Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть вторая.

Возмездие

Хоть мы и выпили по случаю моего перехода к артиллеристам Николая Николаевича Павлова, но он в тот день не состоялся. И виною тому ранение Саши Крупецкова, помощника начальника политотдела по комсомолу, этого развеселого парня, которого очень хорошо знали и любили в дивизии, — он, как и я с моими товарищами по блиндажу у яблони, был ее ветераном. Мне приказано — пока что временно — взять на себя обязанности «комсомольского бога» рангом повыше, в масштабе всего соединения. Я не был рад, сказать честно, неожиданному своему повышению в должности по двум причинам: был очень огорчен печальной новостью о ранении Саши, давно уже, с времен Абганерова, ставшего моим другом, да еще тем, что нарушались мои вожделенные планы, связанные с артиллерийской батареей.

Делать, однако, нечего. В армии вообще, а на фронте в особенности, над твоею жизнью безраздельно властвует закон, уместившийся в трех коротких, как такая же короткая пулеметная очередь, словах: «Приказ есть приказ». Его волею ты можешь быть послан на жизнь и на смерть. Помянутая тут «пулеметная очередь» может прошить тебя насквозь, оборвать твое земное, и без того обидно короткое пребывание, а может пролететь мимо, помиловать, помилосердствовать и сохранить тебе жизнь.

Приказ, полученный мною, скорее, мог бы обрадовать меня, чем опечалить: он хоть и ненамного, но все-таки отодвигал тебя от переднего края, где, как известно, возможность умереть возрастает. Политотдел дивизии находился в трех-четы-рех километрах позади полков, пускай не в глубоком, но все-таки тылу. Но на душе не было и намека на какую-то там радость. Было поначалу муторно, сумрачно как-то на сердце. Полегче немного стало оттого, что, заменив Крупецкова, я могу не менять места своего прежнего пребывания, поскольку все полки дивизии находились на одинаковом от моей [278] возлюбленной яблоньки расстоянии: такое разрешение я получил от начальника политотдела, вызвавшего меня для короткого «инструктажа». Из политотдела, расположившегося в глубоком овраге, у самой его вершины, я спустился вниз, к Бекетовке, вышел к Волге и, дождавшись сумерек, переправился на большой, покрытый дубовыми и тополиными деревьями остров, где преспокойно жил второй эшелон второго эшелона нашей дивизии. И не только нашей. У каждой такой дивизии под Сталинградом был не один тыл, а сразу два: ближний, прилепившийся к самому берегу реки с ее правой стороны и готовый в любой час улепетнуть на ее левую сторону, где находился дальний, второй эшелон тыла. Вот туда-то я и нацелился, поскольку там и разместился в больших палатках наш медсанбат, в котором, как мне сказали, лежал раненый Александр, Саша Крупецков. Пробирался я к нему не один, а в сопровождении Леонида Прицкера, инструктора политотдела по работе среди войск противника, — была и такая должность в штабе политотдела дивизии. Доставалась она по большей части шустрым ребятам еврейской национальности, поскольку они-то в основном и знали немецкий язык. У нас она досталась Лене Прицкеру, именно Лене — иначе его никто и не звал. Он и останется Леней, ежели суждено ему будет дожить до старости лет, как мне вот сейчас. Может даже случиться такое, что ему попадут на глаза эти мои строчки, и, уверен, он улыбнется, вспомнит далекое, не покидающее нас... Леонид Прицкер шел со мною не к немцам, как хаживал он к ним, чтобы поговорить «по душам», через рупор-усилитель из самого близкого к ним окопа. Мне нередко приходилось сопровождать его, как вот сейчас он меня, и присутствовать при Лёнином «собеседовании» с противником. Прицкер говорил, кричал в раструб усилителя громко и, как ему казалось, очень убедительно, чтобы немецкие солдаты поскорее покидали свои окопы и переходили на нашу сторону, то есть сдавались в плен. Из всей его пламенной речи, непонятной мне, я выуживал лишь слова: «Гитлер капут». Не знаю, прибавлял ли Леня к ним еще два других слова: «штык в землю». Может, и прибавлял, да вот только результат от них был один и тот же — никакого результата! Иной раз немцы что-то орали, частые их слова для меня были похожи на вороний клекот. Но немцы не ограничивались [279] словесной перепалкой и, когда Леня уж очень расходился в своей агитации, пускали в нашу с ним сторону парочку-другую мин из своих сорокадевятимиллиметровых минометов{32}. Мы плюхались на дно окопа, плюхались прямо носами в грязь, а затем тихо уползали подобру-поздорову. А в следующую ночь, или через одну, выходили опять, но уже в другом месте. Случалось все-таки, — но очень уж редко — какой-то из немцев и сдавался в плен, перебирался на нашу сторону, и Леонид приписывал эту наиредчайшую удачу себе. Саша Крупецков, увидев нас, конечно же, радостно удивился, потому что не ожидал, что к нему кто-то проберется из товарищей. Перво-наперво спросил:

— Значит, все-таки ты?

— А почему «все-таки»?

— Да я думал, что не согласишься. Я хмыкнул.

— А разве в таких случаях спрашивают нашего с тобой согласия, друг ты мой Саша?!

— Да ведь это я попросил начальника, чтобы тебя...

— Но ты думаешь, я не догадывался, чья это «забота»?.. Ты вот скажи нам с Леней, надолго ли тут?

— Да нет! С недельку, может, подержат, а потом под зад коленкой. Не выпишут — сам убегу!

Леня Прицкер молча ожидал, когда мы наговоримся, но запас терпения у него оказался невелик, и он перебил нас, торопливо развязывая при этом голубую ленту, которой была перехвачена какая-то коробка:

— Ну, довольно речей! Глянь-ка, Сашок, это все тебе, праздничное. От наших политотдельцев!

Прямо к изголовью Крупецкова были выложены печенье, конфеты, две пачки «Казбека», того самого, что выдавался лишь генералам, да и то не всем. А затем, немного помедлив, завораживающе улыбаясь, Леня выхватил — уже из своего кармана, — как гранату, бутылку коньяка, точно такую же, какую преподнес мне Кузьмич (из чего я заключил, что добыта ими эта драгоценность в одном и том же месте).

— Сашка, черт! — уже почти орал Прицкер, высекая из [280] нас, как кресалом, искры восторга. — Да ты только глянь... Это же грузинский, марочный! Ма-роч-ный! — повторил он, присаживаясь к Крупецкову прямо на постель, одною рукой обнимая раненого сослуживца, а другою продолжая удерживать бутылочку, с тем, очевидно, чтобы Саша полюбовался ею подольше, так, как она того заслуживает. И лишь потом сунул ее, зачем-то озираясь по сторонам, под подушку.

Под конец Прицкер все-таки предупредил поучительно:

— Но чтобы ты не зазнавался, комсомольский бог, сообщаю: не тебе одному сделано это предпраздничное подношение, а всем, без исключения, офицерам. Не забыли и про окопников, этих главных исполнителей войны, и они получили подарки. Не Бог весть какие, но получили. Ну, как вы думаете, друга мои, к чему бы это, а?

И опять я услышал — в какой уж раз! — эти постоянно произносимые в последнее время разными людьми слова: «К чему бы это?»

Ответ на этот волнующий всех нас вопрос был даден 19 ноября 1942 года небывалой силы громом, прогремевшим в неурочную для него пору над заснеженной уже степью. Раскаты его мы услышали ранним утром, и доносились они до нас, прижатых к берегам Волги, откуда-то с юго-запада; земля под нами отвечала на них легкой дрожью, хотя громовые волны докатывались сюда в значительной степени ослабленными большим расстоянием. Дрожь, переходящая в озноб, охватывала и нас самих, но это уже от внутреннего волнения, от радости, от восторга, от бурного всеобщего ликования, исторгавшего у многих из нас слезы. Люди плакали, иные даже исходились истерикой, и этих надо было приводить в чувство. Плакали, и никто не стыдился своих слез. Это были особые слезы. Они брали за самую душу не в одиночестве, а как бы в обнимку: те, что пролились или удержались на сердце солдата, от чего было еще больней, от небывало тяжких потерь, сейчас повстречались со слезами великой радости и, соединившись, переполнив сердце воюющего человека, вырывались наружу и безудержно текли по щекам и падали на молодой снежок, прожигая его до земли.

Мы, трое, вытряхнутые из своей норы под нашей яблонькой, тоже плакали. Стояли в обнимку, слушали величайшую симфонию в исполнении наших родных «катюш» и тяжелых [281] орудий и хотели только одного, хотели того, чтобы гром этот не умолкал как можно дольше. И когда он умолк, я почувствовал, что сердце мое, как бы чего-то испугавшись, заторопилось, застучало невпопад, с перебоями, и стук его отдавался болью не только в груди, но и в висках. И я знал, — откуда эта тревога и откуда эта боль, — они хорошо знакомы фронтовикам. Мы имели не одну возможность убедиться, что артиллерийская подготовка, какой бы мощи она ни была и как бы долго ни продолжалась, не обязательно заканчивается нашим прорывом в глубину неприятельской обороны. Защитники Сталинграда, услышав канонаду на юго-западе, тотчас же в один голос сказали вслух и про себя: «Ну, началось!» Началось то, что так долго и с такой надеждой на спасение ожидалось, началось то, что Сталин в своем ответном послании Черчиллю назвал «началом нашей зимней кампании». И вот теперь мы слышали и поняли, что «час искупления» пробил, что начало ему положено, но как оно будет продолжаться, как будет развиваться?

Беспокойство усилилось, когда, перейдя в наступление одним днем позже, то есть 20 ноября, наша 64-я армия продвинулась своим левым флангом менее чем на один километр, а 29-я стрелковая не продвинулась и на десяток метров, застряла под Елхами. Поправить дело попытался, было, главный оперативник дивизии, уже хорошо знакомый нам бывший танкист капитан Григорий Баталов. Он опять раздобыл где-то маленький танк, пронырнул на нем в хутор, покружился там перед глазами немцев, ошеломленных, опешивших от такой дерзости русского танкиста, и, не видя за собою поддержки пехотинцев, повернул назад и с ходу «перепрыгнул» через противотанковый ров, прямо через головы тех самых пехотинцев, которых он, Баталов, и намеревался своей безумной отвагой увлечь за собой. Почему ему это не удалось, остается только гадать. Может быть, им, пехотинцам, тоже показалось, что в танке сидел умалишенный или русский камикадзе, кто знает...

Было еще две или три попытки овладеть Елхами, но оборачивались они для нас лишь большими потерями. Да и не могли они заканчиваться иначе: в течение нескольких месяцев немцы успели там укрепиться, разведать все цели на нашей стороне, обеспечить, насытить сполна все возможные и [282] невозможные подступы к своей передовой огневыми средствами. И это был уже не дождь, а ливень огня, под который попадали подымавшиеся в атаку наши солдаты, и, чудом уцелевшие, уползали назад, в противотанковый ров, в тот самый, где сидел со своим минометным взводом Миша Лобанов. От пехотинцев я заглянул к нему. Вид и у него был такой же подавленный и растерзанный, как и у его соседей, стрелков и ручных пулеметчиков.

— Ну, как же это вы? — сказал я, чтобы только что-то сказать. Я и сам выглядел не лучше, не бодрее: от вчерашней эйфории не осталось и следа. Я тоже, как и Баталов, пытался повести за собой комсомольцев, а кончилось тем, что и сам, как говорится, едва унес ноги, а голова моя осталась целой потому лишь, что немецкой пуле больше понравилось мое ухо, от которого она откусила кусочек мочки, ну, самую малость, так что там Миша Лобанов увидел не капельку крови, а сукровицу.

Вечером все трое вернулись в землянку. Дольше всех не появлялся Зебницкий. Но вот пришел и он, мрачный и насупленный больше, чем обычно. Устраиваясь на своих земляных нарах, помалкивали: не то настроение.

— Как вы думаете, что там? — не удержался от того, чтобы не нарушить эту угнетающую всех тишину, Николай Соколов.

Мы не ответили.

— Молчите? Ну, и черт с вами! — и Николай демонстративно отвернулся от нас, уткнувшись в стенку блиндажа своим носом.

