые мы обогнали по дороге сюда. Они перебрались на тот берег и двинулись, не останавливаясь, вперед... Кое-кто из отступающих бойцов забирался на броню и уезжал в темноту — заслонять образовавшуюся в обороне брешь...

Мы вернулись в батальон в первом часу ночи. В школе никто не спал. Чувствовалась тревожная настороженность и ожидание чего-то значительного, что должно скоро наступить.

Браслетов бросился ко мне, как только я вошел в штаб.

— Два раза звонил майор Самарин, справлялся, прибыла ли ваша группа. Видимо, ему очень нужны ваши сведения. Есть хотите? Прокофий, принеси комбату что-нибудь...

Из коридора доносился еле ощутимый, но очень вкусный запах жареного мяса и подгоревшего масла.

— Не отказался бы, — ответил я.

Прокофий выбежал из комнаты.

Зазвонил телефон. Браслетов испуганно отшатнулся от стола.

— Вот, началось, — прошептал он одними губами. — Я чувствовал...

Я взял трубку. Вызывал майор Самарин.

— Вернулись? — заговорил он. — Я думал, что-то случилось...

— Все в порядке, товарищ майор, — ответил я. — Разрешите доложить...

— Да. Я слушаю вас.

Я подробно рассказал ему о том, что видел на дороге.

— Танки, говорите? — обрадованно спросил он. — Это хорошо. Очень кстати. Сейчас я запишу и немедленно доложу генералу Сергееву. А вы, в свою очередь, заготовьте письменное донесение на его имя. Я скоро к вам прибуду. Вас, товарищ капитан, прошу никуда не отлучаться. Батальон должен быть готов к выполнению задания.

— Слушаюсь, — ответил я. — Буду вас ждать. Батальон готов выступить в любую минуту. — Положив трубку, я вздохнул с облегчением, прошелся по комнате, расправляя плечи. — Итак, товарищи, сегодняшняя ночь обещает что-то новое в нашей жизни...

В комнате вдруг стало тихо, все замолчали. Слышалась отдаленная пальба зениток по самолетам, в окне тонко вызванивало стекло.

Мы ждали Самарина с возраставшим нетерпением.

Браслетов нервно сплетал и расплетал тонкие пальцы, хрустя суставами; он точно прислушивался к тому, что происходило в его душе. Неожиданно и резко поднялся.

— Пойду к бойцам, — сказал он. В нем как бы просыпалась решимость. — Подготовить надо... Самарин, я полагаю, не для праздной беседы прибудет...

Майора Самарина я встретил в воротах. Вместе с ним прибыло еще двое: один в гражданской одежде, второй в военной, капитан войск НКВД. Пожимая мне руку, те двое не назвали себя. Они стремительно прошли вслед за майором в школу. Я провел их в штабную комнату.

— Пригласите комиссара и начальника штаба, — приказал майор Самарин.

Я кивнул Чертыханову, и тот мгновенно выбежал из комнаты. Человек в штатском не разделся, лишь снял фуражку и пригладил ладонью реденькие, коротко остриженные на вдавленных висках седые волосы; лицо у него было суховатое и бледное, с желтизной, губы тонкие, взгляд небольших глаз неспокойный и проницательный.

Когда Браслетов и Тропинин вошли и представились, человек в штатском приказал:

— Заприте дверь. Садитесь... — Осматривая нас, он медленно переводил взгляд с одного на другого, как бы прощупывал, докапываясь до сердцевины. — Вражеская армия подступила к Москве, — заговорил он четко и сухо. — Нас разделяет последняя оборонительная полоса. Враг рассчитывает взломать ее и ворваться в город. Он не пожалеет для этого ни средств, ни сил. В создавшемся чрезвычайно критическом положении мы, несмотря ни на что, обязаны сохранить хладнокровие и здравый рассудок. С Дальнего Востока и из Сибири подходят свежие силы, эшелон за эшелоном. Мы будем сражаться насмерть. Враг в Москву не пройдет. В связи с создавшимся положением жители Москвы обязаны подчиняться железным законам, которые диктуют нам время и обстоятельства, сохранять строжайший порядок. Уже сейчас в городе замечаются отдельные случаи ограбления касс, магазинов, продовольственных складов, ювелирных мастерских и так далее. Зашевелились долго таившиеся враждебные элементы. Замечается самовольное оставление служебных постов и учреждений. Паника, вызванная приближением вражеских войск, бывает страшнее и опаснее самих вражеских войск. Мы должны пресечь ее в самом зародыше.

Человек в штатском обернулся к капитану войск НКВД. Капитан тотчас развернул на столе карту Москвы. Она была разбита на квадраты, обведенные разноцветными карандашами.

— Смотрите, — сказал штатский, обращаясь ко мне.

Он указал пальцем на обширный район, включающий в себя Красную Пресню, часть Садового кольца от площади Восстания до площади Маяковского, а также кварталы от улицы Герцена по Тверскому бульвару до площади Пушкина, обе Бронные с примыкающими к ним переулками.

— С этого момента, — продолжал штатский, — и до особого распоряжения вам принадлежит полная власть в указанном мною районе, и вся ответственность за порядок и дисциплину лежит на вас, товарищ капитан. Выдайте капитану Ракитину постановление Государственного комитета обороны, подписанное товарищем Сталиным, и удостоверение.

Капитан войск НКВД вынул из портфеля напечатанное типографским способом постановление на одном листочке.

— Ознакомьтесь, — сказал человек в штатском.

Я стал читать. От тех страшных в своей беспощадной силе слов, которые я про себя произносил, у меня дрогнули руки. И человек в штатском, заметив это, негромко стукнул ладонью по столу.

— Будьте стойки, капитан. Война разоблачает карьериста, шкурника, труса и паникера. Никакой пощады паникерам, лазутчикам, грабителям и подстрекателям к беспорядкам. Вам ясна задача, товарищ капитан?

— Так точно, ясна, товарищ... — Я не знал ни фамилии, ни звания этого человека. — Задание Государственного комитета обороны будет выполнено.

Штатский одобрительно кивнул, но выражение лица, строгое и суховатое, не изменилось. Капитан войск НКВД подсунул мне книгу с разграфленными листами.

— Распишитесь. Вот здесь и вот здесь...

Я расписался.

— Перенесите на свою карту район ваших действий, — сказал майор Самарин. — Постановление прочтите всему батальону, после чего немедленно приступайте к выполнению задания.

— Слушаюсь, — сказал я.

Майор улыбнулся и мягко, но настоятельно попросил:

— Пожалуйста, отличайте обыкновенных граждан от злостных нарушителей порядка. Комиссар, вы меня поняли?

— Так точно, понял! — откликнулся Браслетов, вскакивая.

— О месте вашего нового штаба немедленно сообщите мне, — сказал майор Самарин.

Человек в штатском провел ладонью по узкому усталому лицу, с минуту посидел с закрытыми глазами, затем рывком встал.

— Желаю удачи, капитан, — сказал он резко и двинулся к двери, больше не взглянув на меня; на ходу надел фуражку. — Куда теперь? — вполголоса спросил он у майора.

— В Сокольники, — тихо ответил Самарин.

Я хотел проводить их до машины, но штатский остановил меня.

— Занимайтесь своими делами.

Мы остались втроем. Лейтенант Тропинин, склонившись над картой, изучал район будущих действий.

— Ничего себе, миссия... — проворчал он, покачав головой. — Трудно придется, товарищ капитан. Мы едва ли охватим такой район.

Браслетов, распрямившись, сказал спокойно и убежденно:

— Причем тут «едва ли», товарищ лейтенант? Приказано охватить — значит, должны.

— Понятно, товарищ комиссар, — отозвался Тропинин и искоса, с иронией взглянул на расхрабрившегося Браслетова. — Я думаю, товарищ капитан, штаб батальона следует перевести вот сюда, на Малую Бронную, в помещение Пробирной палаты. Это почти в центре нашего района, и помещение подходящее.

— Помещение хорошее, это верно, — подтвердил Браслетов. — Я его знаю.

Я взглянул на карту и согласился с Тропининым.

— Пусть будет так. На месте решим окончательно. Соберите бойцов в коридоре. Срочно.

Батальон был выстроен в три длинных шеренги. Тусклая лампочка горела в дальнем конце. Я вынул из кармана листок с постановлением Государственного комитета обороны. Чертыханов светил мне фонариком. Я стал читать:

—  «В целях тылового обеспечения обороны Москвы и укрепления тыла войск, защищающих Москву, а также в целях пресечения подрывной деятельности шпионов, диверсантов и других агентов немецкого фашизма Государственный комитет обороны постановил:

Воспретить всякое уличное движение как отдельных лиц, так и транспортов с 12 часов ночи до 5 часов утра, за исключением транспортов и лиц, имеющих специальные пропуска от коменданта г.Москвы, причем в случае объявления воздушной тревоги передвижение населения и транспортов должно происходить согласно правилам, утвержденным Московской противовоздушной обороной и опубликованным в печати.

Охрану строжайшего порядка в городе и в пригородных районах возложить на коменданта города Москвы, для чего в распоряжение коменданта предоставить войска внутренней охраны НКВД, милиции и добровольческие рабочие отряды.

Нарушителей порядка немедля привлекать к ответственности с передачей суду военного трибунала, а провокаторов, шпионов и прочих агентов врага, призывающих к нарушению порядка, расстреливать на месте...»

Бойцы внимательно выслушали постановление. Никто не проронил ни слова. Я сказал:

— Командиры взводов получат инструкции и указания на месте.

По команде лейтенанта Тропинина бойцы, позвякивая оружием и котелками, выбегали во двор, спешно строились для марша.

Глубокой осенней ночью — в час пятнадцать минут — батальон покинул свое пристанище — школу близ Таганской площади.

9

— Пройдем по бульварному кольцу, — сказал Тропинин, когда мы вышли на площадь. — Этот путь короче и спокойней.

— Ведите, — сказал я.

Батальон повзводно строем спустился по Радищевской к Яузским воротам и повернул направо на бульвар. Миновали Покровские ворота, кинотеатр «Колизей»...

Четыре года я ходил этим путем от Таганки на Чистые Пруды в школу киноактеров; она помещалась в здании «Колизея». Мог ли я предполагать тогда, что через несколько месяцев поведу здесь вооруженных людей — охранять порядок в столице, которая вот-вот перейдет на осадное положение?.. Мне показалось, что с того времени прошли не месяцы, а долгие годы. Вода в пруду выглядела черной и застывшей. А совсем недавно здесь раздавалось зазывное бренчание гитар, и мы — я и Нина — катались на пруду в лодке, и ревновали друг друга, и мечтали о совместной жизни, пытались угадать свое будущее... Все это теперь отодвинулось далеко-далеко, откуда его не вернуть.

Мы пересекли улицу Кирова и вступили в новый бульвар. Здесь было совсем темно — тучи сомкнулись.

Браслетов шел рядом со мной.

— Как вы думаете, капитан, — спросил он, — долго нам придется решать эту задачу?

— Вы же слышали: до особого распоряжения. Что вас тревожит?

— Да так... — Он шел легкой походкой, глядя в глубину аллеи, где двигался батальон. — Интересно был батальон как батальон. Боевая единица, а теперь блюстители порядка. Ну, а потом? — спросил Браслетов. — Куда нас пошлют потом? Как вы думаете?

Я ответил, скрывая раздражение:

— Если немцы прорвутся в город, будем сражаться в городе. Если потребуемся на фронте, пошлют на фронт.

Браслетов приостановился.

— Вы все-таки думаете, что немцы Москву захватят?

— Я думаю о том, как лучше выполнить порученное нам задание, — ответил я.

Он как будто не заметил моего раздражения, неотвязно допытывался:

— Но если мы батальон охраны внутреннего порядка, то зачем же нас посылать на фронт, не понимаю?

— Воевать!

Браслетов отшатнулся от меня.

— Что вы кричите?

— Ефрейтор Чертыханов, пройдите вперед, — сказал я Прокофию.

— Слушаюсь! — Чертыханов протрусил под горку, догоняя колонну.

Я обернулся к Браслетову:

— Потому что мне надоели ваши вопросы!

Браслетов приостановился, огорченно, с недоумением пожал плечами.

— Что тут такого?.. — промолвил он невнятно. — Я не один, у меня семья, и я хочу знать, что нас ждет впереди. Это вполне законно.

— Смерть от вражеской пули — вот что нас ждет впереди! — крикнул я. — Это вас устраивает? Над вашей трусостью смеются все бойцы. Вы совсем забыли, что вы комиссар. Вы отдаете себе отчет в том, какое это звание и к чему оно обязывает? Комиссар!.. Вы думаете, я не хочу жить? Чертыханов не хочет жить? Тропинин, Петя Куделин, Мартынов? Они хотят жить, может быть, сильнее, чем вы. Жена приказала вам мужественно выполнять свой воинский долг. Выполняйте!

Браслетов закрыл ладонью глаза.

— Вы правы, — прошептал он. — Вы совершенно правы. Я должен сделать над собой усилие...

Тропинин остановил колонну перед зданием Пробирной палаты. Взбежав по ступеням, он постучал в массивную дверь. Отчетливо и трескуче разнеслись удары по пустынному ущелью улицы. Постучал еще раз... Никто не отозвался.

— Что будем делать, товарищ капитан? — спросил Тропинин. — У кого ключи — неизвестно.

— Если надо, взломаем двери, — ответил за меня Браслетов.

— Двери крепкие, дубовые, и сломать их нелегко, — сказал я. — Да и не следует. Надо поискать дворника.

Чертыханов обежал соседние дворы и вернулся разозленный.

— Черта с два найдешь теперь дворников! — проворчал он. — Позвольте я торкнусь, товарищ лейтенант.

Он бухнул в дверь прикладом автомата. Потом еще раз, посильнее. Удары гремели где-то в глубине помещения. Бойцы развеселились. Из рядов неслись ободряющие, насмешливые подсказки.

— Эй, Чертыхан! — кричали ему. — Топор дать?

— Бревно притащим и тараном высадим дверь!

— Лучше прикатить осадную пушку!

— Рвани «лимонку» для начала, и все тут!

— Тихо, вы! — Чертыханов приложил ухо к двери и прислушался. — Там кто-то есть. Я так и знал! Нюхом чуял...

Загремел ключ в скважине, и было слышно, как открылась внутренняя дверь.

— Кто тут? — старческим голосом спросили из-за двери.

— Открывайте! — крикнул Чертыханов. — Свои.

— Никого и ничего, здесь нету, все уехали, все увезли. Пусто!..

— Нам ничего не надо! — крикнул Чертыханов, нагибаясь к скважине. — Нам нужно войти в помещение. Понятно?

— В помещение? — удивленно переспросил человек за дверью. — Это зачем же? Кто вы такие?

— Бойцы и командиры Красной Армии, — отрекомендовался Чертыханов. — Мы по военной надобности. А ты кто такой?

— Сторож я.

— Ну вот и открывай! — Чертыханов от нетерпения повысил голос. — За невыполнение приказа знаешь что бывает?

— Не грози, видали мы таких... — Сторож за дверью поколебался: отпирать или стоять на своем. — Сейчас подойду к окошку, взгляну, какие вы командиры. В прошлую ночь тоже стучали, и тоже говорили, что командиры, и тоже грозили... — Сторож, ворча, шаркая подошвами, отошел от двери.

Пока Чертыханов вел переговоры со сторожем, мы с Браслетовым прошлись вдоль улицы и заглянули в несколько дворов. В них, как и во дворе на Большой Серпуховской, тоже снаряжались тележки и детские колясочки. И тут дежурили молчаливые женщины, закутанные в платки...

Вдоль улицы тихо прохаживались три девушки в пальтишках, перепоясанных солдатскими ремнями; за ремни были засунуты брезентовые рукавицы, на боку — противогазы. По их беспечно веселому поведению можно было догадаться, что они не сознавали, какая угроза нависла над ними. На мой вопрос, что они тут делают, одна из них, в пилотке со звездочкой, ответила бойко:

— Дежурим на крыше. Спустились погулять. Скучно там...

— Зачем вам такие громадные рукавицы? — спросил Браслетов.

— Для зажигалок, чтобы не обжечь руки, — ответила девушка в пилотке. — Сколько мы их поскидали!.. Не сосчитать... А вы тут расположились? Будем соседями...

Сторож, заглянув в окошко, убедился, должно быть, что столько военных людей с оружием не могут быть грабителями, и отпер дверь. Это был щуплый старикашка с сухоньким, морщинистым лицом, украшенным седыми усами скобкой с прокуренными кончиками: на ногах подшитые шаркающие валенки, на плечи накинут полушубок с отполированными временем полами.

В небольшом зале сразу сделалось тесно и шумно. Полукругом тянулись загородки — низ деревянный, верх из стекла, с окошечками — как в сберкассах, за ними пустые столы с чернильницами из черной пластмассы. На одном стоял телефонный аппарат. Я поднял трубку — телефон работал — и сейчас же доложил майору Самарину о своем новом местонахождении.

Бойцы, разойдясь по этажу незнакомого помещения, облюбовали для себя несколько комнат, где и расположились. Подниматься выше второго этажа я запретил.

Я собрал командиров взводов. Мы разбили район на три сектора, а каждый сектор на несколько участков. Взводы разделились на группы по пять-шесть человек, для них выделили кварталы для наблюдения и контроля.

— Объясните бойцам, — сказал я, — чтобы они отличали злостных правонарушителей, всяческого рода грабителей, хапуг, бездельников и настоящих агентов фашизма от обыкновенных обывателей, которые поддались панике. Этих не задерживайте, по дороге они одумаются... Оружие применять лишь в самых крайних случаях. Задержанных доставлять сюда. Лейтенант Тропинин, вы осмотрели двор?

— Так точно, — ответил тот. — Двор глухой, одни ворота на запоре, не открываются вовсе...

Я разрешил бойцам отдохнуть часа полтора с таким расчетом, чтобы в четыре тридцать они были на своих участках.

— Может быть, вы тоже отдохнете, товарищ капитан? — спросил Чертыханов.

— Нет. Не могу. Нельзя.

Я долго рассматривал карту, знакомые улицы, переулки, площади, которые для меня приобретали сейчас иной, непривычный смысл.

10

«Рассвет над Москвой занимался медленно, неохотно, точно ему мучительно трудно было начинать новый день, полный забот, несчастий, горестных раздумий, смертей и слез. Опять земля вокруг города забьется в огне и судорогах от бомбовых ударов, опять, подбираясь к окраинам, сминая юные, беззащитные березки, рванутся вражеские танки, и молодой боец — москвич или сибиряк — встанет им навстречу. Лютая ненависть, жажда жизни толкнут его вперед, и он взлетит вместе с железной рычащей горой, и захлебнется кровью сердце матери в этот миг. Поднимутся ввысь самолеты с черно-желтыми крестами на плоскостях, кружась над городом, выслеживая цели, и бомбы сожгут любовно свитые гнезда, и страх и смерть погонят отчаявшихся людей по улицам и дорогам в поисках спасения... Тяжело и мрачно занимался осенний день — четверг 16 октября 1941 года...

