Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть вторая

Глава первая

1

Утром 20 августа знойное синее небо стало вдруг серым. Воздух звенел от разрывов снарядов и буравящих его сотен советских бомбардировщиков и истребителей. Огромные столбы пыли и дыма закрыли солнце. Все, что долгие месяцы накапливалось, укрывалось в лесах, оврагах, садах, в земле, что приводилось в готовность и усиливалось изо дня в день: людские массы, оружие, боевая техника в невиданных еще количествах, все, что зрело для Седьмого сокрушительного удара, — вся эта грозная сила, наэлектризованная одним мощным зарядом — нетерпеливым стремлением двинуться вперед и смести преграждающего путь врага, — по одному приказу пришла в движение, и неприятельские укрепления затрещали под ее напором.

Танковые полки и бригады, посадив на свою броню пехоту, на полной скорости мчались вперед по дорогам и без дорог, по разным направлениям. Казалось, что-то стихийное было в этом потоке и им нельзя было руководить, направляя его к одной разумной цели. Между тем управление было, и оно было отличным: танковые экипажи разговаривали между собой по радио, командиры машин — с командирами взводов, те — с командирами рот, ротные — с батальонами, и так до командира бригады, корпуса, армии, фронта...

В первые часы наступления немцы и румыны пытались еще оказать сопротивление, на отдельных участках фронта оно было упорным. Но уже к двенадцати часам дня вражеская оборона рухнула едва ли не на всем протяжении — от Пашкан до Ясс. Войска Второго Украинского фронта почти прямолинейным движением своих ударных группировок устремились на юг, чтобы уже 25 августа в районе Леушени — Леово встретиться с войсками Третьего

Украинского фронта и замкнуть кольцо окружения войск генерал-полковника Фриснера.

Немцы откатывались в глубь страны, на юг, даже не подозревая о том, что путь им отрезают войска маршала Толбухина. Советские танки и самолеты настигали отступающих. Почти все дороги были завалены поврежденной неприятельской техникой и трупами немецких солдат. В кюветах лежали с перебитыми ногами и распоротыми животами немецкие битюги, барахтаясь в искромсанных упряжках. Настигнутые нашими танками, одни из немецких солдат тут же падали на землю, прятали свои головы как бы только затем, чтобы не видеть своего смертного часа; другие, обезумев, с дикими криками бежали в степь; многие офицеры стрелялись...

Неудержимый наступательный порыв, достигший ко второй половине дня наивысшего напряжения, порождал своего рода соревнования: одна дивизия стремилась обогнать другую, первой ворваться в город или селение.

2

Генералу Рупеску удалось со своим корпусом избежать полного разгрома на линии укрепрайона. Его штаб снялся в ночь с 19 на 20 августа и, эскортируемый кавалерийским эскадроном, двинулся на юго-запад, через Роман, в сторону Бакэу, поближе к Трансильванским Альпам, где Рупеску надеялся укрыться со своим соединением, вернее с его остатками, от стремительно наступавших советских войск.

На очередном пятиминутном привале, во время заправки машин, к закамуфлированному лимузину генерала подскакал на взмыленном коне вестовой.

— Вам пакет, господин командующий! — громко крикнул он, резко осаживая коня. — Из Бухареста! — и подал Рупеску пакет с пятью сургучными печатями.

Генерал, торопясь, долго не мог отодрать эти печати и страшно злился, по обыкновению багровея. Наконец ему удалось раскрыть пакет, и из него прямо на запыленные узкие брюки генерала скользнула бумажка, заполненная аккуратными, ровными, немного угловатыми, как колонки цифр, строчками. Рупеску сразу же узнал почерк полковника Раковичану и стал жадно читать.

"Дорогой друг! — писал Раковичану. — Случилось нечто ужасное. Лавина русских полчищ двинулась в глубь нашей страны. В Бухаресте творится такое, что не передашь словами. Появились вооруженные рабочие отряды, тайно и заблаговременно сформированные коммунистами. Во главе одного такого отряда стоит — кто бы вы думали? — Мукершану! Да, да, господин генерал, тот самый Мукершану, которого "убил" по вашему приказанию лейтенант Штенберг. Он обманул вас. Полагаю, вы сделаете из этого факта необходимые выводы. Впрочем, оставьте его в покое. Есть дела поважнее, генерал.

Да, есть дела важнее.

Антонеску арестован.

Король в замешательстве. Очевидно, его принудят отдать приказ о выходе Румынии из войны на стороне немцев. Полагаю, однако, что от этого мало что изменится в положении страны: двор переориентируется — и все. Место немцев займут, конечно, американцы — сами понимаете! Разницы между теми и другими большой нет, да и драка между ними совершенно иного свойства. Американцам, например, преотлично удалось сохранить свои капиталы в нашей стране даже в тот момент, когда здесь господствовали немцы. Надеюсь, когда-нибудь вы узнаете подробности. Строжайшая тайна! Мне — и то удалось разнюхать все случайно..."

Рупеску возмущенно шмыгнул носом и оторвался от чтения. "Мне — и то!" — повторил он, качая головой. "Ну что за наглая самоуверенность у полковника! И этот вечно снисходительный тон. Выскочка! Он позволяет себе постоянно разговаривать со мной свысока. Что же, однако, удалось ему разнюхать? — не без зависти подумал генерал. — Что за строжайшая тайна?.."

А Раковичану "разнюхал" следующее.

В Румынии, как и во многих других странах, попавших в колесницу Гитлера, американским предпринимателям пришлось в отдельных случаях прибегнуть к операции по маскировке своих авуаров{32}. Соответствующие акции передавались в собственность некоторым связанным с американским капиталом трестам в нейтральных странах, а зачастую — и в самой Германии или на территориях, включенных в состав Третьей империи. Таким образом, американское предприятие за одну ночь становилось предприятием с нейтральным или даже с... германским и редко с румынским капиталом. Представители американских деловых кругов не прекращали вести переговоры и совершать коммерческие сделки со своими врагами.

"В столь тяжкий для нашей родины час, мой дорогой друг, нельзя терять голову, — писал далее Раковичану. — У нас осталось право выбрать покровителя. Сделать это нетрудно, если иметь в виду, что песня Гитлера, по-видимому, уже спета, а деловые круги Америки очень заинтересованы в нас. Нужно анализировать и нужно действовать. Причем действовать хитро. Ваш коллега генерал Санатеску (помните, мы говорили с вами о нем) — благороднейший человек, он готов взять на себя верховную власть в стране, против чего двор не возражает: наши соображения полностью разделяются реджеле Михаем и Мамой Еленой. Санатеску их устраивает. Не далее как вчера я имел честь провести с ним двухчасовую беседу. Прелестный господин и аристократ, словом — наш, и это не мешает ему на всех перекрестках бранить режим Антанеску и расхваливать русских "освободителей". Вот это, я понимаю, камуфляж! Его превосходительство генерал Санатеску просил меня передать вам, чтобы и вы, мой дорогой друг, действовали по его образу и подобию. Пока что у нас нет иных путей. Не исключена возможность, что уже завтра вы станете союзником русских. Так не жалейте красивых слов, клянитесь им в союзнической верности, в горячей сыновней любви, бейте себя в грудь, плачьте, ревите белугой в своем искреннем раскаянии. Проклинайте Гитлера и Антонеску, особенно нажимайте на последнего, окрестите его палачом, людоедом, извергом рода человеческого. Русским это понравится. А нам наплевать. Антонеску сошел со сцены, и мы ничего не теряем. Действуйте же, мой милый генерал, и знайте, что так надо. Действуйте, но, повторяю, не теряйте голову. Никакого общения ваших солдат с русскими не должно быть. Бойтесь этой заразы. Пусть это будет вашей первой заповедью. И вот вам вторая — уповайте на американцев!

Желаю вам, генерал, успеха. Ваш И. Раковичану".

Рупеску перечитал письмо еще раз, теперь уже не отрываясь, и задумался. История сделала какой-то резкий скачок, и вокруг вершилось что-то непонятное и потому страшное. "Что же это такое?" — в который раз спрашивал себя генерал, все ниже и ниже опуская маленькую голову под огромной запыленной фуражкой, напоминавшей своими размерами решето. "Неужели все к черту?.. Король, бояре, генералитет — все! Не может быть... Что же это?.." И уже вслух глухо и трудно выдохнул: "Негодяи, жалкие торговцы!.. Им ничего не стоит продать родину. Лишь бы купец побогаче. Проходимцы!.. Ну, а ты куда же? К какому берегу?" — спрашивал себя генерал.

Ответа не находилось.

В тот день, когда Рупеску получил это письмо, в пяти километрах от Бухареста, в лесу на небольшой полянке сидело человек сорок рабочих. Были среди них металлисты, нефтяники, шахтеры, каменщики, ткачи, железнодорожники. Судя по их исхудавшим лицам и по горящим, воспаленным глазам, люди эти только что возвратились с нелегкого задания и теперь обсуждали результаты своего похода. Им еще не верилось, что все кончилось так благополучно, что их открытое выступление обошлось без жертв.

— А вы видели, как перетрусил тот жандармишка, когда мы подходили к зданию сигуранцы?

— Что там жандарм: немцы и те разбежались от склада с оружием.

— А другой отряд, сказывают, проник прямо во дворец. Как у них там, Николае, все благополучно?

— Все обошлось как нельзя лучше.

— Ну и дела! Николае, а сегодня ночью вновь двинем?

— Да, Николае, куда мы теперь?

Вопросы эти были обращены к невысокому, коренастому человеку с короткой прической, который сидел посреди сгрудившихся вокруг него рабочих. На коленях у этого человека лежал немецкий автомат. Вооружены были и остальные: кто автоматом, кто винтовкой, кто револьвером. Один из них, шахтер, с темными, узловатыми руками, по виду самый старший, спросил, беспокойно глядя прямо перед собой:

— Ну вот, сделали мы это дело. А дальше что? Скажи, Николае, что будем делать дальше? — Рабочий, по-видимому, знал Мукершану уже давно. — Не по домам же будем расходиться?

— Только не это! Дома нам сейчас делать нечего, Лодяну. — Мукершану встал. За ним начали подниматься и другие. Однако он попросил: — Сидите, товарищи. Я так лучше увижу всех. Дома нечего делать! — повторил он строже и, испытывая знакомое ему воодушевление, заговорил горячо: — Мы совершим величайшее преступление перед страной, перед нашим исстрадавшимся, бедным народом, если не воспользуемся благоприятно сложившейся обстановкой. Красная Армия стремительно приближается к Бухаресту. Через неделю, самое большое через две, она будет здесь. История нашего революционного движения не предоставляла еще нам более удобного момента взять власть в свои руки и навсегда покончить с буржуазно-помещичьими порядками. Мы покроем себя неслыханным позором, если упустим этот исторический момент. Не стыдно ли будет нам, передовому классу, если в такое исключительное время мы станем отсиживаться дома?

Помните, товарищи, кроме нас, рабочих, в Румынии нет силы, способной поднять весь народ на революционную борьбу и довести эту борьбу до победного конца! Мы с вами, друзья, сделали только первые шаги. Теперь мы должны пойти дальше, на решительный штурм прогнившего старого строя. Другого пути у нас нет! Вокруг нас, рабочих, объединяются все прогрессивные элементы страны...

— Ты, верно, не понял меня, — обидчиво перебил угрюмоватый шахтер. — Неужели я колеблюсь?..

— Я уверен в тебе, Лодяну. Разве старый шахтер подведет? Но ты спросил, что нам делать дальше. И вот я отвечаю. Вчера кто-то меня спросил, кажется ты, Лодяну, пойдут ли за нами крестьяне? Вопрос уместный, ибо беднейшее крестьянство — наш главный союзник в борьбе. И от того, к кому оно примкнет, будет зависеть исход этой борьбы. Вот почему многих из нас с вами партия посылала в деревни и села. Мы хорошо знаем, чего хотят крестьяне. Им нужна земля. Получить ее они могут только с нашей помощью, с помощью рабочих. Убедить крестьян в этом — значит завоевать их на свою сторону. Думаю, что нам удастся это сделать! Бедные крестьяне — а их большинство! — пойдут за нами!

— Конечно, пойдут. Куда же им еще! — выкрикнул рабочий в железнодорожной гимнастерке. И вдруг, приблизившись к Мукершану и силой усаживая его рядом с собой, застенчиво улыбаясь, попросил: — Говорят, Николае, ты видел русских солдат. Расскажи нам о них, Николае! Какие они из себя?

Взволнованнее задышали рабочие. Освещенные улыбками, помолодели их худые лица.

— Расскажи, Николае!

— Ты давно обещал!

— Что ж вам сказать о них? — Мукершану уселся поудобнее, пригласил всех поближе к себе. — Веселые ребята эти русские. Вот их ничто не устрашит и не остановит. И очень надеются, что свою кровь они проливают на нашей земле не даром, что мы, их братья по классу, будем действовать решительно.

— Да уж не подведем! — глухо проговорил шахтер. Его дружно поддержали:

— Антонеску вышвырнули. На этом не остановимся.

— Гривица{33} больше не повторится! — железнодорожник яростно щелкнул затвором своей винтовки. — Умнее стали...

— Разрешите от вашего имени заверить партию, что мы не остановимся на полпути... — Мукершану хотел еще что-то сказать, но его перебили:

— Пусть ЦК не сомневается. Мы все пойдем за ним! А ты, Николае, рассказывай нам о русских!

— Давай, Мукершану!

— Мы слушаем тебя!

— Что ж, это можно. — Мукершану положил свои тяжелые руки на вороненое тело автомата. — Сначала только вот о чем: Центральный комитет поручил мне отобрать десятка два рабочих-добровольцев и отправиться с ними в армию. Надо, товарищи, чтобы и армия пошла за нами и в решительный момент поддержала нас. Кто желает пойти со мной?

— Записывайте меня, — первым попросил шахтер.

Но Мукершану возразил:

— Нет, Лодяну, тебе надо остаться. У тебя пятеро детей, жена больная. Да и возраст твой непризывной. Так что будешь работать среди молодых рабочих в своей шахте. К тому же у тебя в армии служит брат. Парень он, помнится, толковый.

— Разумный, ничего не скажешь, — с тихой гордостью за младшего брата проговорил шахтер. — Только обижаешь ты меня, старика, Николае...

— Ничего, ты тут нужнее, — успокоил его Мукершану.

Добровольцами оказались почти все. И Мукершану пришлось самому решать, кого взять с собой в армию; пожилых семейных рабочих он уговорил остаться на своих местах.

3

Дивизия генерала Сизова в полдень встретилась с большим препятствием. Путь ей преграждала неглубокая, но бурная и довольно широкая горная речушка Молдова, к тому же сильно порожистая. Движение полков застопорилось. Ждать, пока саперы наведут переправу, было просто невозможно: в войсках распространился слух, что левый сосед, овладев городом Тыргу-Фрумос, будто бы уже подходит к Роману — городу, взятие которого входило в задачу дивизии Сизова. Слух этот еще больше подогрел и без того разгоряченные солдатские души. Растерянность, вызванная встречей с злополучной речушкой, длилась всего лишь несколько минут.

— Что ж вы стоите, как мокрые курицы?.. Гвардия!.. — с этими словами широкоплечий пехотный старшина с перевязанной головой, не раздеваясь и не разуваясь, высоко подняв над собой бронебойное ружье, вошел в воду. — За-а мно-ой! — закричал он, и солдаты, один за другим, хохоча и задыхаясь от холодной горной воды, кинулись в речку.

— Это же Фетисов повел свою роту! — крикнул кто-то из сержантов. — Ну и ну!.. Вот чертушка!..

— Даешь Ромыния Маре! — неслось отовсюду.

Стрелковые батальоны быстро форсировали реку. На другом ее берегу солдаты разувались, выливали из сапог и ботинок воду; взбудораженные, повеселевшие и охмелевшие от радости стремительного движения, они строились в колонны и с песней шли вперед, пропадая в тучах пыли.

Вьюги да бураны,

Стeпи да курганы, --

неслись звуки, рожденные еще в огневые дни Сталинграда.

Грохот канонадный,

Дым пороховой... --

рвалась песня к желтому небу...

Мы идем к победам,

Страх для нас неведом!..

Река ревела, билась меж сотен солдатских ног, заливала лица бойцов сердитыми брызгами, многих сваливала, готовая унести куда-то. Но таких быстро подхватывали под руки их товарищи, и волны реки в бессильной ярости отступали. В музыку водоворотов вплетались, как гимн мужеству, слова неумолкавшей песни:

Страх для нас неводом!..

Какой-то солдат попал в колдобину, нырнул с головой, потом вновь появился на поверхности, фыркая и отдуваясь. Пилотку его уносило вниз по течению. Он попробовал было ее догнать, но скоро убедился, что это ему не удастся. А солдаты кричали со всех сторон:

— Держи, держи ее, Федченко!..

Но маленький солдатик, ученик Фетисова, без сожаления махнул рукой.

— Хай плыве. Мабуть, в Черном мори жинка моя, Глаша, поймав... — Он говорил это без улыбки. Худенькое конопатое лицо солдата было серьезно-сосредоточенным.

"Глаша!"

