Глава первая
Второй месяц батальон майора Гривы стоял в Соломках и так прижился в этой безлюдной, полуразрушенной деревушке и солдаты так привыкли в тишине, что как-то не верилось, что скоро снова начнется бой, что снова, как под Москвой, как у берегов седой Волги, загрохочет земля от залпов, запылают крестьянские избы и в чадном дыму поползут по пашням, по заброшенным опустевшим полям желтокрестные танки, подминая гусеницами едва-едва выбросившую колос пшеничную осыпь, а небо, это голубое чистое летнее небо, усеется пятнами зенитных разрывов; как-то не верилось, что вновь, как в сорок первом, как в памятное лето сорок второго по донским степям, потянутся по взгорьям и перелескам курской земли вереницы отступающих колонн к переправам, сгрудятся на станциях эшелоны и тысячи беженцев на скрипучих подводах, угоняя и увозя все, что можно угнать и увезти, страшным половодьем потекут по пыльным проселкам на восток. Как-то не верилось во все это. Думая о предстоящем бое, солдаты думали о наступлении. Многие надеялись на открытие второго фронта — должны же союзники в конце концов открыть этот злополучный фронт! Но союзники уже готовились принять другое решение. На военном корабле под глубочайшим секретом премьер-министр Англии Уинстон Черчилль в эти напряженные дни отбыл в Вашингтон. Он сидел в мягкой каюте, больше думая о своей безопасности, чем о тех событиях, которые происходили в мире, и, тихо поскрипывая пером, писал в Москву: "Я нахожусь в средней части Атлантики по пути в Вашингтон, чтобы решить там вопрос о дальнейшем ударе в Европе после "Эскимоса"... Если ничего не случится, моя следующая телеграмма будет отправлена из Вашингтона". В пути с ним ничего не случилось, он благополучно прибыл к месту назначения и, как и обещал, сразу же после совещания с президентом направил телеграмму в Россию. Спокойным, холодным тоном оповестил он Советское правительство о том, что союзники не смогут открыть второй фронт в этом году, потому что "имелась надежда, что в апреле 1943 года в Великобритании будут находиться двадцать семь американских дивизий, в действительности же теперь, в июне, имеется лишь одна и к концу августа будут лишь пять", и еще потому, что "десантные суда втянуты в предстоящую большую операцию па Средиземном море". Эту операцию-вторжение в Сицилию, — носившую кодовое название "Эскимос", Черчилль считал настолько грандиозной, что она будто бы могла привести или, точнее, уже "привела к отсрочке третьего наступления Гитлера в России, к которому, казалось, велись большие приготовления шесть недель тому назад". Черчилль закончил свою телеграмму так: "Может даже оказаться, что Ваша страна не подвергнется сильному наступлению этим летом". Трудно, конечно, представить, чтобы английский премьер-министр был плохо осведомлен о действительном положении дел. Как раз в те дни, когда он сочинял это послание, в России, на двух фасах Курской дуги, немцы уже сосредоточили мощные ударные группы: одну — в районе Орла, другую — в районе Белгорода. Командующие группами фельдмаршал фон Манштейн и фельдмаршал фон Клюге уже получили последние наставления в ставке Гитлера и вылетели к своим войскам.
Между тем жизнь на фронтах шла своим чередом. Солдатам, за долгие месяцы обороны привыкшим к тишине, все же не верилось, не хотелось верить в скорые бои.
Стрекот кузнечиков, шелест подсыхающей травы, иногда приглушенный, иногда острый и звонкий — трущиеся листочки пырея как скрещенные клинки, — и небо над головой, высокое, безоблачное, всегда вызывающее ощущение вечности; и еще-нестареющая память, уводящая в прошлое, к родным местам, к теплу, уюту, та самая солдатская память, остужающая в зной, согревающая в стужу, без которой, как без винтовки, как без шинели, нет бойца; и еще, может быть, самое главное — ненависть к врагу, лютая жажда мести. Если бы сейчас спросили Царева, о чем он думал, он не смог бы ответить точно, о чем. Просто было приятно лежать на спине, подставив солнцу оголенные до колен белые ноги, прислушиваться к шелесту травы, смотреть на небо и вспоминать; нечасто солдату, да еще на фронте, выпадают такие минуты.
Подошел Саввушкин, низкий, сухощавый и цепкий, как клещ. Карманы брюк его были туго набиты семечками. Он молча присел рядом с Царевым.
— Уйди, — попросил Царев.
— Травы жалко?
— Уйди, говорю, слышишь? Не плюйся над ухом.
— Зря прогоняешь. Спросил бы лучше: может, новости у меня какие есть?
— Какие у тебя могут быть новости?
— Есть.
— Ну бреши, — все так же не глядя на Саввушкина, равнодушно согласился Царев.
— За "языком" пойдем сегодня.
— Кто сказал? — встрепенулся Царев.
— Я говорю, Саввушкин!