В восточной стороне серая полоса над крышами светлела, лениво расплываясь по небу зеленой лужей. Сквозь неяркую зелень скудно просачивались розоватые зоревые краски. Внизу, в теснине улиц, ночная вязкая мгла держалась еще долго; блеклый, нищенски бедный на цвета рассвет, с трудом одолевая ее, обозначил робкое, чуть заметное движение людей.

Из ворот осторожно выкатывались тележки и коляски. Их подталкивали люди — по двое, по четверо, целыми семьями. Они выезжали из переулков на главную магистраль — Садовое кольцо — и двигались к вокзалам, к шоссе, ведущим из города на восток, одетые и оснащенные для дальней дороги в неизвестность...

Утром в штаб батальона были доставлены первые задержанные. Петя Куделин выдвинул винтовкой к стеклянной перегородке высокого, плечистого парня, обсыпанного с головы до ног чем-то белым; волосы его, брови, ресницы казались седыми. Парень нагнулся, заглянул в окошечко, и я увидел его широкий подбородок, ощетиненный жесткими, давно не бритыми волосами.

— Товарищ капитан, — доложил Петя Куделин торопливо, неустойчивым от волнения голосом, — этот гражданин вместе с другими такими же взломал дверь в магазине на улице Красная Пресня. Я сам видел, как он ломом срывал замок. А потом вышел из магазина с мешком муки на горбу. Тут мы его и схватили... Толпу мы разогнали, магазин снова заперли, у двери я оставил бойца для охраны. — И добавил тише: — Маленько постреляли вверх, товарищ капитан. Для острастки...

Я утаил улыбку: Пете наверняка захотелось пострелять не столько по необходимости, сколько от нетерпеливого желания «пальнуть».

— Хорошо, Петя, молодец! — похвалил я.

— Разрешите идти?

— Иди. Не очень нажимай на стрельбу... Понял?

— Понял, товарищ капитан, — ответил он. — Что делается на улице! Вы бы взглянули...

Куделин убежал к своей группе... Разговаривать через окошечко было неудобно, и я вышел из-за стеклянной загородки в зал. Задержанный парень отряхивался, сбивая с рукавов, с плеч синего бостонового костюма мучную пыль.

— Почему не на фронте? — спросил я, глядя в его густо припудренное мукой небритое лицо.

— У меня бронь, — ответил он хмуро.

— Почему же не на работе?

— Я три недели вкалывал без выходных, и вот дали.

— Где вы работаете?

Парень помедлил, исподлобья глядя на меня.

— На заводе... имени Карла Либкнехта.

— Но ведь завод эвакуирован, — сказал я наугад, не зная, есть ли такой завод вообще.

— Я был болен, — пролепетал задержанный невнятно. — Скоро должен уехать...

Я понял, что он врет.

— Вам дали выходной для того, чтобы вы взламывали магазин? Войска на фронте истекают кровью, а вы здесь бесчинствуете и других подбиваете.

— Люди сами сбежались... Все равно немцам все достанется...

Я почувствовал, как от лица у меня отлила кровь. Я мог застрелить его тут же!.. Усилием воли я подавил в себе ярость, отвернулся и сказал как можно спокойнее:

— Часовой, проведите гражданина во двор.

Прокофий Чертыханов все это время разговаривал с тщедушным человечком в длинном, почти до пят пальто. Сквозь пальто проступали лопатки на сгорбленной спине; лысоватая голова не покрыта — шапку мял в руках, над ушами седыми клоками торчали волосы, впалые щеки перечеркнуты морщинами, и весь он напоминал старого раскрылившегося грача. В углу были свалены его чемоданы. Человечек в чем-то убеждал Прокофия, сильно размахивая руками. Я слышал, как Чертыханов, нагнувшись к нему, спросил:

— Сколько дадите?

Задержанный приподнял палец и ответил таинственным голосом:

— О! Столько, что вы всю жизнь можете потом только прирабатывать, но не работать...

Чертыханов восторженно свистнул, хитро подмигнул старику и зацокал языком от соблазнительного будущего.

— Благодать-то какая! Не работать... Как жаль, что не я здесь начальник. — Он кивнул на меня. — Вот кому предложите...

— А вы шепните ему, — попросил старик. — Он не просчитается.

— Одну минуту, сейчас шепну. — Чертыханов приблизился ко мне и сказал: — Товарищ капитан, взгляните на себя в зеркало: вы совсем позеленели. Разве можно доводить себя до таких крайностей? Теперь они один за другим пойдут — где вы напасетесь нервов на всех...

— Обидно, Прокофий, — сказал я. — Помнишь, как мы под настилом в грязи валялись, а по настилу, по нашим спинам разгуливали немецкие солдаты, проезжали повозки? Ради чего мы лежали там, ну, ради чего?

— Что было, то прошло, — сказал Прокофий. — А мы живы... Вот и еще один. — Чертыханов указал на человечка с седыми клоками над ушами. — И на него нервы надо? Как бы не так!.. Эй, гражданин! — позвал он. — Подойдите к капитану.

Старик, взмахнув длинными полами пальто, словно крыльями, подбежал ко мне и выжидательно заглянул в лицо.

— За что его забрали? — спросил я.

— За чемоданы. — Чертыханов кивнул на горку чемоданов в углу.

— Что в них?

— Шут их знает. — Подойдя к чемоданам, он взял верхний, кинул его на стол и хотел открыть. Старик положил на крышку руку с ревматически скрюченными пальцами и многозначительно посмотрел на Прокофия.

— Вы предупредили капитана?

— Все в порядке, гражданин...

— Кто вы такой? — спросил я у задержанного.

— Кто я такой? — воскликнул он и покрутил лысоватой головой. — Наверное, не фашистский агент и не шпион! Обыкновенный часовщик. Вы видите мою спину? Я никогда не разгибал ее — сижу у рабочего стола и стараюсь, чтобы у всех людей было точное время...

Чертыханов раскрыл чемодан, и я сощурился от внезапного яркого блеска. Вначале мне показалось, что чемодан доверху набит скрученной медной проволокой. Но, приглядевшись внимательнее, я различил нечто иное: золотую оправу для очков.

— Откуда это у вас? Вы же часовых дел мастер!

Человечек с неподдельным удивлением пожал плечами.

— Вы меня спрашиваете серьезно? Так я вам отвечу: это не мой чемодан. И я совершенно не понимаю, кому понадобилось это утильсырье! Такое время... — Он отвернулся брезгливо и демонстративно.

Второй чемодан был заперт.

— Дайте ключ, — попросил я у владельца чемоданов.

— Откуда у меня ключи? — спросил он все с тем же оттенком брезгливости и безразличия. — Может быть, и тут такое же барахло, а мне отвечать.

— Взломайте, — сказал я.

Никогда в своей жизни я не видел в одной куче, вблизи, столько золота и драгоценностей, читал лишь в сказках и видел в кино: в тайных пещерах разбойников и в царских кладовых хранились такие сокровища. Тут были браслеты с камнями, названий которых я не знал, золотые кубки, блюдца, золотые монеты царской чеканки с профилем Николая Второго, небольшие золотые слитки, статуэтки — толстенький кудрявый ангелочек, стреляющий из лука, и золотой козлик с острыми рогами, оправленный в золото веер из тонких зеленых пластин. Сквозь золотую желтизну проглядывали, то жарко вспыхивая, то мягко зеленея, то искрясь, дорогие камни...

Все, кто был в этот момент в помещении, вплоть до часового, окружили стол, заахали, пораженные сказочным зрелищем: они, как и я, впервые видели золото в таком обилии...

Лейтенант Тропинин заглянул через головы бойцов в чемодан и произнес со сдержанной иронией:

— Как это вам, гражданин, удалось собрать такой ворох добра? С виду вы не похожи на Остапа Бендера. До чего ж обманчива внешность!

Маленький человечек презрительным взглядом окинул чемодан с золотом.

— Да, здесь более ценные вещи, чем те проволочки для очков. Тоже мне богатство — оправа для очков! Польстились! Но при чем тут я? Я и сам впервые вижу столько всего в одном паршивом чемодане. Идиоты! Не могли рассовать по частям. По карманам. — Он подергал меня за рукав. — Ну не идиоты, а?..

— Идиоты, — согласился я.

В двух остальных чемоданах были упакованы малахитовые плитки, отрезы парчи, шелка и черно-бурые лисы. Отрезы были переложены бумажными американскими долларами.

— Ну не идиоты? — сокрушался старик искренне. — Положили доллары в чемодан, как старые газеты. Как будто нельзя было сунуть в карман или спрятать в бюстгальтер!..

— А говорили, что вы не агент, — сказал я, оглядев задержанного. — Кто же вы после этого? Стране не хватает средств на производство танков, самолетов для армии, а вы пытались скрыться с таким богатством. Выходит, вы — хотите или не хотите — помогаете фашистам захватить Москву.

Старик возмущенно взмахнул руками.

— Послушайте, товарищи, что он говорит, какие смешные слова! Это я, старый рабочий человек, сильно обожаю Гитлера и его фашистскую свору! Я ему помогаю!.. — Он опять подергал меня за рукав и понизил голос: — Когда вы будете составлять ваши бумаги, не забудьте записать, что я от всего этого отказываюсь. Это не мое.

— Во двор, — распорядился Тропинин, и Чертыханов, как старый приятель, учтиво обернулся к старику:

— Идемте, папаша, провожу. Лично никогда еще не встречал такого богатого человека.

— Бывшего богатого, — с грустной улыбкой поправил его старик.

Привели крикливую женщину в телогрейке и в сапогах, здоровую и краснощекую, с двумя свиными окороками под мышками. Она визгливо кричала, надвигаясь на бойца и топая ногами, грозила. Тропинин отправил ее во двор.

Я написал донесение о первых шагах нашей деятельности, об отобранном золоте и драгоценностях и со связным мотоциклистом послал майору Самарину. Не прошло и часа, как к нашему штабу подкатила легковая машина. Из нее вместе с Самариным вышли двое военных и один гражданский. Они осмотрели ценности, опечатали чемоданы и, поблагодарив меня, точно это был мой подарок, за ценный и своевременный вклад в государственную казну, уехали.

— Помощь нужна? — спросил майор Самарин перед уходом.

— Пока справляемся.

Вернулся с обхода комиссар Браслетов. Он привел с собой двух субъектов с одичалыми глазами. Один из них оказался директором хлебопекарни; он, составив себе командировку, пытался бежать, нагрузив автомашину продовольствием и ценными вещами. Второй — кассир с завода; этот, получив в банке деньги для выдачи зарплаты рабочим, присвоил их себе и намеревался скрыться.

— У меня все документы в порядке! Вот они! — Директор, человек лет сорока, в пальто с каракулевым воротником, в светло-желтых полуботинках и новеньких калошах, рыхлый, с одутловатым лицом, возмущался и кричал, багровея от натуги:

— Пропуск на машину есть! Что вам еще нужно? Это самоуправство!

— Документы у вас в порядке, это верно, — сказал Браслетов. — И пропуск есть. А совесть партийная ваша не в порядке. Документы останутся у нас, мы проверим, кто разрешил вам бросить производство в такой момент. А машину вашу и продовольствие используем для нужд армии. Проведите бывшего директора хлебопекарни туда, где ему и положено быть. — Директора увели во двор. — А вы, — обратился Браслетов к кассиру, высокому, с длинной верблюжьей шеей и выступающим на ней кадыком человеку, — вы пойдете на завод — вас отведут туда под конвоем — и, как положено, выдадите рабочим зарплату.

— Будет сделано, как велите, — поспешно и с готовностью отозвался кассир.

— Он пойдет со мной, — сказал я. — Товарищ комиссар, — спросил я у Браслетова, — вы не будете возражать, если я на некоторое время отлучусь — хочу взглянуть, что происходит в городе?

— Обязательно посмотрите, капитан, — отозвался Браслетов. — Это нужно видеть.

— Я с вами, — сказал лейтенант Тропинин. — Из взвода Кащанова нет донесений.

Кроме Чертыханова, я взял с собой сержанта Мартынова, которому приказал следить за кассиром, и вышел из штаба.

11

На Садовом кольце развернулась перед нами картина бегства — бегства трусов, шкурников и отчаявшихся, напуганных людей. Точно грозовым и живительным ветром продувало город. Наблюдать эту картину было печально и стыдно. Люди двигались молча, в жуткой тишине. Слышались лишь скрип несмазанных колес и нетерпеливые гудки автомобилей. Глухой, как бы подземный, гул колыхал улицу.

Среди толпы двигалась косматая, с широченным крупом лошадь. На повозке гора разных вещей: швейная машина, корзинки, полосатые тюки с постелями, корыто, трюмо, картины — все, что попалось под руку в момент спешки и беспамятства. А сверху узлов лежала, распластавшись, полная женщина, руками и ногами придерживая плохо связанную поклажу; ветер закинул женщине юбку на спину, открыв для всеобщего обозрения широкие бедра, обтянутые трикотажными рейтузами салатного цвета. Но женщина этого не замечала. Одна картина свалилась с повозки на мостовую, и стекло треснуло. Ее хозяйка, взглянув на меня, попросила:

— Подайте, пожалуйста...

Я подал ей картину в раме из позолоченного багета — дешевую репродукцию с «Богатырей» Васнецова; древние воины сидели на могучих конях, взирая на необыкновенное зрелище.

Военный грузовик с пушкой на прицепе и с бойцами в кузове на большом ходу буфером задел повозку и опрокинул ее. Послышался треск дерева, звон стекла, скрежет железа и пронзительный женский визг. Вещи — осколками, щепками — рассыпались по мостовой: по ним, по «Богатырям» шагали люди. Куски зеркала отражали низкое, хмурое небо, голубые и студеные просветы между тучами...

Лейтенант Тропинин смотрел на эту процессию с горьким состраданием.

— Знаете, почему уходят люди? Думаете, все они трусы? Нет. Они потеряли веру в самих себя. А потерянная или поколебленная вера восстанавливается мучительно трудно. С болью, с душевной драмой...

— Чепуху вы говорите, — сказал я. — Народ, потерявший веру в себя, в назначение свое, обречен на гибель. И если бы это было так на самом деле, немцы уже маршировали бы по этой улице. — Я взглянул на Тропинина. — Вы сами, лейтенант, верите?

— При чем тут я? — Он зябко поежился, уклоняясь от ответа.

— А может быть, у Чертыханова спросить? Может быть, он потерял веру?

Тропинин усмехнулся.

— Этот человек, не сомневаюсь, лекцию прочитает. Образцовый советский боец...

Чертыханов задержал трех женщин, уныло толкающих перед собой детскую колясочку, видно, бабушку, дочь и внучку.

— Извиняюсь, тетя, — заговорил он учтиво, обращаясь к самой старшей, а перед молодой даже шаркнул сапогом, — куда вы направляетесь?

— Как куда? Немцы-то у Дорогомиловской заставы, говорят.

— От немцев скрываетесь! — Чертыханов рассмеялся и осуждающе покачал большой лобастой головой. — Извиняюсь за грубость и солдатскую прямоту, но вы дура-баба. Другого определения вам нет. Разве сможете вы убежать от немцев со своей колясочкой? У немца, гражданка, машины, танки, самоходки; куда вы от них скроетесь? Настигнет, как по нотам!.. Ну выйдете вы из города, а дальше что? Ночь наступит, холод, дождь, а у вас внучка, такая хорошенькая куколка... — Прокофий потрепал девочку по щеке. — Что будете делать? Ночевать проситься начнете — чертогов вам там не припасли. И вас не впустят — не вы одни идете, вон какая туча прет!.. На поезд не рассчитывайте — вагоны переполнены, войска перевозят... А на какие средства будете существовать? Не золото небось везете в колясочке-то...

— Да уж какое золото... — Женщина, вздохнув, растерянно посмотрела на Чертыханова, на его лицо, широковатое, с картошистым носом и маленькими, участливо и лукаво сверкающими умными глазами: то ли правду говорит, то ли врет?

— Вот и поворачивайте назад, пока не поздно. Немцы в Москву не пройдут. Это я вам заявляю категорически, как свой своим.

— Не пройдут? — с сомнением спросила женщина и вопросительно взглянула на меня.

— Он не врет, мать, — сказал я.

Сзади женщин приостановилась молодая пара — тоже с колясочкой — и прислушивалась к разговору: жена худенькая, бледная, болезненного вида, муж здоровый, ухоженный, в пальто хорошего покроя, в шляпе, вокруг шеи — мягкий, пушистый зеленый шарф, конец шарфа перекинут через плечо.

Мать девочки, потупившись, тихо произнесла:

— Может быть, вернемся, мама...

Девочка вдруг захныкала:

— Бабушка, я хочу домой!.. — Огромная людская толпа ее, должно быть, пугала.

Чертыханов шагнул к молодой паре.

— А вы, молодой человек? Не стыдно расписываться перед женой в собственном малодушии? Эх, люди!..

Жена сказала несмело, оправдывая мужа:

— У него бронь на руках...

— Себя можно забронировать, — сказал Чертыханов наставительно. — А совесть? Разве совесть забронируешь?

Молодой человек молчал, понурив голову.

Мы отодвинулись, чтобы не смущать их своим присутствием. Но Чертыханов исподтишка следил за ними.

— Глядите, товарищ капитан! — негромко воскликнул он, дергая меня за локоть. — Повернули! Повернули и уходят... Вот это агитация!

Неожиданно слева донеслись до нас отрывочные выстрелы. Мы с Тропининым переглянулись: что это могло означать?

— Идите в первый взвод, — сказал я Тропинину. — А я пойду взгляну, что там происходит...

— Моя помощь не понадобится? — спросил он.

— Нас вон сколько!

Я оглянулся — позади стояли Чертыханов с автоматом поперек груди и сержант Мартынов, который вел кассира; Прокофий нес увесистый портфель с деньгами... Мы направились вдоль улицы в сторону Спиридоновки.

В узком проезде между баррикад бойцы группы Пети Куделина задержали легковую автомашину. Вокруг нее бурлила толпа, в которой уже суетился милиционер. Рядом стоял седой, изысканно одетый человек — хозяин задержанного автомобиля. Впереди, рядом с шофером, сидела молодая женщина в пальто из серого каракуля, с девочкой лет пяти на коленях.

— Ты стрелял? — спросил я Куделина.

— Я, товарищ капитан. — Петя кивнул на милиционера. — И он тоже.

— Я же запретил тебе стрелять.

— А что было делать, товарищ капитан? Прут прямо на людей, слов не понимают. — Он указал на седого мужчину.

Милиционер, коренастый толстячок с круглым свежим девичьим лицом, спрятал наган в кобуру и рукавом шинели вытер вспотевший лоб.

— Смотри, какой затор устроил! Черт с ними, пускай выкатываются скорее. — Он с отвращением махнул рукой на машину. — Без них легче дышать будет!.. — Затем указал на проезжую часть улицы. — Вон ведь что делают...

Военные грузовики разворотили край баррикады — мешки с песком разорвались и рассыпались — и по тротуару объезжали легковую машину.

— У них документы в порядке, — пояснил мне милиционер, кивнув на хозяина автомобиля. — Это инженер с завода.

— Позвольте. — Инженер, надменно поджав губы, вскинул седую холеную голову, как бы показывая всем свой красивый профиль; черные, в мохнатых ресницах глаза сощурились.