Это слово больно резануло сердце старого сибиряка. Кузьмич так прикусил ус, что несколько рыжих, прокуренных волосинок, откушенных им, упало в воду. Ездовой размахнулся, с силой огрел лошадей наискосок сразу обеих длинным, сплетенным в форме змеи кнутом. Одноухая дрогнула всем своим холеным крупом, испуганно фыркнула и махнула в воду, увлекая за собой и вторую кобылицу. Повозка подпрыгивала на подводных камнях, ее заносило течением. Но сильные, разгоряченные лошади влекли бричку за собой. Рассвирепевший Кузьмич, привстав, не переставая сек их. Сидевшие на повозке Пинчук, Камушкин и Пилюгин, не понимая причины этой внезапной ярости безобиднейшего старика, с изумлением следили за ним. На блестевших спинах лошадей вспыхивали молнии от беспорядочных и злых ударов кнута.

— Ты сказывся чи що? — не выдержал Пинчук, когда лошади уже вынесли повозку на противоположный песчаный и отлогий берег. — Ось я возьму кнут да тебя потягаю им, старого биса! — пригрозил он тяжело дышавшему Кузьмичу.

На левом берегу оставался из разведчиков один Михаил Лачуга. Он ждал, пока его битюг напьется.

— Швыдче!.. — поторопил его старшина.

Труднее было переправить артиллерию. Первой вышла к реке батарея капитана Гунько. Петр, увидев на берегу полковника Павлова, подбежал к нему:

— Товарищ полковник, пeрвая батарея прибыла к месту переправы!

Павлов не понял будто, для чего ему докладывают об этом. Он сердито посмотрел на Гунько.

— Там... там давно надо быть!.. — полковник махнул в сторону противоположного берега. Серые быстрые глаза его вдруг потеплели. — Ладно, начинайте переправу!..

Старый офицер Павлов до такой степени был влюблен в свою артиллерию, что, казалось, другие рода войск для него ничего не значили.

— Артиллерия все решает! — часто повторял он.

Артиллерийские офицеры любили своего начальника, хотя имели немалое основание быть в обиде на него: Павлов не баловал их чинами.

— Четвертый год в армии — и капитана тебе подавай!.. Нет, послужи еще, братец, послужи!.. — говорил он какому-нибудь командиру батареи, дерзнувшему намекнуть о повышении в звании.

Звание советского офицера для полковника Павлова было святыней, он очень строго относился к повышению в звании своих офицеров, кандидатов для этого отбирал придирчиво, не спеша. Поэтому присвоение очередного звания какому-нибудь уж особенно отличившемуся офицеру было событием не только в жизни этого офицера, но и всех артиллеристов части. Артиллеристы пользовались особой привилегией командования: туда отбирали самый крепкий личный состав. Павлов был суров со своими подчиненными, но вряд ли офицеры согласились бы по своей воле сменить его на другого начальника. Строгость Павлова, конечно, была хорошо известна и Гунько. Поэтому он с некоторым душевным трепетом готовился сейчас к переправе. Волнение капитана, должно быть, передалось и его солдатам.

— Начнем, товарищ капитан! — крикнул Печкин по возможности бодро и весело. — Давай заводи! — приказал он шоферам.

Тяжелый грузовик сердито фыркнул, выбросил клубы едкого, вонючего дыма и осторожно пополз к воде.

— Газуй сильней, а то застрянешь! — звонким девичьим голосом крикнул командир расчета, маленький Громовой, стоявший на подножке. — Газуй, Федя!..

Федя нажал, что называется, на всю железку. Тягач взревел и на полной скорости помчался вперед, гоня перед собой зеленый водяной вал. Но вот стальное сердце машины "зашлось" от быстрого бега, заработало с перебоями, мотор зачихал, захлебнулся и смолк. Это случилось как раз на середине реки. Расчет мгновенно спрыгнул в воду; над рекой понеслось такое знакомое русскому трудовому люду, подбадривающее, объединяющее несколько сил в одно общее усилие:

— Раз, два — взяли!.. Еще... взяли!..

— Давай, давай, солдаты, поднажми!.. Ну, орлы!.. — кричал с берега полковник Павлов, подрагивая правым плечом больше обычного. — Давай!..

Это "давай!", поминутно выкрикиваемое в разных местах, в различных тонах и с разной силой, подхлестывало солдат как кнутом. Они кричали, распаляя друг друга, раззадоривая и подогревая. Те, что стояли на берегу и не желали лезть в воду, вдруг бежали в реку и присоединяли свою силу к усилиям многих и тоже кричали, как позволяла только глотка: "Давай!"

Румыны, преодолевая страх, выходили из своих бункеров и издали с неудержимым любопытством наблюдали за необычайными действиями этих непонятных и удивительных людей. Одни говорили: "Что же это?.. Что же будет теперь?.. Куда они идут?.. Как жить будем?.." Другие — тихо, с испугом, оглядываясь, не осуждают ли, — невольно шептали: "Витежь!{34}"

От реки катился и плескался неумолчный гул. Смех, незлобивая брань, крики "давай, давай!", стук колес — все это сливалось в какую-то — стройную, торжествующую музыку, наполнявшую сердца странно-беспокойным и вместе с тем добрым чувством к этим барахтавшимся в воде бронзовотелым людям.

Первые машины были вытащены на руках. Но почти на том же самом месте застряла третья, со снарядами в кузове. Она быстро погружалась, засасываемая песчаным дном. Снарядам грозила опасность. Солдаты облепили машину со всех сторон.

— Взяли!.. И-и-и-ще — взяли!.. Раз, два — взяли!.. Бойцы пьянели от собственных криков и усилий. На помощь артиллеристам спешили пехотинцы.

— Давай! Давай! — кричали всюду, взвинчивая, возбуждая и взбудораживая себя.

Никита Пилюгин долго не хотел лезть в воду. Он стоял на берегу в нерешительности: под его гимнастеркой был черный смокинг, и Никите не хотелось портить заграничное приобретение. Костюм этот он считал своей собственностью, купленной в стране, где эта самая частная собственность была почти в своем первобытном и первородном виде. Расстегнув ворот гимнастерки и сунув туда руку, Никита с нежностью гладил атласные, иссиня-черные лацканы смокинга. Но крики, подхлестывающий рев, доносившийся от реки, подмывали и Никиту. Он чувствовал, как неудержимая дрожь бежала по всему его телу и ноги готовы были, не спрашиваясь хозяина, понести Пилюгина прямо в этот водоворот борьбы огромного коллектива со стихией. Еще через минуту Никита без всякого сожаления забросил свою покупку в воду. Быстрое течение подхватило ее и понесло. Роскошный смокинг мокрым грачом поплыл по воде, покачиваясь и все уменьшаясь в размере. Снять сапоги и брюки у Никиты не хватило терпения. Прыгая в воде и гогоча от освежающего холода, он достиг застрявшей машины. Найдя свободное место у борта кузова, уперся своим огромным плечом и, выкатывая глаза, гаркнул что есть моченьки:

— Раз, два — взяли!!

Десяток молодых глоток поддержали:

— И-и-и-ще — взяли!.. Раз, два!..

Никита ощутил, как кузов под его плечом чуть-чуть подался, солдат напряг силы и, испытывая еще никогда не переживаемое им ощущение слитности со всей этой ревущей и хохочущей солдатской массой, закричал буйно и радостно:

— Братцы!.. Пошла, пошла!! Товарищи, пошла!.. Давай, давай!..

По его лицу текли светлые капли: водяные ли брызги катились, пот ли, или это были слезы — трудно понять...

Несколько осмелевших румын в черных безрукавках, из-под которых выглядывали белые длинные рубахи, подкатили к берегу огромную замшевшую в сыром подземелье бочку. Один из них сильным ударом вышиб чоп. Вино ударило вверх мощным красным фонтаном. Тот, кто вышибал чон, не успел отбежать, и теперь с его подбородка падали на землю кровяно-рдяные капли.

Солдаты подбегали к бочке и угощались.

Марченко, батальон которого переправлялся в это время, хотел было запретить пиршество, но его остановил прибывший на переправу начальник политотдела.

— Пусть выпьют по кружечке. Они этого заслужили. Только следи, чтобы не перепивались. А то вон, вижу, тот старикашка уже в третий раз подходит. Твой?

— Нет, — охотно отрекся от солдата Марченко, обрадовавшись, что боец действительно не принадлежал к его батальону. — Из разведроты Забарова! — с удовольствием пояснил лейтенант.

Старикашкой, которого заприметил полковник Демин, был Кузьмич, как известно любивший выпить. На самом деле он не в третий, а в четвертый раз подходил к бочке. На худых, впалых его щеках горел здоровенький румянец. Кузьмич был навеселе. Однако четвертую кружку ему помешал выпить Пинчук. Заметив на ездовом взгляд начальства, Петр Тарасович взял Кузьмича за руку и отвел его к повозке, как неразумное дитя.

— Стало быть, и выпить нельзя, — обиделся Кузьмич, произнося эти слова слегка заплетающимся языком. — Эх, язви тя!..

Солдаты, выпив по кружке, бежали в воду. До позднего вечера над рекой не умолкал шум. Левее переправлялись вброд тяжелые танки. Задрав высоко вверх длинные стволы, словно боясь захлебнуться, они по самые башни погружались в воду. На берег выползали обмытые, блестя высветленными траками, мчались вперед на предельных скоростях, заставляя содрогаться землю.

Пыльные деревья уже бросили в реку свои изломанные, длинные тени. На берегу стало прохладней, а в воде — теплей. Еще слышнее стали крики, дальше разносил их повлажневший воздух:

— Раз, два — взяли! И-и-и-ще — взяли!

Устроившись на повозке, Камушкин быстро-быстро набрасывал карандашом в свой альбом штрихи будущей картины. Мольбертом ему служила спина Кузьмича, вздремнувшего после трех-то кружек. Пинчук, увлеченный переправой, не мешал им. Лишь в редкие минуты Вася отрывался от альбома. Закидывал назад волосы, остановившимися глазами смотрел в одну точку. Бесстрашная невидимка-мечта уносила его на своих легких крыльях в чудесное сказочное царство, которому нет ни конца ни края, где, куда ни кинь взгляд, синеют одни безграничные дали. Начиналось с малого... Кончится война. Камушкин возьмет свой альбом и отправится в Москву, прямо в студию Грекова. Знаменитые художники посмотрят его рисунки, переглянутся между собой, потом кто-нибудь из них не выдержит, улыбнется и скажет: "Товарищи, перед вами — талант!" Студия, разумеется, немедленно забирает Камушкина к себе. Он учится, а потом начинает писать одну картину за другой. И что ни картина — то шедевр. Имя Камушкина мелькает в газетах, художника осаждают репортеры. Он отправляется в длительное путешествие по стране: к колхозникам, на заводы, к полярникам, в воинские гарнизоны.

Долгие годы не появляются его картины. Проходит десять, двадцать лет. Никто, конечно, не подозревает, что художник создает великое полотно, может быть, такое же, как репинские "Запорожцы", а может... а может, и лучше. Через двадцать лет картина заканчивается. Она так велика, что ее нельзя установить в Третьяковке, для нее Советское правительство строит специальное здание, которое с этого момента становится самой притягательной точкой на земном шаре. Мир спешит увидеть еще небывалое творение искусства. Камушкину аплодируют, обнимают его, целуют...

На этом месте смелая жар-птица — тщеславная Васина мечта возвращалась к своей исходной точке. Горячий румянец покрывал лицо комсорга: он стыдился, что так далеко зашел в своих мыслях. Тем не менее он ждал, когда бойкая и смелая подружка-мечта вновь расправит крылья и понесет его в свое безграничное далеко.

Камушкин вздрагивал от звучного храпа ездового.

— Ну... тише же, — умоляюще шептал он, дотрагиваясь до фиолетового Кузьмичова носа, выводившего какую-то увертюру.

— Рисуешь, Рафаэль?

Начальник политотдела! Вася сразу узнал его голос. Художник и не заметил, как Демин подошел к их повозке.

— Рисую, товарищ полковник... — сказал Камушкин, обернувшись к начподиву.

— Добро! Но выглядишь ты плохо. Почему отказался ехать в госпиталь?

— Не мог я. Такие события!..

— События... — Демин поглядел на реку, словно бы там и вершились эти самые события, о которых думал Камушкин. Добавил мечтательно: — Да, события, братец! — и перевел взгляд на румын, которые, кучками сбившись у своих домов и переговариваясь меж собой, неотрывно смотрели в сторону переправлявшихся советских войск.

— Бравю{35}! — говорили они уже смелее, указывая на русских солдат.

До румын доносились гул моторов, голоса красноармейцев, ржание лошадей, скрип повозок, лязг гусениц, свист бичей, громыханье походных кухонь, из которых сыпались на землю красные искры, отчетливо отбиваемый шаг ротных колонн — все те особенные и хорошо знакомые фронтовикам звуки, что рождаются ночным передвижением крупных войсковых масс. Румыны прислушивались к этим звукам с таким же робким и вместе с тем светлым, приподнято-обнадеживающим душевным трепетом, с каким люди прислушиваются к первому весеннему водяному потоку, сорвавшемуся с гор и с неудержимой, торжествующей силой хлынувшему в долину, когда бывает и боязно, но больше — радостно и весело.

Глава вторая

I

Разгром гитлеровцев на ясско-кишиневском направлении совершался по тщательно разработанному плану. Вспугнутый и сильно раненный фашистский зверь вначале, как ожидалось, метнулся на юго-восток, но напоролся на перерезавшие ему путь наши войска. Тогда он устремился на запад, но убедился, что и там уже не пройти. Многотысячная гитлеровская армия, состоявшая из двадцати двух дивизий, была зажата в могучих тисках Второго и Третьего Украинских фронтов.

Оставив огромную группировку немцев у себя в тылу (там было достаточно сил, чтобы окончательно добить окруженного врага), советские войска рванулись вперед, в глубь Румынии. Города мелькали как в калейдоскопе. Ни днем, ни ночью не приостанавливалась неутомимая погоня за другими группировками гитлеровцев. Если пехота слишком отставала от механизированных частей, ее сажали либо на коней, либо на танки. Ночные городишки наполнялись звонким цокотом конских копыт и лязгом танковых гусениц.

Наступление было таким ошеломляюще-быстрым, что гитлеровцы не успевали разрушать города. Ночью над узкими улицами горели электрические и газовые фонари, по тротуарам расхаживали пестрые и важные, как индюки, полицейские.

Им всем было известно, что это наступление повлечет за собой серьезнейшие последствия.

Пока был еще конец августа, и об огромном историческом значении своего похода советские солдаты могли только догадываться.

Разведчики Забарова давно уже мчались на конях далеко впереди своей дивизии. Им навстречу бесконечной вереницей двигались румынские солдаты. Их даже нельзя было назвать пленными: в плен румын никто не брал. Увидев советских солдат, они торопливо прикладывали руки к своим рыжим остроконечным пилоткам, кричали:

— Армата Рошие!.. Армата Рошие!..

Вместо винтовок румыны несли различные ременные вещи — уздечки, чересседельники, а также то, что могло им пригодиться в хозяйстве: топоры, вилы, лопаты; один даже волок на себе обыкновенное ярмо. Должно быть, эти крестьяне, виноградари, кузнецы и землепашцы меньше всего думали о "Великой Румынии от границ Болгарии до Южного Буга". Они робко подходили к разведчикам и, потея под своей ношей и толстыми ранцами, смуглолицые и большеглазые, говорили что-то непонятное, перебивая друг друга.

— Куда путь держите, служивые? — простецки обратился к ним на всякий случай Ванин. — Отвоевались, что ли? Давно бы так!

Румыны загалдели еще горячей.

Георге Бокулeй, ехавший вместе с забаровцами, переводил:

— Они спрашивают, что им делать, куда идти.

— Куда ж им еще? Путь-дорога у них теперь одна — домой. Пускай начинают жить по-человечески, — солидно выкладывал Сенька, взявший в свои руки инициативу в беседе с румынами. — Так и переведи, Бокулей, им.

— А все же куда они идут сейчас? Спроси их, Георге, — сказал Забаров.

Но румыны сами догадались, что хотят от них узнать.

— Акасэ... акасэ{36}! — дружно заговорили они.

— Ну, и идите к себe в акасэ, — распоряжался Сенька. — Скажите, я приказал вaс демобилизовать.

Забаров и Шахаев не возражали против Сенькиного "приказа".

— Нуй бун рэзбоюл{37}! — не унимались румыны.

— О чем это они? — осведомился Ванин у Бокулея.

— Говорят, что война — плохое дело.

— Так это у них война "разбоем" называется? Подходящее названьице. Со стороны Гитлера да вашего Антонеску война и была чистым разбоем. Всю Одессу... Так вот скажите им, Бокулей, что мы пришли сюда всякому разбою конец положить. Так и переведи. И пускай сматываются на все четыре стороны!..

Многие румыны тотчас же сворачивали с дороги, направляясь по домам. Но были среди них и такие, которые боялись идти домой: над ними все еще довлели суровые армейские законы.

В одном месте Бокулей соскочил с коня и закричал:

— Фрате!.. Димитру!..

