Дети любят исторические повести и рассказы, как и школьные уроки истории. Это таит в себе некоторую опасность для педагога и писателя: очень легко пойти на поводу у «широкого спроса». Авторы, подбадриваемые успехом, подчас забывают, что история по-настоящему интересна и в высоком смысле полезна лишь тогда, когда «работает» на наше Сегодня и даже помогает заглянуть в завтрашний день, когда она воспитывает, обогащает нравственным и политическим опытом.
Сергей Алексеев пишет исторические повести и рассказы, заботясь о том, чтобы они рождали у юного читателя мысли и чувства, которые нужны ему сейчас, сегодня, и потому произведения эти поистине современны. В самом деле, в сотнях писем ребята сообщают о том, как они равняют свои сегодняшние поступки на неподкупность, одержимость в борьбе за правду, на мужество героев книг Сергея Алексеева, живших десятки лет тому назад.
Занимательность — обязательное требование той самой «специфики детской литературы», которую иные критики напрасно склонны считать «пресловутой».
Пренебрежение к этому подчас жестоко мстит за себя: даже очень интересная и ценная, с точки зрения взрослых людей, книга подчас лежит нетронутым грузом на полках детских библиотек. С. Алексеев всегда учитывает обостренный интерес ребят к сюжету, к яркости и необычайности событий.
Но он в то же время не позволяет себе беззастенчиво «эксплуатировать» этот особый ребячий интерес.
Повести его не только привлекательны по форме, но прежде всего они весомы по содержанию.
Тонко и умно живописует автор образ Петра в повести «Небывалое бывает». Петр на страницах его повести действительно Великий: он «то академик, то герой, то мореплаватель, то плотник».
Но он еще и царь-крепостник и царь-деспот, считающий, что для достижения поставленной цели все средства хороши.
Историческая закономерность всех этих противоречий личности Петра не «объясняется» автором, а раскрывается образно, и потому она доступна для читателей, которым всего-то от роду девять — одиннадцать лет (все исторические повести С. Алексеева доступны детям младшего возраста).
Это для них, для тех, кто ходит пока еще в третий или четвертый класс, нарисовал С. Алексеев в повести «История крепостного мальчика» трагическую и глубоко правдивую картину мученического положения крестьян в крепостнической России XVIII века. И вот поразительно: крепостной мальчик Митя Мышкин стал… получать письма от ребят-читателей. Они не только сочувствуют Мите, но и предлагают руку помощи! Так на отношении к событиям прошлого поверяются мысли и сердца наших сегодняшних мальчишек и девчонок.
За годы литературного труда Сергеем Алексеевым создана целая историческая библиотека. Большинство этих произведений ныне вошло в предлагаемое читателям собрание его сочинений.
О великом народном походе — крестьянской войне под руководством Степана Разина — узнают читатели из повести «Грозный всадник», с маленьким пугачевцем Гришаткой Соколовым познакомятся в повести «Жизнь и смерть Гришатки Соколова», о мужестве русских солдат, о суворовских чудо-богатырях прочитают в «Рассказах о Суворове и русских солдатах», события Отечественной войны 1812 года пройдут перед читателями в повести «Птица-Слава».
Широко известны и другие произведения Сергея Алексеева — повести «Декабристы», «Сын великана», «Братишка», книга рассказов о Владимире Ильиче Ленине «Секретная просьба», книга «Октябрь шагает по стране», книга рассказов о гражданской войне «Красные и белые».
Несколько лет писатель работал над рассказами о Великой Отечественной войне. Они составили, на мой взгляд, отлично написанные книги для детей о великом народном подвиге «Идет война народная» и «Богатырские фамилии».
В отчетном докладе на IV съезде писателей России Сергей Алексеев был назван писателем-новатором. Думается, это вполне заслуженное определение. В лице Сергея Алексеева советская детская литература получила очень самобытного писателя.
Мастер исторической прозы Алексей Югов как-то воскликнул со страниц «Литературной газеты»: «Смелый автор, смелое издательство! — подумалось мне, когда я раскрыл книжку Сергея Алексеева «Небывалое бывает» — Петр!.. Исполинская личность русской истории. И вдруг — для ребят, да еще «младшего школьного»! Посмотрим, посмотрим!.. — И — зачитался…»
Я тоже зачитался историческими повестями Сергея Алексеева. Зачитался как мальчишка. И спасибо за это автору.
А вот что писал в своей рецензии на первую книжку Сергея Алексеева Лев Кассиль: «Предельный лаконизм, живая легкость языка, точность находок, позволяющая по-своему, заново раскрыть перед ребятами очень важные моменты… ярчайших эпох в истории нашей Родины, — все это делает рассказы С. Алексеева чрезвычайно ценными как с воспитательной, так и чисто литературной точки зрения. А умение передать своеобразие характеров и великолепный, точный и образный язык придают произведениям Алексеева подлинную прелесть». И далее: «Они хрестоматийно просты и войдут в круг любимого чтения школьников».
Так оно и произошло.
«Азбукой патриотизма» назвал книги Сергея Алексеева известный критик Игорь Мотяшов.
Произведения Сергея Алексеева издавались на 24 языках народов СССР, а также на 17 иностранных языках. За создание рассказов из русской истории Сергею Алексееву были присуждены Государственная премия РСФСР имени Н. К. Крупской и премия Ленинского комсомола.
В 1978 году решением международного жюри имя писателя включено в Почетный список Г.-Х. Андерсена с вручением ему почетного диплома имени великого датского сказочника.
Хочется от души поздравить Сергея Алексеева с этими высокими оценками его литературного труда.
Сергей Михалков.
Герой Социалистического Труда,
лауреат Ленинской премии
— Разин, Разин идет!
— Степан Тимофеевич!
1670 год. Неспокойно в государстве Российском. В огромной тревоге бояре и царские слуги. Восстал, встрепенулся подневольный, угнетаемый люд. Крестьяне, казаки, башкиры, татары, мордва. Сотни их, великие тысячи.
Ведет крестьянское войско лихой атаман, донской казак Степан Тимофеевич Разин.
— Слава Разину, слава!
О Степане Тимофеевиче Разине — народном полководце и вожде — и написаны эти рассказы.
Читатель узнает о великом народном походе, о тех реформах, которые проводили разинцы в освобожденных городах и селениях, об организации войск восставших, об их планах будущего преобразования России.
Отряд верховых ехал крестьянским полем. Поднялись они на пригорок. Смотрят всадники — что за диво! Мужик пашет землю. Только не конь у него в сохе. Впряглись вместо лошади трое: крестьянская жена, мать-старуха да сын-малолеток.
Потянут люди соху, потянут, остановятся и снова за труд.
Подъехали конные к пахарю.
Главный из них глянул суровым взглядом:
— Ты что же, твоя душа, людишек заместо скотины!
Смотрит крестьянин — перед ним человек огромного роста. Шапка с красным верхом на голове. Зеленые сапоги на ногах из сафьяна. Нарядный кафтан. Под кафтаном цветная рубаха. Нагайка в руках крученая.
«Видать, боярин, а может, и сам воевода», — соображает мужик. Повалился он знатному барину в ноги, растянулся на борозде.
— Сироты, сироты мы. Нету коня. Увели за долги кормильца.
Лицо всадника перекосилось. Слез он на землю. Повернулся к крестьянину.
Мужик попятился, вскочил — и бежать с испуга.
— Да стой ты, леший, стой ты! Куда?! — раздался насмешливый голос.
Мужик несмело вернулся назад.
— На, забирай коня, — протянул человек мужику поводья.
Опешил крестьянин. Застыла жена и старуха мать. Раскрылся рот у малого сына. Смотрят. Не верят такому чуду.
Конь статный, высокий. Масти сизой, весь в яблоках. Княжеский конь.
«Шутит барин», — решает мужик. Стоит. Не шелохнется.
— Бери же. Смотри, передумаю! — пригрозил человек. И пошел себе полем.
Верховые ринулись вслед. Лишь один молодой на минуту замешкался: обронил он случайно кисет с табаком.
— Всевышний, всевышний послал! — зашептал обалдело крестьянин.
Повернулся мужик к коню. И вдруг испугался: да не колдовство ли все это? Потянулся он к лошади. Конь и дернул его копытом. Схватился мужик за побитое место.
— Настоящий! — взвыл от великого счастья. — Кто вы, откуда?! — бросился мужик к молодому парню.
— Люди залетные. Соколы вольные. Ветры весенние, — загадочно подмигнул молодец.
— Да за кого мне молиться? Кто же тот, в шапке, такой?!
— Разин. Степан Тимофеевич Разин! — уже с ходу прокричал верховой.
Степан Тимофеевич Разин родился на Дону в станице Зимовейской. Отец Степана, Тимофей Разя, воспитывал сына в казацких строгостях: будь честен, будь прям, друга не брось в беде, шапку не гни перед сильным. Вырос Разин статным, красивым, широкоплечим, широкогрудым. С малолетства сидел на коне как влитой. Кудри у Степана густы, как степные травы. Глаза черные. Словно черным огнем горят.
— Казак, казак, — говорил старый Разя, поглядывая на сына. — Кровью — казак, видом — казак. Береги, сынок, честь казацкую смолоду…
В 1667 году, собрав до тысячи таких же молодцев, как и он сам, Степан Тимофеевич Разин перешел с Дона на Волгу, потом на Яик и отсюда Каспийским морем двинул в заморские страны. Часто тогда казаки уходили на поиск далеких, свободных земель. Там, за морями, искали счастье. Ходили походами в Турцию, в Персию. Персию называли «страна Ишпагань». В гости к персидским ханам и повел своих казаков Разин.
Распустили паруса казацкие струги. С волны на волну, с волны на волну плывут они выводком лебединым. Все дальше и дальше уходит родная земля. За каспийской волной скрывается.
Казаки — удалой народ. Не занимать им у смелых храбрости. Однако морской поход не прогулка в леса за ягодой.
— Что же ждет нас в далеком краю?
— Как нас встретит страна Ишпагань?
— Суждено ли домой вернуться?
«Ишпагань, Ишпагань, — сам с собой рассуждает Разин. Стоит он на атаманском переднем струге. Смотрит на воду, на небо, в синюю даль. — «Ишпагань» — слово какое мудреное».
Прошли казаки по Каспийскому морю. Побывали в Дербенте, в Ширване, в Баку. Есть в Персии город Решт, есть Фарабад, есть Астрабад. И здесь лихих донцов повидали. Сотни верст прошли казаки. Вступали с персами в жаркие схватки. Чуть не погибли, зимуя в чужом краю. С эскадрой персидской бились. Проявили и ум и геройство. Однако свободной земли не нашли. Правда, вернулись назад с добычей.
Качает Каспий стрелецкие струги. Гонит к дому попутный ветер.
«Ишпагань, Ишпагань, — сам с собой рассуждает Разин, — нет свободной земли на свете. Да и стоит ли счастье искать за тысячу верст от дома. Эх, скрутить бы боярство в своем краю! Людям бы хлеб и волю».
Дерзкие думы у Разина.
«Ишпагань, Ишпагань, — нет свободной земли на свете».
Вот и берег родной вдали. Чайки криком людей встречают.
Вернулись казаки из похода. Стали на отдых в Астрахани. Уходили в персидские земли — жалко было на них смотреть. Обносились совсем казаки. Рубахи и те не у каждого были. На одежонках дырка к дырке тогда лепилась.
Ну, а теперь глянешь на казаков — зарябит в глазах. Кто в кафтане суконном, кто в бархатном. Кто в лисьей шубе, кто в соболиной. Халаты почти у каждого — алые, желтые, вишневые, в малиновый цвет.
Август. Солнце палит пожаром. Пот ручьями льется. Однако терпят лихие донцы. Ходят в кафтанах, халатах и шубах. Нарядом своим красуются.
При разделе персидской добычи Кривому Симошке досталась чалма. Чалма дорогая, шелковая. Золотом, жемчугом шитая. И размером как раз на Симошку. Напялил на чуб свой казак чалму. Глянешь теперь на Симошку, словно это идет не казак, а шествует важный турок.
Нравится Симошка себе в чалме. Народ на Симошку поразинувши рты глазеет. Следом мальчишки толпой бегут. Идет Симошка, глазом кривым на людей косит, по-глупому как-то, по-заячьи улыбается.
Встретил дружка Гаврилу Большого — похвастал своей чалмой.
Встретил Любимку Непейвода — этому тоже чалмой похвастал.
— Золотом, жемчугом шитая, — объясняет любому Симошка. — Такая чалма стоит двести казацких шапок. Ее до меня сам турецкий паша носил.
Гулял, расхаживал казак по улицам Астрахани и вдруг нос к носу столкнулся с Разиным. Остановился Разин, посмотрел на необычный вид казака, на чалму, на кривой глаз, на глупую улыбку Симошки, ткнул пальцем, проговорил:
— Турок?
Опешил Симошка.
— Батюшка атаман, я же казак. Я же Симошка Кривой, — поспешно добавил.
— Что кривой — это вижу, — ответил Разин. — Кривой есть, казака же не вижу.
— Я же с Дону, батюшка Степан Тимофеевич. Мы же разом с тобой в Ишпагань ходили. Я же казак, казак, — уверяет Симошка.
— Не вижу, не вижу, — повторил Разин. Голос стал у него суровым.
Сообразил Симошка, в чем дело, не таким уж был глупым, скинул поспешно чалму.
Посмотрел Степан Тимофеевич на казака и снова сказал:
— Нет казака. Не вижу.
Екнуло тут у Кривого Симошки сердце. Показалось ему, что Разин потянулся к острой казацкой сабле.
«Ну как возьмет зарубит!»
— Один минут! — закричал Симошка.
Рванулся он в сторону, к торговым рядам. Прошла минута — и впрямь вернулся. Нет у Симошки в руках чалмы. Смушковая шапка на голове.
Посмотрел Разин на шапку, усмехнулся:
— Ну, теперь вижу, что ты казак.
Расплылся в улыбке Симошка.
Сокрушался потом казак:
— Суров атаман, суров. И как я ему на глаза попался? Вдругорядь я бы за ту чалму выменял двести казацких шапок.
История с чалмой и другим послужила наукой. Скинули разинцы лисьи, собольи шубы. Вновь надели зипуны и казацкие свитки.
Передохнув после морского похода в Астрахани, Разин вместе с казаками вернулся к себе на Дон.
Радостно встретили разинцев на Дону. Многие и веру уже потеряли, что вернутся домой казаки. Разные слухи о них ходили. То шептались люди о том, что потонули донцы в неспокойном Каспийском море. То новые вести пришли на смену: положили где-то в каких-то боях казаки свои буйные головы.
И вдруг — целы, невредимы вернулись они домой.
— Эх, удалой народ!
— Ну как там, в краю чужом?
— Хороша ли страна Ишпагань?
— А верно, что нет там ни солнца, ни месяца?
Смотрят станичники на добычу заморскую. Лезут, как мухи, к Разину:
— Может, снова пойдешь походом? Мы бы тоже с тобой заодно. И нам бы сгодились халаты твои и шубы, не помешало бы золото и серебро.
Но дума другая у Разина:
«Да разве счастье в персидских халатах! Если даже каждый десятый мошну набьет, богаче не станут люди».
Немало исходил по белому свету Степан Тимофеевич. Даже старый Разя как-то сказал:
— Шатун!
Ходил и на юг к крымчакам и ногайцам, в военном походе к польской границе шагал на запад. Дважды бывал в Москве. Добирался и дальше — на самый Север, к студеному Белому морю.
Насмотрелся Степан, навиделся. Прижали всюду бояре Русь. Несладко везде человеку.
— Нет, не в халатах радость. Счастье, станичники, надо искать в другом. Птица имеет волю, — рассуждал Степан Тимофеевич. — Рыба имеет волю. Букашка степная, зверь ли лесной — и эти сами себе господа. Чем же люди на свете хуже? Э-эх, оседлало боярство Русь! Нет бы стать на дыбы коню да тех, кто залез на шею, махом единым скинуть.
Дивились казаки необычным речам. Конечно, кто подороднее был, побогаче, не очень торопился кричать: «Согласен!»
Зато большинство:
— Правда твоя, правда, Степан! Пора бы людишкам вздыбиться.
Вскоре после возвращения на Дон Разин побывал в Черкасске, в столице донского войска. Здесь и произошел у него крутой разговор с войсковым атаманом Корнилой Ходневым.
— Что-то ты, Стенька, мутишь народ! — строго сказал атаман.
— Я ли мучу, Корнила? Может, бояре тому виной? Вот бы кого к ответу.
— Не балуй, казак, не балуй!
Корнила — старший здесь на Дону. Перед царем он за все в ответе.
— Ты, Стенька, язык припрячь. Добром говорю, по-свойски.
— Эх, Корнила, Корнила Яковлевич! — Разин с усмешкой глянул на атамана. — Высоко ты, видать, взлетел. Прибился к боярской стае. Да как бы с небес не рухнуть.
Насупился Ходнев. Уж больно дерзкие речи ведет казак. Да за такие слова… Однако осторожен войсковой атаман. Знает: на Дону Разин в большом почете. Сила стоит за Разиным. Решил Корнила пока не ссориться.
— Ну-ну, так ты за какую Русь?
— Нет ни бедных тебе, ни богатых. Равен один одному. Вот за какую Русь, — ответил Корниле Разин.
1670 год. Как и три года тому назад, Разин снова пришел на Волгу. Но не за поживой собрался теперь атаман. Не в землях далеких разыскивать счастье. За счастье на русской родной земле решил Степан Тимофеевич биться. Объявил он войну боярству.
Первый город на пути у восставших — Царицын. Чуть выше города на крутом берегу устроили разинцы лагерь.
Нам бы, не мешкав, Царицын брать, — пошли среди казаков разговоры.
Сюда же к Разину явились и царицынские горожане:
— Приходи, батюшка, властвуй. Ждут людишки тебя в Царицыне. Дело-то наше общее. Откроем тебе ворота.
— Бери, атаман, Царицын, — наседают советчики.
Однако Разин не торопился. Знал он, что сверху по Волге движется на стругах к Царицыну большое стрелецкое войско. У стрельцов пушки, мушкеты, пищали. Ратному делу стрельцы обучены. Ведет их знатный командир голова Лопатин. «Как же с меньшими силами побить нам такую рать? — думает Разин. — В городе тут не схоронишься. Разве что дольше продержишься. А нам бы под корень. В полный казацкий взмах».
Все ближе и ближе подплывает Лопатин к Царицыну.
— Бери, атаман, твердыню! — кричат казаки.
Не торопится, мешкает Разин.
Каждый день посылает Лопатин вперед лазутчиков. Доносят они начальнику, как ведут себя казаки:
— Стоят на кручах. Город не трогают.
— Дурни, — посмеивается голова Лопатин. — Нет среди них доброго командира!
— Батюшка, батька, отец, Царицын бери, Царицын! — вновь умоляют казаки атамана.
Молчит, словно не слышит призывов Разин. И вдруг Разин куда-то исчез.
Тем делом лопатинский караван поравнялся с казацкими кручами. Открылась оттуда стрельба.
«Стреляйте, стреляйте! — язвит Лопатин. — То-то важно, кто победное стрельнет».
Держится он подальше от опасного берега. Вот и Царицын вдали. Вот уже рядом. Вот и пушка салют-привет ударила с крепости.
Доволен Лопатин. Потирает начальник руки.
И вдруг… Что такое?! С царицынских стен посыпались ядра. Одно, второе… десятое… Летят они в царские струги. Наклоняются, тонут струги, как бумажные корабли.
На высокой городской стене кто-то заметил широкоплечего казака в атаманском кафтане.
— Разин, Разин в Царицыне!
— Разбойники в городе!
— Стой, повертай назад!
Но в это время, как по команде, и с левого и с правого берега Волги устремились к каравану челны с казаками. Словно пчелы на мед, полезли разинцы на стрелецкие струги.
— Бей их! Круши!
— Голову руби голове!
Сдались стрелецкие струги.
— Хитер, хитер атаман! — восхищались после победы восставшие. — Ты смотри — обманул голову! До последней минуты не брал Царицына!
— У головы — голова, у Разина — две, — шутили разинцы.
— Хитер атаман, хитер! — еще долго говорили разинцы, после того как побили они Лопатина.
— Хитер, — соглашались и те, кто был вместе с Разиным три года назад в Персидском походе.
И начали вспоминать, как Разин взял Яицкий городок.
А брал он его потому, что нужно было перед морским походом казакам где-то перезимовать. Воеводы же добром пустить казаков не хотели.
Вот как это было.
Река Яик. Каспийское море. Яицкий каменный городок. Высокие яицкие башни, стены метровы, ворота дубовы. Не городок, а твердынь.
«Тут отдыхать моим казакам, — раздумывал Разин. — Да только пойди возьми городок! Полвойска у стен уложишь».
И вот однажды Разину доложили — в степи схвачены люди. Человек тридцать. Идут в Яицкую крепость. Богомольцы. Монахи.
Хотел Разин сказать: «Людишки святые, мирные. Отпустите, пусть-ка идут». Да вдруг спохватился:
— Эн постойте. Ведите сюда.
Явились монахи.
— Раздевайся! — Позвал он казаков: — Одевайся!
Поменялись они нарядами.
Неспокойно в Яицкой крепости. Знают стрельцы, знает начальник, что где-то Разин рядом в степи. Того и гляди, под стены пожалует.
Усилил начальник охрану крепости. Строго наказал никого не выпускать и не впускать без доклада. К ночи ворота на все засовы.
Солнце клонилось к закату. Стоят дозорные в караулах. Смотрят внимательно в степь. Вдруг видят — движется к городу группа людей. Присмотрелись — монахи.
Подошли богомольцы к воротам:
— Откройте.
Смутились охранники:
— Куда вы?
— В соборы яицкие. К иконам святым на поклон.
— Ночуйте в степи. Не велено, странники.
— Ах вы безбожники! — зароптали монахи. — Ужо попомнит господь…
Караульные посовещались. Пошли доложить начальнику.
— Сколько их?
— Душ тридцать.
— Впустите. Да смотрите, чтобы лишку не оказалось.
Тем делом стало совсем темно. Вернулись посыльные. Открыли засовы. Бородатый стрелец, впуская по одному, стал пересчитывать богомольцев.
— Один, второй… двадцатый… тридцатый. Стойте!
— Ты что, борода, считать не умеешь? — послышался чей-то голос — Еще и двадцати не прошло.
«Что такое? — растерялся стрелец. — Вот уже сорок. Вот уже пятьдесят. Вот уже и мужики поперли. Вот и лошадиная морда сунулась. Один верховой, за ним — второй, за вторым — третий»
— Стойте! Стойте! — кричит охранник.
Да где тут! Подбежал к нему здоровенный детина. Зажал рот приготовленным кляпом.
Пока поняли в крепости, в чем дело, пока подняли крик, было уже поздно.
Так и достался Яицкий городок Разину без всякого боя. Правда, на улицах постреляли. Да это уже не в счет.
Был городок боярский. Стал разинский городок.
Разин сидел на берегу Волги. Ночь. Оперся Разин на саблю, задумался:
«Куда повернуть походом? То ли на юг — вниз по матушке-Волге, к Астрахани, к Каспийскому морю. То ли идти на север — на Саратов, Самару, Казань, а там — и на Москву.
Москва, Москва! Город всем городам. Вот бы куда податься! Прийти, разогнать бояр. Да рано. Силы пока не те. Пушек, пороху маловато, пищалей, мушкетов. Мужики к войне не привычны. Одежонка у многих — рвань. Стало, идти на юг, — рассуждает Степан Тимофеевич. — Откормиться. Одеться. Войско отладить. А там… — У Разина дух захватило. — А там — всю боярскую Русь по хребту да за горло!»
Сидит атаман у берега Волги, думает думы свои. Вдруг раздался крик от реки. Вначале тихий — Разин решил, что ослышался. Потом все громче и громче:
— Спаси-и-те!
Темень кругом. Чернота. Ничего не видно. Но ясно, что кто-то тонет, кто-то бьется на быстрине.
Рванулся Разин к реке. Как был в одежонке, так и бухнулся в воду.
Плывет атаман на голос. Взмах, еще взмах.
— Кто там — держись!
Никто не ответил.
«Опоздал, опоздал, — сокрушается Разин. — Погиб ни за что человек». Проплыл еще с десяток саженей. Решил возвращаться назад. Да только в это самое время метнулась перед ним косматая борода и дернулись чьи-то руки.
— Спаси-и-те! — прохрипел бородач. И сразу опять под воду.
«Эн, теперь не уйдешь!» — повеселел атаман. Нырнул он и выволок человека. Вынес на берег. Положил на песок. На грудь принажал коленкой. Хлынула вода изо рта спасенного.
— Напился, — усмехнулся Степан Тимофеевич.
Вскоре спасенный открыл глаза, глянул на атамана:
— Спасибо тебе, казак.
Смотрит Разин на незнакомца. Хилый, иссохшийся мужичонка. В лаптях, в рваных портках, в холщовой, разлезшейся по бокам рубахе.
— Кто ты?
— Беглый я. К Разину пробираюсь.
Мужик застонал и забылся.
В это время на берегу послышались голоса:
— Ба-а-тюшка! Атаман! Степа-ан Тимофеевич!
Видать, приближенные ходили, искали Разина. Разин ступил в темноту.
Поравнялись казаки с мужиком. Наклонились, прислушались.
— Дышит!
Потащили двое спасенного в лагерь, а другие пошли дальше берегом Волги.
— Ба-а-тюшка! Атаман!
Утром сотники доложили Разину, что ночью кто-то из казаков спас беглого человека. Только кто — неизвестно. Не признаются в казачьих сотнях.
— Видать, не всех опросили? — усмехнулся Степан Тимофеевич.
Пробыв несколько дней в Царицыне, Разин дал команду идти на Астрахань.
Идет вниз по Волге Разин.
— Разин идет, Разин!
— Степан Тимофеевич Разин!
Неспокойно в государстве Российском. В страшной тревоге бояре и царские слуги. Восстал, встрепенулся подневольный, угнетаемый люд.
— Слава Разину, слава!
Боярин Труба-Нащокин истязал своего крепостного. Скрутили несчастному руки и ноги, привязали вожжами к лавке. Стоит рядом боярин с кнутом в руке, бьет по оголенной спине крестьянина.
— Так тебе, так тебе, племя сермяжное! Получай, холоп! Научу тебя шапку снимать перед барином!
Ударит Труба-Нащокин кнутом, поведет ремень на себя, чтобы кожу вспороть до крови. Отдышится, брызнет соленой водой на рану. И снова за кнут.
— Батюшка Ливонтий Минаич, — молит мужик, — пожалей! Не губи. Не было злого умысла. Не видел тебя при встрече.
Не слушает боярин мольбы и стоны, продолжает страшное дело. Теряет крестьянин последние силы. Собрался он с духом и молвил:
— Ужо тебе, барин! Вот Разин придет…
И вдруг: «Разин, Разин идет!» — разнеслось по боярскому дому.
Перекосилось у Трубы-Нащокина лицо от испуга. Бросил он кнут. Оставил крестьянина. Подхватил полы кафтана, в дверь — и бежать.
Ворвались разинские казаки в боярскую вотчину, перебили боярских слуг. Однако сам хозяин куда-то скрылся.
Собрал Разин крестьян на открытом месте. Объявляет им волю. Затем предложил избрать старшину над крестьянами.
— Косого Гурьяна! Гурку, Гурку! — закричали собравшиеся. — Он самый умный. Он справедливее всех.
— Гурку так Гурку, — произнес Разин. — Где он? Выходи-ка сюда.
— Дома он, дома. Он боярином люто побит.
Оставил Разин круг, пошел к дому Косого Гурьяна. Вошел. Лежит на лавке побитый страдалец. Лежит не шевелится. Спина приоткрыта. Не спина — кровавое месиво.
— Гурьян, — позвал атаман крестьянина.
Шевельнулся тот. Чуть приоткрыл глаза.
— Дождались. Пришел, — прошептал несчастный. Появилась на лице у него улыбка. Появилась и тут же исчезла. Умер Гурьян.
Вернулся Разин к казацко-крестьянскому кругу.
— Где боярин? — взревел.
— Не нашли, отец атаман.
— Где боярин? — словно не слыша ответа, повторил Степан Тимофеевич.
Казаки бросились снова на поиск. Вскоре боярин нашелся. Забился он в печку, в парильне, в баньке. Там и сидел.
Притащили Трубу-Нащокина к Разину.
— Вздернуть, вздернуть его! — понеслись голоса.
— Тащи на березу, — скомандовал Разин.
— Пожалей! Не губи! — взмолился Труба-Нащокин. — Пожалей, — заплакал он тонко, пронзительно, по-бабьи.
Разин зло усмехнулся.
— Кончай, атаман, кончай! Не тяни, — зашумели крестьяне.
И вдруг подошла девочка. Маленькая-маленькая. Посмотрела она на Разина:
— Пожалей его, дяденька.
Притихли крестьяне. Смотрят на девочку: откуда такая?
— Может, безбожное дело затеяли? — вдруг вымолвил кто-то.
— К добру ли, если несмышленыш-дите осуждает?
Все выжидающе уставились на атамана.
Глянул Разин на девочку, посмотрел на мужиков, потом вдаль, на высокое небо.
— Вырастет — поймет, не осудит. Вешай! — прикрикнул на казаков.
Идет Разин вниз по Волге из Царицына в Астрахань. А в это время из Астрахани вверх по Волге подымается навстречу Разину князь Семен Львов.
Движется Львов со стрельцами, солдатами.
— Ужо берегись, злодей!
На полпути между Царицыном и Астраханью находился небольшой городок Черный Яр. Разин первым пришел к Черному Яру. Взял городок и подумал: «Место для боя как раз хорошее».
Место действительно было удачным. У самого города — волжский изгиб. За изгибом лодкам казацким укрыться можно. Берега Волги густо поросли камышом. Вот и второе прибежище. Решил Степан Тимофеевич у Черного Яра дождаться Львова. Выслал вперед дозорных. А узнав от дозорных, что стрелецкие струги приближаются к городу, приказал немедля собрать к нему черноярских баб.
— Баб?! — поразились сотники.
— Их самых, — ответил Разин.
«К чему бы это? — гадали разинцы. — Интересно, что отец атаман задумал?»
Собрались бабы, и молодые и старые. Не ожидали подобной чести. Любопытство берет. Притихли. Ждут атаманского слова.
— Здравствуйте, цветики-ягодки! — обратился к ним Разин.
— Здоровья тебе, атаман! — поклонились черноярские женщины.
— Как детишки, как внуки, не бьют ли вас мужики с похмелья? — задает вопросы Степан Тимофеевич. И вдруг: — Почему бельишко на Волгу стирать не ходите?
— Так ведь боязно, отец атаман. Стрелецкое войско подходит к городу. Оно ведь, не ровен час…
— Да что вам войско — вы сами войско, — усмехнулся Степан Тимофеевич. — А ну, собирайтесь, бельишко в руки, ступайте к Волге. Позже пройдусь, проверю.
— Ну и ну, — поражались женщины, — вождь-то казацкий, никак, с причудами.
Отпустив черноярских баб, Разин приказал вызвать рыбаков. Собрались к нему рыбаки.
— Здравствуйте, народ рыбацкий!
— Здоровья тебе, атаман!
— Ну, как тут у вас улов?
— Да ловится рыбка, отец атаман. И большая приходит, и малая.
— Что ж вы сидите дома?
— Так ведь боязно, отец атаман. Стрелецкое войско подходит снизу. Оно ведь, не ровен час…
— А я-то думал — рыбацкий народ из смелых! — подзадорил Степан Тимофеевич. — Ошибся, выходит.
— Не ошибся. Нет, не ошибся! — шумят рыбаки.
— Что же, раз так, то ступайте с богом.
Ушли рыбаки от Разина. Шепчутся между собой:
— Вождь-то казацкий, никак, с причудами. Ушицы небось атаман захотел.
Князь Львов, как и Разин, тоже выслал вперед разведчиков. Ходили лазутчики к Черному Яру, вернулись, рассказали, что у города все спокойно. Бабы белье стирают. Рыбаки свои сети тянут.
— Не видно разбойников, князь Семен.
Подошли стрелецкие струги к Черному Яру. И вправду: бабы белье стирают, рыбаки свои сети тянут. Стоят не шелохнутся по берегам камыши.
Зевнул князь Львов, посмотрел на палящее солнце, дал команду причаливать к берегу.
И вдруг — что такое? Не верит стрелецкий начальник своим глазам. Из-за поворота реки, на всем ходу, под парусами, на веслах, с диким свистом и громким криком, навстречу стрелецким стругам вылетают челны с казаками. И в ту же минуту зашевелились кругом камыши, закачались они, расступились, и на широкую волжскую гладь, уже сзади стрелецкого войска, метнулись десятки казацких лодок.
— Сарынь на кичку! — взорвало воздух.
— Са-ары-ынь на ки-ичку-у-у!
Через час все было закончено. Князь Львов с петлей на шее был притащен на разинский струг. Казаки тут же хотели повесить Львова. Однако Разин его пощадил.
— Да он и стрельнуть, поди, ни в кого не успел! — усмехался Степан Тимофеевич. — Пусть поживет, раз он мирный такой по натуре.
Астрахань. Разбушевалась в ту ночь непогода. Тучи со всех сторон обложили небо. Где-то вдали полыхали зарницы. Долгим раскатом катился гром.
Астраханский воевода Иван Прозоровский стоял у Вознесенских ворот на стене, при каждом раскате бледнел, крестился. Не любил Прозоровский грозу, с детства боялся грома. Три дня как Разин стоит у города. Три дня и три ночи воевода, стрельцы и солдаты атаки на город ждут.
Астрахань — сильная крепость. Тут и ров. Тут и вал. Стены не то что царицынские, там — деревянные, здесь они каменные. Там высота их в десяток локтей, здесь без малого в двадцать метров. Там ширина их от силы в сажень, тут хоть скачи ты по ним на тройках. Не каждое войско крепость такую возьмет. Да и стрельцов и солдат в ней двенадцать тысяч.
Надежны стены, солдат достаточно, и все же Прозоровский живет в тревоге. Нет на душе у него покоя. Уж больно шепчутся люди в городе. Эх, ненадежный пошел народ! Как бы не быть измене!
Вот и сегодня стоит воевода у Вознесенских ворот на стене, в темноту непроглядную смотрит.
«И чего он, разбойник, ждет? — теряется в догадках Иван Прозоровский. — Снова хитрость, видать, задумал. Может, роют под стены сейчас подкоп? Или подмога спешит к злодею? То ли будут крепость измором брать. Или просто на жилах моих играют».
Все эти дни и казаки не могут понять атамана. Приставали они не раз:
— Отец атаман, что же стоим без дела? Нам бы грудью пойти на стены.
— Можно и грудью, а лучше умом, — отвечал недовольным Разин.
И вот только сегодня, на четвертую ночь, не днем, а именно в ночь, в грозовую, в ненастную, подал Разин команду к штурму.
Подивились опять казаки:
— Оно же темно, как у зайца в ухе! Да тут ненароком в такой темноте заместо астраханских стрельцов саблей брата родного хватишь.
— А вы саблей — того, потише. Не каждому ставьте знак, — загадочно бросил Разин.
Стоит Прозоровский у Вознесенских ворот на стене. Чтобы укрыться от непогоды, воротник кафтана поднял. Стряхнул с бороды дождевую капель. Принялся думать опять о Разине.
«Спит небось, вурдалак, в шатре. Или хмельное, разбойник, хлещет. А ты тут, как мерин, мокни».
Вновь полыхнула молния. Осветила она округу. Вздрогнул воевода, хотел закреститься, но глянул в степь и ахнул — разинцы шли на штурм.
— К бою, к бою! — взревел Прозоровский. — Ну и разбойник — дня ему мало!
Ждал темной ночи Степан Тимофеевич вовсе не зря. Был уверен, что во время штурма астраханцы ему помогут. Помогать же лучше, когда темно. Не сразу стрельцы заметят.
— Вы тише саблями, тише, — еще раз говорил казакам атаман. — Не каждый враг, кто сидит на стене. Там и друзей найдете.
Так и случилось. Как только начали разинцы штурм, так сразу и тут, и там, и в месте одном, и в другом, и в пятом, и среди горожан, и даже среди стрельцов появились сотни у них помощников. Кто лестницу разинцам сбросит, кто стрельнет поверх голов, кто просто руку подаст штурмующим.
А какой-то молодец кричал на стене до хрипа:
— Бей супостата! Злодея бей!
А сам в это время опускал со стены веревку и очередного «злодея» тянул на стену.
Правда, кое-где и стояли насмерть стрельцы. Бились, живота не жалея. Но не эти брали в ту ночь числом. И не за ними была победа. Ворвались разинцы в Астрахань. Покорилась Астрахань.
Астраханские мальчишки Лукашка Нагой и Мокапка Раков крутились на площади возле Приказной палаты. Видят: казаки на площадь поленья и хворост сносят, разжигают большой костер.
К одному из казаков и полезли мальчишки с вопросом:
— Дяденька, для чего же такое огниво?
Казак озорной. Шрам на щеке. Шапка чудом на ухе держится. Подумал казак, посмотрел на ребят, подмигнул им задиристо, весело:
— Дьявола будем, ребята, казнить. Сожжем и пепел по ветру пустим!
Усмехнулся Лукашка Нагой. Понимает, что разинец шутит. А Мокапка принял слова всерьез. Побежал он по улицам и каждому встречному:
— Казаки дьявола будут казнить!
— Казаки дьявола будут казнить!
— Сожгут и пепел по ветру пустят!
Кричал Мокапка с такой силой, что голос себе сорвал. Впрочем, и без Мокапки много народу к костру собралось. Лица у всех оживленные, что-то, видимо, знают люди. Вернулся мальчишка на площадь, просунулся в первый ряд.
Вскоре из Приказной палаты четверо казаков вынесли огромный сундук.
«Ага, — соображает Мокапка, — вон он, дьявол, куда запрятан!»
— Там дьявол сидит, — зашептал Мокапка своим соседям. — Казнить его будут сейчас казаки. Сожгут и пепел по ветру пустят.
Усмехнулся какой-то парень:
— Верно, Мокапка, верно. Дьявол сидит в сундуке. Даже то, что страшнее дьявола.
Поднял Мокапка глаза на парня. Хотел спросить: что же страшнее дьявола?! Но тут вышел на площадь Разин.
— Здравствуй, отец атаман! — закричали восторженно люди.
— Слава, батька, слава!
По донскому обычаю Разин снял шапку, поклонился народу.
Кто-то крикнул:
— Ура!
— Ура-а-а! — подхватила площадь.
Мокапка тоже крикнул «ура». Но сорванный голос звучал пискливо.
Обведя взглядом людей и площадь, Разин шагнул к сундуку. Казаки тут же отбросили крышку.
Все стихли. Мокапка от страха закрыл глаза. Схватился за чью-то рубаху.
Когда через минуту мальчик снова глянул на площадь, то поначалу так ничего и не понял. Ищет Мокапка чудища. Нет никакого чудища. Разин стоит, держит в руках бумаги.
— Вот она, наша неволя, — поднял над головой и потряс бумагами Разин. — Кабала ваша, муки ваши — все тут.
Сообразил Мокапка, что в сундуке. Так это ж бумаги из Приказной палаты! Однако почему бумаги страшнее дьявола, мальчик сразу понять не мог. Мал был Мокапка. Не знал он, что за каждой такой бумагой чье-то горе и чья-то жизнь: кто приписан к боярину, кто в должниках записан, кто по доносу расправы ждет.
— А ну, астраханцы, — обратился Разин к тем, кто стоял к нему ближе, — начинай-ка святое дело!
Степан Тимофеевич первым бросил бумаги в огонь. Лизнуло их пламя. Секунда — и от грозных всесильных бумаг лишь пепел поднялся к небу.
— Батька, родной, спасибо! — кричал исступленно народ.
По лицу Разина забегали отблески пламени. Перекрывая шум площади, Разин бросал слова:
— Всем вам воля, народ астраханский. Ступайте куда хотите. Живите по высшей совести. Нет больше бояр и богатых господ над вами. Стойте за волю, за великое наше дело. Отныне вы сами себе голова.
— Ура! — не смолкало на площади.
И даже у Мокапки снова прорезался голос.
— Ура! — голосил Мокапка.
При взятии городов Разин строго наказывал никому из купцов не чинить обиды.
— Мы их не тронем, отец атаман, — отвечали восставшие. — Они бы нас не обидели.
— Обидишь вас! — усмехнулся Степан Тимофеевич. — А обидят: обмерят, обвесят — так взыск. Моим атаманским именем.
Вступили разинцы в Астрахань. Открыли купцы свои лавки, разложили товары. Разин сам прошел по рядам. Даже купил сапожки. Красные, маленькие — гостинец для дочки своей, Параши.
Вернулся Степан Тимофеевич в свой атаманский шатер. Доволен. Бойко, мирно идет торговля.
Толпится народ у лавки купца Окоемова. Торгует купец атласом и шелком. Покупают казаки красные, зеленые, желтые штуки себе на выходные рубахи. Отмеряет купец. Отмеряет и думает: «Или я уже не купец, или я человек не торговый, чтобы при такой-то удаче и не обмерить?» Перекрестился купец и стал каждому по трети аршина недорезать.
Прошло полдня, как вдруг кто-то из казаков заметил обман. Стали казаки проверять свои шелковистые штуки. И у одного, и у второго, и у пятого, и у десятого по трети аршина в куске не хватает.
— Держи его, нечестивца!
— К ответу злодея!
Схватили купца покупатели. Вытащили из лавки, тут же устроили суд.
Через час дежурный есаул докладывал Разину:
— Дюже обозлился народ. Укоротили купца.
— Как — укоротили? — не понял Разин.
— На треть аршина.
— Как — на треть аршина?!
— Голову с плеч.
— Тьфу ты! — ругнулся Разин. — Ну-ка зови обидчиков.
Явились казаки к атаману.
В страшном гневе кричит на них Разин:
— За треть аршина — жизни купца лишили! Кровью за тряпки брызнули?
— Не гневись, не гневись, атаман, подумай, — отвечают ему казаки. — Да разве в аршинах дело. Воровскую голову с плеч — лишь польза народу. Тут бы и нам, и внукам, и правнукам дело такое попомнить. Не гневись, атаман.
Остыл Разин.
— Ладно, ступайте.
«Нужен, нужен купец народу, — рассуждал про себя Степан Тимофеевич. — Нельзя без торгового люда. Да ведь и беда от него немалая, когда окоемовы такие заводятся. Может, и правду решили люди».
Группа беглых крестьян пробиралась на Волгу к Разину. Шли ночами. Днями отсыпались в лесах и чащобах. Держались подальше от проезжих дорог. Стороной обходили селенья. Шли целый месяц. Старший среди мужиков, рябоватый дядя Митяй поучал:
— Он, атаман Степан Тимофеевич, — грозный. Он нератных людей не любит. Спросит: «Владеете саблей?» — говорите: «Владеем». — «Колете пикой?» — «Колем».
Явились крестьяне к Разину:
— Принимай, отец атаман, в войско свое казацкое.
— Саблей владеете?
— Владеем.
— Пикой колете?
— Колем.
— Да ну? — подивился Разин. Приказал привести коня. — Залезай, — показал на дядю Митяя. — Держи саблю.
Не ожидал дядя Митяй проверки. «Пропал, пропал! Казнит за вранье атаман». Стал он выкручиваться:
— Да мы больше пеше.
— В казаках да и пеше?! А ну-ка залазь!
— Да я с дороги, отец, устал.
— Не бывает усталости ратному человеку.
Смирился дядя Митяй. Подхватили его казаки под руки, кинули верхом на коня. Взялся мужик за саблю.
Гикнули казаки. Помчался по полю конь. Непривычно дяде Митяю в седле. Саблю впервые держит. Взмахнул он саблей, да тут же и выронил.
— Сабля с норовом, с норовом. Не дается саблюка! — гогочут вокруг казаки.
— Зачем ему сабля? Он лаптем по ворогу! — пуще всех хохочет Степан Тимофеевич.
Обидно стало крестьянину. Набрался он храбрости. Подъехал к Разину и говорит:
— Зря, атаман, смеешься. Стань за соху — может, мы тоже потешимся.
Разгорячился от смеха Разин:
— Возьму да и стану!
Притащили ему соху. Запрягли кобылицу. А Разин, как и все казаки, отроду не пахивал поле. Думал — дело простое. Начал — не ладится.
— Куда, куда скривил борозду! — покрикивает дядя Митяй.
— Мелко, мелко пласт забираешь. Ты глубже, глубже давай землицу, — подсказывают мужики.
Нажал атаман посильнее — лопнул сошник.
— Соха с норовом, с норовом. Не дается, упрямая! — засмеялись крестьяне.
— Да зачем казаку соха? Он саблей землицу вспашет! — похихикивает дядя Митяй.
Посмотрел Разин на мужиков. Насупился.
Крестьяне в момент притихли. Дядя Митяй ухватился за бороду: «Эх, осерчает сейчас атаман!»
Однако Степан Тимофеевич вдруг рассмеялся.
— Молодец, борода! — похлопал по плечу дядю Митяя. — Благодарю за науку. Эй! — закричал казакам. — Не забижать хлебопашный народ. Выдать коней, приклад. Равнять с казаками. — Потом задумался и прибавил: — И пахарь и воин что две руки при одном человеке.
Простояв месяц в Астрахани, Разин начал поход вверх по Волге: на взятый уже Царицын и дальше — на Саратов, Самару, Симбирск, Казань.
Часть армии на стругах и лодках поплыла Волгой. Растянулись отряды на несколько верст. Двести судов и лодок в отрядах Разина. Другая часть войска двинулась берегом.
До Царицына шли знакомой дорогой, той же, которой шли от Царицына к Астрахани. Разница только в том — раньше спускались по Волге вниз, теперь подымались навстречу течению. Двигались раньше с боями. Теперь по вольной земле ступали.
Через несколько дней показался вдали Царицын.
Приготовили в городе Разину для отдыха целый боярский дом. Дом каменный, крыша железная, ступени из мрамора, дубовая дверь.
— Отец, для тебя, для твоей особы.
Ведут горожане Разина из горницы в горницу:
— Тут вот боярин ел.
— Тут вот боярин пил.
— Это еще не все!
Идет Степан Тимофеевич по барским хоромам, налево, направо глянет.
— Тут вот боярин господу богу поклоны бил, — продолжают объяснять горожане.
— Тут вот порол дворовых.
— Это еще не все!
Сменяет горница горницу. Довольны царицынцы. Каждый про себя рассуждает:
«Ну, будет батюшка Степан Тимофеевич доволен».
«Палаты самим палатам».
«Попомнит отец Царицын!»
Привели они Разина в боярскую опочивальню.
— Царское, батюшка, ложе, — показали ему на кровать.
Кровать необычная. Ножки высокие. Полог со всех сторон. На перине лежит перина. А сверху еще перина. На подушке лежит подушка. А сверху еще подушка. Ляжешь в такую мягкость, как в глубокой реке утонешь.
Поклонились, ушли горожане. Остался Разин один. Глянул на стены — метровые стены. Хоть из пушек по ним пали. Глянул на окна — окна всего с ладонь. Ни неба, ни звезд не видно. Поднял Разин голову кверху. Повис над ним каменный потолок, словно плита могильная. Посмотрел Степан Тимофеевич себе под ноги — пол под ногами каменный. Камень сверху, камень снизу, камень со всех сторон.
Снял Разин пояс, снял сапоги и саблю, сунул пистолеты к себе в изголовье, разделся, лег.
Лежит, утонувши в перинах, Разин. Непривычно лежать, как боярину, казаку. Смотрит на каменный потолок, на оконца в ладонь, на метровые стены. Душно в хоромах Разину. Устал Степан Тимофеевич за день. Сон клонил атамана, в глаза просился. А тут вдруг пропал.
К тому же блохи его одолели. Злее этих боярских блох разве что только голодные волки. Кусали они атамана, забыв о любом почтении.
Прокрутился Степан Тимофеевич целый час. В подушках, в перинах запутался. Исцарапал ногтями тело.
— Да будь ты проклято! — не сдержался Разин.
Встал он с боярской постели. Снова саблю надел и ремень, сапоги натянул казацкие. Пистолеты засунул за пояс.
Прошел Степан Тимофеевич из горницы в горницу и вышел наружу.
Обступила Разина ночная прохлада. Вольный ветер в лицо ударил. Моргнули на небе звезды. Расправил Степан Тимофеевич грудь. Вобрал в себя свежий воздух.
Осмотрелся Разин вокруг. Заметил в углу двора сеновал. К нему и направился. Лег на душистое сено. И тут же богатырски уснул.
Возвращаются горожане к себе домой.
— Ну, будет батюшка Степан Тимофеевич доволен.
— Да куда уж — палаты самим палатам.
— Попомнит отец Царицын!
И правда, запомнил Царицын Разин. На хоромы боярские смотреть с той поры не мог.
Обветшали в Царицыне крепостные стены. Бревна местами подгнили, местами и вовсе выпали. Вал земляной обсыпался.
Решил Разин царицынский кремль чинить.
— Без крепостей нам пока нельзя. Они и для нас защита.
Приказал Степан Тимофеевич, чтобы на работу явились все.
— Всем на стенах работы хватит. Эх, за такие-то стены давно б воеводу пора на виселицу! Чтоб явились все, — повторил атаман. — А ежели кто заупрямится: казак ли, мужик, горожанин — быть за это тому в ответе, сечь нещадно при всех кнутами.
Дружно пошла работа.
Разин и сам подхватил топор. Скинул кафтан Степан Тимофеевич, сплюнул себе на руки. Начал тесать бревно. Размахнулся. Ударил. Крякнул. Опять размахнулся. Крякнул. Играет топор в умелых руках. Лишь щепки летят во все стороны.
Смотрят на Разина разинцы. Поспешают за Разиным разинцы.
Хотя и строг был приказ атамана, но все же нашлись ослушники. Возможно, их было больше, однако попались двое: царицынский житель Кузьма Соловей и свой же казак Остапка.
Был Остапка у Кузьмы на постое. Утром они поднялись. Умылись. Съели по краюхе душистого хлеба. Запили его молоком. Собрались идти на работу. Кузьма вытащил два топора. Себе и Остапке. Остаток хлеба завернули в тряпицу, приготовили взять с собой, так как знали: работа у стен до вечера.
Короче, собрались честно. Оба поднялись рано. Время было еще в запасе. Оно и подвело. Решили Кузьма и Остапка перед работой сразиться в кости. Увлекались в то время такой игрой. Была она очень азартной, хотя и совсем несложной, нечто вроде «орла и решки». Только не монеты были в руках у играющих, а небольшие костяшки. Две стороны их имели различный цвет. На цвет и играли. Бросали поочередно. Чьей стороной выпадали кости, тот и выигрывал.
Бросил кости Кузьма.
Бросил кости Остап.
Бросил кости Кузьма.
Бросил кости Остап.
Так и пошло. То удача идет к одному, то к другому. То не везет Кузьме, то не везет Остапке.
Играли они на одежду: на шапку, рубаху, штаны, сапоги. То проиграет все до штанов Кузьма, сидит, словно в бане, голый. То в натуральной своей красивости сидит на скамье Остапка.
Вошли игроки в азарт. Солнце поднялось давно к зениту. Да где им смотреть на солнце! Кости глазами ловят.
Так и не смогли оторваться они от игры до самого вечера. Сражались бы дольше. Да тут возвращались с работы разинцы. Уличили они ослушников.
Приволокли провинившихся к Разину.
Что им сказать в ответ атаману? Признались во всем сердечно.
Вина у обоих была одинакова. Все ждали, что таким и наказание тоже будет.
Однако Разин сказал:
— Кузьме всыпать двенадцать палок. Остапке — двенадцать дважды!
Кое-кто зароптал на Разина:
— Как же так, отец атаман?! Выходит, жильца ты милуешь, а раз свой, то готов до смерти.
— Оттого что свой, потому и больше, — ответил Степан Тимофеевич. — Велика ли для нас потеря, если какой-то жилец ослушался. Если же свой — это беда для войска. Отсюда и высший спрос.
Заботился Разин о строгих порядках в армии. Был нетерпим и строг.
Привязался в Царицыне к Разину мальчик. Варфоломейкой звали. Весь нос в веснушках, словно тмином обсыпан. Глаза как две голубые бусины.
Ходил он за Разиным и день, и второй. На третий Разин приметил мальчика:
— Ну, как тебя звать?
— Варфоломейка.
— Что же ты ходишь, Варфоломейка, за мной?
— Дай из пистоля стрельнуть!
Посмотрел на мальчишку Разин:
— Сколько ж тебе годов?
— Будет без двух двенадцать.
— Ишь ты какой подсчет! — рассмеялся Степан Тимофеевич. — Значит, выходит — десять.
— Нет, двенадцать, — твердит мальчишка. — Двенадцать без двух годов.
— Ладно, пусть будет по-твоему, — согласился Степан Тимофеевич. — Ты что же, считать умеешь?
— До двух дюжин, — ответил мальчик.
— А цифры слагать научен?
— Научен.
— Сколько же два и два?
— Четыре, — важно ответил Варфоломейка.
— А три и четыре?
Задумался мальчик. Незаметно для Разина пальцы на левой и правой руках загнул, секунду спустя ответил:
— Три и четыре — выходит семь.
— Мастак ты, мастак, — опять усмехнулся Разин.
Понравился Разину мальчик. Дал он ему из пистолета стрельнуть.
Расхвастал Варфоломейка дружкам и приятелям, что сам Степан Тимофеевич Разин дал ему из пистоля стрельнуть.
Стали мальчишки ходить за Разиным:
— Дай из пистоля стрельнуть!
— Дай из пистоля стрельнуть! Чем же мы хуже Варфоломейки?
Каждый старается Разина чем-нибудь поразить.
— А я ногой за ухом чесать умею! — кричит один.
Сел на землю и правда ногой дотянулся до уха.
— А я ходить на руках умею! — кричит второй.
Встал на руки, идет рядом с Разиным:
— Дай из пистоля стрельнуть! Дай из пистоля стрельнуть!
Третий бежит перед атаманом и птичьим голосам подражает. То крикнет сойкой, то каркнет галкой, то щелкнет точь-в-точь на манер щегла.
Остановился Степан Тимофеевич, посмотрел на мальчишек:
— Умельцы, умельцы! Только прок от умельства вашего, как от тулупа в палящий день. Марш по домам! Отстаньте!
Отстали мальчишки. Сидят, гадают: чем же хуже они Варфоломейки? Пусть бы Варфоломейка до уха ногой достал!
Недолго пробыл в Царицыне Разин. Дальше — на Саратов пошел походом.
Присоединились к разинцам где-то в пути крестьянские парни Егор и Яков. Оба статные, оба крепкие. Богатырское что-то у них в сложении. Гнет подковы Егор, как гвозди. Вырывает с корнем березки Яков. Дунет Яков — шапка с любого летит долой. Притопнет Егор — земля, как живая, дрогнет.
Рвутся парни в бой. Отличиться хотят в сражении. Вместе со всеми идут на Саратов.
Пристали приятели к старому разинцу:
— Как города берут?
— Как? Штурмом их, боем, — ответил разинец.
Мечтают парни о геройских делах.
— Я ворота бревном пробью, — так заявляет Егор.
Не отстает от приятеля Яков:
— Я первым на стены влезу.
Тренируются парни во время похода. Ходит Егор с бревном на плече. Яков в попутных селах на колокольни, как кошка, лазит. Рвутся приятели в бой.
— Скорей бы уж этот Саратов.
— А вот и Саратов.
— Дождались! — сказал Егор.
— Ну, готовься! — поддакнул Яков.
Приготовились парни. Ждут. Вот-вот будет к штурму дана команда.
И вдруг — распахнулись городские ворота сами. Праздничным гулом ударили колокола. Из города навстречу Разину валом пошел народ. Впереди старик с бородой. Важно ступает, держит хлеб-соль в руках. Следом за старцем толпой горожане. Тут же стрельцы, тут же разный приволжский люд: бурлаки, рыбаки, перевозчики. Женщины. Дети. Старухи. И даже попы, и даже монахи.
Обомлели Егор и Яков. Егор отбросил свое бревно. Почесал в затылке рукою Яков.
Сдался Саратов без штурма, без боя.
Огорчились, конечно, Егор и Яков. Мечтали они о геройстве. А тут…
— Ну, видели, как города берут? — спросил приятелей вечером старый разинец.
— Что же это за взятие? Раз без приступа, — с обидой сказал Егор.
— Раз без боя, — добавил Яков.
— Какое? Разинское — вот вам какое, — ответил бывалый воин.
Решили саратовские купцы устроить Разину в город торжественный въезд. Между собой шептались:
— Оценит донской атаман такое к нему внимание. Будет с этого дня к любому из нас его атаманское расположение.
Довольны именитые граждане — хитрецы саратовские. Попробуй придумать удачнее!
Долго подбирали они коня. Гадали, какой же лучше. Аргамак ли, калмыцкий конь, донских ли кровей, арабских? А может, заволжский степной скакун?
— Арабский, — сказал один.
— Заволжский, — сказал второй.
— Купим донского коня, донского! — кричит третий купец. — Разбойник же с Дона. Донской для него приятнее.
Потом обсуждали вопрос о масти. То ли быть вороным коню, то ли гнедым, то ли, как лебедь, белым.
— Вороным, — заявил один.
— Гнедым, — заявил второй.
— Нет, белым, белым! — самый шустрый опять кричит. — На белом сам царь на охоту ездит.
Наконец, решали, чем покрывать коня. Ковром — малиновым, желтым, красным?
После долгих споров сошлись на красном. Самый громкий и тут кричал:
— Красным злодея скорее купишь! Стенька любит кровавый цвет.
Купили купцы коня. Положили на спину ему ковер. Оседлали.
Вышли вместе со всеми купцы за город навстречу Разину. Ведут под уздцы подарок.
Понравился Разину конь. Сел Степан Тимофеевич на скакуна. По холке его потрепал. По шее его погладил. Потянулся рукой к уздечке. Но тут случилась заминка. Заспорили вдруг лабазники, кому коня под уздцы вести. Каждому хочется, чтобы Разин его приметил. Один другого от коня оттеснить пытается. Каждый к уздечке тянется.
— Мое право! — кричит один. — Я первым коня придумал.
— Мое право! — кричит второй. — Я указал породу.
— Я денег больше других платил! — кричит, возмущаясь, третий.
Четвертый твердит про лошадиную масть. Пятый же лезет вообще потому, что другим уступить не хочет.
Не может Разин понять заминки.
— Да что там у вас? Что за крикливый народ? Какого рода, какого племени?!
Притихли тут спорщики, а потом вперебой:
— Купцы мы саратовские.
И тут же:
— По хлебной я части!
— По рыбной!
— Мясной!
— По суконному делу — Семен Скотинин. Попомни, отец атаман.
А тот, голосистый, кричит всех громче:
— Солью, отец, торгую, солью! Это я про коня придумал. Я и денег больше других платил…
— Ах, вот тут какой народ! — рассмеялся Степан Тимофеевич. — А ну, расступись!
Дернул Разин коня за уздечку. Каблуками в живот пришпорил. Взвился с места красавец конь. И сразу в карьер, галопом.
Побежали за ним купцы.
— Тише, тише. Ах ты разбойник, тише!
Но тут же они отстали.
Влетел Разин в город. Осадил скакуна.
— Здравствуй, народ саратовский!
— Здравствуй, отец атаман! — многоголосо ответил Саратов.
Раф Галушка был саратовским бондарем. И фамилия у него забавная. И имя не очень частое. А главное, был у Галушки удивительный чих. Чихнет — глухой за версту услышит.
Бежал Галушка к восставшим еще тогда, когда Разин только начал поход на Астрахань. Догнал он восставших у Черного Яра. В черноярском бою отличился. Затем вместе со всеми лазил на астраханские стены. Отличился и здесь. Был примечен за смелость Разиным. Оценили Галушку разинцы. Избрали его десятником, то есть старшим над десятью. Дал слово Галушка биться насмерть с боярами, нигде не отстать в походе, не бросить новых своих товарищей.
Из Астрахани Галушка вместе со всеми пришел в Царицын и вот теперь явился в родной Саратов.
Беря города, Разин устанавливал в них порядки по казацкому образцу. Горожане делились на сотни. Каждая сотня избирала себе атамана. Таких атаманов — старших над сотнями — называли сотниками.
В Саратове тоже стали избирать своих атаманов. Собрались на выборы и жители той части города, в которой родился Галушка. Да и сам Галушка пришел на выборы. Любопытно ему посмотреть.
Когда дело подошло к тому, кого называть в атаманы, как-то поначалу смутились люди. Никогда еще не избирали они себе начальников. Смотрят жители один на другого, кого бы в начальники крикнуть.
И вот тут-то Галушка чихнул. Чихнул и тем обратил на себя внимание.
И сразу все закричали:
— Галушку, Галушку давай в атаманы!
Нужно сказать, что любили Галушку саратовцы. Был он смелым не только в бою. По натуре был он прямым и честным.
Понял Галушка, если изберут его атаманом — значит, конец похода. Надо будет остаться в городе, бросить своих товарищей.
— Братцы, увольте! — кричит Галушка. — Братцы, давай другого! Я и так уже избран десятником.
Однако не слушают люди разинца.
— Галушку давай, Галушку! Он отличился при Черном Яре. Он на астраханские стены лазил. Сам Степан Тимофеевич его приметил. Давай Галушку! Пусть старшим над нами будет.
Проголосовали саратовцы. Избрали Галушку саратовским сотником. Бросился бедняга сразу же к Разину. Обо всем рассказал. Рассказал и просит:
— Уволь, отец атаман! Христом богом прошу — уволь. Как же я брошу своих товарищей?
— Не могу, — отвечает Разин. — Не я же тебя избирал. Люди тебя назвали. Как же я против воли людской пойду?
— Так я же, отец атаман, за правду, за волю желаю биться. Я ж у тебя в десятниках.
Посмотрел на Галушку Разин:
— За правду и волю не только пищалью бьются. Нужны атаманы на поле боя. Нужны атаманы и в жизни мирной. Избран народом — служи народу. Да вот что: ступай спасибо скажи саратовцам.
Недолго пробыл в Саратове Разин. Установил здесь порядки вольные. Дальше — на Самару пошел.
В Самаре на берегу Волги заспорили как-то стрелец и ярыжка: откуда у Разина сила, кто помогает Разину?
— Дьявол ему помогает, дьявол, — твердил стрелец. — Нечистое дело, раз без боя вся Волга ему дается.
— Эх ты, голова, — бог помогает Разину.
— Тьфу, непутевый! Какой же бог?
— Нет, бог, — стоял на своем ярыжка. — Видит всевышний, что правое дело за Разиным. Вот поэтому и помогает.
До спора русский народ охочий. Не уступает стрелец ярыжке, не уступает стрельцу ярыжка. Чуть не побил ярыжка стрельца веслом. Чуть не хватанул ярыжку стрелец бердышом.
Собрались вокруг крикунов новые люди. И эти затеяли спор. Одни, как ярыжка, за то, что господь помогает Разину. Другие стрелецкого держатся мнения.
— Нет, все же дьявол ему помогает.
А в это время Степан Тимофеевич как раз подходил к Самаре. Решили стрелец и ярыжка выйти навстречу Разину, пристать к головному отряду и все, как есть, своими глазами увидеть. Сели в лодку, двинулись в путь.
— Дьявол! — кричит стрелец.
— Господь! — еще сильнее кричит ярыжка.
— Дьявол! — рвет глотку свою стрелец.
— Господь! — не жалеет глотку свою ярыжка.
Плывут и снова о том же спорят.
Не уступает стрелец ярыжке, не уступает стрельцу ярыжка. Чуть не выбросил ярыжка стрельца за борт, чуть не прикончил в лодке стрелец ярыжку.
Заночевали они в пути. Улеглись под развесистым дубом. Спать бы пора. Однако до спора русский народ охочий. Крики стоят под дубом:
— Дьявол!
— Господь!
— Дьявол!
— Господь!
Чуть не придушил ярыжка стрельца под дубом. Чуть не вздернул на дубе стрелец ярыжку.
Заснули они только к рассвету. А в это время Разин прошел теми местами. Пришлось возвращаться спорщикам снова к Самаре. Приплыли к Самаре. Город в руках у Разина. Сдалась Самара восставшим без боя. Распахнулись и здесь ворота.
— Вот видишь — дьявол ему помог.
— Не дьявол, а господь бог!
И снова сцепились стрелец и ярыжка. Схватили друг друга за плечи, за бороды. Каждый другого на части рвет.
Качнулась под ними лодка. Не устояла, перевернулась. Бухнулись оба в воду. Нет бы скорее к берегу. Но не выпускает стрелец ярыжку. Мертвой хваткой вцепился в стрельца ярыжка.
Крикнул ярыжка:
— Господь!
— Дьявол! — стрелец ответил.
И оба пошли на дно. Сомкнулась вода над ними. Лишь — буль-буль — захлопали пузыри. Так и остался неясным спор.
Откуда у Разина сила? Кто помогает Разину? Любопытно, кто же из вас ответит?
В шатер Разина ворвался сторожевой казак:
— Отец атаман! Батька! Степан Тимофеевич!
Раннее, раннее утро. Спит, отдыхает Разин. Метрах в ста от шатра вода. Волга плещет волной о берег. Солнце еще не взошло. Вот-вот с востока лучами брызнет.
— Батька! Степан Тимофеевич!
Разин открыл глаза.
— Отец атаман, беда! Боярское войско подходит к Самаре.
Вскочил, как пружиной подброшенный, Разин. Саблю схватил на ходу. Пистолеты за пояс сунул. Рванул атаман полог шатра. Чуть шатер от рывка не рухнул.
Выбежал Разин наружу, а кругом уже собирались и строились в сотни отряды.
— К бою! К бою! — неслись команды старшин и сотников.
Вскочил Разин верхом на коня, глянул в заволжские дали. Видит: над полем, над степью пыль. По тому, как стелилась пыль, понял Разин, конное движется войско.
Откуда оно взялось?!
— Эх, проморгали разведчики!
Окружили Разина атаманы:
— Батька, какие давать команды?
— На конное войско ответим конным.
Застучали копыта казацких коней. Построились сотни к бою.
Разрастается над заволжским простором пыль, все ближе и ближе подходит к городу. Внимательно смотрит Разин. Вот уже через пыль видны и отдельные всадники.
«Смело идут, — подумал Степан Тимофеевич. — Ну что же, давай, давай, спеши под казацкие взмахи!»
Разин представил, как врубится в строй дворян, как вскинет привычно саблей. Близкую битву почуял и конь. В нетерпении землю рванул копытом.
— Ну что же, пора начинать, — прикинул Разин.
Снова глянул на вражеских всадников. Хотел подавать команду. Глянул да так и застыл. Не видит Степан Тимофеевич всадников. Коней видит, а воинов нет. Несутся к Самаре кони без всадников. С трудом насчитал атаман пятерых наездников. Правда, возможно, других укрывала пыль. Может, в такой атаке хитрость была дворянская?! Только не дворянские что-то на людях одежды. Не в кафтанах они, не в доспехах рейтарских. В высоких башкирских шапках.
Присмотрелся Разин еще внимательней. И вдруг признал одного из всадников:
— Да это, никак, Гумерка!
Машет Гумерка рукой, что-то кричит, улыбается.
Вот тут-то все вспомнил и понял Степан Тимофеевич.
Плохо было с конями у разинцев. Войско росло. Коней не хватало. Разин даже посылал казаков в прикаспийские степи. Денег дал для покупки коней. Однако вернулись ни с чем посланцы.
Башкирец Гумерка появился в разинской армии возле Саратова. Пробыл недолго. Вскоре исчез. А уходя, сказал одному из приближенных к Разину казаков:
— Передай отцу атаману: будет ему гостинец.
Долго тогда гадали, какой же гостинец будет. И вот Гумерка слово сдержал. Шестьсот коней пригнал из родной Башкирии.
Расцеловал Разин Гумерку, пригласил в атаманский шатер, угостил и вином и брагой.
— Хороши кони, хороши, — говорили разинцы, разглядывая степных скакунов. — Вот так тебе гостинец. Ай да башкирец — степной народ! Свой, не чужой, выходит.
Вместе с Гумеркой, пригнавшим разинцам шестьсот лошадей, прискакал к Самаре и сын Гумерки — Баширка. Ростом он был отцу едва по колено. Четыре года всего Баширке. Однако сидел на коне мальчонка, словно в седле родился.
На Дону мальчишки тоже не лыком шиты. Тоже в седле с пеленок. Пожалуй, легче выпить Каспийское море, чем поразить казака ездой. И все же Баширка сразил станичников.
Залезал на коня он без всякой помощи. Хватался рукой за стремя, потом за гриву. Момент — и на лошадиной холке уже мальчишка. Скакал на коне и сидя и стоя. В седле. Без седла. Лицом вперед. Лицом назад. Держался на лошадиной спине, на шее, на конском крупе.
Не менее ловко Баширка бросал аркан.
— Тебе бы зайцев ловить арканом, — шутили над ним казаки.
Но главное — Баширка отличился у разинцев тем, что выиграл у пушкаря Ивана Заброды пушку.
Не поверил Заброда в умельство Баширки.
— Чтобы такой кутенок стоя скакал на коне? Не может такого быть. Не может, — твердил Заброда. — Согласен с каждым на спор. Продержится он на коне дольше, чем любой из вас стянет с меня сапоги, отдам сапоги, да что сапоги! — пусть забирает пушку.
Заброда вообще любил по любому поводу с каждым идти на спор.
Залез на коня Баширка. Рванулся вперед скакун. Поднялся мальчишка в рост. Ручонки раскинул крыльями, прокричал по-башкирски что-то, понесся по полю ветром.
Стянули с Заброды давно сапоги. Стоит босиком пушкарь. А Баширка все скачет и скачет. Даже для озорства чуть ли на лошадиной спине не пляшет.
— Может, заодно рубаху с тебя стянуть? Может, содрать штаны? — хохочут казаки над Забродой.
Пронесся скакун по полю, вернулся к исходному месту. Слез на землю с коня Баширка.
Зачесал Заброда рукой в затылке. Стоит, в удивлении раскрывши рот.
— Кати пушку! — кричат казаки. — Пушку кати. Не жалейка ее, голубушку. Ай да Баширка!
Разин услышал казацкие крики. Подошел атаман на шум.
— Что тут такое? — спросил сурово.
— Проиграл Заброда мальчишке пушку!
Объяснили разинцы Разину, с чего началось и чем все закончилось.
Опустил пушкарь голову. Боится взглянуть на Разина. Ой и всыплет сейчас атаман!
— Что же стоишь? Кати, — произнес Степан Тимофеевич. — Был смел в словах, будь смел в ответе.
Впряг в пушку Заброда коней. Прикатил ее к месту спора.
— Ну что же, бери, Баширка, — сказал Разин.
Только пушку Баширка не взял. Возможно, и взял бы ее мальчишка. Уж больно глаза блестели. Однако Гумерка что-то ему шепнул. Вернул мальчик Заброде и пушку и сапоги.