Документы были оформлены наспех, подписи сделаны одной рукой, неразборчиво, печать, как бы сдвинувшись немного, смазалась... Было совершенно очевидно, что главный инженер энского завода самовольно оставил место службы... Я уже в десятый раз повторил один и тот же вопрос:

— Почему уезжаете? На заводе вам нечего делать?

Он едва удостоил ответом:

— Я уже объяснял: завод в основном эвакуирован в Челябинскую область. Его нужно строить заново, и я обязан быть там. — Он говорил отрывисто и высокомерно: было видно, привык командовать людьми.

— Почему же вы направляетесь в Горький? — спросил я.

Главный инженер еще выше вскинул голову. Он врал и заносчивостью своей пытался прикрыть и боязнь за свою судьбу, и растерянность, и тайную надежду на лучший исход.

— Мне необходимо заехать в Горький по делам завода. А вообще отчет давать я вам не обязан. Документы у вас в руках...

— Извините, — сказал я главному инженеру. — Мы вас все-таки задержим. До выяснения всех обстоятельств.

Милиционер взмолился:

— Товарищ капитан, делайте с ним что хотите, только освободите проезд.

Я отвел Куделина в сторонку.

— Этого человека отведите в штаб к комиссару Браслетову. Женщину с ребенком отвезете домой, вещи отдадите, но проверьте, нет ли там чего такого...

— Понимаю, товарищ капитан, — ответил Куделин. — Сделаем, как надо.

Главный инженер не протестовал, не возмущался, не кричал, он проследовал впереди Пети Куделина, все так же высокомерно и гордо неся свою седую красивую голову.

12

Кассир — фамилия его была Кондратьев — привел нас к заводу. Это был небольшой заводик в глухом переулке на Красной Пресне. Раньше он выпускал примусы, керогазы и прочие предметы домашнего быта. Теперь здесь собирали автоматы и гранаты-»лимонки».

Возле проходной скопилось человек триста, а то и больше, в основном женщины; среди них веселыми стайками — мальчишки. Толпа увеличивалась, словно разбухая, ходила ходуном, взволнованная, возбужденная. Смысла происходящего я пока не улавливал. Протолкался в самую гущу, прислушался.

Ворота были закрыты. В проходной стоял человек, немолодой, грузноватый, в синем сатиновом халате, замасленном спереди; седеющая, с залысинами голова не покрыта. Успокаивая людей, он кричал охрипшим, сорванным голосом:

— Товарищи, разойдитесь по-доброму! Не милицию же вызывать... Завод временно закрыт, ни один человек не пройдет!..

Народ заволновался еще больше, послышались злые выкрики:

— Безобразие! Вызывай милицию!

— Директора позови нам!

— Нет директора, — сказал человек в синем халате. — Выехал из города! По важному заданию.

— Позови главного инженера!

— Инженер тоже выехал.

— Давай нам секретаря райкома!

— Где я вам его возьму?

— Позови, вызови, пускай приедет! — настаивали люди.

Я спросил у женщины, стоявшей рядом со мной, кто этот человек в сатиновом халате. Оглядев меня, она ответила с жалобным недоумением:

— Начальник цеха, Василий Иванович Сычев... Пришли на работу, а ворота на запоре. Что делается, что делается...

Сычев крикнул охрипшим голосом, обращаясь к работницам:

— Не стойте зря. Завод работать не будет!.. Сейчас вам всем выдадут талоны на муку — получите на складе. И зарплату на месяц вперед. Скоро кассир приедет. И расходитесь. Выезжайте из города. Не нынче-завтра здесь бои начнутся... Перебьют всех!..

Толпа ахнула и примолкла, пораженная страшным известием. Стоявшая рядом женщина перекрестилась и заплакала. Ребятишки прекратили возню между собой и тоже испуганно уставились на Сычева.

Молодая женщина в вылинявшей синей косынке и стеганке, напористо, властно потеснив ряды, придвинулась вплотную к начальнику цеха; щеки свежие, с ямками, сочный рот приоткрыт в улыбке, глаза серые, лихие, с искрой.

— Не надо нам твоей муки, Василий Иванович! — заявила она громко, с веселым вызовом. — Пеки пироги сам! И денег не надо! Работать хотим! Наши мужики на фронте за Москву бьются, а мы на склад за мукой побежим да из Москвы вон?! Не будет этого, Василий Иванович! Открывай ворота! А то смахнем их одним махом! И тебя вместе с ними!

Сычев отстранил от себя женщину, попросил встревоженно:

— Варвара, не бунтуй. Приказа не знаешь?

— Плевали мы на ваш приказ! — крикнула она и повернулась к собравшимся, как бы приглашая их присоединиться к ее словам. И женщины охотно отозвались, плотнее обступая Сычева.

— Неверный приказ!

— Кто дал такое распоряжение?..

— Позвони в райком, Баканину!

На помощь Сычеву подошла женщина-вахтер в стеганой телогрейке и таких же стеганых ватных брюках, заправленных в мужские сапоги.

— Зря вы, бабы, на него наскакиваете, — заговорила она, глядя на Варвару. — Разве он виноват, разве от него все это зависит?..

— А ты помалкивай! — прикрикнула на нее Варвара. — Без тебя разберемся! Иди в свою будку и сиди...

Я вспомнил москвичей, молчаливой, траурной процессией двигающихся вдоль Садового кольца, и подумал, что, возможно, многие из них вот так же, придя утром к своему заводу, к фабрике и учреждению, увидели их наглухо запертыми, чужими и неприступными, и какие-то люди, вроде Сычева, предложили им вместо работы талоны на муку, зарплату на месяц вперед и попросили покинуть город...

Я подошел к Сычеву. За мной Чертыханов и Мартынов провели Кондратьева.

— Что тут происходит? — спросил я начальника цеха и показал ему мандат Государственного комитета обороны. — Кто дал приказ закрыть завод?

— Директор. А ему — свыше. Пойди теперь разберись... — Сычев растерянно пожал плечами. — А я что могу?

— Василий Иванович, вы остались за старшего? — Сычев кивнул непокрытой головой. — Так вот: завод должен работать. Впустите рабочих, они лучше знают, что им сейчас делать. Это хозяева страны. А зарплату, какая им положена, выдайте...

— Кассир в банк поехал, — сказал Сычев. — Еще вчера. Не могу дождаться. — Чертыханов и Мартынов расступились, и Сычев, увидев Кондратьева, воскликнул обеспокоенно и радостно: — Гурьян Савельевич, где ты пропал? Что случилось? Мы уж думали, не угодил ли под бомбежку. Хотели на розыски людей посылать... А ты жив-здоров, оказывается. Деньги привез?

Кондратьев потупил взгляд, покаянно вздохнул.

— Привез. — Кондратьев покосился на портфель, который по-хозяйски крепко держал в руках Чертыханов.

Сычев тоже взглянул на Прокофия, затем недоуменно — на меня.

— Как он к вам угодил?

Я объяснил. Сычев, ужасаясь, не веря, отступил от меня, протестующе махнул рукой.

— Не может быть! Как же так, Гурьян Савельевич!

— Сам не знаю, как вышло...

Сычев сокрушенно покачал головой.

— Ведь не задержи тебя, улизнул бы под шумок-то... Война, мол, все спишет, любую пакость... О людях и забыл небось. А у них — детишки... Вот, объясняйся с рабочими.

— Не казни душу, Василий Иванович, — простонал Кондратьев. — Лучше убей... — Он съежился, будто стал меньше ростом, и невольно отодвинулся за спину рослого Мартынова.

— Выдавайте-ка его нам, — потребовала Варвара. — Мы с ним расправимся по-своему, он у нас получит все сполна — с премиальными!

Кольцо вокруг нас угрожающе сомкнулось, и Кондратьев прошептал Мартынову умоляюще:

— Заслони, ради бога... — Жалкий, потерянный, он бормотал что-то невнятное, должно быть, читал молитву, готовясь принять расправу.

— Ты чего прячешься за чужую спину, герой! — с издевательской насмешкой пропела Варвара Кондратьеву. — Шкодлив, как кот, а труслив, как заяц! Иди-ка на солнышко! — Она схватила его за ухо и вытащила из-за спины Мартынова. — Ну, посмотри, жулик, кого ты хотел обворовать! — Она беспощадно трепала его за ухо и приговаривала, смеясь и озоруя: — Гляди, падаль, запоминай!.. Ах ты, тихоня! В церковь ходишь, богу свечки ставишь, поклоны бьешь, а сам чем занимаешься?! Вот тебе, вот!..

Кондратьев болтал головой и что-то мычал от боли и стыда.

— Варвара Филатова его доконает. Это точно. Не баба — огонь, — не то испуганно, не то восхищенно сказал Сычев.

Варвара пригнула голову Кондратьева к самой земле.

— Вставай на колени, жулик, проси прощения.

Кондратьев подогнул дрожащие ноги, промямлил невнятно:

— Простите, люди добрые...

Пожилая женщина с худым, исплаканным лицом, обвязанным шалью, глядела на него и горестно качала головой.

— И как же тебе не стыдно, злодей!.. Тебя за это и в острог посадить впору...

— Нечего ему делать в остроге! — крикнула Варвара с диковатым смешком. — Только место будет занимать! Лучше удавить его! Как, бабы?

Кондратьев, обезумев от страха, шарахнулся к Мартынову, ища защиты, Варвара засмеялась беззлобно и заразительно.

— Куда уполз, крыса!

Я остановил ее.

— Хватит. Не беспокойтесь, он свое получит.

Варвара распрямилась, лихие глаза сощурились вызывающе, ноздри затрепетали, а ямки на тугих щеках заиграли заметнее.

— Пожалел! Гляди на него! — Она ударила ладонью о ладонь. — Руки о такую мразь марать противно!.. — И, подступив ко мне вплотную, заговорила все с тем же веселым вызовом: — Ты мне вот что скажи, товарищ командир: почему одни убегают подальше от немцев. а мы должны торчать в этой темной, прокопченной конуре от зари до зари, даже поесть некогда, на сон — считанные минуты? Нам одним выполнять лозунг «Все для фронта!»? Нам одним собирать автоматы, «лимонки» и ждать, когда немец накроет нас бомбой или схватит живьем? Почему, я спрашиваю? — Передо мной, перед самым моим лицом как бы метались ее лихие, с золотистыми точками в зрачках глаза. — Они желают сберечь свои драгоценные жизни, а мы стоим у станков. Мы что же, хуже их? Мы что же, второй сорт? Или мы жить не хотим? Или наши мужья не на фронте? Ну?

Женщины и подростки, уже забыв о Кондратьеве, внимательно и нетерпеливо ждали, что я отвечу.

— Убегают главным образом те, для которых собственная жизнь дороже Родины, — сказал я. — Есть и такие, которые, кроме своей шкуры, хотят спасти и награбленные, присвоенные ценности. Они и панику сеют для того, чтобы под шумок улизнуть из города: не так заметно. И там, подальше от фронта, переждать этот страшный для Москвы момент. Пережить его, ни в чем не нуждаясь... Вместе с ними уходят и те, кто невольно поддался панике...

— Почему же их не задерживают? — спросил старик в очках. — Расстреливать на месте, и все тут!

— Вы смогли бы расстреливать, ну, скажем, женщину с ребенком, старуху? А они уходят, тележку с поклажей везут.

Старик недоуменно развел руками.

— Какой из меня стрелок...

— Вот видите... — Я повернулся к Варваре. — Если тебе завидно, что они уходят, собралась бы да следом за ними. Еще не поздно. А ты возле завода бунтуешь, к станку рвешься. Зачем?..

Варвара чуть откинула голову, вглядываясь в меня.

— Ишь чего захотел! Нас насильно отсюда не прогонишь. Нам не только немец — сам черт не страшен!.. Оружие дайте — вот это дело. А то фашист ворвется в цех, чем нам обороняться?

Ее оживленно поддержали подростки:

— Дали бы патронов, автоматы у нас свои...

Чертыханов проворчал хмуро:

— Так вам и дали оружия! Его и на фронте не хватает.

— Оружие вам не понадобится, товарищи, — сказал я. — Немцы в Москву не пройдут!

— Как же не пройдут, если там оружия не хватает! — снова выкрикнул подросток в засаленной кепке.

— А сибиряки уже прибыли или нет? — спросил старик в очках. — Сибиряки немца в Москву не пустят. Это уж точно...

Взвизгнув тормозами, у ворот завода остановилась легковая автомашина. Из нее, хлопнув дверью, стремительно вышел человек в полувоенном костюме, сапогах, гимнастерке, пальто, накинутом на плечи.

— Здравствуйте, товарищи! — сказал он, подходя к народу.

— Что же это делается, товарищ Баканин? — раздалось из толпы. — Работать хотим, а нас не пускают...

В это время ворота завода распахнулись, и толпа работниц хлынула во двор.

Баканин, обращаясь ко мне, сказал:

— На третьем заводе такое же положение: народ приходит, а ворота на запоре. Действует вражеская рука. Не иначе. Но рабочие молодцы. Знаете, никакой паники. Только огромная тревога у всех в глазах. — И, повернувшись к шоферу, крикнул:

— Сейчас в райком!

13

Мы возвращались на Малую Бронную усталые и голодные. Ранние сумерки окутывали город. В полумгле навстречу нам двигались колонны рабочих коммунистических батальонов, сформированные, быть может, несколько часов назад. Их обгоняли грузовики с бойцами в кузовах, с пушками на прицепе.

Сотрясая мостовые, оглушая лязгом гусениц, двигались танки — на запад, к линии фронта... Пожилой человек с мешком на плече, указывая на танки, уверенно сказал рядом стоящему:

— Новая марка — Т-34. Немцы боятся их пуще огня!..

Студеный ветер вырывался из закоулков, крутился со свистом, взметывая в высоту обрывки газет, листья, хлестал, обжигая по лицу колючей снежной крупой, и Чертыханов прикладывал ладони то к одному уху, то к другому: пилоточка, державшаяся на затылке, не грела.

— Удивляюсь, товарищ капитан, каким я стал чувствительным, — проворчал он, шагая сзади меня. — Понежнел я на войне, честное слово. Бывало, лютый мороз — а мне хоть бы хны: варежки не носил, уши просто горели, точно оладьи на сковородке. В детстве босиком по снегу бегал к соседям: мамку искал... А тут впору шапкой обзаводиться и в валенки залезать. Отчего бы это, товарищ капитан?

— От потери оптимизма, Прокофий, — сказал я.

Чертыханов приостановился.

— Неужели? А ведь это, пожалуй, верно. Тело согревает душа. Если на душе мрак и пепел, то какое от нее тепло? А почему на душе мрак — вот вопрос... Людишки поведением своим действуют на нервы, точно все время нестерпимо болят зубы.

В штабе я зашел за стеклянную перегородку, сел у стола и мгновенно уснул, уткнув лицо в шершавый, пахнущий дождем рукав шинели. Я смутно слышал, как входили, громко и возмущенно разговаривали и грозили: должно быть, красноармейцы приводили новых задержанных, и те шумели, доказывая свою правоту и обвиняя нас в произволе. Требовали вызвать командира... Чертыханов кому-то сказал негромко:

— Дайте человеку поспать.

Я сознавал, что мне надо проснуться — война не отводит времени для сна, — но чувствовал, что не смогу разлепить веки: сладкая тяжесть склеивала их.

Но вот в мой мозг остро, невыносимо больно вонзилось короткое слово «Нина». Возможно, это было другое слово, лишь похожее на то, которое изнуряло, заставляло душу сжиматься и кричать от тоски. Но для меня оно прозвучало отчетливо и почти оглушительно: «Нина!» Я вскинул голову.

В накуренном помещении неярко горели лампы, и люди безмолвно и смутно, как в густом тумане, двигались за стеклянной перегородкой. Мне казалось, что я еще сплю и вижу какой-то странный сон. Чертыханов осторожно встряхнул меня за плечо.

— Товарищ капитан, Нина пришла.

— Нина? — Я смотрел на него испуганно. Знакомое лицо широко улыбалось от радости, щедрости: известил человека о счастье.

— Жена ваша, — произнес он тихо. — Да оглянитесь же сюда!..

Прямо на меня из окошечка, вырезанного в стеклянной перегородке, смотрела Нина — тускло отсвечивающие черные волосы, темные продолговатые глаза, печально сомкнутый рот. Да, это она, Нина, ее лицо, четко впечатанное в темную раму окна.

— Нина, — произнес я беззвучно, одними губами.

Я протянул руку и притронулся к ее лицу, живая ли: щека была нежная и теплая. Нина коснулась губами моих пальцев, и у меня вдруг закружилась голова, помещение сперва накренилось в одну сторону, затем в другую. Я зажмурился, мне подумалось, что я на какой-то миг потерял сознание...

Чертыханов опять толкнул меня в плечо.

— Товарищ капитан!..

Я выбежал в зал. Нина стояла передо мной, похудевшая, усталая, в черном пальто с серым каракулевым воротничком, шапочку держала в опущенной руке. Из немигающих глаз скатывались тихие и редкие капли слез, и я не решался прикоснуться к ней, лишь смотрел на нее, ощущая в груди радостную боль... Потом она улыбнулась и шагнула ко мне. И тогда я обнял ее.

В зале снова стало шумно. Человек профессорской наружности подошел к нам вплотную, и я увидел перед собой его кустистые черные брови, а с лица точно стекал гудрон — такой интенсивной черноты была его густая борода.

— Я надеюсь, товарищ командир, — заговорил он бархатным, устоявшимся басом, — меня привели сюда не для того, чтобы наблюдать, как вы обнимаетесь. Разберитесь, пожалуйста. У меня совершенно нет никакого желания проводить время в вашем обществе.

Я вопросительно посмотрел на Браслетова.

— Я этому гражданину объяснил, товарищ капитан, что мы его задерживаем до выяснения обстоятельств. У него обнаружены редкие книги, оригиналы каких-то старинных рукописей и писем...

Человек профессорской наружности резко обернулся к Браслетову.

— По-вашему, обыкновенные граждане не могут иметь экземпляры редких книг, рукописей, картин?

— Могут, конечно, — сказал Браслетов. — Но зачем все это именно вам? Вы не научный работник, не литературовед, вы завхоз института... Во всем этом надо разобраться. Поэтому мы вас и задержали. Наведем справки, выясним... Проведите гражданина во двор. — И когда человека увели, Браслетов пояснил: — Очевидно, во время эвакуации литературных ценностей часть их он присвоил себе. Я в этом уверен. — Браслетов, вдруг прервавшись, с изумлением посмотрел на меня, затем на Нину, и тонкие дуги его бровей взмахнули под козырек фуражки. — Простите, не имею чести знать.

— Нина, жена.

— Где же вы ее прятали?

— Она сама пряталась, — сказал я, смеясь. — В тылу. Только не в нашем, а в немецком. Успела побывать у фашистов в плену. Чудом спаслась... Еще большим чудом очутилась здесь!

Мне стало вдруг до бесшабашности весело и легко, и все — люди, находившиеся в помещении, их жалобы и угрозы, улицы, заполненные беженцами, несметные фашистские орды, нависшие над столицей, дни, полные тревог и забот, — все это вдруг отхлынуло от меня, все это заслонила собой Нина.

— Дима, на нас смотрят, — прошептала она.