Сон был не в сон. Мы притворились, что спим.

С рассветом отправились в роты.

Бой под Елхами возобновился, и был он еще более кровопролитным. Увы, с нашей стороны...

Второй день подходил к концу, а мы по-прежнему не знали, что же там, на юге, откуда доносился до нас гул, но не такой уж громоподобный, каким был ранним утром 19 ноября. Верховный, конечно, знал больше, но и он в «Личном и секретном послании» все тому же Черчиллю от 20 ноября был чрезвычайно осторожен:

«Начались наступательные операции в районе Сталинграда, в южном и северо-западном секторах. Первый этап наступательных [283] операций имеет целью захват железнодорожной линии Сталинград-Лихая и расстройство коммуникаций сталинградской группы немецких войск. В северо-западном секторе фронт немецких войск прорван на протяжении 22 километров, в южном секторе — на протяжении 12 километров. Операция идет неплохо».

«Операция идет неплохо» — только и всего. Но мы-то тут, под Сталинградом и в самом Сталинграде, и этого не знали! Не знали ни к концу 20 ноября, ни к концу 21-го, 22-го, не знали того, что в стане врага началось смятение. Командующему 6-й немецкой армией Фридриху фон Паулюсу, переместившему свой штаб поближе к Сталинграду, почти что к его предместью, в Гумрак, Гитлер телеграфировал:

«Битва в Сталинграде достигла своего высшего напряжения. Противник прорвался в тыл немецких частей и в отчаянии пытается вернуть в свои руки важную для него крепость на Волге. Вы должны удержать позиции Сталинграда, завоеванные такой большой кровью. Что касается моей власти, я сделаю все, чтобы поддержать вас».

Знать бы нам, бьющимся как об стенку горох на ничтожном кусочке земли здесь, у Елхов, знать бы об этой телеграмме фашистского фюрера, как бы мы приободрились, какие бы свежие силы поднялись в нас от одного этого! А терзавший, громивший нас по пути от Дона до Волги генерал-полковник Паулюс послал в штаб группы «Б», куда входила его 6-я армия, паническую телеграмму:

«Армия окружена. Вся долина реки Донская Царица, железная дорога от Советской до Калачи, мост через Дон в этом районе, высоты на западном берегу реки Толуби некой, Оськинский и Крайний, несмотря на героическое сопротивление, перешли в руки русских».

Узнай об этом, мы бы, неудачники, хотя бы порадовались за тех, кто наносил врагу удар за ударом, создавая для него смертельную опасность. Порадовались бы, но и огорчились при мысли, отчего же у нас тут, под Елхами и у балки со странным названием Караватка, дела идут плохо, наша 64-я армия, удержавшая за собой всю южную часть Сталинградского фронта и, в общем-то, спасшая сам Сталинград, — почему она, которую мы все так любим, с которой, может быть, и не блестяще, но все-таки достойно выдержали испытания, [284] выпавшие на ее долю между Доном и Волгой, почему же сейчас, когда немцы окружены, 64-я измеряет свое продвижение метрами? Обидно, не правда ли!

А в 29-й стрелковой, как следствие ее неудач, сперва не очень заметное, а затем все явственнее, просматривалось ухудшение отношений между командиром дивизии подполковником Лосевым и командиром 106-го полка майором Игнатом Поповым. На взгляд последнего, комдив действует прямолинейно — вперед и только вперед! — там, где можно было бы и нужно сманеврировать. «Ну, зачем, — думал сначала про себя Попов, — зачем лезть на рогатину, зачем атаковать эти клятые Елхи в лоб, зная, что немцы успели превратить хутор в настоящую крепость, в один большой дот, ощетинившийся во все стороны своими пушками, крупнокалиберными пулеметами и даже огнеметами, которые у нас тоже есть, но не действуют?» Сперва майор Попов рассуждал как бы сам с собой. А потом, набравшись духу, высказал все как есть самому Лосеву. Узнав о существе их спора, командиры полков и батальонов — в абсолютном своем большинстве — взяли сторону Попова, хоть и не решались сделать это открыто. Новый комдив, в отличие от своего предшественника и тезки Анатолия Колобутина, был крайне нетерпим к чужому мнению — не то что нетерпим, но оно, мнение другого, для Лосева попросту не существовало. Ему было вполне достаточно своего, раз и навсегда ухватившего истину в последней инстанции. Услышав от Игната Попова — может быть, даже впервые — категорическое несогласие с образом его действий, Лосев поначалу страшно удивился: как, мол, это так, кто-то посмел его поучать? За удивлением последовал взрыв, сопровождаемый криком, густо оснащенным бранью, и поскольку Попов молчал, спокойно выслушивал низвержение ругательных слов, выслушивал, как бы и не слыша их, Лосев замолчал и сам. Теперь они молчали оба, прямо, в упор глядя друг на друга. Комдив при этом тяжело дышал. Ему показалось, что на тщательно, до синевы выбритом, красивом лице подчиненного, в уголках губ его появилась улыбка, та самая, которая возникает у человека тогда, когда ему приходится выслушивать в свой адрес слова очевидно несправедливые и когда делается обидно за того, с губ которого срываются эти слова; ты готов даже пожалеть его. Именно с таким чувством [285] смотрел на своего начальника Попов, и тот, кажется, понял, что обезоружен. Пройдясь по просторному, можно даже сказать, меблированному блиндажу не в три, а в пять накатов, Лосев достал пачку «генеральских», хотя пребывал в подполковничьем звании, и, открыв ее, протянул Попову. Игнат Федорович, поблагодарив, взял одну папироску.

— А тебе что, не выдали таких? — укротив гордыню, совсем уж другим тоном заговорил комдив.

— Выдали, еще к празднику, и мне. Да все вышли.

— Ну, хорошо. Возьми эту себе.

— Что вы, товарищ комдив, зачем! Вы, что же, без курева останетесь?

— У меня еще есть. Бери, бери.

Лосеву нравилось, когда подчиненные обращаются к нему не по воинскому званию, а по должности. Слово «комдив» звучит куда солиднее, чем «подполковник». К тому же Лосев считал, надеялся, во всяком случае, что с повышением в должности последует по логике вещей и повышение в звании, ну, если не до генерала, то на худой конец до полковника-то непременно. Не последовало: как был подполковником, так и остался. Было обидно. Игнат Попов знал про то и в течение часа, пока находился в блиндаже Лосева, несколько раз назвал его комдивом, а то еще так: «товарищ командир дивизии». В его городской квартире, в кабинете, на письменном столе, в стопке других книг заняла почетное место и эта — она так и называется: «Военная психология». Может, она и помогла Попову так быстро нащупать болевую точку у его нынешнего начальника?

Как бы там ни было, но, окончательно остыв, Лосев вдруг сказал:

— А Елхи-то, Игнат Федорович, мы должны взять. И не далее как завтра. К десяти часам хутор должен быть в наших руках, не то... Перед твоим приходом дважды звонил командарм. Генерал Шумилов... не в пример некоторым, — подмигнул как бы самому себе Лосев, — не в пример мне, не шумел, не кричал. Сказал коротко: поутру, после десяти часов, ваш командный пункт, подполковник Лосев, будет находиться в Елхах, а еще лучше — за Елхами. Ты понял меня, Игнат Федорович?

— Понял, товарищ комдив. Елхи будут взяты к указанному часу. [286]

— Ну, вот и добро. Вот и спасибо!

Глядя на растроганного начальника, Попов узнавал и не узнавал в нем Лосева. И, взволнованный не меньше его, повторил еще тверже:

— Елхи будут взяты.

— Спасибо, — тихо сказал Лосев, поняв, что Попов берет проведение этой операции на себя.

Елхи были взяты, и казалось, окончательно. Взяты не к десяти, а девяти утра 23 ноября. Усилиями, правда, не одного 106-го, «моего», как продолжал я называть его в своих мыслях, как бы по инерции, а при участии всех трех стрелковых полков, одного учебного батальона и, разумеется, всех артиллеристов, сосредоточенных Николаем Николаевичем Павловым, моим будущим начальником, в местах, указанных Поповым, коему Лосев, к удивлению всех других командиров, не приказал, а доверил проведение всей операции. Для ее осуществления вся ночь ушла на перегруппировку сил дивизии. В центре, прямо перед хутором, стоял как раз «мой» 106-й полк, но и он более чем наполовину уменьшился тут, половина его переведена далеко на левый фланг и влилась в 228-й полк, от которого, как известно, при выходе сюда, к Елхам, сохранилось одно знамя да три-четыре десятка бойцов, и возрождать этот полк пришлось почти что с нуля. Налево ушли ночью и минометчики Усмана Хальфина (остался на прежнем месте, в противотанковом рву, взвод пятидесятимиллиметровок Михаила Лобанова, единственная «грозная» сила для поддержки утончившегося до ниточки переднего края, занятого пехотинцами), выдвинулась в том же направлении и пулеметная рота, а вместе с нею и старый солдат, мой полуночный собеседник Устимов Федор Тимофеевич; где-то поблизости, не теряя его из виду, горбясь под тяжелой санитарной сумкой, тихой тенью шла и Надя. Короче говоря, передовая наша, которая находилась на главном направлении, где предполагался основной удар немцев, если б они вздумали возобновить наступление с целью выхода к Бекетовке и Волге, южнее Лапшинова сада, — передовая эта оставалась, по сути, оголенной. Но это не смущало Попова. Хутор охватывался с трех почти сторон нашими войсками, которые, в случае перехода немцев в атаку, без особого труда могли бы соединить свой левый и правый фланги и отсечь врага от его ближайших тылов, то есть окружить. [287]

Но противник не стронулся с места. Более того: он и не ожидал нашей атаки, потому что она была приготовлена в наикратчайший срок и началась перед рассветом, на исходе ночи, почти ночью, когда немцы вообще не любили воевать. Они зашевелились лишь тогда, когда, стреляя на ходу, без возгласов «ура» советские солдаты ворвались в развалины хутора теперь уже с трех сторон. А к девяти утра хутор был очищен от врага. Впервые убитых было значительно больше не с нашей, а с немецкой стороны. Оставшиеся в живых немцы собирали и уносили трупы своих солдат в указанное нашими командирами место.

Мы трое, я, Зебницкий и Соколов, вошли в хутор вслед за саперами, убирающими с нашей и немецкой передовой колючую проволоку. На северо-восточной окраине хутора увидели большую группу наших. Среди них был и майор Попов в распахнутом белом полушубке. Голова его была обнажена. Без шапок были и все остальные. Мы не сразу сообразили, что же там происходит. Подойдя, увидели: бойцы в скорбном молчании стояли над ямой, до самых краев забросанной телами их товарищей. Но это были не те, что погибли в ночном бою. Это были наши же солдаты, которые попали в плен к немцам 20 и 21 ноября и днем 22-го; за несколько часов до нашего ночного штурма гитлеровцы их расстреляли прямо перед ямой, а закопать, видимо, не успели. Бойцы стояли над ямой молча. Плакала навзрыд одна женщина.

Это была Надя, Надежда Николаевна. И опять, как в сентябре 42-го, рядом с нею был Федор Тимофеевич Устимов, положив руку ей на плечо, пытаясь утешить.

И взятие Елхов, которое могло бы обрадовать всех нас, что-то не очень радовало.

Однако на другой день пришло наконец сообщение, из коего узнали и мы: вся немецкая группировка, насчитывающая сотни тысяч солдат и офицеров, в их числе и вся 6-я армия во главе с Паулюсом, была окружена. И мы опять, но уже с большею силой могли возликовать.

Появится в «Советском богатыре» и второй список награжденных — это уже за взятие Елхов, этому в дивизии радовались ничуть не меньше, чем радовались те из нас, кому вручались к концу войны медали «За взятие Бухареста», «За взятие Будапешта», «За освобождение Праги» и даже «За взятие [288] Берлина», — так-то дорого обошлось для нас взятие, точнее, освобождение, этого безвестного прежде хуторка, этой окропленной кровью малюсенькой частицы родной земли.