— Спас бесенок тебя, уберег, — говорили Заброде разинцы. — Срубил бы за пушку отец атаман твою неразумную голову.
Заброда и сам понимал, что вряд ли б живым остался. Не было в разинской армии ничего, что бы ценилось превыше пушек. Мало их очень было.
Три дня пробыл у разинцев мальчик. Затем отец отправил его домой. Двое табунных погонщиков возвращались назад в Башкирию. Простились с мальчиком разинцы. Простился с Баширкой и Разин. На память серьгу дорогую дал.
— Прощай, Баширка, дороги тебе удачной.
Долго хранилась у разинцев память о мальчике. Пушку Ивана Заброды теперь называли «Баширкина пушка».
Недолго пробыл в Самаре Разин. Дальше — на север, к Симбирску пошел походом. Идет вверх по Волге Разин. А в это время следом за ним поднимается струг с виноградом. Это астраханцы решили послать атаману гостинец.
— Пусть отведает отец атаман. Пусть и казаки ягодой этой побалуются.
Виноград отборный — райская ягода. Грозди одна к одной.
Добрался струг до Царицына. В Царицыне Разина нет. Ушли отряды уже к Саратову.
Филат Василенок — старший на струге — подал команду трогаться дальше в путь. Добрался струг до Саратова. В Саратове Разина нет. Ушли отряды уже к Самаре.
Призадумался Филат Василенок. Лето жаркое. Дорога дальняя. Портиться стал виноград. Половина всего осталась.
— Ну и прытко идет атаман!
Подумал Филат, все же решил догнать Разина.
— Налегай, налегай! — покрикивает на гребцов.
Налегают гребцы на весла.
Прибыли астраханцы в Самару. В Самаре Разина нет.
— О господи! — взмолился Филат Василенок. — За какие такие грехи наказал ты меня, несчастного?
От винограда и десятой доли теперь не осталось. Гребцы за дорогу к тому же устали. В струге возникла течь.
Думал, думал Филат Василенок, крутил свою бороду. В затылке и правой и левой рукой чесал. Прикидывал так и этак. Ясно Филату, не довезет он Разину гостинец в сохранности.
Решил Василенок дальше не плыть. «Эй, была не была — раздам виноград я самарцам! Детям, — подумал Филат. — Вот кому будет радость».
Так и поступил.
Для самарцев виноград — ягода невиданная. Собрались к берегу Волги и мал и стар.
Раздавал Василенок виноград ребятишкам, приговаривал:
— Отец атаман Разин Степан Тимофеевич жалует.
То-то был праздник в тот день в Самаре! Виноград сочный, вкусный. Каждая ягода величиной с грецкий орех. Набивают ребята рты. Сок по губам, по щекам течет. Даже уши в соку виноградном.
Вернулся Василенок в Астрахань. Рассказал все, как было. Не довез, мол, виноград Разину. Раздал его в Самаре ребятам.
— Как! Почему? — возмутились астраханцы.
Обидно им, что их гостинец не попал к Степану Тимофеевичу. Наказали они Филата. А к Разину послали гонца с письмом.
Написали астраханцы про струг с виноградом, про Филата, про самарских ребят. В конце же письма сообщили: «Бит Филат Василенок нещадно кнутами. А будет воля твоя, отец атаман, так мы посадим его и в воду.[1] Отпиши».
Ответ от Разина прибыл.
Благодарил Степан Тимофеевич астраханцев за память, за струг. Написал и о Филате Василенке. Это место астраханцы читали раз десять. Вот что писал Разин:
«А Филатке Василенку моя атаманская милость». Далее шло о том, что жалует Разин Филата пятью соболями, то есть пятью соболиными шкурками, казацкой саблей и шапкой с малиновым верхом. «Дети, — значилось в разинском письме, — мне паче себя дороже. Ради оных и бьемся мы с барами. Ради оных мне жизни своей не жалко».
Дело было в крутых Жигулях. Избили товарища разинцы.
Началось все с того, что собрались они на высокой круче. Смотрели оттуда на даль и ширь. Простором речным любовались. Потом незаметно завязался у них разговор. Слово за словом. Шутка за шуткой. Где на серьезе, где просто с ухмылкой. Кончилось тем, что заспорили разинцы вдруг, что бы сделал каждый из них, если бы стал царем. Вот до чего додумались.
— Я бы досыта ел, — заявил один.
— Я бы досыта спал, — заявил второй.
— Я бы ведрами брагу пил, — прозвучал и такой ответ.
Кто-то сказал:
— Я бы в кафтане ходил малиновом.
Пятый тоже мыслишку под хохот вставил:
— Ой, братцы! Если бы только я стал царем, я бы на персидской княжне женился.
Потом ответы пошли посерьезнее.
— Я бы все поменял местами. Простых людишек боярами сделал, бояр превратил в холопов.
— А я бы, как батька наш Степан Тимофеевич, волю любому и землю дал.
— Я бы дворянство извел под корень.
Увлеклись, размечтались не в шутку разинцы. Начинают уже говорить и о том, что не под силу царю любому, будь ты хоть первым из первых царь. В голову лезут любые фантазии.
— Я бы скатерть завел самобранку. Бросил ее на землю: «Эй, набегай, людишки!» — любого рода, любого племени — турок, башкир, казак. В обиде никто не будет.
— Я бы дивный построил город. Чтобы стены его — до неба, крыши — из хрусталя. Живите на славу, люди!
— А я бы такое сделал, чтобы люди не знали смерти.
— Я бы придумал живую воду, чтобы поднять из могил погибших в боях казаков.
— Дал бы я людям крылья, чтобы люди выше орлов летали.
Шумно ведется спор. О красивой жизни народ мечтает. Каждый всесильным себя считает.
И только парень один молча стоял, прислонившись к сосне, смотрел на других удивленно и глупо глазами хлопал.
— Ну, а ты бы, — полезли к нему казаки, — что ты сделал, если бы стал царем?
— Я-то? — переспросил парень.
— Ты-то.
— Я бы купил корову.
Сбил он ответом разинцев. Хоть и понятны его слова. В жизни парень, видать, намучился. Да не к месту его ответ. Зачем же в такую минуту он с дурацкой коровой сунулся? Сбил у людей фантазии.
Обозлились на парня разинцы.
Дело было в крутых Жигулях. Побили товарища разинцы.
Быстро шел вверх по Волге Разин. Истомились войска в походе. И вот в каком-то приволжском большом селе стали они на отдых.
В первый же день казаки соорудили качели. Врыли в землю столбы — в каждом по пять саженей. Выше деревьев взлетали качели.
Сбежались к берегу Волги и парни, и девки, и все село. Визга здесь было столько, смеха здесь было столько, что даже Волга сама дивилась, привставала волной на цыпочки, смотрела на шумный берег.
В полном разгаре отдых. Три дня как кругом веселье.
— Эх, простоять бы нам тут неделю! — поговаривают казаки.
К Волге, к качелям, вышел и Разин.
— А ну-ка, батька!
— Степан «Тимофеевич!
— Место давай атаману! Место! — кричат казаки.
Потащили его к качелям:
— Прелесть кругом увидишь!
Усмехнулся Степан Тимофеевич:
— А вдруг как не то с высоты увижу?
— То самое, то, — не унимаются разинцы. — И Волгу, и плес, и приволжские кручи. Над лесом взлетишь, атаман. Как сокол расправишь крылья.
Залез на качели Разин. Вместе с девушкой местной — Дуняшей. Замерло сердце у юной Дуняши. Вцепилась она в веревки.
Набрали качели силу: то вверх, то вниз, то вверх, то вниз. Разгорячился Степан Тимофеевич. Разметались под ветром кудри. Полы кафтана, как крылья, дыбятся. Глаза черным огнем горят. Все выше и выше взлетают качели. Режут небесную синь.
— Вот это да! По-атамански, по-атамански! — кричат казаки.
Побелела совсем Дуняша.
— Ух, боязно! Ух, боязно!
— Девка, держись за небо! — какой-то остряк смеется.
Состязаются весельчаки:
— Отец атаман, бабку мою не видишь?
— Может, ангелов в небе видишь?
— Как там Илья-пророк?
— И ангелов вижу, и бабку вижу. А вона едет в карете Илья-пророк, — отвечает на шутки Разин. А сам все время на север смотрит — туда, куда дальше идти походом. Даже ладошку к глазам подводит.
Заприметили это разинцы.
— Что там, отец атаман?
Молчит, не отвечает Степан Тимофеевич.
— Чего видишь, отец атаман?
Молчит, не отвечает Степан Тимофеевич.
Недоумевают внизу казаки. Может, пожар атаман увидел? Может, боярские струги идут по Волге? Или вовсе какая невидаль? Прекратилось вокруг веселье. Обступили качели разинцы.
— Что видишь, отец атаман?
Выждал Разин, когда все утихло:
— Горе людское вижу. Слезы сиротские вижу. Стоны народные слышу. Ждут нас людишки. На нас надеются.
Кольнули слова атамана казацкие души.
Замедлили мах качели. Спрыгнул на землю Разин. Подошел к нему сотник Веригин:
— Правда твоя, атаман. Не ко времени отдых выбран.
— Верно, верно, — загудели кругом казаки. — Дальше пошли походом.
Поднялось крестьянское войско. Сотня за сотней. Отряд за отрядом. Вздыбилась дорожная пыль.
Остались в селе качели. Долго еще на них мальчишки взлетали в небо. И, замирая на высоте, вслед ушедшим войскам смотрели.
Снятся боярам страшные сны. Снится им грозный всадник — Разин верхом на коне.
В тревоге живут бояре. И в Твери, и в Рязани, и в Орле, и в Москве, и в других городах и селах.
Послышится цокот копыт по дороге — затрясутся осинкой боярские ноги.
Ветер ударит в окна — боярское сердце замрет и екнет.
Боярин Епифан Кузьма-Желудок боялся Разина не меньше других. А тут еще барский холоп Дунайка рассказывал ему что ни день, то все новые и новые страсти. И, как назло, всегда к ночи.
Много про Разина разных слухов тогда ходило. И с боярами лют, и с царскими слугами крут. И даже попов не жалует. А сам он рожден сатаной и какой-то морской царицей. В общем, нечистое это дело.
— Пули его не берут, — говорил Дунайка.
— Пушки, завидя его, умолкают.
— Перед ним городские ворота сами с петель слетают.
— Ох-ох, пронеси господи! — крестился боярин Кузьма-Желудок.
— А еще он летает птицей, ныряет рыбой, — шепчет Дунайка. — Конь у него заколдованный — через реки и горы носит. Саблю имеет волшебную. Махом одним сто голов сбивает.
— Ох, ох, сохрани господи!
— А еще, — не умолкает Дунайка, — свистом своим, мой боярин, он на Волге суда привораживает. Свистнет, и станут на месте струги. Люди от погляда его каменеют.
— Ох, ох, не доведи свидеться!
Живет боярин, как заяц, в страхе. Потерял за месяц в весе два пуда. Постарел сразу на десять лет. На голове последних волос лишился.
Молился боярин Кузьма-Желудок, чтобы беда прошла стороной. Не услышал господь молитвы.
И вот однажды ночью случилось страшное. Открыл бедняга глаза — Разин стоит у постели.
Захотел закричать боярин. Но понимает — не может.
И Разин молчит, лишь взглядом суровым смотрит. Глаза черным огнем горят.
Чувствует боярин, что под этим взглядом он каменеет. Вспомнил слова Дунайки. Двинул рукой — не движется. Двинул ногой — не движется.
— О-о!.. — простонал несчастный. Но крик из души не вышел.
Утром слуги нашли хозяина мертвым.
— С чего бы?
— Да как-то случилось!
Не понимают в боярском доме, что с барином их стряслось.
— Что-то рано господь прибрал.
— Жить бы ему и жить.
— Может, выпил боярин лишку?
— Может, что-то дурное съел?
— Сон ему, может, недобрый привиделся? Уж больно всю ночь стонал.
…Снятся боярам страшные сны. Снится им грозный всадник.
Стояли они по соседству. Два небольших городка — Верхний Ломов, Нижний Ломов.
Когда разинцы брали города, они поступали так.
Собирали на площадь народ. Приводили сюда воеводу. Люди и решали его судьбу.
Разинский сотник спрашивал:
— Карать или миловать?
Если люди кричали: «Карать!» — воеводу тут же при всех казнили.
Если кричали: «Миловать!» — отпускали его, не тронув.
Так было в Саратове, в Самаре, в Черном Яру, в Царицыне. Так поступали восставшие и в других городах.
Оба Ломова взял разинский атаман Михаил Харитонов.
Ворвались разинцы в Нижний Ломов. Собрали народ. Привели воеводу. Вышел вперед Михаил Харитонов:
— Карать или миловать?
Кто-то крикнул:
— Карать!
Но тут же десятки других голосов:
— Миловать!
— Миловать!
— Миловать!
Отпустил атаман воеводу.
Видать, не все воеводы звери. У иных и что-то людское есть. Если люди кричат помиловать — тут уж верховный суд.
Ворвались разинцы в Верхний Ломов. Да что-то замешкались — дело было к исходу дня, не сразу людей собрали. Сидел воевода пока под запором, ждал своей участи.
Вспомнил Харитонов утром про арестанта, дал команду собрать народ. Собрались горожане на площади.
Пришел Харитонов. Ждет, когда казаки приведут воеводу. И вдруг прибегают, докладывают разинцы:
— Атаман, нет воеводы. Сидел под запором, а ноне пусто.
— Как — пусто? Бежал?!
— Нет, не бежал, атаман.
— Может, от страха помер?
— Нет, страх его, черта, не взял. Однако в живых его тоже нет.
— Как — нет?!
— Людишки без нас сами подняли его на вилы. Выходит, слово свое сказали уже людишки.
Охватило крестьянское возмущение всю Волгу, от понизовых до самых северных ее городов. Разин идет по центру, а слева и справа и забегая вперед, словно реки в разлив по весне, растеклись и поднялись сотни других отрядов. Восстали крестьяне и на Ветлуге, и на Хопре. Бьют тревогу бояре в Тамбове и Пензе. У Тулы и даже под самой Москвой загоны восставших бродят. Владимир и Суздаль не знают покоя. Украина вот-вот за бояр возьмется.
Бегут бояре из насиженных дедовых мест. Страшатся народного гнева.
Бежал из своей вотчины и боярин Феофан Круторогов. Бежал из-под Пензы как раз к Тамбову. Был под Тамбовом у Круторогова друг. Тоже боярин. Семен Рогокрутов. Решил у него укрыться.
Бежал Круторогов к Тамбову, а в это же время из-под Тамбова навстречу к нему бежал спасаться Семен Рогокрутов. Думал под Пензой найти спасение.
Повстречались друзья в пути.
— Свет мой Семен Васильевич!
— Душа моя Феофан!
— Куда ты?
— К тебе. Куда ты?
— К тебе.
— Ох ты!
— Ух ты!
Плохи дела под Пензой, плохи дела под Тамбовом.
Постояли друзья, подумали. Решили бежать к Воронежу. Жил под Воронежем у Круторогова и Рогокрутова друг. Тоже боярин, Сисой Водохлюпов. Надеялись бояре — уж там-то спасение. Пробираются друзья под город Воронеж. А в это время из-под Воронежа к Тамбову и Пензе идет Водохлюпов.
Повстречались они в пути.
— Свет наш Сисой Гаврилович!
— Душа Феофан, душа ты моя, Семен!
— Куда ты?
— К вам пробираюсь.
— Вот те и раз! А мы-то как раз к тебе.
— Ух ты!
— Ох ты!
Узнали друзья, что плохи дела и под Воронежем. Постояли, подумали. Решили бежать в город Шацк. Под городом Шацком жил у приятелей друг. Тоже боярин. Захар Хлюповодов.
Меряют версты приятели к городу Шацку. А в это время из Шацка идет им навстречу Захар Хлюповодов.
Повстречались друзья у древних больших ракит.
— Свет наш Захар Захарыч!
— Душа Феофан! Душа Семен! Душа ты моя, Сисой! Вот так встреча!
— Куда ты?
— К вам ведь, любезные!
— Ну и ну. А мы-то как раз к тебе.
— Ох ты!
— Ух ты!
Плохи дела и под городом Шацком. Опустились бояре на землю. Сели в тени ракит. Что же боярам делать? Куда же друзьям бежать?
— К северу? К югу?
— Пошли на восток.
— Нет, бояре, давай на запад. К литовской пойдем границе.
Сидят бояре в тени ракит. Спорят, куда им от гнева людского скрыться. Спорят бояре. Не видят бояре, как вышли из леса крестьяне. Тут и спору пришел конец.
Заболтались на ракитах бояре. Нашли свой приют и покой.
Бегут бояре из насиженных дедовых мест. А вот боярин Великий Гагин никуда не бежал. Остался.
— Да я им, холопам! — кричал боярин. — Пусть только посмеют. Я с ними в один момент.
Если правду сказать, Василий Гагин был человеком смелым. И, уж конечно, крутым на расправу. Гагинские мужики на своей шкуре это не раз испытали.
В ожидании разинцев Гагин без дела сидеть не стал. В молодости служил он в стрелецких войсках. Вот и вспомнил боярин молодость.
— Первым делом, — заявил Гагин, — нужно насыпать высокий вал.
Взялись мужики за работу, насыпали вокруг барского дома вал.
— Хорошо, — осмотрев, сказал Гагин. — А теперь нужно вырыть глубокий ров.
Крестьяне опять за лопаты. Вот и ров готов.
— А на валу, — продолжает Гагин, — нужно построить стены.
Вооружились мужики топорами. Опять старались. Появились на волу стены.
— Хорошо, — одобрил Великий Гагин. — Ну, а теперь нужна нам дозорная вышка.
Появилась и вышка.
Сам Гагин лазил на эту вышку. Посмотрел на все на четыре стороны и опять заявил:
— Хорошо.
Когда крепость была построена, завез Гагин в нее пищали и мушкеты. Неделю крестьян обучал стрельбе. Оказались они способными. Пожалуй, лучше стрельцов стреляли.
А так как крепость без пушки не крепость, то раздобыл Великий Гагин и пушку. И снова учил мужиков стрелять. Стали они заправскими пушкарями и опять заслужили доброе слово Гагина.
Выдал боярин каждому по кружке хмельного. Выпили мужики за крепость, за Гагина.
По приказанию хозяина пушку поставили дулом к востоку, к Волге, туда, откуда и ожидали атамана Разина.
— Ну, приходи, — потирал руки Великий Гагин.
И Разин пришел. Только еще до этого, не дожидаясь появления Разина, как только крепость была готова, крестьяне сами схватили Гагина. Но не убили. За науку, за крепость, за пушку простили боярину прошлые свои обиды. А когда разинцы появились, вывели крестьяне своего барина к пушке и заставили стрельнуть. Но не в людей, а в небо. Как привет-салют Разину.
Великий Гагин ругнулся, сплюнул, но стрельнул.
Узнав от крестьян, откуда у них пищали, мушкеты и пушки, Разин тоже пощадил Гагина.
— Значит, и бояре нам помогают, — говорил с улыбкой Степан Тимофеевич. — Ну что же, спасибо, помощничек, — подмигнул он Великому Гагину.
Княгиня Лыкова, как и Великий Гагин, тоже осталась в своем имении. Только вал насыпать княгиня не стала. Ров вокруг дома не рыла. Мушкетов не покупала. Пушку тем более.
Просто пустила она на постой монашенок.
— Святую обитель злодей не тронет!
Поселились монашенки в имении Лыковой. Стали земные поклоны бить, читать без конца молитвы.
Прошла неделя, прошла вторая, присмотрелись монашенки, освоились.
Жить в монастыре за высокими стенами — это тоска тоской. Другое дело вот здесь, в имении. Речка бежит за откосом. Колышется рядом лес. В лесу и грибы и ягоды. Птицы поют на рассвете.
Живут монашенки в доме у Лыковой, отбивают земные поклоны, а сами о речке, о лесе думают.
Как-то одна из них украдкой искупалась в реке. А потом по секрету другим рассказала.
Вторая украдкой ходила в лес. И тоже о том проболталась. Принялись и другие на речку бегать. Начали в лес ходить.
Проклинают монашенки свою неволю. Заразились мечтой о воле. То соберутся они на лугу — песни поют мирские. Ночь наступит. Спать монашенкам давно пора. Не спится монашенкам что-то. Смотрят на звезды, сидят, вздыхают. То рассказы начнут о доме.
Стыдит их княгиня Лыкова:
— Ах вы такие, ах вы сякие! Так-то вы господу богу служите? Так-то земные поклоны бьете?
Не помогает.
Кричит на них Лыкова:
— Ах вы бесстыдницы! Ах вы безбожницы! Так-то вы святость свою бережете? Так-то службу несете царю небесному? Вот вам кары пошлет господь!
Не помогает.
Летят на монашенок, как град, угрозы:
— Не бывать вам в хоромах райских. Не слыхать вам пения ангелов. Гореть вам, грешницы, в пламени адовом. Вечные веки в кипящих котлах страдать.
Не помогает.
— Смиритесь, смиритесь! — кричит княгиня.
До того довела она бедных монашенок, что жизнь им теперь не в жизнь. Обозлились монашенки, сожгли имение и разошлись по домам.
Долго потом говорили люди:
— Разин спалил имение, Разин. Он и в наших местах побывал.
А Разин поблизости вовсе и не был. Прошел он где-то дальней совсем стороной.
Почему же так говорили люди?
В великом страхе живут бояре. Прячут свое добро. Кто в колодце его утопит, кто в погребах укроет, кто специальные ямы роет.
Боярин Квашня Квашнин спрятал свои богатства в навозной куче.
Доволен Квашня Квашнин:
— Вот я какой смекалистый! Кто же к куче навозной сунется?
Легко на душе у боярина. Охраняет навозная куча барское золото и серебро.
Однако прошла неделя, и забеспокоился вдруг Квашнин. Чудится все боярину, что кто-то его приметил, кто-то за ним следил.
Перепрятал боярин богатства в другое место. Зарыл на опушке леса у старого дуба под самым осиным гнездом.
Доволен Квашня Квашнин:
— Вот я какой смекалистый! Кто же к осам посмеет сунуться?
Легко на душе у боярина. Гудят возле дуба осы. Охраняют барское золото и серебро.
Однако прошла неделя, и забеспокоился вдруг Квашнин. Чудится все боярину, что кто-то его приметил, кто-то за ним следил.
Снова вырыл богатства Квашня Квашнин. Вновь перепрятал. Закопал у гнилых коряг, там, где водились змеи.
Доволен Квашня Квашнин:
— Вот я какой смекалистый! Кто же к гадючьему месту сунется?
Легко на душе у боярина. Шипят, копошатся змеи. Охраняют барское золото и серебро.
Снова прошла неделя, и опять у бедняги покоя нет. Чудится все боярину, что кто-то его приметил, кто-то за ним следил.
Вновь решил перепрятать добро Квашнин. Теперь уже наверняка. Теперь уже в самое верное место. Поволок серебро и золото в дремучий-дремучий лес.
— В медвежьей берлоге добро укрою. Вот я какой смекалистый! Кто же к берлоге сунется?
Только неласково встретил медведь боярина. Хватанул его лапой косматой. Тут и пришел Квашне Квашнину конец.
Лежит в дремучем лесу смекалистый. Прощай барское золото и серебро!
Боярин Кирилл Морозов был страшнее самого лютого зверя. Даже рычал по-звериному:
— Быдло! Холопья! Р-р-р-ры!
Бил он дворовых всем, что попадало ему под руки: палка — так палкой, оглобля — оглоблей, прут из железа — ударит железом.
А тут… Впрочем, судите сами.
Изменился совсем боярин. Пальцем людей не тронет. Косо не взглянет. Басом не крикнет. Не рыкнет, не плюнет и даже не дунет в их сторону. Кого ни увидит, кого ни встретит — первым же шапку скинет.
Вот чудеса какие!
Звал он раньше дворовых: Тришка, Епишка, Ермошка, Антошка, Сережка, а чаще всего — дурак.
Теперь же Тришка у боярина — Трифон, к тому же по батюшке — Трифон Евсеич, Епишка — Епифан Алексеич, Ермошка — Ермолай Спиридоныч, Антошка — Антон Капитоныч, Сережка — Сергей Сергеич. И, уж конечно, совсем позабыл боярин про слово свое «дурак».
Вот чудеса какие!
Раньше боярин был сущий боярин. В лености жил он и в праздности. Охоту любил Морозов. Ведрами брагу пил. Слуги его одевали. Слуги его раздевали. Чуть ли не с ложки его кормили. Пешком не ходил боярин. Важно в карете ездил.
Теперь же — ну просто диву дается народ. Одевается барин сам. Раздевается барин сам. Забыл про охоту. Забыл про брагу. Карету спалил, не ездит.
Другие заботы у барина. То колет дрова Морозов. То машет косой на лугу. То землю, согнувшись, пашет. Полюбил он крестьянский труд. Жить без труда не может.
Вот чудеса какие!
— Научил его Разин, — смеялись люди.
И правда, чем ближе подходило разинское войско к этим местам, тем становился боярин все более нежным, все более добрым, становился во всем примерным.
И только одно лишь смущало крестьян.
Уж больно старательно землю боярин пашет. Раз пропахал он поле, начинает снова его пахать. Два пропахал, берется за третий. И вот уже пашет все то же поле в четвертый и в пятый раз.
«Что такое?!» — дивятся люди.
Присмотрелись они повнимательней, и тут-то секрет открылся: от великого страха боярин ума лишился.
Дворянин Низгурецкий побывал по казенным делам в Москве. Ездил в какой-то приказ, от воеводы привез бумаги. Говорилось в этих бумагах, что у них в Переяславском уезде покой, тишина, боярам народ послушен, бунтовства нет и, видать, не будет.
Повстречал Низгурецкий в Москве дворянина Свистецкого.
Свистецкий приехал в Москву из Саратова.
— Ох, ох, страх, что в наших краях творится! — стал причитать Свистецкий. — Ошалел, побесился народ. Вор Стенька словно с цепи сорвался. — Принялся Свистецкий рассказывать, как саратовцы сдали город, как казнили они воеводу, как кричали «ура!» злодею. — Я-то чудом великим спасся. В холопьем платье от них бежал.
— А в нашем уезде спокой, тишина, — заявил Низгурецкий. — Мы от вора надежно Москвой прикрыты.
Выпили дворяне по чарке хмельного вина. Долго о смуте народной еще говорили. Кончилось тем, что пригласил Низгурецкий в гости к себе Свистецкого. Согласился Свистецкий, сказал: приедет.
Объяснил Низгурецкий ему дорогу:
— Как проедешь мосток через речку Нерль, свернет дорога одна налево, другая пойдет направо. Так вот, чтобы попасть ко мне, надо свернуть направо и ехать лесной чащобой. Проедешь лесной чащобой, увидишь — стоят три сосны. Тут снова пойдут дороги: одна направо, другая налево. Так вот, чтобы попасть ко мне, надо свернуть налево. Проедешь полверсты по этой дороге, будут стоять две березы. Тут снова пойдут дороги — одна налево, другая направо. Так вот: езжай хоть налево, езжай хоть направо, прямо ко мне приедешь. Усадьба моя, — объяснял Низгурецкий, — как окончится лес, тут и стоит над рекою. Дом мой высокий. Крыльцо резное. Ворота железом стянуты. Да оно просто совсем найти. А собьешься — любой покажет.
Через несколько дней Свистецкий направился к Низгурецкому. Едет Свистецкий, кругом тишина, покой. Сердце дворянское радуется.
Доехал он до мостика через речку Нерль. Свернул направо. Свернул налево. Проехал мимо трех сосен и двух берез. Вот и открытое поле. Вот там впереди, над рекой, и усадьба стоит Низгурецкого. Только смотрит Свистецкий, а усадьбы как раз и нет. Ни дома высокого, ни крыльца, как обещано, ни обитых железом ворот.
Подивился Свистецкий: «Видать, не туда заехал. Где-то с дороги сбился».
Остановил он коня. Вернулся опять к березам, к соснам затем вернулся. Ездил налево, ездил направо. Час колесил по лесным дорогам. Устал. Истомился. Ободрался в лесных чащобах. Однако усадьбу нигде не нашел. Вернулся Свистецкий к мосту через Нерль. Тут и попался ему мужик.
— Эй! — закричал Свистецкий. — Где здесь живет Низгурецкий?
Объясняет ему мужик:
— Как поедешь, барин, лесной чащобой, так, проехав версту, увидишь ты три сосны. От сосен пойдут дороги: одна налево, другая направо. Так ты повертай налево. Проедешь еще с полверсты, увидишь — стоят две березы. Тут снова пойдут дороги: одна налево, другая направо. Так вот езжай хоть направо, езжай хоть налево, приедешь к открытому месту…
— Так я уже там бывал, — перебил мужика Свистецкий. — Там поле кругом, да и только.
— Не сбивай, не сбивай, — осерчал мужик. — Как бы тут самому не спутать. Так вот, когда доедешь до поля, бери направо и краем леса держись еще четверть версты. И вот тут-то… Да ты, боярин, и сам увидишь. Там осина еще стоит.
«Ах, вот оно в чем! — догадался Свистецкий. — Про осину, видать, я забыл. Ну и хмельное вино попалось».
Поскакал Свистецкий опять к соснам, опять к березам, выехал к полю, свернул налево. И правда, увидел вдали осину. Пришпорил Свистецкий коня, подъехал к осине и от страха едва не помер. На осине висел Низгурецкий.
Заголосил Свистецкий ужасным криком. Вспомнил Саратов, бросился прочь. Только побоялся он ехать лесом. Помчался полем к реке. Тут и наткнулся Свистецкий на пепелище, на сожженный крестьянами барский дом. Лишь печь от него осталась.
Ширится. Ширится. Ширится. Разрастается пламя войны народной. Полой водой по стране идет. За вековые и тяжкие муки платит сполна народ.
— Эх, эх, — вздыхал боярин Яков Одоевский, — послал нам господь тишайшего.
«Тишайшим» называли царя. Царь Алексей Михайлович был грузен, мясист, однако характер и вправду имел спокойный.
Любил он охоту. Больше всего соколиную. Леса под Москвой завидные. Дружки у царя веселые. Зверье на охотника так и прет. Да пропади ты пропадом все дела в государстве, если вздумалось поехать царю на охоту.
Мог он гоняться за зверем и день, и второй, и неделю, и месяц. В Кремле бояре лишь сидели гадали, когда лесной загул у царя окончится.
Весть о восстании Разина застала царя как раз на охоте. Привез ее Яков Одоевский.
Доложил обо всем Одоевский.
— Образуется, образуется. Пошумит народ — успокоится, — ответил боярину царь.
Недолюбливал царь Одоевского. Нет царю от него покоя. Все время Яков Одоевский с делами различными лезет. И голос у боярина тихий, вкрадчивый, словно глотка салом гусиным смазана. И видом своим уродлив. Скула лошадиная. Бельмо на глазу. И ходит кошачьим шагом. Нет бы ступать по-мужски, с достоинством. Отправил боярина царь в Москву, сказал: через день приедет.
Однако приехал не скоро.
К этому времени разинцы взяли Астрахань.
— Вор Стенька смуту поднял великую, — доложил государю Одоевский. — Астрахань взята боем.
— Образуется, образуется. Пошумит народ — успокоится, — ответил боярину царь.
Ответил — и тут же опять на охоту.
«Эх, эх, — вздохнул про себя Одоевский. — Послал нам господь зайчатника».
Когда царь снова вернулся в Москву, разинцы взяли Саратов.
— Царь-государь, — зашептал Одоевский, — вор Стенька вошел в Саратов. Люди валят к разбойнику, аки на сладость мухи.
— Образуется, образуется. Пошумит народ — успокоится, — снова ответил царь.
И снова с дружками в леса уехал.
В третий раз вернулся с охоты царь. Новые вести несет Одоевский:
— Царь-государь, вор Стенька прошел Самару. Вся Волга в разбой ударилась. Татарва, черемисы, мордва, башкирцы — и эти к злодею кинулись. Зашаталась Русь, государь, зашаталась. Погибель идет дворянству. Брось, государь, потехи. — Боярин повысил голос. — Али не царь ты уже дворянский!
— Ну и пристал ты, боярин, как клещ! — обозлился царь Алексей Михайлович. Даже обиделся: — А чей же я царь — холопий?
Обиделся царь, однако за зайцами на сей раз не поехал. Остался. Дал приказ собирать дворянское войско. К Волге идти походом.
Зашевелилась боярская Русь. Для борьбы с Разиным в разных русских городах срочно набирались войска.
Созывались стрельцы, пушкари, воротники. Брали в войска и дворян, и детей боярских. К местам сбора двигались копейщики, пикиреры, рейтары, драгуны, гусары, просто солдаты.
Орловский воевода Никифор Спесивцев собрал целый пикейный шквадрон. Снаряжал долго. Следил, чтобы кони были хорошие. Сбруя крепкая, седла прочные. Чтобы каждый имел боевое копье. Чтобы у каждого был шишак — железная шапка с наушниками. Чтобы шпага или сабля была у каждого.
Старых не брал.
— Тут нужен народ позлей, помоложе. У молодых и характер решительнее, и силы побольше у них в руках, — рассуждал Никифор Спесивцев.
Осмотрел молодцев воевода. Что ни всадник, то богатырь. Что ни конь, то огонь и ветер.
— Мы же орловские, — говорил воевода. — Мы и тульских, и костромских, и тверских, и тамбовских — любого за пояс всегда заткнем. Будет царь-государь доволен.
Отписал Спесивцев царю, что собрал он пикейный шквадрон. Мол, молодец к молодцу. Кони сытые, копья острые. Ребята надежные. Лютости в каждом — на двух считай. Не будет пощады Разину.
Тронулись всадники в путь. Дорога через Тулу и Серпухов шла на Москву — там собиралось войско.
Проходит неделя, приезжает гонец:
— Ну, как шквадрон, воевода?
— Отправил, отправил. Молодец к молодцу. Будет царь-государь доволен.
Вторая неделя проходит. Снова в Орел прибывает гонец.
— Где же шквадрон, воевода?!
— Отправил, отправил. Будет царь-государь доволен. Народ у меня надежный. Молодец к молодцу. Попомнит Разин шквадрон орловский.
За вторым гонцом и третий вскоре сюда явился:
— Где же шквадрон, воевода?!
«Что за чудо, где же шквадрон?» — подумал и сам Спесивцев.
— Где?
А шквадрон в это время был уже на Дону. А с Дона пошел на Волгу. Но не против Разина — к Разину шли пикиреры.
Часто такое тогда случалось. Бежали люди из войск боярских.
Приходили к Разину и стрельцы, и копейщики, и драгуны, и рейтары. Можно было встретить дворян и даже детей боярских.
На службу в царево войско ехало трое дворянских недорослей — Памфил, Боголеп и Топей.
Справа едет верхом на коне Топей.
Слева едет верхом на коне Памфил.
Боголеп между ними едет.
Самый рослый из них Памфил.
Самый низкий из них Топей.
Боголеп серединкой выдался.
Самый умный из них Топей.
Самый глупый из них Памфил.
Боголеп по умишку средний.
Снаряжали их дома на подвиг ратный. Лучших дали в дорогу коней.
По мушкету висит за спиной у каждого. У каждого сабля видна на боку. Мешочки болтаются с пулями, с порохом. Вместо шапок у них шишаки.
Едут дворянские дети. Мечтают о том, как побьют они Стеньку Разина, как вернутся домой с победой.
— Мы схватим в бою злодея и живого его привезем. Мы заслужим царево слово.
Отъехали недоросли от дома двенадцать верст. Осталось без малого тысяча.
Тянулась стрелой дорога. Вдруг разошлась на три.
Остановились дворянские витязи у придорожного камня. Заспорили — какой же дорогой ехать.
— Едем направо, — сказал Памфил.
— Едем налево, — сказал Топей.
Боголеп же за то, чтобы ехать дорогой средней.
Час они громко спорили. Хорошо, что попался какой-то старик.
— Да езжайте любой дорогой. Какая кому милей. Не спорьте. Сойдутся они, сойдутся.
Поехал Памфил направо. Эта дорога свернула в лес.
Поехал Топей налево. Эта дорога пошла к реке.
Боголеп же вперед поехал по открытому полю.
Едет Памфил по лесу. О геройстве Памфил мечтает. Колокольным звоном гудит Москва. Сам царь Алексей Михалыч славой его венчает.
Размечтался Памфил о славе. Не видит Памфил того, как рядом в придорожных кустах, не отставая, крадется людская тень.
Сравнялась дорога с ветвистым дубом. Потянулись навстречу Памфилу вилы, сразили Памфила в бок.
Едет Топей по дороге к реке. О геройстве Топей мечтает. Колокольным звоном гудит Москва. Сам царь Алексей Михалыч славой его венчает.
Добрался Топей до реки. Вброд переехал реку. Стал на высокий взбираться берег. Занеслась над Топеем с откоса коса. Рухнул мечтатель в воду.
По открытому чистому полю едет верхом на коне Боголеп. О подвигах ратных и он мечтает. Это в честь Боголепа звоном церковным гудит Москва. Сам царь Алексей Михалыч славой его венчает.
Кончилось чистое поле. Подошла дорога к крутому оврагу. Стал спускаться в овраг Боголеп.
Жаль, что глаз не устроен сзади. Не видит дворянский сынок того, как за спиной кто-то поднялся в рост. Взлетела, как меч, дубина. Ударила молотом по шишаку. Свалился с коня Боголеп. Остался на дне оврага.
Правду сказал старик — сошлись у дворян дороги.
Ефремовский воевода Аввакум Иевлев писал царю: «Его величеству государю, царю и великому князю Алексею Михайловичу холоп твой Аввакумка челом бьет».
Писал воевода о том, что городские стены у них в Ефремове подгнили, покосились, а кое-где и вовсе обрушились. Нет у города теперь надежной защиты. «Ако же вор Стенька прийдет к Ефремову, — писал Иевлев царю, — то быть великой беде». Для строительства новых стен просил воевода денег.
Отписал царь воеводе, чтобы стены строили. Отпустил денег. Завез воевода в Ефремов дубовые бревна. Нанял плотников. Начали строить стены.
Старший среди плотников Никита Зяблов воеводе понравился. Хоть и стар был годами Зяблов, но в плотницком деле оказался большим умельцем.
— Мы эти стены — враз, — говорил Никита. — Они и при правнуках будут еще стоять. Будь спокоен, отец воевода, Разин на них не сунется.
Каждый день приходил воевода, смотрел, как идет работа. Стучат топоры, без устали ходят пилы.
— Шибче, шибче! — покрикивает Зяблов.
Правду сказал Никита — стены растут, как в сказке. Похвалил старика Иевлев.
— Стараемся, отец воевода, — ответил Зяблов.
Похвалил воевода плотников.
— Стараемся! — гаркнули плотники.
Притомился в делах воевода. Взяла его хворь. Пролежал он несколько дней в постели.
Но работа шла, не стояла на месте. И вот Никита Зяблов пришел к воеводе.
— Отец воевода, готовы стены!
Не удержался Иевлев, поднялся на ноги, пошел посмотреть на крепость. Глянул — отличные стены. Высокие, крепкие. Даже выше старых на целый метр.
— Молодцы! — похвалил воевода.
Обошел он крепость с одной стороны, обошел со второй, с третьей, завернул на четвертую. Смотрит, а там нет никакой стены.
— Как так! — взревел воевода.
— Не хватило бревен, — объясняет Никита.
— Как — не хватило?!
— Промашка у нас получилась. Зазря метром выше поклали стены. Но ничего, ничего, — говорит Никита. — Зато три стороны неприступные. Никакая их сила теперь не возьмет. Не страшен, отец воевода, Разин.
Взвыл воевода:
— Да что ты, дурак, несешь! Что же это тебе за неприступная крепость, если в ней целой стены не хватает?
Разводит Никита руками, еле улыбку скрывает:
— Промашка, батюшка, промашка. И как это только у нас получилось? А ведь старались, старались, батюшка…
— Старались?! — кричал воевода. — Не царю, супостаты, служите! Стеньку, проклятые, ждете!
Приказал воевода плотников избить батогами. Однако писать обо всем царю и просить новых денег не стал. Не хватило для этого смелости.
Так и остался Ефремов с тремя стенами. Хорошо, что Разин не брал Ефремов.
Два молодых казака Гусь и Присевка заспорили, кто больше народному делу предан.
— Я! — кричит Гусь.
— Нет, я! — уверяет Присевка.
— Я жизни не пожалею! — бьет себя Гусь в грудь кулаком.
— Я пытки любые снесу и не пикну! — клянется Присевка.
— Хочешь, я палец в доказ отрежу?
— Что палец! Я руку себе оттяпну!
Расшумелись казаки, не уступают один другому.
Разин в это время проходил по лагерю и услышал казацкий спор. Остановился он. Усмехнулся.
Заметили спорщики атамана. Притихли.
Посмотрел Степан Тимофеевич на молодцев.
— Ну и крикуны: жизнь, пытки, палец, рука. Хотите себя проверить?
— Приказывай, атаман! Слово даем казацкое.
— Грамоте учены?
— Нет, Степан Тимофеевич.
— Так вот: кто первый осилит сию премудрость — тому настоящая вера.
Смутились казаки. Не ожидали такого. Ну и задал отец атаман задачу. Однако что же тут делать? Назад не пойдешь. Слово казацкое брошено.
Не зря говорил про грамоту Разин. Нужны ему люди, умеющие писать и читать. Мало таких. Трудно крестьянскому войску.
Пошли казаки в церковь, разыскали дьячка.
— Обучай, длинногривый.
Сели они за буквы. Пыхтят, стараются казаки.
Только трудно дается наука. Неделя проходит, вторая.
— Сил моих больше нет, силушек! — плачет по-детски Гусь.
— Уж лучше бы смерть от стрелецкой пули! — стонет Присевка.
Проходит еще неделя.
— Голова ты моя, бедная ты головушка! Помру я при этом деле! — убивается Гусь.
— За что же муки такие адовы? Господи праведный, за что покарал? — причитает Присевка.
Стонут, проклинают судьбу свою казаки. Стонут, а все же стараются. Слово казацкое дадено.
Прошло целых два месяца.
— Ну, ступайте, — произнес наконец дьячок.
Словно ветром дунуло в казаков — помчались быстрее к Разину.
— Осилили, отец атаман, премудрость!
— Да ну! — не поверил Степан Тимофеевич.
— Проверяй!
Протянул Разин Гусю писаный лист бумаги:
— Читай-ка.
Читает Гусь. Правда, не так чтобы очень гладко. Однако все верно, все разбирает.
— Молодец, казак! — похвалил Разин.
Достал он лист чистой бумаги, протянул бумагу Присевке:
— Пиши-ка.
Пишет Присевка. Правда, не так чтобы очень быстро. Однако все верно. Буквы не путает.
— Молодец, казак! — подивился Разин. — Оба вы молодцы! Порадовали. Не ожидал.
Засмущались Гусь и Присевка:
— Старались, отец атаман. Ведь слово казацкое было дадено.
«Красавец» Левка заснул в дозоре. Полагалась за это у разинцев смерть.
Однажды отправился Разин проверять, как службу несут караулы.
Ночь была темная-темная. Звезд не видно. Луны не видно. Небо стояло в тучах. Выбрал Степан Тимофеевич время перед рассветом, когда дозорных особенно клонит сон. Идет Разин от поста к посту. То тут, то там вырываются из темноты голоса:
— Стой! Отзовись!
Отзывается Степан Тимофеевич. Узнают разинский голос дозорные:
— Здравья желаем, отец атаман!
Надежно службу несут караулы. Доволен Разин.
Прошел он шесть дозорных постов. Остался седьмой, последний. Тут и дежурил Левка. «Красавец» он потому, что кончик носа был у него обрублен. Так в шутку окрестили его казаки. Когда-то ходил он походом в Ногайские степи. В каком-то бою и лишился носа.
Стоял Левка в дозоре у самой реки, на волжской круче у старых сосен.
Вышел Разин к речному откосу. Никто не крикнул на звонкий шаг. «Что такое?» — подумал Разин. Остановился. Тихонько свистнул. Минуту прождал ответа. Свистнул погромче. Опять тишина.
Прошел Разин вдоль откоса шагов пятнадцать и тут услышал какой-то звук. Застыл атаман. Прислушался. Да это же просто казацкий храп.
Подошел Степан Тимофеевич к спящему. Левку признал в нерадивом. Казак сидел на земле. Прислонился к сосне спиною. Что-то приятное снилось Левке. Он улыбался и даже ртом пузыри пускал. Голова чуть склонилась на дуло пищали. Шапка сползла на лоб.
Стал заниматься рассвет. Спит беззаботно «красавец» Левка. Храпит на весь берег. Не чует нависшей над ним беды.
— Эка же черт безносый! — обозлился Степан Тимофеевич. Хотел разбудить казака. Затем передумал. Взяло озорство атамана. Решил он вынуть из Левкиных рук пищаль. «Ну интересно, что Левка, проснувшись, скажет!»
Подошел Степан Тимофеевич вплотную к спящему. Легонько притронулся к дулу. Только потянул на себя пищаль, как тут же казак очнулся. Мигом вскочил на ноги. Разин и слова сказать не успел, как размахнулся казак пищалью. Оглоушил прикладом Разина. Свалился Степан Тимофеевич с ног.
Пришиб казак человека и только после этого стал смотреть, кто же под руку ему попался.
Глянул — батюшки светы! Потемнело в глазах у Левки. Бросился Левка к Разину.
— Отец атаман! — тормошит. — Отец атаман! Боже, да как же оно случилось?
Не приходит в себя Степан Тимофеевич. Удар у Левки в руках пудовый.
Помчался Левка с откоса к Волге, шапкой воды зачерпнул. Вернулся. Бежит спотыкаясь. Склонился над Разиным. Протирает виски и лоб.
Очнулся Степан Тимофеевич. Шатаясь, с земли поднялся.
В тот же день атаманы решали судьбу казака. По всем статьям за сон в дозоре полагалась ему перекладина. Однако Разин взял казака под защиту.
— Для первого раза довольно с него плетей.
— Почему же, отец атаман?!
— За то, что пищаль удержал в руках, достоин казак смягчения.
— Да он ведь чуть не порушил твою атаманскую жизнь.
— Так не порушил. Помиловал, — усмехнулся Степан Тимофеевич, рукой проведя по темени: там шишка была с кулак.
Однако неделю спустя, когда заснул в дозоре другой казак, Разин первым сказал:
— На виселицу!
Строг был Степан Тимофеевич. Ой как строг! Умел он карать. Но умел и помиловать.
Не был Разин святым. Мог и сам выпить. Однако приходил в страшный гнев, когда люди перепивались.
А такое случалось.
Особенно падок к вину был казак Гавриил Копейка.
Встретил Степан Тимофеевич однажды Копейку. Разило спиртным от казака, словно из винной бочки.
Почуял Степан Тимофеевич запах:
— Пьян?!
— Никак нет, отец атаман! — нагло ответил Копейка.
А вранья Разин и вовсе терпеть не мог.
Встретил Степан Тимофеевич второй раз казака. Еле стоит на ногах Копейка. Глаза мутные-мутные. Осоловело на Разина смотрит.
— Пьян?!
— Никак нет, отец атаман! И не нюхал.
Не тронул Разин и на этот раз казака. Но пригрозил расправой.
Не помогло.
И вот как-то казак до того напился, что уже и идти не мог. Полз Копейка на четвереньках. Полз и наткнулся на Разина.
— Ирод! Ты снова пьян?!
— Ни-ни-как нет, о-о-тец ата-та-ман. — Язык у казака заплетался. — Я-я ки-ки-сет обронил в тра-тра-ве.
— Ах ирод! Ах тараруй![2] — Обозлился Степан Тимофеевич страшно. — Эй, казаки, — плетей!
При слове «плетей» хмель из Копейки выдуло ветром. Повалился он Разину в ноги.
— Прости, атаман.
— Умеешь пить, умей и похмель принять, — сурово ответил Разин.
Когда притащили лавку и плети, Степан Тимофеевич скомандовал:
— Десять ударов!
Всыпали.
— А теперь и еще сорок!
— За что же, отец атаман?
— За вранье, за тараруйство, — ответил Разин.
Не любил Степан Тимофеевич врунов. Ложь — самым великим грехом считал.
Казак Ксенофонт Горшок втерся в доверие к Разину. Началось все незаметно, по мелочам. То прочистит трубку Горшок атаману, то пыль из кафтана выбьет, то подведет под уздцы коня. Понадобится что-то Разину, Горшок тут как тут. Даже в баню ходил со Степаном Тимофеевичем, тер атаманскую спину.
— Средство мое надежное, — говорил казакам Горшок. — Я своего добьюсь. Я первой особой при отце атамане стану.
И правда. Не заметил Разин и сам того, как стал при нем Горшок человеком незаменимым, во всех делах чуть ли не первым советчиком. Но самое страшное — стал Горшок шептуном. Трет он в бане атаманскую спину, а сам:
— Отец атаман, а сотник Тарах Незлобин выпил лишку вчера вина и словом недобрым тебя помянул.
Наговорил на Тараха Горшок. Вот что сказал Незлобин: «Зазря отец атаман дал Ксенофонту большую волю».
Прочищает Горшок атаманскую трубку, а сам:
— Отец атаман, а башкирец Амирка тоже дурное о твоей атаманской особе молвил.
А на самом деле вот что сказал Амирка: «Я бы быстро Горшка отвадил».
Подводит Горшок атаману коня, а сам и тут незаметно про кого-то Разину что-то шепчет.
Вспыльчив Степан Тимофеевич. Крут на расправу. Попали в немилость к нему и сотник Тарах Незлобин, и башкирец Амирка. Пострадали без особой вины и другие.
Приобрел Горшок небывалую силу. Робели перед ним казаки. Боялись его доносов. Знали, если невзлюбит кого Горшок, не сладко тому придется.
Правда, лихой казак Епифан Гроза пригрозил Ксенофонту расправой. Однако угроза Епифана бедой для него же самого обернулась. Исчез куда-то Гроза, словно в воду, как камень, канул.
Притихли и вовсе теперь казаки. Шептуна за версту обходят.
И вдруг однажды пропал Горшок. Искали его, искали. Разин был в страшном гневе, шкуру грозился спустить с любого. Не помогло. Не нашелся Горшок, словно и вовсе на свете не жил.
Лишь через неделю, когда стих атаманский гнев, признались разинцы Разину: утопили они доносчика.
Но теперь уже Степан Тимофеевич не ругал казаков, не спустил, как грозился, шкуру. Разобрался за эту неделю Разин во всем, сам тому подивился, как так могло случиться, что при нем, при боевом атамане, и вдруг скорпион прижился.
Мало того, через несколько дней, когда новый казак решил занять при Разине то же самое место и, как Горшок, зашептал атаману на ухо: «Отец атаман, а десятник Фома Ефимов про тебя недоброе слово молвил…» — то Разин кликнул к себе казаков и тут же при всех приказал отрезать язык доносчику.
— Батюшка Степан Тимофеевич!
— Ну что?
Сотник Титов запнулся.
— Что же молчишь?
— Боязно говорить, отец атаман. Гневаться очень будешь.
— Ну и ступай прочь, если боязно.
Однако Титов не уходил. Уходить не уходил, но и сказать о том, ради чего пришел, тоже никак не решался.
Посмотрел удивленно на сотника Разин. Титов — казак отважный. Что же такого могло случиться, чтобы казак оробел с ответом?
Наконец сотник отважился.
Выслушал Разин, минуту молчал. И вот тут-то гадай: то ли взорвется сейчас атаман, то ли шутку какую бросит. Неожиданно Разин расхохотался.
— Не врешь?
— Провалиться на месте, Степан Тимофеевич.
— Так все и было? Назвался Разиным?
— Так все и было. Атаманское имя твое использовал.
— А ну, волоки сюда.
Через минуту в шатер к Разину ввели человека.
Глянул Разин — вот это да! Атаман настоящий стоит перед Разиным. И даже внешне чем-то похож на Разина. Шапка с красным верхом на голове. Зеленые сапоги на ногах из сафьяна. Нарядный кафтан. Под кафтаном цветная рубаха. Глаза черные-черные. Черным огнем горят.
— Чудеса! — произнес Степан Тимофеевич. — Так ты, выходит, Разин и есть?
Вошедший зарозовел, смутился. Даже глаза потупил.
— По правде, Степан Тимофеевич, имя мое — Калязин.
— Казак?
— Нет. Из мужицкого рода.
— Чудеса! — опять повторил Разин. Переглянулся с Титовым, вспомнил недавний его рассказ.
Ходил Титов с группой казаков куда-то под Шацк. Заночевал однажды в какой-то деревне. От мужиков и узнал, что объявился где-то под Шацком Степан Тимофеевич Разин.
«Какой еще Разин? — подумал сотник. — Откуда тут Разин?!»
— Разин, Разин, казак, с Дона он, — уверяли крестьяне.
Разыскал Титов того, кто был назван крестьянами Разиным.
— Ты Разин? — спросил.
— Разин, Степан Тимофеевич.
Понял Титов, что тут самозванство. Потянулся было за саблей. Хотел вгорячах рубануть. Однако на самосуд не решился.
Схватил Титов с казаками шацкого Разина и привез его к Разину настоящему.
Смотрит Разин на «Разина»:
— Волю людишкам дал?
— Дал.
— Работящих людей не трогал?
— Не трогал, отец атаман.
— Народу служил с охотой?
— Ради него на господ и шел.
— Нужны атаманы, нужны, — проговорил Разин. Повернулся к Калязину: — Молодец! Ну что же — ступай. Стал атаманом — ходи в атаманах. Желаешь — будь Разиным. Желаешь — Калязиным. Зовись хоть горшком, хоть ухватом. Не дело на имени держится. Имя на деле держится.
Сотник Матвей Веригин с отрядом казаков вез Разину захваченную в одном из уездов казну. Хранились деньги в ларцах. Медные — в одном. Из серебра — в другом.
Проехали казаки самые опасные места, миновали стрелецкие заставы, заслоны. Казалось, что все преграды уже позади. Как вдруг в лесу наткнулись они на засаду.
Завязался между стрельцами и казаками ружейный бой.
Стрельцов и числом больше, и в пулях нет недостатка. У казаков же свинец на исходе. Понимает Веригин: плохи дела.
Лежат разинцы за дубами, березами, отбиваются.
Стрельнули раз, стрельнули два. А в третий и стрельнуть у многих нечем.
Подполз к сотнику тот, что залег от него правее:
— Батька, свинца более нет.
Подполз к сотнику тот, кто лежал по левую руку:
— Батька, пришла погибель.
Хотел подняться Веригин в рост, дать команду к ручному бою. «Эх, была не была, погибать, так с достоинством». Да только в это время подполз к Веригину третий из казаков. Подполз, ругнулся недобрым словом и вдруг зашептал:
— Батька, а ежели нам откупиться? — Шепчет, а сам глазами косит на ларцы с казной.
— Откупиться? Ах ты собака! — взревел Веригин. На минуту задумался. Потом улыбнулся: — А ну волоки ларцы.
Бросился к ним советчик, придвинул поспешно к сотнику. Сбил Веригин прикладом замки, откинул крышки.
— Вот так, атаман! Вот так! — опять зашептал советчик. — Дозволь стрельцам прокричать о деле.
Не отвечает Веригин. Подхватил он горсть монет, бросил правому из казаков. Вновь подхватил, бросил левому. Бросил другим:
— А ну заряжай!
Сообразили разинцы, набили монеты в дула.
— Ну, а теперь голоси, — приказал Веригин советчику.
Догадался, в чем дело, теперь и советчик. Поднялся казак с земли, закричал стрельцам:
— Откупного даем, откупного! Жалует вас атаман серебром и медью. Жалует вас серебром и медью! — кричит казак и пересыпает в руках монеты.
Заслышав денежный звон, стрельцы и высунулись из-за укрытий.
— Пуляй! — закричал Веригин.
Стрельнули казаки. Дым туманом схватил деревья. А когда он рассеялся — нет стрельцов уже рядом. Трое лежат убитыми. Другие снова ушли в засаду.
Приободрились казаки и такую подняли стрельбу, что стрельцы отходили все дальше и дальше. А потом и вовсе оставили их в покое. Видать, и у стрельцов ружейный припас окончился.
Прибыл Веригин к Разину, вручает ему казну.
— Не гневись, батюшка атаман, — говорит. — Будет в ларцах недостача.
— Как — недостача? — насупился Разин.
Рассказал Веригин о стрелецкой засаде.
Слетела суровость с лица у Разина. Рассмеялся Степан Тимофеевич.
— Говоришь, откупились?
— Откупились, батюшка атаман.
Оскарка Чертенок пристал к разинцам возле Самары. Чертенок — это прозвище. Так казаки его окрестили. Был он то ли из-под Саранска, то ли из-под Алатыря. Родом мордвин. Немало было в войсках у Разина и мордовцев, и чувашей, и черемисов, и татар. Впрочем, Чертенок утверждал, что он русский.
— В России живу, потому и русский.
— Ну, а веры же ты какой?
— Веры я разинской. Оттого к вам и пришел.
Острым он был на язык.
Сражался Чертенок вилами. Другого оружия не признавал.
— Они острые, — объяснял Оскарка. — С ними в бою лучше. Это тебе не пищаль. Их заряжать не надо.
А заряжать ружья в те времена было целым делом. И порох и пули заталкивали через дуло.
Чертенок сразу же всем понравился. Был он веселым и добрым. К тому же умел рассказывать байки. Плел небылицы одна пуще другой. И всегда про одно: про царицу речную. И как выглядит царица речная, и что ест, и что пьет. Даже придумал, что в гостях у нее бывал.
— Аж под водой?! — поражались те, кто принимал любой вымысел за чистую правду.
— Под водой, — отвечал Чертенок.
Послушать Чертенка сбегались с различных мест. Разин тоже однажды слушал.
А как-то сотник Веригин, повстречав Оскарку и посмотрев на его вилы, в шутку сказал:
— Ты бы хоть пистоль или пищаль попросил у своей царицы.
— Да зачем мне пищаль, — начал Чертенок. И снова пошел про то, что вилами биться лучше. Их заряжать не надо.
— Ну так для других попросил, — подзадорил Веригин.
Плохо было с оружием в разинском войске. Пищаль или пистоль считались богатством.
— Для других попрошу, — согласился Оскарка.
И попросил.
Куда-то исчез. Три дня пропадал. Вернулся — в руках пищаль.
Все так и разинули рты. Сотник Веригин и тот поразился.
— Значит, не врал. Значит, царица имеется, — пошли голоса.
— А ну, еще принеси пищаль.
— Две принеси пищали.
— Можно и две, — ответил Чертенок.
Снова где-то он пропадал. А когда вернулся, глянули все и видят: как и обещано, несет две пищали.
Секрет оказался в простом. Знал Чертенок лесные округи. Уходил он в сторону от главных дорог. Подкарауливал одиночных стрельцов. Колол вилами. Забирал оружие.
Узнал о Чертенке Разин.
— Молодец! — похвалил Оскарку.
Приказал Степан Тимофеевич отрядить несколько партий смелых людей. Чтобы и эти ходили лесными дорогами и тоже оружие добывали. Называли таких смельчаков добытчиками. Чертенок с ними тоже ходил. Многие из них отличились. И Чертенок был всегда в первых, самым удачливым.
— Помогает ему царица, помогает, — шутили разинцы.
Мужичонка Фрол Скобеев надоел казакам до крайности. Не давал никому покоя. Приставал постоянно с вопросами: почему, отчего, отчего, почему?
— Почему казаки землю не пашут?
Объяснили ему казаки. Мол, не землю пахать, а страну охранять — для того казаки и созданы.
— Отчего слово пошло «дуван»?
Объяснили ему казаки. Давнее это слово. Когда делят они добычу, это и есть дуван.
И дальше таких «отчего», «почему» посыпалась сотня за сотней.
Поначалу с охотой объясняли ему казаки. А потом им так надоел Скобеев, что при виде его казаки бежали, как от самого лютого зверя.
Тогда принялся Фрол Скобеев донимать пушкарей:
— Что такое наряд?
Объяснили ему пушкари. Мол, наряд — это и есть сами пушки. Так называются пушки.
— А что такое раскат?
И про это объяснили ему пушкари. Мол, раскат — помост у крепостного вала или стены, на котором ставятся пушки.
Поначалу с охотой объясняли ему пушкари, а потом, когда вопросы посыпались градом, «Ах ты мучитель, аспид несчастный!» — взвыли, не выдержав, пушкари.
Оставив пушкарей в покое, взялся Фрол за стрельцов. Вслед за стрельцами терзал гребцов. Затем — драгун, пикиреров, гусар, мушкетеров. Даже приставшего к разинцам батюшку, словно палач, пытал. Этого, правда, про бога. Есть ли бог на земле? А если есть, почему не видно? Есть ли на свете ангелы? А если есть, почему не слышно? Существует ли ад и рай? И если да, то в ад или в рай попадет после смерти сам батюшка?
Не выдержал батюшка, послал его к черту.
Прошло какое-то время, и вот уже не Скобеев лезет к любому с вопросами, а сам на вопросы других отвечает. Пополняется армия Разина. Приходят в нее новички. Все интересно новеньким.
Одному объяснит Скобеев про верховой и подошвенный бой. Верховой, мол, происходит от слова «верх». Это тот бой, который ведется на стенах. А подошвенный — тот который идет внизу, то есть у стен, под стенами. Другому расскажет, что такое дуван. Про ломовую пушку расскажет третьему. Мол, ломовая она потому, что от слова «ломать» происходит. Из этой пушки по стенам бьют. Про морские, речные суда расскажет. Объяснит, почему одни лодки называются «бусы», другие — «насады». А есть еще салы. Мол, бусы — это большие морские лодки. А насады — речные. Насады они потому, что борта у них как бы нашиты, насажены. Салы же вовсе не лодки, а всего лишь плоты, и сделаны вовсе они не из бревен, а из пучков камыша. Человека держат они с трудом. А вот одежду свою, сбрую, сабли, пистоли и пики на них казаки перевозят.
Многое знал Скобеев. Рассказывал он интересно. Слушать его интересно. Лезут к нему с вопросами. Нет никому отказа. Подумал Разин и вдруг назначил Скобеева сотником.
Однако нашлись здесь такие, которые к Разину вдруг с обидой:
— Как! Почему?! Мы тоже не меньше знаем. Нам тоже пора бы быть в сотниках.
— Возможно, вы тоже не меньше знаете, — ответил Разин. — Только дорог не тот, кто в себе таит. Почет наш тому, кто поделиться с другим умеет.
Длинный путь прошел с разинским войском Ермил Крупицын. Астрахань, Царицын, Саратов, Самара — все позади. А сколько других городов, сколько сел, деревень. То плыли в лодках, то меряли версты пеши, реже в телегах по-барски ехали.
Приметили разинцы: куда ни придет Крупицын — всюду он свой человек. Люди вокруг него сразу толпой собираются. А провожают в дальнейший поход, как самого близкого друга.
Вначале гадали разинцы:
— Может, в каждом селе у него родня?
— Видать, Ермил из ямщицкого роду и в селах приволжских не раз бывал.
— Да нет, он струги тягал по Волге и всюду завел знакомство.
Спросили о том Крупицына.
Оказалось, отродясь не бурлачил Ермил. В ямщиках не ходил ни разу. И вообще не бывал никогда на Волге. Родом — елецкий, из неблизких от Волги мест.
И вот тут-то кто-то сказал:
— Притягательный он человек.
Присмотрелись к Крупицыну разинцы и разобрались, почему же он притягательный.
Началось все с того, что приотстал однажды Крупицын от войска. После ночевки в каком-то селе недосчитались его в отряде.
— Ну, — решили, — видать, сбежал. Не вынес, должно быть, Ермил похода.
Однако прошло три дня, и вот догнал Крупицын своих товарищей.
— Где же ты был?
— Где пропадал?
— Мы уже думали, леший тебя прибрал.
Отмолчаться хотел Крупицын. Не удалось. Пришлось рассказать Ермилу.
Оказывается, заночевал он в селе у какой-то одинокой старухи. А изба у старухи не изба — развалюха. Бревна подгнили, скособочились стены. Крыша совсем провалилась. Вот и остался Крупицын в селе. Три дня крышу чинил старухе.
— Может, старуха твоя — молодуха? — кто-то полез к Ермилу.
Но шутника оборвали.
С этого дня стали разинцы наблюдать за Крупицыным. И что же? Станет отряд на дневку или короткий отдых. Бухнутся все на траву. Ноги гудят от усталости. Лежат отдыхают разинцы. А где же Ермил?
А Крупицын в это время то крылечко резное кому-то ладит, то вдовой стрельчихе дрова колет, то, надрываясь, бревна с телег сгружает.
Где-то роют колодец — Ермил на подмогу. Через ручей обвалился мосток — Крупицын и тут как тут. Тянут людишки невод. Глянешь, и разинец в общем ряду. В одном месте станет Ермил у кузнечного горна. В другом соберет детей и сказкой веселой ребят потешит. В третьем, на лугу, косарям поможет.
— Да что ты, Ермил! — говорят товарищи. — Пожалел бы себя. Да разве ты всем поможешь!
— Что правда, то правда, — согласится Крупицын.
Однако в новом селе начинается все сначала. И кончается тем же самым: провожают крестьяне разинца, как самого лучшего друга. Сотни и сотни верст прошел вдоль Волги Ермил Крупицын. Прошел и всюду память в сердцах у людей оставил.
Неизвестно, где кончил свой век Крупицын. Погиб ли в бою, казнен ли на плахе. А может, он долго жил и умер естественной смертью. Только память о нем долго на Волге еще хранилась. Во многих местах фамилию люди уже забыли. А чаще просто ее не знали.
Говорили на Волге так:
— Проходил тут однажды разинец — доброй души человек, притягательный.
На одной из стоянок казак Мишка Бычок раздобыл петуха.
— Стянул?! — полезли к нему казаки.
— Нет, — озорно отвечает Мишка. — Мне бабка одна дала.
Однако все видят, что врет, шельмец, что стянул петуха, конечно.
Петух оказался особенный. Правда, внешне был он не очень казист. Скорее, наоборот. В какой-то драке лишился пера на шее. На одной из лап не хватало пальца. Зато…
Петушиное племя вообще непривязчиво. А этот сразу привык к казаку. Ходил за Мишкой словно телок за маткой. И если, бывало, с Бычком кто-нибудь заговорит, сразу на тех сердился. Расправит крылья. Идет как воин. Спеши отойти, а то немедля клюнет.
Куры воду не очень любят. Сторонятся прудов и рек. А этот словно из утиного яйца народился. Даже, представьте, плавал. Мишка в воду, и он за ним. Мишка на струг, и тенью петух за Мишкой.
А главное, голос у петуха оказался на редкость звонким. Своим пронзительным криком будил он всех ни свет ни заря на струге. Сердились вначале разинцы. Хотели крикуна придушить. Однако привыкли скоро. А привыкнув, его полюбили. Напоминал им крик петушиный родные донские станицы, далекие хаты, детей и баб.
Петух погиб неожиданно, но очень геройской смертью. Запомнился разинцам этот день. Сидел петух на борту. День был жаркий. Палило солнце. Петька, прикрывши глаза, дремал. И вдруг привстал он на ноги, раскинул крылья и разразился особым каким-то криком. Глянули люди. Не поняли сразу. Потом разобрались. Вдоль борта проползла змея. Кто несмелый — тут же отпрянул. Другие схватились за сабли. Однако Петька опередил. Налетел на гадюку. Клювом — по черепу. Пришиб он ползучую тварь. Однако, видать, не до самой смерти. Ухитрилась гадюка кольнуть его в шею жалом. Успела смертью ответить на смерть.
Откуда на струге взялась змея? Сама заползла ли во время стоянки? Кто-то случайно с грузом ее занес? А может, был тут недобрый умысел, кто-то нарочно ее подбросил? Струг атаманский. Всякое может быть.
Грустили в тот день казаки. Словно что-то ушло родное.
Вскоре разинцы завели нового петуха. Но этот оказался неголосист. Воды как огня боялся. Всюду, паршивец, гадил. И хотя с виду красавцем был, однако только на суп годился.
Съели его казаки.
Лазутка Дятлов роптал на Разина. Что бы Разин ни сделал, как бы ни поступил, выходило, со слов Лазутки, что сделал Степан Тимофеевич неверно, что как раз по-другому тут стоило поступить. Когда в начале похода дал Разин команду идти на Астрахань, Дятлов сразу начал мутить людей:
— Зазря мы идем на Астрахань. Не туда атаман ведет. Тратим напрасно время. Нам бы сразу идти на Москву, на север. Там царь и главные силы сидят дворянства.
— Нет, верно, что раньше идем на юг, — отвечали Лазутке разинцы. — Прав Степан Тимофеевич. Астрахань сильная крепость. Нельзя, чтобы у похода осталась она за спиной. Боярским ножом торчала. Если Астрахань будет нашей, вся Волга у нас в руках.
Когда в Царицыне Разин приказал чинить кремль, Дятлов и здесь, как петух, шумел:
— Да чего же его чинить! Город мы взяли. Зачем нам стены? Нет бы бревна раздать на дрова людишкам.
— Эх, Лазутка, Лазутка, местом сидячим думаешь, — отвечали Дятлову разинцы. — Пока на Руси боярство, стены и нам нужны. Рано рушить валы и крепости. Правильно сделал Разин.
Тем, что Степан Тимофеевич дал команду равнять крестьян с казаками, Дятлов и вовсе был недоволен. Ходил среди казаков, кричал:
— Да как же так можно равнять казака с мужиком? Мужик отродясь — холоп, казак с малолетства — вольный. Как же так, меня и холопа в одну телегу!
— Нет твоей правды, нет, — отвечали Лазутке разинцы. — В том и великая сила похода, что равняет Разин людей. Оттого и прут к нему новые тысячи. Мужик ли, казак, каждый для воли и счастья рожден на свете. Вот и выходит, что Разин прав.
Не унимался Дятлов:
— Не так, не так поступает Разин.
По любому поводу с осуждающим словом Лазутка лезет. Ругал он Разина и за то, что очень крут атаман с теми, кто засыпал в дозорах:
— Не жалеет людишек Разин, не ценит казацкую кровь!
И за то, что, заметив склонность к спиртному, приказал Степан Тимофеевич всыпать кнутов Гавриилу Копейке.
— Что же, выпить нельзя казаку!
И даже за то, что заставил Разин Гуся и Присевку сидеть заниматься грамотой.
— Зачем же мучить зазря казаков? Что мы — поповского роду-племени! Да я бы…
— Ты бы… — смеялись в ответ казаки.
Все знали, что Дятлов завидовал Разину. Лазутка и сам норовил в атаманы. Мечтал стать хотя бы сотником, хотя бы десятником.
Только не избирали люди почему-то его в атаманы. Даже в сотники, даже хотя бы в десятники. Был он Лазуткой да так и остался.
Была у Разина трубка. Любимая. Из ясеня.
И вот обронил Степан Тимофеевич трубку. Стоял у борта на струге. Шлепнулась трубка в воду. Буль — и пошла на дно.