В солдате, гнувшемся под ранцем, Георге узнал своего родного брата. Это был рядовой стрелок из румынского королевского корпуса, стоявшего в районе Гарманешти против одного из полков генерала Сизова. Еще раньше разведчики со слов Георге Бокулея знали, что брат его Димитру Бокулей был свидетелем расстрела капрала Луберешти. Может быть, поэтому разведчики смотрели на младшего Бокулея с некоторой неприязнью.

— Ну как, отвоевался, гвардеец?.. Как поживает твоя Мама Елена? — спросил Сенька, и выпуклые глаза его налились кровяной мутью, что было явным признаком наступающей грозы. Он холодно предложил отпускную и этому солдату, но Димитру пожелал остаться с братом. И чтобы eму нe отказали, быстро поведал разведчикам интересную новость, объяснившую наконец причину того, почему румынские войска прекратили всякое сопротивление.

— Капитуляция, значит? — полюбопытствовал Никита Пилюгин, с удовольствием произнося слово, о существовании которого вряд ли подозревал раньше. — Полная?

— Тут что-то другое, — сказал Забаров, показывая на румынскую газету, которую услужливо сунул ему Димитру Бокулей. — А ну, Георге, переведи! — попросил Федор.

Бокулей стал читать сначала про себя. Разведчики видели, как загорелое, конопатое лицо солдата светлело. Бокулей тряхнул желтой шевелюрой и перевел:

— "В критический для Румынии час я решил для ее спасения прекратить военные действия против объединенных наций, создать правительство национального единства и выполнить волю страны, заключив мир с объединенными нациями. С этого момента все военные действия против Советской Армии и состояние войны с Великобританией и США будут прекращены".

Это было заявление короля Михая.

Забаров заметил:

— Разумно, а как посмотрят на это немцы?

— Они уже бомбят Бухарест. Направили к городу свои войска, — ответил Георге Бокулей. — Вот тут об этом пишут. Говорят, рабочие в Бухаресте восстали против Антонеску и немцев.

— Так... — задумчиво сказал Шахаев, который вcе время до этого молчал, занятый какими-то своими мыслями. — Так, — повторил он, а сам думал об одном и том же: о румынском коммунисте Мукершану, — парторг знал от начальника политотдела, что Мукершану находится в столице Румынии. — Кто же сейчас в румынском правительстве — Антонеску? — обратился он к Бокулею.

— Создано новое правительство во главе с генералом Санатеску.

— Сатанеску, говоришь? — быстро переспросил Ванин, тщательно подчеркнув умышленно искаженную им фамилию генерала. — А кто он такой, этот Сатанеску, из каких слоев?

— Пишут, что Санатеску находился в оппозиции к фашистскому режиму Антонеску, — ответил Бокулей.

— Сатанеску — Антонеску! — проскандировал Семен. — Не одна ли они пара сапог?

— Как так?

— Что значит — в оппозиции? — не унимался Ванин, теперь уже повернувшись к Шахаеву.

— Оппозиция — несогласно. Значит, этот был не согласен с фашистским режимом.

— А чего ж он раньше не проявил своего несогласия? Антонеску не трогал его, он не трогал Антонеску. Хорошенькое несогласие!.. Нет, дружки, тут что-то того... — и Сенька, пошевелив у своего правого виска пальцами, энергично сплюнул. — Нe по душе мне ваше новое правительство, Бокулей! Разобраться в нем надо. Гляди, как бы вас опять не надули!..

— Придет время, народ разберется. Он ведь сейчас очень разборчивый стал, народ, — успокоил Сеньку парторг.

Разведчики замолчали. По обеим сторонам дороги темной стеной стояли запыленные сосны. В кюветах валялись опрокинутые повозки, армейские кухни, убитые лошади, вывалившиеся из черных разбитых ящиков снаряды, противотанковые и зенитные патроны, противоипритные накидки, противогазы, фляги в серых потертых чехлах, кучи винтовок и автоматов; кое-где застряли, накренившись в сторону, темно-рыжие танки с большими черными крестами на бортах.

Где-то высоко над головами разведчиков гудели самолеты. По рокоту моторов они не были похожи ни на русские, ни на немецкие.

— Американцы...

— Опять Плоешти бомбили.

— Может, и не Плоешти — у них там нефть. Бухарест разрушают да заводы румынские. Ишь зачастили когда не надо-то!

— Боятся, как бы народу румынскому не досталось...

— Пораньше-то их не было.

— Их, поди, хватил удар, когда они узнали о нашем наступлении.

— Не по нутру им это, ясное дело! — воскликнул Семен.

Кони понесли разведчиков под гору, где раскинулся город Бакэу. В городе забаровцы, к удивлению своему, увидели казаков генерала Плиева и, не задерживаясь, направились дальше. Однако за городом им пришлось остановиться. Они встретили казака, который, схватив одного перепуганного румынского капрала за шиворот, злобно тряс его.

— В душу... я тебе покажу, мамалыжник ты несчастный!..

— За что ты его? — бледнея и едва сдерживая себя, спросил подскакавший к казаку Аким.

— Вот, видишь?.. — казак, багровый от ярости, сунул в руку Акима фотографию, на которой был изображен румынский солдат, уводивший со двора украинской колхозницы корову. — Узнаешь этого молодчика?.. В кармане у него нашел. Бережет, грабитель!.. — и казак занес было руку, чтобы ударить румына, но Аким с удивительным проворством нагнулся и перехватил руку казака.

— Не сметь!.. — задыхаясь, хрипло проговорил он, блестя очками на горбатом, ястребином носу. — Не смей бить!..

Казак, не ожидавший такого оборота дела, молча и растерянно смотрел на худого длинного солдата, сутуло и неловко сидевшего на коне.

Аким заметил эту растерянность и заговорил уже мягче:

— Дурень!.. Неужели не понимаешь, кто ты есть и зачем мы тут? Разве мстить мы пришли этому несчастному капралу? Посмотри, как он дрожит весь! Придет время, когда он, — Аким кивнул в сторону румына, — сам разорвет в клочья этот фотоснимок. Со стыдом, с презрением к тем, кто послал его в нашу страну. Верни ему снимок! — И Аким, соскочив с коня, отдал снимок румыну.

Сенька, наблюдавший за своим другом, на этот раз не испытывал желания возразить Акиму, вступить с ним в спор, как делал он в подобных обстоятельствах раньше: слова Акима показались ему разумными и понятными. Разведчик чувствовал, что он и сам сказал бы казаку если не такие в точности слова, то во всяком случае очень похожие на них.

С той поры, как Ванин перешел границу родины, он сильно изменился. Сейчас он с непохожею на него осторожностью относился к своим словам и поступкам. В его действиях уже не было прежней бесшабашности: даже балагурство, без которого он, конечно, не мог прожить и одного дня, теперь имело несколько иное свойство: в нем все чаще проскальзывали серьезные нотки. Должно быть, это происходило оттого, что Сенька, подобно многим нашим бойцам, хорошо понимал, что пришел он на чужую землю не только затем, чтобы разгромить врага, — это было ясно каждому, — но он чувствовал, что благодаря его приходу на этой земле должно было произойти что-то очень важное и значительное, что это важное и значительное должно было родиться и развиться из того, что несли с собой он, Семен Ванин, и его товарищи.

— Вот же человек! Не понимает, что он делает!.. — сказал Сенька о казаке, прислушиваясь к тому, что отвечал Акиму кавалерист. Сенька сгорал от нетерпения вступить в беседу с казаком, но должен был признаться, что лучше Акима ничего не может сказать.

2

К вечеру забаровцы достигли возвышенности, покрытой густым лесом. Тут было тихо и безлюдно. В глубине леса на разные лады щебетали невидимые птицы, колотил носом дятел; глухое эхо далеко разносило его рассыпчатую дробь. От темного и сырого леса веяло прохладой и первозданными запахами грибной плесени и сгнившей замшелой коры. Темная лесная громада звала, манила в свои могучие объятия, шепча что-то ласковое тяжелыми лапчатыми листьями, чуть тронутыми осенним желтым тлением.

Разведчики спешились, чтобы немного поразмяться, перекусить и сообщить командованию свои координаты, а также обо всем случившемся и замеченном. Кое-кто без привычки от быстрой езды натер ягодицы и теперь ходил с трудом. Наташа заметила это и снабдила смущенных "кавалеристов" какой-то мазью. Те немедленно укрылись в лесу. Забаров помогал Акиму наладить рацию. Посланный с разведчиками Лачуга распаковывал провизию. Он расстелил на поляне чистую плащ-палатку и теперь раскладывал на ней разные яства: консервы, красную от паприки румынскую колбасу, копченку. Посреди палатки стояла литровая бутылка, смущая своей красной снегиревой головкой Семена Ванина. Он ходил вокруг соблазнительно сверкающего напитка на почтительном удалении и сокрушенно вздыхал.

Но выпить Ванину так и не удалось: помешал румынский офицер, вдруг вывернувшийся из-за деревьев на коне.

— Кто здесь старший, господа? — спросил он по-русски, подрагивая пушистыми белыми усами и перебегая маленькими глазками с одного разводчика на другого. Одет он был не по-фронтовому пышно, новый зеленый мундир опутан аксельбантами и прочими аксессуарами.

— С кем имею честь? — отозвался в тон румыну Забаров, отходя от рации.

— Переводчик их превосходительства корпусного генерала Рупеску, — отрекомендовался бойкий офицерик. — Разрешите теперь вам задать вопрос: с кем имею...

— Перед вами — советские разведчики. Что угодно их превосходительству? — поддерживая взятый тон, спросил Забаров, удивляя хлопцев и особенно Никиту Пилюгина изысканно-утонченными выражениями.

— Корпусной генерал Рупеску получил распоряжение короля перейти со своим корпусом на вашу сторону, чтобы иметь честь драться бок о бок с доблестными русскими войсками против немцев. Предварительно их превосходительство желали бы договориться с вашим командованием о практической стороне дела.

— Где находится ваш корпус?

— В пяти километрах отсюда, за лесом. Выстроен со всем личным составом и вооружением.

— Я пошлю с вами моего офицера. Он поможет их превосходительству благополучно привести корпус в наше расположение и представить моему генералу.

— Вы очень любезны, господин...

— Полковник, — подсказал Забаров.

Сенька было прыснул, но лейтенант так свирепо посмотрел на него, что разведчик вмиг вытянулся в струнку.

— Капитан Ванин! — позвал Федор. — Вы поедете с господином переводчиком в качестве проводника.

Бедный "капитан" разинул рот в явном замешательстве. Но тот же суровый взгляд быстро заставил Сеньку обрести соответствующий его новому чину вид. Он по обыкновению выпятил грудь, ловким движением рук завязал у горла маскхалат, чтобы не было видно ефрейторских погон, и бодро гаркнул:

— Слушаюсь, товарищ полковник!

— Подойдите сюда, капитан!

Забаров раскрыл карту, показал на обведенную красным кружочком боярскую усадьбу, шепнул: "Сюда приведешь. Только держись с достоинством, понял?" — "Будьте уверены!" — прошептал Семен.

Ванин вскочил на своего коня, погарцевал на месте и, подмигнув разведчикам, помчался вслед за румыном, держа на всякий случай, по своей профессиональной привычке, автомат наготове.

Забаров сообщил по радио командованию дивизии о случившемся и получил указание о дальнейших действиях.

Не успели еще скрыться из виду Ванин и румын, на полянку, где разместились разведчики, вылетел другой всадник. Он с такой силой натянул поводья, что буланый жеребец взвился и с минуту, храпя, топтался на задних ногах.

— Здорово, ребята! — с этими словами лейтенант Марченко, запыленный и смуглый, как араб, спрыгнул на землю и своей неслышной рысьей походкой подошел к Забарову. — Здравствуй, Федор! Здравствуйте, ребята! Не ожидали?

— Признаюсь, нет, не ожидал. Ты как сюда попал?

— Противника ищу. Воевать не с кем, — Марченко сказал это с искренностью, и все поверили, что он действительно страдает оттого, что воевать вдруг стало не с кем: румыны прекратили сопротивление, а немцев на этом участке пока не было видно. — Черт знает что! Вам, разведчикам, лучше, — продолжал он сейчас уже с наигранной беспечностью, изредка бросая короткие взгляды на Наташу. Та, должно быть, первая поняла истинную причину внезапного появления бывшего их командира и, внутренне сжимаясь, старалась не смотреть на лейтенанта. — Впрочем, к вам я по старой памяти завернул. Скучаю... — Марченко замолчал, и Наташа не заметила, как он оказался рядом с ней. Чувствуя, что в горле пересыхает, он заторопился:

— Можно вас... на одну минуту?

— Пожалуйста, — она и сама не знала, как вырвалось у нее это слово.

Свернули на просеку. Остановились. Туда же, вслед за хозяином, подошел и конь.

— Я вас слушаю, — тихо проговорила она, легонько, но настойчиво высвобождая ладонь из его горячей, чуть вздрагивавшей руки. — Что вы хотели? Говорите.

— Зачем ты спрашиваешь об этом?.. Разве ты не видишь... Наташа... Да знаешь ли ты, что я не могу больше так... нет сил... Из госпиталя сбежал, чтобы тебя... скорее увидеть. И вот сейчас... сто верст проскакал... разыскивал... — он говорил это трудно и часто дыша, наклоняясь к ней все ниже и ниже.

— Оставьте это, товарищ лейтенант. Bы же знаете, что я люблю... — она подняла глаза и, испугавшись, замолчала: что-то страшное, дикое было в его взгляде. В глубине до предела расширенных зрачков она увидела отчаянную решимость.

В одно мгновение он поднял ее на руки, быстрым, коротким движением запрокинул ей голову и стал жадно и исступленно целовать в губы, шею, глаза, щеки. Потом отпустил, шумно выдохнул и, застонав, метнулся к коню. Одним прыжком оказался в седле и, гикнув, поскакал прочь, злобно пришпоривая буланого.

Ошеломленная, то холодея, то пылая вся, глядела она ему вслед, еще не веря, что все это случилось с нею наяву, а не во сне.

3

Первые минуты, находясь среди своих ребят, Ванин не думал, что ему будет страшно ехать в расположение пока что неприятельских войск. Правда, Сеньке очень хотелось взглянуть на "их превосходительство", но все же было жутковато. Отъехав с километр, Сенька сделал попытку успокоить себя, уверяя, что, в сущности, получил самое что ни на есть пустяшное задание. Но хитрость не удалась: Сeньке решительно было грустно. "Пропадешь ты, Семен Прокофьевич, ни за понюшку табаку", — невесело размышлял он. Не радовало его и новое звание, которого он был столь быстро и великодушно удостоен. Поэтому у Сеньки сразу отлегло от сердца, когда их догнал Шахаев, посланный в самый последний момент Забаровым, очевидно не совсем надеявшимся на дипломатические возможности гвардии ефрейтора Семена Ванина.

Румынский корпус действительно был сосредоточен в пункте, указанном переводчиком. Огромная поляна была заполнена войсками. Тысячи солдат, сложив винтовки в козлы, валялись на траве, отдыхая, подложив под головы ранцы. Hа дороге, уходящей куда-то вниз, находилась боевая техника: колонна тяжелых шкодовских грузовиков с прицепленными к ним черноствольными орудиями, приземистые рыжие танки, мотоциклы, бронетранспортеры. Опушку леса полукольцом охватывали легковые машины. В них пестрели нарядные генеральские и офицерские мундиры. Переводчик направился туда. Румынские солдаты с любопытством осматривали русских, одетых в зеленые кистястые маскхалаты. Под их взглядами Ванин сразу обрел свою обычную лихую и гордую осанку, пришпоривая коня, натягивая одновременно удила, наставляя скакуна пританцовывать.

Так они приблизились к передней большой зеленой машине. Сидевший в ней грузный человек, опутанный, как и переводчик, золотыми шнурками, поправил фуражку на маленькой для его огромного тела голове, не то сердито, не то просто вяло глянул на подъехавших.

Шахаев дал понять Ванину, чтобы тот начинал: парторг решил ограничить свою миссию лишь наблюдением за действиями Семена.

— Честь имею... — начал с достоинством Ванин, быстро научившись премудростям выспренних выражений. — Представитель советского командования еф... капитан Ванин! — быстро поправился он.

Переговоры длились несколько минут. Генералу, по всей вероятности, уже давно надоело торчать на этой поляне, и он решил поскорее покончить с дeлом. К тому же он очень боялся внезапного появления русских казаков, что, как он полагал, помешало бы ему сохранить корпус как войсковую единицу. Генерал сказал что-то своему переводчику, и почти немедленно к головной машине подкатил роскошный открытый лимузин.

— Их превосходительство просят господ русских офицеров ехать впереди колонны!

Как раз в это время к головной машине подошел румын, лицо которого разведчикам показалось знакомым. Они всмотрелись и узнали Николае Мукершану. Шахаев приложил руку к пилотке, приветствуя его. Мукершану также узнал разведчиков и, приблизившись к ним, сказал:

— Здравствуйте, товарищи! Вот мы и опять встретились. Вы удивлены?.. Ничего удивительного, только сегодня из Бухареста. Решил послужить в армии.

Шахаев, пожимая руку Мукершану, заметил, как генерал поморщился и нетерпеливо завозился в своей машине. Должно быть, то же самое заметил и Мукершану. Он усмехнулся и попрощался с разведчиками.