С радостным волнением я увидел в списке награжденных лейтенанта Усмана Хальфина и сержанта (теперь уже старшего сержанта) Гужавина. С удивлением увидел я в том списке и двух из тех, что попрятали штыки в землю. Они награждались медалью «За отвагу». Один — посмертно. Вот уж истинно: смертью смерть поправ...

24 ноября войска вновь созданного Донского фронта во главе со вторым после Жукова любимцем советских солдат Константином Рокоссовским, наступающим с севера вдоль Волги, соединились с группой войск полковника С. Ф. Горохова в поселке Латошинке. Представляю себе, как радовались этой встрече в 62-й армии генерала Чуйкова и каким потрясением явилось это для немцев. Именно в тот же день из ставки фюрера, находившейся под Винницей, генерал-полковник Паулюс получил радиограмму:

«6-я армия временно окружена русскими. Я решил сосредоточить армию: северная окраина Сталинграда, Котлубань, высота с отметкой «137», высота с отметкой «135», Мариновка, Цыбеко, южная окраина Сталинграда. Армия может поверить мне, что я сделаю все от меня зависящее для ее снабжения и своевременного деблокирования. Я знаю храбрую 6-ю армию и ее командующего и уверен, что она выполнит свой долг.

Адольф Гитлер».

Трудно сказать, поверил ли Паулюс заверениям Гитлера. В те дни мог еще и поверить, потому что издал свой приказ по армии. Текст его звучал на торжественно-патетической ноте:

«Солдаты 6-й армии!

Армия окружена, но не по нашей вине. Вы всегда стойко держались даже тогда, когда враг у вас за спиной. Мы его остановили. Своей цели — нас уничтожить — он не добился. Много еще я должен потребовать от вас: вы должны преодолеть все трудности и лишения, в мороз и холод выстоять и биться с любыми численно превосходящими силами противника! [289] Фюрер обещал нам помочь. Вы должны драться до тех пор, пока не победим. Поэтому держитесь. Фюрер нам поможет».

В эти же дни секретарь Кировского райкома партии Сергей Дмитриевич Бабкин докладывает Чуянову (именно докладывает, потому что все руководители области говорили тогда на языке военных), докладывает о следующем:

«В районе{33} ремонтируются в большом количестве танки, арттягачи, автомашины и вооружение. На предприятиях района изготовлены сотни тысяч бутылок зажигательной смеси «КС», тысячи килограммов дымообразующей смеси, тысячи баллонов зажигательной жидкости, десятки тысяч тонн туалетного и хозяйственного мыла, 5 000 окопных печей. Кировцы изготовляют походные кухни, аэросани, спеццомики, фуфайки, шапки-ушанки, валенки и многое другое из теплой одежды, в чем нуждается фронт».

Нельзя говорить, что Гитлер не пытался помочь окруженным и в снабжении, и спешной подготовкой свежих войск на юге, в районе Котельникова, для помянутого в его радиограмме деблокирования угодившей в беду одной из лучших своих, ежели не самой лучшей армии.

Вслед за Гитлером помочь окруженным поклялся и рейхе-маршал Герман Геринг. Этот толстобрюхий шеф люфтваффе уверил Паулюса в том, что его армия не будет испытывать недостатка в продовольствии и во всем другом, что можно перебросить с помощью авиации, главнокомандующим которой он был. И Геринг, казалось, сдержал свое слово. На третий же день после того, как советские войска замкнули роковое для немцев кольцо, с юго-запада и с северо-запада стали выплывать волна за волной армады «Хейнкелей-111» и других тяжелых транспортных самолетов. Они появлялись на рассвете, летели медленно, и темный цвет их, казавшийся перед восходом совсем черным, был зловещим, пугающим. Но таким он виделся для нас, но только не для наших летчиков-истребителей, да еще для зенитчиков. Для тех и других [290] это была легкая добыча, как бы сама напрашивающаяся на свою погибель. «Хейнкелей» в первом, самом массовом полете — их насчитывалось что-то более ста единиц — сопровождала ничтожно малая группа «мессершмиттов», она не только не могла помочь, но и сама была уничтожена заодно со своей армадой, прилетевшей сюда издалека. Произошло невероятное: все до единого! немецкие транспортные самолеты были сбиты и теперь догорали на заснеженных полях по всему кольцу и внутри его. Любуясь этим радующим глаза и душу зрелищем, мы подпрыгивали, хлопали в ладоши, как могут радоваться только дети. Этой всеобщей радостью был охвачен и передний край: его обитатели, забыв об опасности, выскакивали на брустверы окопов и немигаюче глядели на дымящиеся, догорающие костры из обломков крылатых громадин, какими-то считанными минутами назад своим видом пугавших пехотинцев. Особенно радостен для солдат был миг, когда они видели падающий, тянущий за собой длиннющий хвост огня самолет. Люди переднего края провожали его до самой земли, до того мгновения, пока он повстречается с нею и огласит пространство взрывом, похожим на рев издыхающего зверя.

Этот бой наших летчиков и зенитчиков был и скоротечным и победоносным. Напомню, что ни один самолет из всей армады, прорывавшейся к окруженным, не уцелел. Почти все экипажи сгорели вместе с ними либо еще в воздухе, либо на земле. Только тридцати четырем немецким пилотам удалось воспользоваться парашютами. Они приземлились и были взяты в плен. Советские истребители, сменяясь, продолжали барражировать в очищенном от врага небе, любуясь оттуда, с высот, «на дела рук своих». А зенитки не унимались, они как бы по инерции еще тявкали, выпускали в воздух одну очередь за другой из легких автоматических спаренных пушек, в кого уж они там палили, мы, право, не знали.

Логично было бы подумать, что после такой чудовищной неудачи немцы угомонятся и отсидятся где-нибудь подальше за линией фронта. Но этого не произошло: за один только тот день нашествие «хейнкелей», «дорне», каких-то других громадных тихоходов было совершено трижды, но группы эти были не такими уж многочисленными, как первая. И хоть каким-то из них удавалось увернуться от пуль и снарядов, [291] возвратиться на свои аэродромы, это были единицы, относительно потерь — просто крохи. И немцы принуждены были изменить тактику: теперь их транспортная авиация перешла на ночной образ действий, но явно опоздала с этим. Потери, которые она успела понести, были ужасающими и, как оказалось, невосполнимыми. Авиационные заводы, находящиеся в основном в западной части Германии, резко уменьшили выпуск самолетов, как раз именно таких, в коих — неожиданно для немецкого командования — появилась крайняя необходимость. По вине защитников Сталинграда.

Эйфория, которой мы все были охвачены в первый день начала контрнаступления, повторилась. Мы опять ликовали. Особенно солдаты. Трофеи падали к ним прямо с небес. После того, как немецкие транспортные самолеты стали прилетать ночью, эти нежданные дары увеличились в небывалом размере. Значительная часть грузов, сбрасываемых впопыхах, где попало, так, лишь бы сбросить и поскорее улепетнуть назад, — падала в расположение наших войск.

В те дни к нам зачастили «гости» из вышестоящих штабов, или, как бы мы теперь сказали, инстанций. Но передний край и принимал их как гостей без всяких уж кавычек. Представители поначалу были строги, насуплены, суровы и зело придирчивы, им вроде бы все не нравилось: и траншеи, и ходы сообщения, по которым они, высокие начальники, пробирались в батальоны и роты, оказывались недостаточно глубоки и широки, приходилось сильно пригибаться и местами протискиваться бочком; то блиндажи, в кои они заглядывали, представлялись им недостаточно замаскированными, а внутри чересчур тесными, к тому же большей частью они не обеспечены «буржуйками», теми самыми «окопными печами», которых заботливые сталинградцы из Кировского района изготовили аж пять тысяч штук; найдено представителями немалое число и других всяческих недостатков, недоделок и упущений. А уходя, делались совсем уж другими людьми, ежели и строгими, но в меру, отечески строгими, и много из того, что они видели на передовых позициях, находили уже достойным похвалы. И виновниками такой поразительной метаморфозы, такой быстрой перемены оказывались солдаты-окопники: они прямо-таки заваливали пришельцев из тех самых высоких инстанций разными дарами, как-то: пакетиками [292] с разноцветными порошками (бросишь щепоть в стакан воды, и там уж забурлит, зашипит что-то пахучее и кисло-сладкое, оно так и называлось — «шипучка»), ну, галеты там, больше похожие на печенье, чем на наши железобетонные, намертво лишенные какого бы то ни было вкуса; далее шли пачки «кофея», чуждого солдату русскому, но оно нравилось офицерам, считающим себя интеллигенцией, как бы уж своим званием приобщенным к цивилизации; представители среднего звена довольствовались подношениями другого рода, этим больше нравились произведения немецкой бытовой, что ли, техники: электрические фонарики, зажигалки мудреные, «бензинки» по-нашему, особенно те, которые были похожи на миниатюрные пистолетики: нажмешь на крошечную гашетку, она щелкнет, вспыхнет голубенький огонек — прикуривай, пожалуйста! Бойцы ими-то не особенно раздаривались: зажигалка им самим была в самый, что называется, раз — избавляла от необходимости добывать, по опыту своих пещерных пращуров, огонек с помощью камня, то есть кресала. Солдаты-разведчики от всех своих щедрот одаривали гостей, снизошедших прийти к ним сюда, на передовую, и вести беседу под носом у противника, — награждали их спиртовками, этакими карманными кипятильничками, которым цены не было в походных условиях, особенно — в зимнюю пору. Разведчики подбирали эту диковинку, когда внезапно, ночью, врывались во вражеский стан и давали там немцам шороху. В канун какого-то своего праздника, может быть, в канун рождения фюрера, немцам, а получалось-то нам, сбрасывалось вино в накрепко связанных ящиках, а также коробки с шоколадными плитками, чрезвычайно похожими на плитки с хозяйственным солдатским мылом. Не раскусивши, не поймешь, что в твоих руках: шоколад или мыло. По размеру, цвету и по количеству кубиков они были совершенно одинаковы, будто изготовлялись на одной шоколадной фабрике, в которой один цех отдан мылу. Это открытие дало мне возможность порезвиться над Леней Прицкером, который навещал наши полки так часто, что ночевал по нескольку ночей в блиндаже под яблоней.

Окончательно уверовав, что немцам тут в самое близкое время будет капут, Прицкер во много раз усилил свою работу «среди войск противника» — так она и называлась, его работа. [293] Выходил на передовую еженощно со своим рупором-усилителем, а вернувшись перед рассветом, будил меня и спрашивал:

— Часиков новых твои комсомолята-разведчики не подбросили?

Оказалось, что Леня питал слабость к трофейным немецким часам. И в это утро спрашивал о них. Я ответил:

— Нет, Леня, не подбросили. Я сам попросил, чтобы они этого не делали. Разве это часы? Дешевая штамповка. Ты, похоже, соблазнился их циферблатом фосфоресцирующим, светящимся?

— Ну да! Для меня, ночного агитатора, они крайне необходимы. В темноте вижу, который час...

— Ну, нету у меня часов. Лучше угощу тебя...

— Чем же это? — не дождавшись конца моей фразы, перебил меня нетерпеливый Прицкер.

— Шоколадку хочешь?

— Ну, ты это брось! Откуда она у тебя?

— А все оттуда же, Леня, — с небес. Повезло минометчикам Михаила Лобанова, прямо на его огневые позиции, в известный тебе противотанковый ров, немцы сбросили целый ящик...

— Шоколаду?! — чуть не заорал Прицкер.

— Именно. Ну а Миша Лобанов, мой тезка и бывший подчиненный, не мог не поделиться со мной. Передал с Кузьмичом с десяток плит. Одну специально для тебя приберег. Остальные отдал им. — Я указал на Соколова и Зебницкого, которые хоть и проснулись, но не покидали своих земляных нар, молча наблюдали за нами и заранее уже улыбались, поскольку догадывались о моей затее.

Леня взял из моих рук шоколадку и в один миг сорвал с нее нарядную обертку. Отломил не один, а сразу два кубика и, отправив их в рот, принялся жевать. Мои товарищи, затаив усмешку, приготовившуюся разрешиться хохотом, молча наблюдали из своих углов.