— Эка напасть! — ругнулся Степан Тимофеевич. — Примета к тому же недобрая.
Трубка досталась ему от отца. А отцу, говорят, от деда.
— Да мы ее враз! — тут же вызвались казаки.
Остановили разинцы струг. Разделись. И в воду. Ныряли, ныряли. Доставали до самого дна. А Волга — река не мелкая. Запыхались. Измучились. Нет трубки.
— Весла в воду, — скомандовал Разин.
Так и осталась трубка на дне речном.
Погрустил, конечно, Степан Тимофеевич. Да что же делать. «Что с воза упало, то пропало» — не зря в народе так говорят. Однако прошла неделя. И вот явились к Разину три казака:
— Получай, батюшка атаман!
Глянул Разин — трубка. Та самая: отцовская, дедова. Не поверил вначале Степан Тимофеевич. Покрутил в руках, посмотрел. Вот и зарубка, вот и щербинка. Вот и кольцо из меди — на месте разъема.
— Она. Та самая. Ну и лешие! — произнес Разин. Посмотрел на казаков: — Да как вы ее? Откуда?!
Переступают с ноги на ногу казаки. Пожимают плечами. Мол, гадай, атаман, как желаешь. Как достали — дело второе. Главное — трубка есть.
— Спасибо, — сказал Степан Тимофеевич. Отпустил казаков с поклоном.
Отпустил, а сам снова за трубку. Получше ее рассмотрел, понял, что трубка не та. Та и не та. Схожа — тут спору нет. Две капли воды так не схожи. И все же не та.
Усмехнулся Степан Тимофеевич.
Хотел разыскать казаков. Однако того не сделал. Решил не смущать умельцев.
Курит Степан Тимофеевич трубку. Струится над ней дымок. Струится, уходит в небо. Тает в бездонном небе.
4 сентября 1670 года разинская армия подошла к Симбирску. Остановил Степан Тимофеевич свои войска в трех верстах ниже города. А потом, когда опустилась ночь, переправил их на челнах вверх по течению Волги и обошел Симбирск с северной стороны.
Симбирский воевода Иван Милославский уже давно готовился к встрече Разина. Гарнизон у Милославского сильный — целых четыре стрелецких полка. К тому же собралось в Симбирске немало дворян из округи. Бежали они из своих имений. Искали защиты у стен симбирских. Из бежавших сюда дворян Милославский тут же создал отряды.
Но главное, на помощь симбирскому воеводе пришел из Саранска с войсками князь Юрий Барятинский. Дороден князь Юрий Барятинский. Многоопытен он в боях. Ходил на поляков, на шведов. Иноземным владеет боем, то есть сражаться умеет так, как учат тому за границей — совсем по последней моде.
Когда царь Алексей Михайлович отправлял князя Юрия на Волгу, в поход против разинцев, говорил государю Барятинский:
— Стыдно мне с ними биться. Рук негоже, царь-государь, марать. Да разве там войско! Шайка разбойников. Нет тут размаха для знатного воина. Тут развернуться негде.
Ошибся князь Юрий Барятинский. Развернулся он все же. Правда, не так, как думал.
Вывели воеводы свои войска. Приготовились к бою.
— Ты слева ударишь, князь Иван, — говорил Барятинский Милославскому. — Я же ударю справа. В клещи возьмем злодея. Потом по частям изрубим. Тесни его к Волге, чтобы скинуть в воду. Вот тут-то и будет военная мудрость.
Все было бы хорошо, да спутал Разин боярские планы.
Ждут воеводы восставших с юга. Разин ударил с севера. Врезались разинцы в дворянское войско, прошли, как ножом по маслу.
Побежали войска боярские. Бросились воеводы в разные стороны. Милославский скорее к кремлю, под защиту дубовых стен. Барятинский тоже туда бы кинулся, да за речку Свиягу бежали его полки. Бежал за ними и князь Барятинский.
— Развернулся князь Юрий, развернулся, — смеялись разинцы. — Стоял к нам грудью, спину теперь показал.
Бросились казаки догонять уцелевших, заработали саблями, пиками.
Группа разинцев, вскочив на пригорок, увидела воина. По виду не дворянин, не стрелец. Одежда на нем необычная. Ни усов, ни бороды нет. Человек вытянул кверху руки и истошно кричал:
— Их бин[3] не русский! Их бин не русский!
Хотели казаки проткнуть его пиками. А затем схватили и доставили Разину.
— Их бин не русский, — снова твердил человек и трясся, как осиновый лист, от страха.
И верно, по-русски говорил он с трудом. Но все же понять удалось: солдат оказался немцем. Из его слов узнали и то, что в полках у Барятинского были также датчане и шведы.
— Да ну? — поразился Разин. — И датчане, и шведы!
А потом разобрали, что были не только немцы, датчане и шведы, но и голландцы были.
— Ты смотри, и голландцы, — покачал головой Разин. — Выходит, своих не хватает!
Иноземные солдаты служили в те годы в русских войсках — нанимались за деньги. Однако не думал Разин, что повстречает их в боях под Симбирском.
— Худо боярам, худо, — усмехнулся Разин. — А ты, я смотрю, хитрый — раз руки к небу задрал.
Казаки рассмеялись.
— Вас? Вас?[4] — залепетал немец.
— Хитрый, — повторил Разин.
— Вас? Вас?
Из-за этого «вас» и прозвали казаки немца Васькой. Хотя имя его было совсем не Василий и даже не Вильгельм, а Карл.
Смотреть на немца сходились толпами.
— Неужто немец?
— Вот это да!
— Ишь ты, кого побили! Значит, сила у нас в руках.
Смотрели разинцы на платье, на бритое лицо немца, поражались:
— Кафтан до пупа! Лицо — без волос, как локоть!
В первый же вечер казаки напоили Ваську вином. Он пел песни и даже плясал.
На следующий день немец заявил, что готов служить Разину. Стал выпытывать, сколько платят.
— Гельд, гельд,[5] — пояснял Васька.
Казаки вначале не поняли. А когда поняли, долго, в свою очередь, не могли растолковать немцу, что денег тут никаких не платят. Бьются люди по доброй охоте. И награда им будет тогда, когда всех бояр изничтожат. И наградой будут не деньги, а жизнь для всех равная, то есть каждому счастье и воля.
Немец хлопал глазами, не верил.
— Гельд, гельд, — опять твердил о своем.
Через несколько дней немец бежал.
Сообщили об этом Разину.
— Атаман, прикажи отрядить погоню.
— Бог с ним, — ответил Разин. — Пусть в живых остается. Может, немец вернется к себе домой. О том, что видел и слышал у нас, расскажет.
Много в войсках у Разина прославленных атаманов: Михаил Харитонов, Максим Осипов, мариец Мирон Мумарин, чуваш Алгилда Атимов, татарин Алмакай, мордвин Павел Елашев, атаман Прокофий Иванов, которого прозвали Шумливый, прославленный Василий Ус, Михаил Чирок, атаманы Иван и Сергей Васильевы, Федор Шелудяк и другие.
Под началом у некоторых из них было по десять, по двадцать тысяч восставших.
Уходили разинские отряды от Волги на сотни и сотни верст. Отправлял их Разин и из Саратова, и из Самары, посылал и отсюда, из-под Симбирска.
Брали они города: Пензу, Саранск, Алатырь, Космодемьянск. Не счесть всех городов, взятых разинцами.
Вдали от движения главного войска возникали и собственные отряды. Появлялись и новые командиры.
А тут вдруг Разин узнал, что атаманом большого отряда, действовавшего под Арзамасом в Кандомском и ближайших к нему уездах, — женщина. Зовут, мол, ее Алена.
— Баба? — не поверил Разин. А потом осерчал: — Уже и мужиков не хватает на белом свете! Что же, у нее под началом, выходит, бабы?
— Да нет, в штанах, кажись, люди, — ответили Разину.
Еще больше осерчал Степан Тимофеевич:
— Мужики — и чтобы ходили под бабой! Не верю. Не может быть!
Отправил Разин под Арзамас сотника Филата Гаркушу разузнать: все ли так, как люди о том говорят.
Приехал сотник под Арзамас, остановился в каком-то селе.
— А правду о том говорят, что атаманом над вами баба?
— Какая же баба! — обиделись местные мужики на Гаркушу. — Сам ты баба, — еще добавили.
«Видать, сбрехали людишки отцу атаману», — подумал Гаркуша. Однако решил к Разину пока не возвращаться, а самому все до конца проверить.
Разыскал он в лесах кандомский отряд. Увидел и атамана. Был тот статен, в кафтане, в шапке. В седле, как казак, держался.
«Мужик, как есть мужик, — подумал Гаркуша. — Да разве баба в седле удержится?»
Однако счел нужным убедиться в этом доподлинно, чтобы Разину точный ответ привезти. Гаркуша исполнительным был казаком.
Решил сотник проверить арзамасского атамана на щип.
«Любая баба от этого взвизгнет, — рассуждал Гаркуша. — Щип ее сразу выявит».
В тот же день, улучив минуту, разинский сотник и выполнил этот несложный план.
Возвращался назад к своим под Симбирск Гаркуша с подбитым глазом и с огромной ссадиной на голове.
— Баба, истая баба, — доложил казак Разину. — Будь ты проклята! — сплюнул Гаркуша.
— Да что ты, откуда таким красавцем? — не смог удержаться Разин.
Признался сотник, как выполнял он атаманское поручение.
Давно не смеялся так Разин. Плечи тряслись, ходили.
— Ну, раз у бабы такая рука, раз побила самого казацкого сотника, видать, по заслугам она в атаманах!
Почему-то все называли Алену «старицей» — «старица Алена». Хотя она женщина вовсе была не старая, даже меньше чем средних лет. Видать, выделяли люди ее за ум. Командиром была она очень отважным. Руководила отрядом умело. Когда же попала к боярам в плен, и тут проявила геройство: перед казнью над палачами своими смеялась.
Казнили Алену страшно, заживо бросив в огонь.
Не верили даже бояре, что это обычная женщина. Считали ее колдуньей.
Кремль в Симбирске был деревянный. Называли его «Рубленый городок». Стоял он в центре города на «венце» Симбирской горы, то есть на самом высоком месте. Ров, вал вокруг городка. По углам боевые башни.
За стенами кремля и укрылся воевода Иван Милославский. С ним были верные ему стрельцы и дворяне.
Взяв Симбирск, Разин тут же начал и штурм кремля. Понимал Степан Тимофеевич, что не будет в Симбирске полной победы, не двинуть походом дальше, пока Милославский сидит в кремле.
— Эх с ходу бы, единым махом!
Пошли на стены разинцы еще в темноте.
— На приступ! На слом! — прокричал Разин. И словно открыл плотину.
Потекли отряды и слева и справа. Земля загудела от топота ног.
— Не трусь! Поспешай! — неслись команды разинских сотников.
И вдруг рядом с Разиным, у самого правого уха, да так, что Степан Тимофеевич вздрогнул, прогремел молодецкий голос:
— Наша вашим не уступит!
И тут же, но уже с другой стороны, с левого уха те же слова, но еще зычней:
— Наша вашим не уступит!
Две ватаги обтекли Разина, чуть не сбив атамана с ног.
— Ну и лешие! — ругнулся Разин. Затем улыбнулся. Темнота укрывала бегущих. Но удальцов он признал.
Было это еще в Царицыне. Во время ремонта царицынских стен.
— Не ленись! Поспешай! — неслись команды разинских сотников.
Степан Тимофеевич ходил, наблюдал за работой. Вдруг рядом с Разиным, прямо у правого уха, гаркнуло:
— Наша вашим не уступит!
И в тот же момент, но уже с левого уха, словно эхо, в ответ:
— Наша вашим не уступит!
А потом и справа и слева:
— Берегись, атаман!
Разин мотнул головой налево, направо. Видит, бегут две ватажки. В каждой человек по двадцать. Тащат огромные бревна. Состязаются, кто первым с бревнами к стене добежит. Несутся, и каждый кричит:
— Наша вашим не уступит!
— Сама пойдет, сама пойдет…
— Наша вашим не уступит!
— Сама пойдет, сама пойдет…
Залюбовался Степан Тимофеевич. Парни статные. Красивые, один к одному. Богатыри русские.
Вторая встреча произошла у них под Самарой: переправлялись разинцы с одного берега Волги на другой. На той стороне горели костры, варились для разинцев щи и каша.
Плыл Разин в челне, вдруг слышит с правого борта:
— Наша вашим не уступит!
Только повернул Степан Тимофеевич голову направо, как тут же ударило слева:
— Наша вашим не уступит!
Состязаясь между собой, разинский челн обходили две лодки. Признал Степан Тимофеевич молодцев. И те опознали:
— Привет атаману!
И снова свое:
— Наша вашим не уступит! — Лишь весла крылом взлетели.
Посмотрел на парней Степан Тимофеевич, не сдержался и сам.
— А ну, не отстать! — бросил своим гребцам.
Рванули гребцы что есть силы. Присоединился атаманский челн к гонке. Пришли к берегу все разом. Лица у всех возбужденные. Азартом глаза горят.
— Молодцы! — бросил парням Степан Тимофеевич. А сам подумал: «Ради чего же гнались? Прыть-то, поди, из-за каши. Тьфу!»
И вот встреча теперь в Симбирске. Слева и справа от Разина море людей. Мелькают армяки и рубахи, свитки и казацкие шапки, сабли, пищали, вилы, пики, рогатины и топоры. Тысяча жмется к тысяче, сотня бежит за сотней. И все это колышется, все это движется, несокрушимо несется туда — к самой вершине Симбирской горы. И где-то уже оттуда, издалека, прорывают предрассветную темноту знакомые голоса:
— Наша вашим не уступит!
— Наша вашим не уступит!
Вместе со всеми парни идут на штурм.
— Удалой народ, удалой! Эка лихости сколько! — восторгается Разин. — Им что каша, что труд, что бой — лишь бы не быть в последних. Вот ведь натура русская!
При взятии Симбирска попал к разинцам огромный обоз. Были в нем и хлеб, и соль, и ядра для пушек, и порох. Была и всякая обозная рухлядь: подковы, уздечки, колесные спицы, деготь, веревки, гвозди. Были и… розги. Целых три воза. Ведал обозным хозяйством дворянин Ягужинский. Он и придумал розги.
— Для злодея везу, для злодея, — говорил Ягужинский. — Как побьем воровской народ, так и устроим великую сечу. Насмерть их, розгами. Для того и везу.
Отличался Ягужинский лютостью редкой. Вез он не только розги.
Были на обозных телегах и кнуты, и плети, и колоды с цепями, был и палаческий инструмент: топоры, пруты из железа, петли для виселиц, пыточные щипцы для раздирания тела. Находился при обозе и свой палач.
— Я человек запасливый, — говорил Ягужинский. И похихикивал: — Каждый третий пойдет на виселицу, каждый пятый сядет на кол. Ну, а розги, эти, конечно, всякому.
Однако получилось все вовсе не так, как мечталось о том Ягужинскому. Приехали розги с обозом в Симбирск. Тут и достались восставшим. Достались не только розги, но и сам Ягужинский.
— Розги? — переспросил Разин, когда донесли ему об обозном хозяйстве.
— Розги, батюшка атаман. Целых три воза. А есть еще и кнуты, и плети, и палаческий и пыточный инструмент.
— Ах ты! — вскипел Степан Тимофеевич. — Целых три воза. И плети, и розги! Кто лютость сию придумал?
— Дворянин Ягужинский, — сообщили Разину. — Дозволь, батюшка, его самого его же гостинцем попотчевать.
Усмехнулся Разин:
— Ну раз так… Раз он до этих вещей охочий, раз он розог, плетей любитель — быть по тому, всыпать ему для пробы.
Схватили разинцы Ягужинского, содрали в момент штаны и рубаху, разложили пластом на лавке. Разобрали с возов плети и розги, построились в длиннющий, длиннющий ряд. Без малого на целую версту растянулись.
Вечером Разину доложили:
— Кончился Ягужинский. Засекли, атаман. Не дышит.
— Как — не дышит?! — осерчал Разин.
— Не выдюжил, батюшка.
— Эх, меры людишки не знают, — вздохнул Степан Тимофеевич. — Лютость пошла на лютость.
Обиделись разиинцы:
— Не мы начинали!
— А нас бы помиловал?
— Да он же сам виноват. При его-то дворянской хлипкости и сотни розог, поди, хватило. Зачем же три воза брал?
Сдружились они в походах. Два казака, два разинца. Запорожский казак и казак донской. Иван Сорока и Фрол Телегин.
Вместе бились, вместе сражались. Под одной кошмой ночевали. В персидские земли ходили вместе. Астрахань штурмом брали. Голодая, делили краюху. Каплю воды на двоих делили. Вместе кубки хмельные пили.
На привалах вспоминали своих девчат. Сорока — свою Марийку, Телегин — свою Дуняшу. Вспоминали родные земли. Сорока — свое Запорожье, бурный широкий Днепр. Телегин — равнины вокруг Черкасска, тихий и плавный Дон.
Жили два казака, словно родные братья. И радость и горе у них пополам. Все тут на равные доли. И смерть им выпала — одна на двоих.
Не взяли разинцы при первом штурме симбирский кремль. Люто сражались стрельцы и дворяне. Знали: не будет им от восставших пощады. Били картечью. Ядра горохом из пушек сыпали. Лили сверху, со стен, смолу.
Отвел Разин бойцов на отдых.
При новой атаке Разин дал команду кремль запалить. Натаскали ночью разинцы хворосту, дров. Прикатили телеги с сеном. Обложили в нескольких местах кремлевские стены.
— По-о-шел! — скомандовал Разин.
Взметнулось по стенам пламя. Поползло языками вверх. Лизнуло ночное небо. Рассыпалось на сотни и тысячи искр.
Принялись стрельцы и дворяне огонь тушить.
— Сбивай его! Солью дави! Песком! — надрывал глотку воевода Иван Милославский. — Воду — безрукие! Во-о-ду!
В это время и начался новый штурм.
Иван Сорока и Фрол Телегин бежали вместе со всеми. Припасли они длинную лестницу. По этой лестнице и хотели подняться на стены.
Добежали друзья удачно.
— Доброе дело, доброе, — приговаривал Разин, наблюдая за огнем и атакой. — Вот так-то, воевода Иван Милославский. Вот так-то тебя — за горло двумя клещами.
Однако, подпустив разинцев к стене, осажденные как бы спохватились.
— Пищали к бою! Смолу на стены! — гудел Милославский.
Когда Телегин и Сорока прислонили к крепостным бревнам свою лестницу, сверху началась такая пальба, что лишь чудом они уцелели.
Глянули казаки налево, направо — в живых только их двое.
Приостановилась атака и тех, кто шел за первыми следом. Не решаются люди под пули двинуться.
Стоят у стены казаки. Стоит Телегин и не видит того, как сверху в него стрелец из пищали целит. Не видит Телегин, но видит зато Сорока. Проворен в бою Сорока. Выхватил из-за пояса пистолет. Спас друга от верной гибели.
Не заметил Телегин стрельца, который в него из пищали целил, зато заметил другого. Другой же в Сороку целил. Проворен в бою Телегин. Выхватил из-за пояса пистолет. Спас друга от верной гибели.
Улыбнулись друзья друг другу. Прокричали своим:
— Братцы, не трусь!
— Братцы, вперед!
Бросились казаки вверх по лестнице и увлекли своим примером других.
Они уже были у самого верха. Вот уже рядом обрез стены. Но тут над Иваном Сорокой нависла стрелецкая секира. Смотрит железным жалом. Миг, и быть бы Сороке в беде. Но рядом Телегин. Ловок в бою Телегин. Выкинул саблю навстречу удару. Выбил секиру из рук стрельца. Выбил одну секиру, но рядом уже другая. Нависла она над самим Телегиным. Смотрит железным жалом. Миг, и быть бы в беде Телегину. Но рядом Иван Сорока. Ловок в бою Сорока. Выкинул саблю навстречу удару. Выбил секиру из рук стрельца.
Улыбнулись друзья друг другу.
Еще шаг, и быть бы казакам на стене.
И в эту секунду…
У Милославского был отряд лучников. Их стрелы и при первой атаке положили немало казацких голов. Били они и сейчас без промаха.
Выскочил лучник на стену кремля. Простилась стрела с тетивой. Пробила Сороке грудь, достала грудь и Телегина.
Рухнули вниз казаки.
На волжском обрыве, в общей могиле, спят они вечным сном. Два казака, два разинца. Запорожский казак и казак донской. Иван Сорока и Фрол Телегин.
Ходит над ними солнце. Ходит над ними месяц. Звезды им с неба светят. Плещет о берег Волга. Ветры бегут над обрывом. Песни о дружбе казацкой поют.
Явилась к Разину бабка. Старая-старая. Согнулась от возраста бабка. Без клюки шагу ступить не может.
— К тебе пришла, атаман. В войско твое казацкое.
— Эка шутница ты, старая! — рассмеялся Степан Тимофеевич.
— К тебе, к тебе, принимай, — повторила старуха. И даже клюкой о землю пристукнула.
— Ну и ну, — покачал головой Степан Тимофеевич. — Ты что же, саблей казацкой владеть умеешь?
— Нет, не умею.
— Может, стрельбе из пищалей обучена?
— Не приведи господи, — закрестилась старуха.
— Так, может, в пушкарном деле ты мастерица великая? — усмехнулся Разин.
— Нет, — заявила бабка. — Я слово волшебное знаю.
— Волшебное слово?
— Его, его, отец атаман. То слово страх из людей изгоняет.
Глянул искоса на бабку Степан Тимофеевич, задумался. А дело все в том, что в войсках у Разина много было таких, кто впервые ходил под пули. Вот и попадались порой людишки, на которых страх находил перед боем.
Запомнился Разину случай. При штурме Симбирска приметил он парня. Парень как парень. Молод и строен. Не хуже любого другого скроен. Только страх у него в глазах. Пристроился парень сзади всех прочих. Шепчет:
— Царица небесная, матерь божия… — то есть храбрости парень просит.
Не помогла царица небесная. Не послала храбрости парню. Не сдвинулся, бедный, с места. Мало того — весь бой просидел в кустах.
Посмотрел на бабку Степан Тимофеевич:
— Ладно, умельство твое испробуем. — Показал он бабке на трусливого парня: — Начинай вот хотя бы с этого.
На следующий день при штурме кремля Разин стал наблюдать за парнем. Парень как парень, молод и строен. Не хуже любого другого скроен. Только новое что-то в парне. Где же страх у него в глазах?
Двинулся парень со всеми в атаку. На стены Симбирска геройски лазил. Цел-невредим вернулся.
— Вот это да! — не сдержался Разин.
Слух о том, что появилась в войсках ворожея, быстро прошел между разинцами. Немало людишек ходило к бабке. И каждый потом — в героях. Поражался такому Разин. Сам в волшебную силу старухи уверовал. Вызвал Степан Тимофеевич бабку:
— Колдовство-то твое откуда? Волшебное слово в чем?
Усмехнулась Разину бабка, потянулась к атаманскому уху:
— Колдовства-то, родимый, нет.
— Как — нет?! Своими глазами видел.
Вновь усмехнулась бабка:
— Доброе слово сказать перед боем — вот и будет волшебное слово.
— Ну, братцы, прощайте. Спасибо за хлеб, за соль, за дружбу, — говорил Макар Сазонов. — Путь вам удачный, дальний, а я пришел. Деревенька моя рядом. Речка у нас Свияга. — Был Сазонов из этих мест, из Симбирской округи. — Город я взял. А кремль и без меня осилите.
Случай ухода из разинской армии был не первым. Уходили люди и под Саратовом, и под Самарой, и во многих других местах. Покидали боевые отряды по одному, по два и даже целыми группами. Добирались, как Макар Сазонов, до родных мест и расходились.
— Мы свое сделали, — говорили они. — Спасибо отцу атаману. Наша земля свободна. Пусть за другие места повоюют теперь другие.
Тянуло крестьян к дому, к земле. А тут ко всему поход совершался летом. Созрели хлеба. К хлебам мужиков манило. Убирать, молотить, на зиму припасы делать.
Разин удерживал и не удерживал. Понимал он мужицкую душу. Да и ведь силой людей не возьмешь.
— Не держу, — говорил Разин. — Однако торопитесь. Рано бежите к стойлам. Рано. Тем, что пришли домой, дело еще не кончилось.
Правда, войско все время росло. Одни уходили, зато приходили другие. Но новый народ был необстрелянным. Без нужной военной выучки. В походах не закаленный. Ему и цена другая. Войско от этого слабло.
С Макаром Сазоновым Разин завел более крутой разговор.
— Уходишь?
— Отпусти, атаман. Тутошний я. Да я же свое сработал.
Разин вскипел:
— Работнички! А кому же Казань, Нижний, Владимир брать? Кому из Москвы выжигать боярство?!
— Да там же народ казанский, нижегородский… Каждому, стало, и брать свое. Найдутся и там людишки.
— «Свое»! — ругнулся Степан Тимофеевич. — Да если все врозь, что же у нас получится! Сила, считай, не в пальцах, а в кулаке. — Потом сказал уже тише: — Тут надо один к одному. Побьют нас бояре порознь.
Однако Сазонов все же ушел. Барин из их деревеньки бежал. Прибыл Макар домой — благодать! Мирно журчит Свияга. Для тебя и земля, и воля. Солнце тебе на небе.
Только рано радовался Сазонов. На помощь засевшему в симбирском кресле воеводе Ивану Милославскому спешили царские войска. Вел их снова князь Юрий Барятинский, тот самый, побитый Разиным в первом бою.
Один из дворянских отрядов и ворвался в деревню, в которой жил Макар Сазонов.
Схватили дворяне Макара. Люто его пытали. А потом для страха другим повесили.
Вспомнил, погибая, Макар Сазонов слова Разина, вспомнил, да поздно.
Побился Оскарка Чертенок с казаками об заклад, что первым ворвется в Симбирск.
За первой атакой была вторая. Однако держался симбирский кремль.
— Эх, пушек мало, пушек! — сокрушался Степан Тимофеевич.
Плохо было не только с пушками. Пищаль одна на десятерых. Пистолет один на целую сотню. Ходят разинцы в атаку с топорами, копьями, вилами.
Чтобы сберечь людей, дал Разин отбой к атакам.
Решил Разин рядом с одной из сторон кремля, поближе к стене, насыпать высокий вал. А потом от этого вала протянуть переходы к стене. И по переходам на стены кремля ворваться.
Две недели готовили восставшие вал. Насыпали его и ночами и днями. Вместе со всеми работал и Оскарка Чертенок. Таскал мешком землю. Бегал проворно. Казалось, лапти земли не касались.
Началась осень. Низко над Волгой ползли облака. На улицах ветер бросался пылью. В один из таких непогожих дней примчался к Разину всадник:
— Отец атаман, боярское войско идет к Симбирску.
Это к Симбирску подходил князь Юрий Барятинский.
Через день снова гонец:
— Отец атаман, боярское войско все ближе и ближе.
За этим и третий гонец примчался:
— Отец атаман, Барятинский рядом.
Не достроив до конца переходов, Разин дал команду к третьему штурму кремля. Расчет был таков: ворваться в кремль до прихода боярских войск.
Разинцы стали заваливать проемы между валом и крепостной стеной поленьями, бревнами, хворостом, создавая из них настил.
И хотя пули врагов косили людей нещадно, и хотя ударили пушки из крепости, не дрогнули разинцы. Настил рос, рос. И вот подошел к стене. Все выше он, выше. Еще немного, и откроется путь на стены.
— Ну держись! Ну берегись! — посылали разинцы угрозы в сторону крепости. — Ну-ка, Оскарка, берись за вилы!
И вдруг непредвиденное. С крепостной стены полетела вниз горящая пакля. В одном месте, в другом, в третьем, четвертом, пятом… Коснувшись сухого хвороста, она взметнула немедля пламя.
Все поняли: стрельцы поджигают настил.
— Вали больше! Больше вали! — закричал Разин, показывая на поленья. Он надеялся верхним слоем поленьев прибить огонь.
Но дерево было сухим. Гигантский костер зверем метнулся к небу.
На минуту у Разина мелькнула мысль: может, пламя пойдет на стены и получится то, с чем не справились в прошлый раз, — пожар, уничтожив настил, уничтожит и стены кремля.
Но ветер дул не с руки, гнал огонь не к стене, а к штурмующим, к валу. Попятились люди. Попятился Разин. У кого-то вырвался вздох:
— Эх, птицей на ту бы сторону!
И вдруг Оскарка Чертенок сорвался с места. Подхватил свои вилы, ринулся разинец в пламя.
Замерли все. И тут же:
— Леший.
— Оскарка!
— Чертенок!
Хотели люди вернуть смельчака. Но пламя укрыло героя. Прошла минута, вторая. И вот опять увидели все Чертенка. Уже там, за огнем. У самой стены. Жив, невредим Чертенок.
Как он взлетел на стену, никто не понял. Но он стоял на самом ее верху. И только одежда его горела.
Чертенок вдруг побежал по стене. Заработал, как пикой, вилами. Взлетали на вилах тела стрельцов. Взлетали и тут же снопами падали: направо — внутрь кремля, налево — по эту сторону.
Чертенок исчез со стены, словно растаял. Закрыл на минуту героя дым, а когда расступился — нет на стене Чертенка. Нет, словно людям все это привиделось. А может, и вправду привиделось? Может, и не было вовсе Чертенка там?
Перекрестились разинцы. Один — за добрую память героя. Другие, те, что в силы волшебные верили, — за вечную жизнь. Надеялись люди: а вдруг объявится вновь Чертенок?
— Может, он птицей ушел в поднебесье!
Хотелось людям в такое верить.
Князь Юрий Барятинский стоял у реки Свияги. Навстречу ему, стараясь удержать, не пропустить боярское войско к городу, Разин и вывел свои отряды.
Здесь, на холмах у Свияги, он и дал свой последний бой. Запели медные дудки. Сила пошла на силу.
Войска у князя были отборными. Почти каждый в полках дворянин, сын боярский, слуга государев. Были и иноземные ратники.
У дворян пушки, пищали, мушкеты. Кони добрые, сытые. Скакун к скакуну. В кольчугах всадники, в железных нагрудниках.
И все же поначалу трудно было сказать, кому упадет удача. С такой силой ударили разинцы, что Барятинский было дрогнул. Битва завязалась в разных местах. И если в одном побеждал Барятинский, то сразу и в другом, и в третьем верх доставался разинцам. Хотя и ходили они в атаку порой с топорами, с рогатинами. А многие просто с дубинами.
Однако сила есть сила, пушки есть пушки. Оправился вскоре Барятинский. Собрал дворян на одном из холмов. Расставил, устроил засады. И отсюда, с холма, начал атаку на разинцев.
На атаку Разин ответил атакой.
Повел он на холм казаков. Врезались конники в дворянское войско.
— Руби-и! Секи-и! — кричал Разин.
Дворяне попятились. «Уж больно шибко», — подумал Разин. Но азарт сечи его увлек.
— Коли-и! Работа-ай!
Рубится Разин. В седле приподымается. Удары налево, направо шлет. Сабля обрушится молнией и снова взлетает к небу. Конь дрожит под наездником. Разин весь в битве. Шапка чуть сдвинута. Губа чуть прикушена. Взгляд ястребиный. Глаза огнем горят.
Взлетели казацкие кони на холм. И тут — вот она, хитрость князя. На вершине холма за его укрытием, уставив чугунные дула, на разинцев смотрят пушки.
— Па-али!
Метнули пушки зарядом в лошадиные морды. Конское ржанье и конский хрип.
В ту же минуту за пушками выросли враз стрелки. Ударили громом пищали. За первым рядом стрелков — второй. Снова огонь и пули.
Все смешалось в рядах казаков.
А слева и справа, выходя из овражных засад, звеня латами и мечами, уже летела на Разина дворянская конница.
Развернулся Степан Тимофеевич врагу навстречу. Снова взлетела сабля. Ястребиный метнулся взгляд.
— Ру-уби! — выпалил Разин.
И в это время пуля ударила атаману в ногу, в бедро.
— Эн не возьмешь!
Хоть и скривился Разин от боли, но саблю из рук не выпустил. Послала сабля налево, направо смерть. А третий удар не вышел. Повис над Разиным дворянский палаш. В глазах атамана метнулись земля и небо.
— Братцы, спасай атамана! — услышал Разин, валясь с коня. — Батьку спасай. Без батьки всему погибель.
Через час все было закончено. Князь Юрий Барятинский со стрелецким войском под трубные звуки вступил в Симбирск.
Верные казаки везли Разина домой на родную донскую землю. Между Волгой и Доном заночевали они на маленьком хуторе. Бережно перенесли раненого атамана в избу.
Лежит на сдвинутых лавках Разин. Смотрит на стены, на потолок. Напряженно о чем-то думает. Прикроет глаза, откроет. Глянет куда-то сквозь стены вдаль. Снова закроет веки.
Вскоре к Разину подошел мальчик, подросток, постоял около Разина, не зная, как поступить, наконец протянул яблоко.
— Откушай, Степан Тимофеевич… Разинка.
— Что?!
— Разинкой называется, — объяснил мальчик.
Брови атамана от удивления приподнялись. Он глянул по сторонам и припомнил.
Было это в 1667 году, при первом походе Разина с казаками на Волгу. И тогда он ночевал на этом же самом хуторе.
Старик хозяин поутру возле дома высаживал яблоньки. Засмотрелся Степан Тимофеевич:
— Давай помогу.
— Доброе дело, — ответил старик.
Выкопал Разин ямку. Посадил яблоньку. Маленькую, маленькую, без листочков. Хиленький, тоненький стебелек.
— Приезжай, Степушка, через три года. Отведать разинку, — приглашал атамана старик.
Усмехнулся Разин:
— Ну что же — приеду.
И вот прошло не три, а почти целых четыре года.
«Привела все же судьба, — подумал Разин. — К хорошим делам приводит».
— А где же дедусь? — спросил он у мальчика.
— Помер. Еще по весне. В самый садовый цвет. А как помирал, все кликал тебя, Степан Тимофеевич. Все про яблоньку говорил. Беречь ее и нам, и тем, что после родятся, наказывал.
Утром Разин глянул на дерево. Стояло оно молодое, пышное, сильное. Пустило крепкие ветви в стороны. И висели на нем яркие, крупные, в два казацких кулака, душистые яблоки.
«Разинка!» — произнес про себя Степан Тимофеевич. Приказал он отнести себя на могилу дедову, поклонился и тронулся дальше в путь.
Всю дорогу Разин говорил о садах.
— Красота-то какая! По всему Дону, по всей Волге, по свету всему посадим такую прелесть. Скинем бояр — за сады возьмемся. Чтобы полыхало по весне белым огнем вокруг. Чтобы к осени ветки до корня гнулись. Да что сады — жизнь перестроим. Перепашем, перевернем сошником. Травы дурные — вон. Колос — наружу. Чтобы в радость великую людям. Чтобы счастье всему народу.
Не дожил Степан Тимофеевич до счастливого времени. Вскоре после возвращения на Дон Разин был схвачен богатыми казаками.
Скрутили цепями Разина, повезли на расправу в Москву. Везли осторожно, под сильной стрелецкой охраной. Вперед выезжали дозорные. Смотрели, чиста ли дорога. Нет ли в пути засад.
Неспокойно было еще кругом. Еще бурлило море войны народной. Било гневом в боярский берег. На Каме, Ветлуге, Оке и Хопре еще бродили отряды восставших. По Волге гулял атаман Шелудяк, ближайший сподвижник Разина.
Сидел в телеге, не двигаясь, Разин. Идет дорога то вниз, то вверх, то тонет в глуши низиной, то тянется к самому небу.
Смотрит на небо Степан Тимофеевич. Бескрайним простором оно зовет. Волей, свободой дышит.
«Нет, не будет великому делу конца, — сам с собой рассуждает Разин. — Не стерпят боярских колодок люди. Может, и рано взлетел орел. Крылом неокрепшим взмахнул до срока. Поспешили людишки к высям. Нет, не рано! — Разин тряхнул головой. Блеском глаза наполнились. — Пусть не закончили мы поход. Закончат его другие».
— Братцы, Стенька, гляди, задвигался, — прошел шепот среди стрельцов.
— Глаза-то, глаза — черным огнем горят. К добру ли сия примета?
«Боятся! — злорадно подумал Степан Тимофеевич. — И стреноженный, значит, конь не лишился еще копыта».
В Москве Разина долго допрашивали и пытали на дыбе.
Презрительной усмешкой отвечал Разин своим мучителям.
Казнили Разина в центре Москвы, на Лобном месте, на Красной площади.
Степан Тимофеевич стоял на плахе. Дьяк монотонно читал приговор. Но не следил за словами Разин. Смотрел он на площадь. Не туда, где толпились в первых рядах бояре. А дальше, за них, за боярские шапки, туда, где жался простой народ.
Смотрел на людей атаман. И вдруг он ясно себя увидел не здесь, не на плахе — верхом на коне, на волжской высокой круче. Даль перед ним и простор.
«На штурм! На слом!» — зазвучало в ушах у Разина.
И сразу поднялись ряды казаков. Словно волны, шли люди на приступ. Как только кончался ряд, за ним надвигался новый. Третий, четвертый, пятый… Гудела кругом земля. Ветер стучался в лица.
«На штурм! На слом!» — неслись голоса.
И не было людям счета.
Разин прикрыл глаза. Но не уходило, стояло, как явь, видение. Степан Тимофеевич сжал кулаки:
— Нет, не будет великому делу конца. Не жить на Руси боярству!
Через минуту свершилась казнь.
Взлетел в руках палача топор. Взлетел. Опустился. Не стало Степана Разина. Кончил свой век атаман. Но еще долго в страхе жило боярство.
Послышится стук копыт по дороге — затрясутся осинкой боярские ноги. Ветер ударит в окна — сердце замрет и екнет. Половицами в доме скрипнет — боярин проснется и дико вскрикнет.
Долго еще на Руси снились боярам страшные сны. Снился им грозный всадник.
Издавна русские считались хорошими мореходами. Они совершали далекие плавания и торговали с другими народами.
Но враги стремились отнять у России выходы к морю. Северными берегами Черного моря завладели турецкие захватчики. Берега Балтийского моря и прилегающие к ним земли латышей и эстонцев захватили шведы.
В то время Швеция была очень сильным государством. Ее армия считалась одной из лучших в мире. Кроме того, Швеция имела большой, хорошо вооруженный флот.
В 1700 году умный и деятельный русский царь Петр I объявил войну Швеции. Война со шведами длилась двадцать один год и закончилась полной победой русских. В истории она получила название Северной.
Для России Северная война началась неудачно. Под шведской крепостью Нарвой русские потерпели поражение. О том, как и почему это случилось, а также о том, что понадобилось предпринять для будущих побед и о самих первых победах, вы и узнаете из повести «Небывалое бывает».
Русская армия шла к Нарве. Тра-та-та, тра-та-та! — выбивали походную дробь полковые барабаны.
Шли войска через старинные русские города Новгород и Псков, шли с барабанным боем, с песнями.
Стояла сухая осень. И вдруг хлынули дожди. Пооблетали листья с деревьев. Размыло дороги. Начались холода.
Идут солдаты по размытым дождем дорогам, тонут по колени солдатские ноги в грязи.
Устанут, промокнут солдаты за день, а обогреться негде. Села попадались редко. Ночевали все больше под открытым небом. Разведут солдаты костры, жмутся к огню, ложатся на мокрую землю.
Вместе со всеми шел к Нарве и Иван Брыкин, тихий, неприметный солдат. Как и все, месил Брыкин непролазную грязь, нес тяжелое кремневое ружье — фузею, тащил большую солдатскую сумку, как и все, ложился спать на сырую землю.
Только робок был Брыкин. Кто посмелее, тот ближе к костру пристроится, а Брыкин все в стороне лежит, до самого утра от холода ворочается.
Найдется добрый солдат, скажет:
— Ты что, Иван? Жизнь тебе недорога?
— Что жизнь! — ответит Брыкин. — Жизнь наша — копейка. Кому солдатская жизнь надобна!
Исхудали солдаты, оборвались в пути, болели, отставали от войска, помирали на дальних дорогах и в чужих селах.
Не вынес похода и Иван Брыкин. Дошел до Новгорода и слег. Начался у Брыкина жар, заломило в костях. Уложили солдаты товарища на обозную телегу. Так и добрался Иван до Ильмень-озера. Остановились телеги у самого берега. Распрягли солдаты лошадей, напоили водой, легли спать.
Дремал и Брыкин. Среди ночи больной очнулся. Почувствовал страшный холод, открыл глаза, подобрался к краю телеги, смотрит — кругом вода. Дует ветер, несет волны. Слышит Брыкин далекие солдатские голоса. А произошло вот что. Разыгралось ночью Ильмень-озеро. Вздулась от ветра вода, разбушевалась, хлынула на берег. Бросились солдаты к телегам, да поздно. Пришлось им оставить обоз на берегу.
— Спасите! — закричал Брыкин.
Но в это время набежала волна, телегу повалило набок.
— Спаси-ите! — вновь закричал Брыкин и захлебнулся.
Накрыла солдата вода с головой, подхватила, поволокла в озеро.
К утру вода схлынула. Собрали солдаты уцелевшее добро, пошли дальше.
А об Иване никто и не вспомнил. Не он первый, не он последний — много тогда по пути к Нарве солдат погибло.
Трудно солдатам в походе. На мосту при переправе через небольшой ручей застряла пушка. Продавило одно из колес гнилое бревно, провалилось по самую ступицу.
Кричат солдаты на лошадей, бьют сыромятными кнутами. Кони за долгую дорогу отощали — кожа да кости.
Напрягаются лошаденки изо всех сил, а пользы никакой — пушка ни с места.
Сгрудились у моста солдаты, обступили пушку, пытаются на руках вытащить.
— Вперед! — кричит один.
— Назад! — команду подает другой.
Шумят солдаты, спорят, а дело вперед не движется. Бегает вокруг пушки сержант. Что бы придумать, не знает.
Вдруг смотрят солдаты — несется по дороге резной возок.
Подскакали сытые кони к мосту, остановились. Вылез из возка офицер. Взглянули солдаты — капитан бомбардирской роты. Рост у капитана громадный, метра два, лицо круглое, глаза большие, на губе, словно наклеенные, черные как смоль усы.
Испугались солдаты, вытянули руки по швам, замерли.
— Плохи дела, братцы, — произнес капитан.
— Так точно, бомбардир-капитан! — гаркнули в ответ солдаты.
Ну, думают, сейчас капитан ругаться начнет.
Так и есть. Подошел капитан к пушке, осмотрел мост.
— Кто старший? — спросил.
— Я, господин бомбардир-капитан, — проговорил сержант.
— Так-то воинское добро бережешь! — набросился капитан на сержанта. — Дорогу не смотришь, коней не жалеешь!
— Да я… да мы… — заговорил было сержант.
Но капитан не стал слушать, развернулся — и хлоп сержанта по шее!
Потом подошел опять к пушке, снял нарядный с красными отворотами кафтан и полез под колеса. Поднатужился капитан, подхватил богатырским плечом пушку. Солдаты аж крякнули от удивления. Подбежали, поднавалились. Дрогнула пушка, вышло колесо из пролома, стало на ровное место.
Расправил капитан плечи, улыбнулся, крикнул солдатам: «Благодарствую, братцы!» — похлопал сержанта по плечу, сел в возок и поскакал дальше.
Разинули солдаты рты, смотрят капитану вслед.
— Ну и дела! — произнес сержант.
А вскоре солдат догнал генерал с офицерами.
— Эй, служивые, — закричал генерал, — тут государев возок не проезжал?
— Нет, ваше высочество, — ответили солдаты, — тут только и проезжал бомбардирский капитан.
— Бомбардирский капитан? — переспросил генерал.
— Так точно! — отвечали солдаты.
— Дурни, да какой же это капитан? Это сам государь Петр Алексеевич!
Весело бегут сытые кони. Обгоняет царский возок растянувшиеся на многие версты полки, объезжает застрявшие в грязи обозы.
Рядом с Петром сидит человек. Ростом — как царь, только в плечах шире. Это Меншиков.
Меншикова Петр знал с детства.
Служил в ту пору Алексашка Меншиков у пирожника мальчиком. Ходил по московским базарам и площадям, торговал пирогами.
— Пироги подовые, пироги подовые! — кричал, надрывая глотку, Меншиков.
Однажды Алексашка ловил рыбу на реке Яузе, напротив села Преображенского. Вдруг смотрит Меншиков — идет мальчик. По одежде догадался — молодой царь.
— Хочешь, фокус покажу? — обратился Алексашка к Петру.
— Хочу.
Схватил Меншиков иглу с ниткой и проткнул себе щеку, да так ловко, что нитку протянул, а на щеке ни кровинки.
Петр от неожиданности даже вскрикнул.
Более десяти лет прошло с того времени. Не узнать теперь Меншикова. У царя первый друг и советчик. «Александр Данилович», — почтительно величают сейчас прежнего Алексашку.
— Эй, эй! — кричит сидящий на козлах солдат.
Кони несутся во весь опор. Подбрасывают на выбоинах царский возок. Разлетается в стороны грязь.
Петр сидит молча, смотрит на спину солдата, вспоминает детство свое, игры и потешное войско.
Жил тогда Петр под Москвой, в селе Преображенском. Больше всего любил военные игры. Набрали для него ребят, привезли ружья и пушки. Только ядер настоящих не было. Стреляли пареной репой. Соберет Петр свое войско, разделит на две половины, и начинается бой. Потом считают потери: одному руку сломало, другому бок отшибло, а третьего и вовсе на тот свет отправили.
Приедут, бывало, из Москвы бояре, начнут Петра за потешные игры бранить, а он наведет на них пушку — бух! — и летит пареная репа в толстые животы и бородатые лица. Подхватят бояре полы расшитых кафтанов — и наутек. А Петр выхватит шпагу и кричит:
— Виктория![6] Виктория! Победа! Неприятель спину показал!
Теперь потешное войско выросло. Это два настоящих полка — Преображенский и Семеновский. Царь величает их гвардией. Вместе со всеми полки идут к Нарве, вместе месят непролазную грязь. «Как-то себя покажут старые дружки-приятели? — думает Петр. — Это тебе не с боярами воевать».
— Государь! — выводит Меншиков царя из раздумья. — Государь, Нарва видна.
Смотрит Петр. На левом крутом берегу реки Наровы стоит крепость. Кругом крепости — каменная стена. У самой реки виднеется Нарвский замок — крепость в крепости. Высоко в небо вытянулась главная башня замка — Длинный Герман.
А против Нарвы, на правом берегу Наровы, — другая крепость: Иван-город. И Иван-город обнесен неприступной стеной.
— Нелегко, государь, такую крепость воевать, — говорит Меншиков.
— Нелегко, — отвечает Петр. — А надобно. Без Нарвы нам нельзя. Без Нарвы не видать моря.
Приехал Петр к Нарве, собрал генералов, стал спрашивать о состоянии войска.
Неловко генералам говорить царю правду. Боятся царского гнева. Докладывают генералы, что все хорошо, что войска дошли без потерь. И пушек достаточно, и ядра есть, и порох хороший.
— А как с провиантом? — спрашивает Петр.
— И провиант есть, — отвечают генералы.
— Так, — говорит Петр, а сам наклонился к Меншикову, шепчет на ухо: — Не верится мне что-то, Данилыч, иное в пути видел.
— Врут. Ей-богу, врут! — отвечает Меншиков. — Пойди поговори, государь, с солдатами.
Пошел Петр. Смотрит — солдаты стоят, ружья чистят.
— Как дела, служивые? — спрашивает Петр.
— Оно ничего, государь, бог милостив, — отвечают солдаты.
— Ну, а народу в пути много полегло? — спрашивает Петр.
— Полегли, государь. Так ведь на то и дорога дальняя; дожди, государь, непогода.
Взглянул на солдат Петр, ничего не сказал, только дернулся тонкий, словно шило, петровский ус.
Пошел Петр дальше. Смотрит — бомбардиры возятся у пушек.
— Как дела, бомбардиры? — спрашивает Петр.
— Оно ничего, государь, бог милостив, — отвечают бомбардиры.
— Ну, а как пушки, как порох?
Молчат пушкари, переминаются с ноги на ногу.
— Так как же порох? — переспрашивает Петр.
— Оно ничего, государь, — отвечают бомбардиры.
И снова молчат, снова переминаются с ноги на ногу.
— Что — ничего? Где обозы, где порох? — не вытерпев, закричал Петр.
— Поотстали, государь, обозы, — отвечают солдаты. — Так ведь дорога дальняя, грязь непролазная. А порох есть, государь. Как же без пороха на войну идти? Подвезут, чай, порох.
И снова дернулся петровский ус, сжались в кулаки огромные руки.
Пошел царь дальше. Смотрит — драгуны коней чистят.
— Как дела, молодцы? — спрашивает Петр.
— Оно ничего, государь, бог милостив, — отвечают драгуны.
— А как с харчами?
— Вот с харчами разве что худо. Да оно ничего, государь, — отвечают драгуны, — народ терпит. Коней жалко.
Перекосилось от злобы петровское лицо. Понял царь, что генералы говорили неправду. Вернулся Петр в генеральскую избу, снова собрал совет.
— Как же шведа воевать будем? — заговорил царь. — Где порох, где обозы? Чего солдат в пути загубили, чем живых кормить будем? Чего брехали, правду не сказывали?!
Молчат генералы, смотрят на царя исподлобья, заговорить боятся.
Наконец встал старший по чину, Автамон Головин:
— Петр Алексеевич, не гневайся. Русский мужик вынослив. Бог милостив, уж как-нибудь.
— Дурак! — рявкнул Петр. — На божьей милости далеко не уедешь! Пушки нужны, ядра, корм лошадям и людям. Дело оно не шутейное. Шкуру спущу, коли порядка не будет! Поняли?
И вышел, да так хватил дверью, что у генералов мурашки по спине пробежали.
Следить за осадой Нарвской крепости Петр поручил генерал-инженеру барону Галларту. В России в то время было мало знающих людей, вот и приходилось приглашать иностранцев.
Однако, приехав под Нарву, барон неохотно занимался своим делом. Галларта все раздражало: и пушек у русских мало, и кони тощи, и солдаты плохо обучены. Ходил Галларт всем недовольный и только злил Петра.
Несколько раз царь приглашал иностранного генерала пройтись вокруг крепости, осмотреть самому шведские укрепления, но Галларт все отказывался.
Тогда Петр взял лист бумаги, карандаш и пошел сам.
Шведы увидели царя, стали стрелять. Ударяются рядом с Петром шведские пули, а он ходит, чертит что-то на бумаге, делает вид, что ничего не замечает. Стыдно стало Галларту. Нехотя пошел догонять Петра.
Однако Петр ходит у самой крепости, а подойти к крепости Галларт боится. Остановился барон в безопасном месте, кричит:
— Ваше величество!
Хочет Галларт, чтобы царь обратил на него внимание, машет Петру рукой.
Петр молчит.
— Ваше величество! — еще громче кричит Галларт.
И вновь никакого ответа.
Понял Галларт, что Петр нарочно не отзывается: ждет, когда барон подойдет ближе. Набрался генерал храбрости, сделал несколько шагов вперед. А в это время грянула с крепостной стены шведская пушка, просвистала в осеннем воздухе неприятельская бомба, шлепнулась в лужу недалеко от Галларта. Бросился барон на землю ни жив ни мертв. Лежит, ждет, когда бомба разорвется.
Однако бомба не разорвалась. Приоткрыл тогда Галларт глаза, приподнял голову, смотрит — рядом стоит Петр. Улыбается Петр, подает генерал-инженеру руку.
Покраснел Галларт, поднялся с грязной земли, говорит царю:
— Ваше величество, да царское ли это дело под пулями ходить!
— Царское не царское, — отвечает Петр, — а приходится. Видать, помощники у меня плохи. Не те помощники. А дело — оно военное. Тут кто трусит — ступай в обоз.
Смутился генерал Галларт, обиделся на царя, поднял с земли свою шляпу и пошел к русскому лагерю. А Петр посмотрел ему вслед и только головой покачал.
Осада Нарвы затянулась. Вначале ждали поотставшие в дороге полки. Потом, когда начали обстрел вражеской крепости, оказалось, что русские пушки плохи. При стрельбе отваливались у пушек лафеты, ломались колеса, разрывались некрепкие пушечные стволы.
В русском лагере поползли слухи, что шведов не одолеть, что на помощь крепости спешит сам шведский король.
Приближалась зима. Пошли длинные, Холодные ночи. Свистел колючий ветер. Почти над самой землей двигались черные, зловещие тучи.
В одну из таких ночей Петр шел по лагерю, спустился к Нарове. Вдоль берега реки, ежась от холода, расхаживал часовой.
— Эй, служивый! — закричал Петр.
Часовой вздрогнул. Обернулся. Узнал Петра. Вытянул руки по швам.
— Ну как, побьем шведов? — обратился Петр к солдату.
— Бог, государь, он милостив. Может, и побьем, — ответил часовой.
— Что — бог! А ты как мыслишь?
— Что — я? Я как все, — произнес солдат.
— А как все? — допытывает Петр.
— Да разное говорят, государь. Побьют нас шведы, говорят.
— Дурак! — выругался Петр, сплюнул с досады и пошел дальше.
— Государь, — услышал он тихий оклик.
— Ну что? — спросил недовольно Петр и вернулся к солдату.
— Государь, дозволь притчу рассказать.
— Притчу? — переспросил Петр. Усмехнулся. — Рассказывай.
— В давние времена, — начал солдат, — жили на селе два мужика. Пахали мужики землю, рожь сеяли. Да только жили мужики по-разному. У одного к осени все закрома полны хлебом, а другой соберет чуть более того, что посеял. Стало обидно второму мужику. В чем дело, какой такой секрет у товарища? Лежит мужик всю зиму на печи, думу свою думает. Наконец не вытерпел, пошел к соседу.
«Почему это, — говорит, — у тебя такое везение?»
«А у меня на то особый секрет есть», — слышит в ответ.
«Какой секрет?» — спрашивает неудачливый мужик.
«А вот, — отвечает сосед и показывает ладони. — Вот тут, — говорит, — мой секрет и есть».
Обрадовался мужик, смотрит на ладони, а там пусто.
«Да тут ничего нет!» — говорит он с обидой.
«Как — нет? Есть, — отвечает сосед. — Смотри лучше», — и показывает на мозоли.
«Да какой же это секрет? — еще больше обиделся мужик. — Мозоли и у меня есть!» — и смотрит на свои руки.
Смотрит, а никаких мозолей на них и нет. Пролежал всю зиму мужик на печи, вот и сошли мозоли.
— Э-э, — проговорил Петр, — да, я смотрю, ты неглуп!
— Так точно, господин бомбардир-капитан.
— Что — так точно? — переспросил Петр.
Солдат смутился.
Петр рассмеялся.
А через несколько дней, забрав Меншикова, Петр уехал в Новгород.
Помчался Петр собирать новые полки да подгонять поотставшие в пути обозы.
Всю дорогу Петр ехал молча, все о солдатской притче думал.
Солдат Федор Грач сидел в окопе. Держал Грач в руке фузею, ждал, когда подойдут шведы. Отродясь еще не приходилось Федору стрелять из ружья. Не обучив ружейным приемам, так и послали на войну.
— Боязно? — спрашивает Федора сосед по окопу, усатый, уже немолодой солдат.
— Боязно, — отвечает, краснея, Грач.
— Оно и понятно, — говорит солдат. — А ты не думай о страхе. От него, от страха, немало зла на войне бывает. Страх он еще хуже смерти.
В ночь перед приходом шведов выпал туман. К рассвету пошел снег. Начался ветер, погнал в сторону русских снежные вихри. Холодный ветер леденил солдат. Вьюжило. В двадцати шагах нельзя было различить друг друга.
Усатый солдат то и дело прикладывал к земле ухо — слушал, не идут ли шведы.
Шведы появились неожиданно, словно из-под земли выросли. Обрушились шведские стрелки на русские окопы.
Поднял Грач ружье, выстрелил. А что дальше произошло, уже и понять не мог. Перемешались в окопах русские и шведские мундиры. И рад бы стрелять Федор, а куда, не знает. Разыгралась вьюга, слепит глаза, где свой, где швед — разобрать трудно.
И вдруг прошел слух: «Немцы предали». Оказывается, барон Галларт и другие иностранные офицеры перешли на сторону шведов. Оставшись без командиров, русские дрогнули, началась паника. Полки устремились к Нарове. Солдаты бежали к единственному мосту через реку.
Вместе со всеми бежал и Федор Грач. Бежал, не видя ничего, бежал, спотыкался, падал, поднимался и снова бежал. Мост был временный, легкий. Поравнялся Грач с мостом и вдруг вспомнил слова бывалого солдата. Остановился Федор, повернулся к товарищам.
— Стой! — кричит. — Стой, братцы! Страх — он хуже смерти!
Кричит Грач, но никто не обращает на него внимания. Хватает Грач товарищей за руки, хочет остановить, да где уж. Оттолкнули солдаты Федора в сторону, побежали по шатким, прогибающимся доскам моста. Мост прогнулся. Деревянный настил осел, коснулся воды.
Забурлила вода, заклокотала. И вдруг мост не выдержал. Оборвались непрочные пеньковые канаты. Скрипнул мост, развалился.
Смотрит Грач на Нарову — несет река воды, тащит в пучину русских солдат.
Отвернулся Федор, сел на камень, схватился за голову. Вдруг слышит — кто-то положил ему на плечо руку.
Поднял Грач голову, смотрит — перед ним бывалый солдат.
— Видишь, что страх делает? — обращается солдат к Федору.
— Вижу.
— То-то, — говорит солдат. — Знай. А сейчас бери фузею. Слышишь — справа пальба идет. То царевы гвардейские полки — Преображенский и Семеновский — бьются. Пошли на помощь. А что народ гибнет, на то и война. Тут кто страх поборол, тот и есть настоящий солдат.
Подходя к Нарве, шведский король Карл говорил: «Московские мужики разбегутся при одном виде моих солдат».
Однако вскоре королю пришлось изменить свое мнение. Не хотел, а все же пришлось. Произошло это вот как.
Услышав сильную пальбу близ Наровы — а там бились преображенцы и семеновцы, — Карл бросился к своим войскам.
Король подоспел вовремя: гвардейцы оттеснили, отбили шведов. Того и гляди, обратятся шведы в позорное бегство.
— Шведы, шведы! — закричал Карл. — С вами бог и ваш король! За мной, шведы!
Солдаты воспрянули духом и с новой силой бросились в битву.
Слева, с невысокого холма, била русская пушка. С кипением врезались ядра в шведские ряды, валили по нескольку человек сразу.
— Пушки, подать сюда пушки! — закричал Карл.
Несколько солдат бросились выполнять приказ. Вскоре появилась шведская батарея.
— Огонь!
Ядра легли с недолетом, метрах в тридцати от русской пушки.
— Огонь! — закричал Карл.
Опять недолет.
С третьего выстрела легли шведские ядра рядом с пушкой. Поднялась снежная пыль.
Словно игрушечных, подкинуло в воздух и разбросало в разные стороны русских солдат.
— Ура! — закричал Карл. — Ура! — и замахал шляпой.
Однако, когда улеглась пыль, король увидел: у пушки, словно вовсе и не было залпа, стоит солдат. Карл посмотрел — у солдата нет правой руки. Весь бок пушкаря залит кровью. Словно надломленный сук, торчит из плеча оголенная кость. Солдат держит в левой руке запал, что-то кричит, наводит пушку прямо на шведского короля.
— Безумец! — закричал король.
В это время грянул новый выстрел, и Карл упал с лошади.
Когда король вылез из-под убитого коня и осмотрелся, на прежнем месте солдата уже не было.
Прихрамывая на ушибленную ногу, Карл поднялся на холм.
Рядом с русской пушкой, истекая кровью, лежал солдат. Глаза героя были полузакрыты, губы произносили какие-то слова. Карл наклонился к умирающему. «Русский шведа и одной левой бьет», — повторял упрямо солдат.
Уже потом, когда кончился бой, Карл пытался узнать, как звали героя.
Однако никто ответить королю на его вопрос не мог. Тогда Карл вызвал барона Галларта.
— Что за солдат, не знаю, — ответил Галларт, — однако, ваше величество, могу вас заверить, что таких у русских немало. Не люди — безумцы. Пусть сам черт воюет с такими солдатами!
Посмотрел Карл на Галларта, вспомнил свои слова, сказанные при подходе к Нарве, задумался, ничего не ответил.
Еще в Москве нагадала старая цыганка майору Пилю, что примет он смерть от руки русского солдата. (Немец майор Пиль состоял на службе у русских.)
Нрав у Пиля был веселый, легкий.
Посмеялся он над словами цыганки, рассказал товарищам да и забыл.
Вспомнил о них уже под Нарвой, в самый разгар боя.
Узнав, что барон Галларт и другие иноземные офицеры изменили русским, майор Пиль тоже хотел перейти на сторону шведов. Однако майору не повезло. Перехватил Пиля русский солдат. Лицо у солдата здоровое, глаза злые. Майор едва ноги унес. Хорошо, помогла вьюга.
— Фу ты, вредная! — помянул в эту минуту майор цыганку.
Отбежал Пиль в глубь лагеря, забился в офицерскую землянку, просидел там до самого вечера. Все боялся майор, что вот-вот ворвется в землянку солдат со злыми глазами. Потом успокоился. Мол, беда миновала, стал ждать, когда в русском лагере наконец появятся шведы.
Однако шведы не шли.
Не одержав победы над преображенцами и семеновцами, шведы прекратили бой.
А вечером к землянке подбежал русский солдат, стукнул в дверь, закричал:
— Господ офицеров на военный совет!
Пришел Пиль в генеральскую избу, а там все решено. Договорились генералы послать к шведам своих послов просить о перемирии. Выделили князя Козловского и майора Пиля.
Вышли послы на улицу. Кругом солдаты. Собираются солдаты группами, о чем-то спорят, шумят, перебивают друг друга. Несутся в ночном воздухе солдатские голоса.
— Не сдадимся шведам!
— Не отступим!
— Животы положим, а со стыдом не уйдем!
Обошли князь Козловский и майор Пиль солдат стороной. На всякий случай обходили осторожно, крадучись. Двинулись к шведским позициям. Однако у границы русского лагеря послов окликнули часовые.
— Стой! Кто такие? Откуда? — раздались звонкие голоса.
И сразу к послам из темноты подступило несколько человек.
— Да, никак, свои, — заговорили солдаты. — Да чего их сюда понесло?
Послы растерялись. Захлопал выпученными глазами Пиль. Ради осторожности сделал шаг назад, стал за широкую спину князя Козловского.
Повысил князь голос, пытался прикрикнуть на солдат, да ничего не получилось. Пришлось рассказать, в чем дело.
— Ироды! — закричал кто-то. — Шкуру свою спасаете!
— Что вы, братцы, что вы! — вмешался Пиль. — Ради вас стараемся… — и осекся: показалось Пилю, что стоит перед ним тот самый солдат со злыми глазами.
— Предатели! Бей предателей! — понеслись солдатские возгласы.
— Стой, стой, братцы! — только и успел сказать князь Козловский.
Навалились солдаты, бросили послов на землю, стали бить сапогами и прикладами.
Вспомнил еще раз Пиль старую цыганку, дернулся и замер. Охал и стонал, хватаясь за пробитую голову, князь Козловский.
А кругом разносилось:
— Не сдадимся шведам!
— Не отступим!
— Животы положим, а со стыдом не уйдем!
Солдаты готовились к новому бою. Однако генералы решили по-своему. В новый бой русская армия не вступила. Генералы договорились с королем Карлом о почетном отступлении.
Ночью через Нарову стали наводиться мосты. Затем рота за ротой русские войска принялись переходить на правый ее берег. Переправу охраняли Преображенский и Семеновский полки. С барабанным боем, с распущенными знаменами они последними перешли Нарову.
Весть о поражении русских войск застала Петра в Новгороде. Загнав лошадь, к царю примчался всадник.
— Что там? — спросил Петр.
— Конфузия, государь! — только и ответил прибывший.
Подошел Меншиков. Узнав о поражении русской армии, побледнел, стал причитать:
— Что же теперь? Как же оно будет!
— Цыц! — огрызнулся Петр.
— Святая богородица, да за что же ты нас, — не унимался Меншиков.
— Да умолкни ты, дурья башка! — закричал Петр. — От битья железо крепнет, человек мужает. Радуйся, дурак, науке. Чай, не первый раз со шведами бьемся. Дел-то посмотри сколько. Малому ли война научила? Эхма, только работай! Заводы строй, пушки лей, армия поди регулярная нужна, офицеры свои, генералы. Отстала Русь. Страна большая, а порядку мало. Попомни: ученики выучатся и отблагодарят своих учителей.
Зима. Мороз. Ветер.
По завьюженной дороге несется резной возок. Подбрасывает седока на ухабах.
Разлетается из-под лошадиных копыт белыми лепешками снег.
Петр мчится в Тулу, едет на оружейный завод к Никите Демидову.
Демидова Петр знал давно, еще с той поры, когда Никита был простым кузнецом. Бывало, приведут дела Петра в Тулу, зайдет он к Демидову, скажет: «Поучи-ка, Демидыч, железному ремеслу».
Наденет Никита фартук, вытащит клещами из горна кусок раскаленного железа. Стучит Демидов по железу молотком, указывает Петру, куда бить. У Петра в руках молот. Развернется Петр, по указанному месту — бух! Только искры летят в стороны.
— Так его, так! — приговаривает Демидов.
А чуть царь оплошает, закричит Никита:
— У, косорукий!
Потом уже скажет:
— Ты, государь, не гневайся. Ремесло — оно крик любит. Тут без крику — что без рук.
— Ладно уж, — ответит Петр.
И вот царь опять в Туле. «Неспроста, — думает Демидов. — Ой, неспроста царь пожаловал».
Так и есть.
— Никита Демидович, — говорит Петр, — про Нарву слыхал?
Не знает, что и сказать Демидов. Скажешь еще не так, только прогневаешь царя. А как же про Нарву не слыхать, когда все кругом шепчутся: мол, наломали нашему шведы бока.
Молчит Демидов, соображает, что бы ответить.
— Да ты не хитри, не хитри, — говорит Петр.
— Слыхал, — произносит Демидов.
— Вот так-то, — отвечает Петр. — Пушки нужны, Демидыч. Понимаешь, пушки.
— Как же не понять, государь.
— Да ведь много пушек надобно, — говорит Петр.
— Понятно, Петр Алексеевич. Только заводы-то наши, тульские, хилы. Железа нет. Леса нет. Слезы, а не заводы.
Петр и Демидов молчат. Петр сидит на резной лавке, смотрит в окно на заводской двор. Там в рваных армяках и стоптанных лаптях двое мужиков тащат осиновое бревно.
— Вот оно, наше тульское раздолье, — говорит Демидов. — По бревнышку, по бревнышку, как нищие побираемся. — А потом наклонился к Петру и заговорил тихо, вкрадчиво: — Государь, дозволь молвить.
Петр встрепенулся, посмотрел на Демидова, произнес:
— Сказывай.
— Тут ездили мои людишки, — проговорил Демидов, — на Урал. И я, государь, ездил. Вот где железа! А леса, леса-то — что тебе море-океан, конца-краю не видно. Вот где, государь, заводы ставить. Оно сразу тебе и пушки, и бомбы, и ружья, и всякая другая надобность.
— Урал, говоришь? — переспросил Петр.
— Он самый, — ответил Демидов.
— Слыхал про Урал, да ведь далеко, Демидыч, на краю земли. Пока заводы построишь, ого-го сколько времени пройдет!
— Ничего, государь, ничего, — убежденно заговорил Демидов. — Дороги проложим, реки есть. Что там даль — желание было бы. А что долго, так, чай, не один день живем. Глядишь, годка через два и уральский чугун, и уральские пушки — все будет.
Смотрит Петр на Демидова, понимает, что у Никиты думка давно об Урале. Не сводит глаз и Демидов с Петра, ждет царского слова.
— Ладно, Никита Демидович, — наконец произносит Петр, — быть по-твоему, отпишу указ, поедешь на Урал. Получишь денег из казны, людишек получишь — и с богом. Да смотри у меня. Знай, нет сейчас в государстве иных дел, чтоб важнее горнорудных были. Памятуй. Подведешь — не пожалею.
Через месяц, забрав лучших рудокопных и оружейных мастеров, Демидов уехал на Урал.
А Петр за это время успел послать людей и в Брянск, и в Липецк, и в другие города. Во многих местах на Руси Петр наказал добывать железо и строить заводы.
— Данилыч, — вскоре после Нарвы сказал Петр Меншикову, — с церквей колокола снимать будем.
У Меншикова от удивления глаза на лоб.
— Что уставился? — крикнул на него Петр. — Медь нужна, чугун надобен, колокола на пушки лить будем. На пушки, понял?
— Правильно, государь, правильно, — стал поддакивать Меншиков, а сам понять не может, шутит царь или говорит правду.
Петр не шутил. Вскоре по разным местам разъехались солдаты выполнять царский приказ.
Прибыли солдаты и в большое село Лопасню, в Успенский собор. Приехали солдаты в село к темноте, въезжали под вечерний звон. Гудели в зимнем воздухе колокола, переливались разными голосами. Сосчитал по пальцам сержант колокола — восемь.
Пока солдаты распрягали прозябших коней, сержант пошел в дом к настоятелю. Узнав, в чем дело, настоятель насупился, сморщил лоб. Однако встретил солдат приветливо, заговорил:
— Захаживай, служивый, захаживай, зови своих солдатушек. Чай, замаялись в пути, продрогли.
Солдаты входили в дом осторожно, долго очищали снег с валенок, крестились.
Настоятель солдат накормил, принес вина.
— Пейте, служивые, ешьте, — приговаривает.
Охмелели солдаты, уснули. А утром вышел сержант на улицу, посмотрел на звонницу, а там всего один колокол и болтается.
Кинулся сержант к настоятелю.
— Где колокола? — закричал. — Куда колокола девали?
А настоятель руками разводит и говорит:
— Приход у нас бедный, всего и есть один колокол на весь приход.
— Как — один? — возмутился сержант. — Вчера сам видел восемь штук, да и перезвон слышал.
— Что ты, служивый, что ты! — Настоятель замахал руками. — Что ты выдумал! Это разве с пьяных глаз тебе показалось.
Понял сержант, что неспроста их вином поили. Собрал солдат, весь собор осмотрели, подвалы излазили. Нет колоколов, словно в воду канули.
Пригрозил сержант донести в Москву.
— Доноси, — ответил настоятель.
Однако писать сержант не стал. Понял, что и ему быть в ответе.
Решил остаться в Лопасне, вести розыск.
Живут солдаты неделю, вторую. По улицам ходят, в дома наведываются. Только про колокола никто ничего не знает. «Были, — говорят, — а где сейчас, не ведаем».
Привязался за это время к сержанту мальчик — Федькой звали. Ходит за сержантом, фузею рассматривает, про войну расспрашивает. Шустрый такой — все норовит у сержанта патрон стащить.
— Не балуй! — говорит сержант. — Найди, где попы колокола спрятали, — патрон твой.