Шахаев и Ванин спешились, передали своих коней румынским солдатам и, свободно откинувшись на спинку сиденья, устроились в лимузине. Огромная колонна машин, окруженная многочисленной конной свитой, медленно двинулась за Шахаевым и Ваниным. Возле их машины то и дело появлялся бойкий переводчик и сообщал вопросы своего начальника. Генерал беспокоился, нe станут ли советские солдаты разоружать его корпус по дороге, удастся ли господам русским офицерам предотвратить это нежелательное для обеих сторон обстоятельство. Сначала Ванин отвечал терпеливо и вежливо. Но скоро (он даже сам не заметил, когда это произошло!) ему надоели и переводчик и генерал.

— Скажи своему начальнику, что ничего с ним не случится, — уже не придерживаясь принятого в высших сферах изысканного тона, ответил он.

Переводчик ускакал и, к удовольствию Сеньки, больше не появлялся.

Шахаев сидел молча и думал об этой неожиданной встрече с Мукершану, о том, как он расскажет о ней полковнику Демину, который, конечно, пожелает увидеть румынского товарища. Теперь старшему сержанту казалось понятным то, что румынский король уже на третий день наступления советских войск сделал свое заявление, и то, что вот этот ехавший сейчас вслед за ними генерал, который произвел на парторга неприятное впечатление, переходил со своим корпусом на нашу сторону в то время, когда корпус мог бы еще сражаться. Во всем этом Шахаев видел действия таких людей, как Мукершану. Парторг вспомнил из истории, как наша партия в предреволюционные годы посылала в армию своих людей и какие это имело серьезные последствия. Шахаеву было приятно от мысли, что опыт партии, членом которой он состоял, пригодился Мукершану и его товарищам, которых — Шахаев чувствовал это — было немало в румынском корпусе.

Занятый своими мыслями, Шахаев предоставил действовать Сеньке. По мере приближения к нашим войскам беспокойство Ванина стало возрастать. Забаров приказал ему привести весь румынский корпус в район боярской усадьбы в полной сохранности, чтобы со стороны румын не было никаких жалоб. Теперь Ванин сомневался, что ему это удастся. Он видел перед этим, как наши пехотинцы бесцеремонно спешивали румынских кавалеристов и вскакивали на коней. Может произойти то же самое и с его колонной, и тогда их превосходительству придется топать на своих двоих... Поразмыслив хорошенько, Ванин выработал, с согласия Шахаева, свою тактику, коей и воспользовался при виде большой встречной колонны нашей пехоты.

Остановив румын, он вырвался вперед, крикнул:

— Передайте по колонне! Командующий армией приказал: румын не трогать, потому как они будут воевать против немцев на нашей стороне!..

Весть эта мгновенно пронеслась по ротам. Солдаты солидно гудели:

— Разве мы не понимаем?

— Кто их будет трогать, коли они за нас теперь.

— Давно бы надо одуматься.

— Ребята, не безобразничать!

— Знаем без тебя!..

И все-таки, воспользовавшись темнотой, румын помаленьку тревожили.

Но инциденты были ничтожные, и о них все забыли, едва достигли помещичьей усадьбы. Шахаев ушел к разведчикам, а Ванин, разыскав своего начальника, доложил:

— Товарищ майор, в качество "языка" мы с Шахаевым целый румынский корпус привели. Воевать против немцев имеют желание!..

— Знаю, слышал. Сейчас доложу генералу.

Со двора доносился шум моторов, людские голоса: туда въезжали машины румынского генералитета. Выглянув в окно, Сизов понял, что произошло.

— Дали мне задачу ваши разведчики, — сказал он вошедшему майору. — Что я с ними буду делать? Ну уж ладно, посылай генералов ко мне!

Обрадованный благополучным путешествием, румынский корпусной генерал Рупеску подарил лимузин Сеньке. Ванин поблагодарил, распрощался с румынами и, неистово сигналя, помчался прямо на полевую почту: не встретиться с Верой и такой знаменательный для него день и не похвастаться перед ней столь успешным выполнением необычайного задания уже было свыше Сенькиных сил.

Глава третья

1

Просторный кабинет Сизова был полон румынских генералов и старших офицеров. Они сидели за сервированным длинным столом, сияя золотом и серебром эполет, шнурков, а некоторые — еще и желтыми лысинами. Подбородки у всех были досиня выбриты. Подвыпившие офицеры провозглашали один тост за другим. То и дело раздавались крики:

— Бируинца!{38}

— Трэяскэ Армата Рошие!{39}

Корпусной генерал Рупеску, сидевший рядом с Сизовым, повернув к комдиву красное жирное лицо, обливаясь потом, непрерывно повторял:

— Фрате бун!.. Фрате бун!{40}

Сизов со сдержанной улыбкой кивал головой на излияния толстого, удивительно круглого генерала.

— Господа! — трудно приподнявшись на короткие, ослабевшие от хорошего вина ноги, хрипло закричал Рупеску. — Господа! Прошу, господа!.. Реджеле Михай!..

Послышались ленивые, негромкие хлопки. Заглушая их, в комнате раздался звонкий, юношеский восторженный голос молодого румынского офицера:

— За русского солдата, господа! За его здоровье! — и, чокнувшись со своим соседом, офицер залпом выпил рюмку. Все сделали то же самое. Рупеску бросил косой взгляд на своего раскрасневшегося от бушевавшего в нем юношеского восторга офицера, но ничего не сказал. Потом Рупеску поднялся еще раз и провозгласил новый тост:

— Господин генерал! Господа русские офицеры! Еще вчера мы стояли друг против друга как враги. А сейчас сидим за одним столом как товарищи. Я прошу, господа, выпить за дружбу наших народов. Отныне в отношениях румын и великого русского народа наступила новая эра — эра вечной дружбы и доброго сотрудничества. Завтра мои войска пойдут в бой и будут драться бок о бок с доблестной русской армией против фашистских варваров до полного их уничтожения. Мое правительство, правительство его превосходительства генерала Санатеску, — с видимым удовольствием подчеркнул Рупеску, — приказало мне поддерживать с советским командованием теснейший контакт. Король Михай и Мама Елена преисполнены уважения и признательности к Советскому правительству, к его армии, к русскому народу. Совместно пролитая кровь в борьбе с врагом будет символом нашей нерушимой дружбы. За дружбу, господа! — генерал торопливо опрокинул свою рюмку, в который уж раз попытался досуха вытереть лысину и торжественно сел, глядя перед собой остановившимися блестящими глазами.

Румынские офицеры смотрели на Сизова, ожидая от него ответного тоста, большинство — с чувством удивления, оттого что находились в одной комнате и чокались с теми, в кого только еще вчера стреляли.

Сизов быстро встал на свои упругие, сильные ноги, сказал коротко:

— За победу, господа!

И снова румыны закричали, звеня стаканами:

— Бируинца!

— Бируинца!

Расчувствовавшись, лезли целоваться с советскими офицерами, которые, улыбаясь, вежливо отстранялись от объятий, несколько охлаждая пыл румын. Рупеску продолжал любезно расхваливать Красную Армию, ее солдат, офицеров и генералов. Склонившись к Сизову, он вдруг сказал:

— Девятнадцатого августа вы здорово обманули нас, господин генерал. Мы никак не могли предположить, что вы начнете наступать в полдень да еще при такой слабой артподготовке. Немецкому командованию пришлось бросить против вас еще две свежие дивизии, спешно снятые из района Тыргу-Фрумос. Это была роковая ошибка немцев. К тому же центральный дот был заранее захвачен вашими солдатами. Должен вам сказать, это потрясающий случай!.. Не могли бы показать мне этих ваших героев?

— Двух из них вы уже видели, господин генерал. Это те солдаты, что сопровождали вас сюда, в боярскую усадьбу.

— Солдаты? — удивленно спросил Рупеску. — Но... позвольте... разве это были солдаты? Мне говорили, что офицеры.

— Солдаты, господин генерал.

Рупеску, широко раскрыв рот, отчего нижняя, тяжелая губа его отвисла вниз, долго глядел на Сизова.

Переводчик, тоже озадаченный, но очень веселый, с трудом сдерживая улыбку, терпеливо ждал, когда же его превосходительство обретет дар речи.

2

За боярской усадьбой в огромном черешневом саду стоял неровный гул солдатских голосов. Там устраивались румынские роты и батареи. Чаще других раздавались слова:

— Акасэ! Армата Рошие!

— Нуй бун рэзбоюл!

Слышались команды взводных и унтер-офицеров:

— Скоатець байонета!{41}

Во двор заходили и советские солдаты. Вокруг них сейчас же собирались толпы румын, образовывая круг, и начинался удивительный, но хорошо знакомый воюющему люду разговор...

— Нушти руссешти? — первым долгом осведомлялись наши бойцы, только потому, что значение этих слов, для удобства произношения несколько искаженных, было известно им.

— Ну штиу, — отвечали румыны и в свою очередь также без всякой цели спрашивали, называя русские слова, которые были знакомы им:

— Русский карош? Русский не будет фук-фук?

— То-то "карош". Небось забыли об этом, когда Транснистрию пошли завоевывать, — говорил какой-нибудь советский солдат с добродушной грубоватостью и, хитро сощурившись, спрашивал, будучи глубоко уверенным в том, что от нелепого соединения русских слов со знакомыми румынскими получается правильная и понятная фраза: — Разбой-то, значит, того, нуй бун?.. — По понятиям бойца, сказанное им должно было означать: война-то, значит, плохое дело?..

Другой наш солдат, нарочно коверкая русский язык и полагая, что от этого он станет понятнее иностранцу, старательно втолковывал:

— Сперва твой пришел к нам. А зараз наш пришел к вам. Понятно, нет?..

Батарея капитана Гунько стояла по соседству с румынскими артиллеристами. С разрешения командира маленький Громовой, захватив с собой молчаливого Ваню-наводчика, раньше всех оказался среди румын. Сейчас он, снисходительно похлопывая румынского солдата по плечу, осведомлялся:

— По-русски шпрехаешь? Нет, стало быть. Жаль... — И глубокомысленно заключал: — Ну, ничего. Зашпрехаешь когда-нибудь.

Но вскоре Громовому повезло. Угрюмейший Ваня-наводчик где-то раскопал румына, который сносно "шпрехал" по-русски. К тому же румын этот оказался парнем на редкость словоохотливым. С ним Громовой и пустился в пространную беседу.

— В Одессе, что ли, по-русски говорить-то научился? — первым долгом поинтересовался командир орудия.

Испуганный румын отчаянно замотал головой:

— Не был я в Одесса.

— Ну, добре. А зачем же дрожишь так?

— Говорят, русские убьют нас всех. Выведут в горы и убьют... — губы солдата как-то сразу опустились, затряслись.

Громовой засмеялся.

— Кто же сказал вам такое?

— Лейтенант Штенберг. Он — приятель нашего командира батареи, приходил к нам и рассказывал.

— Сволочь он, этот Штенберг. Наверное, боярский сынок?

— Да, боярский, — подтвердил румын.

— Так и знал! — воскликнул Громовой с возмущением. — А вы не верьте ему, вражине! Не верьте таким, — успокаивал он румын. — Мы ведь советские! Понимаешь?

— Ну штиу.

— А вот это понимаешь? — Громовой взял солдата за обе руки и сильно стиснул их в своих ладонях. — Понимаешь?..

— Не понимаю...

— Ну что мне с тобой делать? — в отчаянии развел руками маленький Громовой. — Понимать нужно. А то вас замордуют этак-то...

К артиллеристам подошла группа румынских пехотинцев. В ней особенно выделялась своим гигантским ростом фигура одного солдата. Солдат этот молча присел рядом с Громовым и стал внимательно слушать, о чем говорил русский. Должно быть, великан нe все понимал из слов Громового, и его брови над большими темными глазами вздрагивали, хмурились, выдавая напряженную, трудную работу мысли. Наконец он не выдержал и спросил румына, с которым разговаривал Громовой:

— О чем вы... с ним?

Солдат коротко рассказал.

— Русский говорит, что они не тронут нас. Лейтенант Штенберг, командир нашей роты, обманул нас, — закончил солдат.

— Я так и знал, — великан потемнел еще больше. — Вот змея!.. Прикидывается еще добреньким. Послушай, солдат! — вдруг оживился угрюмый румын. — Ты хорошо говоришь по-русски, попроси у этого товарища... знаешь что? — на минуту растерялся, покраснел, потом быстро выпалил: — Звездочку красноармейскую!..

— Что ты говоришь? Как можно?

Великан, умоляюще глядя на солдата, владевшего русским языком, повторил:

— Попроси же! Ну что тебе стоит...

Это был брат старого шахтера, тот самый Лодяну, которого по решению трибунала разжаловали из офицеров в рядовые — одновременно с расстрелом капрала Луберешти. "Попроси", — твердил он.

Но Громовой и сам понял, чего хочет этот богатырь. С минуту поколебавшись, сержант стянул с головы пилотку, отвинтил звездочку и собственноручно прикрепил ее к пилотке румына.

Румынки из соседнего села приносили солдатам еду: разрезанную суровой ниткой дымящуюся мамалыгу, яйца, молоко, брынзу. Получили свою толику и собеседники Громового.

— Кушяй... товарыш!.. — угощал Громового Лодяну.

Сержант охотно взял предложенный ему кусочек мамалыги. Усердно хвалил, подмаргивая молодым румынкам:

— В жизни не ел такого! Просто объеденьe.

В другом конце сада пела скрипка, гулко стучал барабан, насытившиеся солдаты отплясывали бэтуту{42}. Организатором веселья был бухарестский железнодорожник, который пришел в корпус с Мукершану. Постепенно и все солдаты перебрались туда, и до самого утра под темными деревьями не умолкал шум.

3

Ванину стоило немалых трудов разыскать ночью, да еще в незнакомом, неизученном поселке дивизионную полевую почту. Но не было еще случая, чтобы он не доводил своего плана до конца.

— Как это ты нас нашел, Сеня? — обрадовалась Вера, с удивлением глядя то на сверкающий лимузин, то на Семена, стоявшего в наполеоновской позе под лучами фар.

— Какой же был бы из меня разведчик? — снисходительно улыбнулся Семен. — Садись вот, прокачу, соскучился, честное слово.

— Я сейчас, Сеня! Только начальника спрошу!

Вера скрылась за дверью и через минуту появилась снова, прямо с ходу чмокнув Сеньку в запыленные губы.

— Разрешил... Ну, куда же мы?

— Садись, там видно будет...

Он усадил ее рядом с собой, включил скорость, дал газ, и машина в минуту вырвалась из поселка.

— Сеня, чья это? — спросила Вера, ежась и от ночной прохлады и от легкой дрожи, вызванной близостью любимого.

— Румынский генерал подарил! — гордо сказал Семен. И на всякий случай спросил: — Не веришь?

— Верю, Сеня... — сразу согласилась девушка, не сомневаясь, что он соврал, но не желая именно в такой момент портить ему настроение.

Часа через два, присмиревшую и усталую, боявшуюся поднять глаза на своего возлюбленного, Ванин, молчаливый и виноватый, доставил девушку на почту, а сам поехал искать свое подразделение. Разведчиков он нашел сравнительно быстро. На одном доме, тускло освещенном электрической лампочкой, увидел большую, неуклюжую надпись углем:

ПИНЧУК ТУТОЧКИ

Толстая стрела, устремленная вниз, категорически подтверждала, что Пинчук именно "туточки", а не где-нибудь еще.

Семен дал несколько протяжных, скрипуче-звонких гудков. Ему хотелось обязательно вызвать кого-нибудь из хлопцев и поразить своим приобретением. Ворота открыл Михаил Лачуга.

— Где ты взял эту штуковину, Сенька? — спросил он, скаля в улыбке большой щербатый рот.

— Во-первых, я тебе не Сенька, а господин капитан, — предупредил Ванин, который, оказавшись среди своих ребят, снова впал в обычный свой шутливо-беззаботный тон, — а во-вторых, соответственно чину мне вручена персональная машина!..

Лачуга захохотал. Засмеялся и Сенька:

— Ну ладно. Давай дорогу.

Через минуту он уже рассказывал окружившим его разведчикам про свои похождения, про то, как он "пленил" целый румынский корпус во главе с генералом. Пыль ловко сдабривал великолепной, захватывающей небылицей, на что был большой мастер. Аким под конец Сенькиного повествования не выдержал и заметил:

— У тебя, Семен, получается похлеще, чем у Кузьмы Крючкова.

— Ну, ладно, ладно, — проворчал Сенька. — Ты, Аким, безнадежный маловер. Кузьма Крючков врал, а я... Да вот спроси Шахаева.

В доме за маленьким круглым столиком трудились Пинчук и Шахаев. Петр Тарасович уговорил-таки парторга написать письмецо секретарю райкома, чтобы тот помог Юхиму в строительстве клуба. Лицо старшины было по-прежнему сильно озабоченным. Нелегко, видимо, было ему управляться с двумя хозяйствами: маленьким, но очень канительным хозяйством разведчиков и большим, не менее канительным хозяйством колхоза.