Леня между тем посетовал:

— Что за черт, жую, а ни запаха, ни сладости не чувствую?..

Я посоветовал:

— Жуй дольше. Сам знаешь, теперь в Германии все переведено на заменитель, на эрзац. Бензин — эрзац, масло — эрзац, ну, соответственно, и шоколад... Так что жуй, Леня! [294]

Леня жевал со всем возможным усердием, жевал до тех пор, пока по углам его рта не стала клубиться темно-коричневая пена. Только тогда пришло прозрение, и Леня, обозвав меня «сволочью», по справедливости обозвав, начал отплевываться, по-верблюжьи, бросая на земляной пол ошмотья пены, от которой и в наши носы ударил запах дешевейшего стирального мыла. На такой случай у меня под рукою находился пакетик шипучки. Я быстренько, чувствуя свою вину перед доверчивым другом, развел его в воде и сам поднес стакан ко рту Прицкера. От нескольких глотков этого, тоже трофейного, напитка глаза несчастного озарились ярким светом. Хорошенько протерев их носовым платком, он все же повторил, но только более осмысленно и во множественном числе:

— Сво-ло-чи!

Леня правильно заключил, что розыгрыш приготовлялся не одним мною, а в заговоре с двумя другими обитателями землянки. Чтобы окончательно реабилитировать себя и моих друзей, я вытащил из-под свернутой фуфайки, заменявшей мне подушку, настоящую шоколадину, чтобы с ее помощью Леня мог уничтожить все следы пребывания во рту этой мерзости, названной мылом, от коей попахивало откровенной падалью. Вслед за шоколадом Прицкеру была предложена и «лампадка» нашей добротной водки. Опрокинутая одним махом, она омыла не только рот, но и прошлась по всем кишкам, уничтожив по пути все запахи, кроме своего особенного...

Коротко говоря, Леонид Прицкер обрел прежнюю форму, сделался веселым и еще более разговорчивым. Наговорившись всласть, он сшвырнул Зебницкого с его лежбища, плюхнулся на его место и мгновенно заснул. Мы знали, что теперь он будет спать до ночи, а потом вновь отправится на передовую со своей трубой. В отличие от меня, Леня все-таки продолжал верить, что его «собеседования» с немцами рано или поздно все-таки откроют им глаза на безвыходность их положения и они будут сдаваться в плен не в одиночку, а целыми группами. Ну, что ж, блажен, кто верует. Или сказать по-другому: чем бы дитя ни тешилось...

А тем временем на Котельническом направлении в спешном порядке концентрируется группа немецких армий. Командовать этой группой Гитлер поручил своему любимцу, покорителю [295] Крыма, фельдмаршалу Манштейну. Тот успел подтянуть сюда до 30 дивизий. Они перебрасывались самолетами и железнодорожными составами. Даже из-под Ленинграда прибыл целый авиационный корпус из 1-го воздушного флота. Но сообщение об этом не очень-то обеспокоило командование Сталинградского фронта. С появлением новых авиационных соединений противника мало что изменится в распределении сил в воздухе: там теперь безраздельно будут господствовать наши воздушные силы.

Первый секретарь Сталинградского обкома партии, являющийся одновременно и Членом Военного Совета фронта, мог теперь вспомнить свой октябрьский разговор по ВЧ со Сталиным. Алексей Семенович просил Верховного об усилении Сталинградского фронта истребительной авиацией (не будем забывать, что фронт в те дни переживал тяжкие, едва ли не самые драматические моменты своего противостояния). Чуянов отважился звонить Сталину не по своей воле: он делал это по поручению Военного Совета фронта, возложившего на него обязанности куратора нашей 8-й воздушной армии.

Услышав голос Сталина, расскажет после А. С. Чуянов, я принялся доказывать, что нам срочно требуется минимум пять эскадрилий.

— Э, да ты из молодых, а хочешь меня, старого воробья, сразу ограбить на пять эскадрилий... Это не выйдет...

— Должно выйти, товарищ Сталин! — стоял на своем Чуянов. — Не можем мы дальше истреблять наши лучшие кадры на «бочках» «И-16». Нам надо помочь, товарищ Сталин! — уже умоляюще кричал в трубку Чуянов.

— Хорошо-хорошо, не шуми. Бери карандаш, бумагу и пиши: «15 октября будет дана одна эскадрилья. Это, во-первых. Потом, во-вторых, 20 октября будет дана еще одна эскадрилья. Потом, в-третьих, 25 октября получите еще одну эскадрилью... И все!

— Это очень мало для нашего фронта, — обронил Чуянов.

— А ты у меня не один. У меня таких просителей много. Ну, раз на то пошло, запиши еще. В-четвертых, еще получите одну-две эскадрильи, за счет сверхплановых, сделанных на заводе. Сделают — получите, не сделают сверх плана, останетесь только при плановых. Всего хорошего! [296]

А 12 декабря группа армий «Дон» под командованием Манштейна приступила к осуществлению операции с кодовым названием «Зимняя гроза». Цель — деблокировать окруженную группировку войск Паулюса. На участке нашей 29-й стрелковой дивизии это аукнулось так, что немцы не только отбивались с усилившимся ожесточением, но и активизировали свои действия и сами контратаковали, пытаясь вернуть себе Елхи. В этих боях, приспевших как бы неожиданно для нас, дивизия понесла опять большие потери. В те дни в моей тетрадке, наполовину заполненной немцем (у него, уже убитого, я и добыл ее для своего дневника), была сделана мною такая запись:

«Наступление наших войск продолжается. Но у нас тут задержка: враг жестоко огрызается. Мы понесли тяжелые потери. Убиты командир второго батальона Любич, его заместитель по политчасти Моисеев, заместитель командира первого батальона Смагин.

Сообщают, что взяты пленные».

Наступление советских войск продолжалось, но лишь местами, и то с оглядкой. С юга вдоль железной дороги напирал Манштейн. Мы догадывались, что окруженные немецкие войска не будут сидеть сложа руки и ждать, когда их вызволят извне. Вероятность их активизации возрастала по мере продвижения танковых корпусов немецкого фельдмаршала, любившего и умевшего наступать. В сводках назывались пункты, где мы вели тяжелые оборонительные бои. Освобожденные во время нашего контрнаступления, они опять оказались в руках рвущегося на восток врага. Котельниково, Абганеро-во, Жутово, Тингута, Зеты. «Бог ты мой! Неужели опять... начинать все сначала?» В тихую погоду мы уже слышали совсем близко от себя гул чужих орудий, а над собою видели немецкую штурмовую в истребительную авиацию, хорошо знакомых нам «юнкерсов», «мессершмиттов» и «Фокке-Вульфов-190», новейших самолетов, действующих одновременно и как штурмовики, и как собственно истребители на земле и в воздухе.

330 тысяч немцев (такая цифра оказалась в действительности, она на целую сотню тысяч превосходила ту, которая предполагалась ранее) находились в котле, а над нами самими нависла угроза ничуть не меньшая, чем над противником. [297]

Ободрившись, на нашем участке немцы вновь овладели Елхами, но, правда, ненадолго.

Манштейну оставалось пройти еще 30 километров, чтобы соединиться с 6-й армией Паулюса.

Со сжавшимся сердцем мы, стоявшие у Сталинграда, ждали развязки: не хотелось и думать, что же будет с нами потом. Потом, когда...

...Потом пришло спасение. Свежая армия генерала Родиона Малиновского, выдвинувшись скрытно под основание манштейновской группировки, заставила ее сначала застопорить свое продвижение, потом остановиться, а затем стремительно покатиться назад. Для окруженных это оборачивалось катастрофой, погибелью. А для нас — сигналом для возобновления натиска на врага, так и не дождавшегося освобождения. Сталин еще настойчивее требовал от представителей Ставки, Василевского и Воронова, скорейшей ликвидации окруженных: Верховному требовались войска, задействованные тут, на Волге. А число их было так велико, что артиллеристы, по мере сужения кольца, чуть ли не дрались из-за места, куда бы они могли втиснуться со своими батареями. Позднее я видел такой «бой» между своими за балкой Караватка, которою с ходу овладели пехотинцы, пересекли ее перед большим селом Песчанка и приготовились к последнему прыжку перед вступлением в предместья Сталинграда. Не по годам шустрый полковник Павлов Николай Николаевич (теперь я уже был в его батарее) носился, как Чапаев в Сломихинской, из конца в конец балки, шумно оспаривая у артиллеристов других дивизий право расположить свои гаубицы и 76-миллиметровки. Не во всех «сражениях» он одерживал победы, бывало, что и уступал другим, и тогда жалко и больно было на него смотреть. Он в самом деле рвал и метал, командируя проклятия в адрес победителей, несправедливо, как полагал Николай Николаевич, потеснивших его славных артиллеристов, в числе которых первым номером проходил у него, конечно же, Николай Савченко.

— Алексеев! Вы-то куда глядели с Киселевым, — имелся в виду командир штабной артиллерийской батареи, — куда, спрашиваю вас, глядели вы, когда прямо из-под вашего носа занимали лучшие позиции артиллеристы, которые нашим-то и в подметки не годятся, — они и стрелять-то не умеют!.. Эх вы, растяпы! [298]

Подстегнутые своим командующим, я и Алеша Киселев, очень веселый и отлично знающий свое дело комбат, с которым мы в самый короткий срок подружились, вступали в яростную перепалку с «чужими» пушкарями. Но и наши усилия не увенчались успехом. Один лишь командир из дивизиона гвардейских минометов, знакомый мне по абганеровским боям, чуть подвинулся в сторонку со своими «катюшами», и то, скорее, из жалости к нам или просто по знакомству.

Перед Песчанкой мы оказались лишь тогда, когда Паулюс не принял предложение советского командования о капитуляции, и нашим войскам ничего не оставалось, как перейти к решительному штурму окруженных с тем, чтобы сначала расчленить, разрубить на две половинки всю группировку, а потом уж добить ее окончательно по частям. То была уже крайняя мера, и командованию Донского фронта очень хотелось ее избежать.

7 января 1943 года представитель Ставки Верховного Главнокомандования Красной Армии генерал-полковник Воронов вызвал к себе майора Смыслова и капитана Дятленко и поставил перед ними задачу доставить командующему окруженной под Сталинградом немецкой группировки генерал-полковнику Паулюсу ультиматум командования Красной Армии.

...Готовясь к написанию этой моей документальной вещи, я попросил сотрудников Подольского архива прислать мне некоторые документы, относящиеся к истории Сталинградской битвы. Среди них оказался рассказ капитана Н. Д. Дятленко, который был переводчиком в той парламентерской группе. Я нашел необходимым привести это свидетельство непосредственного участка волнующего события более чем полувековой давности. Пусть молодые мои соотечественники, отроки и отроковицы, постоянные, неизменные участники ночных тусовок в своих дискотеках, хотя бы мысленно поставят себя в положение человека, отправившегося в лютую стужу января 1943 года прямо в пасть зверя, хотя и смертельно раненного, но оттого еще более разъяренного. Обратите внимание на то, как спокойно, буднично, неторопливо ведет Дятленко свой рассказ:

«В ночь на 3.1.43 г., в сопровождении генерал-майора тов. Виноградова, мы направились в район «Б» 0,5 км юго-восточнее [299] разъезда 564, где мы должны были перейти линию фронта. На месте нам сообщили, что на участке, где готовится переход, с 8 часов звуковещательная станция передает текст, предупреждающий немцев о нашем приходе. При этом мы узнали, что немецкие солдаты, услышав передачу, стали ходить по переднему краю во весь рост, даже собираться в группы. С нашей стороны выстрелов не было, а со стороны немцев изредка производились отдельные выстрелы, причем на узком участке, предназначенном для нашего перехода, стрельбы совсем не было.