— А дашь?
— Дам.
Два дня Федьки не было видно. На третий прибегает к сержанту, шепчет на ухо:
— Нашел.
— Да ну! — не поверил сержант.
— Ей-богу, нашел! Давай патрон.
— Нет, — говорит сержант, — это мы еще посмотрим.
Вывел Федька сержанта за село, бежит на лыжах-самоделках берегом реки, сержант едва за ним поспевает. Крутит поземка, перекатывается по насту снег. Федьке хорошо, он на лыжах, а сержант спотыкается, проваливается в снег по самый пояс.
— Давай, дяденька, давай, — подбадривает Федька, — уже скоро!
Отбежали от села версты три. За береговой кручей спустились на лед.
— Вот тут, — говорит Федька.
Посмотрел сержант — прорубь. А рядом — еще одна, а чуть дальше — еще и еще. Сосчитал — семь. От каждой проруби тянутся примерзшие ко льду канаты.
Понял сержант, куда настоятель колокола спрятал: под лед, в воду. Обрадовался сержант, дал Федьке патрон и кинулся быстрее в деревню.
Приказал сержант солдатам лошадей запрягать, а сам зашел к настоятелю, говорит:
— Прости, батюшка: видать, и впрямь с пьяных глаз я тогда перепутал. Покидаем мы ноне Лопасню. Уж ты не гневайся, помолись за нас богу.
— В добрый путь! — заулыбался настоятель. — В добрый путь, служивый. Уж помолюсь, обязательно помолюсь.
На следующий день настоятель собрал прихожан.
— Ну, миновало, — сказал он, — пронесло беду стороной.
Пошли прихожане к реке колокола вытаскивать, сунулись в прорубь, а там пусто.
— Ироды, богохульники! — закричал настоятель. — Уехали, увезли. Пропали колокола!
А над рекой гулял ветер, залезал под поповские рясы, трепал мужицкие бороды и бежал дальше, рассыпаясь крупой по косогору.
Поняли русские после Нарвы, что с необученным войском против шведа не повоюешь. Решил Петр завести регулярную, постоянную армию. Пока нет войны, пусть солдаты занимаются ружейными приемами, привыкают к дисциплине и порядку.
Однажды Петр ехал мимо солдатских казарм. Смотрит — солдаты построены, ходить строем учатся. Рядом с солдатами идет молодой поручик, подает команды. Петр прислушался: команды какие-то необычные.
— Сено, солома! — кричит поручик. — Сено, солома!
«Что такое?» — подумал Петр. Остановил коня, присмотрелся: на ногах у солдат что-то навязано. Разглядел царь: на левой ноге сено, на правой — солома.
Офицер увидел Петра, закричал:
— Смирно!
Солдаты замерли. Подбежал поручик к царю, отдал рапорт:
— Господин бомбардир-капитан, рота поручика Вяземского хождению обучается!
— Вольно! — подал команду Петр.
Поручик царю понравился. Хотел Петр за «сено, солома» разгневаться, но теперь передумал. Спрашивает поручика Вяземского:
— Что это ты солдатам на ноги всякую дрянь навязал?
— Никак не дрянь, бомбардир-капитан, — отвечает поручик.
— Как так — не дрянь! — возражает Петр. — Солдат позоришь. Устав не знаешь.
А поручик все свое.
— Никак нет, — говорит. — Это чтобы солдатам легче учиться было. Темнота, бомбардир-капитан, никак не могут различить, где левая нога, где правая. А вот сено с соломой не путают: деревенские.
Подивился царь выдумке, усмехнулся.
А вскоре Петр принимал парад. Лучше всех шла последняя рота.
— Кто командир? — спросил Петр у генерала.
— Поручик Вяземский, — ответил генерал.
Жили в Москве бояре Буйносов и Курносов. И род имели давний, и дома от богатства ломились, и мужиков крепостных у каждого не одна тысяча.
Но больше всего бояре гордились своими бородами. А бороды у них были большие, пушистые. У Буйносова — широкая, словно лопата, у Курносова — длинная, как лошадиный хвост.
И вдруг вышел царский указ: брить бороды. При Петре заводили на Руси новые порядки: и бороды брить приказывали, и платье иноземного образца заводить, и кофе пить, и табак курить, и многое другое.
Узнав про новый указ, Буйносов и Курносов вздыхали, охали. Бороды договорились не стричь, а чтобы царю на глаза не попадаться, решили притвориться больными. Однако вскоре сам царь о боярах вспомнил, вызвал к себе.
Стали бояре спорить, кому идти первому.
— Тебе идти, — говорит Буйносов.
— Нет, тебе, — отвечает Курносов.
Кинули жребий, досталось Буйносову.
Пришел боярин к царю, бросился в ноги.
— Не губи, государь, — просит, — не срами на старости лет!
Ползает Буйносов по полу, хватает царскую руку, пытается поцеловать.
— Встань! — крикнул Петр. — Не в бороде, боярин, ум — в голове.
А Буйносов стоит на четвереньках и все свое твердит:
— Не срами, государь.
Разозлился тогда Петр, кликнул слуг и приказал силой боярскую бороду резать.
Вернулся Буйносов к Курносову весь в слезах, держится рукой за голый подбородок, толком рассказать ничего не может.
Страшно стало Курносову идти к царю. Решил боярин бежать к Меншикову, просить совета и помощи.
— Помоги, Александр Данилыч, поговори с царем, — просит Курносов.
Долго думал Меншиков, как начать разговор с Петром. Наконец пришел, говорит:
— Государь, а что, если с бояр за бороды брать выкуп? Хоть казне польза будет.
А денег в казне как раз было мало. Подумал Петр, согласился.
Обрадовался Курносов, побежал, уплатил деньги, получил медную бляху с надписью: «Деньги взяты». Надел Курносов бляху на шею, словно крест. Кто остановит, привяжется, почему бороду не остриг, он бороду приподымает и бляху показывает.
Еще больше теперь загордился Курносов, да зря. Прошел год, явились к Курносову сборщики налогов, потребовали новой уплаты.
— Как так! — возмутился Курносов. — Деньги мной уже плачены! — и показывает медную бляху.
— Э, да этой бляхе, — говорят сборщики, — срок кончился. Плати давай за новую.
Пришлось Курносову опять платить. А через год и еще раз. Призадумался тогда Курносов, прикинул умом. Выходит, что скоро от всех курносовских богатств ничего не останется. Только одна борода и будет.
А когда пришли сборщики в третий раз, смотрят — сидит Курносов свежевыбрит, злыми глазами на сборщиков смотрит.
На следующий день Меншиков рассказал царю про курносовскую бороду. Петр рассмеялся.
— Так им, дуракам, и нужно, — сказал, — пусть к новым порядкам привыкают. А насчет денег это ты, Данилыч, умно придумал. С одной курносовской бороды, поди, мундиров на целую дивизию нашили.
Не успели Буйносов и Курносов забыть старые царские обиды, как тут новая. Приказал Петр собрать пятьдесят самых знатных боярских сынков и послать за границу учиться. Пришлось Буйносову и Курносову отправлять и своих сыновей.
Поднялся в боярских домах крик, плач. Бегают мамки, суетится дворня, словно и не проводы, а драка какая.
Расходилась буйносовская жена.
— Единого сына — и бог знает куда, в иноземщину, черту в зубы, немцу в пасть! Не пущу! Не отдам!
— Цыц! — закричал Буйносов на жену. — Государев приказ, дура! В Сибирь захотела, на дыбу?
И в доме Курносова крику не меньше. И Курносову пришлось закричать на жену:
— Дура! Плетью обуха не перешибешь, от царя-супостата не уйдешь! Терпи, старая.
Через год молодые бояре вернулись. Вызвали их к царю определять на государеву службу.
— Ну, рассказывай, Буйносов, сын боярский, — потребовал Петр, — как тебе жилось за границей.
— Хорошо, государь, жилось, — отвечает Буйносов. — Народ они ласковый, дружный, не то что наши мужики — рады друг другу в бороду вцепиться.
— Ну, а чему научился?
— Многому, государь. Вместо «батюшка» — «фатер» говорить научился, вместо «матушка» — «муттер».
— Ну, а еще чему? — допытывался Петр.
— Кланяться еще, государь, научился и двойным и тройным поклоном, танцевать научился, в заморские игры играть умею.
— Да, — сказал Петр, — многому тебя научили. Ну, а как тебе за границей понравилось?
— Ух, как понравилось, государь! Хочу в Посольский приказ: уж больно мне любо за границей жить.
— Ну, а ты что скажешь? — спросил Петр молодого Курносова.
— Да что сказать, государь… Спрашивай.
— Ладно, — говорит Петр. — А скажи мне, Курносов, сын боярский, что такое есть фортификация?
— Фортификация, государь, — отвечает Курносов, — есть военная наука, имеющая целью прикрыть войска от противника. Фортификацию надобно знать каждому военному начальнику, аки свои пять пальцев.
— Дельно, — говорит Петр. — Дельно. А что такое есть лоция?
— Лоция, государь, — отвечает Курносов, — есть описание моря или реки, с указанием на оном отмелей и глубин, ветров и течений, всего того, что помехой на пути корабля может стать. Лоция, государь, первейшее, что надобно знать, берясь за дела мореходные.
— Дельно, дельно, — опять говорит Петр. — А еще чему научился?
— Да ко всему делу, государь, присматривался, — отвечает Курносов, — и как корабли строить, и как там рудное дело поставлено, и чем от болезней лечат. Ничего, спасибо голландцам и немцам. Народ они знающий, хороший народ. Только, думаю, государь, не пристало нам свое, российское, хаять. Не хуже и у нас страна, и люди у нас не хуже, и добра не меньше.
— Молодец! — сказал Петр. — Оправдал, утешил. — И Петр поцеловал молодого Курносова. — А ты, — сказал Петр, обращаясь к Буйносову, — видать, как дураком был, так и остался. За границу захотел! Ишь, тебе Россия не дорога. Пошел прочь с моих глаз!
Так и остался молодой Буйносов в безызвестности. А Курносов в скором времени стал видным человеком в государстве.
На Руси в то время было мало грамотных людей. Учили ребят кое-где при церквах да иногда в богатых домах имели приглашенных учителей.
При Петре в городах и посадах стали открываться школы.
Назывались школы цифирными. Изучали в них грамматику, арифметику и географию.
Открыли школу и в городе Серпухове, что на полпути между Москвой и Тулой. Приехал учитель.
Явился учитель в школу, ждет учеников. Ждет день, второй, третий — никто не идет.
Собрался тогда учитель, стал ходить по домам, выяснять, в чем дело. Зашел в один дом, вызвал хозяина, местного купца.
— Почему, — спрашивает, — сын в школу не ходит?
— Нечего ему там делать! — отвечает купец. — Мы без грамоты жили, и он проживет. Бесовское это занятие — школа.
Зашел учитель в дом к сапожных дел мастеру.
— Да разве это нашего ума дело — школа! — отвечает мастер. — Наше дело — сапоги тачать. Нечего понапрасну время изводить, всякую брехню слушать!
Пошел тогда учитель к серпуховскому воеводе, рассказывает, в чем дело. А воевода только руками разводит.
— А что я могу поделать! — говорит. — Дело оно отцовское. Тут кому что: одному — грамота, а другому, поди, грамота и не нужна.
Смотрит учитель на воеводу, понимает, что проку от него не будет, обозлился, говорит:
— Раз так, я самому государю отпишу.
Посмотрел воевода на учителя. Вид у него решительный. Понял: сдержит свою угрозу учитель.
— Ладно, не торопись, — говорит, — ступай в школу.
Вернулся учитель в школу, стал ждать. Вскоре слышит за окном топот. Посмотрел, видит — идут солдаты, под ружьем ведут ребят.
Целую неделю ребят сопровождали солдаты. А потом ничего, видать, отцы смирились, привыкли. Ученики сами стали в школу бегать.
Стал учитель обучать ребят грамматике. Начали с букв.
— Аз, — говорил учитель. (Это означает буква «а».)
— Аз, — хором повторяют ученики.
— Буки, — говорит учитель. (Это значит буква «б».)
— Буки, — повторяют в классе.
— Веди…
Потом пошла арифметика.
— Един и един, — говорит учитель, — будет два.
— Един и един — два, — повторяют ученики.
Вскоре научились ребята и буквы писать, и цифры складывать.
Узнали, где есть Каспийское, где Черное и где Балтийское моря. Много чему научились ребята.
А как-то раз через Серпухов в Тулу ехал Петр. Заночевал царь в Серпухове, а утром решил зайти в школу. Прослышал Петр, что отцы неохотно отдают детей учиться. Решил проверить.
Входит Петр в класс, а там полным-полно ребят. Удивился Петр, спрашивает учителя, как он столько учеников собрал.
Учитель и рассказал все, как было.
— Вот здорово! — засмеялся Петр. — Молодец воевода. Это по-нашему. Верно. Накажу-ка, чтобы и в других местах в школу ребят силой тащили. Людишки-то у нас хилы умом, не понимают своей выгоды, о делах государства не заботятся. А грамотные люди нам ой как нужны! Смерть России без знающих людей.
Петр стоял около зеркала, примерял новый кафтан. Кафтан был красного цвета, а борта и полы обшиты золотой каймой. Одиннадцать блестящих пуговиц, словно жуки-светлячки, тянулись ровным рядом сверху до самого низа. С боков отвисали два больших, как мешки, кармана и тоже с пуговицами — по три на каждом.
Около Петра крутился Меншиков.
— Ай да мундир! — приговаривал Александр Данилович. — Вот это мундир! А сукно-то, сукно-то, государь! Где ты видывал такое сукно?
Кафтан подарил Петру Меншиков. Вслед за оружейными заводами стали строить на Руси и другие — суконные, прядильные, кожевенные. Строить заводы было выгодно. Царь дал купцам и промышленникам всякие льготы. Вместе с одним из купцов построил суконный завод и Меншиков. И вот теперь, хвастая сшитым кафтаном, Меншиков надеялся получить заказ для всей армии.
— Где ты видывал такое сукно? — приговаривал Меншиков. — А ведь наше, российское, наше. Говорил я тебе — Меншиков все может, всех солдат в такие кафтаны оденет.
— Не хвастай, не хвастай, — говорит Петр.
А самому приятно. Добротный кафтан, ничего не скажешь. Напряг Петр спину, согнул локти — крепкий кафтан, не рвется. Отдал Петр приказ закупить у Меншикова сукно для целой армии.
А вскоре Петр был на ученье. Солдаты рыли рвы, ползали на брюхе, ходили в штыковую атаку. Ученье прошло хорошо. Однако, когда солдаты построились, Петр посмотрел и ахнул. Оборвались совсем солдаты. У одного пола отвалилась, у другого дыра через всю спину, у третьего вместе с пуговицей клок выдран.
Подбежал Петр к солдатам, схватил первого попавшегося за мундир, дернул — сукно, словно вата, так и поползло. Подбежал к другому — то же самое. Сукно на мундирах оказалось гнилое.
Налились кровью Петровы глаза, забегали по рядам. Содрал Петр с одного из солдат кафтан, подбежал к генералу, в нос тычет, кричит:
— Кто сукно поставлял?..
Растерялся генерал, захлопал глазами, еле проговорил:
— Александр Данилович Меншиков.
А в это время Меншиков принимал иностранных послов. Ходил Александр Данилович важный, как попугай наряженный: в кафтане желтого цвета, в белых чулках, в башмаках с золотыми пряжками, в парике, словно львиная грива.
Ходит Меншиков по залу, беседует с послами, а сам нет-нет да и в зеркало взглянет. Нравился себе Меншиков.
Послы интересовались хозяином дома, спрашивали, древнего ли рода Меншиков, кто его предки. Меншиков врал, что еще при Александре Невском его род на всю Русь славился.
И вдруг слышит Меншиков на лестнице страшный грохот. Потом удар в дверь, словно ядром из пушки, и в комнату влетает Петр. Посмотрел Меншиков — в руках у Петра солдатский мундир. Понял Александр Данилович — недоброе, прикусил губу.
— Такое твое суконце? — еще с порога комнаты закричал Петр. — Гниль подсунул, обманул!
Подлетел Петр к Меншикову — и со всего размаха по лицу кулаком. Раз, два — слева, справа.
— Заелся, — кричит, — зажирел! Вором у государства стал! Прогоню, сгною, пирогами вновь торговать заставлю!
Укрывается от увесистых ударов Меншиков рукой, размазывает шелковым кафтаном кровь по лицу, а сам причитает:
— За что, государь, за что? Видит бог, вины моей тут нет!
— И бога еще приплел! — кричит Петр. — Вины, говоришь, нет? Вот я те покажу «вины нет»! — и снова бьет Меншикова наотмашь, во всю силу.
Выбрал Меншиков удобный момент, глазами Петру на послов показывает: мол, неудобно.
— Пусть смотрят, — говорит Петр, — пусть знают, какой ты есть вор! — и продолжает бить.
— Прости, государь! — наконец взмолился Меншиков. — Видать, дьявол попутал, недоглядел.
Петр бросил бить Меншикова, отошел в угол, сел на лавку, тяжело дышит. Меншиков между тем поднялся и куда-то исчез. Выскользнули из комнаты потихоньку и послы. А через несколько минут Меншиков вернулся. Смотрит Петр — на голове у Меншикова мужицкая шапка, в руках — лоток с пирогами.
— Пироги подовые, пироги подовые! — закричал Меншиков. — Кому подовые, кому подовые?
Посмотрел Петр, рассмеялся. Прошел царский гнев.
— Садись, ладно, — сказал Меншикову.
— Это ты зря, — стал опять оправдываться Александр Данилыч, — ни за что.
— Но, но! — повысил голос Петр.
Меншиков замолчал.
— Государь, — наконец заговорил он, — а как же с послами быть? Теперь ведь по всему свету разнесут. Престижу моего не будет.
— Ну и пусть разнесут, — ответил Петр. — Пусть и в других странах знают, что есть на Руси такой вор Алексашка Меншиков. Да за такие дела на дыбу тебя, на Лобное место! Коли прока от тебя государству в других делах не было, не сносить бы тебе головы. А сукно смотри поставь другое. Проверю.
— Пора бы нам и свою газету иметь, — не раз говорил Петр своим приближенным. — От газеты и купцу, и боярину, и горожанину — всем польза.
И вот Петр как-то исчез из дворца. Не появлялся до самого вечера, и многие уже подумали, не случилось ли с царем чего дурного.
А Петр был на Печатном дворе, вместе с печатным мастером Федором Поликарповым отбирал материалы к первому номеру русской газеты.
Поликарпов, высокий, худой как жердь, с очками на самом конце носа, стоит перед царем навытяжку, словно солдат, читает:
— Государь, с Урала, из Верхотурска, сообщают, что тамошними мастерами отлито немало пушек.
— Пиши, — говорит Петр, — пусть все знают, что потеря под Нарвой есть ничто с тем, что желаючи можно сделать.
— А еще, государь, сообщают, — продолжал Поликарпов, — что в Москве отлито из колокольного чугуна четыреста пушек.
— И это пиши, — говорит Петр, — пусть знают, что Петр снимал колокола не зря.
— А с Невьянского завода, от Никиты Демидова, пишут, — сообщает Поликарпов, — что заводские мужики бунт учинили, убежали в леса и теперь боярам и купцам от них житья нет.
— А сие не пиши, — говорит Петр. — Распорядись лучше послать солдат да за такие дела мужикам всыпать.
— А из Казани, государь, пишут, — продолжает Поликарпов, — что нашли там немало нефти и медной руды.
— А сие пиши, — говорит Петр, — пусть знают, что на Руси богатств край непочатый, не считаны те богатства, не меряны.
Сидит Петр, слушает. Потом берет бумаги. На том, что печатать, ставит красный крест, ненужное откладывает в сторону.
А Поликарпов докладывает все новое и новое. И о том, что индийский царь послал московскому царю слона, и что в Москве за месяц родилось триста восемьдесят шесть человек мужского и женского полу, и многое другое.
— А еще, — говорит Петр, — напиши, Федор, про школы, да здорово — так, чтобы все прок от этого дела видели.
Через несколько дней газету напечатали. Назвали ее «Ведомости». Газета получилась маленькая, шрифт мелкий, читать трудно, полей нет, бумага серая. Газета так себе. Но Петр доволен: первая. Схватил «Ведомости», побежал во дворец. Кого ни встретит, газету показывает.
— Смотри, — говорит, — газета, своя, российская, первая!
Встретил Петр и графа Головина. А Головин слыл знающим человеком, бывал за границей, знал языки чужие.
Посмотрел Головин на газету, скривил рот и говорит:
— Ну и газета, государь! Вот я был в немецком городе Гамбурге, вот там газета так газета!
Радость с лица Петра как рукой сняло. Помрачнел, насупился.
— Эх, ты! — проговорил. — Не тем местом, граф, мыслишь. А еще Головин! А еще граф! Нашел чем удивить в немецком городе Гамбурге. Сам знаю: лучше, да чужое. Чай, и у них не сразу все хорошо было. Дай срок. Радуйся малому, тогда и большое придет.
Митька никогда не говорил правду. Вот и прозвали его на селе «Митька-лгун». Быть бы Митьке часто битым, если б не дружил он с Варькой Глебовой. Характер у Варьки был задиристый, смелый. Все мальчишки от нее плакали. А Митька при Варьке вроде как адъютант. Вот и боялись ребята его трогать: знали, что Варька заступится. Зато от самой Варьки Митьке попадало часто. Только начнет врать — Варька на него с кулаками.
— Я тебя от вранья, — говорит, — отучу! И сам не ври и другим не давай.
И отучила. Да, видать, зря.
На всю деревню не было более бедного мужика, чем Варькин отец. Покосившаяся изба да безрогая коза — вот и все богатство Кузьмы Глебова. Ждал Кузьма козлят, обещал Варьке купить пряник. Но и тут судьба обошла мужика. Козлята, правда, родились, но коза сдохла.
Забыла теперь Варька про ребячьи игры, про друзей и товарищей, целый день с козлятами возится. Козлят двое. Маленькие, как комки ваты, белые и пушистые.
Стало Митьке одному скучно. Забежит он за Варькой, играть зовет, а она — не могу, делами, мол, занята. Злился Митька. Калачом Варьку заманивал, сдобные ватрушки приносил, да все напрасно. Варька от козлят ни на шаг. Да и козлята к Варьке, как к матери, привязались. Пойдет Варька в лес — козлята за ней. Сидит дома — и козлята тут, стучат по полу копытцами, жмутся, словно котята, к Варькиным ногам.
Однажды Варька выглянула в окно. Видит — идут солдаты. Блестят на солнце ружья. «Лева нога, права нога!» — подает команду сержант. Выбежала Варька на улицу, смотрит.
Солдаты в деревню пришли неспроста. Обложили после Нарвы крестьян большими налогами, а платить нечем. Вот и послал Петр по деревням солдат, наказал отбирать у крестьян последнее.
Стали солдаты ходить по избам. Сержант зачитывает, кто сколько казне должен. Солдаты тут же отбирают у кого что: у одного лошадь, у другого корову, у третьего сбрую. Поднялся в деревне крик, шум. Замычали коровы, заблеяли овцы, заголосили девки и бабы.
Сообразила тут Варька, в чем дело. Схватила козлят и спряталась в огороде за банькой.
Вошли солдаты в Варькину избу, смотрят, а взять нечего: в избе всего стол да лавка. Осмотрели солдаты двор, в сарай зашли — всюду пусто. Сплюнул сержант от досады, двинул Варькиного отца по затылку и повел солдат к соседнему дому. Да только пошли они не дорогой, а через огороды! Идут солдаты, слышат чей-то голос:
— Сидите, маленькие, сидите, не заберут вас вороги.
Подошли солдаты к баньке, видят — девчонка, а на руках у нее козлята.
— Ты чья? — спрашивает Варьку сержант.
Поняла Варька беду, говорит:
— А я Старостина дочка.
Только сказала — смотрит, а рядом с солдатами Митька. Вышел Митька вперед, говорит:
— А вот и неправда. Какая же ты Старостина? Ты Глебова.
Повернулся сержант к Митьке, спрашивает:
— Это какого Глебова? Не того, у которого мы сейчас были?
— Того самого, — отвечает Митька.
Ну и отнял сержант у Варьки козлят.
Набросилась Варька на Митьку.
— Ты что, — говорит, — дурак, сделал!
И давай Митьку лупить. А Митька глазами хлопает, понять не может. Первый раз правду сказал — и опять бьют. Мал был Митька, глуп.
Данила на всю округу умным мужиком слыл. О всяком деле имел свое понятие.
После Нарвы на селе только и разговоров было, что про шведов, короля Карла, царя Петра и дела воинские.
— Силен швед, силен, — говорили мужики, — не нам чета. И на кой ляд нам море нужно! Жили и проживем без моря.
— Вот и неправда, — говорил Данила. — Не швед силен, а мы слабы. И про море неверно. Нельзя России без моря. И рыбу ловить, и торговлю водить, для многого море надобно.
А когда колокола снимали, в деревне опять несколько дней стоял шум.
— Конец света приходит! — кричал дьякон и рвал на себе волосы.
Бабы плакали, крестились, мужики ходили угрюмые. Все ждали беды. А Данила и здесь не как все. Опять по-своему.
— Так и надо, — говорил. — Тут интерес для государства дороже, чем колокола. Господь бог за такие дела не осудит.
— Богоотступник! Богохульник! — назвал тогда Данилу батюшка и с той поры затаил на него великую злобу.
А вскоре Петр ввел новые налоги. Застонали мужики, потащили в казну последние крохи, затянули еще туже ремни на штанах.
— Ну, как тебе, — спрашивали они Данилу, — новые царевы порядки? Опять верно? Снова по-твоему?
— Нет, — отвечал Данила, — у меня с царем не во всем согласие общее.
— Ишь ты! — огрызнулись мужики. — У него с царем! Нашел дружка-приятеля. Царь на тебя и смотреть не станет.
— Мало что не станет, а думать по-своему не запретит, — отвечал Данила. — Что славу государству добывает, за то Петру спасибо, а что с мужика три шкуры дерет — придет время, быть ему в ответе.
Соглашаются мужики с Данилой, кивают головой. А один возьми и выкрикни:
— А ты самому царю про то скажи!
— И скажу, — ответил Данила.
И сказал. Только произошло это не сразу и вот как.
Кто-то донес — может, поп, а может, и кто другой — про Даниловы речи властям.
Приехали в село солдаты, связали Данилу, повезли в Москву к начальнику Тайного приказа, к самому князю Ромодановскому.
Скрутили Даниле руки, вздернули на дыбу, стали пытать.
— Что про государя говорил, кто надоумил? — спрашивает князь Ромодановский.
— А что говорил, то ветер унес, — отвечает Данила.
— Что? — закричал Ромодановский. — Да за такие речи на кол тебя, смутьяна поганого!
— Сажай, — отвечает Данила. — Мужику все едино, где быть. Может, на колу еще лучше, чем гнуть на бояр спину.
Разозлился князь Ромодановский, схватил железный, раскаленный в огне прут и давай к голому телу Данилы прикладывать. Обессилел Данила, повис, словно мочало.
А в это время в избу вошел Петр.
— За что человек на дыбе? — спросил царь у Ромодановского.
— Смутьян, — говорит князь. — Супротив власти, государь, худое молвит.
Подошел Петр к Даниле. Приоткрыл тот глаза, смотрит — перед ним царь.
Набрался тогда Данила сил и произнес:
— Эх, государь, великое ты дело затеял, да только простому люду житья не стало. Выбили все из народа, словно грабители на большой дороге. Не забудет, государь, народ про такие дела, не помянет добрым словом.
И снова закрыл Данила глаза, уронил на волосатую грудь голову. А Петра словно что изнутри обожгло. Дернул головой влево, вправо, метнул гневный взор на Данилу.
— Вешай! — закричал словно ужаленный и пошел из избы прочь.
Русские подошли к Нотебургу осенью. Задули холодные северные ветры.
Разыгралось неспокойное Ладожское озеро. Побежали высокие волны, забили о берег шумным прибоем.
По Ладожскому озеру пригнали русские более полусотни ладей — больших лодок, — стали готовиться к штурму. Штурмовать крепость лучше со стороны реки Невы: тут и берега ближе и волны не такие сильные. Но как провести лодки мимо крепости? Шведы начнут стрелять. Потопят меткие шведские стрелки русские лодки.
Как быть?
Весь день русские разбивали лагерь. Ставили большие солдатские палатки, разводили костры, чистили ружья.
Вечером, когда все легли спать, Петр вышел к озеру. Тихо. Горят на берегу костры. Над озером поднимается луна. Засмотрелся Петр на луну, задумался.
Вдруг до царя долетели громкие голоса. Петр оглянулся, смотрит — на берегу у костра собрались солдаты. Солдаты о чем-то спорят. Петр прислушался.
— Братцы, а я так думаю, что шведа обхитрить можно, — говорит чей-то голос.
Петр подошел ближе, рассмотрел говорившего.
Был он щупл и мал ростом. Петра даже смех взял — тоже герой!
— Как же ты, куриная твоя душа, — обратился Петр к солдату, — обхитришь шведа?
Солдат узнал царя и замер от страха.
— Ну-ка, сказывай, — потребовал Петр.
— Да я так думаю, государь, — запинаясь, проговорил солдат, — стало быть, надо рубить просеку да просекой волоком, в обход крепости, и тащить лодки.
— «Просекой, волоком»! — усмехнулся Петр. — Да как ты их тащить будешь? Ведра тебе это, что ли?
— Да будь твоя воля, государь, — хором заговорили солдаты, — а мы их хоть голыми руками до Невы дотянем!
Солдатская выдумка царю понравилась. На следующий день Петр приказал рубить просеку. Рубили просеку умно, так, чтобы верхушки деревьев падали к центру: по ветвям тащить легче. Впрягались в ладью человек по пятьдесят. Тащить тяжелые лодки — работа трудная. Облепят солдаты лодку со всех сторон, подхватят руками, еле сдвигают.
— Раз — взяли, два — взяли! — раздается голос Петра.
— Еще раз, еще два! — вторят ему ротные командиры.
Устали солдаты. Выбились из сил. Надорвал свой богатырский голос Петр. Разгневался царь, подозвал щуплого солдата.
— Что ж ты, куриная твоя душа! — закричал Петр. — Видал, каково лодки тащить?
Молчит солдат. А Петр ругается еще шибче.
Обиделся тогда солдат, говорит:
— Так какое же дело без труда получается?
Подивился Петр на солдата, промолчал. Потом подошел, похлопал по плечу и сказал:
— Молодец, правду говоришь! Выиграем баталию — не забуду. Быть тебе при государевой награде.
Только не дожил солдат до награды. Замешкался щуплый солдат, подвернулся под нос тяжелой ладьи. Бросились товарищи на помощь, да поздно. Придавила ладья солдата. Прикусил от боли солдат губы, да так и умер без крика и стона.
И вновь подивился Петр: откуда сила такая берется? С таким солдатом не страшно и против шведа идти. Снял Петр шляпу, поклонился, приказал похоронить погибшего с офицерскими почестями.
До позднего вечера русские рубили просеку. А утром в крепости началась тревога. Забегали на стенах караульные. Поднялся на высокую башню комендант. Шведы смотрели на Неву. Там, словно утиные выводки, на легкой волне качались русские лодки. Не сразу поняли шведы, в чем дело. А когда разобрались, было поздно: русские начали штурм.
Две недели днем и ночью громыхали русские пушки. От частых команд охрипли артиллерийские офицеры. Усталые бомбардиры валились с ног. Нотебург горел.
Но шведы не сдавались.
— Эка орех каков! — говорил Петр. — Не раскусишь.
Наконец, на четырнадцатый день, одна из стен треснула. С шумом повалились камни. А когда утихло и улеглась пыль, увидели русские: в стене широкий пролом.
Бросились солдаты к лодкам, поплыли к острову. Командовать штурмом Петр поручил храброму полковнику князю Голицыну. Высадились солдаты на берег, кинулись к пролому.
— Сдавайтесь! — кричат русские.
Шведы молчат, бросают с крепостных стен камни и раскаленные ядра, льют на голову наступающим горячую воду. Трудно русским. Видно, рано начали штурм.
Понял Петр, что войска поторопились, отдал приказ отступить.
С царским приказом послали к Голицыну молодого, необстрелянного солдата. Прибыл солдат на остров, стал разыскивать Голицына. Да разве найдешь! Кругом дым, огонь, в двух шагах ничего не видно. Подбежит солдат к одному месту — говорят, Голицын в другом; бросится туда — его посылают в третье.
Измучился солдат, отошел в сторону.
И вдруг напал на солдата страх. Страшно ему ослушаться и не передать Голицыну царский приказ. Но еще страшнее вновь подойти к крепости. И рад бы пойти, да ноги сами несут в обратную сторону, к берегу, туда, где стоят лодки.
Подошел солдат к берегу. Видит — у лодок кто-то толпится. Посмотрел на форму — преображенцы. «Ну, не один я струсил!» — обрадовался молодой солдат.
Смотрит новичок: преображенцы сталкивают лодки в воду. Лодки сталкивают, а сами не садятся. «Что такое? — не может понять молодой солдат. — В чем дело?» И вдруг понял: решили преображенцы биться до последнего. А раз так — не нужны им лодки. Нечего лодкам стоять у берега, незачем дразнить солдат.
— Стой, братцы, стой! Что вы, братцы! — закричал молодой солдат.
Посмотрели преображенцы на новичка, подивились, что за крикун такой, и стали продолжать свое дело.
— Стой, стой! — вновь закричал молодой солдат, подбежал к лодкам, вцепился в одну из них руками. — Не пущу! — кричит. — Государь Петр Алексеич отступление повелел. На чем плыть будем?
«Ну и трус! — подумали преображенцы. — Самого царя приплел!» Подошли к солдату, стали оттаскивать от лодки. А он упирается и все твердит:
— Государь Петр Алексеич отступление повелел!
Но некто ему не поверил. Какая же вера может быть трусу? Разозлились преображенцы, решили поступить с молодым солдатом, как с предателем. Схватили, раскачали и бросили в воду.
Однако солдат не утонул. Хоть и трус был, да, видать, силу имел немалую, выплыл. Вылез весь мокрый, вода ручьями стекает с кафтана. Посмотрел молодой солдат в сторону крепости. То ли страх у него прошел, то ли стыдно перед товарищами стало, только скинул солдат кафтан и побежал к пролому.
А у самого пролома столкнулся солдат с князем Голицыным. Хотел солдат передать царский приказ, да понял — поздно. Смолчал.
Русские продолжали штурм.
Не раз Петр бивал Меншикова, любую провинность не прощал. Изведал Меншиков и увесистый петровский кулак, и ловкую в руках Петра тяжелую дубовую палку. Но зато и любил Петр Меншикова больше всех на свете. Знал: скажи — пойдет Меншиков в огонь и в воду.
Вот и сейчас не отступает Меншиков от царя ни на шаг. Стоят Петр и Меншиков у русских батарей, смотрят на крепость. Плохи дела у русских. Отбили шведы штурм, приободрились. Того и гляди, сами начнут атаку.
— Государь, — обращается Меншиков к царю, — не устоят наши, пусти на подмогу. Пусти, а, государь! — умоляет Меншиков.
Петр молчит. Дергается тонкий петровский ус. Царь нервничает.
— Государь… — вновь начинает Меншиков.
А дела у пролома совсем плохи. Шведы вышли из крепости, теснят русских к реке. На рослого преображенца навалились сразу трое, схватили шпаги, прокололи, словно бабочку.
— Государь, — не отстает Меншиков. — Пусти! А, государь!
— Ладно, ступай, — сдается наконец Петр.
Собрав двенадцать лодок, Меншиков отплыл к крепости. Что есть силы солдаты налегли на весла. Против течения по быстрине плыть трудно. Взмахнут солдаты веслами, нажмут, бурлит по сторонам вода, пенится, а лодки почти ни с места.
— Давай, братцы, нажмем, братцы! — подбадривает Меншиков солдат, а сам с тревогой смотрит на берег.
Не отводит глаз от крепости и Петр. Совсем мало русских осталось на острове. Понимает царь: не подоспеет подмога. Отвернулся Петр, безнадежно махнул рукой.
А когда посмотрел вновь, не поверил своим глазам: лодки — у острова.
Первым выскочил Меншиков. Взмахнул шпагой, врезался в толпу шведов. Только теперь Петр заметил: Меншиков без кафтана, в одной розовой шелковой рубахе. Меншиков пробился к стене. Ловко, как кошка, полез по штурмовой лестнице, ухватился за край пролома, подтянулся, вскочил на ноги и радостно замахал шляпой.
— Хвастун, ой хвастун! — не сдержался Петр.
Неожиданно в пролом повалил дым, злыми языками пробилось пламя. Озаренная огнем, метнулась розовая рубаха Меншикова. Что было дальше, Петр не видел, мешал дым. В судороге, словно кто-то дергал его за нитку, зашевелился петровский ус.
Прошла минута, вторая, третья. И вдруг…
— Видишь? — закричал Петр прямо в ухо стоящему рядом солдату.
— Никак нет, ничего не вижу, бомбардир-капитан! — ответил солдат.
— Дурак! Куда смотришь? Вон куда гляди! — И Петр показал на стену.
Там, на самом верху, среди огня и дыма, меж острых зубцов стены, словно победное знамя, развевалась розовая, из шелка шитая рубаха бомбардир-поручика Александра Меншикова. Обезумев от боя, со страшно перекосившимся лицом, Меншиков метался у самого обрыва. А рядом с ним, слева и справа, мелькали зеленые кафтаны русских солдат. Вот их все больше и больше. Вот уже почти не видно шведов. Вот…
Петр посмотрел в подзорную трубу. В стекле встрепенулось что-то белое. Флаг, белый флаг! Шведы выбросили белый флаг. Шведы сдаются!
Отбросив в сторону трубу, Петр закричал:
— Виктория! Виктория! Орех-то разгрызли. Вон оно как!
Старой русской крепости Петр дал новое название — Шлиссельбург. Сейчас в память о царе Петре Шлиссельбург называется Петрокрепостью.
Измученный дальней дорогой, в столицу Швеции прибыл гонец.
Принес он тревожную весть: русские идут к Финскому заливу, к крепости Ниеншанц.
Крепость Ниеншанц стояла на берегу Невы, недалеко от впадения Невы в Финский залив. Потерять шведам Ниеншанц — значит, пустить русских к морю. Заволновались шведы, снарядили военные корабли, послали помощь.
На всех парусах мчатся шведские корабли к Неве. Подгоняет попутный ветер шведские фрегаты. Носятся над палубами чайки, обещают недалекий берег. А тем временем русские штурмуют крепость. Не выдержали шведы штурма, не понадеялись на помощь — пробили шведские барабаны сигнал к сдаче. Пришли корабли к Неве, а уже поздно: русские в крепости.
Однако на кораблях о падении Ниеншанца ничего не знали. Остановились шведские корабли в Финском заливе, а два фрегата, «Гедан» и «Астрильд», пошли к крепости. Хотели шведы засветло подойти к Ниеншанцу, но не успели. Пришлось им опустить паруса, заночевать на Неве. Поставили шведы на кораблях часовых, легли спать.
Ходят шведские часовые, не думают об опасности. Ночь наступила темная, небо беззвездное. Кругом тихо. Стоят корабли, словно впаянные в Неву, не качнутся. Ходят часовые, перекликаются.
— Эй, на «Астрильде»! — кричит часовой с «Гедана».
— Эй, на «Гедане»! — отвечают ему с «Астрильда».
Вначале часовые перекликались часто, потом все реже и реже.
Вскоре на «Астрильде» часовой замолк. Усыпила шведа тихая ночь.
Походил, походил часовой на «Гедане». Скучно одному. Прислонился к мачте и тоже заснул.
К утру сквозь сон почудился часовому с «Гедана» скрип уключин.
Швед вздрогнул, приоткрыл глаза. Кругом туман. Дует легкий утренний ветер. Трепещется на мачте шведский флаг. Прислушался швед, скрип повторился.
«Что бы это?» — подумал часовой, подошел к борту.
И вдруг — швед даже не поверил своим глазам, подумал, не сон ли, — увидел часовой вначале одну, потом вторую, потом сразу много лодок.
Швед кинулся к другому борту — и там лодки. В лодках солдаты. И тут швед понял.
— Русские! — надрывая голос, закричал шведский часовой.
— Русские! — эхом пронеслось над Невой.
— Русские! — тревожно отозвалось в трюме.
И сразу корабль ожил. Выбежали на палубу перепуганные офицеры. Заметались, не понимая, в чем дело, заспанные солдаты.
А русские лодки тем временем подошли к фрегату. Облепили лодки фрегат со всех сторон. Словно муравьи на сахарную голову, стали карабкаться по крутым бортам «Гедана» русские солдаты.
Первым на палубу ворвался Меншиков. Блеснул в руках Меншикова дымящийся пистолет, ловко заиграла острая шпага.
— Эка какой ты, швед, глупый! — приговаривал Меншиков и колол направо. — Не ходил бы ты, швед, в чужие земли! — и колол налево.
Между тем над Невой поднялось солнце. Туман рассеялся. Стал виден и второй шведский корабль, «Астрильд». И на «Астрильде» идет бой. На «Астрильде» — сам Петр. Хорошо заметна высокая фигура Петра. Петр улыбается Меншикову: понимает, что шведам не отбиться.
Однако нелегко далась русским победа. Геройски сражались шведские корабли. Стыдно им было русским лодкам сдаваться в плен. А все же пришлось.
В честь победы русские отлили медаль. «Небывалое бывает», — говорил Петр про эту победу.
Пустынные берега реки Невы: леса, топи да непролазные чащи. И проехать трудно, и жить негде. А место важное — море.
Через несколько дней после взятия Ниеншанца Петр забрал Меншикова, сел в лодку и поехал к устью Невы.
При самом впадении Невы в море — остров. Вылез Петр из лодки, стал ходить по острову. Остров длинный, плоский, словно ладошка. Хохолками торчат хилые кусты, под ногами мох, сырость.
— Ну и место, государь! — проговорил Меншиков.
— Что — место? Место как место, — ответил Петр. — Знатное место: море.
Пошли дальше. Вдруг Меншиков провалился по колени в болото. Рванул ноги, стал на четвереньки, пополз на сухое место. Поднялся весь в грязи, посмотрел на ноги — одного ботфорта нет. Остался в грязи ботфорт.
— Ай да Алексашка, ай да вид! — рассмеялся Петр.
— Ну и места проклятущие! — с обидой проговорил Меншиков. — Государь, пошли назад. Нечего сеи топи мерить.
— Зачем же назад, иди вперед, Данилыч. Чай, хозяйничать сюда пришли, а не гостями, — ответил Петр и зашагал к морю.
Меншиков нехотя поплелся сзади.
— А вот смотри, — обратился Петр к Меншикову. — Жизни, говоришь, никакой нет, а это тебе что, не жизнь?
Петр подошел к кочке, осторожно раздвинул кусты, и Меншиков увидел гнездо. В гнезде сидела птица. Она с удивлением смотрела на людей, не улетала.
— Ишь ты, — проговорил Меншиков, — смелая!
Птица вдруг взмахнула крылом, взлетела, стала носиться вокруг куста.
Наконец Петр и Меншиков вышли к морю. Большое, мрачное, оно верблюжьими горбами катило свои волны, бросало о берег, било о гальку.
Петр стоял, расправив плечи, дышал всей грудью. Морской ветер трепал полы кафтана, то поворачивая лицевой зеленой стороной, то внутренней — красной. Петр смотрел вдаль.
Там, за сотни верст на запад, лежали иные страны, иные берега.
Меншиков сидел на камне, переобувался.
— Данилыч, — произнес Петр.
То ли Петр произнес тихо, то ли Меншиков сделал вид, что не слышит, только он не ответил.
— Данилыч! — вновь проговорил Петр.
Меншиков насторожился.
— Здесь, у моря, — Петр обвел рукой, — здесь, у моря, — повторил он, — будем строить город.
У Меншикова занесенный ботфорт сам собой выпал из рук.
— Город? — переспросил он. — Тут, на сих болотах, город?!
— Да, — ответил Петр и зашагал по берегу.
А Меншиков продолжал сидеть на камне и смотрел удивленным, восторженным взглядом на удаляющуюся фигуру Петра.
А по берегу носилась испуганная птица. Она то взмывала вверх, то падала вниз и оглашала своим криком нетронутые берега.
Для строительства нового города собрали к Неве со всей России мастеровой люд: плотников, столяров, каменщиков, нагнали простых мужиков.
Вместе со своим отцом, Силантием Дымовым, приехал в новый город и маленький Никитка. Отвели Дымову место, как и другим рабочим, в сырой землянке. Поселился Никитка рядом с отцом, на одних нарах.
Утро. Четыре часа. Над городом палит пушка. Это сигнал. Встают рабочие, встает и Никиткин отец. Целый день копаются рабочие в грязи и болоте. Роют канавы, валят лес, таскают тяжелые бревна. Возвращаются домой затемно. Придут усталые, развесят около печки вонючие портянки, расставят дырявые сапоги и лапти, похлебают пустых щей и валятся на нары. Спят до утра словно убитые. А чуть свет опять гремит пушка.
Весь день Никитка один. Все интересно Никитке: и то, что народу много, и солдат тьма-тьмущая, и море рядом. Никогда не видал Никитка столько воды. Даже смотреть страшно. Бегал Никитка к пристани, на корабли дивился. Ходил по городу, смотрел, как в лесу вырубают просеки, а потом вдоль просек дома складывают.
Привыкли к Никитке рабочие. Посмотрят на него — дом, семью вспомнят. Полюбили Никитку. «Никитка, принеси воды», — попросят. Никитка бежит. «Никитка, расскажи, как у солдата табак украл». Никитка рассказывает.
Жил Никитка до осени весело. Но пришла осень, грянули дожди. Заскучал Никитка. Сидит целые дни в землянке один. В землянке вода по колени. Скучно Никитке. Вырубил тогда Силантий из бревна сыну игрушку — солдата с ружьем.
Повеселел Никитка.
— Встать! — подает команду.
Солдат стоит, глазом не моргнет.
— Ложись! — кричит Никитка, а сам незаметно подталкивает солдата рукой.
Наиграется Никитка, начнет воду вычерпывать. Перетаскает воду на улицу, только передохнет — а вода вновь набралась. Хоть плачь!
Вскоре в городе начался голод. Продуктов на осень не запасли, а дороги размокли. Пошли болезни. Стали помирать люди словно мухи.
Пришло время, захворал и Никитка. Вернулся однажды отец с работы, а у мальчика жар. Мечется Никитка на нарах, пить просит.
Всю ночь Силантий не отходил от сына. Утром не пошел на работу. А днем нагрянул в землянку офицер с солдатами.
— Порядку не знаешь?! — закричал офицер.
— Сынишка у меня тут. Хворый. Помирает сынишка, — стал оправдываться Силантий.
Но офицер не стал слушать. Дал команду, скрутили солдаты Силантию руки, погнали на работу. А когда вернулся, Никитка уже похолодел.
— Никитка, Никитка! — тормошит Силантий сына.
Лежит Никитка, не шелохнется. Валяется рядом Никиткина игрушка — солдат с ружьем. Мертв Никитка.
Гроба Никитке не делали. Похоронили, как всех, в общей могиле.
Недолго прожил после этого и Силантий. К морозам и Силантия свезли на кладбище.
Много тогда людей погибло. Много мужицких костей полегло в болотах и топях.
Город, который строил Никиткин отец, был Петербург. Через несколько лет этот город стал столицей Русского государства.
Осень 1703 года выдалась ранняя. Словно из сита, лили холодные мелкие дожди. Задули ветры, погнали по Финскому заливу метровые волны.
В один из таких дней к Неве подошел иностранный корабль. Корабль был датский, приплыли на нем купцы.
У входа в Неву корабль бросил якорь. Идти дальше капитан не решался. Датчане послали в Петербург за лоцманом.
Вскоре лоцман прибыл. Из-под брезентового плаща-капюшона глянуло на капитана молодое улыбающееся лицо. Раскрытыми ножницами зашевелились тонкие, словно шило, усы.
— О гут, зер гут![7] — приветствовал лоцмана капитан.
Лоцман прошелся по палубе, пощупал снасти, придирчиво осмотрел паруса и реи.
Всю дорогу лоцман молчал. Ловко перебирая рулевое колесо, он осторожно вводил корабль в Неву.
— Гут, зер гут! — говорил капитан.
Русский датчанам понравился. Прощаясь, капитан подарил лоцману золотой рубль.
Три дня судно разгружалось. Пока русские перетаскивали на берег пузатые бочки и тяжелые ящики, датские моряки ходили по городу. С самого утра отправлялся на берег и датский капитан. Капитан знал, что на улицах Петербурга можно повстречать русского царя. А взглянуть на Петра капитану очень хотелось. Слава о царе Петре к тому времени обошла весь мир. Однако датчанам не везло.
И вот однажды капитан встретил лоцмана.
— О майн фройнд![8] — радостно приветствовал датчанин старого знакомца.
«А что, если поделиться с ним своей неудачей?» — подумал капитан.
Узнав, в чем дело, лоцман оживился, обещал помочь.
Слово свое лоцман сдержал. Через несколько дней датских моряков пригласили в дом петербургского генерал-губернатора Александра Даниловича Меншикова. В просторном губернаторском доме собралось человек сто. Были здесь и знатные особы, и совсем неприметные люди — русские купцы и офицеры. Вскоре к гостям вышел и сам хозяин.
— Его величество царь Петр Алексеевич, — произнес Меншиков.
Дверь распахнулась, и в комнату вошел Петр.
Датский капитан взглянул на царя и ахнул. По комнате, прогибая половицы, шел лоцман.
Заметив датчанина, Петр улыбнулся. Лукаво заблестели большие глаза, приветливо зашевелились усы-ножницы. Капитан растерялся, стал низко кланяться и что-то быстро-быстро заговорил на родном языке.
— О чем сказывает господин датский капитан? — обратился Петр к переводчику.
— Ваше величество, — ответил переводчик, — капитан говорит о каком-то рубле. Капитан просит не гневаться и вернуть ему рубль.
Петр рассмеялся.
— Купцы и корабельщики, — обратился царь к датским морякам, — вы первые, что с миром пришли к нам, в древние русские земли. Слава вам, датские мореходы. Жалуйте к нам в моря. Купцы датские и немецкие, английские и шведские, жалуйте все, всем места хватит. За то мы и бились за море, за то и положили здесь русские головы.
Потом, наклонившись к переводчику, Петр тихо сказал:
— А капитану передай — рубль я ему не отдам. Рубль — он не краденый. Скажи, царь за здоровье датских моряков тот рубль пропил.
— Государь! — Меншиков осторожно потряс Петра за плечи. — Проснись.
Петр приподнял голову и, не открывая глаз, перевернулся на другой бок.
— Государь, проснись, — вновь повторил Меншиков.
— Пошел вон! — ругнулся Петр и стал натягивать на голову одеяло.
— Проснись же, государь! — не отставал Меншиков. — У Нарвы неспокойно, к крепости идет генерал Шлиппенбах.
— Что?! — Петр вскочил с кровати, схватил Меншикова за отвороты кафтана, притянул к себе. — Что? Шведы — к Нарве?!
— Да, государь.
Петр отпустил Меншикова, зашагал по комнате из угла в угол.
Потом остановился, вонзив взгляд в Меншикова, сказал:
— Данилыч, час пробил. Пока Нарва у шведов — жить нам в страхе. Ступай, кличь генералов, снова быть битве.
На следующий день русские войска спешно выступили в поход. И вот опять дорога. Как тогда, четыре года назад. Идут войска, движутся пушки, длинной вереницей тянутся обозные телеги.
И вновь по дороге несется царский возок. Догоняет Петр русские полки, останавливает лошадей, кричит:
— Здорово, молодцы!
— Здравия желаем, бомбардир-капитан! — отвечают солдаты.
Идут солдаты стройными рядами. Тра-та-та, тра-та-та! — выбивают походную дробь барабаны, развеваются пестрые полковые знамена.
А высоко в небе светит солнце. Носятся в теплом воздухе стрижи. Где-то впереди раздается солдатская песня. Слышна команда:
— Лева нога вперед! Права нога вперед! Шире шаг!
Стоит Петр в возке. Снял шляпу. Развевает ветер Петровы кудри. Смотрит Петр на войска, говорит Меншикову:
— Данилыч, смотри: российская армия идет наша, новая! Побьем шведа, а, Данилыч?
— Побьем, государь! Ей-ей, побьем! — отвечает Меншиков.
— То-то, — говорит Петр. — Чай, на печи не лежали! — и весело, по-детски смеется. Потом вдруг меняется в лице. — Но, но, — говорит Меншикову, — не хвастай! — Садится и начинает смотреть в небо, в безбрежную синь, в неохватную даль.
Войска идут к Нарве.
Подошли русские к Нарве. Послали разведку. Оказывается, Шлиппенбах еще далеко.
Остановились войска на правом берегу Наровы. Стали готовиться к штурму.
Однажды к Петру подошел Меншиков.
— Государь, — обратился он, — разреши учинить машкарадный бой.
— Что? — переспросил Петр.
— Машкарадный бой, говорю, — повторил Меншиков и зашептал царю что-то на ухо.
А на следующее утро к коменданту Нарвы генералу Горну прибежал корнет Попеншток.
— Генерал, генерал! — закричал Попеншток. — К Нарве идет Шлиппенбах, русские готовятся к бою!
Схватил Горн подзорную трубу, бросился к крепостной стене, посмотрел: действительно, русские строятся. Носится по полю Меншиков, машет шпагой, куда-то показывает. Посмотрел Горн на запад — правильно, там, за лесом, поднимается пыль.
— О, слава тебе, святая Мария! — проговорил генерал. Потом повернулся к Попенштоку, сказал: — Жалую вас, господин корнет, капитаном.
В это время вдалеке раздались два выстрела, потом еще два и еще. Это был шведский условный сигнал. Горн приказал ответить. С крепостной стены гаркнули пушки.
А вскоре из-за леса стройной колонной появились и сами шведы.
Заколыхались желтые и белые шведские знамена, заняли всю ширь дороги синие мундиры шведских солдат. Развернулись шведы во фронт, выкатили вперед пушки и открыли огонь. Русские стояли спиной к крепости, лицом к войскам Шлиппенбаха.
И Горн подумал: «А что, если ударить русским в тыл? Шлиппенбах — спереди, войска из крепости — сзади, зажать русских в тиски, разгромить, как тогда, четыре года назад, удержать шведскую славу».
Горн отдал приказ. Распахнулись крепостные ворота, выскочила конница, за ней побежали пешие отряды. Русские заметили вылазку, дрогнули, подались в сторону.
— Ура! — закричал Попеншток и побежал вниз с крепостной стены.
Он вскочил на лошадь и вылетел пулей из крепости. Хотел Попеншток и тут оказаться первым. Горн видел, как его белая лошадь, вздымая пыль, галопом мчалась по полю. Попеншток подскакал к русским, рубанул налево, направо, повернул коня и помчался к войскам Шлиппенбаха. Вот он подлетел к шведам, соскочил с коня и бросился обнимать какого-то офицера.
— Молодец! — шептал Горн. — Молодец, Попеншток! — И восторженно смотрел на корнета.
Но что такое? Потеряв шляпу, Попеншток несется назад. Вслед ему раздаются выстрелы. Шведы стреляют в шведов! Схватил Горн трясущимися руками подзорную трубу, стал искать Шлиппенбаха. Вот и он на коне, в окружении шведских знамен. Но — о святая Мария! Горн смотрит и не верит своим глазам: на коне в костюме шведского генерала сидит царь Петр. А те, кого Горн принимал за солдат Шлиппенбаха, схватив ружья наперевес, дружно бегут к открытым воротам крепости.
— О боже, о боже! — закричал Горн. — Ворота, скорее закрыть ворота!
Генерал побежал вниз. У самых ворот он столкнулся с Попенштоком. Подскочил Горн к Попенштоку, осадил его белую лошадь, сдернул седока на землю.
— Вы, вы!.. — кричал, задыхаясь, Горн. — Вы, Попеншток, мальчишка! О боже, о боже! Это все вы! Ну, где же ваш Шлиппенбах?! Рядовым, в карцер, под суд! О святая Мария! О святая Мария!
Около трети нарвского гарнизона полегло в машкарадном бою.
По случаю удачной выдумки в русском лагере шло веселье. Меншиков ходил важный, приговаривал:
— Бивали мы этих шведов запросто. Что нам шведы!
— Умолкни! — крикнул Петр. — Хоть ты и герой, да похвальбе знай меру! Тьфу, тошно смотреть!
Бабат Барабыка был барабанщиком в бомбардирской роте. На всю армию не было второго такого умелого барабанщика. Выбивал Барабыка и маршевую дробь и все сигналы воинские знал исправно.
А еще Барабыка был известен тем, что разговаривал с самим генералом Горном.
Было это так.
30 июля, в воскресенье, русские начали обстрел Нарвы. Стреляли по бастионам Виктория и Гонор. Отсюда, пробив в стене брешь, хотели штурмовать город. Семь дней не отходили от пушек бомбардиры. Не отходил и Барабыка. Отложив в сторону барабан, подтаскивал ядра, засыпал в пушки порох. На восьмой день бастион Гонор осел. Земляная насыпь вокруг него обвалилась в ров.
— Ну, — заговорили солдаты, — теперь готовься к штурму.
В это самое время Барабыку вызвали к царю. Посмотрел Петр на раскосые глаза Бабата.
— Татарин? — спросил.
— Калмык, — ответил Барабыка.
— Ишь ты! — усмехнулся Петр. — А тоже солдат.
— Барабанщик я, — ответил Барабыка.
— Вот ты мне и надобен, — сказал Петр. — Пойдешь к крепости, передашь письмо нарвскому коменданту. Да смотри иди осторожно, — напутствовал Петр. — Бей в барабан шибче, говори, что ты есть российский парламентер.
Пошел Барабыка, бьет в барабан что есть силы. Заметили шведы солдата, перестали стрелять.
— Кто такой? — закричали, когда Барабыка подошел к крепости.
— Я есть парламентер российской армии, — отвечает Барабыка.
Скрипнули железные засовы тяжелых крепостных ворот одна из створок их медленно приоткрылась. Барабыка вошел в крепость.
Повели Барабыку кривыми маленькими улочками нового города мимо разбитых и горящих домов к нарвскому замку. Перед замком — глубокий ров. Через ров — мост. Мост поднят.
— Кто такой? — закричали с той стороны часовые.
— Я есть парламентер российской армии, — вновь повторил Барабыка.
Громыхнули тяжелые цепи, мост опустился. Барабыка вошел в замок. Повели Барабыку по узким коридорам и крутым лестницам. Наконец вошли в большой зал. В глубине увидел Барабыка высокого, худого старика. «Генерал Горн», — узнал Барабыка.
Взял Горн письмо, стал читать. «Сам господь бог разрушил Гонор, — писал Петр, — путь к приступу открыт…» Петр предлагал Горну сдать крепость и кончить кровопролитие.
Прочел Горн письмо, уставился на Бабата.
— Иди к царю Петру, — сказал, — передай: шведы не сдаются. Понял?
— Никак нет, — отвечает Барабыка.
— Иди к царю Петру, — повторил Горн, — скажи: нет такого правила, чтобы шведы сдавались.
— Как так — нет? — возражает Барабыка. — Есть. И при Орешке сдавались, и при Ниеншанце сдавались. Выходит, есть такое правило. А Нарва чем лучше? И при Нарве сдадутся.
— Что? — закричал Горн.
Налились кровью генеральские глаза. Схватил Горн шпагу, бросился к русскому солдату:
— Вон! — закричал. — Вон!.. О святая Мария!
Так и ушел Барабыка ни с чем.
Доложил Барабыка царю все, как было.
— Ишь ты! — сказал Петр. — Так и сказал Горн: «Шведы не сдаются»?
— Так точно, бомбардир-капитан!
— А может, и прав генерал Горн? — спрашивает Петр.
— Как так — прав? — возражает Барабыка. — Я же ему говорю: «При Орешке сдались — раз, при Ниеншанце сдались — два и при Нарве, выходит, сдаться должны». Как же так, бог троицу любит.
— Молодец! — говорит Петр. — Мыслишь, как пристало российскому солдату.
— Никак нет, государь, — говорит Барабыка.
— Что — никак нет? — не понимает Петр.
— Какой же я солдат? Барабанщик я.
— Ну и что, барабанщик — не солдат, что ли? — удивился Петр.
— Нет, бомбардир-капитан, — отвечает Бабат, — какой же он солдат, раз ружья не имеет.
— Ишь ты! — вновь усмехнулся Петр. — Ружья, говоришь, не имеешь? Ладно, иди к ротному командиру, скажи: государь приказал ружье выдать. А про шведов это ты правду сказал: и при Нарве сдадутся.
На следующий день русские начали штурм Нарвы. Шли на приступ тремя большими колоннами.
Солдаты тащили лестницы и багры, оставив для облегчения в лагере походные ранцы.
На штурм нарвской стены шел и Бабат Барабыка.
Шведы открыли огонь. Стреляли пушки из крепости и через Нарову с высоких ивангородских стен. Ловко, страшно бились шведские солдаты. Там, где у высокой стены бастиона Гонор русские установили штурмовые лестницы, летели на головы атакующих камни, янтарными брызгами рассыпалась горящая смола.
По крепости на взмыленном коне носился генерал Горн.
— Шведы, шведы, — кричал он, — не посрамим шведской славы! Вперед, шведы!
Приступ русских был неудачный. Добираясь почти до самого верха стены, солдаты не могли закрепиться. Штурмующие отхлынули. Отбежал со всеми и Барабыка. Установилась тишина. Никто не решался первым повторить атаку. И вдруг недолгую тишину нарушил барабанный бой. Это в свой барабан ударил Барабыка. Медленно, в такт барабанной дроби, он стал подходить к крепостной стене, стал подниматься по лестнице. Шведы опешили. Они смотрели на смельчака, боясь стрелять. А Барабыка продолжал бить в барабан, продолжал подниматься по лестнице.
И вдруг все зашевелилось, задвигалось. Русские снова бросились на штурм. Снова раздались выстрелы, полетели камни, полилась смола.
Барабыка вскочил на крепостную стену. Кругом свистели пули, с Бабата сбило шляпу, от горящей смолы затлел кафтан. А он стоял на самом верху и бил в барабан.
Тра-та-та! Тра-та-та!
А оттуда, с той стороны стены, несся зычный голос генерала Горна:
— Шведы, за господа бога и короля вперед!
Однако поздно. Русские овладели стеной. Вот их все больше и больше.
А наверху по-прежнему стоит Барабыка и что есть силы бьет в барабан. Потом забрасывает барабан за спину, сует палочки за пояс, хватает ружье и, задрав полы горящего кафтана, прыгает вниз.
Русские врываются в Нарву.
А внизу гремит голос Горна:
— Шведы, шведы, позор вам, шведы!
Был у Бабата дружок из солдат. Странную имел фамилию — Перец. Молчит, молчит Перец, а потом возьмет да такое скажет! Все норовил про царя Петра дурное сказать.
А тут еще Бабат его вконец разозлил. Как вернулся Бабат от царя, так и стал хвастать, что Петр ему и ружье выдать приказал, и награду пообещал.
— Чему радуешься? — перебил Перец Бабата. — Нашел отца-благодетеля! Он тебе ружье рад всунуть. Дура, царь — он и есть царь. Думаешь, ты ему нужен? Силушка твоя нужна. Чай, немало на его совести нашего люду. Вон она, царская милость, — говорил Перец и задирал рубаху. Там поперек волосатой спины ровными рядами шли красные рубцы. — А за что? — спрашивал Перец. — За то, что правду сказать не побоялся.
И уж какой раз за этот поход начинал рассказывать Перец о том, как взбунтовались в его родном селе мужики, а царь прислал солдат и приказал всем батогов всыпать. А кто виноват, что мужикам на деревне жрать нечего? Вестимо, он, царь.
— Так ведь то не царь, а бояре виноваты, — пытается возражать Бабат.
— Ишь ты, «бояре»! — передразнивает Перец. — А царь — он кто, мужик? Царь — он и есть первейший боярин. От него все в государстве зависит.
— Так-то оно так… — соглашается Бабат.
А сам свое думает: «Как же так, чтобы царь — и был нехороший!»
Так бы и думал Бабат, да произошла такая история.
Спрыгнув с крепостной стены, Бабат побежал к Нарвскому замку. Здесь, на валу, отделявшем старый город от нового, он повстречал генерала Горна.
Подбежал Барабыка к генеральской лошади, схватил за уздцы, закричал Горну:
— Сдавайся!
Признал генерал раскосые глаза Барабыки, схватился за шпагу. Хорошо, отскочил Бабат в сторону. Потом выбрал удобный момент, прыгнул и ухватился за рукоятку генеральской шпаги. Ухватился, держит и снова кричит:
— Сдавайся!
Так и держатся они вдвоем за одну шпагу. В это время подскакал к ним русский полковник Чамберс.
— Брось! — закричал полковник на Барабыку. — Не пристало рядовому чину у генерала шпагу брать! Отдай сюда!
А Барабыка словно окаменел, пальцы разжать не может. Разозлился тогда Чамберс, ударил Бабата по лицу. Пошатнулся Бабат, упал. Так и досталась генеральская шпага полковнику Чамберсу.
А тут как раз проезжал Петр с генералами.
— Что за шум? — спросил.
Чамберс и доложил ему: мол, рядовой чин, а у генерала шпагу отнять пытался, да и офицерского приказа не выполнил.
— Раз так, — сказал Петр, — всыпать ему батогов за такое дело.
Уехали генералы. Остался Барабыка один. А в это время, откуда ни возьмись, Перец.
— Ну что, — говорит Перец, — видал, каково нашему брату? Вот она, царская милость.
А Бабату и сказать нечего. Стоит, моргает раскосыми глазами. Хоть и злой мужик Перец, а все же и в его словах правда есть.
Бой кончился. Петр и Меншиков верхом на конях выехали из крепости. Следом, чуть поодаль, группой ехали русские генералы. Ссутулив плечи, Петр грузно сидел в седле и устало смотрел на рыжую холку своей лошади. Меншиков, привстав на стременах, то и дело поворачивал голову из стороны в сторону и приветственно махал шляпой встречным солдатам и офицерам.
Ехали молча.
— Государь, — вдруг проговорил Меншиков, — Петр Алексеевич, гляди, — и показал рукой на берег Наровы.
Петр посмотрел. На берегу реки, задрав кверху ствол, стояла пушка. Около пушки, обступив ее со всех сторон, толпились солдаты. Взобравшись на лафет с ковшом в руке, стоял сержант. Он опускал ковш в ствол пушки, что-то зачерпывал им и раздавал солдатам.
— Государь, — проговорил Меншиков, — смотри, никак, пьют. Ну и придумали! Смотри, государь: в ствол пушки вино налили! Ай да бомбардиры! Орлы! Герои!
Петр улыбнулся. Остановил коня. Стали слышны солдатские голоса.
— За что пить будем? — спрашивает сержант и выжидающе смотрит на солдат.
— За царя Петра! — несется в ответ.
— За Нарву!
— За славный город Санкт-Петербурх!
Петр и Меншиков поехали дальше, а вслед им неслось.
— За артиллерию!
— За товарищев, животы свои положивших!
— Данилыч, — проговорил Петр, — поехали к морю.
Через час Петр стоял у самой воды. Волны лизали подошвы больших Петровых ботфортов. Царь скрестил руки и смотрел вдаль. Меншиков стоял чуть поодаль.
— Данилыч, — позвал Петр Меншикова, — а помнишь наш разговор тогда, в Новгороде?
— Помню.
— А Нарву?
— Помню.
— То-то. Выходит, не зря сюда мы хаживали, проливали кровь и пот русский.
— Не зря, государь.
— И колокола, выходит, не зря снимали. И заводы строили. И школы…
— Верно. Верно, — поддакивает Меншиков.
— Данилыч, так и нам теперь не грех выпить? Не грех, Данилыч?!
— Правильно, государь.
— Так за что пить будем?
— За государя Петра Алексеича!.. — выпалил Меншиков.
— Дурак! — оборвал Петр. — За море пить надобно, за славу российскую.
«Сколько стоит мальчик?» — «Какой нелепый вопрос! — скажете вы. — Разве мальчики продаются?! Разве можно торговать людьми!»
А ведь это было.
Было это во времена крепостного права, когда помещики могли продавать и покупать людей, как вещи.
В этой повести рассказывается о том, как жили в России сто пятьдесят лет назад.
Давайте мысленно перенесемся с вами в те времена.
Митя Мышкин — главный герой повести — мальчик, которого продали. Судьба его удивительна и необычайна.
Вместе с ним вы побываете у барыни Мавры Ермолаевны, попадете к графу Гущину, познакомитесь с девочкой Дашей, поедете на войну… Впрочем, не будем забегать вперед. Ведь обо всем вы узнаете, прочитав повесть.
Село называлось Закопанка. Стояло оно над самой рекой. С одной стороны начинались поля. Уходили они далеко-далеко, куда глаз видел. С другой — был парк и усадьба господ Воротынских. А за рекой, за крутым берегом, шел лес. Темный-темный… Страшно было в лесу, а Митька бегал. Не боялся, хотя и фамилия у него была Мышкин.
Прожил Митька в Закопанке десять лет, и с ним ничего не случалось. И вдруг…
Как сейчас помнит Митька то утро. Прибежала в избу дворовая девка Маланья, закричала:
— Аксинья, Аксинья, барыня Кузьму кличут!
Собрался отец, ушел. А когда вернулся, страшно и посмотреть: осунулся, посерел. Отозвал Кузьма Аксинью за дверь и стал о чем-то шептаться. Митька приложил ухо к двери. Только о чем говорил отец, так разобрать и не смог. И лишь по тому, как заплакала мать, как заголосила на разные лады, понял: случилось недоброе.
— Тять, тять! — приставал Митька к отцу. — Скажи, что такое, а, тять?
Только отец стал какой-то недобрый, все отмахивался и ничего не говорил.
А вскоре прибежали Митькины дружки, позвали на улицу.
— Митяй, а вас продают! — закричали ребята. — И Гришку продают, и Маньку продают, и Савву одноглазого продают!
Митька сначала и понять не мог, а потом понял. Вспомнил: год назад тоже продавали. Все плакали. Только продавали тогда кого-то другого, не Митьку, а теперь, выходит, его продавать будут. А как, он и не знал. И зачем продавать? Митьке и здесь неплохо.
Шумно, празднично в воскресный день на ярмарке в большом селе Чудове. Скоморохи прыгают, гармоника играет, распевают песни подвыпившие мужики.
И все разумно на ярмарке. Ряды идут по базарной площади. В одном ряду гусей и разную птицу торгуют, в другом стоят возы с мукой и зерном, в третьем продают огородную мелочь. А дальше идут скотные ряды. Тут коровы, козы, овцы… А рядом со скотным и еще один ряд.
Здесь продают людей.
Выстроились в ряд мужики и бабы, а перед ними прохаживаются баре да управляющие — те, кто ведет торг.