В зале все притихли. Бойцы несколько смущенно улыбались, наблюдая за мной: они ни разу не видели меня в таком необычном состоянии. Задержанные — их все приводили и приводили, — примолкнув, с удивлением смотрели на Нину, которой удалось вырваться из фашистского плена.

Чертыханов подошел к Браслетову, что-то ему шепнул, и комиссар сказал негромко:

— Идите туда. — Он кивнул на стеклянную перегородку. — Мы тут разберемся...

Мы прошли в комнату без света и остановились у незанавешенного окна. Нам был виден двор, обнесенный кирпичной стеной. Во дворе, во мглистом углу, толпились задержанные. Одни из них стояли, привалившись спиной или плечом к кирпичной кладке, другие сидели на корточках, третьи прохаживались, чтобы согреться. Я различил высокого, с седой головой инженера и рядом с ним маленького часовщика в длиннополом пальто; он размахивал рунами, видимо, что-то доказывал инженеру.

— Как ты меня нашла? — спросил я Нину.

— Тоня привела.

— Где она?

— На крыльце с лейтенантом разговаривает. — Нина смотрела во двор, не поворачиваясь ко мне, и я видел ее затушеванный сумраком тонкий профиль. — Ты был ранен?

— Да.

— Я так и думала: с тобой что-то случилось... — Она осторожно погладила мою руку. — Война только началась, а ты уже был ранен... А впереди еще так много всего... тяжелого, страшного... Иногда отчаяние берет: вынесем ли... Я страшусь за тебя. Как о тебе подумаю, так душу просто жжет...

— А я все время думал о тебе, — сказал я. — И часто ругал себя за то, что не настоял на своем тогда в лесу под Смоленском, не взял тебя с собой.

— Не настоял, потому что знал: не пошла бы.

Нина по-прежнему глядела в темный двор, где народу возле каменной стены скапливалось все больше.

— Что это за люди? — спросила она.

Я ответил, помедлив, — мне не хотелось говорить о них:

— Люди... Не очень высокого достоинства...

— За что вы их задержали? Что будете с ними делать?

— Завтра установим, кто в чем виноват, часть из них наверняка расстреляем, — сказал я. Нина зябко передернула плечами, прижала руки к груди, ничего не сказала. — Это необходимо, Нина.

— Я знаю.

— Когда ты приехала в Москву?

— Сегодня утром.

— Что с тобой было?

— Не спрашивай, Дима. — Нина порывисто сжала мою руку. — Пожалуйста. Рассказывать очень долго. Как-нибудь после. Я устала и смертельно хочу спать. Кажется, проспала бы неделю. — Она отступила от окна. — Я пойду, Дима...

— Я тебя провожу.

Лейтенант Тропинин попрощался с Тоней у дверей.

— Я ненадолго, скоро вернусь, — сказал я Тропинину. — Постарайтесь по документам проверить задержанных.

14

Чертыханов и Тоня шли по улице впереди меня и Нины.

— Сколько времени ты пробудешь в Москве? — спросил я.

— Не знаю. А ты?

— Тоже не знаю.

— Когда мы увидимся?

— Завтра. Обязательно завтра.

Нина остановилась и, чуть запрокинув голову, посмотрела мне в лицо.

— Я ужасно соскучилась, Дима, сил моих нет! — Глаза ее влажно блеснули. Я осторожно обнял ее и поцеловал. Мы стояли, обнявшись, долго, безмолвно, несчастные и счастливые одновременно. Над нами нависали осенние тучи, исхлестанные фиолетовыми, как бы упруго звенящими струями, нас окружала тяжелая, каменная тишина, а темнота, казалось, была живая, шатающаяся от зарев. В висках у меня сильными толчками билась кровь...

В это время на Большой Бронной раздались крики: «Стой, стой!», одиночные выстрелы, затем последовал взрыв.

Чертыханов подбежал ко мне.

— Товарищ капитан, это наши!

Я посмотрел на Нину и Тоню.

— Одни доберетесь?

— Конечно, — ответила Тоня. — О нас не тревожься.

— Тогда уходите! — До завтра, Нина!..

Мы побежали к тому двору, откуда слышалась стрельба. Из ворот выкатилась грузовая машина. Она на секунду плеснула нам в глаза вспышкой фар, ослепила.

— Стой! — заорал Чертыханов, взмахнув автоматом. — Стой, говорят!

Правая дверца кабины приоткрылась, и в ответ ударил выстрел. Пуля тонкой струной пропела возле моего уха. Машина круто свернула вправо и рванулась вдоль улицы, в темень.

— Уйдет! — крикнул я.

— Не уйдет. — Чертыханов упал на одно колено и выпустил вслед удалявшейся машине одну очередь, затем вторую. Слышно было, как лопнули баллоны, мотор тяжко взревел и обода колес застучали по булыжнику...

Из машины выпрыгнуло четыре человека: двое из кабины и двое из кузова. Один из них, приостановившись на секунду, размахнулся и швырнул в нашу сторону гранату. Я едва успел крикнуть: «Ложись!» Граната взорвалась на тротуаре, возле окна полуподвала. Но человек, кинувший гранату, споткнулся: Чертыханов успел выстрелить в него.

К нам присоединилось двое бойцов — Петя Куделин и второй, видимо, раненный: он морщился и тихо вскрикивал от боли...

— До батальона дойдешь? — спросил я красноармейца. Тот кивнул. — Тогда иди. Там перевяжут.

Чертыханов влетел во двор, где скрылись бежавшие. Я поспешил за ним. Во дворе было темно и тихо. Прокофий скомандовал кому-то:

— Стой! Стрелять буду! — и выстрелил.

Завернув за угол сарая, я увидел прямо перед собой человека с круглым лицом, с железным, спрессованным навечно ежиком волос; он стоял, прислонившись спиной к стене, на меня глядели черные дыры вместо глаз. Он медленно занес руку, должно быть, с гранатой-»лимонкой», Чертыханов успел прикладом ударить по его руке, «лимонка» шлепнулась к ногам, и Прокофий сильным пинком отбросил ее; она ударилась в дровяной сарайчик и взорвалась. И где-то в глубине следующего двора раздался испуганный крик: «Немцы! Немцы в Москве!»

Здоровенный детина с черными дырами вместо глаз привычно выхватил из кармана нож и рванулся ко мне. И тогда я выстрелил в него в упор. Человек протяжно и глухо застонал и грохнулся на землю.

— Готов, — отметил Чертыханов.

— Возьми у него документы, — сказал я.

Чертыханов наклонился над убитым.

— Документов целый воз!..

Подошел Петя Куделин, горячий от возбуждения и в то же время огорченный.

— Сбежал, товарищ капитан. Все дворы проходные, разве найдешь... Не подоспей вы — все удрали бы.

— Никуда бы они не удрали, Петя, — успокоил я его. — Не мы, так другие схватили бы...

Мы вернулись к грузовику. Чертыханов влез в кузов и развязал брезент, прикрывавший груз. Я встал на скат и тоже заглянул через борт. В кузове аккуратно были уложены штуки мануфактуры, шерстяных и шелковых тканей, банки с консервами, мешки с мукой и сахаром, плетеные корзины с водкой и коньяком. А на самом дне — два мешка с тяжелыми четырехугольными предметами. Прокофий развязал мешок, вытащил один такой предмет и сказал:

— А напоследок — деньги, товарищ капитан. — Еще раз посветил фонариком и уточнил: — Тридцатки. Только из-под печатной машины. И во втором мешке тоже деньги, но, должно быть, сотенные: пачки-то побольше и потяжелее... Вот это хапанули! Вот это работа, товарищ капитан!..

— Ладно, — сказал я, спрыгивая с колеса. — Завяжи мешки так, как было. Дай мне фонарь.

Я осветил скаты. Они были прострелены в нескольких местах и изрублены ободами.

— Не дотянем, товарищ капитан, — сказал Чертыханов. — Разве на таких колесах доедешь?..

— На первой скорости доберемся, — ответил я. — Садись, Петя...

Чертыханов, свесившись через борт, заглянул ко мне в кабину.

— Товарищ капитан, давайте по пачечке захватим деньжишек-то, а? Все равно ведь несчитанные. Хоть гульнем напоследок вдоволь, как по нотам. — Лицо его висело передо мной — лбом книзу — желтое, как фонарь. Он, прищурясь, смотрел на меня, ожидая, что я отвечу.

— Бери, если хочешь, — небрежно сказал я. — Хочешь пачку, хочешь две. Пожалуйста.

Желтый фонарь качнулся, взлетая вверх.

— Н-да, — проворчал Чертыханов. — Огорошили вы меня своим великодушием. Лучше бы накричали...

Я рассмеялся.

— Мрачно шутишь, Прокофий.

Чертыханов опять свесился ко мне.

— Вот ведь что удивительно, товарищ капитан: сижу я на деньгах — на миллионах! — от которых столько подлостей и преступлений произошло на земле и из-за которых, в сущности, эти вот бандюги носом в мусорную яму ткнулись, и мне хоть бы что. Сижу, как на мешке с картошкой. А вы только представьте: окончится война, вернусь домой, на свою калужскую землю, где теперь хозяйничают немцы, и знаю наперед: ни наркома из меня не выйдет, ни генерала, ни профессора. Буду выращивать хлеб, буду копеечку к копеечке приклеивать да подсчитывать, и жена появится — надо бога молить, чтобы кроткая попалась, не жадная, — сетовать буду: не хватает деньжишек. А ведь семейка образуется, детишки пойдут, их всех одеть надо, обуть, накормить. И буду я зимними долгими вечерами рассказывать им, детишкам, что, мол, сидел верхом на миллионах и ни одной что ни на есть завалящей бумажонки не присвоил, — не до того было. Да, жизнь... Трогать будем или ребят позовем? Перетаскаем все на руках?..

Я завел мотор, включил скорость, машина содрогнулась и стронулась с места, мотор надсадно выл, обода, пересчитывая булыжник, гремели и подскакивали, сотрясая машину.

К штабу мы тащились с полчаса. Чертыханов не выдержал тряски и соскочил на мостовую, зашагал вровень с кабиной.

— Ну ее к черту! Такая езда все кишки перепутает, как по нотам, ни один доктор не разберет, где начало, а где конец...

Я завернул за угол, на свою улицу. Прокофий забежал вперед машины и взмахнул автоматом. Я тут же выключил скорость.

— Ценный груз доставлен по назначению! — сказал Чертыханов, подойдя ко мне.

Я отсоединил зажигание и выпрыгнул из кабины. В радиаторе клокотала вода, из-под капота валил пар. Я приказал Чертыханову и Пете Куделину забрать из кузова мешки с деньгами и поставить еще одного часового: вдоль тротуара стояло уже до десятка машин и легковых и грузовых с грузом, укрытым брезентом: все они были надежно подготовлены для дальних перегонов...

15

В зале возле стеклянной перегородки стоял Браслетов и с необычным для него оживлением рассказывал о чем-то. Лицо его пылало, на переносье и на лбу вспыхивали капельки пота, даже мягкие завитки волос у висков были влажными, глаза блестели, выражая и удивление, и пережитый страх, и торжество. Он бросился ко мне, когда я вошел, и сжал мне руки выше локтей.

— Что сейчас произошло, капитан! — заговорил он, захлебываясь, глотая концы слов. Бойцы, находившиеся здесь, и задержанные внимательно слушали. — Мы обходили квартал на Красной Пресне: я, сержант Мартынов, красноармейцы Середа и Седловатых... Поначалу все было тихо, мирно. Во дворы заглянем — глухо, темно, одни дежурные у подъездов да на крышах девчушки, ожидающие налетов, чтобы тушить «зажигалки». И вдруг... — Браслетов даже присел, как бы от неожиданности. — В одном из переулков к нам подбегает женщина, очень встревоженная, на рукаве — повязка. Видать, дежурная. И говорит: «Вот в том пустом доме, что на днях разбомбили, в слуховом окне мелькают огоньки». «Какие огоньки?» — спрашиваем. «Какие? Сигнальные, — говорит. — В прошлую ночь тоже дежурила и тоже видела эти огоньки». Но тогда она подумала, что это ей просто показалось... Мы поспешили за женщиной. Она провела нас по переулку к тому дому. За ним начинался пустырь, а дальше шли корпуса фабрики... Ждем. И вдруг... — Браслетов опять присел, глаза округлились, он оглянулся, точно его подслушивали, и произнес почти шепотом: — И вдруг действительно зажглись огни, мигали фонарем: три раза коротких, один продолжительный и опять два отрывистых, точно высвечивали по азбуке Морзе... Огонь помигал, помигал и погас. Потом, через некоторое время, опять... Честное слово! Вот сержант Мартынов не даст соврать... — Браслетов повернулся к Мартынову.

Сержант, облокотившись на загородку, жевал булку с колбасой.

— Верно, товарищ капитан, — подтвердил он скупо и без особого интереса.

— Ну, а дальше, товарищ комиссар? — спросил Чертыханов, который любил рассказы о приключениях. Войдя, он швырнул на пол мешок с деньгами и уселся на него.

— Дальше было вот как, — еще более загораясь и волнуясь, заговорил Браслетов. — Я скомандовал: «За мной, ребята, только тихо. Мы его сейчас схватим...» Женщина подвела нас к дому, указала вход на второй этаж, на третий, а с третьего на чердак... Оказывается, днем она уже обследовала дом... То, что померещилось ночью, не давало покоя и днем. Ну, так... — Браслетов смахнул со лба пот. — На чердак так на чердак!.. Полезли. Мартынов впереди, я за ним, а Середа и Седловатых за мной... Страшно было, капитан, честно говорю, сердце билось где-то возле самого горла, вот-вот выскочит наружу. Но лезу, сержант Мартынов не даст соврать... Потом Мартынов приостановился, схватил меня за плечо и потянул к себе. Я поднялся двумя ступеньками выше и встал вровень с ним. На чердаке что-то попискивало часто и ядовито, пронзительно. Послышались неразборчивые и отрывистые слова. Ничего не разобрать!.. Радио искажало голос... Вдруг мы отчетливо услышали, как один из находившихся на чердаке — а их было не меньше трех — сказал открыто и нагло: «Москва охвачена паникой, люди уходят из города. Сейчас самый удобный момент для захвата большевистской столицы. Ее можно взять голыми руками. Одним воздушным десантом, небольшим!.. Во что бы то ни стало прорывайтесь к городу, удачнее момент трудно придумать... Перехожу на прием». Слабый, искаженный голос опять что-то ответил... Я толкнул Мартынова локтем в бок: пошли... Он осторожно влез наверх, я за ним, потом Середа и Седловатых. Неизвестные были так увлечены своим занятием, что не заметили нас в темноте. А шум заглушала работа радиоаппаратуры... Я опять толкаю Мартынова: давай! Он как рявкнет своим нежнейшим голоском: «Руки вверх!» Те шарахнулись в стороны, в темноту. Но не растерялись, нет... О добровольной сдаче в плен не могло быть и речи, какое там! Схватились за оружие и давай палить. Нещадно! Двоих мы уложили на месте, третий пытался выскочить в слуховое окно. Еще секунда — и гоняйся за ним по крышам... Но Седловатых опередил его: ударил автоматом по башке. Свалил! Этого мы захватили живьем...

— Где он? — спросил я.

— Во дворе, — ответил Браслетов. — А передатчик с нами. — Он указал на рацию, стоявшую в углу.

Я отметил, что Браслетов — новый Браслетов — побеждал в себе самого себя, прежнего, и что победа эта воодушевляла и преображала его.

— Поздравляю вас с первым боем!

Он немного смутился, вытер лоб платком.

— Какой же это бой...

— Там, где стреляют по врагу, — бой, товарищ комиссар, — сказал я.

Мы зашли за перегородку. Тропинин положил передо мной и Браслетовым пачку документов.

— Я проверил, товарищ капитан. У большинства из задержанных документы и пропуска оказались поддельными. Им никто не давал разрешения на выезд. Они бросили занимаемые посты, производство самовольно, показывая этим самым дурной пример для других... А в общем, все они жулики, трусы и стяжатели, мелкие или крупные. Есть и провокаторы. Есть среди них и такие, у которых не оказалось документов...

Прежде чем разбираться в документах каждого, я попросил Тропинина:

— Позвоните майору Самарину, пусть пришлет людей, чтобы забрать мешки с деньгами...

16

Ночью был налет вражеской авиации, самый продолжительный и самый тяжелый. В районе Красной Пресни было разрушено четыре дома... Взвод лейтенанта Кащанова до самого рассвета тушил загоревшиеся здания, откапывал и вытаскивал из-под обломков, из подвалов, из заваленных убежищ женщин, ребятишек. Тут же оказывали первую помощь, отправляли в госпитали. Бойцы вернулись на Малую Бронную усталые, измазанные сажей, измученные страданиями людей, сразу же, как подкошенные, повалились спать...

Майор Самарин позвонил, когда на дворе было еще сумеречно: заметно ли с наступлением дня движение людей из города, многих ли нарушителей порядка, провокаторов и «прочей нечисти» мы еще задержали и многих ли расстреляли? Да, расстреляли!..

Я доложил, что задержанных около трехсот человек. Но что за день их наверняка прибавится, хотя паника, охватившая людей, идет на убыль. И что убито в перестрелках одиннадцать человек.

— Всего одиннадцать? И в перестрелках? — Вопрос прозвучал настолько резко и возмущенно, что я не узнал майора, всегда такого доброго, рассудительного и чуть-чуть усталого. Его как будто подменили. Он спрашивал меня об этом уже третий раз, и с каждым разом голос его делался все нетерпеливей и повелительней. — Товарищ капитан, приберегите ваш гуманизм для более подходящего времени. Для мирного! Зачем вы держите этих людей? Для коллекции? Вы читали приказ? Так выполняйте!..

— Слушаюсь, товарищ майор! — ответил я и медленно положил трубку.

И комиссар и начальник штаба смотрели на меня испуганно и вопросительно. Браслетов мгновенно побледнел. Я сказал ему нарочито спокойно и даже небрежно:

— Николай Николаевич, отберите несколько человек. Надежных, с крепкими нервами.

Он побледнел еще больше, лоб покрылся испариной, пальцы, перебиравшие бумажки на столе, задрожали.

— Сейчас отберу, — ответил он, поняв, зачем мне нужны были надежные бойцы. — Сейчас, сейчас, — повторил он и вышел из-за перегородки в зал.

— Товарищ лейтенант, — обратился я к Тропинину, — проследите, чтобы все было так, как надо. Полный боекомплект.

Тропинин выпрямился, нервным, торопливым жестом расправил гимнастерку под ремнем, огромные бледно-синие глаза его взглянули на меня смятенно, с нескрываемым ужасом и болью. Не проронив ни слова, он удалился вслед за Браслетовым.

Я отодвинулся к окну.

Во дворе, в зеленоватых вязких сумерках, люди зябко жались друг к другу. Они выглядели сейчас трусливыми и жалкими и вызывали во мне новый прилив злости и отвращения.

В тот час, когда землю отцов постигает смертельное бедствие и эта земля может исчезнуть в огне, в крови, в страданиях, а будущим поколениям угрожает рабство, на защиту Отечества встают стеной ее сыны, плечом к плечу. А все эти люди поступили как предатели перед обществом, перед бойцами, поливающими кровью московскую землю; для предателей же война не знает пощады!.. И еще: быть справедливым и беспощадным намного тяжелее, чем быть добреньким, покладистым и всепрощающим...