Шахаев давно наблюдал за Петром Тарасовичем: тот хмурился, щипал усы, кряхтел, на крупном лице его появились капельки пота. Очевидно, очередная "директива" давалась ему трудно.

"Дорогой товарищ Пинчук! — думал Шахаев, глядя, как хлопочет этот неуемный и неутомимый человечище. — Скоро, скоро вернешься ты к своему любимому делу! Как же оно закипит в твоих сильных золотых руках!"

Деловую обстановку нарушил вошедший в комнату Ванин. Он был, что называется, в форме. Плутоватое лицо сияло хитрой ухмылкой, а в выпуклых глазах — зеленый озорной блеск, и весь он имел гордую осанку.

— Что, товарищ старшина, опять директиву строчите? Бедной вашей Параске скоро их подшивать некуда будет, входящих номеров не хватит... Вот бы селектор для вас установить на Кузьмичовой повозке. Надели бы наушники да и слушали, что в вашем колгоспи робится. А так разве можно управлять — одними директивами. Этак руководят только плохие начальники, для которых и имя придумано подходящее: бюрократы...

— Замолчи же ты!.. Зарядив, як пулемет!.. Ось я тоби покажу бюрократа! — загремел Пинчук, подымаясь из-за круглого стола. Лицо его и вправду не предвещало ничего хорошего. Ванин решил, что разумнее всего будет поскорее ретироваться.

Вслед за Сенькой вышел на улицу и Шахаев. Вышел, как ему думалось, освежиться ночным воздухом, но уже в следующую минуту строго уличил себя: "Ты же вышел увидеть ее, Наташу..."

Где-то в глубине двора раздался и тут же смолк ее голос. Парторг, словно бы желая утихомирить свое сердце, крепко прижал руку к груди и быстро прошел во двор, к тому месту, откуда доносилась румынская речь. Там вели беседу братья Бокулеи.

— Кто вам сказал такое про русских? Вот уже от третьего солдата слышу, — говорил старший. — Ты посмотри на меня, — жив и, как видишь, здоров. А я ведь провел среди них несколько лет. Русские — не фашисты. Они совсем другие люди, Димитру. Я не могу тебе объяснить всего, но ты сам поймешь, когда побудешь среди них. Убивать они нас не станут. Это какая-то сволочь наговорила про них такое. Мы еще найдем этого человека. Мы очистим нашу армию от негодяев, Димитру. Армия должна служить народу. Про русских говорить такое может только наш враг.

— А вдруг правда, Георге? — с беспокойством спросил младший Бокулей.

— Ты что же, родному брату не веришь?

— Никому сейчас верить нельзя.

— Глупый ты, Димитру. Ну, ладно, не веришь мне, но верь в советских людей. Это — особенный народ, они всегда — за правду!.. — Георге Бокулей говорил быстро и горячо.

Шахаев присел рядом и слушал, с трудом вникая в смысл беседы.

— Может, нам домой уйти... Все же лучше будет, — глухо сказал младший брат. — Мать, отец — старые...

— Можешь идти, я тебя не задерживаю. Но я останусь, — резко ответил Георге и, вдруг обернувшись к Шахаеву, сказал:

— Вот мой брат Димитру все хнычет. Перед ним одна дорога — домой. А вы, русские, всегда бодрые.

Шахаев заговорил без обычной для него мягкой, ласковой улыбки:

— Право, уж не такие мы бодрячки, Георге, как тебе показалось. Больно и нам, иногда до слез больно. Но мы не из той породы людей, которые любят хныкать.

На бревне, под ореховым деревом, листья которого сильно пахнут анисовым яблоком, сидели Наташа и Аким. Наташа спросила:

— Ты, наверное, сердишься на меня, Аким?

— Откуда ты это взяла?

— Не притворяйся, сердишься!

— Но ведь ты сама мне все рассказала. Разве ты виновата, когда он...

— Не надо, Аким, об этом, — быстро прервала она его и поспешила перевести разговор на другое: — Ты очень много пишешь в свой блокнот в последнее время. Зачем это?

— Для нас обоих, — сказал Аким серьезно. — Когда мы будем с тобой жить вместе...

— А когда это будет? — перебила она.

— После войны, конечно... И вот тогда я стану часто читать тебе свой дневник.

— Всегда? Это же надоест.

— Нет, не всегда. Когда будем хныкать из-за какой-нибудь житейской мелочи... Словом, если нас вдруг потянет к благополучьицу этакого мещанского пошиба, к маленькому и слепому семейному счастьицу, не счастью, а именно счастьицу, — вот тогда-то я и открою свой дневник, чтобы наша хата опять наполнилась грохотом сражений, боевыми кличами, предсмертными словами погибших друзей, мы увидим их кровь, мужественные лица... и нам станет стыдно. И, устыдившись, мы вновь будем видеть дальше и глубже...

— Мечтатель ты мой!

— Нам нельзя не мечтать, Наташа!

— Понимаю, — проговорила она тихо и немножко печально, чувствуя, что он сказал именно то, что крепко жило и в ее сердце. Помолчав, она сказала задумчиво: — Мы слишком часто демонстрируем свое счастье, Аким. Особенно я. И перед кем? Перед солдатами, которые пока что лишены его. Перед Шахаевым, например... Нехорошо это.

Говоря так, Наташа ожидала, что Аким будет возражать ей, уговаривать, убеждать и вообще постарается рассеять ее мысли, но вместо этого он с обидной для нее поспешностью согласился:

— Да, да, ты, пожалуй, права, Наташа. Лучше нам держаться подальше друг от друга. — Аким взял себя в руки и произнес последние слова твердо, хотя ему было очень тяжело говорить их.

Испуганная, оскорбленная, Наташа ответила как можно спокойнее, даже холодновато:

— Так лучше, конечно.

— Да. — Аким в последний раз коснулся губами ее пушистых и влажных ресниц, почувствовал, как они дрогнули от этого прикосновения. — До свиданья!

— До свиданья, — ответила она все так же холодновато. Но едва он скрылся в темноте, разрыдалась.

Шахаев стоял на улице, возле дома, в котором расположились разведчики. Он думал сейчас о братьях Бокулеях, с которыми только что беседовал.

— Как все всколыхнулось! Потому, что мы пришли сюда!.. — задумчиво, вслух проговорил Шахаев, запрокидывая на сложенные на затылке руки свою большую белую голову. — Столетие — недвижимо. Подспудно разве... глубинные течения. И вдруг... Сколько людей будет искать своих путей-дорог!.. Какая еще жестокая классовая битва разгорится!..

От боярской усадьбы до него донеслись неясный гул чужой и нашей речи, урчание автомобилей, конское ржание, цокот копыт. С неба катился на землю ровный рокот ночных бомбардировщиков.

Шахаев не отрываясь глядел на одну звезду, которая показалась ему какой-то особенной. Большая и яркая, она как бы трепетала на темном куполе небес, излучаясь и струясь, бросая во все стороны свет более яркий, чем все другие. Парторгу подумалось, что, может быть, это горит одна звезда московского Кремля и что выдалась такая ночь, когда она горит необычайно ярко и светит необыкновенно далеко, так, что се видно отовсюду! И всем! И он стал всматриваться в нее еще напряженней...

Ночь. Впереди — мрачно проступающие на мутном горизонте горы. Где-то вверху, над крышей домика, мягко похлопывает красный флаг. Шахаев улыбается. Это все Пинчук придумал! С той поры, как перешли румынскую границу, возит он с собой этот флаг.

"Без нашего родного флага дышать трудно..." — бережно завертывая его в чистое полотно, говаривал Петр Тарасович.

Флаг легко трепещет по ветру... Его шелест рождает в сердце Шахаева чудесные звуки:

От Москвы до самых до окраин...

Песня звучит все громче и громче. Тает в далеких ущельях. А он, приглушив дыхание, прислушивается к ней, будто настраивает свое сердце на нужную, до трепета душевного родную волну своей прекрасной, единственной в мире, раскинувшейся от края до края, от моря до моря, социалистической державы. Невольно поворачивает лицо на восток, туда, где уже занимается утренняя зорька, откуда скоро придет и сюда свет. Исчезает огромное расстояние, отделяющее его от родимой земли, ощутимее становятся нити, связывающие солдат с советской землей, солдат, ушедших в чужие края, чтобы принести свет и другим людям.

Шахаев возвращается во двор. Ему хочется немедленно рассказать товарищам обо всем, что он пережил и перечувствовал сейчас. Однако разведчики уже спят. Бодрствует один лишь Кузьмич. Он хлопочет возле коней, которых теперь у разведчиков более десятка.

В открытом лимузине в обнимку с Акимом спит Сенька. Луна освещает его загорелое, ничем не омраченное лицо. Он по-детски сладко причмокивает губами.

Ветерок, усилившийся к утру, гасит звезды. С гор неслышно сползает туман. Усталое желтое око месяца тускнеет.

Где-то голосисто поет петух. Ему сразу же откликаются другие в разных концах поселка.

На домах появляются белые флаги. Их становится все больше и больше — здесь... вон там... и там... и дальше. Везде!

...Румыния прекратила сопротивление.

Глава четвертая

1

Фронт отодвинулся. Советская Армия ушла далеко вперед. Не слышно было даже орудийного гула. В селе не осталось ни единого русского солдата, а жизнь в Гарманешти не угомонилась, не вернулась в свои прежние, привычные берега, как возвращается река после весеннего паводка, на что так уповал черный Патрану. Возбуждение не только не спадало, но все более увеличивалось, с каждым днем становилось шире, принимая грозные размеры. Теперь крестьяне-бедняки открыто и настойчиво требовали земельной реформы, по собственной воле избрали в некоторых селах народные советы, писали длинные послания в Бухарест, угрожали.

Словом, было отчего призадуматься хромому Патрану. В его доме чуть ли не каждую ночь проходили долгие совещания людей, которым, по словам полковника Раковичану, "стало неуютно жить с приходом Красной Армии". Сюда огородами, через виноградники, тайком пробирались сельский поп, "бывший примарь, жандарм, тоже бывший, лавочник, управляющий имением помещика Штенберга и, наконец, содержательница корчмы и публичного дома вдовая Aнна Катру, известная тем, что умудрялась всучить по высокой цене самую что ни на есть никудышную еду и цуйку гарманештскому или проезжему посетителю ее заведения. О любом кушанье или напитке у нее имелось в запасе высказывание какой-нибудь знаменитости, коим она ловко пользовалась. Видя, что посетитель колеблется, раздумывая, заказать или не заказать блюдо, которое ей особенно хотелось поскорее сбыть, она пускала в ход эти высказывания. И кто же мог устоять перед словесными чарами знаменитого поэта или, скажем, романиста!

Перед всеми этими людьми страшный в неразрешимости своей встал вопрос: "Что же будет теперь? Куда теперь?"

Молчали. Вздыхали. Кряхтели.

— Ну что вы головы повесили! — говорил наконец с упреком Патрану. С этого он начинал вчера, позавчера, неделю и две недели назад. — Русские, как кривец, прошумят, пробушуют — и нет их. А мы останемся. Они, вон они уже где — не видно, не слышно, к Венгрии приближаются. Не русских, своих надо бояться. У нас своих хамов развелось хоть отбавляй. Земли захотели!.. — Сегодня старик говорил более горячо. — Ну, дождетесь же вы, Корнеску да Бокулеи!.. Вот только уйдут совсем ваши русские...

— Христова правда! — не дал договорить ему поп. Соскочив со скамьи, он принялся неистово креститься. — Христова правда... Несдобровать им, этим оборвышам проклятым. Адским огнем их...

— У нас один путь, господа! — прервал его хозяин. — Мы не беззащитны, и наши сельские хамы должны скоро в этом убедиться. Слава богу, новое правительство за нас...

— Совершенно верно! — живо подтвердил управляющий. — Мой господин, молодой боярин Штенберг, вчера прислал мне письмо, в котором подробно говорит об этом. Никакой земельной и вообще реформы не будет, господа!..

— Слава те, святитель наш! — снова подскочил поп. — Пресвятая матерь-богородица!

— ...Король остается с прежними функциями, — торжественно повествовал управляющий, вce более воодушевляясь. В этом месте его речи содержательница корчмы и публичного дома всхлипнула, жандарм оглушительно шмыгнул носом и встал во фронт, застыв изваяньем у порога, а лавочник чмокнул в щеку бывшего примаря. — Лейтенант Штенберг пишет, что... — управляющий широко улыбнулся. — Он пишет, что Америка, великая Америка, господа, решила взять шефство над нашей бедной страной!.. И еще пишет лейтенант, — управляющий резко снизил голос до шепота, — он пишет, чтобы мы не сидели сложа руки, а действовали... Коммунистов и всех, кто им сочувствует, помогает, всех... понимаете?..

Поп вновь закрестился и бочком-бочком стал было пробираться к двери, но Патрану ловко подцепил его своими железными волосатыми пальцами за рясу и, водворив на прежнее место, пообещал:

— Сболтнешь где, отец Ион, конец тебе! Вот этими руками удавлю... Бог простит меня!

— Что вы, что вы, сын мой! — всплеснул пухлыми дланями перепуганный насмерть поп, подальше отодвигаясь от Патрану.

Проговорили до полуночи. Под конец собрания кто-то спросил:

— А где же твой Антон, Патрану?

— В город, в Ботошани, уехал, — ответил хозяин, побыстрее выпроваживая гостей.

На этот раз Патрану солгал: он не сказал, что послал своего старшего сына проводником большого отряда немцев, прорывавшихся в горы из ясско-кишиневского кольца через тылы русских войск.

Прошло уже несколько дней, а старший сын не возвращался. Это сильно тревожило старика. Проводив последним управляющего и закрыв за ним калитку, Патрану присел на крыльце. Не спеша раскурил трубку. Задумался. Под сараем младший, нелюбимый его сын играл на скрипке, выводя что-то жалобное, хватающее за душу.

— Леон, перестань пилить! — злобно прикрикнул на него отец и, застонав, тяжело вошел в дом.

Струна, тоненько взвизгнув, дрогнула, замерла, и вязкая, густая тишина повисла над усадьбой Патрану.

2

Раньше всех поднялся со своими верными помощниками — Кузьмичом, Лачугой и Наташей — старшина Пинчук. По случаю большой победы он решил переодеть разведчиков во все чистое. До выезда ему хотелось перегладить гимнастерки, брюки и белье. Наташа попросила у хозяйки дома гладильную доску и с помощью Кузьмича вынесла ее во двор. Михаил Лачуга выгреб из под котла угли и насыпал их в большой утюг, добытый Пинчуком еще в Шебекене, на Донце. Угли разгорались плохо. Лачуга ходил по двору, раскачивая дырявый утюг, как кадило.

За этим занятием и увидел его Ванин, проснувшийся в своем лимузине.

— Христос воскрeсе, отче Михаиле! — провозгласил он, натягивая гимнастерку.

— Воистину воскресе! — просвистел в щербатые зубы Лачуга.

— Кому это ты кадишь, отче Михаиле? — выдерживая тон, продолжал Сенька, теперь уже причесывая голову. Свежесть утра бодрила разведчиков, и ему хотелось поозоровать. — Слишком тяжело твое кадило, — упирая на "о", говорил он. — Им ты можешь легко проломить наши головы!

— Ничего, твой лоб выдержит, — успокоил Лачуга, отчаянно кадя утюгом. Из утюга сыпались в разные стороны красные искры, по двору поплыл вонючий сизый дымок. Лошади под навесом брезгливо фыркнули, обрызгали хлопотавшего возле них Кузьмича зеленой слюной.

— Не лю-у-у-бишь? — ехидно спрашивал ездовой буланого иностранца, косившего на Лачугу огненный глаз. — Ишь ты, нежный какой! Ваше благородие, язви тя в корень!..

Двор с каждой минутой становился оживленнее. Вслед за Сенькой проснулись Аким, молодые разведчики, прибывшие в подразделение Забарова вместе с Никитой Пилюгиным, и, наконец, сам Никита. Они шумно плескались у белого тазика, поставленного возле крыльца хозяйкой. Когда холодная вода попадала на спину, Никита так неистово кричал, что на него удивленно оборачивались Кузьмичовы питомцы.

Умывшись, солдаты всей гурьбой отправились под навес проверить своих лошадей. Присоединившийся к ним Ванин сообщил:

— Вот что, донцы-кубанцы, отъездили вы на своих сивках-бурках. Скоро должны появиться с соответствующим предписанием настоящие казаки генерала Плиева, слово "настоящие" он произнес подчеркнуто.

Молодые разведчики отнеслись к Сенькиной новости с недоверием, сочтя ее очередным "розыгрышем". Но минут через тридцать во двор действительно вошли два казака. Один из них, тот, с которым еще в пути поскандалил из-за румына Аким, со сдвинутой на ухо кубанкой, по всей видимости старший, подал Забарову бумажку, Федор прочел и приказал Кузьмичу выводить коней.

Сеньке хотелось немного задержать кавалеристов, о которых он наслышался столько интересных историй. Он рассматривал гостей с нескрываемым любопытством, а на широкие красные лампасы поглядывал даже с завистью.

Потом осведомился с обычной для него бесцеремонностью:

— Из-под Рязани, чай, родом будете, товарищи донские казаки?