К 10 часам мы начали пробираться к переднему краю нашей обороны. Уже на пути в роту мы были обстреляны немецкими снайперами. В 10.00 у землянки командира роты нашим трубачом был дан первый сигнал, и мы с развернутым белым флагом направились к нашему последнему боевому охранению. Через минные поля нас провожали 2 сапера. В начале пути раздавались одиночные выстрелы неопределенного направления, но по мере приближения к нашему переднему краю снайперский обстрел заставил нас залечь за маленький бруствер, откуда мы продолжали давать сигналы трубой и флагом. Передний край немцев был не более как в 200 метрах от нас, и там видны были снайперские пары. Каждый раз, когда мы пытались подняться, охота за нами со стороны немецких снайперов усиливалась. Пули звенели, ударяясь о стоявшие рядом вагоны, а выставленная шапка была моментально пробита насквозь. Постепенно к снайперским выстрелам примешивались автоматные очереди, и наконец начался минометный обстрел из глубины расположения батальона. Мины ложились точно, и мы вынуждены были скрыться в землянку боевого охранения. Когда минометный обстрел прекратился, мы, следуя приказанию генерал-майора тов. Виноградова, отошли. Наша попытка перейти линию фронта продолжалась около 2-х часов.

Неудачу следует объяснить нежеланием германского командования принять парламентеров. Время от начала вещания до 10 часов было вполне достаточным, чтобы донести в штаб армии о готовящемся и получить ответ. Ответ минометным огнем из глубокого тыла на наши сигналы белым флагом и трубой свидетельствуют о том, что немецкие офицеры вплоть до командира батальона были осведомлены о происходящем. [300]

На следующее утро, 9 января 1943 года, мы прибыли в хутор Платоновский, откуда предполагался переход линии фронта в районе Мариновки.

К 9.00 мы были в балке на расстоянии около 600 метров от Мариновки. Там нам сообщили, что звуковещательная станция начала работать с опозданием; динамик устанавливался при хорошей видимости со стороны противника и поэтому был помещен на расстоянии 600 метров от него, а слышимость на этот раз не превышала 200 метров. Снабженные белым флагом больших размеров (вдвое сложенная простыня), мы вышли из балки и направились к Мариновке. Сопровождал нас через минное поле командир роты участка обороны. В качестве трубача шел техник-интендант 1 ранга{34} тов. Сидоров. Время от времени трубач давал сигнал. Все, кроме командира роты, были одеты в маскхалаты. Ни с одной стороны не раздавалось ни одного выстрела. Мы шли не быстро, но и не останавливались, чтобы не создать впечатления растерянности. От наших окопов доносились звуки передачи, но слов разобрать было нельзя.

По мере приближения к немецкому переднему краю, мы замечали движения солдат, которые все смелее подымали головы. На расстоянии 70 метров от него мы остановились.

«Что вам нужно?» — спросили из окопа, очевидно, унтер-офицер. Мы ответили: «Мы представители русского командования и должны поговорить с вашим офицером». Унтер-офицер сказал: «Идемте к офицеру». Мы ответили: «Нет, мы сами не пойдем — он должен выйти и встретить нас». После этого унтер-офицер послал одного солдата в деревню, слышно было, как тот произнес слово «обер-лейтенант». С соседних блиндажей сходились солдаты и всей группой, около 10 человек, снова продолжали нас подзывать к себе. Мы спросили, нет ли в пространстве между нами мин, и они жестами показали, что к ним можно пройти прямо. Солдаты выражали любопытство и нетерпение, продолжали звать нас к себе. Мы снова ответили: «Мы офицеры и требуем, чтобы нас встретили тоже офицеры». Тогда сам унтер-офицер пошел в деревню за офицером. [301]

Из группы вышел один солдат и несмело, называя себя офицером, стал подзывать нас к себе. Мы возразили: «Нет, должен выйти обер-лейтенант». После 10-минутного ожидания, во время которого мы давали сигналы, вышел обер-лейтенант и спросил: «Что вы хотите?» Мы сказали: «Мы являемся официальными представителями Командования Красной Армии и имеем пакет к вашему командованию, который мы должны вручить лично. Просим сопроводить нас».

Обер-лейтенант: «Хорошо, но вам надо завязать глаза».

Мы: «Подходите завязывайте».

Он: «Нет, идите сюда, мы тут завяжем».

Мы: «Хорошо, мы снимем маскхалаты и идем к вам. Будем ли мы приняты согласно международным правилам?»

Он: «Да. Маскхалаты можно снять здесь».

Мы двинулись вперед. Обер-лейтенант тоже выступил вперед и приложил руку к козырьку. Слева от него встал унтер-офицер и положил руку на пистолет. Мы подошли и доложили снова по-русски и по-немецки о цели нашего прихода. Обер-лейтенант пожелал увидеть пакет. Ему показали. Имя Паулюса повторялось немцами с уважением. Обер-лейтенант потребовал, чтобы сопровождающие нас близко не подходили, поэтому мы передали генералу (Виноградову. — М. А.) и командиру роты, чтобы они отошли к танку, стоявшему в 200-250 м от немцев.

Нам помогли снять маскхалаты, завязали глаза и под руки повели в Мариновку. По дороге обер-лейтенант спросил:

«Что в этом пакете написано? Чтобы мы сдавались?» — это было сказано с горькой усмешкой. Мы ответили: «Содержание пакета нам неизвестно, мы имеем задание только вручить его вашему командованию». Мы спросили офицеров, слышали ли они предупреждение о нашем приходе по звуковой установке. Ответ был отрицательным: они слышали только непонятные, хриплые звуки, а наше намерение поняли по белому флагу и сигналам трубой. При этом они рассказали нам, что за несколько дней до этого слышали выступление по радио Вилли Бределя, писателя из Гамбурга, который призывал переходить в плен к русским и своим именем гарантировал солдатам жизнь, хорошее обращение и возвращение на родину после войны. По словам обер-лейтенанта, солдаты только смеялись над этими словами. Он также поинтересовался, [302] был ли сам Бред ель здесь или это только запись на пластинке. Мы ответили: «Не знаем, мы с этим делом не связаны» {35}. Обер-лейтенант поинтересовался, как велик тот участок, на котором наши войска прекратили стрельбу. Подумав, что этим мы можем выдать стык наших дивизий, мы ответили, что точно не знаем, но, во всяком случае, на участке нашего перехода никаких провокаций с нашей стороны не будет. От ответа на вопрос, являемся ли мы штабными офицерами или командирами фронтовых частей, мы вежливо уклонились.

Нас завели в землянку и развязали глаза. В просторной землянке находилось около 15 солдат, которые спешно приводили в порядок помещение. Нас усадили у стола, и обер-лейтенант пообещал побыстрее сопроводить нас в штаб армии. Сам он то бегал к телефону, то снова участвовал в разговоре. Нас спросили: «вы от командования Донского фронта или...»

Мы ответили: «От Ставки Верховного Главнокомандования Красной Армии». Немцы заговорили с уважением: «Какая честь!» «И эта честь принимать представителей от Ставки Верховного Командования Красной Армии выпала на долю вашей части. Будет что записать вам в дневники», — добавили мы.

В настроении окружающих нас солдат и офицеров промелькнула надежда на какие-то переговоры, могущие облегчить их положение. Присутствовавший немецкий лейтенант спросил: «Каково ваше мнение: когда закончится эта война?» Мы ответили: «В данный момент мы не имеем права выражать свое мнение по этому вопросу». Все присутствовавшие заговорили о том, как хорошо было бы без войны в кругу своей семьи и т. д.

Нас попросили между собой не разговаривать, видимо, потому, что многие солдаты частично понимают русскую речь, но затем офицеры выслали солдат в соседние землянки, и продолжался непринужденный разговор. Речь шла, например, о Рождестве. Офицеров интересовали вопросы: праздновали ли мы Рождество, по новому или по старому стилю, [303] сколько дней праздновали — три дня, как немцы, или нет, и выпили ли при этом. Мы ответили: «Часть людей праздновала, другие нет — по желанию. Старые люди празднуют по старому стилю, то есть 7 января, а молодые, как в Западной Европе, 25 декабря; без вина у нас праздников не бывает, а празднуют Рождество не три дня, а всю неделю до Нового года, затем празднуют Новый год и много других праздников, и, если учесть, что в это же время многие женятся, то русские — особенно крестьяне — празднуют всю зиму».

Затем произошел разговор по существу.

Обер-лейтенант спросил: «Вы хотите сдать пакет самому командующему 6-й армии или через доверенных офицеров?»

Мы ответили: «Нам приказано вручить пакет лично командующему или его заместителю».

Он: «А если другой человек назовется Паулюсом — вы ведь его лично не знаете?»

Мы: «Среди офицеров такого не бывает».

Он: «Когда вы намереваетесь вернуться обратно?»

Мы: «Сегодня».

Он: «Считаю сегодняшний день до 24.00?»

Мы: «Нет, во избежание недоразумений желательно возвратиться еще при дневном свете».

Он: «Не успеете, так как надо далеко ехать».

Мы: «Далеко не может быть, так как кольцо небольшого диаметра».

Он: «Да, но вам придется много идти пешком, так как дороги простреливаются русской артиллерией».

Мы: «Ничего — пройдем пешком. Указаний о прекращении огня на других участках не дано. Возможен даже такой случай, когда наша авиация будет бомбить саму Мариновку, но это не следует воспринимать как нарушение наших условий».

Все время нашего пребывания в землянке офицеры принимали меры, чтобы быстрее отправить нас в штаб армии. Сперва они обещали через пару минут вести нас, но затем сообщили, что за нами прибудут от начальства. Нам предложили сдать оружие, предупредив, что его будут нести сопровождавшие нас люди. Мы разрядили пистолеты и положили на стол. При этом произошел краткий разговор об оружии. Офицеры вынули свое. У лейтенанта оказался советский пистолет «ТТ» выпуска 1942 года. [304]

После нашего двухчасового пребывания в землянке возвратившийся после очередного разговора по телефону обер-лейтенант объявил нам следующее:

«Мой начальник приказал мне вас дальше не сопровождать, проводить обратно, возвратить оружие и обеспечить безопасность возвращения к своим войскам».

Мы выразили недоумение: «Как это так — и адресат недалеко, а письмо вручить нельзя?» Но по тону объяснений обер-лейтенанта мы поняли, что в немецкой армии приказания отдаются один раз, и он больше не осмелится по нашему вопросу звонить к своему начальнику. Мы попросили дать нам письменный отказ в приеме пакета, но и этого обер-лейтенант сделать не мог.

Нам снова завязали глаза и под руки повели обратно. По дороге обер-лейтенант сказал: «Мы не ожидали этого наступления русских». Я спросил: «Как вы не знали, что русские будут наступать зимой?»

Он: «Мы-то знали об этом из опыта прошлой зимы, но таких масштабов и такого поворота дел не ожидали».

Из дальнейшего разговора я узнал, что обер-лейтенанту 24 года. Я выразил надежду на возможную встречу после войны, когда будет мир, но он грустно ответил: «Вряд ли... Не пройдет и месяца, как меня или вас убьют».

Я спросил его: «Почему вы говорите, что ваши солдаты смеются над словами Бределя?»

Он ответил: «В войне двух мировоззрений трудно убедить словами солдат противника» {36}.

Нас вывели на место встречи, развязали глаза, возвратили оружие и попросили не оглядываться назад. Офицеры держали руки под козырек. Мы тоже приложили руку к головному убору и с развернутым белым флагом ушли к своим. Капитан Дятленко».

Еще 21 января 1943 года, когда бои шли уже в центре города, когда всем немцам и, конечно, прежде всего, самому Паулюсу было ясно, что все подходит или уже подошло к концу, он издает приказ, наверняка удививший всех в его же собственном штабе. [305]

«За последнее время, — говорилось в приказе, — русские неоднократно пытались вступить в переговоры с армией и с подчиненными ей частями... Мы все знаем, что грозит нам, если армия прекратит сопротивление. Большинство из нас ждет верная смерть: либо от вражеской пули, либо от голода или страданий в позорном сибирском плену. Поэтому всякие попытки вести переговоры следует отклонить без ответа, а парламентеров прогонять огнем».