Лейтенант Тропинин, подойдя ко мне, произнес холодно, чуть запинаясь:

— Группа бойцов подготовлена и ждет ваших распоряжений.

В зале вдоль стены были выстроены красноармейцы — человек двенадцать. Я приблизился к Прокофию Чертыханову, первому в строю.

— Ефрейтор Чертыханов, — сказал я, и Прокофий, вскинув подбородок, вытянулся — весь внимание. — Вы готовы расстрелять труса, предателя, бандита и стяжателя, который своими действиями помогает врагу овладеть столицей нашей Родины Москвой?

— Так точно! — ответил Чертыханов, и глаза его как будто сразу запали внутрь, в них проглянула вдруг — в глубине, за решимостью — глубочайшая человеческая скорбь. И я кивнул ему, как бы напоминая, что он сейчас дает тон всем остальным. Он понял меня, встрепенулся, напрягаясь, отчеканил громко: — Готов, товарищ капитан!

Я остановился перед сержантом Мартыновым.

— Сержант Мартынов... — и повторил свой вопрос.

— Так точно, готов! — ответил сержант.

— Красноармеец Куделин?..

— Так точно, готов!

— Красноармеец Гудима!..

— Так точно, готов!..

Я прошел вдоль строя и каждому задал свой вопрос, затем скомандовал:

— За мной!

Мы прошли во двор. Люди, находившиеся здесь, зашевелились, выжидательно глядели на нас, медлительно приближающихся к ним, молчаливых, вооруженных и неумолимых. Все они разом шатнулись и стали пятиться к кирпичной стене, будто догадываясь, что сейчас я прикажу им встать именно к этой стене.

Низкое небо скупо роняло тусклый свет, и лица людей казались серыми, вылинявшими от бессонницы, от студеной ночной сырости и тревоги.

Окинув взглядом толпу, я чуть не вскрикнул от изумления и ужаса: рядом с крикливой женщиной, задержанной с двумя окороками, стояла Ирина Тайнинская, съежившаяся, озябшая, жалкая. Ирина прошептала что-то беззвучно и тряхнула головой, должно быть, не верила, что перед ней нахожусь я...

А перед моим мысленным взором в одно мгновение пронеслись воспоминания, связанные с этой женщиной: радость, отчаяние и жгучая, нестерпимая душевная боль.

«Как она очутилась здесь, — поражался я, — где ее муж?» Я перевел взгляд. Конечно же! Сзади Ирины находился Анатолий Сердобинский. Он тоже глядел на меня жадно, смятенно и с недоумением.

Чертыханов вдруг грубо сдавил мне локоть.

— Смышляев! — прошептал он, задрожав от охватившего его волнения. — Товарищ капитан, Смышляев!

— Где?

Чертыханов, рванувшись с места, оторвал от стены человека. Да, это был Смышляев: бесцветные глаза убийцы, вороночка на подбородке, точно сделанная хорошо отточенным карандашом, — предатель, выдавший немцам Ивана Заголихина, Нину, Никиту Доброва. А сколько он предал после, каких людей обрек на смерть!

Смышляев молча и угрюмо смотрел на меня, не мигая.

— Где он взят? — спросил я.

Браслетов ответил:

— На чердаке. Это он передавал информацию немцам. Ранил красноармейца Седловатых. — Комиссар кивнул на Смышляева. — Вы его знаете?

— Был командиром взвода в моей роте, — сказал я. — Перебежал к фашистам... Вот как они тебя использовали... — Я с глухой злобой оглядывал Смышляева: был он в куцем пиджачке, в сапожках с коротенькими голенищами, в кепочке, насунутой на самые брови; бледные губы кривились в улыбке.

— Расстрелять, — приказал я удивительно спокойно, как будто речь шла о чем-то обычном и естественном.

Чертыханов толкнул Смышляева дулом автомата в плечо.

— Иди.

Смышляев небрежно сплюнул, пытаясь скрыть свой страх и выказать презрение к нам и к смерти.

— Все равно песенка ваша спета, — сказал он и, насвистывая, пошел впереди Чертыханова.

Прокофий завел Смышляева за угол здания. Прошло несколько секунд, показавшихся всем изнуряюще длинными. Глухо прозвучала в рассветном сыром сумраке короткая автоматная очередь.

Толпа ахнула и притихла.

Чертыханов возвращался тяжелым — как под грузом — шагом, хмурый и спокойно мудрый, привычным рывком плеча поправляя автомат; молча встал в строй.

Лейтенант Тропинин принес список: двадцать шесть человек, самовольно оставивших свои посты. Выкрикивая имена этих людей, Тропинин отводил их от толпы в сторону.

Затем он прочитал постановление Государственного комитета обороны. Когда дошел до пункта, где было сказано: «Нарушителей порядка немедля привлекать к ответственности с передачей суду Военного трибунала, а провокаторов, шпионов и прочих агентов врага, призывающих к нарушению порядка, расстреливать на месте...» — я едва заметно кивнул, и бойцы щелкнули затворами автоматов.

— Вы будете расстреляны, как прямые пособники врага... Армия истекает кровью, а вы думаете о своей шкуре, о наживе! Вам не будет пощады!..

Напряжение бойцов достигло предела. У Пети Куделина высохли губы, и он, облизывая их языком, все время сглатывал слюну. Браслетов отступил за мою спину, и я слышал, как он, сняв фуражку, вытер платком лоб.

Ирина Тайнинская, закрыв глаза, ткнулась виском в сырую стену из красного кирпича.

— Как попала сюда эта женщина? — спросил я, указав на Ирину.

Она не пошевелилась: должно быть, не слышала моего вопроса.

Лейтенант Тропинин выступил вперед.

— С мужем, товарищ капитан.

— Что за «подвиг» он совершил?

— Его, по-моему, захватили с чулками...

— С чем?

Лейтенант полистал толстую, бухгалтерского образца книгу.

— Участие в разграблении галантерейной палатки. У этого гражданина, фамилия его Сердобинский, обнаружили узел с дамскими чулками, — доложил Тропинин, захлопывая книгу.

Я с изумлением посмотрел на Сердобинского: зачем ему понадобилось столько чулок? В такой-то момент! Все это смахивало на нелепый анекдот...

Сердобинский упорно искал моего взгляда. Автоматы, направленные ему в лицо, лишили его дара речи.

— Принесите узел с чулками, — попросил я.

Один из бойцов притащил в охапке огромный белый сверток. Он бросил его на землю у моих ног; из свертка вывалились связки чулок. Я поднял растрепанную связку и подошел к Сердобинскому.

— Тебе нужны чулки? На, возьми. Бери, бери, не бойся...

Сердобинский обеими руками отталкивал от себя чулки. Не брал. Тогда Чертыханов, направив на него автомат, прикрикнул:

— Бери, коль приказывают!..

И Сердобинский стал хватать у меня из рук чулки и торопливо засовывать себе за пазуху, в карманы, не сознавая того, что делает. И говорил, говорил при этом, жалко, просительно улыбаясь.

Кто-то из бойцов, стоящих сзади меня, тихо засмеялся.

— А теперь выходи, — сказал я Сердобинскому.

Он замер, спиной прижавшись к стене.

— Нет, — проговорил он, ужасаясь. — Нет!.. Я не выйду. Не выйду!

— Выходи, — повторил я.

— Не выйду! Что ты хочешь со мной сделать? — Он схватился за локоть Ирины. — Скажи ему, чтобы он меня не трогал!..

— Вышвырните его, — приказал я бойцам.

— Ты мне мстишь! — выкрикнул Сердобинский истерично. — Простить не можешь Ирины!

Чертыханов с Мартыновым, подойдя, взяли его за плечи и вытащили из толпы, поставили на ноги.

— Иди, — сказал Чертыханов зло.

— Идти? Куда мне идти? — Сердобинский, недоуменно мигая, вертел головой, спрашивая то Чертыханова, то Мартынова: — Куда мне идти? Что вы хотите со мной сделать?..

— Туда иди. — Прокофий махнул рукой в сторону ворот. — Иди, говорят тебе. Пока жив! — И подтолкнул его прикладом автомата. — Пошел!..

Сердобинский, испуганно оборачиваясь, сделал сперва несколько неуверенных шагов, как бы крадучись, на полусогнутых ногах. Затем припустился к воротам. Из карманов его свисали и болтались длинные желтые ленты шелковых чулок.

Я обернулся к остальным.

— Вон отсюда! — крикнул я. — Чтоб духу вашего здесь не было. Вон!

И люди, будто листья, подхваченные ветром, вскочили и кинулись со двора.

Первым, запрокинув голову, выставив острый кадык на длинной верблюжьей шее, рысил кассир Кондратьев.

У железных решетчатых ворот остановились, молчаливо, с ожесточением отталкивая друг друга и пробиваясь на волю.

Чертыханов с осуждением покачал головой.

— До чего же неорганизованный народец, как овцы! — Подумав немного, добавил: — Впрочем, когда смерть подойдет вплотную и положит костлявую руку на плечо, тут не только побежишь — полетишь. Крыльев нет, а взлетишь, как по нотам. Товарищ капитан, разрешите навести порядок?..

Сержант Мартынов сердито спросил часовщика, который с тихой улыбкой наблюдал за давкой у ворот.

— А ты почему не бежишь? Ишь прогуливается, храбрец какой...

— Я не храбрец, — сказал человек в длинном пальто. — Не буду хвастаться. Я старик и потому кое-что вижу больше и глубже другого... Я понял, что этот молодой капитан — человек мужественный. А мужественный человек никогда не бывает жестоким. — И тихо поплелся к выходу.

Группа задержанных, в которой находился и главный инженер, тоже двинулась к воротам, но я их остановил.

— А вы будете переданы в распоряжение военного трибунала.

Подойдя к Ирине Тайнинской, я тихонько притронулся к ее плечу.

— Почему не уходишь? Чего ждешь?

Ирина посмотрела мне в глаза.

— Лучше бы ты меня пристрелил. — Она с усилием отделилась от стены и медленно пошла к воротам, туго прижимая к бокам локти. Чулок, лежавший на ее пути, она отшвырнула ногой.

Я стоял посреди двора и с грустью смотрел вслед Ирине. Мне казалось, что вместе с ней отодвигалась, уходила — все дальше и дальше — пылкая и влюбленная моя юность.

17

Майор Самарин разрешил мне отлучиться из батальона по срочному и неотложному делу, приказав к шестнадцати часам быть на месте. Чертыханов, отыскав автомобиль, доложил:

— В полной исправности и с шофером! Но только грузовик, товарищ капитан. Вам для какой надобности машина: перевезти что-нибудь или прокатиться желаете? Если прокатиться, то мы легковую живо спроворим.

— Ладно, поедем на грузовике.

Я сказал Браслетову и Тропинину:

— Вернусь к четырем часам. Действуйте в зависимости от обстановки.

Мы проехали по Пушкинскому бульвару, завернули на улицу Горького и остановились возле дома, где жила Нина. Я взбежал на третий этаж и позвонил в квартиру.

Нина ждала меня, одетая по-домашнему в ситцевый, яркой расцветки халат, перетянутый в талии узким поясом, свежая, еще немного сонная, как в ласковое утро мирного времени. В полутемной передней мы постояли немного, обнявшись, безмолвно, едва дыша. От запаха ее кожи и волос у меня опять сладко закружилась голова.

Она указала на столик у зеркала, где стояла фарфоровая собака с красным высунутым языком, — мой подарок Нине в день ее рождения.

— Ты не забыл этого пса? Как поставил его на это место, так и стоит вот уже два года... Есть хочешь? Я приготовила тебе завтрак, не думай, пожалуйста, что я незаботливая хозяйка...

Мы прошли в столовую, огромную и пустую. Стол, сверкавший свежей скатертью, был накрыт на двоих.

— Я сейчас сварю тебе кофе, — сказала Нина. — Посиди на диване или пройди к папе.

— Он разве дома? — спросил я.

— Нет, конечно. Улетел по делам на Урал.

— Ты его еще не видала?

— Нет. И едва ли скоро увижу... Что ты на меня все смотришь? Пожалуйста, не смотри так... Краснеть заставляешь... — Она и в самом деле внезапно и жарко заалела, от опущенных ресниц на лицо легли едва уловимые тени, а ладони невольно заслонили горло — знакомый жест, выражавший ее отчаянную застенчивость.

— Не надо кофе, Нина. Оденься поскорее, мы должны ехать.

— Куда, Дима?

— Потом узнаешь.

— Хорошо. Я сейчас. — Она ушла в спальню и через несколько минут явилась одетая, строгая и сдержанная. — Мы можем ехать.

Спустившись к машине, я велел Чертыханову сесть с шофером, а мы с Ниной влезли в кузов, встали, держась руками за крышу кабины. Нина не допытывалась, куда я ее везу, лишь внимательно поглядывала на меня.

— Наш сын должен носить мою фамилию, — сказал я.

Сощурившись от встречного ветра, Нина улыбнулась и чуть-чуть ближе пододвинулась ко мне.

Грузовик летел вдоль улицы Горького. Движение людей из города заметно сократилось... По Садовому кольцу шли войска, целые соединения, прибывшие из Сибири, с Дальнего Востока, из забайкальских степей. Нестройными колоннами шагали бойцы, с изумлением озираясь на каменные и молчаливые строения столицы; лошади, звонко цокая подковами по асфальту, тащили пушки, повозки, кухни; медленно пробирались машины с боеприпасами. Рота за ротой, полк за полком... Я знал, что каждую дивизию, новую часть, прибывшую из глубины России к фронту, проводили по улицам Москвы — пусть москвичи знают, что у нас есть свежие боевые силы, способные остановить вражеские армии.

Шофер, немолодой уже человек с небритыми впалыми щеками и угрюмым взглядом, подвез нас к первому попавшемуся загсу. Я выпрыгнул из кузова и помог Нине сойти. В помещение вошли все четверо.

Загс был закрыт. На замке висела, как брелок, большая сургучная печать. Мы с Ниной переглянулись, я уловил в глазах ее разочарование. Чертыханов, как бы в отместку за такой прием, два раза стукнул кулаком в дверь.

— Удрали, черти! Мы сами виноваты, товарищ капитан: всяких задерживали, а вот эти бюрократы не попались. Мы бы попридержали их для такого случая... Но ничего, не огорчайтесь, не один загс в Москве.

Мы опять забрались в кузов. Машина помчалась по пустым улицам и переулкам. Студеный ветер бил в лицо, свистел в ушах, срывал с ресниц Нины слезы.

— Тебе холодно? — спросил я ее.

— Нет, что ты!

Мы заезжали еще в три загса. Они тоже были закрыты. Нина совсем приуныла. Она озябла, но в кабину перейти не соглашалась. Я торопил шофера.

Наконец нам повезло. На Красной Пресне в большом здании райкома и исполкома мы отыскали дверь с табличкой «Загс». В комнате полная женщина в распахнутом пальто укладывала в ящики толстые книги, картотеки, ловко забивая ящики гвоздями.

— Эй, тетя, оторвитесь-ка на минуту от ваших гробов! — сказал Чертыханов, подойдя к ней. — Успеете еще заколотить.

Женщина бросила на ящик молоток, обернулась к нему.

— Ну? — Шерстяной платок сполз ей на плечи, открыв растрепавшиеся волосы с прямым пробором, щеки женщины пылали от работы.

— Поженить надо людей, — объяснил Прокофий, кивнув на меня и Нину. — Занесите их в книгу, документ выдайте.

Женщина села на ящик, усмехнулась, оглядывая нас.

— Ну и времечко выбрали для женитьбы...

— Для женитьбы Михаил Иванович Калинин расписания не устанавливал, — ответил Чертыханов. — Кто когда захочет, тот тогда и женится, как по нотам. Ваше дело, тетя, скрепить государственной печатью их брачные узы.

— Не могу я этого сделать, дорогие товарищи, — сказала женщина. — Нет у меня печати, нет книг, нет брачных свидетельств.

— Как это так нет! — Чертыханов возвысил голос. — А в этих гробах что хранится? Вытаскивайте живее и пишите, нам ждать некогда. — Для острастки он положил автомат на край стола. Женщина небрежно отодвинула автомат.

— Ты этой игрушкой не балуйся, она ведь, кажется, стреляет...

— Стреляет, тетя, как по нотам.

— Вот и убери. Нет у меня ничего для такого случая. Все вывезено еще неделю назад.

— Куда вывезено?

— В тыл. Подальше от немцев. Зачем вы их сюда подпустили? — Она с насмешкой взглянула сперва на Чертыханова, потом на меня. — Воевать надо, а не жениться.

Нина тихонько рассмеялась, а Чертыханов сказал вкрадчивым голосом, в котором таилась угроза:

— Вы бы, гражданка, остереглись делать такие свои выводы, а то ведь мы можем про свою гуманность забыть.

— Не грози. — Лицо женщины потеплело. — Ты, видно, только с бабами и горазд воевать.

Чертыханов пошевелил белесыми бровями и наморщил картошистый нос.

— Я еще раз вежливо прошу вас: вытаскивайте ваши книги и давайте нам документ.

— Что ты так страдаешь, — сказала женщина Прокофию. — Не ты ведь женишься...

Чертыханов присвистнул.

— Я буду жениться, милая моя женщина, когда фашистов в землю вколотим. Наша Нина — девушка редчайшей красоты. Но со мной рядом, — вы уж извините, Нина, — будет стоять особа распрекрасная. Я даже имя ее знаю — Победа. Вот тогда и попробуйте не зарегистрировать нас!..

Женщина с веселым сокрушением покачала головой.

— Где только учатся люди так болтать языком... А с виду никак не подумаешь...

— Виды часто обманчивы, — ответил Прокофий. — Иной с виду-то герой, картинка, а поскреби его — трусом окажется, паникером, а то и провокатором. Мы ведь и в самом деле спешим, тетя. Обстряпайте нам это дельце, распишите их, и расстанемся по-хорошему. Это командир наш...

— Не могу, ребята, — сказала женщина. — Честное слово, не могу. И рада бы вам помочь. Ничего здесь нет... Ну потерпите немного, если любите друг друга, то расписаться всегда успеете. Да я и не регистрирую браки-то...

— Э, дорогая, так не пойдет, — сказал Чертыханов. — Где еще есть поблизости такой же бюрократический приют?

Мне надоело слушать спор Чертыханова с женщиной, не улыбалось и новое кружение по городу в поисках загса, а Нина готова была просто расплакаться. Я сказал Прокофию:

— Задержи, пожалуйста, эту гражданку здесь на некоторое время. Пойдем, Нина.

Мы поднялись на четвертый этаж, где помещался райком партии. Секретарь райкома стоял в своем кабинете за столом в пальто и в фуражке, широкий подбородок, обросший щетиной, казался тяжеловатым. Перед ним, по другую сторону стола, сидели двое посетителей. Секретарь кричал в телефонную трубку, резко взмахивая кулаком.

— Чего вы на них глядите! Призовите к порядку!

Секретарь швырнул трубку и устало рухнул на стул. Он снял фуражку и провел обеими ладонями по лысеющему лбу, по глазам. Затем с удивлением взглянул на нас, неожиданно и непрошено явившихся к нему.

— В чем дело, товарищи?