Один из плиевцев густо покраснел: похоже, он в самом деле был откуда-то из тех мест. Из-под шапки паренька торчал старательно закрученный темно-русый клок, долженствующий, видно, обозначать лихой казачий чуб.

— Вот ты, чубчик кучерявый, откуда? Не земляк ли мой? — приставал Ванин, быстрым и хитрющим своим глазом приметив смятение кавалериста.

Простоватый парень не стал врать, чистосердечно признался:

— Ярославский я, с Волги...

— О, из самых коренных казачьих поселений! — притворно серьезничал Сенька, довольный тем, что удалось втянуть плиевцев в беседу. — Это ведь ваши прадеды спускались в древние времена на своих стругах вниз по Волге, а потом и заселяли донские да кубанские степи? Это мне Аким наш, учитель по профессии, рассказывал, — соврал Семен для большей убедительности. — Про них и песня сложена. Знаете, конечно: "Вниз по Волге-реке, с Нижня-Новгорода, снаряжен стружок, как стрела летит"? Так-то вот, ярославец-кубанeц!

Второй плиевец, который, очевидно, был всамделишным казаком, громко хохотал. Но Ванин, словно бы не заметил этого, нe меняя голоса и выражения лица, продолжал, показывая на стоявшего рядом с разинутым от великого внимания ртом Никиту:

— Вот у него тоже в жилах течет казачья кровь. Не глядите, что он такой смирный. По глазам-то он монах, а вообще — герой! Он у нас одну румынку ужe соблазнил... Предки нашего Никиты были близкими родственниками Емельяна Пугачева. А прапрабабушка... она... числилась, значит, в любовницах у Стеньки Разина. Это он из-за нeе сбросил в Волгу персидскую княжну, потому как Никитина прапрабабушка была ох и ревнива... черт ее задери!.. В общем, слыхали песню "Из-за острова на стрежень"?

Шутка понравилась всем. В конце концов ярославский казак предложил Никите прокатиться на одном из коней, чтобы он, плиевец, мог, значит, своими глазами увидеть, что в Никитиных жилах и в самом деле течет казацкая кровь. Никита неожиданно для развeдчиков принял предложение.

— Выбирай любого! — сказал он бойко и с вызовом казаку.

Ярославец, пряча хитрую улыбку, подошел к буланому, к тому самому, что косил на Лачугу свой злой огненный глаз. Опытным взором кавалериста плиевец сразу же обнаружил в этом коне буйный нрав — до этого никто из разведчиков на нем не ездил, Кузьмич водил его на привязи за повозкой.

Буланого оседлали и вывели на улицу. Никита небрежио вставил левую ногу в стремя и тяжело перекинул свое длинное тело в седло. Казаки с любопытством наблюдали.

— Шпоры, Никита! — голосом завзятого кавалериста скомандовал сгоравший от ожидания потехи Сенька.

Никита привстал на стременах и сильно пришпорил. Конь вздрогнул, дико всхрапнул. Потом почти вертикально встал на задние ноги и с этого положения резко опрокинулся на передние, высоко подбросив зад. И тут, к великому своему позорищу и к удовольствию плиевцев, бесстрашный наездник вылетел из седла, сделав в воздухе двойное сальто-мортале, и со всего размаха шлепнулся на землю. Конь несколько раз взбрыкнул, вскинул фонтаном пушистый хвост, совершил еще нечто более непристойное, увеличивающее и без того большой конфуз ездока, и с победным ржанием поскакал вдоль улицы.

Никита тут же вскочил на ноги, сгоряча пробежал немного вслед за вздорным жеребцом, потом остановился. К нему уже подбегали разведчики, которые вышли было поглядеть, как Никита "утирать нос казакам станет". Незадачливый джигит готов был провалиться сквозь землю. Но при виде приближающихся разведчиков и плиевцев он еще хорохорился и улыбался глупейшим образом, бормоча в свое оправдание:

— Ноги не успели в стремена встать... А то бы... я... черта с два...

Казаки, прибежавшие засвидетельствовать Никитин провал, сдержанно, но ехидно посмеивались, похлопывая черенками кнутов по голенищам.

— Что зубы скалите? — огрызнулся Пилюгин. — С вами, что ли, не случалось такое? Подумаешь!..

— Так их, так их, Никита! — подзадоривал Сенька, обливаясь слезами от хохота. — А ты разозлись да еще попробуй. Продемонстрируй высший класс джигитовки.

— А что? И попробую! — решительно объявил Никита. Но от предложения плиевцев сделать это сейчас же великодушно отказался...

Вслед за казаками к разведчикам из штаба дивизии прибежал связной и передал приказание немедленно сдать легковую машину, которую подарил Сеньке румынский генерал.

Ванин самолично пригнал свой "персональный" лимузин в помещичий двор, дав себе зарок никогда больше не связываться с трофейной техникой. Он имел все основания быть мрачным, но неожиданная встреча с Верой заставила его забыть "лихие беды". Краснощекая веселая толстушка, приносившая в штаб почту, ласково поговорила с парнем, словно ничего в прошлую ночь между ними не случилось, и Сенька обрел свой обычный беззаботный вид.

По дороге в расположение разведчиков он напевал:

Встань, казачка молодая, у плетня,

Проводи меня до солнышка в поход.

Вернувшись к себе, увидел, что разведчики спешно готовятся к выезду. Лица ребят были озабоченны, строги. Все торопливо проверяли автоматы, снаряжали диски. Забаров и Шахаев рассматривали у крыльца карту. Они были также чем-то сильно обеспокоены. Наташа укладывала в мешок недоглаженное белье. Лачуга и Кузьмич грузили на повозку котел.

Братья Бокулеи уходили в составе румынского корпуса воевать против немцев. Георге Бокулей приблизился к Шахаeву:

— До свиданья, товарищ старший сержант!

— До свиданья, Бокулей, — сказал парторг. — Не грусти, брат! Теперь мы пойдем по одной дороге. И еще встретимся. Вон там! — и разведчик показал на синеющие вдали Трансильванские Альпы.

3

Только в пути Ванин узнал, почему разведчики так быстро снялись со своего места.

Из ясско-кишиневского мешка прорвалась большая группировка немецко-фашистских войск и, двигаясь по тылам фронта, нападала на наши обозы, грабила местных жителей, сжигала румынские села. По последним сведениям, фашисты подходили к городу Бакэу, в котором стоял штаб нашей гвардейской армии. Самому штабу и всем армейским тыловым учреждениям — госпиталям, складам, авторемонтным и другим мастерским — угрожала непосредственная опасность. Многочисленная банда с яростью обреченного уничтожала все на пути своем, стремясь прорваться к немецким войскам, засевшим в Трансильванских Альпах. Одна группа прорывавшихся, численностью до двух полков, была только в суточном переходе от Трансильвании.

Командующий гвардейской армией приказал генералу Сизову срочно выступить со своими полками на ликвидацию прорвавшейся группы. Разведчики были высланы вперед. Забаров получил задачу: обнаружить главные силы немецкой группировки и немедленно сообщить об этом в штаб дивизии. До подхода наших полков разведчикам надлежало действовать самостоятельно, по обстановке.

— Может быть, придется вступить в бой, — добавил штабной офицер, передавший приказ генерала. — Вступайте смело, только все время радируйте. Я нахожусь на северо-восточной окраине Бакэу. Там же и КП генерала.

В полдень забаровцы миновали город и поднялись в лес, что начинался сразу же за городской чертой. По предварительным данным, немцы должны были находиться уже в районе этого леса. Разведчики двигались быстро, но осторожно, придерживая на груди автоматы и стараясь не задевать за кусты. Только чуть потрескивали ветки под ногами. Забаров часто останавливался и слушал. Кроме обычных лесных звуков: щебетания каких-то невидимых птиц, глухого стона совы, грустного плача горлинки, мышиной возни под сухими прошлогодними листьями, — слух разведчика ничего не мог уловить. В лесу было тихо, сумеречно и безлюдно. Если на минуту затаить дыхание, то можно услышать тревожный перестук сердца в собственной груди. Ничто еще не говорило об опасности — лесная тишина была совсем мирная и спокойная, — но тревога нарастала с каждым шагом, уводившим солдат в глубь леса.

Так прошли километров пять. Забаров остановился и передал на КП свои координаты, сообщив также, что немцев до сих пор не встретил. Внешне лейтенант сохранял спокойствие. Но разведчики догадывались, что командир их сильно озабочен. И было отчего: Федор сам высказал перед командованием дивизии твердое убеждение в том, что немцев надо искать именно в этом районе. А вдруг он, которому поверили, ошибся! Вдруг колонна пройдет южнее? Может быть, фашисты уже ворвались в город и уничтожают штаб армии?..

По спине лейтенанта гадюкой прополз отвратительный холодок. Под гимнастеркой зябко шевельнулись широкие лопатки. Над самой его головой взмахнула крыльями сорока и, оглашая лес сварливым стрекотом, улетела в чащу. На носок сапога забралась темная жаба. Лейтенант с омерзением отшвырнул ее. Вся эта лесная тварь мешала ему сосредоточиться.

— Вы напрасно беспокоитесь, товарищ лейтенант. Мы идем правильно, — шепнул Шахаeв.

Федор взглянул в его раскосые глубокие глаза и тихо проговорил:

— Спасибо, друг.

Парторг сделал вид, что не слышит слов командира, как-то беззаботно тряхнул головой и окинул присмиревших солдат веселым взглядом. Ребята заулыбались. Ванин столкнул Никиту с поваленного бурей дерева, на котором тот сидел в глубокой философской задумчивости. Разведчики негромко засмеялись.

— Вперед! — скомандовал Забаров и зашагал дальше.

Лес постепенно стал редеть, и наконец показалась его опушка. Выйдя на нее, солдаты увидели в ста метрах перед собой, внизу, небольшое село, окруженное садами. Уже с первого взгляда бойцы поняли, что в селе творится что-то жуткое. Крайние дома пылали. По единственной улице метались румыны.

— Товарищ лейтенант, немцы! — приглушенно крикнул Никита Пилюгин.

Фашисты были всюду: и во дворах, и на огородах, и на противоположной окраине леса. Один гитлеровец — его хорошо видели развeдчики — бегал от дома к дому с горящим жгутом соломы.

— Рацию! — приказал Забаров.

Аким быстро наладил радиостанцию.

Сообщив о немцах в штаб, лейтенант решил не вступать в открытый бой, а дождаться подхода полков. Однако уже через несколько минут он был вынужден изменить свое решение. На глазах разведчиков немцы начали строиться в колонны, намереваясь двигаться дальше. Забаров сообразил, что они пойдут по лесной просеке, которая была единственной в этом месте и вела в горы.

— Огонь — только по команде, — давал распоряжения Забаров. — Без необходимости не подниматься. Расстреливать в первую очередь офицеров и эсэсовцев. "Ура" кричать непрерывно и как можно громче!..

Разведчики обложили просеку с двух сторон. Солдаты залегли за пнями и в наспех выкопанных неглубоких ячейках. До них отчетливо доносились отрывистые немецкие голоса, должно быть команды.

Зубы самого молодого разведчика выстукивали частую дробь. На коротком его носу выступили прозрачные капельки. Солдат все время посматривал на лейтенанта и комсорга Камушкина, которые лежали по правую и левую сторону от него. Чтобы зубы не очень стучали, солдат закусил ими горьковатую ветку, но через минуту выплюнул зеленую жвачку. Зубы стучали часто, с короткими паузами, как морзянка...

Послышался ровный топот ног. Шу-шу-шу-шу-шу — шелестели сухие листья под ногами немецких солдат. Фашисты беззаботно болтали. Видимо, гитлеровцы считали себя в полной безопасности. Но вот, точно гром, лесную тишь рассек голос Забарова:

— Огонь!

Автоматы грянули дружно. Пули смертельными пчелами впивались в колонну. Грохнулся на землю шедший впереди офицер — высоченный, длинноволосый блондин, с расстегнутым воротом зеленого френча и завернутыми по локоть рукавами. От него метнулся в сторону парень в румынской одежде и, мелькая высокой бараньей шапкой, скрылся в лесу. Лес огласился воплями раненых и перепуганных гитлеровцев.

— Огонь! — прорываясь сквозь эти крики, гремел невидимый Забаров.

Немцы, что шли задними, отхлынули. А на просеке и рядом с нею валялись те, что шли первыми. "Ура, ура, ура!.." — неслось по лесу, и эхо множило этот клич, разносило далеко во все стороны. Разведчики кричали до хрипоты. Когда на просеке остались одни убитые и раненые немцы, Забаров приказал прекратить стрельбу.

— Ложись! — хрипло крикнул он бойцам, которые начали было подниматься.

Из села вновь появились гитлеровцы. Только теперь они шли не колонной, а цепью, делая короткие перебежки. В лесу засвистели немецкие пули. От стволов деревьев отлетали мелкие щепки. Разведчики подпускали немцев близко и расстреливали в упор. Гитлеровцы отступали, но потом снова шли в атаку. Так повторялось несколько раз.

С каждым разом атаки немцев становились все злее, отчаяннее. Немцы, по-видимому, решили прорваться во что бы то ни стало. Они не обращали внимания на потери и лезли напролом. Перебегающие фигуры гитлеровцев находились всего лишь в двадцати — тридцати метрах от залегших разведчиков. Вот тогда-то Забарову пришлось поднять своих бойцов в контратаку. Немцы снова отступили.

В разгар контратаки Забаров, вставший во весь рост из-за своего укрытия, не видел, как в него из-за дерева целился гитлеровец. Рядом с лейтенантом оказался Ванин. Он-то в последнее мгновение и заметил угрожавшую командиру опасность. Стремительным прыжком вбок Сенька загородил собой Забарова. В тот жe миг немец дал очередь. Схватившись за грудь обеими руками, Ванин еще некоторое время стоял на месте, как бы не понимая, что же, собственно, случилось с ним. Потом тихо застонал, поморщился и упал на землю лицом вверх. Он уже не видел того, как Шахаев подскочил к гитлеровцу сзади и разрядил в него весь свой автомат.

Шахаев и Аким подбежали к Ванину одновременно.

— Сенька!.. Семен!.. — кричал Аким, тряся товарища за плечи. — Наташа! Сюда, скорее!.. Сенька тут!..

Он и парторг дрожащими руками разрывали на Ванине гимнастерку, быстро темневшую от крови. С их по мощью подбежавшая Наташа перевязала его. Сенька вдруг шевельнулся, открыл глаза и, увидев Акима, тихо сказал:

— Вот... Аким... — он болезненно улыбнулся. — Ну... не обижайся на меня. Дай мне твою руку... Вот так. Хорошо. — И, переведя взгляд на девушку, попросил: — Ты, Наташа, пока... не говори... ей... Вера — дуреха... такая... реветь еще будет, не го... — Сeнька захлебнулся хлынувшей из горла кровью и замолк.

Наташа отвернулась, закрыла лицо руками, плeчи ее затряслись. Бледный, растерянный Аким поднял друга и пошел в глубь леса, твердя, умоляя:

— Сенька!.. Сенька!.. Что ты наделал?.. Как же это... не надо!.. — Волосы Акима растрепались, длинными русыми прядями липли к горячему мокрому лбу. Наташа еле поспевала за ним. Аким шагал и не слышал, как позади гремело солдатское "ура" подоспевших наших полков, как трещали сучья под ногами мечущихся в панике гитлеровцев, как тревожно гудел лес, — ничего не слышал Аким. Он уходил все дальше и дальше, словно хотел унести товарища от смерти. Наташа все время просила его остановиться. Но он не слышал и ее: тяжелое, трудное и редкое дыхание беспомощно обвисшего на его руках Сеньки поглотило для Акима все остальные звуки.

4

Подоспевшие полки дивизии завершили разгром немецкой колонны. В лесу вылавливали одиночек. Разведчики в этом уже не принимали участия. Забаров стал собирать их в одно место. Долго не могли найти Никиту Пилюгина. Забеспокоились. Но вот кто-то из солдат заметил, как от одного дерева перебежал немец, а за ним — Никита. Немец — к другому дереву, Никита — за ним. Автомат Пилюгина был наготове, но Никита почему-то но стрелял. Здоровенный и неуклюжий, он пытался, видимо, поймать гитлеровца живьем. Вот немец подскочил к толстому, в несколько обхватов, дубу и стал бегать вокруг него, ускользая от разведчика, который все время намеревался оглушить его прикладом. Наконец Никите удалось схватить врага за шиворот. Тяжело отдуваясь, Пилюгин приволок его к разведчикам:

— Видали... голубчика!..

Гитлеровец дрожал, пугливо озираясь.

— Видели, — строго сказал Забаров. — Но почему ты в него не стрелял?

— Как почему? — удивился Никита. — Во-первых, товарищ лейтенант, эта мразь поджигала дома. Факельщик он фашистский! И я сам видел, как он убил румынку, которая просила не палить ее дом... Стало быть, не такой он казни достоин, как смерть в бою...

— Так. А во-вторых?

Никита смутился. Потом, взглянув на новую кожанку немца, просиял и, улыбаясь по весь большой свой рот, пояснил:

— Шкуру не хотелось портить. Дорогая очень... шкура.

Лес огласился хохотом.