А попытки были. И как ни странно, с благословения самого Паулюса. Об этом сообщил советскому командованию захваченный в плен переводчик из его штаба. Вот что он рассказал:

«Начальник штаба 6-й армии генерал Шмидт вызвал меня и поручил перевести с немецкого на русский язык ответ на ультиматум советского командования от 9 января. Текст гласил:

«Генерал-полковнику Воронову или его заместителю. Командующий германской 6-й армии согласен начать с вами переговоры на основе ваших предложений от 9 января 1943 года. Мы просим приостановить враждебные действия 23 января 1943 года в 00 часов. 23 января в 10 часов мои парламентеры на двух машинах под белым флагом выедут к вам по дороге Гумрак-Конный, Котлубань.

Командующий 6-й армии...»

Ярый противник капитуляции, генерал Шмидт не мог по своей воле подготовить такой документ. Совершенно очевидно, что он сделал это по указанию самого Паулюса, но в последнюю минуту того охватил ужас, и он сделал вид, что никому ничего подобного не поручал. По свидетельству немцев, очевидцев всего этого, по лицу Паулюса «прошлись нервные судороги». Он закричал: «Это государственная измена!.. Без согласия Гитлера никаких разговоров о капитуляции!» И тут же велел донести об этом Гитлеру.

Вот тогда-то и был написан Паулюсом приведенный выше приказ. Видимо, до него были и другие распоряжения, подобные этому, о чем свидетельствует неудавшаяся парламентерская миссия капитана Дятленко.

Вернулся из медсанбата и приступил к исполнению своих обязанностей Александр Крупецков, чему я был чрезвычайно [306] рад. И не только потому, что теперь могу наконец перебраться в батарею Павлова, а паче того еще и потому, что чувствовал: «комсомольского бога» из меня явно не получилось, дело это мне не по душе, а потому и было оно не в радость, а в тягость. Не скрывая облегчения, я торжественно передал Саше его же собственную кожаную полевую сумку, беременную набитыми в нее битком незаполненными комсомольскими билетами. Саша привычным жестом перекинул ее через плечо и сразу же стал прежним Крупецковым, которого хорошо знали и любили в дивизии. Ну а я, попрощавшись с ним и моими друзьями по блиндажу, отправился в штабную артиллерийскую батарею: так она называлась и находилась в непосредственном подчинении командующего всей артиллерии дивизии подполковника Павлова.

А вскоре произошло событие, очень опечалившее генерала Еременко: его Сталинградский фронт был как бы поглощен Донским фронтом, коему Ставка и поручила осуществление грандиозной операции под кодовым названием «Кольцо». Донским фронтом, как известно, командовал Рокоссовский, а Андрей Еременко оказывался вроде бы не у дел у порога величайшей Сталинградской виктории.

10 января 1943 года наши войска по всей окружности котла приступили к штурму немецких позиций. Орудийные громовые раскаты в течение нескольких часов, а в общем-то весь первый день, с короткими перерывами, сотрясали землю и воздух. Сотни штурмовиков волна за волною выплывали отовсюду и летели так низко, что подымали под собою снежные метели, хотя было безветренно. Рев и стон «катюш» и «Грозных Иванов» был столь яростен и уж действительно столь грозен, что, думалось нам, от одного этого немцы должны были бы все бросить, покинуть свои окопы и бежать куда попало. Но не убежали, к удивлению и сожалению нашему. Теперь уже не мы, немецкие солдаты стояли насмерть на своих рубежах. Там, где уже не было снарядов, в ход шли болванки, от встречи с которыми броня советских танков получала глубокие вмятины, а их экипажи на какое-то время глохли, а у иных танкистов, в основном у башенных стрелков, даже лопались барабанные перепонки и из ушей текла кровь. Результаты первого дня нашего наступления были так удручающе малы, что о них не хотелось сообщать в Ставку.

И тут, наверное, не одному мне приходила в голову мысль: [307] как же так, что же заставляет окруженного, обреченного врага держаться, на что же он надеялся, когда назначенные на деблокирование немецкие войска находились от котла за сотни верст и катились неудержимо все дальше? Вот бы пробраться вовнутрь кольца, глянуть, что же там, как там. Когда удавалось нашим бойцам ворваться в первую линию немецких окопов, то видели, что окопы эти почти сплошь завалены трупами наших и немецких солдат вперемешку...

Между тем еще 7 января 1943 года из Политуправления Донского фронта на имя Начальника 7-го отдела Главного Политуправления Красной Армии полковника Бурцева было отправлено донесение следующего содержания:

«3 января 1943 г. в районе города Калач был сбит немецкий самолет «Хейнкель-111», направлявшийся из района окруженных немецких войск в город Новочеркасск. Самолет приспособлен для перевозки грузов и раненых. Экипаж самолета в составе 3-х человек взят в плен, раненые, находившиеся в самолете, погибли.

В качестве груза самолет вез несколько тысяч писем солдат и офицеров окруженной немецкой группировки. Изучение писем показывает, что они благодаря их свежести (датированы числами с 27 декабря 1942 г. по 2 января 1943 г.) представляют большой интерес и ярко показывают всю картину настроений окруженных немецких частей под Сталинградом. Письма сейчас обрабатываются. Часть выдержек из писем представляются теперь.

Приложение: упомянутое на 10 листах. Начальник 7 отдела ПУ Донфронта полковник Мельников».

«Часть выдержек из писем», помянутых в донесении, получило весьма ограниченное число лиц. Но в моих-то руках эти «выдержки» оказались спустя полвека. А попади они ко мне тогда, в январе 1943 года, я не был бы потрясен в такой степени увиденным, когда нам удалось все-таки прорваться в самую сердцевину котла.

Одно письмо политуправлением было выделено и послано в отдельном конверте, хотя оно и было найдено в том же самолете, что и остальные письма. Но это было особенное, поскольку принадлежало генералу. Командир 376-й пехотной дивизии генерал-лейтенант фон Даниэльс писал своей жене в Штеммен (близ Гамбурга) 30 декабря 1942 года: [308]

«Моя любимая!

Сегодняшний день уже с 3 часов утра начался очень неспокойно. Русские всю ночь усиленной разведкой прощупывали все участки и в различных местах ворвались в нашу главную линию обороны. Теперь это лоскутное сооружение снова восстановлено, где можно было заткнуть дыры — закрыли, а другие остались открытыми. К счастью, наша артиллерия стреляет так отлично, что этим многое было компенсировано. (Я распорядился о двух особенных огневых налетах в 10 и в 13 часов с тем, чтобы русским отбить охоту от дальнейших атак. Кажется, это подействовало, ибо остаток послеобеденного времени прошел довольно спокойно.)

...Атака, начатая вчера в 22.15 24 танками, первоначально имела желанный успех, но, к сожалению, сегодня утром пехота другой дивизии снова оставила занятые нами позиции якобы в результате русской атаки на эти позиции. В действительности это был только русский разведотряд, и теперь снова такое свинство. Так проходит день за днем, всегда с волнением.

Могут ли быть и будут ли позиции удержаны? Они должны быть удержаны!

Сегодня утром я позвонил начальнику штаба армии Шмидту и сказал ему коротко и ясно, что дальше так дело не пойдет. Он пообещал некоторую помощь, которая с сегодняшнего вечера уже в пути.

Мне, как и прежде, хорошо. Ты, моя любимая, может быть, удивишься, если я это пишу в каждом письме, и подумаешь: о, это папаша пишет только, чтобы меня успокоить, — но это факт.

От тебя снова никакой почты нет! Это постепенно становится мукой.

Как твое самочувствие и нашего малыша, и как у тех троих мопсиков?

Разреши сама тебя, милая, сердечно обнять и нежно томно поцеловать твоему мужу».

Немцы вообще очень сентиментальны, и генерал фон Даниэльс не является исключением. Но поверить в то, что ему живется хорошо во вражеском окружении, нелегко. Слово «хорошо» им подчеркнуто жирною чертой, конечно, не для того только, чтобы успокоить супругу, но и для того, чтобы [309] не вызвать подозрений у цензуры относительно его благонадежности. Даже солдаты пишут свои письма с оглядкой на нее же, на цензуру, как, впрочем, пишем и мы, грешные. Но солдаты все-таки более откровенны.

Солдат Герхард Пауль пишет 28 декабря 1942 года:

«Итак Рождество прошло. Для нас лишь по календарю. Мы получили, как и все последние шесть недель, 1 хлеб на 6 человек, немножко мяса, кусочек масла и водяной суп. Так мы живем уже 6 недель изо дня в день. Ходим, как скелеты, — можно посчитать все ребра. Долго так не может продолжаться, иначе все мы выйдем из строя. Так или иначе уже больше половины батареи болеет, а остальные еле волочат ноги. Я тоже со вчерашнего дня лежу... Я отморозил большой палец левой ноги и кончик носа. Теперь это все вздулось и нарывает. Я с нетерпением ожидаю, что сделают с этой кучей больных. Когда это говенное кольцо будет открыто, тогда нам должны будут выдавать по 3 хлеба, норму масла и колбасы и наши посылки... Кроме голода донимают бесчисленные вши. Как долго продлится это еще? Что принесет нам через 3 дня 1943 год?»

Фронтовой рабочий Реккерт, оказавшийся тогда в окружении, пишет 31 декабря 1942 года:

«Как нам сообщило наше руководство, мы до 5.1.43 г. сможем выйти из кольца.

Мы убили своих последних лошадей. Теперь становится еще хуже... Русские наступают... Теперь они бросают листовки, чтобы мы сдавались в плен. Они врут всякую всячину».

Что означает эта концовка?

Вошь — через письма немецких солдат — все чаще вползает и на страницы моей книги. Унтер-офицер Йозеф Шумахер, не лишенный чувства юмора, сохранивший его и в этих, далеко не веселых обстоятельствах, пишет 29 декабря 1942 года:

«Вши... это хотя очень милые и преданные маленькие животные, но они не взяты на довольствие, и нам приходится отдавать им свою часть, а это в настоящее время не совсем хорошо делать».

А солдат Отто Зехтиг сообщает в своем письме от 29 декабря 1942 года:

«Тут, в Сталинграде, я зарезал три собаки. Можете себе [310] думать что хотите, главное в том, что мясо вкусное. Я сварил себе сороку. Могу Вам сказать, что она имеет вкус курицы — суп был такой желтый...»

Совсем уж горькие строчки вышли из-под пера старшего ефрейтора Иоганна Кенига 30 декабря 1942 года:

«Еще пройдет некоторое время, пока мы будем освобождены, нам так или иначе будет капут... Надеемся, что все это изменится, ибо иначе мы едва ли снова увидим родину... Хайль Гитлер».

Вот как хотите, так и понимайте это «хайль». Я бы понял его не иначе, как издевку, злющую иронию. Но можно расценить слова ефрейтора как выражение клятвенной верности обожаемому фюреру, сражаться за него до последнего часа жизни. Дерутся же немцы отчаянно в немыслимо тяжелых условиях не из одного же страха перед своими командирами?!

В первый день нового 1943 года солдат Альфред Pep жалуется кому-то: «Много радостного сообщить тебе я не могу. Мы ведь до сих пор в окружении. Кучка становится все меньше. Наша рота расформирована... Я считаю правильным сообщить тебе правду о нашем положении. Вы там на родине не имеете никакого представления о том, что мы тут выносим и что нам еще придется пережить. Это Рождество и Новый год останутся навечно в моей памяти. Мое состояние здоровья тоже ухудшилось: концы пальцев на руках и пальцы ног приморожены. К этому большие нарывы на теле. Мази от мороза нет, вши заедают нас, и несмотря на это я должен быть доволен, т. к. другим еще хуже».

Унтер-офицер Хуго Куне, как бы перекликаясь в этот первый новогодний день с Альфредом Рером, своим братом по несчастью, с нескрываемым гневом пишет:

«В сообщении командования вооруженными силами говорится:

«Соединения транспортных самолетов снабжают передовые опорные пункты армии». К сожалению, даже лошадей становится все меньше.

У Йозефа Гросса была собака, «ее песенка тоже уже спета», это не шутка».

29 декабря 1942 года фельдфебель Густав Креме все еще верит, что, как бы долго ни пришлось ждать, но «фюрер нас выручит, и поэтому выдержим». [311]

А вот в мозгу обер-ефрейтора Арно Бееца, кажется, зашевелилось сомнение. В письме, посланном в последние дни 1942 года, он злобно вопрошает: «Вынужден шататься в этой вшивой России, спросил бы: за что?»