Я придвинулся к столу и сказал:

— Мы хотим пожениться.

Брови секретаря медленно поползли вверх.

— Жениться? — Он недоуменно посмотрел на посетителей, сидящих напротив него, как бы призывая их в свидетели. — Ну и женитесь на здоровье. При чем тут я? Не я же регистрирую браки.

— Знаю, что не вы, — сказал я. — Мы побывали в четырех загсах. Они закрыты. В вашем сидит женщина, но она не хочет нами заняться.

— А что у вас за спешка? — спросил секретарь. — Что это — неотложное мероприятие?

— Да, неотложное. Я ухожу на фронт. И вообще нам это необходимо. Поймите нас хорошо.

Секретарь поскреб подбородок.

— Да, причина подходящая... — Затем он снял трубку и набрал номер. — Марья Сергеевна, это Баканин говорит. У тебя были капитан с девушкой? Ну?.. — Послушал немного, положил трубку и опять сказал: — Н-да... Неважные ваши дела, ребята... — Он взглянул на меня, потом на Нину. Она стояла у двери, взволнованная, ожидающая, смелая и несчастная. — Я прошу вас, — сказал он посетителям, — подождите меня там... Такое дело...

Посетители молча встали и вышли.

— Как ваша фамилия, капитан? Мы, по-моему, с вами встречались?

— Так точно, товарищ Баканин. У ворот завода на Красной Пресне. А фамилия моя — Ракитин Дмитрий Александрович. — Я подал ему мандат Государственного комитета обороны. Секретарь одобрительно кивнул, улыбнулся и отошел к Нине. — А ваша?

— Сокол Нина Дмитриевна.

— Какую вы берете фамилию?

— Его. Ракитина.

— Очень хорошо. Подождите меня здесь. — Он вышел и вскоре вернулся, сказал мне: — А знаешь, капитан, твои ребята помогли нам: порядок хоть и с трудом, но наладили. Говорят, вы задержали главного инженера Озеранского.

— Да. Мы направили его в военный трибунал, — сказал я.

— Правильно, — одобрил Баканин. — Сукиным сыном оказался... Как выявляет людей лихое время! Многих ли вы еще задержали?..

Пока я кратко докладывал ему о действиях батальона, вошла девушка с листком бумаги в руках. Она подала этот листок секретарю.

На листке крупными типографскими буквами было написано: «ВСЕСОЮЗНАЯ КОММУНИСТИЧЕСКАЯ ПАРТИЯ (большевиков)». А чуть ниже было напечатано на машинке: «Брачное свидетельство». Баканин подписал этот лист.

Мы приблизились к нему. Он оглядел нас, стоящих перед ним плечом к плечу. Выражение его лица было торжественное и печальное.

— Не знаю, верно ли я поступаю юридически или нет, но по-человечески, по-граждански, по-отечески я объявляю вас мужем и женой. Будьте живы и здоровы. Будьте счастливы и будьте преданны до конца нашей матери Родине... — Он поцеловал сначала Нину, потом меня. — Желаю вам удачи, дорогие мои. Вручаю вам документ, временный, конечно, который вы можете потом обменять на другой. До свиданья.

Мы взяли самый дорогой для нас документ, поблагодарили секретаря и вышли — муж и жена.

А в это время по радио звучал голос Левитана, объявлявший о новом налете вражеской авиации на нашу столицу.

18

Майор Самарин прибыл в батальон ровно в четыре часа. Вместе с ним явились еще двое — капитан и молчаливый человек в штатском костюме. Они зашли за стеклянную перегородку и сели за стол. Пригласили и нас троих: меня, Браслетова и Тропинина. Майор Самарин взглянул на меня сквозь четырехугольное пенсне и улыбнулся.

— Досталось вам, капитан, за эти дни?

— Не жалуюсь, товарищ майор, — ответил я. — На фронте сейчас достается больше.

Капитан проговорил отрывисто:

— Вы задержали группу преступников и провокаторов? Где они находятся и скольких из них вы пустили в расход?

— Одного. Предателя. Под Смоленском он был у меня в роте, дезертировал и перебежал к немцам.

— Остальные где?

— Часть из них передана в военный трибунал.

— Ну, а остальные? — крикнул капитан.

— Остальных я отпустил, — сказал я как можно спокойнее.

— Отпустил! Добреньким хочешь быть! — Капитан выругался. — А кто вам разрешил отпускать? Их надо было всех к стенке. Вы на это имели право.

— Мы не каратели, а солдаты, — ответил я, сдерживая внутреннюю дрожь. — Если вам необходимо расстреливать, то задерживайте людей сами и ставьте их к стенке. Я этого делать не стану.

Капитан сел, трудно, с хрипом дыша.

— Вы так говорите, будто я не человек, а кровожадный зверь...

Человек в штатском прервал его:

— Подождите, капитан. — Он грузно повернулся ко мне: — С задачей, которая была поставлена перед вашим батальоном, товарищ капитан, вы справились. Мне поручено объявить вам, командирам и бойцам благодарность. — Я встал, поднялись и Тропинин с Браслетовым. — Сообщите об этом всему батальону.

— Слушаюсь.

— Срок ваших полномочий истекает завтра в восемь часов, — сказал человек в штатском. — А до этого времени продолжайте нести службу. — Он поднялся и двинулся к выходу, не попрощавшись, тучный, медлительный, с доброй спиной.

После его ухода я рассказал Самарину о том, как мы с Ниной искали загс, и показал наше удивительное брачное свидетельство. Он прочитал и с грустью покачал головой:

— Ах, время, время... Ну, поздравляю вас.

— Спасибо.

Майор нахмурил брови, точно припомнил что-то важное.

— Я только сейчас понял, почему вы мне об этом говорите. — Он наклонился к моему уху и, понизив голос, сказал: — Разрешаю вам отлучиться из батальона на всю ночь. Думаю, ничего такого не произойдет. Только оставьте телефон и точный адрес.

— Спасибо, — прошептал я.

Майор Самарин обеими руками сдавил мне плечи.

— Я вам завтра позвоню. — И вышел следом за человеком в гражданской одежде.

19

Я попросил Чертыханова достать для меня цветов.

Браслетов с удивлением обошел вокруг меня, точно я лишился здравого рассудка.

— Цветов? Какие же теперь цветы — вторая половина октября?.. И зачем они вам понадобились?

Чертыханов ответил, не задумываясь:

— Достанем, товарищ капитан. Разрешите выполнять?

Через час Прокофий стоял передо мной, прижимая к груди большой букет; шалая, торжествующая улыбка блуждала по его скуластому лицу — так он ухмылялся всегда, если ему удавалось что-нибудь «спроворить».

— Где добыл? — спросил я.

Чертыханов отчеканил с таким усердием, точно принес не букет цветов, а пленил вражеского генерала:

— В Ботаническом саду, товарищ капитан!

— Надеюсь, вы не совершили вооруженный налет на этот сад?

— Никак нет. Сторож добровольно срезал с грядок последние. Мы в долгу не остались: подарили ему пять пачек папирос и бутылочку. Он сказал, что за такой подарок мы можем не только цветы — любое редкое дерево вырыть и увезти. Все равно, говорит, сгорят в огне войны. Я, конечно, провел с ним разъяснительную беседу на тему: беречь каждое дерево до победы...

Чертыханов передал мне букет. Это были тучные махровые астры, белые, сиреневые, багровые, хризантемы и даже несколько гладиолусов с яркими лепестками.

Бойцы, подойдя к букету, наклонялись и вдыхали едва уловимый, грустный осенний запах. Цветы рядом с автоматами, винтовками выглядели странно, но притягательно прекрасно: они напоминали о минувших мирных вечерах, о палисадниках, о городских парках с музыкой и танцами...

— Вас проводить, товарищ капитан? — спросил меня Чертыханов.

— Не надо. — В случае чего ты знаешь, где я буду.

— Так точно, знаю.

Я прошел по Малой Бронной на Пушкинский бульвар. Низкое московское небо сочилось мокрой, удушливо-горькой пылью. Едва различимыми пятнами недвижно стояли над крышами аэростаты. Кое-где трепетали лучи прожекторов; лучи тут же гасли, будто увязали в тучах. Глухая темнота и тишина обнимали город. Лишь где-то там, за Киевским вокзалом, красновато тлел горизонт от пожаров, и оттуда невнятными звуковыми толчками докатывался гул.

Цветы мои отяжелели от влаги и казались совсем черными во мраке, выделялись лишь тусклые кружочки белых астр. На лепестках поблескивали капельки... На середине бульвара меня остановила музыка: во втором этаже дома кто-то играл на рояле; мне представился седой профессор, отрешенный от житейской суеты, от событий, от опасностей. Он играл Рахманинова. Звуки вырывались в приоткрытое окно, летели в ночь, в ненастную темень, утверждая торжество жизни над смертью... Из глубины комнаты, как будто бы из далекой мглы, робко пробивался слабо колеблющийся свет, как от пламени свечи.

Сзади меня, чуть поодаль, остановился человек. Он шел за мной, стараясь не стучать каблуками. Я знал, что это был Чертыханов.

— Что тебе надо? — спросил я его.

Чертыханов выступил из-за дерева.

— Велено вас сопровождать, товарищ капитан.

— Кем велено?

— Комиссар Браслетов приказал.

— Врешь ведь.

— Вот те крест, товарищ капитан!

Я улыбнулся: никто ему не приказывал, конечно, просто он не терпел, когда меня не было рядом и не с кем было разглагольствовать.

— По-твоему, я один дороги не найду?

— Может, и не найдете, вишь, темнотища навалилась... Опять же я вам не мешаю.

— Чего же ты крадешься за деревьями? Выходи.

— Боюсь, рассердитесь... — Чертыханов подошел, автомат поперек груди, пилоточка на затылке, лицо, омытое водяной пылью, лоснилось; он указал на окно, откуда неслись бурные и отчетливые аккорды.

— Видать, золотой характер у человека: заслонился от войны своей музыкой, и живет, и счастлив небось...

Перед домом задержались еще двое, — должно быть, патруль, — и один из них крикнул:

— Эй, гражданин, вы с ума сошли! Сейчас же закройте окно!

Музыка тотчас оборвалась, и свет погас. Стало тихо и настороженно. Патруль не спеша двинулся в сторону Никитских ворот. А мы зашагали вдоль бульвара. Бульвар казался пустым и мокрым. Изредка к ногам шлепались сырые, набрякшие влагой листья. При выходе на площадь патрульные, тихо окликнув нас, посветили в глаза фонарями, проверили документы, и опять кругом стало темно и глухо.

— Ай-ай-яй, — проговорил Чертыханов, сокрушаясь. — Как будто вымер город. Как будто и жизни в нем совсем нет.

— А знаешь, что собирается сделать Гитлер с нашей Москвой?

Прокофий приостановился.

— Что?

— Вот что: «Проведены необходимые приготовления к тому, чтобы Москва и ее окрестности были затоплены водой. Там, где стоит сегодня Москва, должно возникнуть огромное море, которое навсегда скроет от цивилизованного мира столицу русского народа...» Понятно? Это из его приказа.

— Эх, паразит! — изумленно воскликнул Прокофий. — Как замахнулся... А ведь, пусти его в Москву, он и вправду приведет в исполнение свой приговор. Как по нотам. У него рука не дрогнет. Ну и злодей!.. — Чертыханов, приподняв голову, окинул взглядом памятник Пушкину; поэт одиноко стоял в сыром осеннем сумраке, склонив непокрытую голову, и думал грустную думу о судьбе Отечества, которому нанесен страшный удар в самую грудь.

— Вот, Александр Сергеевич, — произнес он, обращаясь к памятнику, — какие дела случаются на свете... Думал ли ты, что такая беда захлестнет нашу белокаменную?.. Как там у него сказано, товарищ капитан: «Иль мало нас?..» Не помню...

Я прочитал:

Иль мало нас? Или от Перми до Тавриды,
От финских хладных скал до пламенной Колхиды,
От потрясенного Кремля
До стен недвижного Китая.
Стальной щетиною сверкая,
Не встанет русская земля?..

— Встала, Александр Сергеевич, — сказал Чертыханов негромко. — Поднялась во весь рост!..

У входа в дом Нины мы с Чертыхановым расстались.

— Возвращайся, — сказал я. — Постарайся выспаться получше, завтра может быть много дел...

— Слушаюсь, — сказал Чертыханов и в сотый раз сегодня кинул за ухо ладонь. — Насчет поспать можете не тревожиться: такой приказ для солдата — отрада... — Он поправил на груди автомат, повернулся и зашагал в темноту улицы.

20

На лестнице было сумрачно. Лампочки, обмазанные синей краской, источали тщедушный свет. Держась за перила, я осторожно нащупывал ступеньки ногами, как слепой... Женщина, дежурившая у подъезда, увидела цветы, догадалась, должно быть, что иду к Нине.

— Ниночка два раза выходила смотреть вас.

Я отпер дверь своим ключом. Днем, передавая его мне, Нина сказала: «Теперь здесь твой дом...»

Раздеваясь в передней, я услышал гул голосов, доносившийся из кабинета. У меня больно и радостно сдавило сердце, когда среди этих голосов я различил сдержанный и чуть насмешливый басок Никиты Доброва...

Нина неслышными шагами вышла мне навстречу. Она была в длинном белом платье, в котором встречала вместе со мной Новый год. Волосы, завитые иа концах, касались плеч; на волосах, как на черной полировке, играли слабые блики света.

— Как долго тебя не было! — сказала она с облегченным вздохом. — Думала, совсем не придешь, думала, что-нибудь случилось и тебе срочно пришлось уехать... Ой, цветы! — Она поцеловала меня. — Спасибо. Пойдем скорее. Знаешь, кто здесь? Никита!

— Слышу, — сказал я. — Когда он приехал?

— Сегодня. — Нина пытливо, с затаенным испугом взглянула на меня. — Ты надолго?

— Пока до утра. А там, может быть, еще выкроим время...

Мы вошли в кабинет, и я сразу же очутился в объятиях Никиты. Он тискал меня своими железными руками, оглушительно хлопал по лопаткам, по плечам.

— Здравствуй! Шив? И я живой, Димка! Отремонтировали так, что еще на три войны хватит!..

— Одну-то вынеси сперва.

Никита как будто раздался вширь, волосы с густой сединой подчеркивали резкие черты молодого лица, блеск синих глаз. Он с любовным удивлением оглядывал меня веселым взглядом.

— Ах ты, капитан Ракитин! — Он обернулся к Сане Кочевому, как бы приглашая его к торжеству встречи. Кочевой, застенчиво улыбаясь, присоединился к нам. Мы положили руки на плечи друг другу.

— Вот и собрались, — приговаривал Никита, — вот мы и встретились! И где? На свадьбе Ракитина!.. Разве это не удивительно? Через вражеское кольцо окружения прорвались, сквозь смерть прошли! Жизнь победила! Ты слышишь, Нина? Тоня, Лена, идите к нам!

В первый момент я никого, кроме Никиты и Сани, в комнате не заметил и сейчас, оглянувшись, увидел сестру свою Тоню и Лену Стогову, жену Сани Кочевого. Лена сидела в углу, в кресле, возле книжных полок. Нижнюю часть лица она загородила книгой, над книгой светились ее глаза, строгие, внимательные, выжидающие, а выше, над белым лбом, как бы курились тихим дымком тонкие волосы. Я бросился к ней.

— Лена! Командир! — Когда мы учились, Лена была старостой нашей группы, и мы звали ее «командиром».

Она опустила книгу на колени и улыбнулась.

— Здравствуй, Дима...

Я хотел приподнять ее с кресла, но она, внезапно покраснев, тихонько отстранилась. Тогда я наклонился и поцеловал ее в щеку.

— Тебе идет военная форма, — сказала она, оглядев меня. — И Сане идет. Вообще самая красивая одежда сейчас — военная. Когда я вижу молодого человека в гражданском, у меня сразу возникают какие-то нехорошие подозрения...

Никита Добров воскликнул с наигранной обидой и упреком:

— Таким образом, сударыня, моя форма наводит вас на подозрения, которые для меня не совсем лестны... Впрочем, мне это знакомо: ты всегда меня осуждала и держала их сторону. Они ведь дрались из-за тебя, как мне известно...

Лена немного грустно и смущенно рассмеялась, взглянув на Нину.

— Так уж и дрались... — Хотя отлично знала сама, что мы дрались. — Но ты, Никита, в любой форме хорош. Настоящий воин, — сказала она.

— Вот за это спасибо. Лена всегда щедра была на похвалу. Похвалить человека никогда нелишне.

Я окинул друзей внимательным взглядом: Саня Кочевой, как всегда в минуты возбуждения и взволнованности, шагал от стены до стены, рывком головы откидывал назад волосы, часто и тревожно — без причины — поглядывал на часы, сверкал фарфоровой чистотой белков: Никита тихо покуривал, и сквозь редкий дымок просвечивался насмешливый и хитроватый блеск его глаз; Нина стояла возле пианино, и белое платье ее на фоне черной полировки ослепляло; Лена сидела в кресле и, заслонив нижнюю часть лица книгой, с любопытством следила за нами, уже другими, совсем взрослыми, непохожими на тех подростков с хохолками на макушке, какими мы были в школе ФЗУ; Тоня настороженно молчала, словно чутко прислушивалась к самой себе. Я оглядел их всех и подумал о том, что время, события, жизнь связали нас в один узел, который бессильна разрубить даже смерть. За плечами у нас не такая уж длинная череда лет — на пальцах можно пересчитать, — а воспоминания, чувство преданности друг другу теснили грудь.

Перед моими глазами явственно пронеслось недавнее прошлое: суматоха общежития, черный хлеб и сладкий кипяток в жестяных кружках; субботники по выгрузке угля для заводской ТЭЦ; лыжные вылазки; первый поцелуй Лены Стоговой в зимний вечер на лесной заснеженной поляне, фиолетовой и будто выпуклой от лунного сияния; знакомство с Ниной Сокол; стремление в Испанию для защиты республики от фашизма; первая роль в кино; страдания, причиненные мне Ириной Тайнинской, мучительные размышления над своей судьбой, над жизненным призванием... И вместе со всем этим тревожило сердце ни на минуту не остывающее чувство ожидания чего-то неиспытанного и ужасного, что может сломать наши замыслы, испепелить самую жизнь. Это «что-то» двигалось неотвратимо, и История предопределила встречу с этим неотвратимым именно моему поколению. И вот оно, мое поколение, сшиблось с бедой грудь в грудь.

Представились ночи и дни в смоленских лесах, переправа через Днепр, прорыв из вражеского кольца... Сколько наших сложили свои головы... Капитан Суворов, Сычугов, Чернов, Хохолков, похожий на Есенина пулеметчик Суздальцев, Ворожейкин...

Я позабыл, где нахожусь. Меня как будто окружили со всех сторон мои товарищи, я видел набегающие на нас серо-зеленые мундиры фашистов, я видел их открытые, орущие рты и стрелял в эти рты из клокочущего пулемета...

Серо-зеленые мундиры вдруг заслонились белым облаком — ко мне подошла Нина. Руки мои дрожали, спину обсыпали колючие мурашки, как во время боя... Нина коснулась пальцами моей щеки.

— Что с тобой? Ты так побледнел. Рука не болит?.. Мы тебя ждем.

