Глава шестнадцатая
"А ну еще!..."
"Еще разок!..."
"Разок!..."
Так говорил сам себе Ефим Сафонов, нажимая на спусковой крючок ручного пулемета. Он стрелял спокойно, ровными длинными очередями, поворачивая ствол в ту сторону, где появлялись немецкие автоматчики; он видел поле боя сквозь мушку своего пулемета, и все, что происходило в тесном обхвате мушки, представлялось ему отдаленным и мутным, как за синей сеткой дождя. В синих клубах двигались танки, в синих клубах бежали автоматчики, и Сафонов, ощущая плечом бодрую дрожь пулемета, разрезал эту клубившуюся синь огненной трассой. Танки не пугали его: некоторые уже горели, а те, что еще ползли (он был убежден), будут подожжены — это дело бронебойщиков, а у него свое задание... Он был одним из тех спокойных и нерасторопных на вид русских солдат, которых ругают на формировках и в казарменных буднях, но которые, может быть, по той самой своей нерасторопности оказываются стойкими и незаменимыми в бою. Когда все же никем не подожженный вражеский танк вырос перед окопом, Сафонов убрал с бруствера пулемет и вместе с пулеметом в обнимку упал на дно окопа, не забыв, как учили, прикрыть рукой затвор, чтобы не попала туда земля и песок и чтобы потом, при стрельбе, не заклинивало патроны. Он делал все так, как его учили, и требовал такой же точности от своего помощника — молодого солдата Чебурашкина. Как только танк прошел через окоп, Сафонов снова поставил пулемет на бруствер и припал плечом к прикладу; он не стал бросать гранаты вслед прорвавшемуся танку, даже не оглянулся на него; не оглянулся и тогда, когда услышал позади себя резкий взрыв противотанковой гранаты, — ему, пулеметчику, приказано отсекать пехоту, и он отсекал, сосредоточенно, упрямо делая свое дело. То, что происходило за спиной: из соседней щели младший сержант Фролов и солдат Шаповалов подорвали танк гранатами и готовились так же встретить и второй, наползавший на них, — именно это и должно было происходить, и Сафонов не представлял себе иначе, что это. Внизу, у ног его, сидел на корточках Чебурашкин и набивал очередной диск патронами. Отлетавшие от пулемета гильзы падали на каску, на крышку диска, солдат ворчал и отмахивался от них, как от мух.
"Еще разок!..."
"Разок!..." — повторял Ефим Сафонов, все так же, без поспешности, но с большим озлоблением нажимая спусковой крючок. Он ни на секунду не выпускал из виду окоп, где остался тяжелораненый Размахин и где теперь находился командир взвода Володин (Сафонов видел, как лейтенант, лавируя между разрывами, пробрался туда), и стрелял по вражеским автоматчикам, которые вслед за танком перебежками приближались к тому окопу. Он заставил залечь автоматчиков, а танк развернулся над окопом и загорелся.
— Чубук! — прекратив стрельбу, окликнул Сафонов своего помощника.
— Диск, дядя Ефим? — с готовностью отозвался молодой солдат.
— Лейтенант под танком!...
— Де?...
Оба — и Сафонов и Чебурашкин — смотрели на окутанный дымом огромный немецкий танк. Крышка башенного люка открылась, показалась голова танкиста, плечи; немец, как видно, хотел выпрыгнуть из горевшего танка, но, скошенный пулей, наклонился и повис — ноги в люке, голова на броне. Кто-то из люка выталкивал его ноги. А с батареи продолжали вести огонь по танку. Бронебойным снарядом сорвало крышку люка, потом один за одним два снаряда попали в башню... Спокойный, уравновешенный Сафонов и порывистый, энергичный Чебурашкин — оба, затаив дыхание, смотрели на страшное зрелище, — горело железо черным зловещим дымом! — одинаково пораженные этим зрелищем, одинаково забывшие на миг, кто они и зачем здесь, одинаково не замечавшие, что немецкие автоматчики, пользуясь моментом, поднялись с земли и, улюлюкая во все горло, снова бросились к траншее.
— Сафонов, ты что? Что молчишь? — послышался позади крепкий бас младшего сержанта. — Заклинило?... А ну дай сюда!... — И в то же мгновение Сафонов почувствовал, как сильная рука Фролова рванула его за плечо.
Но пулеметчик уже сам увидел, что происходило впереди; прильнул щекой к пулемету и, стиснув зубы, зло, с наслаждением растягивая букву "р", процедил:
— Р-р-раз!...
Едва младший сержант Фролов отошел, Сафонов снова окликнул Чебурашкина:
— Чубук!
— Диск, дядя Ефим?...
— Послушай, Чубук, — Сафонов говорил в короткие паузы между очередями, — к танку проберешься?
— Зачем?
— Лейтенанта вызволишь и Размахина. Задохнутся... Ступай, огнем прикрою!
Чебурашкин с опаской посмотрел на танк, на изрытую воронками, полуобвалившуюся, полуразрушенную траншею, как бы примериваясь, можно ли по ней пройти или нет, и, видя и понимая, что пройти почти невозможно, недовольно покосился на дядю Ефима и ничего не ответил.