Как бы посмеялись два старых русских солдата, Иван Кузьмич Прибытков и Федор Тимофеевич Устимов, как бы посмеялись они над этим обер-ефрейтором, они, придумавшие простое, но в высшей степени эффективно действующее устройство по истреблению этих нежелательных, но, увы, извечных спутников солдата во всех войнах.

В канун Нового года, чтобы в очередной раз подбодрить свое воинство и немецкий народ, выступил Геббельс. И вот как «прокомментировал» его речь унтер-офицер Франц Арнольд в письме, посланном вдогонку словам министра, 31 декабря 1942 года:

«Геббельс говорил также сегодня вечером, но какая польза от этого, нам этим не поможешь».

Что верно, то верно: никакие слова не могут помочь человеку, который доведен до полного истощения физических и нравственных сил.

Ну, пожалуй, довольно.

Пора уж и мне и моим читателям заглянуть туда, откуда посылались, но так и не достигли адресатов эти скорбные, похожие на реквием письма людей, вчера еще с надменной гордостью шагавших по этой «вшивой России», чтобы покорить, поработить ее.

Отправимся же туда, на всякий случай перекрестясь, в эту преисподнюю, придуманную немцами самими же для себя.

На пятый или на шестой день штурма наметился успех у 64-й армии, именуемой нами не иначе как Шумиловская. Ее левому флангу удался прорыв в глубь котла до семи, а местами и до десяти километров. Туда-то, в эту образовавшуюся прореху, были введены основные силы и нашей 29-й стрелковой. А на прикрытие хутора Елхи, недавно освобожденного нами, оставлены какие-то крохи из второстепенных подразделений.

Выходили на новый рубеж среди бела дня. Вчера еще и саму степь можно было бы назвать белой. Но сегодня в несколько часов она сделалась черной от пороховой гари, от тротила, от выхлопных газов, выбрасываемых нашими «тридцатьчетверками», и разрывов бомб, снарядов и мин. [312]

Во второй половине дня, поближе к вечеру, пошел сильный снег, смешавшийся с метелью. Мы с моей батареей, не располагавшей решительно никаким транспортом, шли «пешим по-танковому», как сказали бы в таком случае танкисты во время своих учений. Было у нас, правда, несколько телег, но на колесах по взмешенному гусеничными траками снегу далеко не уедешь. И я со своими артиллеристами без пушек и связистами без раций и телефонных аппаратов двигались в сторону балки Песчаная прямо по глубокому да еще взбаламученному снегу, то и дело спотыкаясь и чертыхаясь, как уж водится. Спотыкались в основном о трупы немецких солдат, успевших окаменеть от лютых на ту пору морозов. Из-под снега там и сям торчала то одна рука, то обе сразу, со скрюченными пальцами, словно бы пытавшимися ухватиться за что-то; в другом месте видели поднятые вверх растопыренные ноги; а тут, вдобавок ко всему, перед нами из снежной замети выросла высоченная фигура немца: он держал винтовку и целился в нас. Мы в ужасе остановились. И все-таки первым выстрелил не он, немец, а лейтенант Алексей Киселев, догнавший нас уже в пути и выпрыгнувший из-за моей спины. Пришли в себя и мы: выхватили свои карабины и уже почти залпами начали стрелять в немца. А он, как ни в чем не бывало, стоял и продолжал целиться.

«Что за чертовщина?» — по спине моей — что уж тут скрывать? — пробежал озноб.

Опять же первым догадался обо всем Алексей Киселев. Усеянное детскими веснушками его широкое лицо сделалось еще шире от непонятной для остальных батарейцев улыбки. Между тем лейтенант спокойно подошел к немцу, и все разъяснилось. Однако от этого открытия всем нам стало еще страшнее. Мы поняли, что кто-то из наших пехотинцев, прорубавших нам дорогу к балке Песчаная, «пошутил». Поднял только что убитого врага, вставил в его остывающие руки винтовку, подержал так несколько минут, пока тело не замерзло. Толкнув немца в снег, мы пошли дальше, по-прежнему спотыкаясь о трупы — и теперь уж не только немецких солдат, но и наших, которых не успели убрать. Уберут потом, но не всех: многие пролежат под снегом до весны, когда в мертвых, распяленных в недоуменном ужасе глазах, устремленных в небо, блеснет лучик солнца. [313]

Мы пошли дальше и уже в сумерках спустились в Песчаную. Вот там-то и увидели Николая Николаевича Павлова в самый разгар спора из-за места для наших артиллеристов и минометчиков. Наконец и драка эта, готовая, было, уже перейти в рукопашную, прекратилась: нашлось место для каждого подразделения. Артиллеристы и минометчики приступили к оборудованию своих огневых позиций.

Однако еще труднее было отыскать место для ночлега. Уже совсем стемнело, когда я обнаружил на одном из скатов балки ряд хорошо оборудованных немецких блиндажей. Отобрал самый вместительный, с несколькими даже нарами. Обрадовался: хватит места на всю батарею. Чтобы хорошенько осмотреться, осветил блиндаж трофейным фонариком. Все нары были покрыты толстыми серыми немецкими одеялами. И тут волосы мои, кажется, начали подымать ушанку: все одеяла шевелились. Шарахнулся к выходу, решив, что в блиндаже немцы, которые почему-то не успели убежать. И все-таки решил заглянуть еще раз (собрался с духом). И тут ужаснулся еще более: одеяла шевелились оттого, что в них кишмя кишели вши, невидимые глазу, потому как были под цвет этих серых одеял. Выскочив, приказал бойцам ни в коем разе не входить в это страшное убежище. Можно в конце концов развести костры: немцам теперь не до нас; из-под Гумрака, находившегося в двух-трех километрах от балки Песчаная, с аэродрома вылетел, кажется, последний их самолет. Взлетная полоса утыкалась в кромку балки, и нам думалось, что громадный черный самолет рухнет прямо на наши головы; наши солдаты всех родов войск и изо всех почти видов оружия подняли по нему беспорядочную пальбу, но немцы все-таки улетели. Оказались ли они счастливцами, трудно сказать: путь до своих был очень долог, самолет мог быть перехвачен рыскавшими в небе нашими ночными истребителями.

Приказав старшине заняться «обогревом» батарейцев, сам я продолжал отыскивать убежище для ночлега. И, кажется, нашел. Увидел в снежном сугробе, примыкающем к противоположной, более крутой стене балки небольшое отверстие, через которое, однако, можно было протиснуться внутрь этой норы. Полез. Руки наткнулись на что-то жестокое, похожее на мешки или на бревна. Взобрался на все это, отвернул воротник [314] новенького, недавно выданного монгольского полушубка, поплотнее закутался в него и... тотчас же заснул. И спал до тех пор, пока в отверстие, через которое я пробрался в эту берлогу, не проник свет. И только тогда обнаружил, что я проспал на смерзшихся трупах, сложенных тут по-немецки аккуратно, штабелями, как обычно складывают бревна: немцы, вероятно, собирались, но не успели ни похоронить, ни отправить в Германию этих несчастных, потерявших свои жизни в бескрайних холодных русских степях.

Большое село Песчанка, которое не удалось освободить с ходу, было взято ночью, без единого выстрела, хотя наши артиллеристы и минометчики готовы были с рассветом обрушить на это селение море огня: тысячи нацеленных стволов, замерев, ждали лишь команды. И капитану Григорию Баталову, вступившему за два дня до этого в командование 299-м стрелковым полком из нашей дивизии, удалось уговорить комдива Лосева, чтобы тот благословил его, бывшего танкиста, на ночной штурм.

Все пространство за Песчанкой было занято под немецкое кладбище. Сотни четких, выверенных как по линейке, рядов, и на них тысячи совершенно одинаковых бугорков с небольшими крестиками над ними, сколоченными из неошкуренных тонких берез. Невольно подумалось, откуда же были привезены немцами эти березки, — в донских и сталинградских степях мы что-то их не видели?..

Четырьмя годами позже, оказавшись вновь в этих местах, я уже не видел ни этих крестов, ни самого кладбища: оно было буквально стерто с лика земли, стерто с ее поверхности, а в глубине-то они все еще лежат, те, что... ну и так далее.

Оставалось еще десять дней до полного разгрома врага.

От Песчанки войска нашей 64-й двинулись значительно быстрее. Может быть, уже потому, что они катились под уклон не в переносном, а буквальном смысле. Выйдя за Песчанку, мы увидели весь, как на ладони, огромный город, там, внизу. Истерзанный, дымящийся, он был все-таки прекрасен. Мы как-то уж очень быстро вошли в его предместья: сперва в Ельшанку, потом перебрались на левый берег реки — это была Донская Царица, разделявшая Сталинград на две равные части. Во времена татаро-монгольского нашествия ее называли по-другому: «Сарису», то есть желтая река. Русские окрестили [315] ее на свой лад: «Царица», а потом и город был наречен так же, по-русски: Царицын{37}.

За Донской Царицей, однако, бой продолжался с прежним, если еще не большим ожесточением. Улицы были завалены трупами немецких солдат, а враг не сдавался. Может быть, еще и поэтому наши танкисты, ожесточаясь до крайности, мчались прямо по этим трупам. Мы видели на улицах расплюснутые широкими танковыми траками тела немецких солдат и офицеров, похожих на шкуры саламандр в своих зеленых пятнистых плащ-палатках и плащ-накидках. А «студебеккеры» и «ЗИСы» ехали по окоченевшим трупам, как по бревнам, трясясь и подпрыгивая над ними. И никто, кажется, не ужасался от того, что открывалось глазам.

К 31 января на южной стороне города, в полосе наступления 64-й армии, все вдруг затихло. Бой продолжался где-то на севере.

К тому времени я со своей батареей находился уже в самом центре города, укрывшись за толстой стеной Драматического театра, хорошо сохранившегося, выглядевшего анахронизмом среди окружающих его развалин.

Перед нами лежала широкая площадь, а чуть левее, у вокзала, по железобетонному кругу скакали гипсовые пионеры с обрубленными ногами, руками, а некоторые и головами.

А потом, осмелев, мы вышли из-за стены и увидели, как напротив появилось несколько легковых автомашин. Группа наших офицеров стояла там и чего-то дожидалась. А потом мы увидели немцев, которых выводили со двора длинного полуразрушенного дома (потом-то мы узнали, что это был универмаг). Впереди вышедших был высокий, в длиннющей шинели генерал, и его тут же посадили в первую машину. Остальных разместили в других автомобилях, и колонна выехала на площадь, а затем быстро свернула направо от нас и скрылась за углом другого полуразвалившегося дома.

Утром того же дня Алексею Семеновичу Чуянову позвонил командарм 64-й генерал-лейтенант Шумилов. Явно волнуясь, глуховатым баском сказал: «Кажется, дело идет к завершению. Приезжайте поскорее в Бекетовку в Военный Совет [316] армии. Будем принимать капитуляцию фельдмаршала! Теперь эта «птичка» от нас уже не улетит. Звонил Бурмаков — командир 38-й мотострелковой бригады — и доложил, что штаб Паулюса блокирован, что он скоро будет в наших руках!»

— Откуда взялся фельдмаршал? — спросил Чуянов. — Ведь Паулюс только генерал-полковник?

— Мы тоже так считали, — ответил Михаил Степанович, — но, оказывается, 30 января, то есть вчера, Гитлер возвел его в фельдмаршалы и уже передал об этом по радио. Только, видимо, Паулюс не будет иметь еще и маршальского жезла.

«Выезжаю, — расскажет после Чуянов, — такой момент нельзя пропустить. Еду по Бекетовке — это Кировский район города. Здесь, в Бекетовке, возвышаются каменные здания, окруженные множеством деревянных одноэтажных домиков. Я приглядываюсь к уцелевшим домам, и во мне крепнет решение, что именно здесь, в Бекетовке, на первое время придется разместить областные организации.