Двери в столовую были раскрыты. Наше появление Никита и Саня встретили аплодисментами и тут же заставили поцеловаться.

Богатство стола меня поразило: шеренгой стояли бутылки с вином и коньяками, снежной изморозью отливали бутылки с шампанским...

— Откуда это у тебя?

Нина удивилась:

— Как откуда? Все твое. Днем приезжал Чертыханов с двумя бойцами. Они привезли и сказали, что от тебя.

Я понял: Прокофий «спроворил» из реквизированной машины и приволок сюда.

— Ах, бестия! — воскликнул я. — Ну, погоди, сукин сын, я с тобой поговорю...

А Никита, выстрелив пробкой в потолок, разливая по бокалам пенящееся вино, весело похвалил:

— Молодец, Чертыхан, понимающий солдат! Дай ему бог здоровья... — Он встал и, обращаясь к Нине и ко мне, проговорил, прикрывая торжественность момента и значительность речи шутливым тоном: — Ну, дети, возьмитесь за ручки. Так... Идти вам рука об руку, дорогие мои, долго, до самого жизненного финиша. Запаситесь терпением и любовью друг к другу до конца пути... — Постепенно шутливость его исчезла. — Мы знаем, какие беды и какие опасности ждут вашу любовь впереди. Но пусть она живет! Должна жить во что бы то ни стало, не страшась ни злости врагов, ни огня взрывов, ни самой смерти! Любовь должна выстоять! — Никита крикнул, ожесточаясь: — Фашизм будет уничтожен! Любовь должна жить вечно! — И, может быть, в этот момент перед его взором возник страшный миг расстрела, тесные объятия могилы, он ощутил вновь тот жгучий порыв к жизни, и от ярости и напряжения на глазах у него выступили слезы; взмахнув рукой, Никита сильно стиснул кулак — тонкий бокал хрустнул, и на стол, на тарелки плеснулось вино. Как бы опомнившись, он разжал пальцы. Тоня осторожно сняла осколки и вытерла его ладонь салфеткой. Никита виновато улыбнулся.

— Извините... — Ему налили в другой бокал. — Что вы примолкли? Выпьем за молодых!

Нина приподняла свой бокал и, запрокинув голову, выпила вино до дна, потом лихим гусарским жестом швырнула бокал через плечо на пол — сверкнули звонкие брызги.

— Веселиться хочу! — крикнула она. — Сегодня мой день, и я счастлива! Дима, налей мне еще шампанского!

Тоня рванулась к Нине, обняла ее и поцеловала.

— Голубушка моя, Нина! — Притопнув ногой, она скомандовала: — Слышали приказ веселиться? Саня, разливай!

Застольная жизнь, как река, изменившая направление, понеслась, вспениваясь на камнях, по новому порожистому руслу. Она относила нас от реального мира все дальше и дальше.

После третьей, четвертой рюмки на душе сделалось горячо и беспечно. И возникла иллюзия, будто никакой войны нет, враг под Москвой не стоит, окна не занавешены черной бумагой и улицы города полны света и праздничных толп... Мы пили за любовь и за дружбу, мы шумели и целовались, переполненные нежностью друг к другу, и, вспоминая смешные истории, оглушительно хохотали. Мы как будто страшились пристать к берегу и неслись по той бурной реке через пороги и перекаты. Мы старались всячески заглушить в себе мысли о том, что в этот момент в подмосковных березовых рощах поют пули, со стоном выхватываются взрывами деревья, взлетают вверх корнями и с треском, со стоном падают на мокрую землю; кто-то в кромешной осенней тьме, по липкой грязи ползет в разведку, кто-то роет окопчик, чтобы утром легче было стоять перед вражеским натиском, и кто-то, вскрикнув в последний раз, падает навзничь, простроченный огненной очередью... Нам не хотелось об этом думать.

— Помнишь, Дима, как ты тонул в Волге? — кричал Никита, пытаясь с бокалом в руке дотянуться до меня через стол. — Тоня, помнишь, как мы искали его? Ночь, дождь, ветер!..

— Тонул, да не утонул! — крикнул я в ответ. — Кому суждено погибнуть от молнии, в воде не утонет!..

— Саня, иди играй! — потребовала Тоня. — Плясовую!

Бурная река хлынула на простор кабинета. Саня сел за пианино, а мы взялись за руки и помчались в бешеном хороводе.

В это время шум нашего веселья властно перекрыл голос Левитана: «Воздушная тревога!» Все замерли, так бывает в кино, когда останавливается аппарат и актеры застывают в самых неожиданных положениях. И в ту же секунду Никита крикнул вызывающе:

— Презираем! Тоня, выключи радио!

— Презираем! Презираем! — откликнулись мы. Теперь к Тоне и Никите присоединилась Нина, полетела, как белая птица, легко, бесшумно.

Казалось, веселью не будет конца, казалось, мы без устали протанцуем всю ночь, а затем, как это бывало раньше, выйдем утром на улицу, и встретит нас синее небо, молодое солнце.

Раздался телефонный звонок. Он вонзился в наше веселое забытье, как острый нож, поражая в самое сердце. Мгновенно наступила тишина, томительная, отрезвляющая, мы с опасением смотрели на аппарат. Звонки не прерывались.

— Это мне, — сказал я. Подходя к телефону, я заметил отчаянный Нинин жест — руки ее легли на горло. Послушав немного, я передал трубку Кочевому. — Тебя, Саня.

— Сейчас буду, — сказал Кочевой, выслушав приказание по телефону, и назвал наш адрес. Он осторожно положил трубку на аппарат, выпрямился, поправил гимнастерку под ремнем и повернулся к жене: — Лена, собирайся. Извините, ребята, надо ехать... — Он шагнул в переднюю, чтобы надеть шинель, но я задержал его:

— Подожди минуту. — Я внимательно поглядел на Никиту и на Саню. — Обещайте мне... Дайте слово: если со мной что-нибудь случится, не оставить моего сына без присмотра. Прошу.

Никита фыркнул:

— Какую ты несешь чушь!

Саня тоже, но несколько растерянно усмехнулся:

— Вот уж действительно нашел о чем просить...

Я настаивал:

— Вы должны ответить мне.

— О чем ты просишь? — Саня возмущенно развел руками. — Противно слушать!

Никита, как всегда, перевел разговор на шутку:

— Ладно, рожайте сына, позаботимся...

Нина выбежала на середину кабинета, крикнула срывающимся голосом:

— Не смейте говорить так! — Она рванулась ко мне, как бы заслоняла меня от гибели. — Я не хочу слышать об этом. — Я попытался что-то сказать, но она закрыла мне рот ладонью. — Молчи!

Кочевой обнял меня.

— Если ты задержишься в Москве, мы еще увидимся. Но на всякий случай до свидания. Завтра позвони мне в редакцию. А если попадешь в часть, напиши, где будешь...

Проводив Саню и Лену, мы вернулись в кабинет. Тоня сидела одна. Из открытых глаз ее лились слезы, обильные и тихие. Должно быть, она очень остро ощутила вдруг свою судьбу, свое одиночество, жалела, что рядом не было мужа, с которым успела прожить лишь несколько месяцев. Никита подал мне знак, чтобы я не тревожил ее, не лез с утешениями, и кивком указал на место рядом. Я сел. Нина тоже забралась на диван с ногами. Я обнял ее за плечи. Никита курил, дымок окутывал его седую голову.

— А все-таки, друзья, судьба изредка балует нас счастливыми мгновениями. Например, этот вечер. Надо же так случиться, чтобы мы все в один и тот же день очутились вместе. И в такой день... — Никита выдохнул дым, разогнал его рукой. — Да. Вот дела-то какие. Одного женил, второго женил, сам в холостяках хожу... Просил одну особу осчастливить...

— Перестань, Никита, — попросила Тоня и прерывисто, со всхлипом вздохнула. — Пойдем домой. Пора...

— Через минуту нас здесь не будет, — ответил Никита, вставая с дивана.

21

— Тебе сказали, что позвонят, если понадобишься? — спросила Нина, когда Тоня и Никита ушли и мы остались одни в глубокой ночной тишине. Нина все время настороженно и ожидающе поглядывала на телефонный аппарат; он как бы хитро улыбался ей белыми кружочками цифр.

— Позвонят, или придет Чертыханов, — сказал я.

— Хорошо бы не позвонили.

— Не думай об этом.

— Ладно, не буду. — Нина встрепенулась весело. — Давай посидим за столом еще немного. За нашим, за свадебным...

Она побежала в столовую, вновь захлопотала у стола. Затем позвала:

— Иди сюда, Дима. Я уже налила вина. Давай выпьем за нашу жизнь, долгую-долгую. Бесконечную. Как дорога, которая уходит к горизонту, а там, за горизонтом, она уходи: опять куда-то далеко, к новому горизонту...

— Выпьем, — сказал я. Мы сидели рядышком, плечом к плечу, ощущая одно, пронзительное и дорогое, дороже чего не бывает: счастливы. И, возможно, в огромном потрясенном мире в эту минуту и были счастливы так полно мы одни.

— Дима, а что вы сделали с теми людьми, которых я видела во дворе?

— Я их отпустил.

— Просто отпустил, и все?

— Да. Знаешь, кто среди них был? Ирина Тайнинская.

Нина молча и вопросительно взглянула на меня.

— Как она туда попала?

— С мужем. Их задержали с чулками. Громадный тюк чулок где-то схватили. На черта им эти чулки?..

— Это все Сердобинский, — сказала Нина. — Ирина одна никогда бы на это не решилась. Мне жаль ее... Ну и что же дальше? — Нина чуть ближе придвинулась ко мне. — Налей мне еще, — попросила она.

— По-моему, тебе хватит. Ты запьянеешь.

— Нет.

Я налил ей вина. Она выпила и рассмеялась, беспричинно и немного грустно.

— Хорошо как!.. Плакать хочется, как хорошо...

Она, должно быть, утомилась, лицо отливало прозрачной белизной, веки закрывались от усталости. Я провел ее в спальню, она легла на кровать и тотчас уснула. Потом я потушил в квартире свет, поднял маскировочную бумагу и приоткрыл окно.

Ночь была темная, безветренная и сырая. Внизу, вдоль улицы Горького, двигались войска. Приглушенный гул то стихал, то возникал вновь. Слышался рокот моторов, жесткий стук колес по мостовой, конское ржание... Движение войск не прекращалось ни днем, ни ночью, и создавалось впечатление, что движению этому не будет конца...

На той стороне улицы, над темными кровлями домов, вырвалось пламя, и тут же долетел звук выстрела зенитной пушки. Задребезжали стекла в раме. Нина проснулась и негромко позвала:

— Дима, ты где?

— Я здесь.

— Почему так темно? Я долго спала?

— Не очень.

— И ты скучал в одиночестве? Иди сюда...

Нина встала с кровати, зашуршала, снимая с себя платье: она забралась под одеяло. Я сел рядом.

— Стреляли? — равнодушно спросила Нина, точно справлялась о погоде, и вздрогнула зябко и радостно.

— Зенитки били несколько раз, — ответил я.

В это время в окне заметался зеленый свет: вражеский самолет, пролетая, сбросил осветительный снаряд. Он повис гигантским, точно качающимся от ветра фонарем, кажется, перед самым нашим домом. Свет проник в окно, упал на нашу кровать, на мгновение ослепил Нину, она чуть вскрикнула, точно ей внезапно плеснули в лицо студеной водой. Волосы вспыхнули зеленым огнем, таинственно и тревожно загорелись глаза, и влажно сверкнули зубы. Я наклонился и поцеловал ее.

Фонарь за окном медленно погас...

Я не мог заснуть. Думы, неспокойные и нерадостные, больно сдавливали душу. Я думал о нашей судьбе, нелегкой, как все военные судьбы; о том, что наша семейная жизнь может оборваться на одной вот этой ночи, которая затеряется в тысячах других ночей, идущих следом за ней, — она останется лишь в сердце моем и в сердце Нины; что где-то в далекой и чужой земле спешно отливается маленький, оправленный в никель кусочек свинца — пуля, и, возможно, отливают его руки женщины, хранительницы очага, и она не предполагает, что этот кусочек свинца может разбить только что сложившееся, молодое счастье... Война всегда против счастья.

Среди ночи Нина всем телом вздрогнула во сне, сдавленно вскрикнула и проснулась. Она села на кровати и обвела налитую сумраком спальню странным, диким взглядом. Мне знаком был этот ничего не видящий взгляд, когда все вокруг кажется нереальным, ужасающе страшным, и я не удивился, когда Нина вскрикнула и, заслоняя лицо, выставила руки локтями вперед, как от надвигающейся опасности... Затем, придя в себя, Нина со стоном облегчения опрокинулась на подушку.

— Тебе что-то приснилось? — спросил я.

— Да. — Нина сжала мою руку выше локтя, точно все еще не верила, что она дома, в постели, а не где-то там, в страшном, куда увело ее сновидение.

Я приподнялся, опираясь на локоть.

— Расскажи, что было после того, как тебя отпустил немец?

— Австриец, — поправила Нина, в глазах ее все еще стоял страх от пережитого во сне. — Когда он в узенькую щель вытащил меня из сарая, я вскочила и посмотрела ему в лицо, в глаза сквозь его очки: что мне делать, куда идти?.. Я еще не верила, что на свободе. Он был очень встревожен и волновался не меньше моего... Оглянулся направо, налево, потом ткнул пальцем в одну избу, стоящую в отдалении, в сумраке, во вторую избу, а потом махнул рукой на промежуток между ними и легонько толкнул меня вперед, и я поняла, что мне надо идти в проулок, где росла высокая ветла, а рядом с ней был колодезь с журавлем; этот колодезь я приметила днем, когда смотрела на улицу в щелку из сарая... Знаешь, Дима, какое странное состояние вдруг овладело мной... Солдат меня толкает, а я стою, ноги не слушаются. Наконец он почти крикнул: «Скорьей!» И толкнул сильнее. Я сперва пошла тихо, потом побежала. Угодила ногой в какую-то канаву, упала, вскочила и опять побежала. Вот он, колодезь, вот изгородь... Остановилась, прислушалась... Тихо кругом, ни голоса, ни шагов, ни выстрелов. Только сердце стучало в ушах... Сколько времени я тут стояла, не знаю. Может быть, долго, а может быть, минуту, которая показалась мне часом. Донеслись из дальнего конца села голоса, и я не стала искать калитку, перелезла через изгородь на огород. Под ногами зашуршала завядшая ботва. Я так захотела есть, что тут же, наклонившись, нащупала на грядке и выдернула, кажется, брюкву, кое-как вытерла листьями и съела... В это время в село вошла автомашина с горящими фарами. Свет фар осветил огород, я упала между грядок. Машина завернула за угол сарая, где находился Никита, остановилась, и я поняла, что приехали допрашивать Никиту, мучить и что его, наверное, расстреляют... Я заплакала. Сидела на грядке чужого огорода и плакала...

Нина замолчала, сглатывая подступивший к горлу ком: она и сейчас плакала.

— Я ругала себя за то, что оставила его одного, будто предательница. Хотела даже вернуться, чтобы... вместе встать перед фашистами... Не вернулась потому, что знала, Никита никогда не простил бы мне этого: моя жертва была бы лишней и бессмысленной. И потом... мне жаль было тебя. Ужас как жаль! Мы бы никогда не увиделись с тобой, у нас никогда не было бы вот этой ночи... — Нина, повернувшись, коснулась моего плеча мокрым от слез лицом.

— Что же ты плачешь? — спросил я, осторожно вытирая ее щеку ладонью. — Никита ведь жив! И мы, видишь, вместе.

— Да, — сказала Нина; всхлипнув. — Я ведь не знала тогда, что он останется жив. И не знала, что увижу тебя. Я была так одинока в тот миг!.. Представляешь, Дима, осенняя ночь, темнота со всех сторон, темное небо над головой... Такое впечатление, будто весь свет вымер и я одна, маленькая, озябшая, сижу на грядке и плачу... Ем брюкву и плачу... — Нина внезапно и коротко рассмеялась. — Вот чудачка!

— Что было дальше?

— Вдруг я услышала, как кто-то идет ко мне по огороду. Я вздрогнула и хотела бежать. «Не бойся, не бойся, девонька», — услышала я. Передо мной стояла пожилая женщина с подойником в руке, она случайно вышла в огород и увидела меня. Она напоила меня молоком, накормила, дала хлеба на дорогу, а потом указала, как незаметней пробраться к лесу... И я пробралась.

Нина села, прислонившись к спинке кровати, натянув одеяло до горла; рассыпавшиеся волосы темными прядями стекали по плечам, на подушку. В непритворенное окно задувало, врывался прибойный — то стихая, то нарастая — рокот движущихся по улице войск...

Я проснулся первым. В окне серел рассвет, мокрый, ветреный. В комнате было прохладно и тихо, слышно было, как в стекла шлепались снежные хлопья и тут же сползали вниз; по водосточной трубе со всхлипыванием стекала вода.

Я боялся пошевелиться, чтобы не разбудить Нину: на моей руке лежала ее голова. Когда она повернулась, я осторожно высвободил руку и неслышно встал. Прикрыл окно. Оделся. Прошел в ванную побриться. В передней задребезжал звонок.

Я открыл дверь. Передо мной на площадке стоял Чертыханов.

— Здравия желаю, товарищ капитан! Доброе утро.

— Что-нибудь случилось? — спросил я, готовый ко всему неожиданному.

Чертыханов помотал головой.

— Никак нет! Я, товарищ капитан, всегда страдал от излишка вежливости. Иной раз самому тошно от такой своей тонкости. Долг вежливости заставил меня прийти к вам: желаю поздравить вас с законным браком.

— Спасибо.

— Я уже час, как пришел. По улице гулял, боялся будить...

— Заходи.

Чертыханов неуверенно топтался на месте.

— Больно строго вы смотрите, боязно заходить.

— Разве ты в чем-нибудь виноват?

— Солдат всегда в чем-нибудь виноват. Как по нотам. — Я кивнул ему, и он осторожно перешагнул порог, спиной прикрыл дверь. — Разрешите раздеться?

— Раздевайся и проходи. — Я приложил палец к губам, призывая к тишине.

Прокофий осторожно, на носках сапог шагнул в столовую, окинул взглядом неубранный стол с остатками угощений и вин, зябко повел лопатками, потирая руки, — уверен был, что сейчас и ему перепадет...

— Где достал все это, сознавайся? — шепотом спросил я. — Разве это твое, что ты так распоряжаешься?

— Никак нет. Не мое, но наше. Отбитое у грабителей. Не мог удержаться. Ведь свадьба, товарищ капитан. Неужели не понравилось? А я старался... — Чертыханов хитро косил на меня насмешливым глазом.

Я рассмеялся:

— Жулик ты, Прокофий. Хотя Никита Добров и сказал, что ты молодец.

Чертыханов приосанился и отметил с важностью:

— Никита — парень с головой, он понимает толк в жизни. Он попрактичнее вас будет, товарищ капитан...

— Ладно, садись, выпьем...

— С большой охотой, товарищ капитан, а то в горле хрипы какие-то появились, промочить надо...

— Наливай.

Чертыханов наполнил рюмки, привстал и отчеканил:

— С законным браком вас!