Подходят господа к мужикам, меряют с ног до головы взглядом, заставляют открывать рот — зубы смотрят, ладони рассматривают. Потом торгуются.
На базар в Чудово привезли и закопанских мужиков.
Сгрудились они в одну кучу, стоят, как овцы. Смотрит Митька по сторонам: и боязно и интересно.
Рядом с Митькой по одну сторону — мать и отец, по другую — кривой Савва…
— Ты чуть что — реви, — поучает Савва Митьку. — Баре, они ох как слез не любят! Может, не купят.
Однако реветь Митьке нет надобности. Продает закопанских мужиков староста Степан Грыжа. Кричит Грыжа, нахваливает товар. Да только к закопанским мужикам никто не подходит.
— Сегодня покупателев нет, — сказал Савва. — Мужик к осени не в цене.
Успокоился Митька, осмелел, стал в носу ковырять: ждет, когда повезут назад в Закопанку.
Да только под самый конец базара появилась в людском ряду старая барыня. А за барыней, словно на привязи, шел мужик. Борода нечесаная, рожа заспанная, в руках кнут. Прошла барыня по людскому ряду раз, два, взглянула на Митьку и остановилась. Грыжа сразу ожил.
— Добрая баба! — заговорил, показывая на Митькину мать. — И мужик при ней. Баба смирная, работящая.
А барыня только на Митьку смотрит и ничего не говорит.
— Добрая баба… — опять начинает Грыжа.
— Но, но! — прикрикнула барыня. — Ты мне зубы не заговаривай. Мальчишкой мы интересуемся.
Замялся староста, умолк: неудобно как-то мальца одного продавать.
А барыня снова:
— Ты что, язык проглотил? Сколько мальчишка, спрашиваю?
Замер Митька, ждет, что скажет Грыжа. А кривой Савва Митьку в бок: мол, пора, пускай слезы. Взвыл Митька, как под ножом, — даже Грыжа вздрогнул. А барыня хоть бы что. Подошла, Митькины руки пощупала, в рот заглянула, за ухо подергала.
— Так сколько? — снова спросила Грыжу.
Помялся староста, а потом решил: хоть какая, да прибыль, — проговорил:
— Пять рублей.
— Что? Да ты где такие цены, бесстыжий, выискал! Два с полтиной.
— Четыре, — скинул Грыжа.
— Три, — набавила барыня.
Однако Грыжа уперся. Ушла барыня. Кривой Савва толкнул Митьку; тот смолк, вытер слезы, даже улыбнулся.
Но барыня не отступилась. Походила, потолкалась по рядам, вернулась снова. Стала около Митьки.
— Ест много? — спросила Грыжу.
— Ест? — переспросил староста. — Да не, чего ему много есть. Мало ест, больше пьет воду.
— Так какой он мужик, раз ест мало, — сказала барыня.
Понял Грыжа, что дал маху, стал выкручиваться:
— Так это он зимой ест мало, когда работы нет. А летом — у-у, что птенец прожорлив!
Барыня снова ощупала Митьку, осмотрела со всех сторон, сказала:
— Три. Красная цена ему три.
За три рубля и отдали Митьку.
Взял нечесаный мужик, что был с барыней, мальчика за руку, дернул. А Аксинья, Митькина мать, как заголосит, как бросится к сыну.
— Дитятко мое! — запричитала. — Ох, люди добрые, сил моих нет… — Прижала к себе Митьку. — Не пущу, — кричит, — не отдам!
Подбежал Грыжа, оттолкнул Аксинью. А бородатый мужик обхватил Митьку, приподнял, словно куль, взвалил на плечи.
— Ой, ой! — взвыла Аксинья и вдруг смирилась; обмякла, осела и рухнула на землю.
Забился Митька, как карась на уде, заколотил по спине нечесаного мужика ногами. А тот лишь прижал крепче и потащил к выходу.
Впереди, поднимая подол длинного платья, шла барыня. Сзади голосила мать. А на площади прыгали скоморохи, играла гармоника и подвыпившие мужики тянули песню…
Была барыня Мавра Ермолаевна помещицей из бедных. Жила одна, детей не имела. И был у нее всего один дом, десятина земли да две души крепостных — кучер Архип и кухарка Варвара.
Когда-то был у Мавры Ермолаевны муж. Служил офицером в армии, да погиб на войне. Получала теперь барыня пенсию. С нее и жила. Стоял дом Мавры Ермолаевны на взгорке, у реки, в самый притык к полям графа Гущина.
Дом барыни был малый — в три комнаты. Во дворе стояли хлев для коровы, сарай для лошади и гусятник. И еще во дворе была банька, при ней-то Архип и Варвара жили. А около баньки росла кудрявая и пушистая, единственная на весь двор березка, и висел на березке скворечник.
Жизнь в доме у Мавры Ермолаевны начиналась рано. Просыпалась барыня с рассветом. Выходила в ночном халате на крыльцо, кричала:
— Варвара! Варвара!
Выбегала заспанная Варвара; шла, помогала барыне мыться и одеваться. Пила барыня по утрам сбитень, потом ходила по подворью. Смотрела, как Архип коня чистит и солому у коровы меняет, как Варвара на кухне возится. Затем Мавра Ермолаевна шла в гусятник. Любила барыня гусей кормить.
— Гусеньки мои, гусеньки! — выводила она старческим голосом.
После обеда барыня почивала. Вставала к ужину. Проверяла, подоила ли Варвара корову. Снова пила сбитень, раскладывала карты и часов в восемь ложилась спать. И так изо дня в день.
Только в субботу день был необычный.
После обеда Архип топил баню. Мылись все вместе.
Вслед за баней начиналось главное — барыня порола своих крепостных. Летом — прямо на улице, зимой — в сенцах господского дома. Архип приносил широкую скамью, Варвара размачивала в соленой воде розги. Когда завела барыня такой порядок, Архип и Варвара не помнили. Давно это было. Привыкли.
Первым били Архипа.
Он неуклюже спускал с себя портки, задирал рубаху и ложился. Рядом становилась Варвара и подавала барыне розги. «Раз, — отсчитывала Мавра Ермолаевна, — два, три…» Двадцать ударов получал Архип.
Затем ложилась Варвара, а розги подавал Архип. Варваре как бабе полагалось десять ударов. Потом Архип убирал скамью, а Варвара вешала сушить розги.
После порки Архип запрягал мерина. И все ехали в церковь, к вечерне, молиться. Архип поерзывал распухшим задом по сиденью и все норовил привстать.
— Садись! — прикрикивала на него барыня. — Садись! Чай, не по лицу била. Нежности большой на том месте нет.
А после церкви ложились спать.
Так и жили из года в год у помещицы Мавры Ермолаевны. Скучно жили.
Из-за розог и начались Митькины неприятности в новом доме.
Когда в первую же субботу после бани Архип притащил скамью и стал готовиться к порке, Митька спросил:
— Дядя Архип, а зачем розги?
— Пороть.
— Кого пороть? — удивился Митька.
— Кого? Вестимо кого: нас пороть, — ответил Архип.
— Так за что, дядя Архип?!
— Как — за что? — Архип посмотрел на Митьку, погладил свою кудлатую бороду, сказал: — Для порядку. Ну, чтоб помнили свое место, чтобы барыню уважали… А как же иначе! Иначе нельзя. Мужики, они, знаешь, народ балованный.
Смотрит Митька на Архипа, опять спрашивает:
— И меня бить будут?
— Ну, а чего бы тебя не бить? — отвечает Архип. — И тебя пороть будут. С малолетства привыкать к порядку, стало быть, следует.
Больно было Митьке, когда пороли, а стерпел. И стало мальчику жалко и себя, и Варвару, и дядю Архипа. А больше всего обидно. Решил он розги спрятать. Так и сделал.
Полез в следующую субботу Архип за розгами, а их нет.
Бросился туда, бросился сюда — нет, словно и не было.
Накинулась барыня на Архипа:
— За добром, ротозей, углядеть не можешь!
— Да тут они были, — оправдывается Архип и показывает на стену. — Они уже какой год тут висят, — и разводит руками.
Архип, Варвара, барыня — все розги ищут. Нет розог.
Тогда Мавра Ермолаевна позвала Митьку.
— Брал розги? — спрашивает.
— Нет, — говорит Митька. А сам чувствует, что краснеет.
— Врешь! — говорит барыня. — Брал. По лицу вижу, что брал.
А Митька все больше краснеет. Краснеет, но молчит. Решает: не отдам, и все.
Так и не нашли розог. А спрятал их Митька под барынину перину. Ну, а кому могло прийти в голову такое!
Варвару и Архипа в этот день не пороли. А Митьке досталось. Надавала барыня ему тумаков и посадила в гусятник до той поры, пока не сознается.
Страшно Митьке в гусятнике. Сидит, замер, не шелохнется. И гуси спокойно лежат на своих местах, словно бы Митьку не замечают.
Но вдруг гуси ожили. Вытянул гусак шею, зашипел: «Ш-ш, ш-ш!» За ним зашипели и остальные. Испугался Митька, поднялся. Тогда и гусак поднялся. А за гусаком, как по команде, все стадо. С испуга мальчик бросился к двери, забарабанил что было сил кулаком.
А в это время на улице как раз барыня была — уезжала в церковь.
Подошла барыня к двери, спрашивает:
— Одумался?
Не признается Митька, только колотит в дверь и кричит:
— Пустите! Ой, боюсь! Пустите! Ой, боюсь…
— А где розги спрятал? — спрашивает барыня.
Молчит Митька.
— Раз так, — сказала Мавра Ермолаевна, — пусть гуси тебя съедят.
Села барыня в телегу и уехала. Стучит Митька в дверь. Никто не отзывается. Никого дома нет.
А гуси растопырили крылья, вытянули шеи и подходят к Митьке все ближе и ближе…
— Кыш! — закричал Митька.
Гуси даже внимания не обращают.
— Кыш, кыш! Вот я вас! — отбивается мальчик, а у самого зуб на зуб не попадает.
А гуси в ответ шипят и тянут к нему свои страшные клювы. Схватил тогда Митька палку и ударил по вожаку, да с такой силой, что перебил шею. Подпрыгнул гусак, перевернулся и сдох. И сразу гуси умолкли.
Перепугался Митька еще больше. Потом успокоился, прилег и заснул.
И приснился Митьке сон, что он дома. Отец что-то стругает, мать пряжу крутит. Дома тепло, хорошо.
Сидит на печи кот Васька, одним глазом на Митьку смотрит и как бы говорит: «А гуси, они ведь не страшные». Подходит Митька к коту, хочет погладить. Смотрит, а это вовсе не кот, а барыня Мавра Ермолаевна. Вскрикивает Митька, просыпается, а перед ним и впрямь стоит барыня, розги в руках держит.
Нашлись все же розги! Приехала Мавра Ермолаевна из церкви, легла спать, а ей в бок что-то колет. Сунула руку под перину — розги!
Била Митьку барыня тут же, прямо в гусятнике.
А утром стала Мавра Ермолаевна гусей кормить и нашла своего любимого гусака мертвым. И снова пороли Митьку. На этот раз долго и больно.
Первые дни жил Митька с Архипом и Варварой в каморке при баньке. А потом взяла барыня мальчика к себе в дом. Стал Митька у нее в услужении.
Целый день барыня Митьку то туда, то сюда…
Только и слышится:
— Митька, в погреб сбегай!
— Митька, половик стряхни!
— Митька, где ты? Ми-и-тька!
А вечером ляжет барыня спать и заставляет чесать себе пятки. Чешет Митька, чешет, пальцы устанут, а Мавра Ермолаевна все не засыпает.
Наконец заснет. Свернется и Митька, как щенок, калачиком Только закроет глаза, слышит:
— Митька, воды подай!
— Митька, туфли найди!
И так до утра.
Или у барыни бессонница начнется. И опять Митьке не спать. Требует барыня, чтобы Митька ей разные истории рассказывал. Уж он ей и про королевича Бову расскажет, и про серого волка, и про господ Воротынских, и про старосту Степана Грыжу. А барыня — давай еще.
Днем-то барыня отоспится, а Митьке опять дело. Заставит Мавра Ермолаевна его пшено перебирать или горох растирать. Сидит Митька, глаза слипаются, спать хочется, но трет горох перебирает пшено.
А как-то легла барыня после обеда и заставила Митьку сушить валенки.
— Да смотри, — говорит, — не спи! Валенки, они новые, далеко в печь не засовывай.
Сидел, сидел Митька возле валенок и вдруг заснул. Проснулся оттого, что горелым запахло. Сунулся в печь, а от валенок одни верха остались. От горелого проснулась и барыня.
— Митька! — закричала. — Митька, чего горелым пахнет!
Прибежала Мавра Ермолаевна, смотрит — у Митьки в руках одни верха от валенок.
И снова Митьку били. Всыпала ему барыня розог и приговаривала:
— Тебе что, ночи мало? Тебе еще и днем спать, паршивец, ненасытная твоя душа!
И стало Митьке невмочь. Забьется куда-нибудь, плачет. Родную Закопанку, отца, мать, кота Ваську вспомнит.
Тяжело Митьке…
Решил он бежать из господского дома. Стал потихоньку на дорогу собирать сухари. Прятал их в коровник, под стойлом. Потом стал дорогу выспрашивать осторожно. Заговорил вначале с Архипом.
— Дядя Архип, а Чудово отседова, видать, далеко-далеко? — спросил Митька.
— Далеко, — ответил Архип. Потом почесал свою кудлатую бороду, подумал и еще раз сказал: — Далеко-о!
— А наше село Закопанка еще дальше? — опять спросил Митька.
Снова почесал Архип свою бороду, снова подумал и ответил:
— Должно быть, дальше.
Больше от него Митька ничего не узнал. Тогда он решил поговорить с Варварой.
— Село Чудово? — переспросила она. — Есть такое село. Только далеко ли оно, не ведаю. Я дале трех верст отсель не бывала. Ты спросил бы у Архипа — он человек знающий.
Понял Митька, что и от Варвары проку не будет, решил выведать про дорогу у самой Мавры Ермолаевны.
Выждал Митька, когда барыня была в добром настроении, и спросил:
— Барыня, а куда та дорога, что мимо усадьбы лугом идет?
— На мельницу, — сказала барыня.
— А та, что через мост, на тот берег реки?
Но барыня не ответила. Отвлекли Мавру Ермолаевну какие-то дела.
Ушла.
Через несколько дней Митька опять к ней с тем же вопросом.
Посмотрела Мавра Ермолаевна на Митьку, потом взяла за ухо и спросила:
— Дорога? А зачем тебе знать дорогу?
Митька растерялся.
— Так я так, барыня… — начал Митька.
— Я те дам «так»! — перебила Мавра Ермолаевна. — Ты у меня смотри, опять розог захотел?.. Архип, Архип! — позвала. — Дай-ка розгу, я покажу, какая дорога куда ведет.
А через несколько дней барыня, зайдя в коровник, нашла Митькины сухари.
Подивилась барыня, а потом поняла.
И снова в этот день Митьку били. Отлеживался он в баньке, стонал и все выговаривал:
— Убегу… убегу…
Присаживалась к нему Варвара, по голове гладила.
— Ить, родненький, — говорила, — и куда ты отсель побежишь? Дороги отсель тебе нету.
Чтобы попасть в поместье графа Гущина, надо было из села Чудова ехать три версты полем, а потом еще десять лесом. А когда кончался лес и дорога выходила к реке, то, проехав мосток, надо было обогнуть усадьбу помещицы Мавры Ермолаевны, взять направо и ехать еще две версты по старинному парку, по липовой, ровной, как стрела, аллее.
И вот только тогда вырастал из-за деревьев большой господский дом с шестью белыми колоннами, флигелями, барскими конюшнями, псарней и прочими дворовыми постройками. Это и было новгородское поместье графа Алексея Ильича Гущина — Барабиха. А кругом Барабихи, не охватишь глазом, лежали графские земли. И лес, что стеной стоял на горизонте, был графский. И луг, что зеленым ковром тянулся вдоль берега реки, графский. И села, что раскинулись кругом, словно жуки расползлись, были графские. И люди, что жили в этих селах, — тоже графские. Двадцать тысяч душ крепостных имел граф Гущин. Да и имение у Гущина не одно. Были графские земли еще под Смоленском и под Орлом, а в Питере, на Невском проспекте, стоял высокий, с каменными львами при входе дом Гущина. Здесь-то и жил сам граф. А в Барабиху наведывался всего раз в год. Приезжал осенью или зимой. Жил несколько дней и опять уезжал в Питер.
Все остальное время старшим в Барабихе был управляющий Франц Иванович Нейман. Лет десять назад, будучи послом в Пруссии, граф Гущин привез тамошнего кучера Франца Неймана с собой в Россию. Нейман был расторопен, услужлив. Граф подумал и назначил немца своим управляющим.
Вместе с графом съезжались в Барабиху человек до тридцати разных господ. Устраивались развлечения. Каждый год новые. То охоту на медведей придумают, да еще так, чтобы обязательно живых изловить. То кулачные бои меж мужиками, да так, чтобы непременно кого-нибудь насмерть. То санные катания. А вместо лошадей впрягут в розвальни молодых парней и девок и наперегонки заставляют бегать. Потом призы вручают тому, кто пришел первым. Только призы давали не тем, кто вез, а тем, кто сидел в розвальнях и погонял.
А тут сообщил граф своему управляющему, что приедет на Новый год. И к приезду нужно организовать театр. Граф писал, что артистов пришлет из Питера. А управляющему наказывал, чтобы он набрал из местных мужиков и баб людей, склонных к пению и играм на инструментах, и чтобы к его приезду был в имении свой хор и оркестр. Однако о театре и о музыке немец имел понятие малое.
То-то задал граф Гущин задачу своему управляющему!
Говорила Варвара, что не уйти Митьке от Мавры Ермолаевны. А получилось иначе. Только не так, как он сам думал.
По весне, как только появилась на лугу трава, барыня приставила Митьку к новому делу — пасти гусей.
Сделал Архип Митьке дудку. «Это, — сказал, — для каждого пастуха вещь первейшая». Варвара сшила торбу для хлеба, напутствовала: «Только смотри далеко от гусей не отходи. И упаси боже, чтоб в графские хлеба не зашли! Не ровен час, увидит сам Франца Иваныч, ужо тогда тебе будет».
А про немца Митька уже слышал, и не раз, и все недоброе.
«Этот Франца, — говорил Архип, — скупее свет не видывал. Он лошадям и то корм сам отсыпает».
«Немец-то антихрист, — шептала Варвара. — В церковь не ходит, постов не блюдет».
И чуть что, так пугала Митьку:
«Вот барыня продаст немцу — будешь знать!»
Пасти гусей Митьке нравилось. Угонит их лугом подальше от дома, развалится на траве. Гуси ходят, траву щиплют, а Митька на дудке играет. И так наловчился, что Архип только головой качал: «Ить и здорово это у тебя получается!»
И вот однажды — дело уже летом было — угнал Митька гусей лугом почти до гущинского парка. Сел на бережку, заиграл на дудке и не заметил, как гуси зашли в графские овсы. А в это время с горки от графского имения спускался на дрожках управляющий Франц Иванович и увидел гусей и Митьку.
— О майн гот![9] — воскликнул немец, повернул лошадь и съехал на луг.
Вылез из дрожек, стал к Митьке красться. Переступил раз, два… и вдруг замер.
А Митьку ровно кто дернул. Обернулся — немец! Дудка сама из рук вон. А тут еще увидел гусей в овсах и совсем оробел. Вскочил — бежать!
— Стой, стой! — закричал немец. — О, ты есть музыкант!
Отбежал Митька в безопасное место, остановился. Взглянул — немец ничего такого дурного не говорит, а в сторону гусей даже не смотрит.
— Иди сюда! — манит немец. — Я есть не злой человек.
Поколебался Митька, потом подошел, однако встал так, чтобы чуть что — сразу бежать.
— О, ты есть музыкант! — снова сказал управляющий. — Ты чей есть? — спросил.
— Барыни Мавры Ермолаевны, — ответил Митька.
— Гут, — протянул немец. — Зер гут.
Потом нагнулся, поднял с земли дудку, покрутил в руке, усмехнулся. Порылся управляющий в кармане, достал кусок сахару, сунул Митьке; сел на коня и уехал.
Посмотрел Митька на сахар, хотел сгрызть, а потом спрятал в карман. Решил: как убежит — матери принесет гостинец. А про себя подумал: «Говорили — немец злой. Вовсе он и не злой».
Долго торговался немец с Маврой Ермолаевной. Наконец выменял Митьку на два мешка овса и старую графскую перину Перина и решила все дело. Уж больно хотелось барыне поспать на графском пуховике!
Привел немец Митьку в небольшую избу, сказал: «Здесь есть твой дом». Глянули на мальчика четыре женских глаза — два молодых, недобрых, два подслеповатых, старых, от которых повеяло домашним теплом.
Изба, куда привел управляющий Митьку, стояла тут же, на господском дворе. Жили в ней дворовая девка Палашка и тетка Агафья — барская повариха.
Вначале Митька всего боялся, а больше всего девки Палашки. Уже в первый вечер, когда ложились спать, Палашка стала кричать:
— И кой черт этого кутенка сюда сунули!
Хорошо, заступилась тетка Агафья.
— Тише! — крикнула она. — Чай, не своей волей.
И погладила Митьку по голове.
— Не боись, — приговаривала, — не боись, соколик!
А потом, когда Митька познакомился с дворовым мальчишкой Тимкой Глотовым, то узнал, что от девки Палашки никому прохода нет. «Она немцу про всех доносит», — говорил Тимка.
Тимка рассказал Митьке и про другие дела, про то, что немец горькую пить любит. А как напьется, всех бьет и по-черному ругается. Рассказал Тимка и про ночного сторожа, деда Ерошку. Митька еще в первую ночь слышал, как кто-то все около их окон в колотушку бил. Это и был дед Ерошка. «Он трус, — говорил Тимка. — Всю ночь крутится возле вашей избы — это чтоб Палашка знала, что он не спит».
Тимка был старше Митьки, и ростом выше, и в плечах шире. Ходил все эти дни Митька за Тимкой, как телок за маткой, и во всем слушался. А еще Тимка рассказал про господскую псарню и про немого, что за псами ходил. Тимка водил Митьку смотреть на немого.
Глянул Митька — и мороз по коже прошел. Зарос человек, как медведь, а ноздри — нет ноздрей, одни клочья болтаются.
— Что это? — спросил Митька.
— Разбойник, — ответил Тимка. — Вот ему ноздри и выдрали.
— Эй, немой! — крикнул Тимка и кинул в заросшего человека камнем.
Тот выбежал из псарни, неуклюже взмахнул руками, что-то замычал и бросился к ребятам. Тимка — раз! — и убежал. Митька не успел. Подскочил немой к нему, схватил за грудки, притянул к себе, к заросшему лицу с драными ноздрями.
— А-а! — закричал Митька.
А немой ничего не сделал; отпустил Митьку и ушел.
Всю ночь после этого немой мальчику снился. Вскрикивал во сне Митька. Просыпалась Палашка, тыкала его в бок.
— Цыц, поганец! — кричала. — Сила нечистая чтоб тебя забрала!
Хоть и пил немец, а хозяин был дельный. Вот и с оркестром. Менее чем через месяц собрал немец и оркестр, и певцов разыскал. В Чудово на базар ездил, в соседние поместья заглядывал, графские деревни исколесил — и набрал. А вскоре приехал из Новгорода оркестрант и стал вести занятия. И Митька ходил учиться.
К осени, как и обещал граф, прибыли в Барабиху артисты. Встречать прибывших высыпала вся дворня.
— Глядь, штаны-то какие, штаны! — кричал дед Ерошка и показывал на клетчатые, узкие, внизу со штрипками штаны высокого мужчины, ловко выпрыгнувшего из телеги.
— Юбка-то, юбка-то! И как в таких юбках ходят? — хохотала девка Палашка и тыкала пальцем в сторону молодой девушки.
Та смущенно улыбалась и прятала лицо в голубой шарфик.
Вместе со всеми встречать приехавших пришел и Митька. Стоял он рядом с Тимкой и, чтобы лучше разглядеть, по-гусиному вытягивал шею. И вдруг Митька увидел девочку. Была она совсем маленькая, зябко куталась в старенькое пальтишко, из-под которого выглядывала полосатая юбочка. На голове — Митька никак понять не мог — ни платок, ни шаль. Никогда Митька такого наряда не видывал. Девочка внимательно смотрела на встречающих и держалась за руку высокого, в штанах со штрипками.
Девочка Митьке понравилась. После этого Митька все ходил около барского флигелечка, где разместили артистов, — надеялся встретить. Да ему не везло. В первый день прогнала девка Палашка. На второй Митька чуть не попался на глаза самому немцу.
И все же Митька девочку подкараулил. Припрятался как-то в кустах, а когда та проходила, выскочил. Выскочил, да и сам испугался.
— Ты что? — спросила девочка.
А у Митьки язык словно дома остался.
— Ты что? — повторила девочка. — Как тебя звать?
— Митька я, Мышкин.
— А я Даша, — сказала девочка.
И Митьке от этого сразу стало как-то легко. Осмелел он и выпалил:
— А я тебя еще в первый день заприметил, ты в шали была!
— Да какая это шаль! — засмеялась Даша. — Это шляпка называется.
Митька смутился. Однако Даша улыбнулась. И мальчик опять ободрился.
— А хочешь, я тебе поместье покажу? — спросил он.
— Хочу, — ответила Даша.
Митька ходил, словно летал на крыльях. Сводил Дашу на конный двор, подвел к псарне, показал, где господские амбары, а потом повел в парк и всю дорогу про жизнь в имении рассказывал. И про деда Ерошку, и про Палашку, и про немца.
— А еще, — зашептал Митька, — у нас немой есть. Федька. Он разбойник. Ему ноздри выдрали.
Даша слушала внимательно, и Митьке было приятно.
— А этот высокий — он кто тебе, папаня? — спросил Митька, когда они возвращались домой.
— Нет, — ответила Даша. — Это Роланд.
— Кто? — переспросил Митька.
— Рыцарь Роланд, — повторила Даша. — Это роль у него такая.
— А мамка и папка у тебя тоже артисты? — спросил Митька.
— Да, — ответила Даша. — Только их продали князю Трегубову.
— Как — продали? — удивился Митька.
— Взяли да и продали, — ответила Даша. — Крепостные мы — вот и продали.
У Митьки от удивления даже рот приоткрылся.
— Как так: артисты — и крепостные? — усомнился он.
— Конечно, крепостные, — ответила Даша.
— Все крепостные? — переспросил Митька.
— Да.
— И тот, что штаны в клетку?
— Да.
А Митька все смотрел на Дашу и не верил: артисты — и вдруг крепостные!
Жил Митька на новом месте, а все о своем думал — бежать. И снова стал собирать сухари на дорогу. Только поступал теперь умно: прятал сухари далеко, на конном дворе, в старой соломе.
А как-то сидел Митька с Дашей на обрыве реки и рассказал про свой план. И про сухари рассказал.
— Вот здорово! — воскликнула Даша. — А куда ты побежишь, Митя? — спросила.
— В Закопанку, домой, — ответил мальчик.
Сказал в тот день Митька, что убежит, а потом пожалел. Прошла вдруг у Митьки охота бежать. Назначил один срок не ушел. Назначил другой — не ушел тоже.
А однажды Даша его спрашивает:
— Ты что ж, передумал?
Митька покраснел, надулся и ничего не ответил. А сам решил: «Уйду, в эту же ночь уйду!»
Дождался Митька вечера, лег на лежанку, а сам, чтобы не заснуть, с боку на бок переворачивается.
— Ты что, поганец, не спишь? — крикнула девка Палашка.
Затих Митька. Выждал, пока Палашка захрапела, полежал еще немного, потом соскользнул тихонько с лежанки, на цыпочках подошел к двери, приоткрыл ее так, чтобы та не скрипнула, вышел в сени, схватил армяк — и на улицу.
Думал Митька, что девка Палашка спит. А она притворялась. Заметила Палашка за Митькой последние дни странное, вот и стала приглядывать.
Только Митька за дверь, Палашка поднялась и тоже вышла. Митька побежал к конному двору. Палашка — за ним. Подходит, смотрит — мальчик что-то разгребает и мешок вытаскивает. Сухари это были. Только Митька мешок под мышку, а Палашка его за руку — хвать! От неожиданности Митька вскрикнул, выронил мешок. Дернул было руку, но Палашка держит крепко. Забился Митька в руках Палашки, а потом изловчился и ухватил Палашку за руку зубами. Взвизгнула девка, выпустила Митьку. А он за сухари, через забор, мимо конного двора, за плетень — и в лес.
Ушел Митька.
Подняла Палашка крик, бросилась к управляющему.
— Франца Иваныч! — будит. — Франца Иваныч!
Встрепенулся немец.
— Вас ист эс? — забормотал на своем языке.
— Митька бежал! — тараторит девка Палашка. — Митька бежал!
— Какой Митька? — не может взять в толк немец.
— Ну, Митька, тот, что на дудке играет, что у барыни Мавры Ермолаевны вы за перину выменять изволили.
— Так что есть Митька? — опять спрашивает немец.
— Утек, говорю, мальчишка.
А в это время Митька был уже далеко от усадьбы графа Гущина. Пересек вброд ручей и шел лесом. Отбежал версты три, когда вдруг услышал собачий лай. Вначале Митька решил, что это в соседней деревне. Потом лай стал слышнее, потом все ближе и ближе… Побледнел Митька: погоня! Побежал быстрее, не выбирая дороги, прямо через кусты. Хлещут ветки, ударяют Митьку в лицо, хватают за руки… Бежит Митька, тяжело дышит. «Загрызут, загрызут!» — бьется тревожная мысль. И вдруг словно кто подсказал! Бросился Митька к дереву. В темноте не разглядел — попалась сосна. Поцарапал руки, больно, но лезет. Пролез метра два. А в это время псы подбежали к дереву и пронеслись мимо. Собачий лай ушел куда-то в сторону. Митька облегченно вздохнул. Лай перекинулся на другое место. Потом псы заскулили, забегали по кустам — то там, то тут… И вдруг повернули назад, остановились у дерева, подняли страшный вой и заскребли о кору. От страха Митька полез выше. И вдруг — хрусть — обломился сучок! Митька хвать за другой — и тот хрусть!
— А-а-а! — заголосил Митька и полетел вниз, прямо на собачьи спины.
Взвизгнули от неожиданности псы, разлетелись брызгами в стороны. А потом опять в кучу.
Лежит Митька, закрыл глаза; ждет, когда псы вцепятся.
А псы подбежали, истошно над самой головой лают, брызжут слюной, но не трогают. Приоткрыл Митька один глаз, потом второй; приподнял голову, смотрит — а перед ним Федька — драные ноздри!
Замычал Федор на псов, ударил одного арапником — те приумолкли. Встал Митька, а самому, оттого что немой здесь, еще страшнее. Федор ему показывает: мол, пошли. А Митька словно окаменел, с места не может сдвинуться. Подтолкнул немой Митьку; пошел тот, от страха еле ноги передвигает, повернуть голову назад не решается.
Шли назад окружной дорогой, часа два. Митька шел и все думал, что-то теперь будет! И не так боялся Митька порки, и даже Федора не так уж боялся, но стыдно было Даши. «Ну, скажет, и убежать не смог!»
Думал Митька, что его поведут к немцу. Оказывается, нет Привел Федор Митьку на псарню, отвел в свой закуток, расстелил рядно, показал: мол, ложись, и дал краюху хлеба.
Ушел куда-то Федор. А Митька лежит, понять не может. Чего это его Федор сюда привел, и чего они окружным путем шли, и чего это немой ему краюху сунул? Лежит Митька, уснуть не может.
— Вот те Франца всыплет! — кричала девка Палашка на Федора. — Мало тебе ноздри пообрывали, бока еще пообломают!
А Федор мычал и что-то руками показывал.
— Не догнал, Франца Иваныч, — докладывала утром Палашка немцу. — Утек, поганец. Немой-то ни с чем вернулся.
Пошумел, пошумел немец и плюнул. Пригрозил всыпать и Палашке и Федору. Тем дело и кончилось.
К утру Митька сообразил: не хочет Федор его выдавать немцу. Живет Митька на псарне день, живет два. Федор еду ему приносит. Вечером присядет, по голове потреплет. Постепенно стал Митька привыкать к немому. А все-таки как-то боязно… Вспомнит, как дразнили Федора, и самому неловко.
Дней через пять повел с самого утра Федор собак прогуливать. Остался на псарне Митька один. Скучно стало в Федоровой каморке, вышел в сарай, где стояли собачьи клети: решил размяться. Побегал Митька из угла в угол, верхом на пруту покатался. Только хотел опять в каморку вернуться, вдруг входит на псарню Франц Иванович, а за ним девка Палашка. А Митьке и податься некуда. Юркнул было за собачью клеть, но Палашка как закричит:
— Вон он, ирод, вон!
Подбежала Палашка к Митьке, схватила за шиворот, вытащила на середину сарая.
— А-а… — протянул немец. — Вот ты где!
— Тут, тут! — тараторила девка Палашка. — Я же говорила, Франца Иваныч, что немой наврал. Неспроста немой с кухни-то похлебку воровал. Я-то приметила. Ить, думаю, и зачем это он?
Пытался Митька вырваться, да где уж! Крикнул немец дворовых — связали Митьку. А через час, когда вернулся Федор, скрутили и Федора.
Пороли виновных тут же, на псарне. Били арапниками. Федора — двое взрослых мужиков, Митьку — Палашка.
— Ирод, — кричала Палашка, — вот тебе, будешь знать, как честных людей обманывать! — и во всю силу врезала тяжелым арапником по худым Митькиным плечам.
Митька только ежился и вздрагивал.
— Не кричишь? — приговаривала Палашка. — Я те заставлю кричать!
Митька стиснул зубы и молчал. Никто не заметил, как он потерял сознание.
Двое суток Митька не приходил в себя. А когда открыл глаза, не мог понять, где он и что произошло. Смотрит, рядом на корточках сидит девочка. Признал Митя — Даша, улыбнулся. Улыбнулась и Даша.
— Митя, — сказала, — жив?
— У-у, — промычал Митька.
— А мы-то уж думали… — Даша не договорила.
Посидела Даша, ушла. А потом пришла тетка Агафья.
— Ну, жив, соколик? — спросила. — А твоя-то Даша тут совсем исплакалась. «Это, говорит, все я! Я его не отговорила». Дни и ночи возле тебя сидела. Спать не ложилась. Ахтерка, а девка славная.
Поправлялся Митька медленно. Федор давно уже встал, опять с псами возится, а Митька все лежит. И ходят к нему то Даша, то тетка Агафья, то обе разом. И Федор, чуть свободная минута, здесь же рядом, что-то мычит и на руках показывает. Только что, Митька понять не может, а чувствует — что-то доброе немой сказать хочет.
А как-то пришла тетка Агафья, и Митька — к ней.
— Тетка Агафья, — говорит, — а дядя Федор, он вовсе и не страшный.
— Не страшный, не страшный, соколик! — отвечает тетка Агафья. — А чего ему быть страшным? Ты слушай его, он, Митька, человек добрый, таких еще поискать нужно.
— А чего он немой? — спрашивает Митька. — И ноздри чего у него драные? Разбойник он? Он человека убил?
— Что ты, что ты, бог с тобой! — замахала руками тетка Агафья. — Какой он разбойник! Все бы такими были! — Потом наклонилась к Митьке и зашептала: — Ты про мужицкого царя слыхал?
— Про Емельку Пугачева? — спросил Митька. — Которому руки и ноги рубили?
— Какой он тебе Емелька! — повысила голос тетка Агафья. — Емелиан Иванович он! — И снова зашептала: — Федор-то был у Пугачева своим человеком. А как разбили Пугачева, схватили и Федора. Пытали, а потом разодрали ноздри и язык отрезали. Вот без малого пятнадцать лет такой он и есть. Ты его люби, Митя, — он человек хороший, — уходя, еще раз сказала тетка Агафья.
А вечером пришел Федор и присел на лежанку, Митька доверчиво улыбнулся, уткнулся ему в живот лицом, как, бывало, к матери, и стал гладить рукой по спине. И Федор своей шершавой рукой Митьку гладил. И сидели они молча весь вечер…
Около месяца пролежал Митька. И все эти дни Даша бегала на псарню. Приносила поесть, новости рассказывала. А вечером садились они с Федором к Митьке на лавку. Смотрел Митька на Федора, смотрел на Дашу, и было ему так хорошо, как в родной Закопанке.
Поднялся Митька, когда уже снег выпал. Укрыл снег по-хозяйски господский дом, и псарню, и лес, и все поля, что вокруг виднелись. Вышел Митька на улицу, сощурил глаза от яркого снега, попрыгал с ноги на ногу, вздохнул полной грудью.
И снова жизнь пошла своим чередом. Только уж не ходил Митька больше в оркестр играть: поотстал за время болезни. Обошлись без него. Приставили пока Митьку к тетке Агафье на кухню — помои вытаскивать.
Нравилась Митьке эта зима. Хоть и мороз пошаливал и ветрено было, а Митька словно и не замечал. Чуть свободная минута, бежит к Даше. Позовет Тимка Глотов Митьку с собой играть, а он: мол, не могу, занят, тетка Агафья не отпускает. А сам — к Даше. И бродят, ходят они по господскому парку, как тогда первый раз осенью.
И Митьке хорошо. В парке никого нет. Только прыгают с ветки на ветку белки. Много развелось их в парке, и стали они словно ручные. «Цок, цок», — щелкают еловые шишки, только шелуха летит вниз. Сидят белки, щелкают орешки, на Митьку с Дашей поглядывают. Подмигнет Митька белкам, свистнет — те врассыпную.
А как-то ушли Митька и Даша далеко-далеко. Шли, взявшись за руки, тащили за собой санки — надумали с гор кататься.
Шли, а потом Митька сказал:
— Садись, Даша.
Даша села. Митька вез санки, и было ему совсем не тяжело. Митьке было радостно, и снег весело скрипел под ногами — хрусть, хрусть!
А потом они съезжали с гор. Даша крепко держалась за Митьку и вскрикивала от страха. Санки подпрыгивали на буграх, и тогда сыпучими хлопьями взлетал из-под полозьев снег. А внизу санки переворачивались, ребята летели в пушистый сугроб и весело смеялись. Потом отряхивались и снова бежали на гору.
И вдруг Даша остановила Митьку, сказала:
— Митя, не хочу я… Не надо больше так. Не заходи больше ко мне.
Митька оторопел.
— Задразнили меня, Митя. Невестой зовут. И немец ругается, говорит: «Играть на театре тебя купили, а не для других дел». Не заходи, боюсь я…
Митька ничего не ответил. Шли домой молча. И Митя уже не вез Дашу, а шли они рядом и вместе тащили санки, санки казались тяжелыми, ноги отяжелели, и снег хрустел уже вовсе не радостно, а зло и скрипуче, словно отругивался.
Обиделся в тот день Митька. Не забегал больше к Даше и старался на улице не встречать. И флигелек актерский обходил стороной. Словно вовсе и не было Даши.
А время шло и шло. И чем ближе к Новому году, тем быстрее, будто кто подгонял палкой. Артисты кончали последние приготовления, и вот наступил день генеральной репетиции.
Еще как-то раньше Даша говорила:
«Митя, как будет репетиция, ты приходи, обязательно приходи! Проберись в зал, там еще дверь с резной ручкой, и встань у окна за занавеску. Только смотри стой тихо, виду не подавай!»
И вот Митька вспомнил эти слова. Вспомнил — и вдруг захотелось взглянуть на Дашу, да так, как и раньше никогда не хотелось.
«Пойду», — решил Митька.
Пробрался он в графский дом, прошел в зал, спрятался за штору; стоит, замер. Прошел час, а может быть, и два. У Митьки уже ноги отекать стали. Зашевелился, высунул голову, осмотрелся. Зал большой, длинный. В конце зала во всю ширь — занавес. А на стенах и справа и слева висят портреты. Смотрят из золоченых рам на Митьку какие-то старухи, старики в орденах и лентах, и какая-то дамочка с тростью в руках тоже смотрит.
Неприятно стало Митьке, спрятал опять голову. Но в это время за стеной послышались шорохи. Потом с шумом отворилась дверь. Глянул Митька: в зал вошел управляющий. Сел в кресло, хлопнул в ладоши, и занавес тотчас открылся.
И сразу на сцену высыпали артисты. Они двигались, говорили, пели. Пестрели цветные наряды — у Митьки даже в глазах зарябило. И вдруг выбежала девочка. Она ударила ножкой о ножку, присела, поклонилась в зал и закружилась. Митька не отрывал глаз. Потом занавес закрылся. Но через несколько минут он открылся снова.
Теперь Даша была в костюме мальчика. Она ходила за какой-то важной дамой и придерживала одной рукой подол ее длинного платья. В другой у Даши была шляпа с пером. В такт музыке Даша приседала и широко размахивала шляпой. Митька стоял как зачарованный.
Когда занавес открылся в третий раз, Даша была в наряде бабочки. Она носилась по сцене и легко подпрыгивала. А за ней бегал молодой принц и пытался поймать. Вот он почти настигал Дашу, и тогда у Митьки замирало сердце. Но Даша ловко выскальзывала и убегала. Митька облегченно вздыхал. Наконец человек в костюме принца все же схватил Дашу за крыло. Легкое крылышко обвисло. Даша бежала теперь как-то боком, волоча ногу. Митька чуть не вскрикнул. Но вот Даша выпрямилась, широко раскинула руки и вновь закружилась. Митька успокоился. И вдруг Даша упала. Митька вначале не понял, нарочно или в самом деле. И лишь потому, как поднялся немец, как заругался на своем языке и полез на сцену, понял: не нарочно. Девочка встала, попыталась опять закружиться и снова упала. А немец уже поднялся на сцену и, держа в руке палку, шел к Даше. Девочка съежилась, замерла.
Немец подошел к Даше, занес палку. И вдруг:
— Не бей! Не бей!
Митька сорвался со своего места и несся к сцене. Он стал между немцем и Дашей:
— Не бей! Не бей!
И оттого, что появился вдруг Митька, Даша испугалась еще больше. Но немец уже забыл про девочку. Он потянулся к Митьке. Тогда Даша вцепилась в Митькину руку и повлекла его за собой к выходной двери — прямо на улицу. Они бежали сами не зная куда, Митька и Даша-бабочка в легком тюлевом наряде. А на улице трещал мороз и дул пронизывающий декабрьский ветер.
И вдруг Митька остановился.
— Даша! — окликнул он. — Даша!
А девочку трясло — то ли от холода, то ли от испуга. Митька обнял ее, худенькую, бледную, взял на руки, приподнял. Даша не противилась. Она обхватила его руками и вдруг заплакала. Заплакала тихо, про себя, как, бывало, Аксинья, Митькина мать, плакала.
А на улице бегали артисты, дворня, и на псарне истошно завыли собаки. Когда появился Митька с Дашей на руках, все расступились.
Митька подошел к актерскому флигелечку. Толкнул дверь, переступил порог и положил Дашу на кровать.
Даша открыла глаза. Посмотрела на Митьку и сказала то, от чего у Митьки дыхание сперло:
— Митя, ты хороший! Ты смелый, Митя…
Митьку немец не тронул — ждали господ. Но легче от этого Митьке не стало.
Заболела Даша. На следующий день начался у нее жар. Приехал доктор, послушал, покачал головой, сказал: застужены легкие.
Целыми днями Митька не находил себе места. Все норовил пройти к Даше, но его не пускали. В окна пытался заглядывать, да окна завешены.
— Все из-за тебя! — журила тетка Агафья. — Из-за твоей дурости.
И Митьку от этого как огнем жгло.
За три дня до Нового года приехали господа. А потом стали съезжаться гости. Собралось карет до двадцати. А Митьке все равно — даже и не взглянул. Доложили графу про болезнь Даши. Пришлось ставить другое представление. Вызвал оркестрант Митьку, сказал, что и ему придется теперь на дудке играть. Два дня сыгрывались. А вечером Митька бегал к домику Даши и, пока хватало сил, все вокруг флигелечка топтался. Выходила тетка Агафья (она теперь у Даши дежурила), гнала Митьку спать.
— Шел бы, соколик, домой, — говорила. — Ну что ты как неприкаянный!
А потом сжалится и пустит Митьку на часок в сенцы. Сидит Митька, все о Даше думает.
Страшное случилось под самый Новый год. Шло представление. Митька сидел в последнем ряду оркестра — с дудкой ближе и не полагалось. Сидел Митька и ничего не видел, не слышал. По дороге в господский дом забежал он к тетке Агафье. Достал Митька тряпочку, развернул и вынул сахар, тот, что немец ему дал и что он берег для матери.
— Даше это гостинец, — сказал Митька и протянул сахар тетке Агафье.
А та вдруг заплакала:
— Снова приезжал дохтур, — зашептала, — ох, худо Даше, ох, худо!
Сидит Митька, играет на дудке, а у самого одна мысль: «Да ша, Даша…» Никак не может себе простить Митька, что застудил Дашу.
Играет Митька, а что кругом творится, не понимает. Подает оркестрант ему какие-то знаки — не видит. «Громче, громче играй!» — шепчет сосед, а он не слышит. Толкают Митьку в бок, а он словно из камня скроен. Ноет у Митьки душа: «Даша, Даша…»
Не помнил Митька, как кончился спектакль. Господа хлопали, актеры кланялись, а он тихонько вышел на улицу и побежал к Дашиному дому.
Около дома тихо и пустынно. Дверь приоткрыта. Вошел Митька в сенцы, встретился с теткой Агафьей. Удивился: не останавливает его тетка Агафья, не удерживает. Вошел в комнату.
На лавке лежала Даша, тихая, спокойная. Глаза закрыты. В руках Митькин сахар зажат. Остановился Митька, замер. И вдруг видит — у Дашиного изголовья свечка. Колышется легкое пламя, поднимается чад. Посмотрел Митька на свечку — понял.
— А-а! — заголосил он и бросился к Даше. — Даша! — кричит. — Даша! Встань, Даша! — И льются по Митькиным щекам слезы и падают на одеяло. — Даша, Даша!
Вернулись артисты. Входили в комнату, осторожно крестились. Стали полукругом.
— Увести бы мальчонку надо, — сказал кто-то.
— Пусть сидит, — ответила тетка Агафья. — Пусть плачет. От слез оно легче бывает.
Потом подошла к Митьке, погладила по голове, зашептала:
— Пошел бы ты спать, соколик! Спать! — и осторожно подталкивает Митьку к двери.
Вышел Митька на улицу и побрел. Где бродил Митька, никто не знает. Да и сам он не помнит. Только в конце концов пришел к своему дому.
— Опять шлялся! — набросилась на него девка Палашка.
Потом посмотрела на лицо, осеклась: лицо у Митьки стало страшным. Испугалась Палашка, оставила Митьку в покое. Плюхнулся Митька на лежанку, уткнулся носом в рукав и снова заплакал. Вздрагивают худенькие Митькины плечики, стонет душа: «Даша, Даша…»
И в это время вдруг дед Ерошка забил в колотушку. Раз, два, три… двенадцать.
Наступил Новый год.
Среди ночи Митька вышел на улицу.
Сквозь легкий зипун сразу пробил мороз. «Вь-и-ть», — просвистел ветер. Надвинул Митька покрепче шапку и двинулся к дому управляющего. Немец ложился спать. В окне горела свеча. Управляющий разделся, задул свечу, лег. Митька выждал время, подошел к двери, задвинул скобу и для надежности привалил колодой.
Потом пошел на конный двор, взял охапку соломы и положил под дверь. Принес вторую и положил под угол дома, со стороны окна.
Огонь вспыхнул сразу. Языки пламени лизнули крыльцо, занялся угол.
Прибежал дед Ерошка.
— Пожар! — закричал он истошным голосом.
На улицу стали выбегать дворовые.
Появился Федор.
Протирала глаза, не понимая, в чем дело, заспанная Палашка. Никто и не обратил внимания на Митьку. От крика проснулся немец. Бросился к двери, забил кулаками и дико закричал. Люди не двигались с места.
Тогда вышла вперед тетка Агафья.
— Все же человек, — сказала она, — побойтесь бога! — и пошла к двери.
Но ее опередил Федор.
В руках у него оказался кол. Он влетел на крыльцо, стал спиной к двери и грозно замычал. Все замерли. И только выскочила девка Палашка.
— Ирод! — завопила она. Бросаясь к Федору, вцепилась в его кудлатую бороду. — Ирод! — кричала. — Убивец!
А немой лишь мычал, еще сильнее прижимая дверь плечами и неловко отбиваясь от девки Палашки. И по озаренным окнам металась огромная тень немца.
Митька постоял, постоял, потом повернулся и пошел к скотному двору. Там он перелез через изгородь и стал подниматься в гору, в сторону леса.
На взгорье он остановился, взглянул на усадьбу. Там высоко в небо поднимались языки пламени. Потом разлетелись в стороны искры. Это рухнула крыша. И в то же время в господском доме вспыхнул свет: господа проснулись. Митька еще раз посмотрел на усадьбу и вошел в лес.
По тракту из Москвы в Петербург мчался на тройке молодой офицер. Мчался офицер по срочным делам, даже в новогоднюю ночь ехал. Верстах в трех от почтовой станции, что возле села Чудова, ямщик вдруг осадил лошадей. Слез с козел, нагнулся.
— Что там? — крикнул офицер из санок.
— Мальчонка, никак… — ответил ямщик. — Замерз, должно быть. Морозище-то какой!
— Ну, давай его сюда, — сказал офицер и приподнял укрывавшую ноги доху.
Положили мальчонку на дно санок, в теплое место. Отогрелся он, отошел, шевельнулся.
Приоткрыл офицер доху.
— Ты кто? — спрашивает.
Молчит найденыш.
— Ты кто? — повторил офицер.
— Митька я, Мышкин, — ответил мальчонка.
— Мышкин! — усмехнулся офицер. — Да как тебя сюда занесло?
— Беглый небось, — ответил за Митьку ямщик. — По всему видать, беглый.
— Н-да, — произнес офицер. — Так что же нам с тобой делать?
— Да что делать! — ответил ямщик. — Сдадим его, ваше благородие, на станции — там разберутся.
Впереди как раз мелькнул огонек. Санки подъезжали к селу Чудову. Соскочил ямщик с козел, отбросил с ног офицера доху.
— Вылазь и ты, беглый, — сказал Митьке.
Офицер пошел на станцию, ямщик замешкался у лошадей, а Митька — раз! — и в сторону.
Вышел офицер со смотрителем станции, а Митьки и след простыл.
— Тут был, — стал оправдываться ямщик. — И куда он девался? Утек небось, как есть утек. Шустрый такой, не зря что беглый.
— Бог с ним, ваше благородие, — сказал смотритель. — Много их тут, беглых, шатается.
Двинул офицер ямщика по затылку рукой и опять ушел в дом. Угнал и ямщик лошадей. А Митька в это время сидел за сугробом в придорожной канаве, не зная, как быть. И вдруг видит — подают новую тройку. Вышел офицер, сел в санки. Тогда Митька выпрыгнул из канавы, догнал санки и пристроился сзади на полозьях.
Резво бегут свежие кони, разлетается из-под полозьев снег, взлетают санки на ухабах — только держись! Держится Митька, слететь боится. Под дохой сидеть было тепло, а теперь холодно. Жмется Митька, трет ладошкой щеку, а сам чувствует — замерзает. И не стало у Митьки больше сил сидеть сзади. Покрутился, покрутился и стал пробираться по саночным распоркам к сиденью. Долез, смотрит — офицер спит.
Приподнял тогда Митька край дохи — и шмыг в санки! И сразу стало тепло, хорошо. Свернулся калачиком и заснул. Проснулся Митька оттого, что кто-то тормошит его за плечо. Открыл сонные глаза. Смотрит, над ним стоит офицер.
— Ты как здесь?
Митька все и рассказал. Засмеялся офицер.
— Вот я тебя сейчас властям сдам! — говорит, а у самого на лице улыбка.
Понравился, видать, офицеру Митька.
Чувствует Митька, что офицер про власть просто так, чтобы припугнуть, говорит.
Повел офицер Митьку на станцию. Накормил и опять спрашивает:
— Так что же нам с тобой делать?
— Возьми с собой, барин, — произнес Митька.
— С собой! — усмехнулся офицер. — В Питер?
— Возьми, барин! — просит Митька. — Да я тебе все, что хошь, буду делать. На дудке играть буду!
— На дудке? — переспросил офицер. — Ну разве что на дудке, — и опять улыбнулся.
Ночь была новогодняя. Выпил офицер чарку, потом вторую. В глазах появились веселые огоньки.
Может, если бы не выпил офицер в эту ночь лишнюю рюмку, так бы и остался Митька на большой дороге. Да от вина человек добреет. Взял гвардейский офицер с собой Митьку в Питер.
И началась у Митьки новая жизнь. Живет он в самом Питере на Невском проспекте, у поручика лейб-гвардии императорского полка Александра Васильевича Вяземского.
Гвардейский поручик Митьке нравился. Молод, весел поручик. Ростом высок, статен, а как наденет парадный мундир — глаз не оторвешь. А главное, Митьку не обижает. И Митька в лепешку готов разбиться, лишь бы угодить поручику. Кофе научился варить. Сапоги чистил так, что они за версту блестели; за табаком бегал, парик расчесывал. Был Митька вроде как денщик.
А еще Митька бегал на Литейный проспект, к дому генерал-аншефа[10] Федора Петровича Разумовского и там через девку Аглаю передавал для генеральской дочки от гвардейского поручика записочки и приносил ответы. Нравилось это Митьке. И дочка генеральская нравилась. Стройная, белокурая, не то что деревенские девки.
А еще Митька любил, когда поручик про войну рассказывал. Здорово рассказывал! У Митьки даже дух захватывало.
Пробыл Вяземский на войне год. Воевал с турками, к Черному морю ходил, реку Рымник переплывал, на стены турецкой крепости лазил.
Слушает Митька. А самому кажется, что это вовсе не поручик Вяземский, а он, Митька, вплавь через реку Рымник перебирается, лезет на стену турецкой крепости и гонит турка к Черному морю.
— Ну как, пойдешь в солдаты? — спрашивает поручик.
— Пойду, — отвечает Митька.
А вечерами, бывало, собирались у поручика товарищи. В карты начинали играть. Митька и здесь в услужении: вино разливает, пустые бутылки на кухню относит. Потом поручик заставляет Митьку на дудке играть. Играет Митька — все смеются. И Митьке весело. Нравились Митьке поручиковы товарищи. Шумят, кричат, все молодые, шпорами звенят. А потом Митька двери за каждым закрывает и каждый дает Митьке по полкопейки. Проводит Митька гостей — поручика укладывает спать: стянет сапоги, мундир снимет, уложит Вяземского в постель и одеялом еще прикроет.
Останется Митька один. Наденет на себя гвардейский мундир, шпоры прикрепит, шпагу нацепит. Сядет Митька за стол, нальет рюмку вина, подымет, выпьет.
Эх, и жизнь! Нравилась эта жизнь Митьке.
Заспорили как-то поручик Вяземский с драгунским майором Дубасовым, кто важнее: офицер гвардейский или армейский.
— Гвардия есть опора царя и отечества! — кричал Вяземский. — Гвардии сам Петр Великий положил начало.
— Опора, да не та, — отвечал Дубасов. — Гвардейские офицеры — одно только название, что гвардия. Сидите в Питере, на балы ходите. А кто за вас отечество защищает, кто кровь проливает? Мы, армейские офицеры.
Обозлился Вяземский, полез в драку. Только Дубасов был умнее — драться не стал, а бросил к ногам поручика перчатку: вызывал Вяземского на дуэль — стреляться.
Узнал Митька о случившемся, думает: «Как так, из-за такого дела — и стреляться? Мало ли на селе мужики спорят. Так ежели из-за каждого спора стреляться, скоро и живых не останется».
Достал поручик ящик с пистолетами, почистил, щелкнул Митьку по носу и поехал за секундантом.
Лег поручик в этот день раньше обычного. Лег и сразу заснул.
А Митьке не спится. «Как это так? — думает. — Завтра стреляться, а он хоть бы хны».
Утром, еще не рассвело, приехал за поручиком секундант.
Оделся поручик, умылся, выбежал на улицу и сел в возок.
— А как же я? — остановил его Митька.
— Что — ты? — говорит поручик. — Сиди дома, вари кофе. Через час буду. — Потом подумал, добавил: — А коли беда случится, поезжай, Митька, в Рязанскую губернию, разыщи поместье Василия Федоровича Вяземского, скажи: мол, так и так. У него и останешься. Понял?
— Понял, — ответил Митька, а самому про это и думать страшно.
И стал Митька ждать поручика. Ждет час, второй, третий. Нет поручика. «Ну, — решил Митька, — убили».
А вечером поручик вернулся. Весел, насвистывает что-то. Бросился Митька к нему.
— Ну как? — спрашивает.
— Что — как?
— Ну, дувель эта самая…
— А, дуэль! — усмехнулся поручик. — Что дуэль… Застрелил я его. Вот и все. — И щелкнул Митьку опять по носу. — Только утром это еще было.
А у Митьки от этих слов как-то и радость прошла. «Чего стрелялись? — думает. — За что человека убили?»
Не сошла поручику дуэль с рук.
Про убийство майора Дубасова узнала сама императрица Екатерина Великая. Приказала она разжаловать поручика из гвардейских офицеров и направить в действующую армию.
А в это время как раз война с турками шла. Русские осадили турецкую крепость Измаил. Под Измаил и послали Вяземского.
И стал он теперь не гвардейский офицер, а просто поручик армейский.
— Плохи наши дела, — сказал поручик Митьке. — Опять на войну. Да нам не привыкать! На войне еще интереснее.
И Митька думает: интереснее. А все же из Питера уезжать жаль. Да и не знает Митька, что с ним будет. Говорит поручику:
— А что со мной будет?
— Поедешь, — отвечает Вяземский, — в Рязанскую губернию.
— Во те раз! — опешил Митька. Смотрит на поручика, чуть не плачет.
Походил, походил, а потом подошел к Вяземскому, говорит:
— А возьми меня, барин, с собой!
— Как — с собой? — удивился поручик.
— На войну, — отвечает Митька.
— На войну?
— На войну.
— Так что ты там будешь делать?
— Турка бить буду, — говорит Митька.
— «Турка»! — расхохотался поручик. А сам подумал: «Может, и взять?»
И вот помчались поручик и Митька через всю Россию на перекладных от Балтийского до самого Черного моря. Менялись тройки, летели версты, проносились села и города. Митька сидел важный: Митька на войну ехал.
Неприступной считалась турецкая крепость Измаил. Стояла крепость на берегу широкой реки Дунай, и было в ней сорок тысяч солдат и двести пушек. А кроме того, тянулся вокруг Измаила глубокий ров и поднимался высокий вал. И крепостная стена вокруг Измаила тянулась на шесть верст. Не могли русские генералы взять турецкую крепость.
И вот прошел слух: под Измаил едет Суворов. И правда, вскоре Суворов прибыл. Прибыл, собрал совет.
— Как поступать будем? — спрашивает.
— Отступать надобно, — заговорили генералы. — Домой, на зимние квартиры.
— «На зимние квартиры»! — передразнил Суворов. — «Домой»! Нет, — сказал. — Русскому солдату дорога домой через Измаил идет. Нет дороги отсель иначе!
И началась под Измаилом новая жизнь.
Приказал Суворов насыпать такой же вал, какой шел вокруг крепости, и стал обучать солдат. Днем солдаты учатся ходить в штыковую атаку, а ночью, чтобы турки не видели, заставляет их Суворов на вал лазить. Подбегут солдаты к валу — Суворов кричит:
— Отставить! Негоже, как стадо баранов, бегать! Давай снова!
Так и бегают солдаты то к валу, то назад.
А потом, когда научились подходить врассыпную, Суворов стал показывать, как на вал взбираться. «Тут, — говорит, — лезьте все разом, берите числом, взлетайте на вал в один момент».
Несколько раз Митька бегал смотреть Суворова. А как-то Суворов приметил Митьку и спрашивает:
— Что за солдат?
— Солдат гренадерского Фанагорийского полка! — отчеканил Митька.
— Ай-яй! — удивился Суворов. — Солдат, говоришь?
— Так точно, ваше сиятельство! — ответил Митька. К этому времени Митька уже научился рапорт как следует отдавать.
Посмотрел Суворов на Митьку, подивился, говорит:
— Ну, раз солдат, так другое дело. Солдатам у нас почет. — Снял Суворов свою шляпу и низко Митьке поклонился.
Только дело на этом не кончилось. Вызвал, оказывается, в тот же день Суворов поручика Вяземского и приказал Митьку домой отправить. Загрустил Митька. Да и поручик привык к мальчику, отпускать не хочется. Тянули они с отъездом. А чтобы Суворову и генералам на глаза не попадаться, сидел Митька больше в палатке, все выходить боялся.
Между тем русская армия подготовилась к бою. Суворов послал к турецкому генералу посла — предложил, чтобы турки сдались. Но генерал ответил: «Раньше небо упадет в Дунай, чем русские возьмут Измаил».
Тогда Суворов отдал приказ начать штурм.
В ночь на 11 декабря 1790 года русские пошли на приступ.
Отдернул Митька полог палатки, стал смотреть. Палатка как раз так стояла, что из нее крепость была видна. Только сейчас была ночь, туман, и Митька ничего не видел. Лишь слышал громыханье пушек и ровный гул солдатских голосов.
А когда наступил рассвет, Митька разглядел, что русские уже прошли ров, поднялись на крепостной вал и по штурмовым лестницам лезли на стену.
Шла стрельба. Над крепостью поднимался дым. На стене, один к одному, словно воробьи на изгороди, сидели турки. А вокруг крепости — и прямо перед собой, и слева, и справа, куда хватал глаз, — видел Митька, как двигалось, как колыхалось и плескалось со всех сторон огромное солдатское море. И казалось Митьке, что это вовсе не солдаты и Измаил не крепость, а гудит перед ним, перекатывается и воет огромный пчелиный рой.
И вдруг внимание Митьки привлек русский офицер. Опередив других, офицер уже был почти на самой стене. Он ловко карабкался по лестнице, взмахивал шпагой и что-то кричал. Присмотрелся Митька — и вдруг признал Вяземского.
Вот поручик пригнулся, вот снова выпрямился… Вот свалил выстрелом высунувшегося из-за стены турка…
— Ура! — закричал Митька. — Ура!
А поручик уже на стене. Еще никого нет, а Вяземский там. Стоит, машет шпагой. Сбило с поручика шляпу, сорвало парик. Развеваются по ветру русые кудри. Отбивается поручик от турок и снова что-то кричит и кричит. И вот Вяземский уже не один, рядом с ним русские солдаты. Прыгают солдаты по ту сторону стены.
И вдруг видит Митька, как поручик хватается за бок. Роняет шпагу… Минуту держится… Потом приседает, неловко поворачивается и падает вниз.
— Барин, барин! — кричит Митька, выбегает из палатки и бросается к крепости.
Подбегает к стене, хватается за штурмовую лестницу.
— Ты куда? Смерти захотел?!
Митька не ответил. Кто-то схватил его за ногу.
— Пусти, дяденька! — Митька выдернул ногу и кошкой полез вверх.
Влез, глянул вниз — и чуть не вскрикнул. Там один на одном, крест-накрест и просто так лежали побитые солдаты: русские, турки — все вместе. А совсем рядом в узких, запутанных улицах Измаила шел бой и неслись крики… Страшно стало Митьке; хотел повернуть назад, потом перекрестился, закрыл глаза и прыгнул внутрь крепости.
Крадется Митька у самой стены, смотрит, не видать ли поручика. И вдруг видит: из-под убитого турка торчит знакомый сапог и шпора знакомая. Подбежал Митька, отвалил турецкого солдата, а под солдатом лежит поручик Вяземский.
— Барин, барин! — закричал Митька. — Вставай, барин!
А Вяземский лежит, не шелохнется. Приложил Митька ухо к груди поручика — дышит. Тихо, но дышит. Обрадовался Митька и опять свое.
— Вставай, барин, вставай! — трясет Митька поручика за плечо.
А Вяземский словно и не живой.
Взял тогда Митька поручика за ворот мундира и по земле потащил из крепости. Тяжело мальчишке — в поручике пудов до пяти, — но тащит. Плачет, но тащит. У самых ворот столкнулся Митька с Суворовым.
— Ты как здесь? — удивился Суворов.
— Да я… — начал было Митька и растерялся. Стоит, вытирает слезы.
Посмотрел Суворов на Митьку, на раненого.
— Поручик Вяземский? — спрашивает.
Митька кивает головой.
— Тот, что крепостную стену первым взял?
Митька опять кивает.
Крикнул Суворов солдат, приказал унести героя. А Митьку подозвал к себе, отодрал за ухо и сказал:
— Беги вон, и чтобы духу твоего тут не было.
Два дня и две ночи просидел Митька в санитарной палатке, у постели поручика Вяземского. На третий день поручик пришел в себя, признал Митьку. А еще через день пожаловал в палатку Суворов.
Узнал Митька Суворова — спрятался. Поручик было привстал.
— Не сметь! Лежать! — крикнул Суворов. Подошел к постели Вяземского. — Герой! — сказал. — Достоин высочайшей награды. — И спрашивает: — А где твой денщик?
— Так я, ваше сиятельство, отправил его в Рязанскую губернию, — отвечает Вяземский.
— Давно?
— Давно.
— Так, — говорит Суворов. — Дельно, хорошо, когда офицер исправен. Похвально. А то ведь вралей у нас — о-о — сколько развелось!
— Так точно, ваше сиятельство! — гаркнул поручик и думает: «Ну, пронесло!»
А Суворов вдруг как закричит:
— Солдат гренадерского Фанагорийского полка Дмитрий Мышкин, живо ко мне!
Притаился Митька. Не знает, что и делать. А Суворов снова подает команду.
Выбежал тогда Митька:
— Слушаю, ваше сиятельство! — и отдает честь.
Улыбнулся Суворов.
— Дельно, — говорит, — дельно! — Потом скомандовал «смирно» и произнес: — За подвиг, подражания достойный, за спасение жизни российского офицера, жалую тебя, солдат гренадерского Фанагорийского полка Дмитрий Мышкин, медалью!
Подошел Суворов к Митьке и приколол медаль.
Митька стоит, руки по швам, не знает, что и говорить.
А Суворов подсказывает:
— Говори: «Служу императрице и отечеству».
— Служу императрице и отечеству! — повторяет Митька.
— Дельно, — говорит Суворов, — дельно! Добрый из тебя солдат будет!
Потом повернулся Суворов к Вяземскому, сказал:
— Думал я тебя представить к высочайшей награде, а теперь вижу: зря думал. Негоже себя ведешь, поручик: приказа не выполняешь, командира обманываешь.
Покраснел поручик, молчит. И вдруг блеснули хитринкой глаза, и выпалил:
— Никак нет, ваше сиятельство!
— Что — никак?
— А как же я мог приказ выполнить, — говорит Вяземский, — коль дороги назад не было?
— Ай-яй! Не было? — переспросил Суворов. — Может, и вралей не было?
— Дорога солдату домой, — ответил Вяземский, — через Измаил ведет. Нет дороги российскому солдату домой иначе!
Посмотрел Суворов на поручика, крякнул, ничего не ответил. А через несколько дней пришел приказ простить Вяземскому дуэль с Дубасовым и отправить назад, в Питер. Видать, понравился ответ поручика Суворову.
Простились поручик и Митька с армией. И ехали они опять через всю Россию на перекладных от самого Черного до Балтийского моря. И снова менялись тройки, снова летели версты, снова проносились села и города.
Митька сидел гордый и медаль щупал. Солдат с войны ехал.
— Митька, друг ты мой, никогда тебя не забуду, никому не отдам! — говорил Вяземский.
Появился вскоре у поручика новый товарищ — капитан Пикин. Взглянул Митька на капитана: глаза навыкате, нос клювом, губы поджаты, на всех смотрит косо и даже ходит не как все, а как-то боком, правое плечо вперед.
Соберутся, как бывало, у поручика приятели. Все смеются, кричат. А капитан сядет в стороне, молчит, не улыбнется. Начнут офицеры про политику спорить, про дела государства говорить, заведут речь о мужиках: мол, неспроста мужики волнуются, так и жди нового бунта. А капитан спорящих прервет, скажет: «Мало с них шкуру дерут! Мало помещики порют — вот и распустились мужики! Вон Митька твой — и не поймешь, где холоп, где барин».
Заговорят офицеры про войну, про Измаил, Суворова вспомнят. А капитан и здесь слово вставит: «Суворов выскочка, счастливый, в сорочке родился. Вот и везет».
«И чего это терпит его поручик?» — думает Митька. А терпел Вяземский капитана потому, что любил Пикин играть в карты. Уж никто не хочет, а капитан играет. На картах они и сдружились.
Как и раньше, собираются у поручика молодые офицеры, да только Митьке уже перестали казаться хорошими прежние вечера. Митька уже и на дудке играет не так охотно, и вино разносит с опаской. Боялся Митька Пикина: чуял, что беда от него пойдет.
Так оно и случилось.
Сели как-то офицеры играть в карты. Вошли в азарт. Играли до полуночи и все проигрались. В выигрыше был лишь один капитан Пикин. Разошлись другие по домам, а капитана поручик не отпускает.
— Играй, — говорит, — еще.
— Как же с тобой играть, — отвечает капитан, — ты уже все проиграл!
А поручик:
— Нет, играй.
Отказывается Пикин.
— Играй, — настаивает поручик. — В долг, — говорит, — играть буду.
— Нет, — возражает Пикин, — в долг не играю, хватит.
Понял Митька, что дело плохим кончится, подошел к поручику, говорит:
— Барин, спать пора.
А поручик резко оттолкнул Митьку и опять к капитану:
— Ставлю мундир!
Ну, и снова проиграл Вяземский. Вошел поручик в еще больший азарт. Смотрит по сторонам, на что бы еще сыграть.
А Митька опять подходит, говорит:
— Барин, спать пора.
Посмотрел поручик на Митьку, блеснул в глазах огонек, и вдруг говорит капитану:
— Вот на Митьку ставлю.
Митьку словно огнем обожгло.
А капитан Пикин снова сдает карты и приговаривает:
— Что ж, Митьку так Митьку. Вот он у меня узнает, кто холоп и кто барин!
Сыграли, и снова проиграл поручик.
— Митька! — закричал Пикин. — Собирай свои вещи, да медаль смотри не забудь. Будешь у меня при медали сапоги чистить.
Митька не отозвался.
Встал капитан, вышел на кухню: смотрит, а Митьки не видно.
Вбежал Вяземский:
— Митька!
Никто не отзывается.
— Митька! — снова закричал поручик.
А Митьки словно и не было.
Ушел Митька.
Смотрит Вяземский — только дверь на улицу слегка приоткрыта да лежит в углу забытая Митькой дудка.
Третий день кривой Савва жил в Питере. Привез Савва из Закопанок соленые огурцы, продавал ведрами.