— Ты что? — опять отрываясь от пулемета, спросил Сафонов, заметив нерешительность молодого солдата. — Боишься?
— А чего мне бояться! — бледнея и заметно вздрагивая, но вызывающе расправляя худенькие, почти детские плечи, отозвался Чебурашкин и, как бы желая доказать, что он вовсе не трус и способен гораздо на большее, чем о нем думают, вышел из окопа и не ползком, не перебежками, а во весь рост, не сгибаясь, зашагал по траншее к танку. "Смотрите, я не страшусь пуль, но посылаете вы меня напрасно и еще пожалеете о моей смерти!..." — говорил он всем своим видом: прямой спиной, приподнятой головой, небрежно вскинутым наизготовку автоматом. Он весь холодел от страха и счастья, что может идти вот так, не сгибаясь под пулями, и действительно был готов к смерти и не думал, что останется жив, и только прислушивался к себе, куда, в какое место войдет пуля — в грудь? в живот? а может, в ногу, и тогда... Сперва всеми его действиями руководила только обида на дядю Ефима, который послал его к танку, в этот ад, под пули, но, очутившись под пулями, слыша их ядовитое жужжание и посвист и сознавая, что он не боится ни этих звуков, ни самих пуль, Чебурашкин уже захотел бросить вызов не только дяде Ефиму, а всем людям. Он так захотел, потому что на всех был обижен за то, что приходилось ему испытывать в эту секунду. "Меня убьют. Смотрите и ужасайтесь, люди, что вы со мной сделали!..." Но пули пролетали, тихими притупленными шлепками впивались в глину, и он шел, шаг за шагом убыстряя движения, и уже жажда жизни брала верх над обидой, а мысль о том, что люди, увидев его, молодого солдата Чебурашкина, мертвым, должны ужаснуться, отходила на задний план, угасала; он торопился к повороту траншеи — за поворотом можно лечь и продвигаться перебежками, и дядя Ефим ничего не будет видеть, никто не будет видеть, только быстрее к повороту...
— Ложись! — вслед ему кричал Сафонов. — Ложись, дурак чертов, убьют!
Но Чебурашкин уже скрылся за поворотом, и долго его не было видно. "Погиб", — с досадой подумал Сафонов и, словно желая отплатить немцам за смерть Чебурашкина, без передышки, одной длинной очередью выпустил по ним весь диск.
Что было потом, Сафонов не помнил: немцы несколько раз поднимались и бросались в атаку, залегали, снова поднимались, и он стрелял, опоражнивая диск за диском; ни о Чебурашкине, ни о лейтенанте и Размахине некогда было думать, все смешалось в горячке боя, и только одно хорошо ощущал он — пот в ладонях. Неприятно липло к руке нагретое ложе пулемета, непослушно выскальзывали из пальцев диски, он спешил, вытирал пальцы о полу гимнастерки, но тут же проводил ладонью по лбу, и рука опять становилась мокрой и липкой. Сафонов стрелял один. Оба других взводных пулемета молчали. Но и у Сафонова кончались диски, и он беспокойно оглядывался, отыскивая глазами командира отделения. В той щели, откуда младший сержант Фролов вместе с Шаповаловым бросали гранаты, вроде никого не было; но это Сафонов просто не видел их; младшего сержанта легко ранило в голову, и Шаповалов торопливо накладывал повязку.
— Быстрее, — просил младший сержант. — Да быстрее ты, пулеметы молчат!
Фролов не дождался конца перевязки, вскочил и побежал к пулеметам. В окопе, где находился расчет бывшего штрафника ефрейтора Кокорина, оба — и сам Кокорин, и его второй номер Узгин — лежали мертвые; из глины высовывался исковерканный взрывом ствол пулемета. В третьем расчете пулеметчик тоже был убит, но пулемет целехонький стоял на бруствере, а второй номер, солдат Щербаков, тот самый, с бородавками на пальцах, что вчера утром под смех товарищей рассказывал про баночку со вшами, вместо того чтобы заменить пулеметчика и стрелять самому, сидел без сапог на дне окопа и привязывал новую белую портянку к автомату. Когда в окопе появился младший сержант Фролов, Щербаков, испуганный и бледный, не ожидавший, видно, никого, кроме немцев и своей смерти, попятился, прикрывая рукой голову, словно боясь удара. Мгновение младший сержант стоял у входа, разглядывая брошенный автомат и привязанную к нему белую портянку, потом нагнулся, сорвал портянку, швырнул ее под ноги и, оттолкнув Щербакова, подбежал к пулемету. Он понял, что хотел сделать Щербаков, и от гнева готов был избить и даже пристрелить трусливого солдата, но к траншее подбирались немецкие автоматчики, за бруствером уже слышались их голоса, и нельзя было терять ни секунды; только выпустив длинную очередь, Фролов оглянулся и гневно пробасил:
— Диски готовь, сволочь!...
Босой, бледный как смерть Щербаков вдруг принялся работать с таким проворством, с каким он еще никогда ничего не делал в своей жизни.