— Так ты что же, хотел воспользоваться ею? — спросил Забаров еще строже, показывая на кожанку.

Никита не стал кривить душой. Признался:

— Отцу хотел послать, — и пояснил: — Ведь тут, товарищ лейтенант, в Румынии-то, частная собственность... Что, стало быть, раздобыл, то и твое. А я это того... в бою...

Лейтенант потемнел.

— Вот что, Пилюгин, то, что ты поймал этого негодяя, — хорошо. А за то, что ты вздумал заняться барахольством, придется тебя жестоко наказать. Я просто выгоню тебя из роты, нам не нужны такие разведчики.

Никита испугался. Он не ожидал, что дело примет такой оборот. Потупившись и нe зная, куда деть свои тяжелые, жилистые руки, он стоял, готовый, казалось, зареветь.

— Товарищ лейтенант... простите!.. Больше никогда этого... Черт меня попутал. Оставьте с разведчиками! — Последние слова он выговорил с трудом, с дрожью в голосе.

Федор бросил на солдата короткий и суровый взгляд. Густые его брови резко разошлись. Он сказал, к неописуемой радости Никиты:

— К Шахаеву обращайся. Hа его усмотрение.

Пинчук и Кузьмич, задержавшиеся на старом месте, разыскали разведчиков только к вечеру. Забаровцы находились в румынском доме и допрашивали немецкого "факельщика", пойманного Пилюгиным. В другой комнате Hаташа, Aким и Шахаев хлопотали возле Сeньки.

На вопросы Забарова эсэсовец отвечал быстро, но односложно:

— Зачем ты сжигал дома?

— Мне приказали.

— Женщину тоже ты убил?

— Яволь!

— Для чего ты это сделал?

— Она мне мешала.

— Ты кто: зверь или человек?

— Я — солдат.

— По-твоему, зверь и солдат — одно и то же?

Гитлеровец молчал, тупо глядя в большое, чуть рябоватое лицо русского богатыря с темными, угрюмыми глазами.

— Тогда, может быть, ты скажешь, как с тобой поступить? — Забаров сощурился. — Зверей, как известно, уничтожают...

Эсэсовец вдруг вздрогнул, все наигранное спокойствие покинуло его, надменность вмиг исчезла с его лица, сменилась выражением ужаса, животного страха. Он упал на колени и потянулся к запыленным сапогам Забарова синими, потрескавшимися губами.

— О господин офицер! Не убивайте меня! Майн мутор, фрау, кинд!.. — лепетал он.

— Встать! — крикнул Забаров.

Эсэсовец в одно мгновение вытянулся перед ним.

— Подлец! — Федор ненавидящими глазами смотрел на фашиста. — Подлец ты, хуже зверя! У зверя есть достоинство. Он не просит о пощаде. А из вас вытряхнули даже и это!.. — Федор отвернулся, и в его глазах отразилось какое-то беспокойство. Он глухо проговорил: — Неужели у них найдутся еще последователи?.. Куда хотели пробраться? — спросил он фашиста, сдерживая глухую ярость, распиравшую грудь.

— В Италию.

— К американцам, значит?

— О да!

— Так и знал. К ним перекочевываете... Присутствовавший при допросе молодой разведчик вдруг страшно возмутился:

— Товарищ лейтенант! Плюньте вы на него!.. Что вы от него хотите? Известное дело — фашист!.. Выведите его вон за огород — и дело с концом! — боец покраснел от злости.

— Нет, судить его будут вон они, — и Забаров показал на хозяина дома, с ненавистью наблюдавшего за гитлеровцем.

Забаров еще что-то хотел сказать, но его отвлекла группа румын, тащивших под руки какого-то парня. Парень этот, с виду тоже румын, упирался, но его крепко поддерживали за руки два дюжих мужика, а сзади подталкивал хлопец его же лет. Один из румын, неплохо говоривший по-русски, отделился от толпы и первый подбежал к лейтенанту.

— Поймали, господин офицер! — сообщил он, низко поклонившись Федору. — У немцев проводником был, в горы их вел. Сжигал вместе с ними наши дома!..

Крестьяне вытолкали вперед зверовато озиравшегося и тяжело, загнанно дышавшего смуглого парня с крупными и нахальными глазами.

— Как тебя зовут, парень? — спросил Забаров через переводчика.

— Антон Патрану, из Гарманешти.

— Ого, земляк наш, язви его! — не выдержал Кузьмич. — Да я его, сукиного сына, кажись, там видал как-то. Это того, хромого, сынок, у которого мы еще с Сенькой конька для вас, товарищ лейтенант, помните, хотели, стало быть, ликвизировать?..

— Куда ж ты их вел? — вновь спросил Забаров.

— Куда приказывали, туда и вел, — безразличным тоном отвечал парень. — Не по своей же воле пошел. Заставили!

— А дома жечь тоже заставили?

— А девок насиловать?

— А лошадей последних из хлева уводить? — загалдели румыны, размахивая черными худыми руками.

— Нет уж, парень, ты перед ними оправдывайся. Пусть они судят тебя по совести! — Федор указал на крестьян и передал им Патрану и эсэсовца.

Разведчики прощались с Семеном. Hа улице уже стояла санитарная машина, собиравшая раненых. Ванин, бледный и постаревший, совсем не походил на прежнего Сeньку. Дышал часто и неровно. Его вынес Забаров на руках и осторожно уложил на носилки. Наклонился над ним и долго-долго всматривался в лицо солдата, говоря что-то про себя, должно быть непривычно ласковое. Наташа и Аким провожали Ванина. Они сели в машину. Шофер включил скорость, и зеленая машина с красными крестами на бортах исчезла за поворотом. Разведчики стояли на улице с непокрытыми головами. Грусть, глубокая грусть светилась в их глазах.

5

В корчме Анны Катру тихо, пусто, уныло. Жиденький свет сочится сквозь мутное оконце, падает на шарообразные, лоснящиеся щеки вдовы, хозяйки этого заведения, лениво протирающей мокрой тряпкой запыленные бутылки и кружки, и, отражаясь, выхватывает из темного, укромного уголка фигуру священника, расположившегося за маленьким столиком.

Отец Ион утомлен. Только что окончилась обедня, во время которой он впервые прочел свою новую длиннейшую проповедь гарманештцам. Проповедь была туманной. Об одном лишь говорил он ясно и определенно — это о том, какие кары божьи ожидают тех, кто дерзнет свернуть с пути истинного, начертанного богом, кто попытается изменить существующий порядок вещей, ниспосланный все тем же всемогущим, всеведущим, всевидящим и всемилостивейшим богом. Особливо же пригрозил Ион той своей пастве, что отважилась "пощупать" боярскую усадьбу.

— Нечестивцы, безумцы! — обрушивался на них святой отец. — Опомнитесь, ибо будет поздно! Стезя, на которую вы встаете, поведет вас прямо в огниво вечное. За дерзновенные, богопротивные деяния свои, братия, будете держать ответ перед самим Иисусом Христом!..

И вот сейчас Ион сидит вялый, весь обвис, словно мешок, из которого вытряхнули содержимое.

— Подай-ка что-нибудь, сестра, — просит он притворно слабым голосом, — голоден я и сир... Что у тебя там?

Анна Катру подносит на тарелке что-то красное, дурно пахнущее.

— Сосиски с паприкой, — певуче говорит она. — Вку-у-сные... "Солнцем осиянные, горячите кровь мою!" — сказал о них поэт. — Вдова подмигивает иону, пододвигая к его носу тарелку. Отец Ион, однако, морщится, отмахивается от еды.

— Постой, сестра, постой!.. Ну уж и блудлива ты! Грех, сестра, грех обманывать божьего слугу. Поэт не об этих сосисках говорил. Вид у них мерзостный и дух отвратный. Грех продавать этакое зелье. Принеси-ка что-нибудь другое...

— Нет ничего другого, отец Ион.

— А не врешь, сестра?

— Не вру, батюшка.

— Ну и времечко наступило! Господи, господи! — поп поднимает глаза к потолку, вздыхая, крестится. — Ну, давай, сестра, сосиски... и эту, как ее...

— Цуйку?

— Да, сестра... А потом, — святой отец многозначительно смотрит на хитрющую содержательницу, — эту, как ее...

— Девку?

— Молодицу...

— А я что ж, не гожусь уже? — хозяйка темнеет.

— Стара, — утвердительно кивает поп. — Стара, и вид у тебя, как вот у сиих сосисок, — прегнусный... Грех меня попутал с тобой.

— Не грех, а блуд, — поправляет его содержательница.

— Грех и блуд — понятия одинакового свойства, — выкручивается попик. — Плоть грешит, сестра. Плоть умирает, а дух надобно беречь в чистоте!.. Так-то, дочь моя!..

В то позднее сентябрьское утро, когда в корчме вдовы Катру шла эта ленивая беседа, а над крышей хаты Александру Бокулея, играя и лаская глаз и сердце, вился сизый, кучерявый, как барашек, дымок, во двор Бокулеев вошел Суин Корнеску. Против обыкновения он не закрыл за собой калитку, тяжелым шагом приблизился к хозяину.

— Буна зиуа, Александру.

— Буна зиуа, Суин.

Бокулей поздоровался с соседом и снова наклонился над плугом. Он счищал с него остатки грязи. Делал он это с редким усердием и удовольствием.

— Пахать? — спросил Суин.

— Угу, — простодушно и радостно отозвался Бокулей, вновь разгибаясь и чувствуя сладкую боль в спине и пояснице.

— Напрасный труд.

— Как так? — испуганно спросил Александру.

— Запретили. Боярскую землю нельзя трогать.

— Кто?! — Ошеломленный этим известием, Бокулей смотрел в угрюмое лицо соседа и со слабой надеждой старался угадать, не шутит ли он. — Кто запретил? — повторил он сразу охрипшим голосом, поняв, что Суин говорит правду.

— Правительство. Землю приказано вернуть хозяевам, боярам, значит.

— А... эта... реформа? Разве ее не будет?

— Как видишь...

Крестьяне замолчали и не смотрели друг на друга, словно бы они сами были виноваты в том, что не будет земельной реформы. Из открытой двери дома до них доходил теплый запах мамалыги. На крыльце появилась Маргарита и позвала отца завтракать. Он сердито отмахнулся от нее и, затащив плуг под сарай, вернулся к Суину. Тот, опершись на длинную палку, угрюмо смотрел в одну точку.

— А где Мукершану? Что он... думает? — Бокулей посмотрел на соседа с вновь пробудившейся надеждой.

— В армии он. Прислал мне письмо с одним раненым. Говорит, чтобы не отдавали землю помещикам.

— Как же не отдашь? Тридцать третий год повторится...

— Соберем крестьян, поговорим.

Корнеску распрощался с хозяином и, огромный, медленно пошел со двора. На улице он остановился. Над плетнем еще некоторое время маячила его шапка да кольцами поднимался табачный дым.

На этот раз по селу не гремел бубен — крестьяне собрались во двор Корнеску сами.

Пришли не только бедняки и батраки, но и зажиточные. Среди последних был и Патрану. Он слушал ораторов молча, смиренно поглядывал прямо перед собой, сложив на груди руки. Только один раз не вытерпел: на слова Суина "Возьмем землю силой!" кротко заметил:

— Не дело ты говоришь, Суин. Кровопролитие одно выйдет, и все. У правительства — армия, полиция. А у тебя что? На русских надеешься? Они, слава богу, не вмешиваются в наши дела. И правильно поступают. Сами разберемся как-нибудь. Жили по старинке — и будем жить...

По толпе прокатился недобрый гул... Патрану почуял, что гул этот против него, и быстро умолк. Но из толпы уже вихрились, выплескивались злые, горячие выкрики:

— Хорошо тебе жить по-старому!.. Двадцать пар волов, пятнадцать работников держишь. Лучшую землю скупил у нас. А нам, значит, опять с голоду подыхай?.. Армией ты нас не запугаешь. У меня в ней два сына служат, против немцев воюют, а против отца они. не пойдут!.. — Александру Бокулей протиснулся к Патрану. — Не пойдут, говорю!.. Это твой щенок пошел с фашистами... Вот и поплатился! Давно ли ты закопал Антона-то! Гляди, как бы и тебя туда не отправили!.. А мои против крестьян не пойдут!

— Не скажи, Александру, — сдерживая себя, все так же кротко проговорил Патрану. — Прикажут, и пойдут. Солдат — человек подневольный...

— Таких солдат уже нет. Недаром наши сыны рядом с русскими идут сейчас по Трансильвании. Кое-чему научились! — за Бокулея ответил Корнеску, который поднялся на арбу и продолжал: — Прошу потише. Давайте обсудим толком, как быть.

Крестьяне угомонились, но ненадолго. Лишь только речь зашла снова о земле, злые, тоскливые выкрики раздались с повой силой:

— Задушат!

— Всех перебьют!

— Долой буржуазное правительство! — прозвучал чей-то хрипловатый и вместе с тем молодой голос. Толпа вмиг смолкла. Потом взметнулся, задрожал другой голос:

— Никакого кровопролития! Патрану прав: куда нам против правительства! Жили и будем жить, как прежде...

— Мы у рабочих помощи попросим. И с нами не совладают. Так и Мукершану говорил.

— Где он, ваш Мукершану? Только смуту развел, а сам скрылся. Он уже один раз поднимал нас. Что из этого вышло — сами знаете!

— Тогда было другое время. А теперь фашизм разгромлен Красной Армией. Неужели мы не сможем воспользоваться этим? Надо объединиться с рабочими! — Суин окидывал толпу темными воспаленными глазами. — Русские рабочие и крестьяне одни, без посторонней помощи, взяли власть в свои руки. А отчего же нам не взять ее, когда нам оказали такую великую помощь? Нужно только объединиться вокруг компартии. Она одна приведет нас к победе!..

— Что ты говоришь, Суин! Побойся бога! Забыл, что святой отец в своей проповеди говорил?

— Святой отец говорил это с чужого голоса: ему за это платят! Сколько тысяч лей получил он только от одного Штенберга?

Крестьяне приумолкли. Теперь говорил один Суин Корнеску, а остальные молча и внимательно слушали его. Порядок установился с той минуты, когда двор покинули Патрану и еще несколько его единомышленников.

...Разошлись в полдень. Но село еще долго волновалось. Женщины бегали из дома в дом, разнося тревожные слухи:

— Всех, кто будет брать землю, заберут в сигуранцу и посадят.

— Нет сейчас сигуранцы.

— Есть. Опять ввели. Патрану говорил — он-то уж знает!

— Нуй бун Патрану!

— Рэу!{43}

— И сыпок у него старший такой был — оторвали ему голову крестьяне под Бакэу.

— Туда ему и дорога!

Недовольство крестьян ширилось, поднималось, вырастая в глухую, еще не созревшую, но страшную силу. А через несколько дней в Гарманешти произошло событие, которое еще больше накалило обстановку. В одну глухую полночь, на окраине села одновременно вспыхнули два дома. Огненные столбы врезались в небо, осветили вcе село, как гигантскими свечами. Во дворах завыли собаки, протяжно, тоскливо, тревожно, с хватающим за сердце хриплым стенанием.

— Бокулеев и Корнеску дома горят!

— Проклятие!

Отовсюду бежали люди. Откуда-то катился душераздирающий вопль женщин.

Возле пылающих строений быстро собрались толпы мужчин, женщин и ребятишек. Крыша на доме Бокулея уже сгорела, и только труба не покорилась слепой стихии огня: раскаленная, длинная, она будто повисла в воздухе, — та самая труба, которую сложили золотые руки Кузьмича. Показывая на нее, ребятишки орали:

— Кошуриле каселор!{44}

Освещенная заревом, в огороде под яблоней стояла жена Александру Бокулея. Растрепанная и бледная, она прижимала к груди несколько обгорелых початков кукурузы — все, что успела отнять у огня. Ее держала под руку Маргарита, говорила что-то матери, должно быть утешала. Сама Маргарита казалась совершенно спокойной.

— Мама, мамочка! Не надо, родненькая, плакать!.. Будет у нас новый дом! Мама! — говорила она, ласкаясь, утирая своей теплой рукой слезы с глаз матери.

Александру Бокулей в это время находился во дворе. Безвольно опустив руки, он равнодушно смотрел на крестьян, суетившихся возле догорающего дома, стаскивавших баграми обуглившиеся, ломкие стропила. Особенно усердствовал Патрану. Он храбро подступал к самому пламени, упрекая мужиков в трусости. Те слушались его, тоже кричали, употребляя позаимствованное у советских солдат слово:

— Давай! Давай!

У дома Суина собралось пароду побольше, и там удалось даже спасти часть крыши.

Только на рассвете, усталые, со свинцовой угарной тяжестью в голове и тошнотворной болью и груди, мужики разошлись по домам. Не раздеваясь, они падали на пол и спали как убитые весь день. Проснувшись, заставляли жен долго лить на их головы холодную воду, как обычно делали после буйной попойки.

В этот день не ложились спать Патрану, бывший примарь, поп, управляющий помещичьим имением, жандарм, собравшиеся в кабачке вдовы Катру. Они не знали, чем все это может кончиться, но сердца их чуяли подобрее. Жизнь делала резкий, крутой поворот, и они не могли ничего изменить и своими делами, сами того не ведая, только ускоряли приближение того страшного для них события, которое должно было совершиться.