— Огурцы соленые! Соленые-моченые! Кому соленые? — надрывал он глотку.
Да только мало кто покупал. Огурцов на базаре и без того хоть пруд пруди.
На четвертый день с самого утра Савва опять стоял около своих кадок — отмерял огурцы. А рядом с бочками лежала большая краюха хлеба. Савва по куску от нее отламывал и ел. Вдруг видит — чья-то рука тянется к краюхе хлеба. Схватил он руку. Обернулся — мальчишка. Посмотрел — Митька.
Признал и Митька кривого Савву — растерялся.
— Жив! Ить те жив! — вскричал Савва. — Ух, радость-то какая! А мы тебя похоронили. Еще в тот год узнали, что ты от господ убег. А потом сказывали: уже по весне нашли в лесу замерзшего мальчишку. Так мы думали… Ан нет, жив-таки!
И рассказал Савва Митьке и про отца, и про мать, и про всю Закопанку.
— Жизнь-то в Закопанке совсем расстроилась, — говорил Савва. — Распродали господа мужиков. Старосту Степана Грыжу — так и того продали. А родителев твоих, — говорил Савва, — сосед, князь и енерал Юсуповский, купили. Помещик-то у них добрый. А наши-то господа совсем разорились. Лесок, что по ту сторону речки, продали. Землицу, что от старой баньки шла, тоже продали. И из дворовых всего два человека осталось — девка Маланья да я. Кривой — никто не берет. Эхма, было времечко! — закончил свой рассказ Савва. — Другие нонче пошли времена.
— А вы тут чего, дядя Савва? — спросил Митька.
— Как — чего? Я теперь на месяц кажин раз в Питер езжу. Барыня посылают. Пшено вожу, редьку, огурцы. Оно дороже выходит… Да ты о себе расскажи, о себе.
Митька рассказал.
— Ить дела! — проговорил Савва. Потом подумал, сказал: — Митька, завезу-ка я тебя до родителев. Вот уж радость будет! А там, глядишь, князек ваш тебя и выкупит. Вот и заживете все вместе!
Всю дорогу Митька только и думал, что об отце и матери.
Ехали по талому снегу. Бурлили ручьи. Светило солнце.
И Митьке было легко и радостно.
— Дядя Савва, — спрашивал Митька, — а кот Васька жив?
— Жив, жив, — отвечал Савва. — Чего ему не жить!
— Дядя Савва, а барин, он добрый, выкупит?
— Выкупит, — отвечал Савва. — Вот крест — выкупит!
Как и обещал, привез Савва Митьку домой.
— Аксинья! — позвал. — Аксинья! Принимай гостя.
Выбежала Аксинья, увидела Митьку, онемела от счастья. А потом как заголосит, как заплачет! Схватила Митьку, целует…
— Ох ты, мой родненький! — причитает. — Похудал… Ох ты, мой ненаглядный.
Вышел Кузьма, посмотрел на сына, признал не сразу.
— Что стоишь? — крикнула Аксинья. — Чай, сын прибыл… Митя, Митенька! — и снова заголосила.
На шум выбежал кот Васька. Посмотрел на Митьку, мяукнул; подошел, выгнул спину, задрал хвост и стал тереться о Митькины ноги.
— Признал, признал! — воскликнул Савва. — Ить ты, паршивец, признал!
А Митька стоял, вытирая рукавом намокшие глаза. И не знал, плакать или смеяться.
Митька был счастлив.
Князь Гаврила Захарович Юсуповский был генералом русской армии. Под Фокшанами генерал получил тяжелое ранение в голову, вышел в отставку и поселился в своем новгородском имении. Занялся генерал хозяйством. Усадьбу привел в порядок, дом перестроил. Накупил дворовых, тягловых мужиков прикупил. Выписал садовника из Питера и повара. И пошло генеральское хозяйство в гору. Барин был добр. Мужиков не обижал, на пасху и рождество гостинцами баб одаривал, а в день святого Гаврилы раздавал всем по пять копеек медью и бочку браги выкатывал.
Только стали мужики вскоре замечать за барином какие-то странности. Забываться стал временами, на себя всякое наговаривал. То возьмет в рот кинжал, бегает по двору и кричит: «Турок я! Турок!» То положит на порог голову и заплачет: «Пугачев я, Емелька, рубите мне, вору и разбойнику, буйную голову!» А еще, когда грянет, бывало, гром, бледнел барин и начинал шептать: «Война, война, снова турка в поход идет!»
В день приезда Митьки побежал Кузьма к князю, бросился в ноги.
— Не откажи, барин! — просит. — Уж пожалей, откупи сынка у графа Гущина!
Рассказал Кузьма генералу про Митьку, стоит на коленях, просит.
— Вот оно как! — удивился генерал. — На войне, говоришь, был?
— Был, был! — зачастил Кузьма. — Медаль с той войны привез.
— Ме-даль? — протянул генерал.
Приказал князь привести к нему Митьку.
— Падай, падай барину в ножки! — подталкивает Кузьма Митьку.
А Митька по-солдатски отбил шаг, подошел к генералу и докладывает:
— Солдат гренадерского Фанагорийского полка Дмитрий Мышкин прибыл!
У Кузьмы от удивления скула отвалилась. «Ну, все испортил», — решил.
Оказывается, нет. Взглянул генерал на Митьку, сказал: «Вольно». Потом обошел вокруг Митьки, осмотрел со всех сторон, медаль пощупал и ответил: «Ладно. Откуплю».
Кузьма бросился целовать барскую руку. А генерал вдруг как закричит: «Не трожь, не трожь, сейчас взорвется!» Отскочил Кузьма, стал неловко кланяться и пятиться к выходу.
— Что с ним, тять? — спросил потом Митька.
— Блаженный, — ответил Кузьма.
И вот снова живет Митька в родительском доме. И снова помогает отцу и матери.
А вечером все соберутся в светелке. Отец что-то стругает, мать веретено крутит. А на печи сидит кот Васька и, как прежде, смотрит на Митьку хитрым взглядом. И всем хорошо. И мирно трещит лучина, и от каждого вздоха, словно живое, колышется яркое пламя.
Неделю Митька прожил спокойно, а потом вызвал его к себе барин.
— Давай, — говорит, — играть в карты. Я тебя этому искусству враз обучу.
Вначале стал генерал Митьке карты показывать.
— Это, — говорит, — двойка, это тройка, это семерка. Так что старше, — спрашивает, — двойка или семерка?
— Семерка, — отвечает Митька.
— Правильно, — говорит генерал. — Молодец!
Потом стал объяснять картинки.
— Это, — говорит, — валет, это дама, это король. Кто старше?
— Король, — отвечает Митька.
— Правильно, — говорит генерал. — Ну, дело у тебя пойдет.
Потом объяснил генерал про масть. Трефь и пика — черные, бубен и червь — красные.
— Трефь и пика — черные, — повторяет Митька, — бубен и червь — красные.
И стал генерал учить Митьку играть в «подкидного дурака». А чтобы было интереснее, договорились бить проигравшему по носу тремя картами.
Вначале Митька только проигрывал. Набил ему за эти дни барин нос так, что нос стал у Митьки вроде красной свеклы. И так пристрастился генерал бить картами, что игре еще и конец не пришел, а он уже приготовится и приговаривает:
— Вот я тебя сейчас! Будешь знать, шельмец, как со мной в карты играть!
А когда лупил, тоже приговаривал:
— Так тебе и надо, так тебе и надо! Не берись играть, коль не умеешь.
Но вот наступил день, когда Митька выиграл.
— Как это так? — проговорил генерал. — Ты, шельмец, небось карты подмешал?
А Митька ничего и не подмешивал. Так оно само вышло. Ну, и пришлось генералу подставлять свой нос.
Митька бил осторожно.
Опять сыграли. Барин проиграл снова. И снова Митька бьет по генеральскому носу. Только теперь Митька осмелел и бьет посильнее. И третью партию проиграл барин. На этот раз Митька ударил во всю силу.
Начал барин кипятиться. А чем больше он кипятится, тем и играет невнимательнее. И стал у генерала нос краснеть. Видит барин — дела плохи. И как Митька выиграл снова, схватил палку и Митьку по мягкому месту — раз, два! «Ты, — говорит, — шельмец, плутуешь».
И только Митька выиграет, барин за палку и бьет. Вернулся Митька домой — весь зад в синяках. Лег спать, думает: «Проиграл — плохо, выиграл — плохо! Пойми ты ее, барскую душу!»
Решил Митька на следующий день больше у барина не выигрывать, поддаваться. Все же по носу, решил, не так больно.
А генералу, видать, понравилось бить Митьку палкой. Решил он тоже поддаваться и за каждый выигрыш его драть. Блаженный был генерал.
Вот сели они играть на следующий день. Митька поддается, и генерал поддается. Так они и играют в «дурака» на проигрыш. И все Митька проигрывает. Хотел барин Митьку палкой бить, а теперь, выходит, нельзя: нужно картами по носу. А это генералу уже наскучило.
Пытается барин проиграть, а все не получается. Разозлился тогда генерал, крикнул на Митьку:
— Пошел вон! Не умеешь играть, а лезешь!
С той поры они уже в карты не играли.
Прожил Митька еще неделю спокойно. А потом его снова кличут к барину.
— Будешь, — говорит генерал, — за императрицу Екатерину Великую.
Удивился Митька, думает: как же это он будет за императрицу?
А барину пришла в голову блажь, что должна к нему приехать царица в гости. В это время как раз через Новгород из Петербурга в Москву царица ехала. Все вокруг только об этом и говорили. Вот и решил генерал всех удивить. Сшили Митьке женский наряд. А на следующий день прошел по селу слух, что в гости к генералу едет сама императрица Екатерина Великая. Собрали к господскому дому мужиков и баб. Разложили на крыльце ковер. Ждут. И вот карета въехала. Сам барин выбежал «императрицу» встречать. Мужики и бабы упали на колени. Никто и не обратил внимания, что карета господская, а на месте кучера свой же мужик, дядя Игнат, сидел.
Открыл генерал дверцу кареты, поклонился, а из кареты выходит Митька.
Ахнули мужики — ну и блажь…
А барин взял «императрицу» под руку и повел в дом. Митька идет, путаются ноги в юбке. Привел барин Митьку в зал, а там стол накрыт. Усадил генерал Митьку.
— Ваше величество, — говорит, — не откажите принять нашу убогую трапезу.
Ест Митька, барин ему вина наливает.
А после еды генерал говорит:
— Ваше величество, извольте в ваши апартаменты проследовать.
И повел барин Митьку по комнатам в спальню. Идет Митька, пошатывается. Смотрит, а в спальне уже кровать приготовлена.
— Приятной ночи, ваше величество! — сказал генерал и удалился.
А Митька от вина опьянел, так в царицыном наряде и залез под одеяло.
Спал в эту ночь Митька крепко. Проснулся утром, потянулся, вспомнил вчерашний день — самому смешно стало. А в это время вдруг открывается дверь, входит барин. Посмотрел барин на Митьку.
— Ты что тут, поганец, делаешь?
— Императрица я, — говорит Митька.
— Что? — заревел генерал. — «Императрица», паршивец? Вот я тебе дам «императрицу»!
Понял Митька, что прошла у генерала блажь, вылез из-под одеяла — и бежать! Да запутался в юбках.
Схватил его барин и давай лупить. Бьет и приговаривает:
— Вот я тебе покажу «императрицу»! Мужик, а бабой прикидываешься! Имя монаршее позоришь!
Еле вырвался Митька.
А вечером Митьку опять позвали в господский дом. И снова он был за Екатерину Великую. Когда отвел генерал Митьку в спальню, он ложиться не стал, а потихоньку убежал из барского дома.
На следующий день Митька ждал, что генерал позовет. Однако за Митькой никто не прибегал. Ни в этот день, ни на другой, ни в третий… Видать, прошла барская блажь.
В третий раз генерал вспомнил про Митьку к концу лета.
— Ты на войне был? — спросил барин.
— Был, — ответил Митька.
— Медаль получил?
— Получил.
— Так приходи завтра, да по всей форме! Посмотрим, какой из тебя солдат.
Пришел Митька, и начались с этого дня учения. Является Митька с самого утра. Генерал уже одет — в мундире, при погонах и шпаге. Ждет. Выходят генерал и Митька во двор, начинаются учения.
— Смирно! — кричит генерал.
— Так, — говорит генерал, — верно.
Потом подает команду: «Направо, шагом марш!» Дойдет Митька до конца двора — генерал кричит: «Кругом!» Поворачивается Митька. И так до самого обеда ходит Митька по двору от одного угла до другого. А генерал идет рядом: «Выше ногу, шире шаг! Ать, два, левой, правой! Ать, два, ать, два!»
А после обеда другие учения.
— Ложись! — кричит генерал.
Митька ложится.
— Встать!
Митька встает.
— На пузе ползи!
Митька ползет. И так до самого вечера.
Намучается Митька за целый день — сил нет. А с утра все снова. Через неделю Митька все команды выучил. Тогда генерал приказал собрать деревенских ребят. И теперь они с Митькой оба стали вести учения. Поначалу ребятам нравилось. С самого утра Митька их строил. Потом выходил генерал. Митька кричал «смирно» и докладывал:
— Ваша светлость, рота к учению построена.
— Вольно! — говорил генерал.
И начинались занятия. Да только вскоре ребятам все надоело, не все стали являться.
Заметил генерал — перекличку приказал делать. А для неисправных в курятнике устроил гауптвахту. Да только ребятам на гауптвахте нравилось больше, чем животами тереть господский двор. Там и отсиживались.
Тогда отменил генерал гауптвахту и всыпал непослушным розог.
А вскоре и ребят показалось генералу мало. Приказал он, чтобы собирались взрослые мужики. И вот с самого утра толпится на барском дворе человек до тридцати мужиков. Строит их барин по росту, и начинаются учения.
— Ать, два! Ать, два! Левой, левой! — снова командует генерал.
Дело как раз летом было. На поле стоят неубранные хлеба, зерно осыпается. А мужики от одного конца до другого господский двор меряют. Научились мужики ходить, как настоящие солдаты, да только богаче от этого не стали.
Мужики — на Митьку: «Все из-за тебя, из-за твоей медали!» Возненавидели мужики Митьку.
А тут генерал стал поговаривать, что пора и в лагеря ехать и там учинить настоящие маневры. Разбить мужиков на две группы и устроить войну.
Видит Митька — дело плохо, не простят мужики ему этой затеи, и сказал как-то барину:
— Ваша светлость, а как же на войне без пушек быть?
Посмотрел генерал на Митьку, сказал:
— Правильно. Отпишу-ка я письмо самому любимцу императрицы, светлейшему князю Потемкину. Он меня помнит — пришлет.
Написал, а ответ никак не приходит. Пока его ждали, генерал и забыл про военные учения. И опять стало спокойно.
Прошел год. Мало что изменилось за это время в жизни Митьки Мышкина, повзрослел разве что на год. Зато прежние его господа, помещики Воротынские, совсем разорились. Усадьбу продали, сами в Москву уехали. А кривого Савву и Маланью продали за долги князю Юсуповскому. Стал теперь Савва от князя в Питер и Чудово на базар ездить.
И вот как-то захватил Савва в Чудово с собой Митьку. И здесь, в скотном ряду, повстречали они тетку Агафью.
— Митька! — закричала она. — Соколик ты мой, Митька! Да, никак, ты? — Она обхватила мальчика и крепко прижала к себе. — А мы-то…
— Знаю, тетка Агафья, — говорит Митька, — помершим считали.
— Считали, считали, соколик!
Тетка Агафья водила Митьку по базару, купила ему пряник, вздыхала и все слезу рукавом смахивала.
— Да чего ты, тетка Агафья! — успокаивал ее Митька.
— Ох, как вспомню, как вспомню!.. Так ты ничего, при родителях, значит?
— Да, тетка Агафья.
— Дашу-то помнишь?
— Помню.
— А Федора?
— Помню, тетка Агафья.
— Так засудили Федора — ушел на каторгу.
— Как — засудили? — вырвалось у Митьки.
— Ой, не говори, соколик! Немца-то порешил немой, а дом поджег. Сам признался. А девка Палашка — типун ей на язык — потом все на тебя наговаривала.
— Тетка Агафья, — вдруг сказал Митька, — не дядя Федор, я немца поджег.
— Да что ты! Да бог с тобой, соколик! — замахала руками тетка Агафья.
— Я, — повторил Митька.
Ни единого слова не обронил Митька обратной дорогой. Сидел ястребом. За эти годы Митька почти что и забыл про графский дом. Прошло, как сон. И было ли это? Может, и не было.
Дотемна просидел в тот день Митька над обрывом реки. Уставился на воду, смотрел в одну точку. Смотрел — и вставала перед ним та далекая новогодняя ночь. Дым, люди, языки пламени и немец. Бегает немец из угла в угол, бьется в закрытую дверь. А на крылечке стоит Федор, большой, широкоплечий, с дубиной в руке.
А потом Митька увидел другую избу, ту, где актеры жили. Кровать. Свечу, что горела ровным пламенем. Дашу. Смотрит Митька на воду, а Даша, словно живая, перед ним стоит. Стоит и улыбается, как тогда, когда они в первый день свиделись.
Сколько сидел Митька над рекой, неведомо. Только уж стало смеркаться, когда проходил берегом реки Митькин отец. Увидел сына, позвал. А тот не откликается. Подошел Кузьма к нему, положил руку на плечо.
— Митя! — позвал снова.
А Митька ничего не слышит. Сидит как завороженный, все в воду смотрит.
Пообещал барин откупить Митьку, да позабыл. Вспомнил уже через год, летом. Послал генерал к графу Гущину своего управляющего, а когда тот вернулся, вызвал Митьку.
Шел Митька к господскому дому, а у самого тяжесть какая-то на душе. И небо было серое, и полыхали где-то зарницы, и истошно петухи голосили. А у самого подъезда увидел Митька тележку — точь-в-точь как у немца Неймана была.
«Откуда такая?» — подумал.
— Э, — произнес генерал, когда вошел Митька, — да ты, говорят, смутьян!
— Говорят, в графском имении дом сжег и ихнего управляющего, немца, погубил. Было такое дело? — спрашивает генерал.
— Было, — отвечает Митька.
Генерал поднял брови, с удивлением посмотрел на Митьку, как будто бы впервые видит.
— Э, да ты на самом деле смутьян! Иди сюда. — И повел Митьку в соседнюю комнату.
Вошел Митька — и замер. Смотрит — стоит в комнате солдат, а рядом с ним девка Палашка.
— Он, он! — закричала Палашка. — Ирод, убивец! — бросилась она к Митьке.
Митька — в сторону. А барин его раз — и за руку: «Стой!» Рванулся Митька, а генерал опять: «Стой!» Схватил тогда Митька стул, поднял над головой, закричал:
— Уйди, барин! Уйди — не пожалею!
— Ах, злодей! — взвизгнул генерал, но остановился. А потом как закричит: — Хватай его, вяжи!
Бросились к Митьке солдат и Палашка, а он к окну, только — бемц! — звякнули стекла. Распахнулись от удара створки. Выпрыгнул Митька на улицу, прямо во двор, как раз к самым дрожкам. И в это время грянул гром, прошумел грозным раскатом. Вздрогнули кони, забили копытами. Митька — в возок, схватил кнут и полоснул лошадей во всю силу. Те взвились и понеслись к выходу. А ворота закрыты. И вдруг одна створка открылась. Вторую-то уже кони с размаху вынесли сами. Пролетая, увидел Митька кривого Савву.
Выбежали генерал, Палашка и солдат на дорогу, а Митька уже далеко. Только шарахаются из-под колес замешкавшиеся куры да остался у самой дороги раздавленный гусь. Промчались кони через село, перемахнули вброд речку, вынесли на бугор и, поднимая пыль, понеслись полем.
— Утек! — кричала Палашка. — Снова утек.
И опять грянул гром. Блеснула молния. Генерал побледнел, схватил солдата за руку, зашептал:
— Турка, снова турка войной идет… — потом как закричит: — Смирно! Из всех орудий пли!
Солдат растерялся. Схватил ружье, стрельнул. А девка Палашка вдруг умолкла, разинула рот и не знала, куда смотреть: то ли на барина, то ли туда, где на поле, на самом бугре, все еще держалась пыль, и кони — эхма, господские кони! — уносили злодея и ирода Митьку Мышкина.
Прощай, Митька! Счастливого тебе пути и большой удачи!
Из повести «История крепостного мальчика» вы узнали о безвыходной, трагической судьбе крестьян во времена крепостного права.
Не раз подымались крестьяне на борьбу против дворян и помещиков. Но, плохо вооруженные, плохо обученные, они терпели поражения от правительственных войск.
В 1773 году вспыхнуло новое крестьянское восстание. Его возглавил смелый донской казак Емельян Иванович Пугачев. Это была самая настоящая война трудового народа против своих угнетателей и царицы Екатерины Второй. Больше года сражались отважные пугачевцы. Они одержали много славных побед, взяли много крепостей и городов. Но сил опять не хватило. В конце 1774 года восстание было подавлено. Пугачев схвачен, посажен в железную клетку и привезен в Москву. Здесь Пугачева казнили.
Прошло почти двести лет. Но память о великом народном вожде не забыта.
Вот и эта повесть посвящена Пугачеву. В ней вы подружитесь с маленьким отважным пугачевцем Гришаткой Соколовым, мальчиком, который вместе со взрослыми сражался и погиб за свободу.
Гришатку Соколова привезли в Оренбург в начале 1773 года.
Жил Гришатка с отцом, с матерью, с дедом Тимофеем Васильевичем и сестренкой Аннушкой в селе Тоцком. За всю свою жизнь дальше Тоцкого не был. А тут на тебе — в Оренбург собирайся!
Село Тоцкое большое, приметное. Около сотни дворов, четыреста душ жителей. Божий храм на пригорке. Погост. Речка журчит Незнайка. Каменный дом купца Недосекина. Каменный дом барского управителя отставного штык-юнкера Хлыстова. Мельница. Избы. Овины. Село Тоцкое и люди, живущие в нем, принадлежали оренбургскому губернатору генерал-поручику немцу Ивану Андреевичу Рейнсдорпу. Он здесь хозяин всему, судья и всему повелитель.
Из тоцких крестьян набиралась в губернаторский дом прислуга: камердинеры, повара, лакеи. В Оренбург в услужение к барину был привезен и Гришатка.
Глянул губернатор на мальчика.
— Гут, гут,[11] — произнес. — Иди-ка сюда, — поманил он пальцем Гришатку. — Подставляй свой голова.
Гришатка подставил.
Взял губернатор трубку и чубуком Гришатку по темени стук-пристук. Стал выбивать о голову мальчика пепел. Посыпалась табачная труха, а следом за ней вылетел огонек. Припек он Гришатку.
— Ай! — не сдержался мальчик.
— Фи, какой, — поморщился генерал. — Так и знал — дурной он есть, твой голова. — И для первого знакомства отодрал Гришатку за ухо.
Поселился Гришатка на первом этаже губернаторского дома в каморке у Вавилы Вязова.
Вавиле лет двадцать. Он истопник и дровокол здешний. Под лежанкой у него топоры и пилы, в каморке мрак, сырость.
Познакомился Гришатка и с другой барской прислугой. С парикмахером Алексашкой. Озорник Алексашка. В первый же день зазвал он Гришатку к себе в парикмахерский кабинет и завил мальчика.
То-то было для всех потехи.
Повстречался Гришатка и с кухонной судомойкой теткой Степанидой.
— Ой, ой, Ванечка мой из гроба явился, — заголосила Степанида. — Родненький, кровинушка ты моя. — И ну обнимать, целовать и ласкать мальчика. — Ванечка! Ванечка!
Гришатка опешил. Потом-то узнал: лет десять тому назад засек до смерти Степанидиного сынка Ванечку барский управитель Хлыстов. С той поры и впала Степанида в головную болезнь — всех детей за Ванечку принимала.
Затем прибежали дворовые девки — сестры Акулька и Юлька.
— Ох, ох, из Тоцкого! — заверещали они. — Как там папенька наш, как там маменька. Ох, ох, приехал из Тоцкого!
Познакомился Гришатка и с дедом Кобылиным. Как и все, дед тоже из Тоцкого. И его, как Гришатку, привезли однажды в Оренбург. Только было это давным-давно.
Состоял Кобылин при губернаторе в камердинерах и лакеях, а потом, по преклонности лет, был удален от барских покоев и определен в водовозы. Возил он с реки Яика воду в генеральский дом для всякой хозяйственной надобности.
Была у старика и другая обязанность: пороть крепостных. Здорово это у него получалось. Врежет плеткой, словно саблей пройдется.
— У меня талант к этому, — хвастал Кобылин. — Тут в замахе все дело.
Дед принял Гришатку добром. Завел разговор про Тоцкое.
А что рассказать Гришатке? Село как село. Недород четвертое лето. По весне голодуха. Смертей — что грибов в урожайный год.
Барский правитель Хлыстов больно лютует. Нет на него управы.
— Так, так, — поддакивает старик, а сам: — Знаю Хлыстова. Исправно ведет хозяйство. Мужику всыпать, так это же не в помех. Откуда, думаешь, недород? Людишки ленятся — отсюда и недород. Помирают, говоришь, мужички. Эх-эх, воля на то господня.
Стал дед наставлять Гришатку уму-разуму.
— Наш-то барин — генерал и губернатор, ты смотри ему не перечь. Скажет: «Дурак», отвечай: «Так точно, ваше сиятельство». Съездит тебя по уху — лови, целуй барскую ручку. Так-то оно спокойнее, — объяснял дед Кобылин.
Рассказал Гришатка деду про встречу свою с генералом.
— Эка беда — голову припек, — ответил старик. — А ты улыбайся, словно это тебе в радость. Мал ты, Гришатка, глуп. В жизни приладиться главное. Слушай меня, в люди, даст бог, пробьешься — в лакеи, а то и выше, в самые камердинеры.
Через несколько дней Гришатку снова крикнули к генералу.
Губернатор лежал на мягком диване, на персидском ковре, раскуривал трубку.
— Нагни свой голова, — приказал генерал.
Гришатка нагнул, думал, что Рейнсдорп снова трубку начнет выбивать о темя. Однако на этот раз барин выдал ему увесистого щелчка.
— О, крепкий есть твой голова, — произнес губернатор.
Вечером у Гришатки произошел разговор с Вавилой. Поговорили о господах. Рассказал Гришатка дровоколу про трубку и про щелчок.
— Немец, как есть немец, — заявил Вавила. — У него что ни день, то новые в голове фантазии.
Прав оказался Вавила.
Немало бед принял Гришатка из-за этих самых барских фантазий.
Началось с того, что Рейнсдорп решил просыпаться чуть свет, вставать с петухами. А так как петуха в губернаторском доме нет, то генерал приказал быть за голосистую птицу Гришатке.
Явился мальчик чуть свет к дверям губернаторской спальни.
— Ку-ка-ре-ку! — завопил.
Спит губернатор.
— Ку-ка-ре-ку! — заголосил еще громче Гришатка.
Не помогает.
Кукарекал, кукарекал Гришатка, голос себе сорвал.
Хоть плачь — не просыпается барин.
Позвал Гришатка на помощь Вавилу. Вместе они кукарекают. Хоть из пушек пали, спит, не просыпается генерал-губернатор. Часов в одиннадцать наконец проснулся.
— О майн гот! — закричал генерал. Схватил он Гришатку за ухо. — Не разбудил. Не разбудил. Ты есть приказа не выполнил.
— Я же будил, — начинает Гришатка. — Вот и Вавила. Сон у вас очень крепкий, ваше сиятельство.
— О, русише швайн,[12] — вскипел генерал. — Их бин золдат.[13] Их бин золдат. Я человек военный. Мышь хвостом шевельнет — я уже есть на ногах. Муха летит — я уже слышу.
Смешно от такого вранья Гришатке.
— Да вас хоть из пушек буди, ваше сиятельство.
— Что!! — заревел генерал. — Кобильин, Кобильин! Всыпать ему плетей.
Тащат Гришатку на кухню. Всыпает Кобылин ему плетей.
Вздумалось Рейнсдорпу иметь при себе арапчонка. Вспомнил генерал про царя Петра Первого, что у того арапчонок был — себе захотелось. А откуда в Оренбурге и вдруг африканец, и губернатор опять за Гришатку. Вымазали мальчика сажей, Алексашка снова завил ему кудри, дали в руки опахало — веер на длинной палке. Ходит Гришатка следом за Рейнсдорпом, опахалом помахивает.
Стал генерал величать Ганнибалом Гришатку, так же как и Петр Первый своего арапчонка звал.
Потешается дворня:
— Ганнибал, как есть Ганнибал!
И вот как-то в губернаторском доме был званый прием. Стали съезжаться гости.
Поставил генерал Гришатку с опахалом в руках недалеко от парадного входа. Пусть, думает, когда входят гости, смотрят они на этакое чудо, смотрят и ему, Рейнсдорпу, завидуют.
Приходят гости, смотрят, завидуют.
— Это есть Ганнибал, — объясняет губернатор каждому. — Из Африки он есть привезенный. Большая сумма гельд на него трачен.
Все шло хорошо.
Но вот какая-то дама, увидев необычного мальчика, всплеснула руками:
— Ай, какой чудный! Ай, какой милый! Ай, какой черный! Как тебя звать?
Растерялся Гришатка.
— Гришатка я, Соколов, — брякнул.
Подивилась дама, протянула к Гришатке руку, взяла пальцем за подбородок.
На пальце осталась сажа.
Ойкнула от неожиданности дама, а затем рассмеялась. Подняла она палец высоко вверх, хохочет и всем показывает.
Сконфузился генерал Рейнсдорп, покраснел, однако тут же нашелся:
— Дорогой господа, я вас сделал веселый шутка. Шутка. Веселый шутка. Ха-ха!
— Ха-ха! — дружно ответили гости.
Кончился званый прием. Разъехались гости. Кликнул барин Гришатку.
— Зачем ты есть паршивый свой рожа ей подставлял? А?! Как ты посмел Гришайтка сказать. А? Кобильин! Кобильин!
И снова Гришатку тащат на кухню. Снова Кобылин всыпает ему плетей.
Побывал как-то Рейнсдорп в Петербурге. Повидал там гипнотизера. Насмотрелся, как тот людей усыпляет, как в человеческое тело иглы стальные вкалывает.
Вернулся генерал в Оренбург, вызвал Гришатку.
— Я есть великий гипнотизер, — заявил.
Усадил он Гришатку на стул.
— Спи, спи, спи, — шепчет.
Не хочется вовсе Гришатке спать. Да что делать! Прикидывается, что засыпает.
Доволен губернатор — дело идет. Вот он какой ловкий гипнотизер.
Взялся за иглы. Кольнет. Не выдержит, вскрикнет Гришатка.
— Не ври, не ври. Не болит, — покрикивает генерал. И снова иглами тычет.
Намучился, настрадался Гришатка. Возвратился к себе в каморку. Тело от уколов мозжит. Голова кружится.
Шел Гришатка и вдруг увидел деда Кобылина. Заблестели озорством глаза у мальчишки. Побежал он назад к генералу.
— Ваше сиятельство, а старика Кобылина вы сможете усыпить?
— Что? Кобильина? Могу и Кобильина.
Позвали к генералу Кобылина. Усадил он деда на стул.
— Спи, спи, — шепчет.
Исполняет старик барскую волю, делает вид, что засыпает.
— Гут, гут, — произносит Рейнсдорп. Потирает от удовольствия руки. Взялся за иглы.
Увидел старик иглы — взор помутился.
Нацелился генерал, воткнул в дедово тело одну иглу, приготовил вторую.
— А-ай! — заорал старик. — Батюшка, Иван Андреевич, не губите.
— Ты что, ты что, — затопал ногой генерал. — Не болит, не болит. Я есть великий гипнотизер.
— Болит, ваше сиятельство! — кричит Кобылин. Рухнул на пол, ловит барскую руку, целует.
Сплюнул генерал от досады, отпустил старика Кобылина.
— Ох, — вздыхал Кобылин, возвращаясь от генерала. — И кто это надоумил барина, кто подсказал? Шкуру спущу со злодея.
Гришатка стоял в стороне и усмехался.
Весна. Солнце выше над горизонтом. Короче ночи, длиннее дни.
Село Тоцкое. Ранний рассвет. Слабый дымок над избами. Пустынные улицы. С лаем промчался Шарик — дворовый пес купца Недосекина. Вышел на крыльцо своего дома штык-юнкер Хлыстов. Зевнул. Потянулся.
Все как всегда.
И вдруг.
Видит Хлыстов, бегут к нему мужики. Один, второй, третий. Человек двадцать. Подбежали, шапки долой, бросились в ноги.
— Батюшка, пожалей. Не губи, батюшка!
Оказывается, Хлыстов приказал собрать с крестьян недоимки. Задолжали крестьяне барину. Кто рубль, кто два, кто зерном, кто мясом. Недород, обнищали крестьяне. В долгах по самую шею.
— Подожди, батюшка, — упрашивают мужики. — Подожди хоть немного — до нового урожая.
— Вон! — закричал Хлыстов. — Чтобы немедля! Сегодня же! За недоимки избы начну палить.
И спалил дом Серафима Холодного.
С этого и началось. Взыграла обида в мужицких душах. Ударила злоба в кровь.
— Бей супостата!
— На вилы, на вилы его! — кричал Серафим Холодный.
— В Незнайку, в Незнайку, вниз головой, — вторила Наталья Прыткова, нареченная генеральского парикмахера Алексашки.
— Рушь его собственный дом! — кричали другие крестьяне.
Хлыстов едва ноги унес. На коня — и в Оренбург к барину и губернатору.
Для наведения порядка была отправлена Рейнсдорпом в Тоцкое команда солдат во главе с офицером Гагариным. Прибыли солдаты в село.
Сгрудились мужики и бабы. У кого вилы, у кого косы, у кого дубины в руках.
Вышел вперед Серафим Холодный.
— Детушки, — обратился к солдатам. — Вы ли не наших кровей. Вам ли…
— Молчать! — закричал офицер Гагарин. — Пали в них! — подал команду.
Стрельнули солдаты. Бросился народ кто куда, в разные стороны.
На земле остались убитые. В том числе сразу и мать и отец Акульки и Юльки, девица Наталья Прыткова, Серафим Холодный и Матвей Соколов — родитель, отец Гришатки.
Два дня на селе пороли крестьян. Затем команда уехала.
Похоронили крестьяне убитых. Притихли.
В губернаторском доме ждали возвращения команды офицера Гагарина. Переполошилась прислуга. Соберутся группками, шепчутся.
— Погибло Тоцкое, побьют мужиков солдаты, — произносит Вавила Вязов.
— Наташа, ягодка, убереги тебя господи, — поминает невесту свою Алексашка.
— Офицер Гагарин — служака: и виновному и безвинному всыплют солдаты, — переговариваются между собой камердинеры и лакеи.
— Ох, ох, — вздыхают Акулька и Юлька, — всыплют солдаты.
И только один старик Кобылин словно бы рад нависшей беде.
— Пусть, пусть надерут им солдаты спины. Пусть знают, как лезть на господ.
Ждут возвращения Гагарина.
Ждут день. Два. Три.
И вот Гагарин вернулся. Разнеслась по дому страшная весть. Взвыли Акулька и Юлька. В слезах весельчак Алексашка.
Гришатка навзрыд.
— Тятька, — кричит, — родненький! Тятька, миленький. Как же теперь без тебя. Как же мамка и Аннушка. Как же дедушка наш Тимофей Васильевич. Тятька, тятенька!
Понял Рейнсдорп, что команда офицера Гагарина наделала в Тоцком лишнего. Решил задобрить свою прислугу.
Акульке и Юльке выдали на кофты яркого ситчику, Алексашке рубль серебром. Гришатке медовый пряник.
— Благодетель. Заступник. В ножки нашему барину, в ножки ему, — поучает дворовых старик Кобылин.
Только никто, конечно, к барину не пошел. Смотрит Гришатка на пряник.
— Тятька, — плачет, — тятенька!
— Наташа, ягодка, — голосит Алексашка.
— Папенька, папенька наш, маменька, маменька! — бьются в слезах Акулька и Юлька.
Э-эх, жизнь подневольная, жизнь горемычная! Скажите: будет ли время доброе? Наступит ли час расплаты?
Царь, царь объявился. Народный заступник. Государь император Петр Третий Федорович.
Слухи эти осенью 1773 года ветром пошли гулять по Оренбургу. Говорили, что император чудом спасся от смерти, более десяти лет скитался в заморских странах, а вот теперь снова вернулся в Россию. Здесь он где-то в Оренбургских степях, на реке Яике. А главное в том, что император горой за всех обездоленных и угнетенных. Что мужикам несет он землю и волю, а барам петлю на шею.
— Быть великим делам, — шептались на улицах и перекрестках оренбургские жители.
Рад Вавила. Рад озорник Алексашка. Рады Акулька и Юлька.
— За Ваню, за Ванечку отомсти, — шепчет Степанида.
Однако нет-нет — долетают до Гришаткиных ушей и такие речи:
— Не царь он, не царь, а простой казак. Пугачев его имя. Пугачев Емельян Иванович. Родом он с Дона, из Зимовейской станицы.
Вот и дед Кобылин:
— Смутьян он, смутьян, а никакой не царь. Царя Петра Третьего Федоровича уже двенадцать лет как нет в живых. Разбойник он. Вор. Самозванец. На дыбу его, на дыбу!
Смутился Гришатка: а может, и вправду он вовсе не царь.
Однако тут одно за другим сразу.
То Вавила Вязов сказал, что в городе появилась писаная от царя-батюшки бумага.
— Манифест называется, — объяснял Вавила. — А в том манифесте: жалую вам волю-свободу, а также всю государственную и господскую землю с лесами, реками, рыбой, угодьями, травами. Во как! А снизу собственноручная подпись — государь император Петр Третий Федорович. Выходит, он и есть царь настоящий, раз манифесты пишет, — заключил Вавила.
А на следующий день Гришатка бегал на торжище и подслушал такие слова.
— Доподлинный он государь, — говорил какой-то хилый мужичонка в лаптях. — Как есть доподлинный. У него на теле царские знаки.
— Доподлинный он государь, — докладывал вечером Гришатка Акульке и Юльке. — У него на теле царские знаки.
— Ох, ох, — вздыхали Акулька и Юлька, — царские знаки.
Заполыхали огнем Оренбургские степи. Всколыхнулся Яик. Из дальних и ближних мест потянулся на клич царя-избавителя несметными толпами измученный и измордованный барами люд.
Пала крепость Татищево, пала Нижне-Озерная. Без боя сдалась Чернореченская. Хлебом-солью встретили царя-батюшку Сакмарский казачий городок и татарская Каргала.
Огромная армия Пугачева подошла к Оренбургу. Обложили восставшие крепость со всех сторон. Нет ни выхода из нее, ни входа.
Забилось тревожно Гришаткино сердце. Свернется он вечером в комок на своей лежанке, размечтается.
Эх, скорее бы уж царь-батюшка взял Оренбург. Освободил бы его, Гришатку. Вернулся бы мальчик домой в свое Тоцкое.
Берегись, управитель Хлыстов! Не пожалеет его Гришатка. Сполна за всех и за все отомстит: и за отца, и за Ванечку, и за Акульку и Юльку, за Серафима Холодного, за Наталью Прыткову. За всех, за всех. Никого, ничего не забудет.
Смыкаются глаза у Гришатки.
— Господи, помоги ты ему, нашему царю-батюшке, — шепчет Гришатка и засыпает.
Заснет, и видится мальчику сон. Будто повстречал он самого государя императора Петра Третьего Федоровича.
Царь верхом на коне. В дорогом убранстве. Красная лента через плечо.
«Ах, это ты Гришатка Соколов, — произносит царь. — Тот самый, о голову которого генерал Рейнсдорп выбивает трубку. Наказать генерала. А Гришатку взять в наше вольное казацкое воинство. Выдать ему коня, пистолет и пику».
И отличается Гришатка в сражениях. Слава о нем идет по всему Оренбургскому краю, птицей летит через реки и степи.
Взыгрались во сне мысли у мальчика. Приподнялся он на лежанке, будто всадник в седле.
— Ура! Царю-батюшке слава! Вперед!
Проходил в это время мимо Вавилиной каморки дед Кобылин. Услышал он странные крики. Открыл дверцу. Увидел Гришатку. Понял, в чем дело. Подошел Кобылин к Гришатке, ремнем по мягкому месту — хвать!
Оренбург — грозная крепость. Это тебе не Татищево, не Нижне-Озерная. С ходу ее не возьмешь. Семьдесят пушек. Крепостной вал с частоколом. Ров. Бастионы. Солдаты.
— Ах, негодяй! Ах, разбойник! — посылал Рейнсдорп проклятия. — Ну я тебе покажу.
И вот как-то тащил Гришатка в кабинет к губернатору трубку. Открыл дверь и замер. Генерал важно ходит по комнате. У дверей — стража. В центре — человек огромного роста. Голова у человека взлохмачена, борода спутана. На теле лохмотья. На лбу и щеках «вор» выжжено. Нос выдран, одна переносица. На ногах тяжелые железные цепи.
«Колодник», — понял Гришатка.
— Так вот, братец, — говорил генерал, обращаясь к страшному человеку, — я тебе решил подарить свобода.
Колодник растерялся. Стоит как столб. Не шутит ли губернатор.
— Да, да, свобода, — повторил генерал. — Ты хочешь свобода?
— Батюшка… Отец… Ваше высокородие… — Слезы брызнули из глаз великана. Гремя кандалами, он повалился в ноги Рейнсдорпу.
— Хорошо, хорошо, — произнес генерал. — Подымись, братец. Слушай. Пойдешь в лагерь к разбойнику Пугачеву. Как свой человек. Будто бежал из крепости. А потом, — губернатор сделал паузу, — ножичком ему по шее — чик, и готово.
— Да я его, ваше превосходительство, — загудел молодчик, — в один момент. — Он взмахнул своими богатырскими руками. — Глазом не моргну, ваше сиятельство.
— Ну и хорошо, ну и хорошо, — зачастил губернатор. — Ты мне голову Вильгельмьяна Пугачева, а я те свободу. — Потом подумал. — И денег сто рублей серебром в придачу. Ты есть понял меня?
Колодник бросился целовать генеральскую руку:
— Ваше высокопревосходительство, понял, понял. Будьте покойны. Да он у меня и не пикнет. Ваше высоко…
— Ладно. Ступай, — перебил губернатор.
Когда стража и колодник ушли, Рейнсдорп самодовольно крякнул и поманил к себе Гришатку.
— Мой голова, — ткнул он пальцем себе в лоб, — всем головам есть голова. Такой хитрость никто не придумает, — и рассмеялся.
— Посматривай! Послушивай!
— Посматривай! Послушивай!
Ходят часовые по земляному валу, перекликаются. Оберегают Оренбургскую крепость.
Раскатистый смех Рейнсдорпа еще долго стоял в ушах у Гришатки.
— Убьет, убьет колодник царя-заступника. Господи милосердный, — взмолился мальчик к господу богу, — помоги. Удержи злодейскую руку. Пошли ангелочка, шепни о беде в государево ушко. Помоги, господи.
Молился Гришатка господу богу, а сам думает: «Ой, не поможет, не поможет господь!» Вспомнил Гришатка тот день, когда увозили его из Тоцкого. Тоже молился. Не помогло. Да и здесь, в Оренбурге, молился. И снова напрасно. Вернулся Гришатка к себе в каморку мрачнее тучи.
Уже вечер. Ночь наступила. Не может Гришатка уснуть. Заговорить бы с Вавилой. Да вот уже третий день, как Вавилу ночами угоняют вместе с солдатами чинить деревянные бастионы. Некому Гришатке подать совет.
И вдруг, как вспых среди ночи: бежать, немедля бежать из крепости! Опередить колодника. Явиться к царю первым, рассказать обо всем. Мальчишка даже подпрыгнул на лавке.
Вскочил Гришатка, стал надевать армяк. От возбуждения и спешки трясется. Никак не может просунуть локоть в рукав.
Наконец оделся, вышел на улицу. А там: взвыл, заиграл над городом ветер. Ударил мороз. Загуляли снежные вихри. Начиналась зима.
Гришатка поежился, а сам подумал: «Ну и хорошо. Это к лучшему. Оно незаметнее». Решил он пробраться на вал — и через частокол, через ров на ту сторону.
Пробрался. Прижался к дубовым бревнам. Прислушался. Тихо.
Полез он по бревнам вверх. Добрался до края. Перекинул ноги и тело. Повис на руках. Поглубже вздохнул, зажмурил глаза. Оттолкнулся от бревен. Покатился Гришатка с вала вниз, в крепостной ров. То головой, то ногами ударится. То головой, то ногами.
Наконец остановился. Поднялся. Цел, невредим. Только шишку набил на затылке.
Глянул Гришатка на крепость. Нет ли погони. Все спокойно. Лишь:
— Посматривай! Послушивай!
— Посматривай! Послу-у-ушивай! — несется сквозь ветер и снег.
Взыграла, разгулялась вьюга — метель по всему Оренбургскому краю. Темень кругом. Ветер по-разбойному свищет. Жалит лицо и руки колючими снежными иголками.
Третий час бредет Гришатка по степи. Как слепой телок тычется в разные стороны. Думал: только бежать бы из крепости, а там враз государевы люди сыщутся. А тут никого. Лишь ветер да снег. Лишь вой и гоготание бури.
Продрог, как снегирь, на ветру мальчишка.
— Ау, ау! — голосит Гришатка.
Крикнет, притихнет, слушает.
— Ау, ау! Люди добрые, где вы!
Жутко Гришатке. Сердце стучится. Озноб по телу. И чудятся мальчику разные страхи.
То не буря гуляет по полю, а ведьмы и разные чудища пустились в сказочный перепляс. То не ветер треплет полы кафтана, а вурдалаки хватают Гришатку за руки и ноги. Присвистнула, пронеслась в ступе баба-яга. Помелом провела по лицу Гришатки.
— Господи праведный, помоги. Не оставь, — шепчет мальчишка. — Геть, геть, нечистая сила!
Где-то взвыла волчица. Оборвалось Гришаткино сердце. Покатилось мячиком вниз. Повалился мальчонка на землю. Щеки в ладошки. Носом в сугроб. Не шелохнется.
Навевает метель на Гришатку горынь-пелену, словно саваном укрывает.
Встрепенулся мальчишка. Голову вскинул, ногами в землю, тело пружиной вверх.
И снова идет Гришатка. Снова ветер и снег.
— А-ау! А-ау! — срывается детский голос. Покидают силы Гришатку.
И вдруг — присмотрелся мальчонка: у самого носа снежный бугор — неубранный стог залежалого сена.
— У-ух! — вырвался вздох у Гришатки.
Вырыл мальчишка в стоге нору. Залез. Надышал. Согрелся. Заснул, засопел Гришатка.
Проснулся Гришатка от шума человеческих голосов. Кто-то тронул мальчика за руку.
Открыл Гришатка глаза. Стог разворочен, рядом солдаты.
— Малец, гляньте — малец!
— Ну и дела!
— Откуда ты? — загомонили солдаты.
Подошел офицер.
— Мы его вилами, ваше благородие, чуть не пришибли, — доложили солдаты.
Был ранний рассвет. Буря утихла. Глянул Гришатка: солдаты с вилами, рядом телеги. Одна, вторая, до сотни телег. Слева и справа по полю стога. За стогами — ба, совсем рядом ров и вал Оренбурга!
Заплутал Гришатка в темноте и по вьюге, закружился в степи, думал, что ушел далеко, а выходит, заночевал у самого города.
Ночью же за сеном явились солдаты.
Вот и попался Гришатка.
Привезли мальчика назад в Оренбург, доложили Рейнсдорпу.
— Бежал, — набросился губернатор.
Чует Гришатка беду. Стал что есть сил и ума изворачиваться.
— В ров я сорвался.
— Сорвался?
— На вал я, на бревна полез, — зачастил Гришатка. — Уж больно схотелось на степь посмотреть… А ветер как дунет. Легкий я, ваше сиятельство. Не удержался… Вот и шишку набил, — повернул мальчик к генералу затылок.
Смотрит генерал — верно, шишка.
— Дурной, как есть дурной твой голова, — произнес губернатор, однако не так уж строго.
Распорядился он всыпать Гришатке плетей и бросить в подвал на пятеро суток. Этим дело и кончилось.
Врезал дед Кобылин по тощей Гришаткиной спине, приговаривал:
— К разбойнику надумал бежать. К нему, к злодею. Меня не обманешь. Вот, вот тебе за государя, вот тебе за императора.
Сидит Гришатка в подвале. День. Второй. Третий.
— Не убежал, не убежал, — сокрушается мальчик. — Эх, как там царь-батюшка. — И думы одна страшнее другой пугают Гришатку: — Убил, убил, зарезал его колодник.
На четвертый день втащили в подвал к Гришатке побитого солдата.
— Пить, пить, — стонал мученик.
Гришатка сунулся к стоящей тут же бадейке, дал напиться солдату.
Глотнул тот воды, постонал и забылся. Часа через три солдат пришел в себя, глянул на мальчика.
— Кто такой?
— Гришатка.
— За что же тебя, дитятко?
Не знает Гришатка, как и сказать. Посмотрел на солдата — ни стар, ни молод. Брови густые. Вдоль правой щеки пальца в четыре шрам. Глаза, кажись, добрые, а там кто его знает. Осторожен Гришатка.
На всякий случай решил соврать:
— Убег я из крепости. На хутора. К мамке. Словили.
— А-а, — протянул солдат.
Около часу они молчали.
— Значит, убег, — переспросил солдат. — К мамке?
— Эге, к ней к самой.
Опять помолчали.
— К мамке, значит, убег, — начинает снова солдат.
«Чего это он? — обиделся Гришатка. — Пристал, как репей к собаке».
А солдат придвинулся к мальчику и продолжает:
— Вот что: будешь снова бежать, так ступай к Сакмарским воротам. Встретишь стражника — рыжий такой и с бороды, и с усов. Как огонь — рыжий. Рындиным зовется. Шепнешь ему единое слово: «ворон». Он из ворот тя и выпустит. Вот так-то. — Солдат перешел на шепот: — А как повстречаешь батюшку государя императора Петра Третьего Федоровича, то пади ему в ножки и скажи: «Поклон те, великий государь, от раба божьего Савелия Лаптева». Понял — от Савелия Лаптева. А-а, — застонал солдат.
Не ожидал Гришатка таких речей. Опешил. Подумал.
— Дяденька, — наконец обратился к солдату, — я не к мамке бежал. Я…
Однако солдат отвернулся к стене и больше не молвил ни слова.
Зима. Забелело кругом. Иней на ветках. Сугробы. Дед Кобылин переставил свою водовозную бочку с колес на сани.
Вышел Гришатка из заключения — первым делом помчался к валу. По-прежнему ходят дозорные. Пушки в сторону степи дулами смотрят. Город в тревоге. Никаких перемен.
«Жив, жив царь-батюшка, — соображает Гришатка. — Убегу, сегодня же убегу. Дождусь темноты — к Сакмарским воротам. Увижу рыжего с бородой. Шепну ему слово «ворон» — и поминай как звали».
Не собьется теперь Гришатка с пути. Небо чистое. Ночи звездные. Разъезды царя-батюшки гарцуют у самого города.
Стало смеркаться. Собрался Гришатка, помчался к Сакмарским воротам. Подходил медленно, не торопясь, вытягивал шею — здесь ли стражник, что Рындиным зовется.
Нет Рындина. Все стражники у ворот то ли черные, то ли вовсе безусые и безбородые.
— Эх! — вздыхает Гришатка. — Видать, соврал Лаптев про рыжего человека… А может, смена не та?
Переждал, перемучился мальчик еще один день. Снова явился. На сей раз подошел поближе. Глазеет. Тут он, тут он, с бородой, рыжий. Рванулся мальчишка вперед, как вдруг чья-то рука за шею Гришатку хвать.
Вскрикнул, рванулся Гришатка. Однако рука, что петля, еще туже зажала шею.
Повернул человек Гришатку к себе лицом. Глянул Гришатка — Кобылин.
— Ты зачем здесь, паршивец. Ась?
И снова Гришатку били.
— Душу по ветру пущу! — кричал дед Кобылин. — Кишки размотаю! — И бил Гришатку с такой силой, словно и впрямь убийство задумал.
Старик Кобылин ездил за водой на Яик либо перед рассветом, либо когда упадет темнота. Это чтобы «разбойники» не приметили.
Отлежался Гришатка день, второй после побоев, опять за свое. Э-эх, птахой небесной взмыть бы из крепости!
Ночь. Лежит, думает думы свои Гришатка. И вдруг рукой с размаху по темени хлоп. «Бочка деда Кобылина, бочка!»
Поднялся Гришатка, армяк на плечи, к Вавиле под лавку. Где тут топор? Вышел Гришатка во двор и сторонкой-сторонкой к дедовой бочке. Пощупал днище, крепкое днище. Пристроился мальчик, давай выламывать нижние доски. Трудился, трудился, отбил. Просунул голову, плечи — в размер, все пролезает.
Приладил Гришатка доски на старое место, вернулся домой.
«Ой, не уснуть бы! — думает мальчик. Лежит, не спит, дожидается раннего часа. — Ну, — решает, — пора».
Явился он к бочке. Приподнял доски. Залез. Притих.
Неудобно в бочке Гришатке. Холодно. На досках намерзла вода.
Прошел час, а может быть, более. Терпит Гришатка. А мысли пчелиным жалом: вдруг как не поедет сегодня старик за водой.
Но — чу! — хлопнули двери. Раздались шаги. «Он, он», — забилось Гришаткино сердце.
Вывел дед Кобылин коня, стал запрягать.
— Но, но, ленивый! — покрикивает.
Запряг, взгромоздился на сани. Тронулись.
Лежит Гришатка тихо-тихо. Не шелохнется. Дышит не в полный придых. Подбрасывает санки на снежных выбоинах. Скрипнет льдом и деревом бочка. Качнет Гришатку — мальчик руки в распор. Эх, не наделать бы шуму!
Прошло минут десять.
— Наше почтение! — слышит Гришатка человеческий голос. Понял — городские ворота.
Загремели засовы. Ржаво пискнули петли. Бросило сани на последней колдобине. Впереди простор Оренбургской степи.
Переждал Гришатка немного, стал оттягивать доски. Глянул в просвет. Темень, тихо кругом. Лишь скрип-скрип из-под полозьев. Лишь чвак-чвак из-под конских копыт.
Ну, с богом! Изловчился Гришатка, из бочки наружу — прыг!
Прощай, Оренбургская крепость! Честь имею, генерал-поручик Рейнсдорп!
Прошел Гришатка версту, вторую. Забрезжил рассвет. Легко на душе у Гришатки. Остановится, кинет взглядом в сторону крепости и снова вперед. Идет он размашистым шагом. Версты ему нипочем.
Впереди замаячил казачий разъезд. Рванули кони навстречу путнику. Момент — и рядом с Гришаткой. Обступили удалые наездники мальчика.
— Кто будешь?
— Откуда?
— Путь-дорога куда лежит?
— К его царскому величеству государю императору Петру Третьему Федоровичу.
— Ух ты!
— К нам, значит.
— Пополнение жалует!
— А зачем тебе к государю императору?
Запнулся Гришатка, думает: сказать или нет про колодника. Ответил уклончиво:
— По секретному делу.
— Ого!
— Скажи-ка на милость!
— Он на тятьку, на тятьку в обиде. Тятька его отодрал. С жалобой шествует к батюшке.
— Брось зубы скалить, — оборвал балагуров высоченный детина с огромной серьгой в оттопыренном ухе. — Ступай сюда! — крикнул Гришатке. — Сказывай.
Подошел Гришатка, подтянулся к уху с серьгой и зашептал про злой умысел оренбургского губернатора.
— Гей, казаки! — закричал высоченный. — Назад, в Берды, к государю!
Подхватил он Гришатку, усадил на коня к себе за спину. Вздыбились кони, в разворот и ветром по чистому полю. Вцепился Гришатка в казацкий чекмень. Держится. Со страха глаза прикрылись. Дух перехватывает. Сползла на затылок Гришаткина шапка. Лицо что каленым железом прожгло. Ух ты, казацкая удаль!
Конники вступили в Берды. В Бердской слободе ставка Емельяна Ивановича Пугачева. Здесь же «царский дворец» — огромный дом, пятистенок. Резное крыльцо, ступени. На крыльце стража — государева гвардия. Молодцы на подбор, один к одному — богатыри русские.
Поравнялись с крыльцом казаки. Высоченный спрыгнул с коня. Подхватил, поставил на землю Гришатку. Потом подошел к страже, доложил что-то. И вот уже Гришатку ведут во «дворец». Переступили порог — сенцы. Впереди дубовая дверь.
Замер Гришатка.
— Ступай, — толкнув дверь, скомандовал стражник.
Входя в комнату, Гришатка зажмурил глаза. Он, царь-государь, поди, в бархате, в золоте. Не ослепнуть бы — оберегался Гришатка. Вошел мальчик в горницу и сразу бух на колени. Прижался лбом к половицам.
Лежит, не шевелится Гришатка, ждет царского слова.
— Ух ты, старый приятель! — кто-то пробасил над Гришаткой. Голос противный, Гришатке знакомый.
Вскинул мальчик глаза — господи праведный: тот самый колодник без носа перед Гришаткой.
Только не как тогда у Рейнсдорпа, не в цепях, не в лохмотьях, не со спутанной бородой. Волосы у каторжника гладко причесаны, на плечах новый зипун, искалеченный нос под тряпицей.
Растерялся Гришатка: ни взад, ни вперед, ни в крик, ни в призыв. Остановилась в жилах Гришаткиных кровь. Сердце остановилось.
«Опоздал, опоздал, вот на столечко опоздал. Совершил свое черное дело разбойник».
Но вот скрипнула дверь из соседней комнаты. Вошел человек. Смотрит Гришатка. Красный кафтан. Генеральская лента через плечо. Пистолеты за поясом. Волосы на голове подстрижены по-казачьи — горшком. Черная борода. Глаза чуть вприщур, ясные, но с хитринкой.
«Он, он, царь император», — кольнуло Гришатку.
Бросился он к вошедшему человеку.
— Государь, — завопил, — берегись, государь!
Прижался мальчик к Пугачеву, словно собой заслонить собрался.
— Стреляй, государь, стреляй! — тычет Гришатка рукой на колодника. — Он из Оренбурга. Рейнсдорпом он послан.
Однако Пугачев не торопится.
— Откуда ты, дитятко?
— Стреляй, государь!
— Зачем же стрелять, — улыбается Пугачев. — Соколов это. Хлопуша по прозвищу. Повинился во всем Хлопуша. Не поднял руку на государя. Милость мою заслужил.
— Жизни не пожалею, — гаркнул колодник.
Опешил Гришатка, моргает глазами.
— Вот так-то, — произнес Пугачев. — А ты-то откуда такой?
— Из Оренбурга он, государь, — ответил вместо Гришатки Хлопуша.
— Да ну?! Ты что же, бежал?
— Бежал, — признался Гришатка.
Покосился он еще раз на Хлопушу и рассказал Пугачеву, как было.
— В бочке? Ну и дела! Хоть мал, а хитрец, вижу. А чего это у тебя волосы на голове прожжены?
Поведал Гришатка, как Рейнсдорп выбивал о его голову трубку.
— Ах, злодей! — воскликнул Пугачев. — Ну я до него доберусь. А как звать тебя, молодец?
— Соколов я, Гришатка.
— Соколов? — переспросил Пугачев. Повернулся к Хлопуше: — И ты Соколов.
— Так точно, ваше величество, — гаркнул колодник. — Соколов Афанасий.
— Ну и дела, — усмехнулся Пугачев. — Выходит, и Сокол ко мне прилетел, выходит, и Соколенок.
Прошло три дня. Обжился Гришатка на новом месте. Оставили его тут же, при «царском дворце». Только не наверху, а внизу, в пристройке, на кухне у государевой поварихи Ненилы.
— Заходи, располагайся, — сказала Ненила. — Чай, и место и миска тебе найдутся.
Постригли Гришатке голову вкруг — по-казацки. Хлопуша притащил полушубок. Ненила где-то достала новые валенки. Хоть и велики валенки, хоть и плохо держатся на ногах, зато точь-в-точь такие же, как у самого царя-батюшки, — белые, кожа на задниках.
Стал Гришатка гонять по слободе. Слобода большая. И с каждым днем все больше и больше. Валит сюда народ со всех сторон. Наскоро ставят новые избы, роют землянки. Людей словно на торжище. Казаки, солдаты, татары, башкиры.
Одних мужиков — хоть море пруди.
Бежит Гришатка по бердским улицам.
— Привет казаку! — кричат пугачевцы.
— Ну как генерал Рейнсдорп?
— Скоро ли крепость сдастся?
Вернется Гришатка домой. Накормит его Ненила. Погреется мальчик и снова к казакам и солдатам.
Знают в слободе про Гришатку все: и как он был за голосистую птицу, и как в Ганнибалах ходил, и как выбивал губернатор о Гришаткино темя трубку.
Знают про Тоцкое, про лютое дело офицера Гагарина. И про Вавилу знают, и про парикмахера Алексашку, про Акульку и Юльку, про деда Кобылина.
Известнейшим человеком на всю слободу оказался Гришатка.
«Дитятко», — называет его Ненила.
— Ух ты, прибег. Царя заслонил. Жизнь свою ни в копейку, — восторгается Гришаткой Хлопуша.
— Казак, хороший будет казак, — хвалят мальчика пугачевцы.
Утро. Мороз. Градусов двадцать, но тихо, безветренно.
Поп Иван, священник пугачевского войска, приводит вновь прибывших в Берды к присяге.
Крыльцо «царского дворца». Ковер. В кресле сидит Пугачев. Рядом, ступенькой ниже, в поповской рясе поверх тулупа, свечкой застыл священник Иван. Лицо ястребиное, строгое. Перед крыльцом полукругом человек триста новеньких. Среди них и Гришатка. Все без шапок. Кто в армяке, кто в кацавейке, кто в лаптях и онучах, лишь немногие в валенках.
— Я, казак войска государева, обещаюсь и клянусь всемогущим богом… — начинает густым басом священник Иван.
— Я, казак войска государева, обещаюсь и клянусь… — в одну глотку повторяют стоящие.
— Я, казак войска государева… — шепчет Гришатка.
— Клянусь великому государю императору Петру Третьему Федоровичу служить не щадя живота своего до последней капли крови, — продолжает поп Иван.
— Клянусь великому государю… — разносится в морозном воздухе.
— Служить до последней капли крови, — повторяет Гришатка.
Проходит четверть часа. Присяга окончена.
Пугачев подымается со своего места, кланяется в пояс народу.
— Детушки! — Голос у Пугачева зычный, призывный, Гришатку аж дрожь по телу берет. — Молодые и старые. Вольные и подневольные. Русские, а также разных иных племен. Всем вам кланяюсь челом своим государевым. Царская вам милость моя, думы мои вам и сердце.
— Долгие лета тебе, государь, — несется в ответ.
— Детушки, — продолжает Емельян Иванович. — Не мне клянетесь, себе клянетесь. — Голос его срывается. — Делу великому, правде великой, той, что выше всех правд на земле. В синь-даль вас зову, в жизнь-свободу. Иного пути у нас нетути. Не отступитесь же, детушки, не дрогните в сечах, не предайте же клятву сею великую.
И из сотен глоток, как жар из печи:
— Клянемся!
— Клянемся!
— Клянусь! — шепчет Гришатка.
— Гришатка, Гришатка, — позвала Ненила. — Собирайся, с государем в баню пойдешь.
Собрался Гришатка. Ух ты, не каждому от батюшки подобная честь!
Баня большая, с предбанником. Фонарь с потолка свисает.
Маленькое оконце в огороды глядит.
Липовая скамья. Полка-лежанка. Котел с кипящей водой. Рядом второй, поменьше — для распаривания березовых веников. В нем квас, смешанный с мятой. Груда раскаленных камней для поддавания пара.
Раздевался Гришатка, а сам нет-нет да на государево тело взглянет. Вспомнил про царские знаки. Видит, у Пугачева на груди пониже сосков два белых сморщенных пятнышка. «Они, они», — соображает Гришатка.
Заметил Пугачев пристальный взгляд мальчика, усмехнулся:
— Смотри, смотри. Тебе такое, конечно, впервой.
Зарделся Гришатка.
— Это царские знаки?
— Так точно, — произнес Пугачев. — Каждый царь от рождения имеет такие.
— Прямо с младенчества?
— Прямо с младенчества. Как народилось царское дите, так уже и сразу в отличиях. Вот так-то, Гришатка.
Мылись долго. Пугачев хлестал себя веником. То и дело брался за ковш, тянулся к котлу, в котором квас, смешанный с мятой. Подцепит, подымется и с силой на раскаленные камни плеснет. Шарахнутся вверх и в стороны клубы ароматного пара. Квасом и мятой Гришатке в нос.
Мылся Гришатка и вдруг вспомнил, что забыл он передать великому государю поклон от Савелия Лаптева. Бухнулся мальчик на мокрый пол Пугачеву в ноги:
— Поклон тебе, великий государь, от раба божьего Савелия Лаптева.
— Что?!
— Поклон тебе, великий государь, от раба божьего Савелия Лаптева.
— Встань, встань, подымись!
Встал Гришатка, а Пугачев посмотрел куда-то поверх Гришаткиной головы и о чем-то задумался.
Было это давно, в 1758 году, во время войны с Пруссией. Донской казак Емельян Пугачев находился в далеком походе. Молод, горяч казак. Рвется в самое пекло, в самую гущу боя. Вихрем летит на врага. Колет казацкой пикой, рубит казацкой шашкой. «Бестия, истинный бестия!» — восхищаются Пугачевым товарищи.
Сдружился во время похода Пугачев с артиллерийским солдатом Савелием Лаптевым. Соберутся они, о том о сем, о жизни заговорят. Пугачев — о донских казаках. Лаптев — о смоленских крестьянах. Сам он родом оттуда. И как ни говори, как ни рассуждай, а получается, что нет жизни на Руси горше, чем жизнь крестьянина и казака-труженика.
«Эх, власть бы мне в руки, — говорил Пугачев. — Я этих бар и господ в дугу, в бараний рог крутанул бы. А мужику и рабочему люду — волю-свободу, землю и солнце. Паши, сей, живи, радуйся!»
«Ох, Омелька, быть бы тебе царем, великим государем», — отвечал на это Савелий Лаптев.
«Эка куда хватанул, — усмехнулся Пугачев. — Да разве может так, чтобы царь — и вдруг из простого народа?»
«Не бывало такого, — соглашался солдат. — Прав. Не бывало. Да мало ли чего не бывало…»
Потом судьба разлучила друзей. Прошли годы…
— Так как, говоришь, Лаптев сказал? — обратился Пугачев к Гришатке.
— Поклон тебе, великий государь… — начинает мальчик.
— Стой, стой, — прервал Пугачев. «Великий государь! — произнес про себя и подумал: — Одобряет, выходит, Лаптев. Не забыл старое. Царем величает. Ну что же, царь так царь. Держись, Емельян Иванович». — Эй, Гришатка! — закричал Пугачев. — Залезай-ка на лавку. А ну, давай я тебя по-царски.
— Да я сам, ваше величество.
— Ложись, ложись, говорю. Не упорствуй.
Намылил Пугачев Гришатке спину, натер бока до пурпурного цвета мочалой. Взялся за березовый веник. Заходило под взмахами Гришаткино тело. Разыгралась, забилась в сосудах кровь.
— Вот так, вот так, — усмехаясь, приговаривает Пугачев. — Чтобы болезни и хвори к тебе не пристали. Чтобы пули тебя не брали. Чтобы рос ты, Гришатка, как дуб среди степи. Чтобы был ты не раб, а казак!
Потом Пугачев подхватил в бадейку воды. Отошел, хлестанул на Гришатку. Гришатка захлебнулся и фыркнул:
— Уф!
Собралось в Берды до трех тысяч простых крестьян — мужиков-лапотников. Они-то и ружья в руках никогда не держали. Многие пики не видели.
Приказал Пугачев для крестьянской части своего войска устроить учения.
Вели занятия сразу же за слободой на открытом месте. Бегают мужики в атаку. Учатся пикой владеть, в казацком седле держаться.
Тут же неподалеку установлено три щита, и на них мишени. По мишеням из ружей идет пальба.
Около стрелков крутится Гришатка. Интересно ему. Стоит смотрит.
Стараются мужики. Пугачев заявил, что лучшему стрелку будет с его царской головы шапка. Шапка дорогая, мерлушковая, с малиновым верхом. То-то бы угодить в самое яблочко.
Однако дела стрелков плохи. В щит еще кое-как попадают. А вот о большем не думай.
Намучились, намерзлись крестьяне. Стали роптать.
— Ружья кривые. Мишени далекие. На морозе руки дрожат. Попробовал бы тут сам царь-батюшка в яблочко стрельнуть.
А в это время Пугачев прибыл проверять, как идут учения, и услышал крестьянские речи.
Подъехал Емельян Иванович к стрелкам. Увидев царя, крестьяне попадали ниц.
— Встаньте, — приказал Пугачев. — Тут воинский плац, а не государевы палаты. Тут пригиб не мне, а умельцам делай.
Поднялись мужики.
— Ружья, значит, кривые?
Замялись крестьяне.
Слез Пугачев с коня.
— Ну-ка, подай сюда кривое ружьецо-то.
Подали Пугачеву ружье.
Вскинул Емельян Иванович стволину. Приклад к плечу, палец к курку — бах!
— Попал, попал! В самую отметину! — заголосили крестьяне.
Взял Пугачев второе ружье — во вторую мишень. Взял третье, вскочил на коня и с ходу, с рыси — в третью. И снова в самую середину, снова навылет.
Поразевали крестьяне рты. Остолбенели от такого умельства. И Гришатка разинул рот. «Ай да стрелок! Ай да царь-батюшка!»
Подъехал Пугачев снова к крестьянам.
— Ну как, детушки, ружья кривые или глаз ваш косит?!
— Глаз, глаз, государь! — закричали крестьяне.
— То-то, — рассмеялся Пугачев. — Как же нам с шапкой, детушки, быть?
— Твоя шапка, твоя! — кричат вперебой крестьяне. — Тебе полагается. По закону. По справедливости.
— Эн, нет, — говорит Пугачев. — А ну-ка выходи, кто смелый.
Нет смелых. Боятся стрелки при царе попасть в полный конфуз.
В это время Пугачев заметил Гришатку.
Сунул Пугачев ему в руки ружье.
— Стреляй!
Прицелился Гришатка. Руки дрожат. В глазах туман. Однако ослушаться государя боится. Стрельнул.
— Попал, попал! — взвыли мужики. — Ух ты, в самую тютельку, в самое яблочко.
— Ух ты! — не удержался и сам Пугачев. Снял он со своей головы шапку. — На, получай!
Растерялся Гришатка, как быть, не знает.
— Бери, бери! — гудят мужики. — Государь жалует.
Взял Гришатка шапку, надел, утонул по самые уши. А когда приподнял шапку, то Пугачева рядом уже и нет. Лишь снег от конских копыт клубится.