— Тьфу! — Царев опять лег на спину. — Уходи, добром прошу, уходи, покуда не встал...
— Как хочешь.
Царев расправил пилотку и снова прикрыл ею глаза. "Есть же на свете такие люди, — прислушиваясь к удалявшимся шагам Саввушкина, подумал он. — Придет, растревожит и пошел себе как ни в чем не бывало". Но на этот раз Царев ошибся. Вскоре и его и Саввушкина вызвал к себе командир взвода лейтенант Володин.
Тюменский лесник Царев был широк в плечах, приземист, ходил валко, как умеют ходить только коренные сибиряки; в больших ладонях, с детства знавших топор и лопату, — только взглянуть на эти ладони! — чувствовалась медвежья сила. Он был медлителен, вял, но, если уже брался за что, ворочал как ломовая лошадь. Саввушкин рядом с ним казался робким и хрупким. Покатые плечи, впалая грудь и тонкие сухощавые ноги придавали ему совсем мальчишеский вид. Родился и вырос он в Ставрополье, работал продавцом в сельпо и слыл первым бегуном в районе. В деревне так и звали его чемпионом. Эта кличка незаметно перекочевала за ним и в армию.
Царев и Саввушкин считались в полку лучшими разведчиками. Лейтенант Володин гордился ими, как своими воспитанниками; капитан Пашенцев называл их "надежной парой" и приберегал для особых заданий; знали об этих двух солдатах и в штабе полка, и даже в штабе дивизии. Вот почему, когда сегодня нужно было срочно достать "языка", выбор пал на Царева и Саввушкина. Инструктировал их сам командир батальона майор Грива. Задание важное, без "языка" возвращаться нельзя. Что ж, Царев готов, Саввушкин — тоже; не раз и не два ходили они к фашистам в тыл, брали "языка", постараются и сегодня. Передний край противника знаком, всю весну стояли дуло в дуло с фрицами на этом участке, изучили. Ведь батальон лишь месяц назад отвели во второй эшелон. Отсюда, от Соломок, до передовой всего несколько километров — прямо по шоссе, через лесок — и вот они, окопы.
Вышли на шоссе, когда солнце было еще высоко.
Шли молча.
Железные подковки каблуков сухо скрежетали о дорожный гравий.
За поворотом открылось пшеничное поле. Неровным желтоватым клином сползает оно в лощину и теряется в густом ивняке. На раздольной, как волна, высоте, на самой ее вершине, в пыльной дымке копошатся люди; они растянулись по гребню, словно наступающая пехота, в длинную редкую цепь. Царев приостановился, взглянул на них из-под ладони: закладывают траншею. "Еще один оборонительный рубеж!" А по склону, над засохшими, почерневшими стеблями прошлогодних подсолнухов, то тут, то там, будто поставленные на дугу оглобли, торчат стволы вкопанных в землю орудий. Одна бата-рея, вторая, третья... Да здесь целый дивизион! Откуда? Неделю назад Царев проходил по этому полю — ничего не было. Вот штука! Он обернулся, намереваясь поделиться с товарищем своим неожиданным открытием, но Саввушкин, приотстав, гнал перед собой, как футбольный мяч, консервную банку.
— Чего гремишь!
— Проминка. Ногам проминка.
"Мальчишка, дурь в голове, э-эх!"
Спустились в лог, потом шоссе снова вывело на косогор, и перед разведчиками развернулась холмистая с перелесками даль. За лесом в голубой дымке тонут белгородские высоты. Там — фашисты. И оттого высоты кажутся суровыми, настороженно холодными, чужими. А здесь, по эту сторону леса, в балках, на пригорках, на плоских вершинах холмов и по склонам — всюду двигаются едва заметные фигурки солдат; вгрызаются в землю, опутывают окрестность ломаными зигзагами траншей и ходов сообщений. В перелеске, среди нежных белоствольных берез, стоят укрытые зелеными ветками танки; издали они похожи на копны; много копен, и веет от них не пряным сеном, а удушливо-горьким запахом бензина и металла. В лощине, как черные колья, подняли к небу жерла тяжелые минометы. Они гнездятся по самой кромке кудрявого ракитника. Над кустами клубится дымок походной кухни. "Сила-то, сила какая!" — мысленно воскликнул Царев, удивляясь и поражаясь тому, что видел вокруг. И хотя эта сила окапывалась, закреплялась, готовилась к упорной обороне, все же радостно было сознавать, что она есть, что вот она, ощетинилась жерлами и ждет только взмаха чьей-то могучей и твердой руки.
— Будут дела, чемпион, смотри! — Он хлопнул Саввушкина по плечу.
Тот удивленно взглянул на Царева:
— Какие дела?
— Смотри, брат, силища, а?
— Это-то?... Эт-то я и сам вижу.
— Ни черта ты не видишь, чемпион. Брось тарахтеть своей жестянкой, сапоги портишь.