Я погрозил ему, показывая на дверь в спальню, и он, поперхнувшись, пригнулся и прошептал:

— За долгую совместную жизнь... — Выпил одним глотком, покрутил головой, чуть морщась. — Эх, хорошо!.. Нет, товарищ капитан, Чертыханов и в самом деле молодец! Мы за эту влагу рисковали головой.

— Ешь, после хвалиться будешь, — сказал я. — Что в батальоне?

— В батальоне, товарищ капитан, тихо и мирно. Ни звонков, ни приказов. Забыли про нас. Мы свое дело завершили, теперь начальство все свои заботы по другим рельсам направило, другие дыры образовались — их надо затыкать. — Он причмокивал, закусывая. Щеки его сразу сделались тугими и порозовели. — А я, товарищ капитан, вашего приказания насчет сна не выполнил. Ходил с ребятами в ночной обход. Вернулись ни с чем. Не задержали никого, не постреляли даже, не то что в прошлые ночи. Бойцы наши сейчас отсыпаются, а я вздремнул немного и сюда... Разрешите еще одну? — Он выпил и опять, морщась, покачал головой. Я отнял у него бутылку, и Прокофий недоуменно и с мольбой уставился на меня, точно я совершил что-то непозволительное. — Товарищ капитан, разве вы не знаете, что бог любил троицу? — Я налил ему третью рюмку. — Спасибо за гуманность. Эту рюмку я приберегу до вашей жены. Выйдет к нам, и тогда...

— Дима! — послышался голос Нины.

Я быстро прошел в спальню. Нина сидела на кровати. Восхищение мое медленно сменилось тоской, мне стало страшно: скоро, очень скоро наступит момент, который разъединит нас надолго, быть может, навсегда. Я ощутил, как кровь медленно отлила от лица, и Нина спросила, испуганно расширив глаза:

— Ты побледнел оттого, что подумал о нашей разлуке?

— Да.

— Зачем? Ведь мы вместе. Мы всегда будем вместе... пока... пока живем на земле...

Я никогда не верил в слияние душ, не понимал, как можно быть вместе, находясь на расстоянии, и еще крепче прижал ее к себе.

— Кто там пришел? — спросила Нина, осторожно освобождаясь.

— Прокофий.

— За тобой? — испугалась она.

— Пришел поздравить...

— Я сейчас выйду к вам.

Чертыханов недвижно сидел, облокотясь о стол и положив на ладонь тяжеловатый свой подбородок; его глаза, утратившие обычную хитроватую ухмылку, смотрели в одну точку, не мигая.

— Ты, кажется, загрустил?

— Думаю, товарищ капитан. — Вопреки своему обыкновению он не встал. — Из такого-то дома, теплого, чистого, просторного, от жены — да в осеннюю стужу, в дождь, в огонь, под пули... Ох, неохота, товарищ капитан! Выть впору, как неохота. А надо. Вот как надо. — Он провел ребром ладони по горлу. — Позарез надо.

— Надо, Прокофий, — сказал я, садясь напротив него.

Прокофий гулко вздохнул.

— Подумать только: Москва, наша Москва, столица всего мирового пролетариата, на осадном положении. Даже не верится.

В столовой появилась Нина. Чертыханов поспешно вскочил, опрокидывая стул, сказал тихо:

— Позвольте вас поздравить с законным браком.

— Спасибо, Прокофий. — Нина поцеловала его.

— Вам спасибо. За такой поцелуй можно идти на смерть, как по нотам! Позвольте выпить за ваше здоровье! — Выпив рюмку, он звучно чмокнул донышко. — Вот теперь хватит. В самый раз. Теперь, товарищ капитан, приказы исполнять намного будет способнее.

Некоторое время мы молчали. Минута расставания подступила вплотную, к самому горлу. Мне страшно было смотреть Нине в глаза. Смятение мое выдавала рука, лежавшая на столе: пальцы непроизвольно выбивали дробь. Нина прикрыла их своей узенькой рукой.

— Не надо, — сказала она тихо и встала; выйдя в кабинет, позвала Чертыханова. Они о чем-то пошептались там, должно быть, она просила Прокофия о том, чтобы он за мной «присматривал». Я слышал, как Чертыханов пробасил:

— Будьте уверены...

Они вышли. Нина была немного озабоченная и строгая. У Прокофия был беспечный вид подвыпившего человека.

— Я сейчас пойду по своим делам, а затем приду к вам в батальон, — сказала Нина.

— Но ты можешь нас не застать.

— Застану, — уверенно ответила она. — Я только уберу немного со стола.

— Подожди. — Я усадил ее рядом с собой. И замолчал, подыскивая нужные слова.

Чтобы не стеснять нас своим присутствием, Чертыханов, взяв стопку тарелок, ушел на кухню.

— Как бы тебе объяснить, Нина, — проговорил я. — Ты теперь не свободна принимать решения самостоятельно. Пойми меня правильно... Ты теперь не одна... Ты обязана думать о нем, который у нас будет... Ты обязана его оберегать... И понимаешь... — Я запнулся, и она, не раздумывая, подсказала:

— Тебе бы не хотелось, чтобы я вернулась опять туда, в леса?

— Да, — сознался я. — И здесь для тебя хватит работы...

Нина нахмурила брови, отняла у меня руку и положила ее на горло.

— Хорошо, Дима, я подумаю. Я скажу тебе о своем решении, когда приду к тебе в батальон.

— Ты только не думай, пожалуйста, что я чего-то испугался или еще там что...

— Нет, нет, — поспешно отозвалась Нина. — Я ничего такого не думаю.

22

Браслетов неожиданно и по-дружески обнял меня.

— А ведь сдружились мы с тобой, Ракитин! — воскликнул он, впервые переходя на «ты». — Я схожусь с людьми медленно и нелегко — сомнения грызут душу: все думается, что человек не такой, каким хочет казаться, что внутри он совсем иной... А ты такой, какой есть, без хитрой подоплеки. И знаешь, чем ты меня сразил: у тебя тоже есть жена, но ты ни слова о ней не сказал. А я распинался перед тобой — противно вспоминать...

Я прервал его:

— Не надо об этом, Николай Николаевич. Мы друг друга поняли?

— Вполне.

— Вот и хорошо. Главное — понять друг друга и поверить.

Браслетов становился все более уверенным в своих поступках и все более чувствовал себя хозяином в батальоне. Красивое, нежных девичьих линий лицо его немного огрубело, на нем заметно проступали — как бы вновь прорезывались — волевые черты, которые безошибочно формируются опасностью.

— Прощание с Москвой не страшит, — как бы вслух подумал он, пошевелив круто изогнутой бровью. — Беспокоит другое: не вернуться бы нам в нее, пятясь задом.

Я рассмеялся:

— Откуда такие мрачные мысли, Николай Николаевич! Загадывать, что с нами будет впереди, занятие бесполезное. Уверен в одном: придется тяжело. До невозможности. А если случится полегче, то это будет для нас вроде приятного сюрприза.

Браслетов тоже рассмеялся, беспечно и как будто с облегчением.

— Ты прав. Привык я к тебе, честное слово! Как будто знаю тебя давно-давно...

— И я привык к тебе, — сказал я. — За первые наши беседы — они были резковаты большей частью по моей вине — приношу извинения. Совершенно искренне...

Браслетов отступил от меня на несколько шагов, точно испугавшись чего-то.

— Нет, нет, — запротестовал он. — Даже вспоминать об этом не надо.

— Согласен. Не будем вспоминать. Садись, обсудим положение. Необходима особая бдительность на марше: не привести бы к фронту вместо батальона роту.

— Нам опасаться нечего. Бойцы один к одному, — возразил Браслетов. Но замечание мое вселило в него невольное беспокойство. Он встал. — Пойду соберу своих ребят, проведу с ними беседу...

— Потом ты можешь навестить жену и дочку, — сказал я.

Комиссар вдруг заволновался, хотя всячески старался скрыть это волнение.

— Если не возражаешь, я схожу на часок. Извини меня...

Когда комиссар ушел, я позвонил Нине. Никто не отозвался. На душе было неспокойно, сердце болело, я просто чувствовал это физически.

За стеклянной перегородкой появился лейтенант Тропинин, сдержанный, подчеркнуто аккуратный, с четкими движениями.

— Машин на ходу оказалось три, — доложил он. — Остальные не пригодны. Бензин слили в эти три полуторки. Но шоферов только два.

— Ладно, что-нибудь придумаем, — сказал я. — Спросите, нет ли среди наших бойцов водителей. Продовольствия хватит на сколько суток?

— Думаю, суток на двое. С натяжкой, — ответил Тропинин. — Какое направление возьмем, чтобы разработать маршрут движения?

— Подольск, Серпухов, возможно, Тула.

— На какой час назначите выступление?

— На шесть часов завтра, — сказал я. — Соберите командиров взводов.

Тропинин привел лейтенанта Кащанова, лейтенанта Самерханова и младшего лейтенанта Олеховского. Они молча сели на диван, ожидая, что я им скажу.

— Ну, друзья, не надоело еще сидеть здесь? — спросил я. — Душа на фронт, к месту сражений, не просится?

Командиры заулыбались.

— На фронте холодно, товарищ капитан, сыро, — отозвался Кащанов. — А здесь тихо, тепло и сытно. Всю жизнь бы так провоевал...

— Да и весело, — сказал лейтенант Самерханов, коренастый, широкогрудый парень с черными сросшимися бровями, нависающими над глазами узкого и длинного разреза; он привлекал меня диковатым нравом с мгновенными вспышками радости или гнева.

— В каком смысле весело? — спросил я его.

— Людей интересных задерживали... Биографии интересные...

— Он главным образом девушек задерживал, — пояснил младший лейтенант Олеховский. — Или они его задерживали — не поймешь. С одной всю ночь на крыше продежурил, зажигательные бомбы тушил.

Самерханов подпрыгнул от внезапного возмущения:

— Зачем смеешься? Разве это плохо — зажигалки тушить?

— Сядь, тебя разыгрывают, — спокойно сказал Тропинин. — Тушил так тушил. Это похвально.

— А зачем так говорить? Зачем меня разыгрывать? Разве это честно?

— Успокойся, — сказал я. — Все уже позади. Прощайтесь с Москвой, с девушками, которые вас задерживали. Готовьтесь к долгой дороге, она будет нелегкой — сто с лишним километров... На транспорт не надейтесь. Обратите внимание на обувь, чтоб ни один из бойцов не стер ноги в пути. Не упускайте мелочей, которые могут превратиться в крупное бедствие.

— Будет исполнено, товарищ капитан, — сказал лейтенант Кащанов, всегда неторопливый и обстоятельный. — Бойцы знают, что им предстоит большой поход.

Отпустив командиров, я позвал за перегородку Петю Куделина.

— Я сейчас уйду, — сказал я ему. — Хочу попрощаться с матерью. Ты останешься здесь. Сиди у телефона. Если позвонит моя жена, скажи, чтоб ехала на Таганскую площадь. Я буду там. Если позвонят от майора Самарина, то позовешь лейтенанта Тропинина. Он здесь. Понял?

— Так точно, понял. — Куделин тут же сел за стол и пододвинул к себе телефонный аппарат.

Москва опустела. Точно ураган, ворвавшись в город, пронесся по улицам, по площадям и, наигравшись вдоволь, умчался, оставив на мостовых клочья газет, кучи мусора, россыпь расколотых стекол, осколки от зенитных снарядов. Лишь баррикады из мешков с песком, бетонные надолбы и стальные противотанковые ежи на городских оборонительных поясах — Садовом и Бульварном — держались прочно и, казалось, навсегда. На этих укреплениях предстояли последние бои за столицу...

Я шагал по знакомым, исхоженным мной улицам осажденной Москвы и с прощальной печалью оглядывался вокруг.

Чертыханов, шагая сзади меня, не тревожил вопросами — он понимал мое состояние.

Дома я застал мать в слезах.

— Наказал же меня бог непутевой девкой! — прокричала она, когда я вошел. — Что она делает, Митя!.. Скажи ты ей.

— А что, мама?

— На войну уходит, — сказала она, кивая на перегородку, за которой находилась Тоня. — Зачем мне жить, если вас не станет рядом? Ты уйдешь, она уйдет — что мне делать на свете?

Мать показалась мне маленькой, беспомощной, поникшей от горя. Выступающие лопатки вздрагивали, по морщинкам на щеках ползли слезы. Я вытирал их платком, а они все текли и текли...

— Не надо, мама, — проговорил я. — Никуда она не пойдет.

Из другой комнаты вышла Тоня, одетая в черный костюм, высокая, стройная и сильная, огромные зеленые глаза в тяжелых веках смотрели озабоченно, точно она решала глубокую жизненную задачу, но еще не решила окончательно.

— Почему ты считаешь, что я не пойду? — спросила она. — Пойду. Я была в военкомате; меня могут направить в школу военных летчиков.

Мать резко обернулась к ней, взмахнула маленькими кулачками.

— Без тебя там не обойдутся! Летчица. Не согласная я!

Я улыбнулся: мать не умела ругать нас, никогда не ругала, не могла настоять на своем, и сейчас она, наскакивая на Тоню, выглядела немного смешной, забавной и жалкой.

— Не согласная — и все тут! И ты должна мне подчиниться. Я мать! Я не велю!

— Перестань, мама, — спокойно сказала Тоня, отстраняя ее от себя. — Чего раскричалась? Если я решусь, то никакие твои слезы не помогут. Перестань плакать. Перестань сейчас же. Сын уходит — ты его не останавливаешь?

Мать сказала строго, почти торжественно:

— Он сын. Разве я могу его удерживать? Мне не дано таких прав. Если матери будут удерживать своих сыновей, — кто на защиту нашу встанет? Ты, может? Такие, как ты?! Я тебя не пущу, Антонина, так и знай.

Мать для устрашения шаркнула ногой в подшитом валенке. Тоня упрямо повторила:

— Решусь — слезы твои и угрозы не помогут.

Мать снова шаркнула подшитым валенком.

— Ну и ступай! — крикнула она. — Хоть сейчас. И знай: нет у тебя матери, а я буду знать, что дочери у меня нет. Нету! Отказываюсь от тебя.

Тоня взглянула на нее громадными зелеными глазами, печально усмехнулась:

— Чего наговорила — и сама не знаешь. Отказываюсь... Умрешь ведь, если откажешься, старенькая... — Она попыталась обнять ее, но мать отстранилась, отмахиваясь:

— И умру. Лучше умереть, чем жить одной...

— Я тебе умру! — пригрозила сестра, сдавливая ее в объятиях.

— Пусти! — крикнула мать. — Пусти, говорю... Ох, косточки мои! — простонала она, сдаваясь.

Через минуту мы сидели втроем на диване; Чертыханов, чтобы не мешать нам, незаметно вышел на крылечко. Мать облегченно вздохнула и улыбнулась светло-светло, как солнце, ощутила возле себя тепло наших плеч, рук.

— Никуда она от тебя не уйдет, мама, — сказал я.

Тоня промолчала, и мать толкнула ее локтем:

— Слышишь, что тебе приказывают?

— Слышу, мама, — отозвалась сестра, замкнуто глядя в одну точку. — Володя Тропинин ничего тебе не передавал для меня?

— Нет.

Мать встрепенулась.

— Печку надо затопить, холодно что-то... И чаю согреть. — Своей суетливостью она старалась отдалить минуту расставания со мной...

За окном зашумел дождь, глухо застучал в стекло, вызывая невольную дрожь. Тоня зябко повела плечами и пододвинулась ко мне.

— Он не сказал, что придет сюда?

— Кто?

— Володя Тропинин.

— Нет.

— А ты не напомнил, что ему надо прийти сюда? Не пригласил?

— Он тебе нужен?

— Не знаю. Он очень несчастен.

— С чего ты взяла? Он признавался в этом?

— Он никогда не признается, — сказала Тоня. — Он не умеет жаловаться. Но я знаю, вижу: он носит в душе большое горе.

Я вспомнил горькую усмешку Тропинина, его всегда печальные глаза и согласился:

— Может быть...

Мы долго сидели молча, изредка обмениваясь краткими замечаниями. Моя мысль всякую минуту возвращалась к Нине: где она, что делает, сможем ли мы повидаться перед отходом?.. Едва я успел подумать об этом, как форточка с шумом раскрылась, в комнату ворвались капли дождя — это, рывком распахнув дверь, вбежала Нина, необыкновенно оживленная, легкая, какая-то вся праздничная. Она поцеловала мать.

— Здравствуйте, мама! Ах, я готова повторять слово «мама» тысячу раз: мама, мама, мама!.. С самого детства не произносила его... Здравствуй, сестричка!.. — И Тоню она поцеловала. — Здравствуй, мой муж, самый красивый, самый щедрый, самый мужественный!

Я с изумлением следил за ней. Сзади нее, у двери, стоял и затаенно ухмылялся Прокофий Чертыханов.

— Что ты на меня так глядишь? — спросила Нина. — Не узнаешь? Это я, твоя жена. Нина... Знаешь, где я сейчас была, с кем разговаривала? — Я пожал плечами. — С майором Самариным.

— Зачем тебе это понадобилось? — В первую минуту я подумал о том, что она просила его не отправлять меня на фронт.

— Он приказал тебе зачислить меня в твой батальон.

— Ты с ума сошла!

— Не хочу больше расставаться с тобой, — заявила Нина решительно. — Никогда.

— И не страшно тебе? — встревоженно спросила мать.

— Нет, — сказала Нина. — Страшнее того, что было, не будет.

— Я не возьму тебя, — сказал я. — И не рассчитывай.

— Прикажут — возьмешь.

— Где ты нашла майора Самарина?

— Я позвонила ему, и он меня принял.

— Кто тебе дал номер телефона? Чертыханов? — Я теперь только понял, о чем они говорили сегодня утром. — Ну не мерзавец ли ты, Чертыханов, после этого? Везде ты суешь свой нос!

— Меня спросили — я ответил, — сказал Чертыханов. — Консультация.

Я сел возле Нины.

— Ты отдаешь себе отчет в том, что делаешь? Как мне жить на фронте, как воевать, если жена рядом? Чтобы я все время дрожал за тебя?..

— Ты не будешь дрожать, — ответила Нина. — Мне здесь не легче, одной-то... Я все продумала. И о сыне не тревожься. До этого еще далеко...

Через час явился Тропинин. Он снял с себя шинель, привычно расправил гимнастерку под ремнем, распрямился.

— Извините, товарищ капитан, мне разрешил отлучиться комиссар Браслетов. Он вернулся. Я хочу вам доложить, что батальон к выступлению готов.

— Садитесь, — сказал я, указывая на стул возле стола.

Тропинин не проронил больше ни слова. Он безотрывно смотрел на Тоню, изредка застенчиво и грустно улыбаясь.

Тоня, не сдержавшись, крикнула ему:

— Что ты на меня смотришь? Уставится своими глазищами и молчит. О чем ты хочешь меня спросить — спрашивай. И что ты хочешь, чтобы я ответила? — Она откинулась всем телом на спинку дивана и заявила глухо: — Останься живым, Володя. Вернись...

Лейтенант Тропинин чуть привстал, волнение перехватило ему горло:

— Это очень трудно, Тоня, но я постараюсь... Спасибо... — Он медленно опустился на стул и прикрыл глаза ладонью.

Дальше