— Эх, мало, мало у нас пушек! Ружей мало. Пороху бы нам побольше! — сокрушается Емельян Иванович.
Затеял Пугачев разные хитрости. То среди ночи подвезут казаки под самый Оренбург охапки сена и распалят костры. В крепости подумают, что это подошла пугачевская армия, и откроют страшный огонь из пушек.
— Так-так, — посмеивается Пугачев. — Хорошо. Ядер у них тоже не тысячи. Пусть, пусть постреляют.
Потом стали выманивать из крепости воинские отряды.
Для этого поступали так. Подойдет пугачевский разъезд поближе к городу. А основные силы в стороне, в засаде.
Увидят в крепости, что отряд мал, откроют ворота. Вылетят конники. Пугачевцы же делают вид, что отступают. Заманивают они неприятеля. Подведут солдат к задуманному месту. А там — раз! — выскочили из засады товарищи. И неприятельский отряд либо в плену, либо порублен.
Однако в Оренбурге вскоре догадались про пугачевские хитрости.
Сколько ни ездят казаки к Оренбургу, как ни кричат, ни выманивают осажденных — никакого успеха.
Тогда Пугачев приказал запрячь в сани тройку добрых коней.
Оделся и сам поехал.
— Батюшка, да куда же ты? — взмолились пугачевские помощники. — Да видано ли дело, чтобы сам царь — и вдруг вроде как за приманку. Да пожалей ты себя. Не царское это дело. А вдруг как убьют!
— Не убьют, не убьют, детушки, — отвечал Пугачев. — Не убьют. Я завороженный. Ружья нужны нам, ружья. Нельзя нам без них.
И вот тройка у самого города.
Промчался Пугачев взад-вперед вдоль оренбургского вала.
— Эй, солдатушки! — закричал. — Вам ли против своего законного государя идти. Рушь господ, открывай ворота.
— Пугачев! — понеслось по крепости.
Подумал Рейнсдорп: «Вот так удача!»
— Эй, верховые наружу!
И снова открылись ворота, снова погоня.
Мчат царские санки лихо, во весь опор. Кони как птицы. Шеи вперед, гривы по ветру, ногами по снежному месиву цок-перецок.
Промчит Пугачев саженей сто — двести, приостановится. Подпустит погоню поближе. И снова плеткой коней.
Почуяли верховые недоброе. Остановились. Отстали. Решили вернуться назад.
— Эх, эх, пропали ружья! — сокрушается Пугачев.
Снова заворачивает он коней к Оренбургу. Снова взад-вперед у самого вала. И снова за ним погоня. И так несколько раз.
Добился все же своего Емельян Иванович, заманил правительственный отряд до задуманного места.
Выскочили пугачевцы, изрубили отряд.
— Хорошо, хорошо! — говорит Пугачев. — Вот и ружьишек штук тридцать. Да и сабли, да конская сбруя. Эхма, не царское оно, конечно, дело этак по капельке! Да ведь и море капелькой полнится.
Пугачев любил играть в шашки. Играл со своими командирами. А тут как-то надумал сыграть с Гришаткой.
— Главное, — поучал Пугачев, — чтобы в дамки пройти. Дамка, она всему полю хозяин.
Конечно, поначалу Гришатка проигрывал Пугачеву. А потом наловчился.
И вот как-то сложилась игра так, что Гришатка первым и в дамки пролез, и шашек у него на доске больше.
Струхнул Гришатка: «А ну как царь-государь рассердится».
Сделал он вид, будто бы не замечает, что дамкой следует бить, то есть сделал Гришатка фука.
Понял Пугачев Гришаткину хитрость.
— Э, нет! — говорит. — Ты не хитри. Не гни перед сильным шапку. Бей! Не зевай! Шашки, они тем хороши, — стал рассуждать Емельян Иванович, — что тут, как на войне, словно бы ты полководец. Умен — победил. Недодумал — тебя побили. Вот так-то, Гришатка.
Однако потом, когда они кончили игру и Гришатка выиграл, Пугачев вдруг заявил:
— Побил ты меня, Гришатка. Царя своего побил. Не стыдно тебе?
Смутился Гришатка, не знает, что и ответить.
А Пугачев опять укоряет:
— Побил, побил, не пожалел…
Краснел Гришатка, краснел. «Как же это понять царя-батюшку?! — И вдруг: — Э, была не была!»
— Так ведь тут как на войне… Бей! Не зевай!
— Молодец, ой молодец! — рассмеялся Пугачев. Посмотрел он пристально на Гришатку, потрепал по голове. — Башковитый. Эх, жить бы тебе в добрые времена! — Пугачев задумался. — Вот возьму власть, учиться, Гришатка, тебя пошлю. Там в Испанию или Голландию, к немцам али к французам. И станешь ты у меня первейшим человеком в науках. Про Ломоносова, чай, слыхал? Ломоносовым будешь.
«Добрый царь-батюшка, — подумал Гришатка. — Добрый. Зазря я его обыграл».
К Пугачеву в Берды прибыла группа крестьян вместе с своим барином. Притащили помещика на суд к государю.
И вот снова крыльцо «царского дворца» как тогда, во время присяги. Кресло. Ковер. Пугачев в кресле.
Пугачев начинает допрос. Обращается то к мужикам, то к помещику:
— Ну как, детушки, лют был барин у вас?
— Лют, лют, уж больно лют, царь-государь, продыху от его лютости не было! — кричат мужики.
— Ну, а ты что скажешь, господин хороший? — обращается Пугачев к помещику.
Молчит, не отвечает помещик.
Пугачев опять к мужикам:
— А бил ли вас барин, руку к телу прикладывал?
— Бил, бил, батюшка! Собственноручно. Кожа, поди, по сей день свербит.
— Так, — произнес Пугачев и снова к помещику: — Не врут, правду сказывают мужики?
Молчит, не отзывается барин.
Лицо у Пугачева начинает багроветь. На скулах желваки проступают. Вздувается шея.
— А не забижал ли он стариков и детушек малых?
— Забижал, забижал, великий государь. Ой, как забижал! Васятку Смирнова до смерти запорол батогами. Федотку Краснова посохом покалечил. Старика и старуху Раковых, о господи, в мороз босыми гонял по снегу. Не выжили, померли Раковы.
Нечего сказать в оправдание барину. Понимает он, что не миновать ему лютой казни.
Но вдруг Пугачев смягчился, согнал с лица своего суровость.
— А может, и добрые дела есть у вашего барина? Может, забыли вы, детушки?
Видит помещик такое дело.
— Есть, есть добрые дела! — закричал он что есть силы. — Я на пасху всем по копейке жалую. На великий пост богу за души усопших поклоны бью.
— Так, так, — подбадривает Пугачев.
— Я и за вас помолюсь, — слукавил помещик, — за ваше величество…
— Да, — усмехнулся Пугачев, — вижу, и вправду много добрых дел на твоей душе. Так как же, детушки, — обратился к крестьянам, — карать мне вашего барина или миловать?
Мужики враз, как по команде, бросились Пугачеву в ноги:
— Карать, карать, батюшка. На виселицу его, дых ему в передых.
Пугачев привстал во весь рост, глянул на согнутые спины крестьян, перевел взгляд на помещика, потом на стражу свою.
Тихо. Все замерли. Ждут царского слова.
— Бог не осудит. Вздернуть! — взмахнул Пугачев рукой.
— А-ай! — завопил помещик. — Разбойник! Злодей!
— Ба-атюшка, благодетель, заступник! — кричали крестьяне.
У Пугачева имелась подзорная труба.
Любил Емельян Иванович глянуть в нее — далеко видно.
Вот и сейчас. Гришатка крутился в царевой горнице. А Пугачев, приложив подзорную трубу к глазу, рассматривает, как казаки где-то на краю Бёрдской улицы устроили драку.
— Ах, паскудники, ах, лешие! — ругается Пугачев. Крикнул караульных: — Там казаки дерутся. Разнять да всыпать зачинщикам!
То-то будет зачинщикам! Пугачев строг к непорядкам.
— Что это у тебя, государь? — спросил Гришатка, показывая на трубу.
— Инструмент оптический, — ответил Пугачев. — «Прешпективная» труба называется.
— А чего в ней видно-то?
— Все, что пожелаешь, — сказал Пугачев. — Хоть край света, хоть завтрашний день.
— Да ну! — не сдержался Гришатка. — И Тоцкое?
— Можно и Тоцкое.
Пугачев приложил трубу снова к глазу, всмотрелся и говорит:
— Вон деревеньку вижу. Церковь на взгорке. Погост. Каменный дом с крылечком.
— Так это же Тоцкое! — закричал Гришатка. — Дом управителя нашего штык-юнкера Хлыстова.
— Вон девоньку вижу. С косичкой. Маленькая такая. Букашечка, — продолжает Емельян Иванович.
— Так это же Аннушка, Аннушка, сестренка моя!
— Вон деда старого вижу. С клюкой, с бородой в пол-аршина.
— Так это же дедушка наш, дедушка Тимофей Васильевич!
Потянулся Гришатка к трубе:
— Дозволь, дозволь, государь, глянуть.
— Смотри, — произнес Пугачев.
Вцепился Гришатка в трубу, ну и, конечно, никакого Тоцкого не увидел. А просто выросла перед ним крыша соседнего дома, только так, словно бы кто ее передвинул к самому Гришаткину носу.
Понял Гришатка, что Пугачев пошутил. Однако виду не подал. Понравилась ему пугачевская выдумка про магическую силу трубы.
Через несколько дней он снова выпросил у Пугачева трубу, а потом еще и еще раз. Ляжет Гришатка на лавку, один конец трубы к глазу, второй в потолок. Лежит смотрит, и возникают перед мальчиком Тоцкое, и Оренбург, и Москва, и Питер, и весь белый свет. И раскрывается перед ним та самая синь-даль и жизнь-свобода, про которую рассказывал Емельян Иванович. Нет на земле ни бар, ни господ. Не слышно стона мужицкого. Не видно плача сиротского. Земля, и леса, и горы — все это не барское и не панское, все это работника-труженика. Эх, и жизнь: чудеса и сказка!
Заинтересовался Пугачев, чем это занят мальчишка.
— Чем ты там занят?
Рассказал Гришатка Пугачеву про то, что видел.
— Да ну! — подивился Емельян Иванович. — Синь-даль, жизнь-свободу… — Задумался. — Эх, кабы труба не соврала! Да-а-а, зажили бы людишки на белом свете!.. А может, оно так и будет, Гришатка. Ась? Труба ведь не простая, труба — «прешпективная».
Полюбился Хлопуше Гришатка, с самой первой встречи понравился.
Мало того что раздобыл он мальчику полушубок — как-то горсть леденцов принес, потом рубаху синего цвета, наконец притащил Нениле для Гришатки бараний бок.
— Ты что, сдурел? — набросилась стряпуха на великана. — Что, его тут голодом морят, не поят? Чай, при особе самого императора кормится…
«Безносый-то опять приходил, — рассказывала потом Ненила мальчику. — Видать, люб ты ему, Гришатка».
А тут как-то явился Хлопуша с казацкой саблей.
— На, получай!
Разгорелись глаза у Гришатки. Вот это подарок!
— Что, — закричал Пугачев, увидев у мальчика саблю. — Кто сие баловство придумал?!
— Пусть, пусть позабавится дитятко, — стал упрашивать Пугачева Хлопуша. — Мальчонка же он, государь. Не забижай ты его. Они, мальчонки, все до ружья охотники.
Осталась сабля у мальчика.
Нацепит ее Гришатка, по слободе бегает. Сабля длинная, по снегу волочится.
— Атаман, как есть атаман! — кричат со всех сторон пугачевцы.
Нехватки в пушках, ядрах и порохе по-прежнему не давали Пугачеву покоя. «Эх, Урал, Урал-батюшка, вот бы куда податься! — размышлял Пугачев. — Прямо бы на самые железоделательные и оружейные заводы».
И вдруг нежданно-негаданно явились к Пугачеву с Урала три заводских человека.
— Государь, ждут, ждут тебя на заводах. И пушки, и ядра будут. Снаряжай-ка своих людей.
На один из заводов, на Петровский, в поселок Авзян решили послать Хлопушу.
Выслушал Хлопуша царское слово:
— Слушаюсь, батюшка.
— Ну, с богом! Ступай.
Хлопуша ушел, однако через несколько минут снова явился.
— Ну что тебе?
— Дозволь, государь, мальчонку с собою взять.
— Какого мальчонку?
— Гришатку, ваше величество.
— Да ты что, в своем ли уме, Хлопуша?
— В своем, в своем, государь. Да отпусти ты его. Ему ж в интерес. Он же мальчонка. Они, мальчонки…
Пугачев рассмеялся. Подумал. Махнул рукой.
— Ладно, быть по-твоему. Забирай, Соколов-Хлопуша. Да береги ты его, — добавил строго.
— А как же!
Уехал Гришатка.
В Авзян Хлопуша торопился как мог. Шутка ли сказать, у него государственное поручение. Сам царь-батюшка, отправляя в поход, так и сказал: «Государственное».
— А главное, — наставлял Пугачев, — привези мне мортиры. Хоть две штуки. Чтобы навесным огнем можно было стрелять по Оренбургу.
Хлопуше в сопровождение было придано пять казаков. Ехал с ним и заводской человек с Авзяна, низенький, маленький мужичонка по имени дядя Митяй.
Хлопуша и казаки едут верхом на конях. Дядя Митяй и Гришатка — по-барски — в санках.
То и дело к Гришатке подъезжает Хлопуша:
— Не холодно тебе, дитятко?.. Не голодно?
На четвертый день пути отряд остановился ночевать в башкирском сельце Иргизла. Хлопуша решил здесь дать и людям и лошадям отдых. Устроили дневку.
Хлопуша, дядя Митяй и Гришатка расположились в одной юрте. Казаки — в других, по соседству.
Юрта большая, занавесками перегорожена.
Уселись ужинать. Уплетает Гришатка навар из бараньего мяса, поднял глаза кверху. Смотрит — из-за занавески выглядывает девочка. Волосы на голове черные-черные. Косички свисают. Глаза шустрые-шустрые. Из стороны в сторону бегают.
Увидела девочка, что Гришатка ее заметил, — юрк за занавеску.
Опустил Гришатка глаза. Переждал минуту, опять поднял. Видит — снова торчит из-за занавески с косичками голова. Вот опять скрылась.
Весь ужин Гришатка только и занимался тем, что глаза то в миску, то в сторону занавески, то в миску, то в сторону занавески. Даже шея заныла. А девочка то спрячется, то наружу, то спрячется, то наружу. Даже рука, что дергала занавеску, устала.
На следующий день с утра Гришатка возился около санок. Вдруг слышит — за спиной кто-то пронесся верхом на лошади. Повернулся Гришатка — знакомая девочка.
Промчалась девочка в одну сторону. Развернула коня. Промчалась мимо Гришатки в другую. Потом еще и еще раз.
У Гришатки аж дух захватило. Ну и девчонка!
Наконец девочка сбавила прыть. Осадила коня рядом с Гришаткой. Спрыгнула ловко на снег. Остановилась, смотрит на мальчика.
— Как тебя звать? — обратился Гришатка.
Молчит девочка. Видимо, не понимает русскую речь.
Стал Гришатка тыкать рукой: мол, звать как тебя, девчонка?
— Га-ли-я, — наконец протянула девочка.
— А я Гришатка, — проговорил мальчик, затарабанив пальцем себе в грудки.
— Гри-шат-ка, — повторила девочка. Потом зачастила: — Шатка, Шатка, — и улыбнулась.
— Да не Шатка, а Гришатка, — стал поправлять мальчик.
Однако девочка его не слушала и повторяла свое:
— Шатка. Шатка. Шатка.
Гришатка махнул рукой.
Девочка стала с любопытством рассматривать висящую на боку у мальчика саблю, и Гришатка сразу же оживился. Он вытянул наполовину клинок, потом полностью. Взмахнул, описал полукруг и с победоносным видом вскинул снова его в ножны.
Девочка не удивилась.
Гришатка повторил все снова.
И опять Галию это не поразило.
Огорчился Гришатка, думает, чем бы еще похвастать. Вспомнил про шапку. Теперь она не спадет ему на глаза. Ушила ее Ненила. Снял мальчик шапку, крутит в руках, начинает объяснять Галие, что это шапка не простая — с царской она головы, а он, Гришатка, заслужил ее за меткую стрельбу из ружей. Гришатка ого-го какой целкий!
— Пах, пах! — объясняет мальчик. — Фу ты, какая бестолковая. Пах, пах! — вскидывает он руки на манер словно стреляет.
Но вот девочка закивала головой, побежала в дом, через минуту вернулась — в руках дробовое ружье.
— Ну, поняла наконец-то.
Протянула Галия Гришатке ружье — хотел же, так стрельни.
— Куда бы стрельнуть? — рассуждает Гришатка.
А Галия схватила с его головы шапку и подбросила вверх. Вскинул Гришатка ружье — бах! Мимо.
— Тьфу ты!
Тогда ружье взяла Галия.
«Ах, так! — думает Гришатка. — Ну на — промахнись и ты». Подбросил он шапку высоко-высоко. Ушла та в небо метров на двадцать. На секунду повисла. Растопырилась зонтом и снова к земле.
В это время раздался выстрел.
Не задела дробь мерлушковые бока, не затронула — угодила в самый малиновый верх. Вышибла. Только его и видели.
— О-ох! — вырвался вздох у Гришатки.
На следующий день с рассветом отряд Хлопуши покинул сельцо Иргизлу. Едет Гришатка, голове холодно. Прикрывает он темя рукой, сокрушается:
— Эх, эх, и чего хвастал! Чего не сдержался. Царскую шапку испортил. Ну и девчонка!
Гришаткину беду первым заметил дядя Митяй:
— Э, чего там у тебя? Чего руку-то тянешь и тянешь?
Подъехал Хлопуша. Всплеснул руками:
— Дитятко, да где это ты?! Где же верх твой малиновый?
Гришатка молчал, не признавался. Однако потом рассказал.
— Ах она такая, разэтакая! — гудел великан. — Да как она посмела забижать государева человека? Ах, ах! Ну, мы ей покажем!
— Да я сам виноват, — пытался защитить Галию Гришатка.
Однако Хлопуша не слушал его.
— То-то я смотрю: глаза у нее так и бегают, так и бегают. Да ты не горюй, Гришатка. Мы тебе на шапку новый поставим верх. Еще лучше будет. Желаешь — атласный. Желаешь — парчовый. Хочешь, садись верхом на коня, — неожиданно предложил Хлопуша.
Поменялись они местами. Рад Гришатка до смерти. Вот научится ездить верхом — берегись, Галия!
В отличие от Хлопуши, дядя Митяй оказался на редкость сварлив. То ему сено в санках плохо подмощено, то кони тихо бегут, то Гришатка все время вертится.
— Неспокойный я очень, — сознавался дядя Митяй. — Душа у меня в раздражении. А почему? Жизнь извела, Гришатка.
Дядя Митяй хотя ростом и мал и с виду хил, зато по рукам сразу видать — человек рабочий. Руки у него широкие, совками, цепкие. И аппетит хороший. На первой же остановке умял целую баранью ногу и не крякнул. Куда только лезет?
— Наголодались мы на заводах, — смущаясь, объяснял дядя Митяй.
На восьмой день к вечеру, проехав с начала пути без малого триста верст, путники приблизились к поселку Авзяну.
— Тут он и будет, Петровский, рода Демидовых, наш, стало быть, завод, — сообщил дядя Митяй.
За эти дни отряд Хлопуши вырос до ста пятидесяти человек. То в степи к нему примкнуло сорок человек конных башкир, то, откуда ни возьмись, появилась целая толпа безоружных крестьян, потом в лесу, уже почти у самого Авзяна, присоединилось человек пятьдесят углежогов.
— Постой с людишками тут, — предложил дядя Митяй Хлопуше. — Заночуй. А я вмиг слетаю в Авзян, упредить надобно.
Утром дядя Митяй вернулся.
— Сполнено, — заявил он Хлопуше. — И пушки есть, и мортиры — целых три штуки, и ядра в большом количестве. И людишки работящие нас ждут. Вот так-то.
— Благодарствую, — произнес Хлопуша.
Заводской люд встретил Хлопушу торжественно. И не только потому, что он был посланцем самого царя императора, но и потому, что сам Хлопуша произвел на всех огромное впечатление.
— Ух, батюшка, да и ты-то порченый! — кричали люди, завидя безносое лицо Соколова. — Видать, и тебе не сладко пришлось в жизни.
— Не сладко, не сладко, работнички, — отвечал Хлопуша. — Да что было — прошло, миновало. Нынче все круто в другую сторону. Царь Петр Федорович, долгие лета ему, нынче всех нас, сирых и битых, великий заступник. Ура царю-батюшке!
— Ура! — кричали работники.
Собралось их на заводской площади тысячи две. Изможденные, лица в дыму и копоти. Одежонка — рвань. Стоят, смотрят воспаленными глазами на огромную фигуру Хлопуши, ловят каждое слово.
Тут же на площади был оглашен манифест Пугачева. Говорилось в нем, что царь-батюшка дарует рабочим людям всякие вольности и шлет им свое царское благословение.
И снова «ура» всколыхнуло воздух.
В общей толпе Хлопуша заметил группу людей, закованных в цепи. Все людишки, как тень, а эти и вовсе: кожа да кости. Не человеки, а слезы.
— Что за народ? — обратился Хлопуша к дяде Митяю.
— Это вечноотданные, батюшка.
— Какие еще вечноотданные?!
— А это те, батюшка, которых вместо вечной ссылки в Сибирь сюда — к нам на завод. До конца своих дней так в цепях им и маяться. Из них многие к тачкам прикованы. Так и спят, так и работают. О, господи!
Нахмурилось лицо у Хлопуши.
— Эй! — закричал. — Кто здесь вечноотданные, выходи-ка сюда!
Загремели люди цепями, потянулись к Хлопуше. Собралось их человек пятьдесят.
— Люди вечноотданные, — забасил Хлопуша. — Мученики и перемученики. — Голос его сорвался, из глаз проступила слеза. — Люди без роду и племени. Отцы и брательники. — Голос Хлопуши снова окреп, понесся могучим гулом. — Быть вам отныне не вечно униженными, быть вам вечно свободными. На веки веков. Эй, кузнецы! Живо! Немедля оковы долой!
— Батюшка, избавитель! — бросились колодники в ноги Хлопуше.
Потом Хлопуша устроил суд над управителем Авзяно-Петровского завода. Под одобрительный гул толпы управитель был тут же повешен.
На следующий день Хлопуша стал проверять заводское хозяйство. Приказал показать ему мортиры и пушки.
И вдруг выяснилось — исчезли куда-то мортиры. Обыскали весь завод. Нет их, словно и не было.
— Были, были они! — уверяет дядя Митяй. — Как я в ночь приходил — были. Их, никак, управитель куда запрятал.
— Эх ты, рано вздернули управителя! — сокрушался Хлопуша.
А вечером на Хлопушу свалилась вторая беда. Пропал куда-то Гришатка.
— Да был он, был! — разводил руками дядя Митяй. — Туточка все время крутился.
— Не уследил. Не усмотрел! — ревел Хлопуша. — Дитятко! Где же ты, дитятко?
С Гришаткой случилось вот что. Крутился, крутился он возле Хлопуши и дяди Митяя, ходил, ходил по заводу, потом надоело. Пошел он бродить по улицам Авзяна. Тут его и окружили мальчишки:
— Глянь, глянь, шашка висит!
Разговорился Гришатка с ребятами. Шашку достал из ножен. Рубанул залихватски направо, налево.
Разинули авзянские ребята рты:
— Настоящая!
Дивятся мальчишки. Это тебе не Галия. Приятно Гришатке.
Принялся Гришатка про шапку хвастать. Рассказал, что шапка с царской головы. Что за меткую стрельбу шапка ему досталась. А верх (пока нового верха у шапки не было, Хлопуша наскоро стянул мерлушковые бока ниткой) это Гришатка прострелил влет, чтобы доказать одной глупой девчонке свое умельство.
Не отстают от Гришатки ребята, ходят за ним по пятам.
— А у нас рудники есть, — вдруг заявил кудлатый, конопатый мальчишка. — Глубо-о-кие!
Побежали они смотреть рудники. На шахтах в этот день и в прошлый работы не было. По случаю приезда посланца от государя прекратил работу Авзянский завод. Подошли ребята к одной из шахт. Большая дыра в землю уходит. Над дырой, как над колодцем, на подпорках большое бревно. На бревне веревка намотана. С другой стороны веревки — бадья.
— Это для спуска вовнутрь, — стал объяснять конопатый. — Руда-то, она под землей. Саженей в полсотни. Там ее добывают, потом на завод.
Заглянул Гришатка в дыру — ничего не видно.
— Хочешь, мы тебя враз! — вдруг предложил конопатый.
Поколебался Гришатка. Да неудобно отказываться. Где же, скажут, твое геройство.
— Хочу!
Залез он в бадью. Стали ребята его спускать. Раскручивается веревка, что намотана на бревне. Придерживают ребята бревно, чтобы не очень оно вращалось.
Вот спустили Гришатку на треть, на половину, на две трети. Совсем немного осталось. И вдруг не удержали бревно ребята. Завращалось оно быстро-быстро. Не ухватишь, не остановишь. Раскрутилась веревка. Бадья внизу о породу — бах!
Обмерли ребята.
— Вытягивай, вытягивай назад! — завопил конопатый.
Стали мальчишки выкручивать из шахты бадью. Торопятся. Выкрутили. Пусто в бадье.
— Побился! Побился!
— Эй, эй, отзовись! — кричат ребята в дыру. — Отзовись!
Тихо. Нет никакого ответа.
Страшно стало ребятам.
— Перестреляют нас казаки! — закричал конопатый. — Повесит безносый. Тикай по домам — и молчок!
Поразбежались ребята.
Страшную ночь пережил Хлопуша. То казалось ему, что Гришатку убили, то — что ушел, заплутал Гришатка в лесу и там загрызли его волки или медведи, то вдруг чудится Хлопуше Гришаткин голос. Великан срывался со своего места и стремглав выбегал на улицу.
— Найдется, найдется мальчонка, — успокаивал Хлопушу дядя Митяй. — Тута он, тута. Да куда ему деться? Не провалился же он под землю. Жив, помяни мое слово — жив!
Гришатка и вправду остался жив.
При ударе бадьи о грунт мальчик вылетел из нее наружу, стукнулся головой о какой-то камень и на время лишился сознания.
Когда Гришатка пришел в себя, была уже ночь. Мальчик привстал, пощупал руки и ноги. Боли нет. Кости целы. Лишь в голове гул и непонятная тяжесть. Гришатка принялся звать на помощь. Никто призыва его не слышал. Слева и справа от мальчика виднелись какие-то углубления. Это начинались штреки и штольни — специальные ходы, которые вели в глубь шахты. Кругом темно, сыро.
Гришатка подумал и сделал несколько шагов по одному из коридоров: «А вдруг где-то там впереди есть выход?» Коридор то суживался, то расширялся, время от времени его пересекали другие переходы. Гришатка сворачивал то налево, то направо; наконец он уперся в стену. Мальчик устал. От сырого и неприятного воздуха голова стала еще более тяжелой, и Гришатка чувствовал, как кровь ударяет в виски. Дышать становилось трудно.
Гришатка не выдержал и присел. Он машинально провел рукой по земле и вдруг натолкнулся на непонятный предмет — что-то длинное, круглое, отверстие в середине. Рядом второй такой же предмет, чуть в стороне — третий.
«Так это же пушки, это мортиры! — понял Гришатка. — Ах, вот куда запрятал их управитель!» Мальчик вскочил и помчался назад. Он спотыкался, падал, подымался, снова бежал. Сколько прошло времени, Гришатка не помнил. Он очумело тыкался то в одну, то в другую сторону. Наскакивал на стены, ударялся о какие-то балки и перекрытия. Наконец, полностью обессилевший, он опять опустился на землю. В нос снова ударил едкий, противный запах. Гришатка зевнул и забылся.
После бессонной ночи Хлопуша казался чернее тучи. Страшно глянуть, страшно подойти к человеку.
Облазили казаки, башкирцы и сам Хлопуша вдоль и поперек весь завод, опросили всех жителей, на конях выезжали в лес и в степь. Никаких следов, ни слуху ни духу. Словно и вовсе не приезжал на завод Гришатка.
И вот, когда, казалось, все надежды потеряны, в избу к Хлопуше ввалился плечистый, бородатый детина. Бросился в ноги.
— Не гневись, батюшка.
— Подымись, работный человек, — произнес Хлопуша.
Детина поднялся.
— Батюшка, сыскался, сыскался твой… — пришедший детина запнулся, — сынок, значит.
Хлопуша вскочил, схватил детину руками за грудки, тряхнул:
— Да где же он, говори!
— Играли, играли мальцы, — заторопился детина. — На руднике, на шахте. Да упустили бадью. А в бадье он, он самый — твой, значит. Мальцы с перепугу молчали. А потом Санька — мой, значит, взял и признался. Я его, батюшка, уже отодрал батогом, значит. Конопатый он у меня, до баловства дюже прыткий. Не гневись, батюшка.
К руднику Хлопуша мчал с лошадиной прытью, только пятки сверкали. Подлетел, сразу полез в бадью.
— Да куда ты, батюшка? — пытался остановить великана дядя Митяй. — Да ты тут постой, тут. Мы без тебя.
— Крути! — крикнул Хлопуша сбежавшимся людям.
Спустили Хлопушу.
— Гришатка! Дитятко! Гришатка! — кричит великан.
Тихо. Нет мальчика.
Бросился Хлопуша в подземные коридоры. Следом за ним спустились другие. С факелами, с фонарями в руках. Расползлись люди в разные стороны.
— Гришатка, Гришатка! — несется со всех сторон.
— Гришатка, дитятко! — перекрывает всех голос Хлопуши. Носится, мечется он по коридорам и переходам, словно ветер-буран в непогоду.
И вот наконец великан различил маленький, съежившийся комок — детское тельце.
— Дитятко, дитятко! Родненький. Сынок! — задыхался от счастья Хлопуша. Подхватил он Гришатку на руки. — Головушка моя, рученьки, ноженьки!..
Гришатка с трудом приоткрыл глаза.
— Дядя… Афанасий…
— Я, я! — заревел Хлопуша, и слеза за слезой забили глаза.
Потащил он Гришатку к свежему воздуху, к выходу.
— Стой, стой, — прошептал Гришатка.
Хлопуша остановился.
— Мортиры.
— Что — мортиры? — не понял Хлопуша.
— Тут они, тут.
— Да ну? — только и молвил Хлопуша.
В тот же день мортиры были извлечены на поверхность.
— Они, они, — говорил дядя Митяй. — Они, голубушки. Самые.
Хлопуша стал торопиться с возвращением назад в Берды к Пугачеву.
Пушки и мортиры срочно устанавливались на колеса. На телеги грузились ядра. В заводских погребах нашелся и порох.
Пока Хлопуша был занят заводскими делами, наблюдать за Гришаткой он поручил башкирцу Хакиму.
Уедет мальчик вместе с Хакимом в степь за завод. Учит башкирец Гришатку в седле держаться, ездить шагом, рысью, в галоп. Гришатка смекалист и ловок. Он уже может и с коня на всем скаку спрыгнуть, и не слететь, если конь вздыбится, и удержаться в седле при конском прыжке через рытвину или канаву. Где нужно, Гришатка привстанет на стременах, где нужно, к шее лошадиной прижмется.
— Якши, якши, — хвалит Гришатку башкирец.
Потом Хлопуша отсыпал Гришатке пороху и выдал с полсотни пуль. Казак Ферапонт Узловой соорудил для Гришатки мишени и два дня с утра до самого вечера заставлял мальчика пулять в цель. То из положения «стоя», то «с колена», то «лежа». А затем «с ходу», с коня, как тогда стрелял сам Емельян Иванович. Настреляется Гришатка, прокоптится от дыма и пороха, набьет плечо от ружейной отдачи. Зато радость так и светится в глазах у Гришатки. Теперь не случайно, а как по заказу влетают Гришаткины пули тютелька в тютельку в самое яблочко.
— Умелец, умелец, — хвалит Гришатку казак Ферапонт Узловой.
А перед самым отбытием из Авзяна Хлопуша приказал испробовать целость пушек. И Гришатке было разрешено выстрелить из мортиры. Поднес Гришатка к стволине запал. Гаркнула мортира во весь свой пушечный дых — слушай, сбегайся народ, смотри на нового артиллериста.
Наступил час отъезда.
Многие из работных людей хотели присоединиться к Хлопуше. Однако он отобрал всего пятьдесят человек.
— Нельзя, нельзя, — отвечал остальным. — У батюшки людишек хватает. Пушек, ядер, ружей у него мало. Вы уж тут потруждайтесь. В сем ваша главная сила. Вы да мы, — добавил Хлопуша. — Сила к силе — двойная сила!
— Потруждаемся, батюшка, потруждаемся! — кричали рабочие.
Хлопуша оставил за старшего на заводе дядю Митяя.
— Ну, прощайте!
— С богом, с богом, Афанасий Тимофеевич!
Гришатка теперь ехал не в санках, а по-казацки — верхом. Пришпорит он сивку-бурку — своего удалого коня, вихрем по степи промчится. Смотрит, любуется на Гришатку Хлопуша.
В башкирском сельце Иргизле Хлопуша снова устроил дневку.
— Ну, где твоя Галия? Вот мы сейчас ей покажем.
— Дядя Афанасий, — взмолился Гришатка.
— Ладно, ладно, сынок.
— Шатка, Шатка! — закричала Галия, увидев мальчика. Закричала и покраснела.
Снова ели навар из бараньего мяса, долго сидели в юрте, вели разговоры. На сей раз Галия не пряталась за занавеску. Она то исчезала куда-то, то возвращалась вновь, приносила на огромных мисках-подносах еду. А Гришатке подсунула такой здоровенный кусок жирного мяса, что и дядя Митяй с таким бы не справился.
На следующий день Гришатка и Галия сели верхом на коней и уехали в степь. Хотел было Гришатка похвастать девочке про стрельбу и про пушку. Однако сдержался.
Ехали они рядом. Тихо кругом. Кони идут копыто к копыту, головы опустили. Хорошо Гришатке. Как-то радостно на душе. Начинает он рассказывать Галие про Хлопушу, про царя-батюшку, потом про Тоцкое, потом про синь-даль и свободу.
Слушает девочка, словно бы понимает. А может, и понимает.
Пропадали они до самого вечера. А где ездили, Гришатка не вспомнит. Не видел мальчишка дороги. Лишь лошадиные холки. Лишь стремена и уздечки. Да косички, косички вразлёт…
Вечером Галия взяла у Гришатки шапку и вшила ему новый верх. Правда, не парчовый, не атласный, а из простого сукна зеленого цвета. Глянул Гришатка — ну и верх! Лучше, лучше прежнего. Поклянется Гришатка, что лучше!
Наутро обоз Хлопуши тронулся дальше в путь.
Галия у дороги стояла грустная и долго-долго махала рукой.
— Прощай, Галия! — прокричал Гришатка.
— Шатка, Шатка! — приносил в ответ ветерок шепоток. — Ша-а-тка!
Роста малого. Ноги тонкие. Руки тонкие. Большеголовый. Глаза как у зайца — в разные стороны. Волосы торчком, с медным отливом. На щеке бородавка, на подбородке другая. Это Кар. Кар-генерал.
Едет Кар по завьюженной Оренбургской степи. Спешит на выручку к осажденному Оренбургу, к другу своему генералу Рейнсдорпу.
Разбить и схватить Пугачева — таков приказ генералу Кару.
Мороз. Ветер. Сидит Кар в открытом возке. Засунул руки в дамскую муфту. От мороза и ветра ежится. Растянулись походной колонной солдаты. И им на морозе холодно. «Эх, полушубки бы нам, сапоги валяные. Ради чего страдаем!»
Едет Кар, рассуждает: «При одном появлении моем разбегутся злодеи. Войско у меня регулярное. Ружья и пушки. Молодцы гренадеры. Схвачу Пугачева — новый чин и награда».
Вдруг шевельнулся легким облаком снег на горизонте. Впереди, с боков, сзади. Из снега выросли всадники. Криком и гиком наполнилась степь.
Выпрыгнул Кар из санок:
— К бою! Становись! Стройся! Пушки вперед!
Построились солдаты. Ружья наизготовку. Пушки вперед.
Все ближе и ближе пугачевские конники.
— Ух ты, несметная сила!
— Братцы, погибель пришла! — понеслось в генеральском войске.
— Молчать! За матушку царицу! Из пушек пали! — кричит разъяренный Кар.
Стрельнули пушки. Понеслись ядра и злая картечь в сторону наступающих. Молодцы пушкари, точен солдатский глаз. Да только не дрогнули пугачевцы. На месте погибших — сразу же новые, словно нет никаких потерь.
— Их смерть не берет!
— Их великие тысячи! — зарокотали снова солдаты.
— Бей, пали! Бей, пали! — не унимался Кар.
Кричит, а сам нет-нет да на санки свои посмотрит. Кони быстрые, санки легкие. В случае чего, спасут они генерала.
Еще ближе придвинулись пугачевцы. Теперь уже не только конные, но и пешие на виду. Движутся, движутся, движутся. Не остановишь восставших рать.
— Отходи! Отступай, братцы! — понеслось по солдатским рядам. — Сдавайся царю государю Петру Третьему.
Зашевелилось Карово войско. Врассыпную солдаты. Кто в плен, кто в сторону недалекого леса.
Прыгнул Кар в свои генеральские санки. Эх, эх, пропадай чины и награды!
Отъехал генерал версты три. Остановился, перевел дух. Вдруг невесть откуда появилась ворона. Поравнялась она с генеральским возком, растопырила крылья:
«Кар-р!»
«Свят, свят», — закрестился генерал с перепугу и снова плеткой коней. Да так, что дамская муфта из санок вон.
Ждал генерал Рейнсдорп генерала Кара. Не прибыл на помощь Кар-генерал.
Ждал генерал возвращения Хлопуши, не вернулся Хлопуша.
Понял губернатор, что колодник его провел.
— Русише швайн, — ругнулся.
Стал Рейнсдорп думать о том, как все же покончить ему с Пугачевым.
— Вот что. Позвать ко мне старика Кобылина.
Явился Кобылин.
— Слушаюсь, ваше сиятельство.
— Хочешь сто рублей серебром и медаль от царицы?
— Желаю, ваше сиятельство.
— Ну и хорошо, собирайся.
— Куда, ваше сиятельство?
— В лагерь к злодею.
Понял старик зачем, в глазах помутилось.
— Да я же стар! — взмолился Кобылин.
— Ничего-ничего. Так оно даже и лучше есть.
— Да я и кинжала ему в ребра не всуну.
— Не надо, не надо кинжал. Ты ему — яду.
— Яду?! Так стариковские руки мои дрожат.
— Что?! — заревел генерал. — Руки дрожат? Плетей захотелось? О, доннерветтер, всыпать ему плетей.
Понял старик Кобылин — выбора нет.
— Слушаюсь, ваше сиятельство!
Вот так радостный день у Пугачева! То-то удача! И Кара разбили, и вернулся Хлопуша. Порох, ядра, пушки привез. Мортиры — целых три штуки. И привет от работного люда. Дружбу-союз с Урала. И Гришатка вернулся. Герой! Без него — как знать, может, и не было бы здесь мортиры.
— Ну, Соколов-Сокол, уважил, уважил! Исполнил, как есть, мое государственное поручение. Ну, Соколов-Соколенок, порадовал!
Произвел Пугачев Хлопушу в полковники.
— Ну, а тебе какую награду? — обратился к Гришатке.
Подумал Гришатка:
— Мне бы, батюшка, в Тоцкое…
И вот едет Гришатка в Тоцкое. Сабля при нем. Шапка на нем. Пистолет настоящий за поясом.
Блестит, искрится на солнце снег. От яркого света глаза смыкаются. Прикроет Гришатка глаза. Вырастает, как в сказке, Тоцкое.
Сбежался, сгрудился народ. Встречают Гришатку жители. Честь ему кричат и приветствие:
«Ура! Ура! Соколов Гришатка приехал».
«Он у царя-батюшки в видных начальниках».
«То-то будет теперь Хлыстову».
Приятно от таких мыслей Гришатке. За спиной у него сундучок. В нем полушалок для матери, сарафан для сестрички Аннушки, для дедушки Тимофея Васильевича сапоги, козловые, новые, никем не ношенные.
Справа от Гришатки казак Ферапонт Узловой, слева — башкирец. Хаким. Специально посланы вместе с Гришаткой.
Резво бегут казацкие кони. Верста за верстой, верста за верстой — все ближе и ближе родимое Тоцкое.
Вот и оно. Божий храм на пригорке. Погост. Каменный дом купца Недосекина. Каменный дом штык-юнкера Хлыстова. Мельница. Вот и замерзшая речка, речка Незнайка. Вот и Шарик бежит. Стойте, буланые, стойте! Не торопитесь. Приехали.
Радостно бьется Гришаткино сердце. Встречай, выползай из хибарок, народ!
Но что такое? Наперерез путникам выбежала группа крестьян. С топорами, с вилами, с косами.
— Не шевелись! Кто такие?
— Мы здешние, здешние, тоцкие! — закричал во всю мочь Гришатка.
Смотрит мальчик — мужики незнакомые. Обступили они приехавших со всех сторон. Вышел вперед горбоносый, в треухе детина:
— Здешние, не здешние — слазь!
Схватились Ферапонт и Хаким за сабли. Гришатка руку быстрей к пистолету. Да где тут! В один момент набросились мужики на конных. Стащили на землю. Руки за спины. Скрутили, связали.
— Тащи их, тащи к командиру! — кричит горбоносый в треухе.
Потащили крестьяне.
Вот так встреча! Вот так честь и приветствие!
Приволокли мужики пленников к командиру. Втащили в каменный дом к Хлыстову.
Глянул Гришатка — Вавила!
Глянул Вавила — Гришатка!
— Ух ты!
— Ох ты!
Смотрят мужики остолбенело на Вязова. Горбоносый почесал за ухом. Понимает, что вышла промашка. Видать, и вправду не тех словили.
Рассказал Вавила Гришатке, в чем дело. Вот уже две недели, как он здесь, в Тоцком. Послал Рейнсдорп дровокола в Тоцкое за продуктами.
Трудно с харчами сейчас в Оренбурге. Приехал Вязов, а назад не вернулся.
Снова, как весной, заволновались тоцкие мужики. Избрали Вавилу своим командиром.
К тоцким присоединились крестьяне соседних сел и деревень. Организовался целый отряд. Волю всем объявили. Землю барскую стали делить. А вот теперь собираются идти в Берды к Пугачеву.
— Порядок у нас строгий, — объяснил Вавила. — Охрана. Вы уж не сердитесь, что так получилось, — обратился он к Хакиму и Узловому.
— А как же Хлыстов? — задал вопрос Гришатка.
— Повесили, повесили, вздернули. Да ты-то мамку видел? Эй, позвать Соколову! — крикнул Вавила.
Прибежала Гришаткина мать, взвыла при виде сына:
— Кровинушка, родненький, дитятко!
Плачет, не верит своим глазам.
— Он, он. Он самый, тетка Лукерья, — улыбается Вязов.
Примчалась сестренка Аннушка. За ней дед Тимофей Васильевич.
За ними соседи и просто тоцкие жители. Набился хлыстовский дом до отказа.
— Гришатка, Гришатка! Ух ты! И стрижен на казацкий манер, и пистолет, и сабля, и шапка, гляди, мерлушковая!
Пришлось Гришатке до позднего вечера рассказывать всем про Берды, Оренбург и Пугачева.
Пробыл мальчик в Тоцком три дня. На могилку сходил к родителю. Вволю поплакал. Повидал своих старых дружков и приятелей. Удаль свою в стрельбе показал. Похвастал про Авзянский завод.
Но вот пора и назад к царю-батюшке.
— Вот что, — сказал Вавила. — Едем все разом.
Собралось Вавилово войско. Кто конно, кто пеше, кто в санках. Присмотрелся Гришатка. Ба — и дед Тимофей Васильевич тут же! В новых, привезенных Гришаткой козловых сапогах.
— Да куда же ты, дедушка?!
— Молчи, молчи, — оборвал старик. — К нему, к амператору. В войско казацкое.
— Да ты же старенький, дедушка.
— Эка скажешь! — обиделся дед. Тряхнул бородой. — Стар, да умел! Я еще при царе Петре Первом со шведами бился…
Но тут подбежала Гришаткина мать:
— Ах ты, старый, ах ты, глупый, ах душа твоя неспокойная! Да кто же в такой мороз и в козловых сапогах! Не смеши народ. Сиди, дед, дома.
И Аннушка вцепилась в дедов армяк.
Остался дед Тимофей Васильевич.
Уехало крестьянское воинство.
— Эх, эх! — еще долго сокрушался старик. — Как они там без меня! Хватит ли без меня у них силушки?
Вернулся Гришатка в Берды — новостей целый ворох.
— Ой, что тут было, что тут было! — докладывала ему Ненила. — Дружка твоего словили.
«Какого это еще дружка?» — подумал Гришатка.
— Ну, того, того самого, что тебя плетками драл, что в водовозах у губернатора.
— Деда Кобылина?!
— Его, его самого. Он царя-батюшку травить собирался.
Рассказала Ненила, что появился старик Кобылин в слободе под видом божьего странника.
— На молебен, все говорил, иду. Из Сибири в далекий град Киев, в Киево-Печерскую лавру. Все за нашего царя-батюшку помолиться там обещался. Я ему еще сухарей на дорогу дала и баранины кус зажарила, — призналась Ненила. — А он, ох, ох, душонка его бесстыжая, мне же в котелок, где уха для государя варилась, взял и подсыпал отраву.
— Повесили? — поинтересовался Гришатка.
— Нет, нет! Отпустил его государь. Говорит: «Ступай в свой Оренбург. Не имею на тебя зла, потому что человек ты глупый и темный. Иди и подумай». Да еще этому супостату десять рублей пожаловал. Чудной наш батюшка. К людям доверчив. Воистину царская, святая у него душа.
Пожалел Гришатка, что не к нему в руки старик попался. «Ишь ты, царя-батюшку явился травить! Да я бы его, как Хлыстова, на одну перекладину!» — совершил свой приговор Гришатка.
Сидел как-то Гришатка в царевой горнице.
Взял лист бумаги, карандаш и стал рисовать портрет Пугачева.
Нарисовал коня, на коне верхом царя-батюшку. Бороду нарисовал, генеральскую ленту, пистолеты за поясом. Снизу написал: «Царь-государь Петр Третий Федорович».
Посмотрел Пугачев на портрет, усмехнулся.
— Похож, как есть похож. Мастак ты, Гришатка. — Потом подумал и произнес: — А знаешь, Гришатка, я вовсе не царь.
Вылупил Гришатка на Пугачева глаза: «Ну и шутник батюшка. Право, такое скажет».
— Не царь, не царь, — повторил Пугачев. — А простой казак Пугачев Емельян Иванович. Вот так-то, Гришатка.
Лицо у Гришатки стало глупым-преглупым. Рот по-лягушечьи разинулся до ушей. Не знает, как и принять слова государевы.
— А как же царские знаки? — потянулся Гришатка рукой к груди Пугачева.
— Знаки? — Пугачев рассмеялся. — Так это с прусской войны. Картечины эти царские знаки мне припечатали.
Провалилась под Гришаткой земля. Голова закружилась. Думал, царь настоящий. А тут казак, да к тому еще и простой. Обидно до слез Гришатке. Смотрит мальчик на шапку свою, смотрит на валенки. Выходит, и шапка не царская, не царские валенки.
Бродил в этот день мальчик по Бердам, словно в воду опущенный.
А вечером под большим секретом рассказал о словах Пугачева Хлопуше.
— Эку новость принес! — рассмеялся Хлопуша. — Вестимо, не царь. Вестимо, Пугачев Емельян Иванович. Стал бы тебе настоящий царь воевать для народа землю и волю. Эх ты, Гришатка!
Смутился Гришатка.
— Царь наш батюшка, — продолжал Хлопуша, — тем и велик, что он сам из народа и что для народа он первый заступник.
— Так, дядя Афанасий, он же не царь!
— Как так — не царь? — оборвал Хлопуша. — Кто сказал, что не царь? Настоящий он царь!
Совсем замутилась Гришаткина голова. Вот так запутал Хлопуша!
— Царь он, доподлинный царь, — повторил Хлопуша. — Только не дворянский. Мужицкий он царь. Народом на царство венчан. Вождь он, Гришатка, народный. А сие выше, выше, чем царь. Понял?
— Понял, — произнес Гришатка. А сам подумал: «Выше, чем царь, — эка куда хватанул Хлопуша!»
— Говоришь, отпустил?
— Отпустил, отпустил, ваше сиятельство.
Рейнсдорп хмыкнул. Смотрит он на деда Кобылина. Ой, что-то не так говорит старик. Не может губернатор понять, как это так, чтобы злодей Пугачев — и вдруг отпустил подосланного с ядом к нему человека.
Рассказал Рейнсдорп о возвращении Кобылина своей жене генеральше, другим генералам и офицерам.
«Да, — призадумались те. — Тут неспроста что-то».
— Ваше сиятельство, — вдруг произнес офицер Гагарин. — А не перекуплен ли ваш Кобылин?
Все повернулись к Гагарину.
— Мысль такую имею, — продолжал офицер, — что прислан он сюда Пугачевым с целью убить вас, ваше сиятельство.
Лицо у Рейнсдорпа вытянулось.
— Что?!
— Ему, наверное, и деньги злодей подсунул.
Бросились обыскивать старика. Нашли у Кобылина пожалованные ему Пугачевым десять рублей.
— Ох, ох! — хватался за сердце Рейнсдорп. — Сквозь строй его, сквозь строй шпицрутенами. Не жалея, до смерти.
Схватили деда Кобылина, содрали до пояса одежонку.
Построили роту солдат. Погнали старика под солдатские взмахи.
Сам Рейнсдорп идет тут же, рядом.
— Признавайся! Признавайся! — кричит.
— Нет, нет моей вины, — твердит, изнемогая под ударами, дед Кобылин. — Я ли вам не правдой служил, батюшка Иван Андреевич, ваше сиятельство? Я ли вам не слуга? Пожалей, смилостивись, батюшка!
— Молчать, молчать! Ты не слуга мне. Ты есть вор и разбойник!
— Пожалей, не губи! — стонет Кобылин.
— Так ему, так ему! Хлеще!
Теряет от боли старик сознание.
— Батюшка…
Не отзывается генерал.
И вдруг встрепенулось что-то в деде Кобылине, рванулся он к губернатору.
— Изверг!.. Губитель!..
Собрал старик последние силы, плюнул в лицо Рейнсдорпу и тут же упал как подкошенный.
Кончился дед Кобылин.
Приказ к штурму был дан неожиданно.
Вечером над Бердами стал подыматься туман. Разлился, разошелся он в разные стороны. Словно кто из огромной бадейки хлестнул молоком по степи.
— Готовьсь! Готовьсь! — понеслось от землянки к землянке, от избы к избе.
Зашевелилось, задвигалось пугачевское войско. Заржали, почуяв скорое дело, кони. Заиграли трубы и дудки. Забегали сотники и командиры.
Пользуясь темнотой и туманом, подтянули пугачевцы мортиры и пушки к самым стенам Оренбурга. Пугачев расставлял войска. Конных в засады, пеших за земляные выступы и в овражные пади. Перед пушками приказал из каменных плит выложить защитные стенки. Сам проверил готовность орудий.
Зарумянилось небо, стал голубеть восток. Туман отступал, неохотно потянулся в низины.
— Начинай с мортир. Пали! — скомандовал Пугачев.
Мортиры навесным огнем плюнули первые ядра. Залп, второй, третий.
— Так их, так их! Молодцы, детушки!
— Жарь, не стой!
— Целься! Ура! Ух ты, в дом к самому генерал-губернатору.
Гремит, захлебывается, рассыпается дробью барабанный бой над стенами крепости. Палит караульная пушка. Переполох и смятение в Оренбурге.
— Не трусь, не трусь! — кричат офицеры.
— Солдаты, равняйсь!
— Канониры, к орудиям!
Тем временем Пугачев вывел из укрытия первую группу своих казаков и башкирцев. Рванулись они к крепостному валу.
— На штурм! На слом! — кричит Пугачев.
Вьить, вьить! — встретили их солдатские пули.
Бах! — врезалось в самую гущу ядро.
— Смелей, смелей, детушки! — подбадривает наступающих Пугачев. — Нам ли под пулями гнуться?! Нам ли шапки снимать?! На штурм! На слом! По-соколиному!
Подбежали наступающие к валу, залегли за откос горы. Передохнули. Дали залп по защитникам. Поднялись в полный рост и с криком двинулись дальше.
Бросился Пугачев в атаку, да с малыми силами. Поняли это оренбургские офицеры. Открыли городские ворота. Стал заходить солдатский отряд в тыл Пугачеву. А сверху, увидев подмогу, подняли такую пальбу, что даже вал содрогнулся.
Ясно Пугачеву, что победы не будет.
— Назад, назад отходи, детушки!
Отхлынули пугачевцы. Отошли за Яик в безопасное место.
Всю эту ночь Гришатку пугали страшные сны.
То вдруг явился генерал Рейнсдорп с трубкой в руке и снова бил Гришатку по темени. Потом появилась тетка Степанида. Она снова кричала: «Ваня, Ванечка!» — обнимала и прижимала к себе Гришатку.
Затем неожиданно всплыл губитель Гришаткиного отца — офицер Гагарин.
Гагарин не один, вместе с солдатами. Вскинули солдаты ружья, направили на Гришатку.
«Пали!» — командует офицер.
Гришатка вскрикнул, заметался во сне. Подошла Ненила.
— Дитятко, дитятко, не жар ли с тобой? На бочок, на бочок повернись, дитятко.
Мальчик успокоился, но вскоре началось все снова. Опять Рейнсдорп, опять Степанида, снова Гагарин. И вдруг — Пугачев:
«Кто забижает Гришатку?»
Исчезают Рейнсдорп и Гагарин. Остается одна Степанида. Смотрит мальчик, а то вовсе не Степанида, а Гришаткина мать.
«Царь наш, заступник!» — бросается женщина к Пугачеву. «Не царь он, не царь, — кричит Гришатка, — а простой казак Пугачев Емельян Иванович!»
Лицо Гришаткиной матери становится строгим, смотрит она на сына укоряющим взглядом.
«Царь он, царь он, Гришатка!»
И вдруг врывается голос Хлопуши:
«Царь он народный! Вождь и заступник!»
И снова голос Гришаткиной матери:
«Вождь и заступник!»
Гришатка проснулся. Стоит у постели Ненила.
— Дитятко, я кашу тебе приготовила.
Вскочил Гришатка:
— Тетка Ненила, а где… где царь-батюшка наш?
— Уехал, уехал, Гришатка, Оренбург с казаками уехал брать.
В это время на кухню к Нениле ввалился еще по первой встрече знакомый Гришатке казак, тот высоченный, с серьгой в оттопыренном ухе.
— Сей минут из-под Оренбурга. Ух и сеча! Ух и сеча! Сам царь-батюшка водил казаков и башкирцев на приступ. Людишек много, оружия мало у нас. Неосторожен царь-государь. В самое пекло лезет. Ты, Ненила, доглядай за Гришаткой, наказал император.
— Ох, ох! — вздыхала Ненила. — Тут-то догляжу. Как они там, родные?
Принялась Ненила угощать казака варевом. А Гришатка незаметно полушубок на плечи, пистолет из-под подушки за пояс и на улицу — шмыг.
Подбежал он к коню, на котором прискакал казак из-под Оренбурга. Ногу в стремя, на спину — скок, пятками в лошадиное брюхо — трогай!
Взвился лихой скакун с места галопом.
Выбежали казак и Ненила.
— Стой! — закричал казак.
— Ох ты, дитятко! — всплеснула руками Ненила.
К исходу дня Пугачев начал новую атаку на Оренбург. На сей раз в конном строю.
— За мной, детушки!
Взяли казацкие кони в карьер. Вмиг промахнули открытым полем.
Вот и ров, вот и вал.
— На штурм! На слом! — привстав в стременах, кричит Пугачев.
И снова градом навстречу картечь, снова несмолкаемым гулом бабахнули ружья.
Ударила пуля Пугачева в левый рукав — отлетел клок от полушубка, словно перо из птицы.
Ударила другая пуля в правый рукав — обожгла чуть повыше локтя.
— Не трусь! — кричит Пугачев. — Дело святое, правое. Смерть не страшна. Слазь с коня! Валом кати на вал!
Однако казаки не успели выполнить приказ Пугачева. Сверху, с вала, посыпались на пугачевцев солдаты. Врезались они в ряды конных, взыграл рукопашный бой.
Заработали казаки пиками, саблями. Крошит Пугачев солдат. Не подставляй головы, береги плечи! Удар у Пугачева пудовый. Сабля острая. Раз — взмах, два — взмах! Не шути с государем.
— Емелька! Это Емелька! — кричат царские солдаты и, словно к магниту, лезут к отважному всаднику.
— Неразумные! Сирые! — кричит Пугачев. — Так-то своих встречаете?! — И снова саблей во весь богатырский мах.
Бьется Емельян Иванович, мышцы как сталь, лицо в напряжении. Зрачки как маятник — в разные стороны бегают. На взлохмаченной бороде сосулька повисла.
Метнул Пугачев глазами налево — рядом верхом на коне Гришатка.
— Прочь! — взревел Пугачев. — Откуда ты, глупое! Эй, казаки, оттащить Гришатку в безопасное место!
Собрался Гришатка отъехать подальше от Пугачева, да вдруг заметил, как из-за крепостной стены из-за огромных бревен высунулось бородатое лицо солдата. Поднял солдат ружье, целит прямо в грудь Пугачеву.
— Берегись, берегись, государь!
Однако Пугачев то ли не услышал Гришаткиного крика, то ли не понял, в чем дело. Как был, так и остался на старом месте.
Сощурил бородатый солдат левый глаз. Момент — и нажмет на ружейный курок.
И вдруг Гришатка что есть мочи ударил коня. Дернул за узду так, что у лошади в губах кровь проступила.
Взмыл, привстал конь на задние ноги. Прыгнул вперед, заслонил Гришаткой и собой Пугачева.
Свистнула солдатская пуля. Ударила мальчика. Выпустил Гришатка из рук поводья. Осел, словно кто к земле потянул. Качнулся и рухнул с коня на снег.
— Гришатка! — закричал Пугачев. Он рванулся к мальчику, спрыгнул на землю, подбежал. — Гришатка, Гришатка!
Враз несколько казаков окружили Гришатку и Пугачева.
— Дитятко, — тормошит Пугачев Гришатку. — Дитятко!
Смотрит мальчик полузакрытыми глазами на Пугачева, смотрит, ничего не видит, не слышит. Не дышит Гришатка. Отжил, отгулял свой недолгий мальчишеский век Соколов-Соколенок.
— Гришатка! Гришатка! — кричит Пугачев.
Расстегнул Пугачев полушубок Гришаткин. Рванул залитую кровью рубаху — у самого сердца рана навылет.
Вдруг что-то зашуршало в руках Пугачева. Потянул он — бумага. Развернул — пугачевский портрет, тот самый, что рисовал как-то Гришатка. Конь. Пугачев. Генеральская лента. Пистолеты за поясом. Снизу надпись: «Царь-государь Петр Третий Федорович». Только надпись теперь перечеркнута. И вместо старой поверх нее новая — во весь разворот листа: «Пугачев Емельян Иванович — вождь и заступник народный».
— Дитятко! Сокол! — взревел Пугачев. — Крови частица народной. Кровушки. — И слеза, огромная слеза, размером в горошину, поползла по заросшей щеке Пугачева и тут же, застыв на морозе, повисла серебряной, стонущей каплей.
Поле, огромное поле. Только что вырытая в промерзшей земле могила. На краю ее — маленький гроб с Гришаткой. Вокруг — огромной толпой притихшие люди.
— Упокой, господи, душу новопреставленного раба твоего, отрока Соколова Григория, и сотвори ему вечную па-а-амять! — вытягивает прощальную молитву священник Иван.
Он, по привычке, в поповской ризе поверх тулупа. Только лицо на сей раз не ястребиное, не строгое. Как-то сморщилось лицо у попа Ивана. Служит он панихиду, а сам нет-нет да носом потянет. Забивается нос, в глазах проступают слезы.
И голос сейчас у него тихий, и губы почти не шевелятся, словно бы вовсе и не он те слова произносит, а льются они откуда-то сами и несет их ветер из дальних далей.
Поп Иван подает команду. Все медленно опускаются на колени и, сотрясая притихшую степь, трижды повторяют за священником:
— Вечная па-а-амять.
Четверо казаков подымают гроб и опускают его в могилу.
По приказу Пугачева гремит прощальный салют из пушек.
Опять тишина, и вдруг!..
— Гришенька, родненький! — взорвал немоту плачущий голос Ненилы.
— Дитятко, сокол! — крик-стоном метнулся хрип из груди Хлопуши.
И следом сотни людей:
— Ушел, ушел! Улетел! Закрылись очи твои соколиные.
— Детушки, детушки, — перекрыл человеческий плач дрогнувший бас Пугачева. Он пробился к самому краю могилы, поднялся на бугор из отрытой земли. — Неверно. Неверно! Жив он, жив Соколенок! Соколам вольное небо. Ширь им, простор им и вечность. — Пугачев вскинул руки, простер их вверх в синеву, к небу. — Здесь он, здесь он, наш Соколенок!
Все невольно подняли головы к небу. И хотя не было там ничего, но всем вдруг ясно представилась вольная птица. Она кружилась, махала крылом, издавала призывные крики. Она то взмывала, то падала вниз и манила, манила людей…
А голос Пугачева крепчал и крепчал, наливался медью, гудел, словно колокол в час набата.
— Соколам вечная слава! Соколам жить да жить! Не забудет смелых русский народ. Внуки и правнуки нас не забудут.
Люди притихли. Хлопуша вытер слезу рукавом.
Суворов с детства мечтал стать военным. Однако он был слабым и болезненным мальчиком. «Ну где же тебе быть военным! — смеялся над ним отец. — Ты и ружья не подымешь!» Слова отца огорчали Суворова. Он решил закаляться.
Наступят, бывало, зимние холода, все оденутся в теплые шубы или вовсе не выходят из дому, а маленький Суворов накинет легкую куртку и целый день проводит на улице. Наступит весна. Только вскроются реки, еще никто и не думает купаться, а Суворов — бух в студеную воду. Его не страшили теперь ни жара, ни холод. Мальчик много ходил, хорошо научился ездить верхом. Суворов добился своего. Он окреп и вскоре поступил на военную службу.
Семьдесят лет прожил Суворов. Более пятидесяти из них он провел в армии. Начал службу простым солдатом. Кончил ее фельдмаршалом и генералиссимусом.
Тридцать пять больших боев и сражений провел Суворов. В каждом из них он был победителем.
О славных победах великого русского полководца Александра Васильевича Суворова и героизме русских солдат вы и узнаете из этих рассказов.
За непослушание императору Суворов был отстранен от армии. Жил фельдмаршал в селе Кончанском. В бабки играл с мальчишками, помогал звонарю бить в церковные колокола. В святые праздники пел на клиросе.
А между тем русская армия тронулась в новый поход. И не было на Руси второго Суворова. Тут-то и вспомнили про Кончанское.
Прибыл к Суворову на тройке молодой офицер, привез фельдмаршалу пакет за пятью печатями от самого государя императора Павла Первого. Глянул Суворов на пакет, прочитал:
«Графу Александру Суворову в собственные руки».
Покрутил фельдмаршал пакет в руках, вернул офицеру.
— Не мне, — говорит. — Не мне.
— Как — не вам? — поразился посыльный. — Вам. Велено вам в собственные руки.
— Не мне. Не мне, — повторил Суворов. — Не задерживай. Мне с ребятами в лес по грибы-ягоды надо идти.
И пошел.
Смотрит офицер на пакет — все как полагается: и «графу» и «Александру Суворову».
— Александр Васильевич! — закричал. — Ваше сиятельство!
— Ну что? — остановился Суворов.
— Пакет…
— Сказано — не мне, — произнес Суворов. — Не мне. Видать, другому Суворову.
Так и уехал ни с чем посыльный.
Прошло несколько дней, и снова в Кончанское прибыл на тройке молодой офицер. Снова привез из Петербурга от государя императора пакет за пятью печатями.
Глянул Суворов на пакет, прочитал:
«Фельдмаршалу российскому Александру Суворову».
— Вот теперь мне, — произнес Суворов и распечатал пакет.
Впервые Суворов попал на войну совсем молодым офицером. Россия в то время воевала с Пруссией. И русские и прусские войска растянулись широким фронтом. Армии готовились к грозным боям, а пока мелкими набегами «изучали» друг друга.
Суворову выделили сотню казаков и поручили наблюдать за противником. В сорока верстах от корпуса, в котором служил Суворов, находился прусский городок Ландсберг.
Городок небольшой, но важный. Стоял он на перепутье проезжих дорог. Охранял его хорошо вооруженный отряд прусских гусар.
Ходил Суворов несколько раз со своей сотней в разведку, исколесил всю округу, но, как назло, даже издали ни одного пруссака не увидел.
А что же это за война, если даже не видишь противника!
И вот молодой офицер решил учинить настоящее дело, попытать счастье и взять Ландсберг. Молод, горяч был Суворов.
Поднял он среди ночи сотню, приказал седлать лошадей.
— Куда это? — заволновался казачий сотник.
— Вперед! — кратко ответил Суворов.
До рассвета прошла суворовская сотня все сорок верст и оказалась на берегу глубокой реки, как раз напротив прусского города.
Осмотрелся Суворов — моста нет. Сожгли пруссаки для безопасности мост. Оградили себя от неожиданных нападений.
Постоял Суворов на берегу, подумал и вдруг скомандовал:
— В воду! За мной! — и первым бросился в реку.
Выбрались казаки на противоположный берег у самых стен вражеского города.
— Город наш! Вперед! — закричал Суворов.
— В городе же прусские гусары, — попытался остановить Суворова казачий сотник.
— Помилуй бог, так это и хорошо! — ответил Суворов. — Их как раз мы и ищем.
Понял сотник, что Суворова не остановишь.
— Александр Васильевич, — говорит, — прикажите хоть узнать, много ли их.
— Зачем? — возразил Суворов. — Мы пришли бить, а не считать.
Казаки ворвались в город и разбили противника.
Слава Суворова началась с Туртукая.
Суворов только недавно был произведен в генералы и сражался под началом фельдмаршала графа Румянцева-Задунайского против турок. Румянцев был заслуженным военачальником. Одержал он немало побед над противником. Однако эта война поначалу велась нерешительно. Русская армия топталась на месте. Никаких побед, никаких продвижений.
Не терпелось, не хотелось Суворову сидеть на одном месте.
— Одним глядением крепостей не возьмешь, — возмущался он робостью графа Румянцева.
И вот, не спросясь разрешения, Суворов завязал с неприятелем бой. Отбросил противника, погнал и уже было ворвался в турецкую крепость Туртукай, как пришел приказ Румянцева повернуть назад. Суворов подумал: победа рядом, командующий далеко, и ослушался. Ударил в штыки. «Чудо-богатыри, за мной!» И взял Туртукай.
Тут же Суворов написал фельдмаршалу донесение:
«Слава богу, слава вам! Туртукай взят, и я там».
Обидно стало Румянцеву, что молодой генерал одержал победу над турками, а он, фельдмаршал, не может. Да и рапорт в стихах разозлил Румянцева. Решил он отдать Суворова под суд за ослушание и невыполнение приказания.
Те, кто были поближе к Румянцеву, говорили:
— Прав фельдмаршал. Что же это за армия, если в ней нарушать приказы!
Однако большинство офицеров и солдат защищали Суворова.
— Так приказ приказу рознь, — говорили одни.
— За победу — под суд?! — роптали другие.
— Это из-за стишков фельдмаршал обиделся, — перешептывались третьи.
Слухи о расправе над молодым генералом дошли и до царицы Екатерины Второй. Защитила она Суворова.
«Победителя не судят», — написала царица Румянцеву.
Суворов вернулся к войскам и через несколько дней одержал новую победу над турками.
С небольшим отрядом казаков и солдат Суворов стоял в Кинбурне. Важной была крепость. Слева — Черное море. Узкая песчаная коса впереди. Справа — Днепровский лиман. Не допустить турок в Днепровский лиман — задача Суворова.
Пятьдесят шесть турецких судов и фрегатов подошли к Кинбурнской косе, открыли огонь по русским.
Окончили турецкие корабли обстрел, стали высаживать отборные войска на берег. Боялись турки Топал-паши[14] — так прозвали они Суворова. Даже французских офицеров призвали к себе на помощь.
Вывел Суворов навстречу врагу небольшой гарнизон своей крепости, начал неравный бой.
Бьются русские солдаты, не щадя живота своего. То тут, то там на коне Суворов.
— Алла! Алла! — кричат турки.
— Ура! Ура! — не смолкают русские.
Идет отчаянный бой, кипит рукопашная сеча.
В разгар сражения картечь ударила в грудь Суворова. Потерял он сознание, свалился с коня.
— Топал-паша убит! Убит! Убит! — пронеслось в турецких рядах.
Осмелели турки, с новой силой бросились в битву.
Подняли между тем казаки генерала, промыли рану соленой водой. Пришел Суворов в себя.
— Помогло, помилуй бой, помогло!
Увидели солдаты любимого командира — ни шагу назад, ни пяди земли противнику.
Не утихает смертельный бой.
— Ура! Алла! Алла! Ура! — несется над берегом.
Прошел час, и снова Суворова ранило. Хотели казаки вынести генерала в тихое место.
— Не сметь! — закричал Суворов.
Перехватил он рану рукавом от рубахи и к войскам.
Однако от ран генерал обессилел. То и дело теряет Суворов сознание. Окружили его казаки, поддерживают командира в седле.
Привстанет Суворов на стременах, взмахнет шпагой, крикнет: «Ура!» — и снова от боли теряет сознание. Снова придет в себя, снова «ура», и снова на казацкие плечи валится.
Приказал тогда Суворов казакам придерживать коня и на бугре, на высоком месте, — так, чтобы солдаты его видели. Видят солдаты генерала в бою, из последней мочи держатся.
Устояли казаки и гренадеры. Дождались подмоги. Прибыла конница, ударили русские во всю силу, погнали турок и французских офицеров назад, к Черному морю. Немногие добрались до своих кораблей. А те, что добрались, распустили слух, что Суворов убит в Кинбурне.
Однако от ран Суворов скоро оправился и еще не раз о себе напоминал.
С русскими против турок сражались австрийцы. Дела у австрийцев были неважны, и им грозил разгром под Фокшанами.
Запросили австрийцы у русских помощи. На помощь пришел Суворов.
Прибыл Суворов, остановился недалеко от австрийского лагеря. Командующий австрийской армией принц Кобургский немедля прислал к Суворову посыльного с просьбой, чтобы русский генерал тут же явился к австрийцам на военный совет.