А вот и скромный одноэтажный, не очень вместительный, домик, в котором расположился Военный Совет 64-й армии. Шумилова я заметил на улице. Невысокий, статный, в шинели и папахе, он нетерпеливо расхаживал.

— Что, Михаил Степанович, совершаете утреннюю прогулку? — спросил я, поздоровавшись.

— Какая там прогулка, — устало ответил Шумилов. — Вот вышел на улицу после бессонной ночи и вдыхаю свежий волжский воздух. Думаю, какой он, этот фельдмаршал.

Мы прошли в домик, в его кабинет, где было жарко натоплено».

Теперь на этом домике прибита мемориальная доска.

Михаил Степанович поведал Чуянову о событиях текущего дня. Они развивались так.

Когда удалось установить, что штаб 6-й немецко-фашистской армии во главе с командующим находится в подвале универмага, наши артиллеристы, подкатив орудия, стали бить по верхней части здания. Не прекращался ружейно-пулеметный и минометный огонь. Противник вынужден был выбросить белый флаг.

«Командир мотострелковой бригады полковник Бурмаков приказал прекратить огонь, и к зданию универмага направились [317] старший лейтенант Ильченко, капитан Гриценко и лейтенант Межирко (это их мы видели от городского театра. — М. А.).

Ильченко было поручено вести предварительные переговоры с гитлеровскими генералами Росске — командиром 71-й стрелковой дивизии и Шмидтом — начальником штаба 6-й армии. Оба гитлеровских генерала высказались за ведение переговоров о капитуляции с уполномоченными на то высшими офицерами штаба Донского фронта.

В штаб Паулюса выехали подполковник Мутовин, начальник разведки армии майор Рыков, полковник Лунин и генерал Ласкин. Командир мотострелковой бригады Бурмаков направил в штаб Паулюса своего заместителя по политической части полкового комиссара Л. А. Винокура.

Из сообщения начальника штаба 6-й армии генерала Шмидта стало известно, что генерал-майор Росске назначен теперь командующим южной группы войск и что вместе с ним находятся некоторые командиры дивизий. Генерал Росске просил о прекращении огня. Наши официальные лица во главе с генералом Ласкиным, как ответственным представителем Донского фронта, предъявили следующие требования: организованно передать в наше распоряжение весь личный состав, вооружение и всю боевую технику; немедленно передать нам все оперативные документы главного командования; прекратить всякие радиопереговоры.

Мы гарантируем безопасность всем находящимся в окружении и оказание немедленной медицинской помощи раненым и больным.

— Честно говоря, — добавил Михаил Степанович, — очень опасался, что Паулюса не застанем в живых. Но нет, Ласкин мне звонил — говорит, что тот уже сдал личное оружие.

В это время с улицы донесся шум. Из окна мы увидели, что к домику Военного Совета подкатила группа автомашин.

— Ну, вот, кажется, и приехали, — сказал Михаил Степанович.

Его лицо стало сразу озабоченным и немного торжественным. В комнату прошли заместитель командующего Донским фронтом генерал-лейтенант К. П. Трубников, члены Военного Совета армии З. Т. Сердюк, К. К. Абрамов, секретарь обкома партии В. Т. Прохватилов. [318]

Генерал Ласкин и полковник Лукин{38} ввели высокого, сгорбившегося военного в немецкой форме. Щеки впалые, глаза посажены глубоко. Это и был фельдмаршал Паулюс, командующий 6-й немецко-фашистской армии. Вместе с ним вошли его адъютант полковник Адам и начальник штаба генерал Шмидт.

Дверь в соседнюю комнату открыли. Там уже находилось десятка два корреспондентов центральных, областных, фронтовых и армейских газет. Комната была маленькая, и они стояли впритирку, вытягивая шеи, и весь дверной просвет казался стеной из фотообъективов.

Самое удобное место захватили, конечно, кинооператоры со своими аппаратами.

С помощью переводчика состоялся такой разговор:

Шумилов: Прошу предъявить свои документы.

Паулюс: Я имею солдатскую книжку.

Шумилов: Удостоверение о том, что вы, господин генерал-полковник, произведены в генерал-фельдмаршалы?

Паулюс: Такого удостоверения нет.

Шумилов: А телеграмму такую получили?

Паулюс: Я получил по радио приказ фюрера.

Шумилов: Об этом я могу доложить своему Верховному Командованию?

Паулюс: Господин Шмидт, начальник штаба, может подтвердить.

Генерал Шмидт встал и подтвердил все это.

Шумилов: Кто с вами пленен?

Паулюс: Вместе со мной начальник штаба — генерал-лейтенант Шмидт и полковник штаба 6-й армии Адам.

Шумилов: Кто еще?

Паулюс: Имена других я передал парламентерам.

Шумилов: Вас пленили части 64-й армии, которая дралась с вами, начиная от Дона, и до конца — под Сталинградом. Жизнь, безопасность, мундир и ордена вам сохраняются... Господин фельдмаршал, прошу ответить мне, по какой причине не принят ультиматум генерал-полковника Рокоссовского — Командующего Донским фронтом, когда было предложено вам сложить оружие? [319]

Паулюс: Русский генерал поступил бы так, как и я. Я имел приказ — драться и должен был его выполнить.

Шумилов: Какие мотивы послужили для сдачи оружия сейчас?

Паулюс: Мы не сложили оружия, мы выдохлись, дальше драться не могли. После того, как ваши войска вклинились и подошли к остаткам наших войск, не было боеприпасов, нечем было защищаться, и поэтому борьба была прекращена.

Шумилов: А вы утвердили приказ о сдаче оружия?

Паулюс: Нет, Росске сделал это самостоятельно. Я не командующий южной и северной группировками, части находятся не в моем подчинении. Господин Росске принял решение сложить оружие.

Шумилов: Северной группировке вы приказали сдать оружие?

Паулюс: Нет.

Шумилов: Тогда прошу отдать такой приказ.

Паулюс: Я не имею никакого права отдавать такого приказа.

Шумилов: Как же не имеете права? Ведь вы же командующий?

Паулюс: Я не могу не подчиненным мне войскам отдавать приказ о капитуляции. Я надеюсь, что вы поймете положение солдата, поймете его обязанности.

Шумилов: Каждого солдата обязывают драться до последнего, но начальник может приказать своим подчиненным прекратить борьбу, когда он видит, что солдаты напрасно гибнут, что это ведет к бесполезному уничтожению людей.

Паулюс: Это может решить тот, кто непосредственно остается с войсками. Так и получилось с южной группировкой, в которую я попал случайно.

Затем Паулюс выразил неудовольствие, что собралось много корреспондентов, фоторепортеров и кинооператоров, и попросил продолжить разговор без них. Шумилов возразил:

— Вы наших пленных солдат и офицеров в своей печати показываете всей Германии, а мы пленного фельдмаршала должны показать всему миру.

Тогда был сделан перерыв, чтобы все корреспонденты, фоторепортеры и кинооператоры могли запечатлеть эту встречу. Паулюс, Шмидт, Адам несколько минут непрерывно позировали фотокорреспондентам. Держали они себя непринужденно, [320] видя, что с ними обращаются по-человечески, без угрозы отправки в Сибирь, чем пугал их Гитлер.

Пленных пригласили в столовую командного состава армии, предварительно предложив вымыть руки и лица, — все они были чумазыми.

После обеда их посадили в машины и в сопровождении автоматчиков и полковника Лукина отправили в штаб Донского фронта».

В это время из Москвы уже настойчиво звонили по ВЧ, уточняя местонахождение Паулюса и других пленных генералов. Требовали, чтобы были приняты все меры охраны, так как Паулюса еще могут перехватить немецко-фашистские войска.

Поздно вечером Алексей Семенович Чуянов не без интереса прочел перевод с немецкого следующего сообщения гитлеровского агентства Трансоцеан:

«Генерал-фельдмаршал Паулюс, находясь в Сталинграде, носил с собою два револьвера и яд. Попал ли он в советские руки, будучи в бессознательном состоянии (поскольку он несколько дней назад был тяжело ранен) или мертвым, — еще неизвестно».

А далее — уже и вовсе смешно.

Ночью Чуянову позвонили от Рокоссовского. Просят принять меры к розыску исчезнувших или потерянных то ли Па-улюсом, то ли Шмидтом зажигалки с прыгающим чертиком и расчески.

Когда Алексей Семенович сообщил об этом Шумилову, тот сказал, что расческу нашли, а вот зажигалка с «прыгающим чертиком» как в воду канула. Вот, мол, и ищи ее свищи. В крайнем случае, обойдутся без зажигалки и без чертиков: спички дадут.

А на столе у Сталина уже лежала телеграмма Уинстона Черчилля:

«Примите, пожалуйста, мои поздравления по случаю капитуляции фельдмаршала Паулюса и по случаю конца 6-й германской армии. Это действительно изумительная победа».

Этим же словом «примите», в последнем абзаце под номером 4 в непривычно длинном для него послании, Сталин ответил: [321]

«Примите мою благодарность за дружеское поздравление по случаю сдачи фельдмаршала Паулюса и успешного завершения ликвидации окруженных под Сталинградом вражеских войск».

Ответное послание отправлено лишь 6 февраля 1943 года. А из Сталинграда все эти дни бесконечной вереницей медленно движутся в сторону Бекетовки колонны военнопленных немцев. Солдаты идут, обмотанные тряпьем, на ногах что-то навернуто, они идут понуро, жалкие, грязные, перезябшие. Из колонны выходит один, обращается к нашему бойцу-конвоиру с неожиданным вопросом, обращается по-русски:

— А работа у вас будет?

— Да, найдется, — отвечает боец. Он в стеганой ватной фуфайке и в таких же брюках, отчего кажется очень толстым. На голове шапка-ушанка, он не отворачивает ее, чтобы прикрыть уши: в этом нет никакой необходимости — от мороза мочки ушей красные, как у петуха гребешок, и, похоже, горят так, что от них можно прикуривать. Подумав немного, боец добавляет, прибавив своему голосу густоты для большей убедительности: — Для вас подходящая работенка будет. Вот, — показывает на груды кирпичей при выходе из Сталинграда, — вот ваша работа.

— О, я, я, да, да, — понимающе кивает головой пленный.

— Ну, вот и хорошо. Поняли, значит, друг друга, — лукаво говорит наш солдат.

На пленных смотрит сталинградская старуха. Ей лет семьдесят. Все лицо исполосовано морщинами. Меж дряблыми щеками и морщинистым лбом едва поблескивают маленькие глазки, удивительно живые и пронзительные. Время от времени старуха замечает, да так, чтобы ее слышали в колонне:

— Брось одеяло-то, ты, долговязый... Эка жадность-то! Уж не мое ли? Дай-ка глянуть... Ведь зачем оно тебе? В могилу, рази, тащишь?..

— Не в могилу, бабушка, а в плен, — поясняет конвойный. Но старая недоумевает:

— Разве их не убьют?

— Нет, — отвечает боец.

Старая не отстает от него, семенит рядом. Говорит:

— Ну, да Бог им судья. Пущай уж живут, коли сдалися. Но [322] што они, сынок, тут творили! Что творили!.. Не приведи, Господи!

Между тем бесконечная, рваная, пестрая толпа когда-то непобедимых идет и идет. Поспешая, старуха продолжает ворчать. Однако без прежней уж злости, простодушно:

— Вот бы их такими самому Хитлеру показать... Нечистая он сила, до какого сраму людей своих довел!.. А вон, глянь на того, сопливого, штаны поддерживает, несчастный... Пуговица, знать, оторвалась. Господи, Господи, мать небось у него есть где-то, ждет...

Колонне не видать конца. Она движется, движется, извиваясь меж развалин, как огромная пестрая змея. Сталинградская старуха продолжает:

— Сам, сказывают, Паулюс сдался в плен-то. Так, что ли, сынок? — спрашивает она теперь уже у меня, когда я, увлеченный ее разговором с конвоиром, тоже иду рядом с ними и слушаю. На вопрос старой отвечаю утвердительно и сообщаю еще, что только вчера Гитлер присвоил ему звание фельдмаршала. Старуха минуту думает, потом решительно заключает:

— Должно, тоже для поддержки штанов...

Дальше