Собрался было Суворов ехать, а затем подумал: зачем? Знал он, что на военном совете с австрийцами начнутся споры, сомнения. Только время уйдет. А турки тем временем узнают о приходе Суворова.
Прискакал посыльный от принца Кобургского к русскому лагерю.
— Суворов богу молится, — заявили посыльному.
Через час прибыл новый посыльный.
— Суворов ужинает, — отвечают ему.
Прошел еще час, и снова прибыл посыльный.
— Суворов спит, — объяснили австрийцу. — Наказал не тревожить.
А Суворов вовсе не спал. Изучал он позиции неприятеля. Готовился к бою.
Глубокой ночью принца Кобургского разбудили. Приехал курьер от Суворова, привез письмо от русского генерала.
«Выступаю на турок, — писал Суворов. — Иду слева, ступай справа. Атакуй с чем пришел, чем бог послал. Конница, начинай! Руби, коли, гони, отрезай, не упускай, ура! А коль не придешь, ударю один», — пригрозил Суворов.
Переполошился принц Кобургский. Как же так — без военного совета, без обсуждения и так скоро! Однако делать нечего, пришлось подчиниться.
Русские и австрийцы напали на турок и разгромили противника.
После победы кое-кто стал упрекать Суворова: нехорошо, мол, Суворов поступил с австрийцами.
— Нельзя было, — объяснял Суворов. — Нельзя иначе. Австрийцы — они поболтать любят. Заговорили бы меня на совете. Заспорили. Глядишь, и битва Фокшанская была б не на поле, а в штабе австрийском.
Ни одно войско в мире не передвигалось так быстро, как суворовские солдаты. Неприятель и не ждет Суворова, думает — русские далеко. А Суворов тут как тут. Как снег на голову. Подошел. Ударил в штыки. Опрокинул противника. Так случилось и в знаменитой битве при Рымнике.
Рымник — это река. У ее берегов собралась огромная, стотысячная турецкая армия.
Командующий турецкой армией великий визирь Юсуф-паша восседал у себя в шатре на шелковых подушках, пил кофе.
Хорошее настроение у великого визиря. Только что побывал у него турецкий разведчик: прибыл из русского лагеря. Принес разведчик хорошую весть: суворовская армия в четыре раза меньше турецкой. Стоит она в восьмидесяти верстах от Рымника и к бою пока не готова.
Восседал визирь на подушках, пил кофе и составлял план разгрома Суворова. Потом стал мечтать о тех наградах, которыми осыплет его турецкий государь за победу.
С мыслями о наградах великий визирь заснул. И вдруг на рассвете, сквозь радостный сон, Юсуф-паша услышал дикие крики:
— Русские! Русские! Русские!
Выскочил визирь из палатки — в турецком лагере паника. Носятся турецкие офицеры. Горланят солдаты. Крики. Шум. Разобраться немыслимо.
— Какие русские?! Откуда русские? — кричит визирь.
А русские уже и слева и справа, бьют и в лоб, и с боков, и с тыла. Теснят растерявшихся турок. «Ура, ура!» — только и несется со всех сторон.
— Стойте! — кричит визирь. — Сыны аллаха! Стойте!
Но турки не слушают своего начальника. Одолел турецкую армию великий страх.
Схватил тогда визирь священную книгу — Коран, стал заклинать трусов.
Но и слова о боге не помогают.
Приказал тогда визирь стрелять по турецким солдатам из собственных пушек.
Но и пушки не помогают.
Забыли солдаты и визиря и аллаха. Бегут как стадо баранов. «Аман![15] — вопят. — Аман!» Сбивают и давят друг друга.
— Скоты! — прошептал потрясенный визирь.
Оставил он и Коран и пушки, подхватил полы парчового своего халата и, пока не поздно, бросился вслед за всеми.
Любил Суворов стремительные переходы. Нападал на неприятеля неожиданно, обрушивался как снег на голову.
Неприступной считалась турецкая крепость Измаил. Стояла крепость на берегу широкой реки Дунай, и было в ней сорок тысяч солдат и двести пушек. А кроме того, шел вокруг Измаила глубокий ров и поднимался высокий вал.
И крепостная стена вокруг Измаила тянулась на шесть верст. Не могли русские генералы взять турецкую крепость.
И вот прошел слух: под Измаил едет Суворов. И правда, вскоре Суворов прибыл. Прибыл, собрал совет.
— Как поступать будем? — спрашивает.
А дело глубокой осенью было.
— Отступать надобно, — заговорили генералы. — Домой, на зимние квартиры.
— «На зимние квартиры»! — передразнил Суворов. — «Домой»! Нет, — сказал. — Русскому солдату дорога домой через Измаил ведет. Нет российскому солдату дороги отсель иначе!
И началась под Измаилом необычная жизнь. Приказал Суворов насыпать такой же вал, какой шел вокруг крепости, и стал обучать солдат. Днем солдаты учатся ходить в штыковую атаку, а ночью, чтобы турки не видели, заставляет их Суворов на вал лазить. Подбегут солдаты к валу — Суворов кричит:
— Отставить! Негоже, как стадо баранов, бегать. Давай снова.
Так и бегают солдаты то к валу, то назад.
А потом, когда научились подходить врассыпную, Суворов стал показывать, как на вал взбираться.
— Тут, — говорит, — лезьте все разом, берите числом, взлетайте на вал в один момент.
Несколько дней Суворов занимался с солдатами, а потом послал к турецкому генералу посла — предложил, чтобы турки сдались. Но генерал гордо ответил:
— Раньше небо упадет в Дунай, чем русские возьмут Измаил.
Тогда Суворов отдал приказ начать штурм крепости. Повторили солдаты все, чему учил их Суворов: перешли ров, поднялись на крепостной вал, по штурмовым лестницам поползли на стены. Лихо бились турки, только не удержали они русских солдат. Ворвались войска в Измаил, захватили в плен всю турецкую армию.
Лишь один турок невредимым ушел из крепости. Дрожащий от страха, он прибежал в турецкую столицу и рассказал о новом подвиге русских солдат и новой победе генерала Суворова.
Не везло Суворову на лошадей. Одной неприятельское ядро оторвало голову. Вторую ранило в шею, и ее пришлось пристрелить. Третья лошадь оказалась просто-напросто глупой.
Но вот донские казаки подарили Суворову Мишку. Глянул фельдмаршал: уши торчком, землю скребет копытом. Не конь, а огонь.
Подошел Суворов слева, подошел справа. И Мишка повел головой то в одну, то в другую сторону, как бы присматриваясь, достойным ли будет седок. Понравился Суворову Мишка. И Мишке, видать, Суворов пришелся по вкусу. Сдружились они и понимали друг друга без слов.
Хорошее настроение у Суворова — и у Мишки хорошее, играет, мчит во весь опор. Огорчен, опечален Суворов — и Мишка насупится, шагом идет, медленно и осторожно, чтобы лишний раз хозяина не потревожить.
Лихим оказался Мишка в бою. Ни ядер, ни пуль, ни кривых турецких сабель — ничего не боялся. У Рымника на Мишке Суворов громил Юсуф-пашу. На нем приехал под Измаил.
Но и у лошади жизнь солдатская. В одном из сражений Мишку ранило в ногу. Конь захромал и к дальнейшей службе оказался негоден.
Суворов бранился, кричал на докторов и коновалов, требовал, чтобы те излечили Мишку. Коню делали припарки, извлекли пулю, наложили ременный жгут. Не помогло. От хромоты конь не избавился.
Пришлось Суворову расстаться с верным товарищем. Простился фельдмаршал с конем, приказал отправить его к себе в имение, в село Кончанское. Старосте написал, что конь «за верную службу переведен в отставку и посажен на пенсию», и наказал, чтобы Мишку хорошо кормили, чистили и выводили гулять.
Староста каждый месяц должен был писать Суворову письма и сообщать, как живется в «отставке» Мишке.
Фельдмаршал часто вспоминал лихого донца. И после Мишки у Суворова побывало немало коней, да лучше Мишки все-таки не было.
В бою под Фокшанами турки расположили свою артиллерию так, что с тыла, за спиной, у них оказалось болото. Позиция для пушек — лучше не сыщешь: сзади неприятель не подойдет, с флангов не обойдет. Спокойны турки.
Однако Суворов не побоялся болота. Прошли суворовские богатыри через топи и, как гром среди ясного неба, — на турецкую артиллерию сзади. Захватил Суворов турецкие пушки.
И турки, и австрийцы, и сами русские сочли маневр Суворова за рискованный, дерзкий.
Хорошо, что прошли через топи солдаты, а вдруг не прошли бы?!
— Дерзкий так дерзкий, — усмехнулся Суворов. — Дерзость войскам не помеха.
Однако мало кто знал, что, прежде чем пустить войска через болота, Суворов отрядил бывалых солдат, и те вдоль и поперек излазили топи и выбрали надежный путь для своих товарищей. Суворов берег солдат и действовал наверняка.
Месяц спустя в новом бою с турками полковник Илловайский решил повторить дерзкий маневр Суворова.
Обстановка была схожей: тоже турецкие пушки и тоже болото.
— Суворову повезло, — говорил Илловайский. — А я что, хуже? И мне повезет.
Только Илловайскому не повезло. Повел полковник солдат, не зная дороги. Завязли солдаты в болоте. Стали тонуть. Поднялся шум, крики. Поняли турки, в чем дело. Развернули свои пушки и расстреляли русских солдат. Много солдат погибло. Илловайский, однако, спасся.
Суворов разгневался страшно. Кричал и ругался до хрипоты.
— Так я же хотел, как вы, чтобы дерзость была, — оправдывался Илловайский.
— «Дерзость»! — кричал Суворов. — Дерзость есть, а где же умение?!
За напрасную гибель солдат Суворов разжаловал полковника в рядовые и отправил в обозную команду.
— Ему людей доверять нельзя, — говорил Суворов. — При лошадях он безопаснее.
На переходе к Фокшанам одна из колонн пехотного Смоленского полка попала под страшный обстрел неприятеля.
Турецкая батарея укрылась в лесу и метким огнем валила смоленцев. А рядом шла другая колонна. Командир колонны подполковник Ковшов понял, что спасти своих можно лишь стремительным нападением на батарею противника. Подскакал он к генералу Райку, начальнику обеих колонн.
— Разрешите, — просит, — ударить на неприятеля.
Однако Райк был генерал нерешительный. Сидит на коне и молчит. Думает: разрешу, а вдруг и вторая колонна погибнет.
Погибают смоленцы. Помощи нет. А в это время обе колонны догнал Суворов. Увидел он подполковника Ковшова.
— Сударь, товарищи гибнут, а вы стоите! Вперед! — закричал Суворов.
— Ваше сиятельство, — стал оправдываться подполковник, — так я бы немедля исполнил свой долг, но жду приказания своего генерала.
Посмотрел Суворов на генерала, а тот по-прежнему сидит на коне и молчит.
— Какого генерала?! — воскликнул Суворов. — Райка? Да разве вы не видите, что он убит!
Не понял вначале Ковшов насмешки Суворова. Как так, думает, почему же убит, коль генерал Райк жив и здоров и тут же рядом сидит на коне!
— Убит. Убит, — повторил Суворов. — Ступайте!
Бросился Ковшов к своей колонне, повернул ее в лес, разгромил турецкую батарею и спас товарищей.
За суворовские слова Райк страшно обиделся. В тот же день он подал рапорт об отчислении его из суворовской армии.
Просьбу Райка Суворов удовлетворил.
— Не надобны мне подобные генералы, — говорил он. — Коль воинский начальник в нерешительности пребывает — пользы с него не будет.
Позже, когда Суворова спрашивали:
— А где же генерал Райк?
Он неизменно отвечал:
— Убит. Убит под Фокшанами.
Где же это видано, чтобы кавалерия атаковала окопы!
При подходе к Рымнику на привале солдаты завели спор.
— А все же много нашего брата гибнет, — заявил круглолицый, с рябинками от оспы солдат.
— Так война, как же оно без смертей.
— Так-то оно так, — соглашался солдат, — а все же, если подумать…
— Чего же тут думать?
— А вот, к примеру: засел неприятель в окопах, держится, пока до него добежишь, сколько людей навалит. А ежели на конях — раз, и в момент в окопах.
Смеются солдаты. Где ж это видано, чтоб на конях — и в окопы.
— Ты что же, умнее самого Суворова? — говорят.
— Зачем же умнее? Это я так, к слову, — засмущался солдат.
А в это время Суворов проходил по лагерю и подслушал солдатский разговор. Подошел он к спорщикам.
— Как звать? — обратился к рябому солдату.
— Остап Капелюха.
— Родом откуда?
— Малороссийский, ваше сиятельство, из-под Чернигова.
— Так, говоришь, чтобы кавалерия атаковала окопы?
— Так точно, ваше сиятельство.
Улыбнулся Суворов.
На следующий день при атаке турецкого лагеря Смоленский полк натолкнулся на окопы противника. Пошли солдаты в атаку, однако турки подняли страшную стрельбу, и смоленцы отпрянули. Несколько раз ходили в атаку солдаты, да все неудачно Хоть и недалеко до окопов, метров всего полтораста, однако идти солдатам по ровному месту. Пока бегут — турки их щелкают, словно зайцев.
К Смоленскому полку прибыл Суворов. Видит — зазря погибают солдаты.
— Гей! — закричал. — Эскадрон казаков на подмогу!
Прибыли казаки. Построил их Суворов широким фронтом.
— Конница, начинай! — закричал Суворов. — Ура! На рысях! Вперед! В полную силу!
Вмиг пролетели казаки смертельные метры. Вскочили в окопы. Начали сечу, отвлекли турецких солдат. Теперь смоленцы подбежали к окопам без всяких потерь и вместе с казаками добили противника.
— Ты смотри — голова! — говорили потом солдаты про Капелюху.
Солдат смущался, краснел и отвечал невпопад:
— Так это ж Суворов. Так то ж казачки. Так это ж не я. Это вы, братцы.
И верно. Не в первый раз уже применял Суворов конную атаку на окопы врага. Удалась атака и в этот раз.
Стремясь отрезать отходящего неприятеля, рота поручика Вицина быстрым шагом шла по кукурузному полю.
Стебли высокие. Укрывают солдат с головой. Идут солдаты словно бы вовсе не полем, а лесом.
Вдруг видят: впереди — турецкий штандарт.
Остановился поручик Вицин, остановились солдаты. Что бы это такое? Никак, турки идут в наступление?
А штандарт колышется поверх кукурузных стеблей и все ближе и ближе.
— К бою! — скомандовал Вицин.
Вскинули солдаты ружья и карабины. Ждут. Вот турецкий штандарт и совсем рядом.
— Вперед! Ура! — закричал поручик.
Бросились солдаты вперед.
А навстречу им русский солдат выходит — турецкое знамя в руках.
Рассмеялись солдаты:
— Штандарт откуда?
— Как звать?
— Какого полка?
Рассказал солдат, что звать его Гавриилом Жакеткой, что солдат он первой роты Смоленского полка, турецкое знамя отбил в бою и вот теперь несет командиру.
— Ай да Жакетка, — смеются солдаты. — Вот напугал! Вот обманул!
Объяснил поручик Вицин солдату, как разыскать командира Смоленского полка. Пошел солдат дальше своей дорогой. А рота убыстрила шаг — и вдогон неприятелю.
Сто турецких знамен захватили русские в битве на Рымнике.
Штандарт, взятый Гавриилом Жакеткой, был первым.
Преследуя турок, гренадер Дындин увлекся боем.
Бежит Дындин, колет штыком, бьет прикладом.
— Аман, аман! — кричат турки.
Отбежали с версту. Повернул кто-то из турецких солдат голову, видит — всего-навсего один российский солдат сзади.
Закричал турок своим собратьям. Остановились беглецы, повернулись лицом к Дындину, окружили солдата.
— Алла! — кричат. — Алла! Сдавайся!
Только Дындин был не из тех, кто сдается. Пырнул штыком одного турка, пырнул второго, выстрелил в третьего.
Что было дальше, солдат не помнил. Навалились турки на русского, приглушили прикладами. Очнулся Дындин в воде.
Прихватив пленного, турки вплавь переправлялись через реку Рымник. Обмыла вода солдата, приоткрыл он глаза — жив. Только все тело жжет, в костях ломит, голова кругом. Закрыл солдат снова глаза, уронил голову.
Выбрались турки на противоположный берег, положили на траву гренадера, советуются между собой, что делать дальше.
Прислушался Дындин и хоть турецкий язык не знал, но понял: решили турки пленного дальше с собой не тащить, а отрезать солдатскую голову и принести, как трофей, начальству.
Подошел турок к Дындину, схватил кривую турецкую саблю и только хотел рубануть по шее, как Дындин турка ногой в живот. Вскочил гренадер, вырвал ружье.
Опешили турки. Что за чудо: ожил солдат — и в разные стороны.
— Стой! — кричит Дындин.
Догнал одного турка — ударил штыком. Догнал второго — и тоже штыком. Еще один турок бросился в воду.
И Дындин за ним. Потом снова на берег. Бьет направо, налево. Лишь закусил губу и от турецких ран и побоев кривится.
Через час подошли наши солдаты. Смотрят — на берегу реки Рымник десять турок валяются и среди них российский солдат. Присмотрелись — так это же Дындин!
— Дындин, Дындин! — позвали товарища.
Шевельнулся герой.
— Жив, жив! — закричали солдаты радостно и бросились к нему.
Подняли они гренадера на руки, отправили к санитарной повозке.
— Десять турок! — восхищался Суворов, узнав о подвиге Дындина. — Молодец! Ой какой молодец! Мало нам, выходит, один на одного — давай нам троих, троих мало — давай нам шесть, давай нам десять на одного: всех побьем, повалим, в полон возьмем — коль такой солдат в российских войсках имеется.
Вечером после победы у Рымника Суворов шел по русскому лагерю.
Смотрит — у одной из палаток собрались офицеры, шумят, спорят, кто первым ворвался в турецкий лагерь.
Остановился Суворов, прислушался.
— Я первым ворвался, — говорит поручик Синицкий.
— Нет, я, — уверяет капитан Мордюков.
— Первым был я, — доказывает секунд-майор граф Калачинский.
Спорят офицеры, не уступают друг другу. Знают, что первому будет награда.
Покачал головой Суворов, двинулся дальше. Смотрит — у костра собрались солдаты и тоже о том же спорят. Остановился Суворов, прислушался.
— Первым ворвался в турецкий лагерь гренадер Гагин, — говорит один из солдат.
— Не Гагин, а Хотин, — поправляет его второй.
— И не Гагин, и не Хотин, а Знамов, — уверяет третий.
Решили солдаты вызвать и Гагина, и Хотина, и Знамова — пусть скажут сами. Заинтересовался Суворов. Решил подождать. Приходят солдаты.
— Ты был первым? — спрашивают у Гагина.
— Нет, — отвечает Гагин. — Первым был Хотин.
— Нет, не я, — отвечает Хотин. — Первым был Знамов.
— Братцы, — воскликнул Знамов, — так я же и третьим не был! Первым был Гагин. За Гагиным — Хотин.
Порадовался Суворов солдатской скромности, подошел он к гренадерам.
— Дети! Чудо-богатыри! Все вы были первыми. Все вы герои!
Потом Суворов вернулся к офицерской палатке. А там дело чуть не до драки. Офицеры по-прежнему спорят, друг другу первенство не уступают.
Разозлился Суворов.
— Марш спать! — прикрикнул на офицеров. — Никто из вас первым не был. Нет среди вас истинного героя.
Молодой, необстрелянный солдат Кузьма Шапкин во время боя у реки Рымник струсил и весь день просидел в кустах.
Не знал Шапкин, что Суворов его приметил.
В честь победы над турками в суворовскую армию были присланы ордена и медали. Построили офицеры свои полки и роты. Прибыл к войскам Суворов, стал раздавать награды.
Стоял Шапкин в строю и ждал, чтобы скорее все это кончилось. Совестно было солдату. И вдруг… Шапкин вздрогнул, решил, что ослышался.
— Гренадер Шапкин, ко мне! — закричал Суворов.
Стоит солдат, словно в землю ногами вкопанный.
— Гренадер Шапкин, ко мне! — повторил Суворов.
— Ступай же, ступай, — подтолкнули Кузьму солдаты.
Вышел Шапкин, потупил глаза, покраснел. А Суворов раз — и медаль ему на рубаху. Вечером солдатам раздали по чарке вина. Расселись солдаты у палаток, стали вспоминать подробности боя, перечислять, за что и кому какие награды. Капелюхе за то, что придумал, как отбить у турок окопы. Жакетке — за турецкий штандарт. Дындину — за то, что один не оробел перед десятком турок и хоть изнемог в ранах, а в плен не дался.
— Ну, а тебе за что же медаль? — спрашивают солдаты у Шапкина.
А тому и ответить нечего.
Носит Шапкин медаль, да покоя себе не находит. Товарищей сторонится. Целыми днями молчит.
— Тебе что же, медаль язык придавила?! — шутят солдаты.
Прошла неделя, и совсем изглодала совесть солдата. Не выдержал Шапкин, пошел к Суворову. Входит в палатку и возвращает медаль.
— Помилуй бог! — воскликнул Суворов. — Награду назад!
Опустил Шапкин голову низко-низко, к самому полу, и во всем признался Суворову.
«Ну, — думает, — пропадай моя голова».
Рассмеялся Суворов, обнял солдата.
— Молодец! — произнес. — Знаю, братец, без тебя все знаю. Хотел испытать. Добрый солдат. Добрый солдат. Памятуй: героем не рождаются, героем становятся. Ступай. А медаль, ладно, пусть полежит у меня. Тебе заслужить. Тебе и носить.
Не ошибся Суворов.
В следующем бою Шапкин первым ворвался в турецкую крепость, заслужил и медаль и великую славу.
Движется суворовская армия, совершает стремительный переход. День, второй, третий… десятый. Каждый день — шестьдесят верст. То ли солнце палит, то ли грязь, непогода — идут колонны одна за другой, совершают дальний поход.
Измучились солдаты в пути. Пообтрепались башмаки на дорогах. Гудят от волдырей и усталости ноги.
Изнемогли солдаты. Нет солдатских сил идти дальше. А идти надо. Нельзя не идти.
Догоняет Суворов заднюю из колонн. Делает вид, что не замечает солдатской усталости.
— Богатыри! Ребята! — кричит Суворов. — Орлы! Да за вами и конному не угнаться! Так, верно, молодцы — шире шаг: отдавите передним пятки!
Догоняет Суворов среднюю из колонн:
— Богатыри! Братцы! Неприятель от вас дрожит. Вперед! Вперед! Нога ногу подкрепляет — раз, два, левой, левой… Рука руку усиляет — раз, два, левой, левой! Шибче! Шибче! Задние пятки отдавят!
Догоняет Суворов первую из колонн:
— Дети! Орлы! Неприятель без вас скучает. Вперед! Вперед! Теснее ряд, выше голову, грудь навыкат! Ух, махни, головой тряхни, удаль солдатскую покажи! Барабаны! Музыка! Песни!
Затрубили трубачи и горнисты, ударили барабаны, разнеслась над войсками песня. Повеселели, подтянулись солдаты. Сбилась от четкого солдатского шага дорожная пыль столбом.
Едет впереди своих войск Суворов — доволен. Не остановилась русская армия — движется. Забыли солдаты про ссадины на ногах и усталость. Идут колонны одна за другой, совершают стремительный переход.
Как-то между солдатами начался спор — прав или ненрав Суворов, утомляя войска быстрыми переходами. Спор вели капрал Пенкин и рядовой Кривокорытов.
— А что, — говорит Пенкин, — прав Суворов. В быстроте вся сила. Быстрота и натиск решают дело.
— Так-то оно так, — соглашался Кривокорытов. Но тут же начинал свое: — Так ведь солдатам трудно в походе. И сила людская на это уходит, да и в пути отстают многие.
— Мало что отстают, — возражал Пенкин. — Пусть лучше десять отстанут, зато сто победят.
— Ишь ты — десять отстанут! — не унимался Кривокорытов. — А может, эти десять самые смелые.
— «Смелые»! — усмехнулся капрал. — Кто же это тебе сказал, чтоб смелые — и вдруг позади!
И другие солдаты поддержали капрала:
— Прав Суворов: лучше устать, но победить!
— Ну, как хотите, — сдался Кривокорытов. — А мне торопиться некуда. Мне мое здоровье важнее.
И действительно, на всех маршах солдат отставал. Армия уже и закончила переход и вошла в дело, а бывало, и разбила противника, а Кривокорытов и другие вроде него еще где-то в пути, обозными клячами тащатся.
— Эх, несдобровать тебе, Кривокорытов! — говорил Пенкин солдату. — Помяни: отстающего бьют.
Так оно и случилось.
Привел Суворов русские полки стремительным маршем к Рымнику, к лагерю Юсуф-паши. Прошли солдаты единым махом восемьдесят верст, разгромили турецкую армию.
Кончился бой. Стали товарищи разыскивать Кривокорытова. Нет солдата. Принялись ждать. Ждут день, ждут два — не приходит солдат.
На третий день Кривокорытов нашелся. Поленился, отстал, отбился солдат в пути, наскочил на турецкий разъезд и был насмерть врагами изрублен.
Похоронили солдаты товарища, перекрестились. Эхма, ни за что ни про что, через глупость свою, сложил гренадер неразумную голову!
Рядовой Пень в боях первым вперед не рвался. Зато после взятия городов был великий охотник до разной добычи.
Начнут солдаты стыдить товарища.
— А что, — отвечал Пень, — кровь проливаю, себя не жалею. Так уж и взять ничего нельзя!
Вступили суворовские войска в маленький турецкий городок. Ехал Суворов по кривым, узким улочкам, видит — выскакивает из ворот соседнего дома солдат, гусь под мышкой.
— Эй, молодец, — окликнул Суворов, — сюда!
Подбежал Пень.
— Откуда гусак?!
Замялся Пень. Однако солдат был неглуп. Нашелся:
— Так хозяйка дала, ваше сиятельство. На, говорит, служивый.
— Так и дала? — усмехнулся Суворов.
— Дала, дала и еще приходить велела.
Только сказал, а в это время из турецкого дома выбегает старая турчанка. Видать, поняла бабьим чутьем, что воинский начальник солдата ругает, осмелела, подбежала к нему и давай вырывать гуся.
Отдал солдат гусака. Убежала турчанка.
— Значит, сама дала и еще приходить велела! — обозлился Суворов.
— Так то не она, другая дала, — стал выкручиваться Пень. — Молодая.
— Ах, молодая! — воскликнул Суворов.
Только воскликнул, а из дома выбегает молодая турчанка и тоже к солдату.
Подскочила, затараторила на своем языке, руками машет и причитает.
Суворов турецкий язык знал, понял, что турчанка говорит о шелковой шали. Протянул он руку к солдатской пазухе — вытащил шаль.
Потупил Пень глаза, понял, что быть расплате. Крикнул Суворов солдат, приказал взять мародера под стражу.
Вечером перед воинским строем виновного разложили на лавке и стали всыпать шомполами.
Врезают солдаты воришке, а Суворов стоит рядом, приговаривает:
— Жителя не обижай — он тебя кормит, не обижай — он тебя поит. Так ему. Так ему. Еще, еще! — командует Суворов. — Пусть хоть палочки дурь выбьют. Палочки тоже на пользу, коль солдат нечист на руку. Солдат — защитник жителя. Солдат не разбойник!
Суворовская армия совершала стремительный переход. Остановились войска ночевать в лесу на косогоре, у самой речки.
Разложили солдаты походные костры, стали варить суп и кашу.
Сварили, принялись есть. А генералы толпятся около своих палаток, ждут Лушку. Лушка — генеральский повар. Отстал Лушка где-то в пути, вот и томятся генералы, сидят не кормлены.
— Что же делать? — говорит Суворов. — Пошли к солдатским кострам, господа генералы.
— Да нет уж, — отвечают генералы, — мы подождем. Вот-вот Лушка приедет.
Знал Суворов, что генералам солдатская пища не по нутру. Спорить не стал.
— Ну, как хотите.
А сам к ближайшим кострам на огонек.
Потеснились солдаты, отвели Суворову лучшее место, дали миску и ложку.
Уселся Суворов, принялся есть. К солдатской пище фельдмаршал приучен. Ни супом, ни кашей не брезгует. Ест, наедается всласть.
— Ай да суп, славный суп! — нахваливает Суворов.
Улыбаются солдаты. Знают, что фельдмаршала на супе не проведешь: значит, и вправду суп хороший сварили.
Поел Суворов суп, взялся за кашу.
— Хороша каша, добрая каша!
Наелся Суворов, поблагодарил солдат, вернулся к своим генералам. Улегся фельдмаршал спать, уснул богатырским сном. А генералам не спится. Ворочаются с боку на бок. От голода мучаются. Ждут Лушку.
К утру Лушка не прибыл.
Поднял Суворов войска, двинулась армия в дальнейший поход. Едут генералы понурые, в животах бурчит — есть хочется. Промучились бедные до нового привала. А когда войска остановились, так сразу же за Суворовым к солдатским кострам: не помирать же от голода.
Расселись, ждут не дождутся, когда же солдатская пища сварится.
Усмехнулся Суворов. Сам принялся раздавать генералам суп и кашу. Каждому дает, каждому выговаривает:
— Ешь, ешь, получай. Да впредь не брезгуй солдатским. Не брезгуй солдатским. Солдат — человек. Солдат мне себя дороже.
В наследство от отца Суворову досталась шинель. Была она старая, местами латаная. Но Суворов гордился родительской шинелью. Брал ее с собою во все походы и, как наступали холода, никакой другой одежды не признавал.
И вот суворовская шинель попала в руки противника. Дело было летом. Хранилась шинель в армейском обозе. Как-то на обоз налетел турецкий разъезд, перебил охрану и увез ее вместе с другими вещами.
Фельдмаршал опечалился страшно. Места себе не находил. Осунулся. Лишился доброго аппетита.
— Да мы вам, ваше сиятельство, — успокаивали его армейские интенданты, — новую шинель сошьем. Лучшую.
— Нет, нет, — отвечал Суворов. — Не видать мне подобной шинели. Нет ей цены. Нет ей замены.
О пропаже суворовской шинели узнали и солдаты Фанагорийского полка. Договорились они во что бы то ни стало вернуть от турок фельдмаршальскую шинель.
Во главе с поручиком Троицким и капралом Иваном Книгой солдаты пошли в разведку. Но неудачно: шинели не нашли. Зато взяли в плен турка. Стали допытывать, но тот про шинель ничего не знал.
На следующий день снова ходили в разведку, снова взяли турка, но и этот турок нового ничего не сказал.
Две недели солдаты упорно ходили в разведку. Изловили за это время шесть турецких солдат, и лишь седьмой оказался из тех, что принимали участие в наскоке на русский обоз.
Пленник долго не мог вспомнить, была ли шинель и что с ней стало. Наконец вспомнил, что досталась она при дележе захваченного имущества старому турку по имени Осман.
— А где он? Жив тот Осман? — заволновались солдаты.
Осман оказался жив. Только вот задача — пойди излови Османа.
Тогда поручик Троицкий решил отпустить пленного турка и наказал: если тот принесет в русский лагерь суворовскую шинель, то и остальные шесть будут отпущены.
На следующий день турок вернулся, принес шинель.
Узнал Суворов, как попала к русским шинель, страшно разгневался.
— Людьми рисковать! Из-за шинелишки солдатские головы под турецкие пули! — кричал он на поручика Троицкого.
Смутился поручик.
— Так они, ваше сиятельство, сами.
— «Сами»! — пробурчал Суворов, однако уже не так строго.
Потом взял шинель в руки, глянул на потертые полы, на залатанный борт и вдруг заплакал.
— Чего это наш фельдмаршал? — спрашивали не знавшие, в чем дело, солдаты.
— Шинель, — отвечал Иван Книга.
— Ну так что?
— Родительская, — с нежностью пояснял капрал.
Войска Суворова сражались в Италии. Французская армия отходила без боя. Выбирали французские генералы удобное для себя место — такое, чтобы наверняка разгромить Суворова. Отступили они к реке Адде. Перешли на ту сторону. Сожгли за собою мосты. «Вот тут, — решили, — при переправе, мы и уничтожим Суворова».
А для того чтобы Суворов их план не понял, сделали французские генералы вид, что отходят дальше. Весь день отступали в сторону от реки, а затем вернулись назад и спрятали своих солдат в кустах и оврагах.
Вышел Суворов к реке. Остановился. Приказал наводить мосты.
Засучили солдаты рукава. Топоры в руки. Закипела работа. Моста два, один недалеко от другого. Соревнуются солдаты между собой. На каждом мосту норовят управиться первыми.
Наблюдают французские дозорные за рекой. Через каждый час доносят своим генералам, как у русских идет работа.
Довольны французские генералы. Все идет точно по плану. Потирают от радости руки. Ну, попался Суворов!
Хитрыми были французы. Однако Суворов оказался хитрее.
Когда мосты были почти готовы, снял он вдруг среди ночи свою армию и двинул вниз по берегу Адды.
— А мосты, ваше сиятельство? — забеспокоились саперные офицеры.
— Молчок, — приложил палец ко рту Суворов. — Мосты строить. Шибче стучать топорами.
Стучат топоры над рекой, а фельдмаршал тем временем отвел свою армию вниз по ее течению и переправил, где вброд, где по понтонам, на вражеский берег.
Спокойны французские генералы. Знают — мосты не готовы. Успокаивает французов топорный стук над рекой. Не волнуются генералы.
И вдруг… Со спины, с тыла, явился Суворов. Ударил в штыки.
— Ура! Чудо-богатыри, за мной!..
Поняли генералы, в чем дело, да поздно. Не ожидали русских французы. Дрогнули и побежали. Только офицеров одних более двухсот попало в руки к Суворову.
Мосты все же достроили. Как же быть без мостов, раз в армии не только чудо-солдаты, но и обозы и артиллерия.
На реке Треббии разгорелась кровопролитная битва с французами.
Суворов внимательно следил за ходом сражения. Сидел верхом на казацкой лошади, без мундира, в белой рубахе, со шпагой в руке.
В самый разгар битвы один из русских полков не выдержал напора французов. Солдаты дрогнули, отступили, побежали. Вместе со всеми бежал и молодой солдат Ермолай Шокин.
«Ну, гибель пришла!» — думал солдат и шептал про себя молитву.
Заметив замешательство русских, Суворов бросился к отступающему полку. Подлетел на разгоряченном коне, закричал:
— Заманивай! Шибче! Так, правильно! Бегом!
Бежит Шокин, думает: «Как же понять? Какое же здесь заманивание, раз полк отступает?»
А Суворов опять:
— Шибче! Шибче! Заманивай!
Пробежали метров двести. Вдруг Суворов осадил коня. Привстал на стременах. Взмахнул над головой шпагой.
— Стой! — закричал. — Хватит!
Беглецы остановились. Остановился и Ермолай.
— Чудо-богатыри!.. Назад!.. — закричал фельдмаршал. — В штыки!.. Ура!.. С нами бог! Вперед!..
Повернулись солдаты лицом к неприятелю. Ударили в штыки.
— Вперед! — не умолкает Суворов. — Богатыри! Неприятель от вас дрожит! — И первым летит на французов.
Смяли, разбили солдаты противника.
Бежал Шокин, бился штыком, думал: «Ой ловко, ой как ловко Суворов все дело повернул! И виду про отступление не подал. И не ругал».
И другие солдаты про то же думают. Бьются, не жалея себя, искупают минутную трусость.
А Суворов уже был далеко от этих мест, ястребом сидел на коне и снова зорко следил, все ли везде в порядке.
Три дня длилась битва на реке Треббии. Победа была суворовской — полной.
В ночь перед штурмом Турина Суворов в сопровождении двух офицеров, майора Пронина и капитана Забелина, выехал на разведку. Хотел фельдмаршал сам осмотреть подступы к городу, а офицерам наказал взять бумагу и срисовывать план местности.
Ночь тихая, светлая, луна и звезды. Места красивые: мелкие перелески, высокие тополя.
Едет Суворов, любуется.
Подъехали они почти к самому городу, остановились на бугорочке.
Слезли офицеры с коней. Взяли в руки бумагу. Майор Пронин — смельчак — все поближе к городу ходит. А капитан Забелин наоборот — за спиной у Суворова.
Прошло минут двадцать, и вдруг началась страшная канонада. То ли французы заметили русских, то ли просто решили обстрелять дорогу, только ложатся неприятельские ядра у самого бугорочка, рядом с Суворовым, вздымают землю вокруг фельдмаршала.
Сидит Суворов на коне, не движется. Смотрит — и майор Пронин не испугался, ходит под ядрами, перерисовывает план местности. А Забелина нет. Исчез куда-то Забелин.
Услышали в русских войсках страшную канонаду, забеспокоились о Суворове. Примчался казачий разъезд к Турину.
— Ваше сиятельство, — кричит казачий сотник, — отъезжайте, отъезжайте! Место опасное!
— Нет, сотник, — отвечает Суворов, — место прекрасное. Гляди, — показал на высокие тополя, — лучшего места не надо. Завтра отсюда начнем атаку.
Кончилась канонада. Собрался Суворов ехать назад. Крикнул Пронина. Крикнул Забелина.
Подошел Пронин — бумажный лист весь исписан: где какие овражки, где бугорочки — все, как надо, указано. А Забелина нет. Стали искать капитана. Нашли метрах в двухстах за Суворовым. Лежит Забелин с оторванной неприятельским ядром головой, рядом чистый лист бумаги валяется.
Взглянул Суворов на Пронина, взглянул на Забелина, произнес:
— Храбрый всегда впереди, трусишку и позади убивают.
В русском лагере солдаты поймали француза. Поначалу француз молчал. Говорил лишь «пардон, пардон»[16] и больше ни слова.
Потом, когда солдаты на него поднажали, пленник разговорился. Сознался, что проник в русский лагерь затем, чтобы убить Суворова.
Убить?!
— Ишь ты, стервец!
— Вешай его! — зашумели солдаты.
Однако подоспел дежурный по лагерю и вовремя остановил самосуд.
Стали выяснять. Оказалось, что французы оценили голову Суворова в два миллиона ливров. Вот и соблазнился французский солдат. Решил подкараулить, убить Суворова и доставить своим генералам голову русского фельдмаршала.
Доложили Суворову.
— Помилуй бог, два миллиона ливров! — воскликнул Суворов. — Так дорого!
Слух о французском солдате прошел по всему русскому лагерю. Теперь не только солдаты, но и офицеры и генералы стали требовать казни лазутчика.
Однако фельдмаршал, к общему удивлению, пленника отпустил.
— Ступай, — произнес, — доложи своим генералам — пусть ждут. Я сам принесу к ним свою голову.
Суворов сдержал «обещание». Через несколько дней при городе Нови русские войска разбили французов. Бросив знамена, обозы и всю артиллерию, французская армия позорно бежала. Командующий французской армией генерал Жубер был убит.
— Надули меня французишки, — «сокрушался» Суворов. — Зря ходил. Не захотели платить. Поразбежались!
Генерал князь Пирятин-Тамбовский во всех походах таскал за собой золоченую резную карету.
Генералом Пирятин был неважным. Зато говоруном оказался страшным. Раз уж завел разговор — не отцепится. Собеседник уже и так и сяк, уже и шляпа в руках, и сам стоит у порога, а Пирятин:
— Минуточку, минуточку. Я вам еще одну историю расскажу.
Старшие и равные по чину стали избегать Пирятина. Тогда генерал принялся за подчиненных. Вызывает к себе офицеров и начинает рассказывать им всяческие истории. Вначале офицерам это нравилось. А потом, когда генерал рассказал все истории и раз, и второй, и третий, то и им опротивело. А так как начальству перечить было нельзя, офицеры придумали очередность. В понедельник ходил майор Краснощекий, во вторник — поручик Куклин, в среду — капитан Рябов, и так до конца недели. Называлось это у офицеров несением «разговорной» службы. Ходили, слушали, тратили время и проклинали Пирятина…
С кем только не беседовал за свою долгую жизнь генерал, а вот с Суворовым не приходилось. А поговорить с фельдмаршалом очень хотелось. И вот случай представился князю.
Один из неприятельских городов сдался русским без боя. Порядок в подобных случаях был таков, что победитель должен был в город въезжать в карете.
— Зачем мне карета? — заупрямился было Суворов. — Донской конь — лучшей не сыскать для меня кареты.
Однако генералы пристали, заговорили о престиже русской армии, о вековых порядках. Суворов поспорил и сдался.
Стали искать карету и вспомнили про князя Пирятина.
«Вот повезло! — обрадовался князь. — Вот уж наговорюсь, вот уж натешусь».
Целую ночь генерал не спал, вспоминал разные истории, все готовился к встрече с Суворовым.
А сам Суворов страшно не любил болтунов. Слышал он про Пирятина, понял, что заговорит его генерал по дороге.
Тогда Суворов по поводу кареты и ее хозяина отдал такой приказ:
«У генерала князя Пирятина-Тамбовского позлащенную его карету взять. Хозяину сидеть насупротив, смотреть вправо и молчать, ибо Суворов будет в размышлении».
Прочитал Пирятин приказ, и сразу настроение у князя испортилось. Однако приказ есть приказ, надобно повиноваться.
Сидит Пирятин в карете, держит голову, согласно приказу, повернутой вправо, молчит. Молчит, а самого так и распирает. Уж больно хочется ему заговорить с Суворовым. Просидел генерал молча минут десять и все же не вытерпел:
— Александр Васильевич, вот я вам одну историю расскажу…
Однако Суворов гневно глянул на генерала, и тот приумолк. Просидел Пирятин еще минут десять спокойно и чувствует, что больше не может. Не в силах болтун сдержаться.
— Александр Васильевич, вот я вам…
Несколько раз Пирятин пытался заговорить с Суворовым. Кончилось тем, что испортил он Суворову торжественный въезд в город и вконец разозлил фельдмаршала.
«Вот уж болтун! Ну и болтун! — ужаснулся Суворов. — Упаси, господи, русскую армию от таких генералов».
В тот же вечер Суворов отдал приказ отчислить князя Пирятина вместе с его каретой из армии.
— И чего это он? — удивлялся Пирятин-Тамбовский. — Карету для него не пожалел. Самые лучшие истории рассказать собирался. Не оценил. Не понял добра фельдмаршал.
Поручик Козодубов во всем подражал французам. Манеры французские. Говорил по-французски. Книги читал французские. Особенно поручик любил болтать о Париже: и во что там народ одевается, и что ест, и что пьет, и как время проводит. И все-то ему у французов нравится. И все-то ему у русских нехорошо. И хотя сам Козодубов во Франции и Париже ни разу не был, да получалось из его слов, что чуть ли он не рожден в Париже, что вовсе и не русский он, а француз.
Прожужжал поручик своим товарищам о французах и о Париже все уши.
Вот как-то встретил Суворов Козодубова, взглянул, спрашивает:
— Как дела у вас в Париже? Что матушка и батюшка пишут?
— Так матушка у меня в Питере и батюшка в Питере, — ответил удивленный поручик.
— Ах, прости, прости! — извинился Суворов. — Я-то думал, ты из французских.
Ничего не понял поручик. По-прежнему нахваливает все французское, а русских ругает.
Прошло несколько дней. Встретил снова Суворов поручика, опять с вопросом:
— Как дела у вас в Париже? Что матушка и батюшка пишут?
— Так, ваше сиятельство, я уже говорил, матушка у меня в Питере и батюшка в Питере. А рожден я во Пскове.
— Ах, прости, прости старика, запамятовал.
Не может понять поручик, в чем дело. Стал он жаловаться товарищам на Суворова: мол, стар фельдмаршал, мол, память уже никуда и речи порой непонятные, странные.
Видит Суворов, что поручик и теперь ничего не понял.
Происходило это как раз во время войны с французами. Наступил перерыв в боях. Предложили французы обменяться пленными офицерам. Суворов согласился. Составили штабные офицеры списки.
Просмотрел Суворов.
— Тут не все, — говорит.
— Все, ваше сиятельство, — докладывают офицеры.
— Нет, не все, — повторяет фельдмаршал. — Тут еще один французишка не указан…
Рассмеялись офицеры. Поняли шутку фельдмаршала. Рассказали поручику. Бросился тот со всех ног к Суворову.
— Ваше сиятельство! — кричит. — Ваше сиятельство, ошибка! Русский я! Я же вам говорил.
— Нет ошибки, — отвечает фельдмаршал. — Не русский ты.
— Русский, — утверждает поручик. — Русский. И матушка у меня русская и батюшка русский. И фамилия у меня Козодубов. И во Пскове рожден.
— Мало что во Пскове рожден. Мало что матушка да батюшка русские, — говорит Суворов. — Да ты-то не русский. Душа у тебя не русская.
Дошло наконец до неумной головы, в чем дело. Упал он на колени, просит простить. Подумал Суворов, сказал:
— Ладно, так уж и быть — оставайся. Только ступай с моих глаз долой. Иди думай. Гордись, дурак, что ты россиянин!
Всю свою солдатскую жизнь Прошка провел в денщиках у Суворова. Любил похвастать Прошка близостью к великому полководцу. Начинал так: «Когда мы с фельдмаршалом бивали турок…» Или: «Когда мы бивали прусских…»
— Ну, а ты здесь при чем? — смеялись солдаты.
— Как — при чем! — обижался Прошка. — Как же без меня? Да если бы не я…
И Прошка не врал. Составляя планы сражений, Суворов любил «посоветоваться» со своим денщиком.
— А как ты думаешь, Прошка, — спрашивал Суворов, — не заслать ли нам драгун[17] в тыл к неприятелю?
— Заслать, заслать, непременно заслать, — соглашался Прошка.
— А как ты думаешь, не направить ли нам генералу такому-то сикурс?[18]
— А как же — направить, непременно направить, — одобрял Прошка.
Не раз Прошка спасал Суворова от верной гибели. Неосторожен, отчаян фельдмаршал. За ним нужен глаз да глаз. Неотступен Прошка — словно тень за Суворовым. Поскользнулся фельдмаршал на пароме, ударился головой о бревно, камнем пошел ко дну — Прошка, не мешкая, бросился в воду. Убило под Суворовым в разгар боя лошадь, и снова Прошка тут как тут — подводит нового рысака.
А сколько раз выхаживал Прошка Суворова после ранений! Однажды ранение было особенно тяжелым. Пуля прошла сквозь шею фельдмаршала и остановилась в затылке. Пулю вырезали. Однако рана воспалилась.
Суворов с трудом дышал и часто терял сознание. Больному требовался полный покой, Суворов же метался, порывался все время встать.
Ни доктора, ни генералы не могли успокоить Суворова.
И снова нашелся Прошка.
— Не велено, не велено! — покрикивал он на больного.
— Кем не велено?! — возмущался Суворов.
— Фельдмаршалом Суворовым, — отвечал Прошка.
— О, фельдмаршала надобно слушаться. Помилуй бог, надобно слушаться, — говорил Суворов и утихал.
Во время войны с французами сардинский король неожиданно прислал Прошке медаль. При этом было указано, что Прошка награждается «за сбережение здоровья великого полководца».
Медалью Прошка страшно гордился и, когда с кем-нибудь заводил разговор, обязательно упоминал: «Даже заграницкими моя особа отмечена. Мы с фельдмаршалом Александром Васильевичем всюду известны».
Генерал князь Барохвостов завидовал суворовской славе. Вот однажды он и спрашивает у одного из солдат:
— Скажи мне, братец, почему Суворова в армии любят?
— Это потому, ваше сиятельство, — отвечает солдат, — что Суворов солдатскую пищу ест.
Стал Барохвостов есть так же, как и Суворов, щи и солдатскую кашу. Кривится, но ест. Хочется, видать, генералу суворовской славы.
Прошло несколько дней, но славы у Барохвостова не прибавилось. Он опять спрашивает у солдата:
— Что же это слава у меня не растет?
— Это потому, ваше сиятельство, — отвечает солдат, — что Суворов не только ест щи и кашу, но и спит по-солдатски.
Стал и Барохвостов спать по-солдатски — на жестком сене в простой палатке. Натирает генерал изнеженные бока, мерзнет от холода, но терпит. Уж больно ему хочется суворовской славы.
Прошло еще несколько дней, а генеральская слава все не растет. И снова он вызвал солдата:
— Говори, какой еще секрет у Суворова?
— А тот, — отвечает солдат, — что фельдмаршал войска уважает.
Принялся и князь Барохвостов уважать своих подчиненных, ласковые слова говорить солдатам.
Но и теперь генеральской славы не прибавляется. Смотрят на него солдаты, промеж себя усмехаются. Всего-то и только.
Стал злиться тогда генерал. Снова кликнул солдата-советчика.
— Как же так, — возмущается князь Барохвостов. — Щи и кашу ем, сплю на соломе, ласковые слова говорю солдатам — почему же слава ко мне не идет?!
— Это потому, ваше сиятельство, — отвечает солдат, — что и это еще не все.
— Что же еще? Какие еще такие секреты у Суворова!
— А те, — отвечает солдат, — что Суворов умеет бить неприятеля по-суворовски. Славу великую родине добыть умеет.
Тогда и Барохвостов решил бить неприятеля и добывать родине великую славу. Только как-то с этим у Барохвостова не получалось. Поэтому и не пришла к нему слава, поэтому и помер он в неизвестности.
А слава о Суворове осталась в веках. И каждый Суворова знает.
Когда Прошка попал в денщики к Суворову, солдат немало обрадовался. «Повезло! — подумал. — Не надо будет рано вставать. Никаких ротных занятий, никакого режима. Благодать!»
Однако в первый же день Прошку постигло великое разочарование. В четыре часа утра кто-то затряс солдата за ногу.
Приоткрыл Прошка глаза, смотрит — Суворов.
— Вставай, добрый молодец, — говорит Суворов. — Долгий сон не товарищ богатырю русскому.
Оказывается, Суворов раньше всех подымался в армии.
Поднялся Прошка, а тут и еще одна неприятность. Приказал фельдмаршал притащить ведро холодной воды и стал обливаться.
Натирает Суворов себе и шею, и грудь, и спину, и руки. Смотрит Прошка, выпучил глаза, — вот так чудо!
— Ну, а ты что? — закричал Суворов. И приказал Прошке тоже облиться.
Ежится солдат с непривычки, вскрикивает от холода. А Суворов смеется.
— В здоровом теле дух, — говорит, — здоровый. — И снова смеется.
После обливания вывел Суворов Прошку на луг. Побежал фельдмаршал.
— Догоняй! — закричал солдату.
Полчаса вслед за Суворовым Прошка бегал. Солдат запыхался, в боку закололо. Зато Суворов хоть и стар, а словно с места не двигался. Стоит и снова смеется.
И началась у Прошки не жизнь, а страдание. То устроит Суворов осмотр оборонительным постам — и Прошка целые сутки в седле трясется, то учинит поверку ночным караулам — и Прошке снова не спать. А тут ко всему принялся Суворов изучать турецкий язык и Прошку заставил.
— Да зачем мне басурманская речь? — запротивился было солдат.
— Как — зачем! — обозлился Суворов. — Турки войну готовят. С турками воевать.
Пришлось Прошке смириться. Засел он за турецкий букварь, потел, бедняга, до пятого пота.
Мечтал Прошка о тихом месте — не получилось. Хотел было назад попроситься в роту. Потом привык, привязался к фельдмаршалу и до конца своих дней честью и верой служил Суворову.
Из Петербурга на службу к Суворову прибыл молодой офицер. Князь Мещерский. Одет офицер по последней моде: щегольской мундир, башмаки лаковые, шелковые чулки до самых колен. Напомажен, напудрен.
Явился поручик к фельдмаршалу на доклад, словно не в штабную избу, а на званый обед во дворец пожаловал.
Втянул в себя Суворов непривычный запах.
— Помилуй бог! — воскликнул. — Пахучка!
— Что? — не понял Мещерский.
— Духи, говорю, — произнес Суворов, — пахучие.
— Французские, — похвастал поручик.
Смотрит Суворов на приехавшего и опять «восхищается»:
— А наряд-то, наряд-то какой! Чудо-наряд! И, должно быть, немало плачено.
— Полтысячи золотых, — с гордостью ответил Мещерский.
— Помилуй бог! Помилуй бог! — воскликнул Суворов. — А не прокатиться ли нам, милый, верхом? — вдруг предложил поручику.
Обрадовался молодой офицер. Сели они верхом на казацких коней. Тронулись. Сидит Мещерский на коне — собой любуется: вот он, мол, какой — и молодой, и красивый, и рядом с Суворовым едет.
Целый день таскал Суворов за собой новичка по разным местам. Выбирал дорогу неезженую. Гнал лошадей через грязь и болота, через овраги и перелески. Дважды пускал вброд через реки.
Едет Суворов и все приговаривает:
— Подумать только, полтысячи золотых!
Только Мещерский уже понял, в чем дело. Больше не хвастает. С грустью смотрит он на щегольской наряд, понимает — ни за что ни про что пропадает наряд.
Обтрепал за долгую дорогу офицер дорогой мундир, изодрал шелковые чулки, испортил лаковые башмаки, о жесткое казачье седло до крови натер себе ноги.
Вернулся щеголь в штаб-квартиру суворовских войск, слез с коня — едва на ногах держится. Едва держится, но виду не подает. Терпит.
«Терпит. Всю дорогу молчал. Толк будет», — подумал Суворов.
И не ошибся.
Вскоре с поручика сошел питерский лоск. Стал «пахучка» исправным офицером и отличился во многих походах.
Подошел как-то Суворов к солдату и сразу в упор:
— Сколько от Земли до Месяца?[19]
— Два суворовских перехода! — гаркнул солдат.
Фельдмаршал аж крякнул от неожиданности. Вот так ответ! Вот так солдат! Любил Суворов, когда солдаты отвечали находчиво, без запинки. Приметил он молодца. Понравился фельдмаршалу солдатский ответ, однако и за себя стало обидно. «Ну, — думает, — не может быть, чтобы я, Суворов, и вдруг не поставил солдата в тупик».
Встретил он через несколько дней находчивого солдата и снова в упор:
— Сколько звезд на небе?
— Сейчас, ваше сиятельство, — ответил солдат, — сочту, — и уставился в небо.
Ждал, ждал Суворов, продрог на ветру, а солдат не торопясь звезды считает.
Сплюнул Суворов с досады. Ушел. «Вот так солдат! — снова подумал. — Ну, уж на третий раз, — решил фельдмаршал, — я своего добьюсь: поставлю в тупик солдата».
Встретил солдата он в третий раз и снова с вопросом:
— Ну-ка, молодец, а скажи-ка мне, как звали мою прародительницу?
Доволен Суворов вопросом: откуда же знать простому солдату, как звали фельдмаршальскую бабку. Потер Суворов от удовольствия руки и только хотел сказать: «Ну, братец, попался!» — как вдруг солдат вытянулся во фрунт[20] и гаркнул:
— Виктория, ваше сиятельство!
— Вот и не Виктория! — обрадовался Суворов.
— Виктория, Виктория, — повторил солдат. — Как же так может быть, чтобы у нашего фельдмаршала и вдруг в прародительницах была не Виктория!
Опешил Суворов. Ну и ответ! Ну и хитрый солдат попался!
— Ну, раз ты такой хитрый, — произнес Суворов, — скажи мне, какая разница между твоим ротным командиром и мной?
— А та, — не раздумывая ответил солдат, — что ротный командир хотя бы и желал произвести меня в сержанты, да не может, а вашему сиятельству стоит только захотеть, и я…
Что было делать Суворову? Пришлось ему произвести солдата в сержанты.
Возвращался Суворов в свою палатку и восхищался:
— Помилуй бог, как провел! Вот это да! Вот это солдат! Помилуй бог, настоящий солдат! Российский!
В чине генерал-аншефа Суворов был направлен на финляндскую границу. Поручили Суворову следить за переустройством и вооружением тамошних крепостей.
Граница была большой. Крепостей много. Одному трудно.
На самом отдаленном участке Суворов передоверил наблюдение за работами какому-то полковнику. Тот, присмотрев день-второй, перепоручил это своему помощнику — майору. Д майор, в свою очередь, — молодому поручику.
Через какое-то время Суворов вспомнил про отдаленную крепость. Приехал. Посмотрел — работы стоят на месте.
Разозлился Суворов, вызвал полковника.
— Что же это! — закричал. — Почему работы не движутся?
Испугался полковник ответственности и свалил все на майора: мол, майор во всем виноват.
Суворов вызвал майора:
— Поручал вам полковник?
— Поручал. Так я же отдал приказ поручику.
Вызвал Суворов поручика:
— Получали приказ?
— Так точно, — ответил поручик. — Получал. Да не думал, что к спеху.
— Да, — произнес Суворов, — вижу, виновных нет. — И приказал принести прут.
Испугались виновные офицеры — ну как ударит!
А Суворов схватил прут и давай хлестать свои сапоги. Хлещет и приговаривает:
— Не ленитесь. Не ленитесь. Это вы во всем виноваты. Если бы вы сами ходили по всем работам, этого бы не случилось.
Потом отбросил прут в сторону, сел на коня и уехал.
Перекрестились офицеры — беда миновала. Собрали солдат. Засучили рукава. Топоры в руки. За дело.
Помогли сапоги. Раньше других была отстроена отдаленная крепость.
Однажды сержанты и суворовские офицеры проводили с солдатами учения около монастыря. Глянули офицеры на высокие монастырские стены.
— На штурм! — раздалась команда.
Солдаты опешили.
— На штурм!
Солдаты закричали «ура» и ловко полезли на стены.
Перепугались монахи. Не поняли, в чем дело. Забились в темные кельи. Сидят. Дрожат.
Кончили офицеры учения, похвалили солдат за проворство, построили, повели в казармы.
На следующий день вновь повторились учения. И превратился монастырь в учебную крепость. С утра до вечера штурмуют его солдаты. Прошло несколько дней. Монахи попривыкли к учениям, перестали бояться. Жизнь в монастыре скучная-прескучная. Даже интересно стало монахам. Стоят смотрят. Ругается настоятель, разгоняет «святых отцов» по кельям. Только возвращаться в кельи им не хочется. Видать, понравилась солдатская удаль: самые молодые монахи и сами стали лазить на монастырские стены. И получился не монастырь, а черт знает что.
Разгневался настоятель, явился с жалобой на солдат к Суворову.
— Ай, ай! — воскликнул Суворов. — Вот негодники! Вот я им задам, вот покажу!
Вернулся настоятель к себе в монастырь. «Ну, — думает, — все дело уладил». А утром глянул — и не верит своим глазам: со всех сторон подходят к монастырю войска. Идут солдаты стройными колоннами с барабанным боем, с песнями, тащат штурмовые лестницы, разворачивают пушки. Перед войсками верхом на коне Суворов. Не знал настоятель, что это по приказу Суворова штурмовали солдаты монастырские стены. Выхватил Суворов шпагу, вскинул над головой, указал на стены:
— Чудо-богатыри, ура! Вперед! Во славу отечества!
Понял настоятель, что напрасно ходил к Суворову. Написал в Питер. Только пока жалоба ходила по разным рукам, Суворов со своими войсками ушел на войну.
Крепко бил Суворов противника. Ловко солдаты брали стены вражеских крепостей. Спасибо за учения, спасибо за монастырские стены.
В поле недалеко от казарм капрал Казанского пехотного полка вел занятия со своими солдатами по-суворовски.
— Чем важны учения? — обратился капрал к солдатам.
— Ученье свет, а неученье тьма! — хором отвечали солдаты.
— Так. Правильно. А чем ценен солдат ученый?
— За ученого трех неученых дают.
— Правильно. А что важнейшее в войске?
— Солдат российский.
— Так, — произнес капрал, — верно. — И перешел к занятиям по рукопашному бою.
Сам показал. Потом повторяли солдаты.
— Коли! Правильно. Коли! — выкрикивал капрал. — Пуля дура, штык молодец! — выкрикивал по-суворовски он при этом.
Начался дождь. Однако капрал солдат не распустил.
— За мной! — закричал. — Вперед! — И побежал через поле, через овраг к речке. — Живей, живей! — подгоняет солдат и опять по-суворовски: — Голова хвоста не ждет. Храбрый впереди, трусишку и назади убивают!
Подбежали к реке. Капрал бух в воду — и на тот берег. И солдаты за ним. Вылезли, смотрят — один поотстал. Бьется на быстрине, тонет.
— Назад! — закричал капрал. — Сам погибай, а товарища выручай! В воду!
Вытащили неумельца солдаты. Стоят, переводят дух.
— Устали? — усмехнулся капрал.
— Устали, — сознались солдаты, но тут же гаркнули по-суворовски: — Трудно в ученье, легко в бою!
— Молодцы! Правильно! — похвалил их довольный капрал.
Слухи о занятиях солдат в Казанском полку дошли до Суворова. Порадовался фельдмаршал, что солдаты суворовскую науку осваивают. Решил он узнать фамилию лихого капрала. Написал письмо командиру полка. Вскоре пришел ответ:
«Фамилию, ваше сиятельство, указать не могу. У нас что ни капрал — каждый ведет занятия по-суворовски».
— Не люблю госпиталей, — говорил Суворов. — Тот их любит, кто не радеет за здоровье солдата.
Принял Суворов командование над войсками, стоявшими на северной русской границе, и узнал, что в тамошних госпиталях находится сразу тысяча человек хворых.
Явился Суворов в госпиталь, стал ходить по палатам.
Зашел в первую, спрашивает у солдат:
— Чем больны, чудо-богатыри?
Молчат солдаты. Сказать неудобно.
— Чем больны? — повторил Суворов.
— Животами мучаемся, — наконец произнес какой-то солдатик.
— Позвать сюда провиантмейстера,[21] — приказал Суворов.
Провиантмейстер прибыл.
— Чем солдат кормишь? — спрашивает фельдмаршал.
— Так, разным… — начинает провиантмейстер.
— Чем — разным?
— Кашей, ваше сиятельство, мясом.
— А еще?
— Капустой.
— Так, — произнес Суворов и приказал принести капусту.
Принесли, попробовал, а та тухлая.
Посмотрел Суворов на провиантмейстера злыми глазами, закричал:
— Под арест! На гауптвахту! На десять суток!
Вошел Суворов во вторую палату.
— Чем больны, чудо-богатыри?
Растерялись, молчат солдаты.
— Они поотмороженные, — проговорил санитар.
— Позвать сюда каптенармуса,[22] — распорядился Суворов.
Каптенармус прибыл.
— Во что солдат одеваешь?
— Как положено, ваше сиятельство, — отвечает каптенармус. — В мундиры, в башмаки, в чулки.
— В чулки! — закричал Суворов. — Север. Морозы. Почему валяных сапог не завезли? Где рукавицы?
Почувствовал каптенармус свою вину. Молчит, переминается с ноги на ногу.
— Под арест, на гауптвахту, на десять суток! — отдал приказ Суворов.
Пошел Суворов дальше. Входит в третью палату:
— Чем больны, чудо-богатыри?
— Это раненые, — отвечает за солдат санитар.
— Какие еще раненые? — удивился Суворов.
Войны в это время никакой не было.
— Это из батареи поручика Кутайсова, — объяснил санитар. — На учениях пушку разорвало, ваше сиятельство.
Кликнул Суворов поручика, отругал, что за снарядами и пушкой плохо следит, и тоже под арест, на гауптвахту, на десять суток.
Прошло около месяца. Появились у солдат и валенки и рукавицы. И в помине не осталось тухлой капусты. Кутайсов и другие офицеры стали собственноручно проверять снаряды и пушки.
Прошелся Суворов вновь по госпиталям. Ходит по палатам, а палаты пустые. Вместо прежней тысячи человек с трудом сорок больных насчиталось.
Ходит Суворов — доволен. Не любил фельдмаршал госпиталей.
Императрица Екатерина Вторая поручила Суворову обследовать Сестрорецкий оружейный завод.
Стали на заводе готовить Суворову торжественную встречу. Начальник завода выехал на Петербургский тракт, чтобы заранее встретить фельдмаршала.
А Суворов в это время в простой солдатской куртке на таратайке кружным путем по битой проселочной дороге приехал на завод и прямо в оружейные мастерские.
Ходит Суворов по мастерским, смотрит по сторонам.
Осмотрел карабины — хороши карабины. Осмотрел штыки — хороши, остры штыки.
Поглядывает на Суворова мастер Иван Хомяков.
«И чего это, — думает, — солдат здесь крутится?»
— Эй, служивый, чего ты здесь?
— Да так себе. Так себе. Ничего, — ответил Суворов. — Кто мастер?
— Ну, я мастер.
— Как звать?
— Иван Хомяков.
«И чего еще привязался!» — думает мастер.
— Ступай, — говорит, — служивый, своей дорогой. Тут фельдмаршала ждут. Увидят тебя — попадет.
Суворов ушел.
Не встретил начальник завода высокого гостя, вернулся назад. Хомяков ему и рассказал о неизвестном солдате.
— Какой солдат?
— Да такой старенький.
— Старенький?! А росту какого?
— Небольшого, выходит, росту. Поменьше чем среднего.
— Худощав?
— Худощав.
— Сед?
— Сед.
— Волосы хохолком впереди?
— Хохолком.
— Глаза голубые?
— Голубые.
— Так это ж Суворов! — закричал начальник.
Иван Хомяков так и присел. Бросились искать «солдата», а его и след простыл: ни таратайки, ни лошадей.
Перепугался начальник завода. Хомякова ругает, стражу поносит. Да и мастер струхнул — выходит, сам же Суворова с завода выпроводил. Волнуются они, ждут наказаний.
Через неделю из Питера прибыл пакет. Пакет от самой государыни. Держит его начальник в руках, вскрыть не решается — отставка, думает. Вскрыл. Развернул бумагу, одним глазом искоса смотрит, руки дрожат, сердце стучит. Читает. Читает и не верит своим глазам: в бумаге добрые слова про сестрорецкие штыки и карабины, монаршее благословение начальнику и приказ о выдаче Ивану Хомякову и другим мастерам по сто рублей серебром за искусство в работе.
Многие проступки мог простить Суворов своим солдатам и офицерам, а вот ответа «не могу знать» не прощал.
«Не терплю «немогузнаек», — говорил Суворов. — От них лишь позор армии».
И вот как-то Суворов приехал в свой любимый Фанагорийский полк, решил устроить офицерам экзамены.
Расселись офицеры рядком на лавках. Напротив — командир полка и Суворов.
— Что такое атака? — обратился фельдмаршал к майору Козлятину.
— Атака есть решительное движение войск вперед, имеющее целью уничтожить противника, — отчеканил Козлятин.
— Дельно, дельно, — похвалил Суворов. — Правильно. А что такое супренировать? — спросил у капитана Проказина.
— Супренировать, ваше сиятельство, — ответил Проказин, — это значит напасть неожиданно, застать неприятеля врасплох, разбить, не давая ему опомниться.
— Дельно. Дельно, — снова похвалил Суворов.
Доволен фельдмаршал: знающие офицеры. И командир полка доволен. Сидит улыбается, а сам Суворову все время на молодого поручика Ртищева показывает.
— Это, — говорит, — самый знающий в полку офицер. Умница!
Дошла очередь и до Ртищева.
— А ну-ка, скажи мне, Ртищев, — произнес Суворов, — что такое есть ретирада?[23]
Замялся поручик и вдруг…
— Не могу знать! — выпалил.
Все так и ахнули. Ну, все дело испортил. Офицеров подвел. Командиров полка опозорил.
Рассвирепел Суворов, вскочил с лавки.
— Немогузнайку подсунули! — закричал, затопал ногами.
Повернулся, выбежал из избы прочь, сел на коня и хотел уехать. Да вдруг призадумался. Слез с коня, снова вернулся в избу, снова к поручику:
— Так что такое есть ретирада?
— Не могу знать, ваше сиятельство. В нашем полку такое слово никому не известно. Полк наш суворовский, полк наступающий!
Глянул Суворов на Ртищева и вдруг закричал:
— Ай да полк! Ай да полк! Славный полк — Фанагорийский. Значит, никто не знает?!
— Так точно, ваше сиятельство.
— Вот уж не думал, что проклятый немогузнайка доставит мне столько радости! — прослезился Суворов. — Вот так Ртищев! Ай да Умищев!
Секунд-майор граф Калачинский нажил себе в армии немало врагов. Невыдержанным был секунд-майор на язык. Чуть что — обязательно кого-нибудь обидит, ввяжется в спор, накричит или скажет дурное слово. Вот и невзлюбили его товарищи. Вот и появились у майора враги.
Как-то пришел Калачинский к Суворову, пожаловался на своих товарищей.
— Помилуй бог! — проговорил Суворов. — Ай-ай, как нехорошо! Враги, говоришь? Ай-ай. Ну, мы до них доберемся.
Прошло несколько дней. Вызвал к себе Суворов секунд-майора.
— Узнал, — говорит, — я имя того главнейшего злодея, который вам много вредит.
— Капитан Пикин? — выпалил Калачинский.
— Нет.
— Полковник Лепешкин?
— Нет.
— Поручик Вяземский?
— Нет.
Стоит Калачинский, думает, кто бы это мог быть еще.
— Знаю! — закричал. — Знаю! Генерал-квартирмейстер князь Оболенский!
— Нет, — опять произнес Суворов, посмотрел на Калачинского загадочным взглядом, поманил к себе пальцем.
Подошел секунд-майор, наклонился к Суворову. А тот таинственно, шепотом:
— Высунь язык.
Калачинский высунул.
— Вот твой главнейший враг, — произнес Суворов.
Суворов любил лихую езду. То ли верхом, то ли в возке, но непременно так, чтобы дух захватило, чтобы ветер хлестал в лицо.
Дело было на севере. Как-то Суворов уселся в санки и вместе с Прошкой отправился в объезд крепостей. А в это время из Петербурга примчался курьер, важные бумаги привез Суворову. Осадил офицер разгоряченных коней у штабной избы, закричал:
— К фельдмаршалу срочно, к Суворову!
— Уехал Суворов, — объяснили курьеру.
— Куда?
— В крепость Озерную.
Примчался офицер в Озерную:
— Здесь Суворов?
— Уехал.
— Куда?
— В крепость Ликолу.
Примчался в Ликолу:
— Здесь Суворов?
— Уехал.
— Куда?
— В Кюмень-град.
Прискакал в Кюмень-град:
— Здесь Суворов?
— Уехал…
Уехать Суворов уехал, да застрял в пути. Один из коней захромал. Пришлось повернуть назад. Двигались шагом, едва тащились. Прошка сидел на козлах, дремал. Суворов нервничал, то и дело толкал денщика в спину, требовал погонять лошадей.
— Нельзя, нельзя, ваше сиятельство, конь в неисправности, — каждый раз отвечал Прошка.
Притихнет Суворов, переждет и снова за Прошкину спину. Не сиделось фельдмаршалу, не хватало терпения тащиться обозной клячей.
Проехали версты две, смотрит Суворов — тройка навстречу. Кони птицей летят по полю. Снег из-под копыт ядрами. Пар из лошадиных ноздрей трубой.
Суворов аж привстал от восторга. Смотрит —