Глава пятая

1

А события развивались с непостижимой быстротой. Вслед за Румынией вышла из войны на стороне гитлеровской Германии Болгария. Вступившие на болгарскую территорию 8 сентября войска Третьего Украинского фронта на другой день, в 10 часов вечера, прекратили военные действия против Болгарии. Болгария объявила войну Германии. Не задерживаясь, войска маршала Толбухина двинулись к югославским границам.

Успешно продвигался в глубь Румынии и Второй Украинский фронт. Однако северо-восточный его фланг, где действовали одна наша гвардейская армия и румынский корпус, встречал упорное сопротивление немцев и мадьяр, оседлавших выгодные позиции в горах Трансильванских Альп. Продвижение замедлилось.

Овладев — сравнительно легко — городом Тыргул-Окна, дивизия генерала Сизова и румынские части поднялись в горы. К исходу дня 6 сентября, преодолевая упорные контратаки гитлеровцев и венгерских гонведов, они подошли к важному узлу шоссейных и железных дорог — городу Сибиу. Попытка взять этот пункт с ходу не принесла успеха. Более того, сильная контратака немцев и мадьяр заставила румын немного отойти и создать угрожающее положение на левом фланге дивизии Сизова.

Комдив настойчиво предлагал румынскому генералу вернуть утраченные позиции, не дожидаясь утра. Однако Рупеску на ночные действия не отважился.

— Вы молоды и горячи, господин генерал, — говорил он, обращаясь к Сизову и едва скрывая раздражение. Тщательно выбритые жирные складки его массивного подбородка были красны и чуть вздрагивали. — Вам не приходилось воевать в горах. А я в этих местах сражался еще в пятнадцатом. Ваши старые офицеры могли бы это засвидетельствовать... А, простите, где вы воевали?

— Под Сталинградом, господин генерал! А также имел честь, как вы уже сами знаете, драться с вашим превосходительством в районе дотов. Разве вы это забыли?

Рупеску долго не мог справиться с приступом неожиданного кашля. Потом выдавил:

— О нет-нет, не забыл.

— Вот и чудесно. Надеюсь, вы не откажете мне... в некотором умении?

Рупеску поморщился, но, спохватившись, быстро забормотал:

— О да, да... разумеется.

Сизов незаметно улыбнулся. Потом спросил:

— Значит, вы нe намерены действовать ночью?

— Нет.

— В таком случае я сам возьму у врага позиции, которые вы соизволили ему оставить.

Румынский генерал деланно рассмеялся:

— Отважные вы, русские!.. Ладно, ладно!.. Атаку сегодня возобновлю.

— Ну вот и отлично! Желаю успеха! — сказал Сизов, провожая Рупеску к машине, стоявшей у крыльца.

Едва лимузин тронулся с места, Рупеску помрачнел, нахохлился и молча ехал до самого своего штаба. По дороге вспомнил про последнее письмо Раковичану, привезенное уже сюда, в горы. Член нового правительства, между прочим, писал в этом своем послании:

"Ведете себя отлично, мой милый генерал! Но не увлекайтесь. Чем дольше пробудут русские в горах, тем лучше для нас — кое-что успеем сделать. Отсюда делайте для себя некоторые практические выводы. Я, как вам известно, человек по призванию не военный, поэтому не могу предложить вам какие-либо тактические приемы. Их вам подскажет обстановка. Есть еще один вопрос, на который вам, генерал, следовало бы обратить самое пристальное внимание. Вы вступили в районы, наполовину заселенные венгерцами. Помните одно: ваши солдаты должны рассматривать мадьяр как своих ярых врагов и соответственно этому поступать с ними..."

— Хорошо ему там рассуждать! — угрюмо пробормотал Рупеску, удивив этими словами ничего не понявшего шофера.

Вернувшись в свой штаб, корпусной генерал немедленно отдал распоряжение возобновить атаку.

2

Но атака не удалась. Командир роты, которому была поручена операция, повторил те же самые действия, которые днем уже привели его к неудаче. Кончилось дело тем, что рота отступила еще дальше, потеряв пять человек убитыми и семь ранеными. Утром, за час до новой, третьей по счету атаки, вместо того чтобы продумать ee хорошенько, командир роты собрал в одну кучу всех своих солдат и стал ругать советское командование, по вине которого, как он утверждал, рота понесла эти "бессмысленные потери".

— Морочат голову нашему генералу! — Черные маленькие усики Штенберга (это был он) по обыкновению вздрагивали. — Черт знает что творится!..

— При чем же тут русские, господин лейтенант? — глухо спросил взводный командир, судя по виду бывший рабочий. Ночью, во время атаки, его взвод достиг было старых позиций, но, не поддержанный всей ротой, отступил, потеряв двенадцать человек. — Русские тут не виноваты, — прибавил он, невольно коснувшись красноармейской звездочки на своей пилотке.

— А вам нравится, Лодяну, что нами командуют эти, советские? Вы забыли, очевидно, историю с капралом Луберешти! Так я вам могу ее напомнить. Вам доверили снова командование взводом. А вы... вы пресмыкаетесь перед русскими!..

— А вы, господин лейтенант, хотели бы, чтобы нами по-прежнему командовали немцы? Так я вас понял? — Сказавший эти слова близко подошел к Штенбергу. Тот узнал в подошедшем нового командира соседней роты, Мукершану, которого пытался убить еще там, в Гарманешти. При любой встрече с этим человеком Штенбергу становилось не по себе.

Братья Бокулеи, по странному стечению обстоятельств попавшие в роту молодого боярина, глядели на него откровенно ненавидящими глазами.

— Где ваша национальная гордость, Мукершану? — выкрикивал Штенберг. — Вы — румын, а ползаете перед русскими!..

— Что-то вы не говорили о национальной гордости, господин лейтенант, когда вас отшлепал по лицу немецкий офицер. Помните? — Мукершану неторопливо присел на высокий длинный камень. — Это было у Гарманешти, недалеко от вашей родовой усадьбы. Мне солдаты рассказывали. Отхлестал, говорят, вас тот офицер тогда здорово. Вы, однако, молчали, спрятав куда-то "достоинство румынского боярина". — Мукершану говорил спокойно, и это спокойствие для Штенберга было особенно обидным.

— Я попросил бы вас не говорить таких вещей при моих солдатах!

— Почему вы не просили немца не делать этого при ваших подчиненных?

— Прошу еще раз замолчать. Вы понесете ответственность!

— Вы сами, господин лейтенант, завели этот разговор при солдатах. Я вас отлично понимаю. Вы пытались возбудить в них ненависть к русским. Безнадежное занятие!

— Я хотел напомнить, что мы — румыны и что нам...

— Вы — румын? — Мукершану вдруг приподнялся с камня и, коренастый, упругий, вплотную приблизился к тонкому лощеному офицерику. — А позвольте вас спросить, что в вас румынского? Фамилия у вас немецкая, порядки в своем имении вы завели прусские! — слова Мукершану тяжело и глухо падали на стоявших рядом солдат, тревожа и возбуждая в них угрюмую злобу к Штeнбергу. Они настороженно сверлили его недобрыми взглядами. Голос Мукершану звучал все сильнее и резче. Молодой боярин несколько раз пытался безуспешно остановить его.

— Нам сейчас нечего делить, господин Мукершану, — сказал он примиряющим тоном. — Мы идем одной дорогой, одним путем.

— Нет, господин лейтенант, между вами и нами — громадная разница. Вы пошли этим путем только потому, что вам деваться некуда. Мы же встали на него добровольно и идем рука об руку с русскими. И нам радостно идти по этой дороге, ибо только она приведет нас к настоящей жизни.

Штенберг покраснел, не выдержав, крикнул:

— Замолчите! Вы — коммунист!

— Именно поэтому я и не могу молчать. Вы — трус и подлец! — Мукершану, казалось, вот-вот схватит ротного. — Вы не желаете воевать с фашистами. И с этими мыслями водили людей в атаку. Клевещете на русских, а следовало бы поклониться им и учиться у них воевать по-настоящему. Вон полюбуйтесь!.. Могли бы вы взобраться на ту вершину?.. А русские, — Николае, отвернувшись от Штенберга, смотрел теперь на солдат, — на руках втащили туда пушки, и благодаря этому мы сидим здесь спокойно и болтаем попусту!.. Взгляните, взгляните, как они бьют!

Откуда-то сверху доносились резкие орудийные выстрелы и вслед за ними, почти в ту же секунду, раздавались звуки взрывов. Но самой батареи не было видно. Ее застилало медленно и величаво плывшее по ущелью, разорванное острой грудью горы белое облако. Другое облако, поменьше, сиротливо плутало меж скал, не находя выхода. Внизу в зеленой и узкой долине паслись косматые яки. При каждом выстреле они вздрагивали и удивленно поднимали вверх тупые морды, тревожно мыча; некоторые бежали к стыну{45}, прилепившемуся на склоне горы.

— Забраться с пушками выше облаков! Снилось ли это вам, господин лейтенант, вам, бывшему офицеру горнострелкового полка?! — продолжал Мукершану, снова переводя взгляд на побледневшего боярина. — А вы знаете, кто командует этой советской батареей? Парень, совсем молодой парень, ваш, наверное, ровесник. Я вчера познакомился с ним. Славный малый. Его зовут Гунько. Офицеры из нашего корпуса, артиллеристы, не верили, что Гунько поднимется со своей батареей на эту вершину. И знаете, что ответил он им на это? Он сказал: "Нам многие иностранцы не верили. Сначала они не верили, что мы построим в своей стране социализм... Мы его построили. Потом не верили, что мы сможем отстоять Сталинград. Мы его отстояли. А как мы там сражались, вам расскажут ваши же соотечественники из кавалерийского корпуса генерала Братеску, когда вернутся из плена на родину. Наконец, нам едва ли верили, что мы придем сюда, вот в эти горы. А мы, как видите, пришли". Представьте себе, господин лейтенант, наши офицеры не нашлись что ответить ему.

Взводный Лодяну слушал Мукершану, чувствуя, как в его груди дрожит, рвется на волю нетерпеливое желание подойти к этому человеку и обнять его. Он знал, что румынских солдат и командиров всегда разделяла невидимая черта скрытой, с трудом сдерживаемой ненависти и неистребимого недоверия: солдаты не любили своих командиров, хотя глубоко прятали это в своих сердцах. Лодяну сейчас было приятно от сознания того, что в отношении к Мукершану это чувство у него и у солдат его взвода заменяется другим — счастливой доверчивостью, горячей симпатией, подлинной привязанностью.

— А вы слышали, господии Мукершану, какое указание дало правительство нашему корпусу? — вдруг спросил Штенберг, обращаясь одновременно и к Мукершану и к Лодяну с очевидной целью одним ударом сразить обоих своих противников. — Не слышали? В таком случае вам следовало бы помолчать...

— О каком правительстве вы говорите? — спросил Мукершану.

— О румынском, разумеется, — молодой боярин оживился: он заметил беспокойство во взгляде Мукершану. — Вам должно быть известно...

— Так какие же распоряжения дало правительство?

Штенберг взял обоих командиров под руки и отвел в сторону.

— Есть строжайшее указание: не допускать общения наших солдат с советскими...

— Это почему же? — удивился Лодяну, которого эта весть, по-видимому, совершенно поразила. Он давно уже облачился в комбинезон советских танкистов и с гордостью носил на своей пилотке красную звезду, подаренную ему Громовым. — Почему? — глухо повторил он.

— Вы наивный человек, Лодяну! — сказал боярин, шевеля усиками.

— Не хотите, чтобы наши солдаты... как это вы говорите... "заразились коммунизмом"? Напрасно надеетесь, господии лейтенант, — возразил Мукершану. — Нe знаю, получится ли вот из Лодяну коммунист, но честным румыном он хочет быть. A быть честным — значит жить для румынского народа, который больше всего нуждается в дружбе с русскими. А это ведь и значит — быть вмеcте с коммунистами! Свет идет с востока. Это сейчас понимают миллионы.

— Стало быть, вы не доверяете нашему правительству?

— Нет. Я не могу верить людям, которые спокойно жили при фашистской диктатуре Антонеску.

— Но они были к ней в оппозиции. И между прочим, вы, как старый подпольщик, это хорошо должны знать! — лейтенант поджал тонкие бледные губы, сощурился.

— Оппозиция Маниу и Братиану, например, ничуть не более как дымовая завеса. Возможно, им нe очень нравились немцы, в чем я, впрочем, тоже не уверен. Сейчас же они желали бы продать свою страну другому купцу, что побогаче и, возможно, пожаднее...

— Кого вы имеете в виду?

— Американских капиталистов, конечно. Тех самых, о которых вы, господин лейтенант, прожужжали своим солдатам все уши, захлебываясь от восторга, хотя вам, в ком течет прусская кровь, это не к лицу... Видите, мы уже не такие наивные люди, как вам показалось.

Сказав это, Мукершану собирался уйти. Но Штенберг остановил его.

— Нет уж, извольте выслушать меня до конца! Что ж вы хотите, чтобы у нас была советская власть?

— Я не вижу в ней ничего плохого, — спокойно ответил Мукершану. — Я не помещик, чтобы бояться народной власти...

Штенберг резко повернулся и первым побежал к солдатам.

— Через полчаса атака. Русские торопят! — крикнул он, делая особое ударение на последних словах.

Но атаку отложили. Роту Штенберга на короткое время выводили в тыл, в небольшое венгерское селение, на пополнение.

Боярин радостно встретил это распоряжение генерала Рупеску.

3

Лейтенант Марченко возвращался со своим ординарцем Липовым из штаба полка, где проводились трехдневные сборы старших адъютантов батальона. Настроение у Марченко было великолепное: на сборах он показал высокую тактическую выучку и хорошее знание штабной службы, за что получил личную благодарность командира полка. Офицер ехал на своем буланом и, насвистывая что-то веселое, любовался горами и медленно плывшими над ними, словно стая лебедей, легкими белыми облачками.

На вершине одной горы Марченко придержал коня. Перед ним, внизу, лежало небольшое горное селение. Остроконечные серые крыши из дранки напоминали чешуйчатые горбы громадных сазанов, заснувших на дне прозрачной реки. Село разделяла надвое горная река, стремительно вырывавшаяся из смутно черневшего вдали ущелья. Шум воды нe был слышен отсюда, и лейтенанту казалось, что он смотрит немую кинокартину: движение есть, а все беззвучно. Марченко вздохнул полной грудью и, гикнув, поскакал вниз, поскакал так быстро, будто хотел с ходу перемахнуть через селение и очутиться, подобно сказочному Иванушке, на противоположной вершине, запахнувшейся, точно шубой из шкуры белого медведя, нежным, иссиня-белым облаком. Марченко знал, что на этой вершине притаилась батарея его старого дружка, капитана Петра Гунько.

"Может, к разведчикам... к ней завернуть?" — думал он с радостным и тревожным чувством, сознавая в душе, что ему не побороть этого желания. Наташа, последняя встреча с ней, его поступок, теплота ее губ — все это бурно жило в нем, не давало покоя, звало куда-то, обещая что-то...

В двухстах метрах от первых домиков лейтенант внезапно остановился: в селении творилось что-то непонятное. Женщины, дети, старики бежали в горы, отовсюду слышались вопли, ругань, выстрелы.

— Липовой, не отставай!.. Приготовь оружие! — крикнул Марченко и пришпорил коня.

У крайнего дома он увидел румынского офицера, щегольски одетого, с тонкими черными усиками. Офицер тащил за волосы молодую женщину-венгерку. Женщина кричала, отбивалась, тянула за собой, точно хвост, двух черноглазых ребятишек, вцепившихся в ее нарядную сборчатую, широкую юбку. Офицер злобно бил женщину по лицу ременной плеткой и кулаком. Лицо женщины заплыло кровоподтеками и было страшным.

Бледный как стена Марченко налетел на румына и, не помня себя, с размаху ударил его по голове рукояткой пистолета.

— Что ты делаешь... бандит? — заорал он в бешенстве, занося руку вверх, чтобы ударить еще раз. Но офицер, выпустив женщину, упал на землю и пополз на четвереньках в сторону, твердя:

— Господин русский!.. Господин русский!..

Марченко уже не слышал его. Он поскакал в следующий двор, где румынские солдаты и офицеры избивали мадьяр. На помощь лейтенанту с противоположной горы спустился Гунько с группой своих артиллеристов. Вместе им удалось сравнительно быстро навести порядок. Селение опустело. Напуганные венгры укрылись в горах и не хотели возвращаться. Большинство румын разбежалось.

Не стал скрываться от русских только Лодяну.

— За что вы их? — почти задыхаясь от ярости, спросил маленький Громовой, узнав в здоровенном румыне своего старого знакомого. — Эх ты!.. А я тебе еще... звездочку... отдай! — Он быстро протянул руку к голове румына...

Лодяну, потрясенный случившимся не меньше Громового, долго не мог ничего сказать. Он инстинктивно схватился за красноармейскую звездочку, защищая ее. И, только немного успокоившись, сообщил через своего солдата, говорившего по-русски:

— Я ведь ничего не знал. Я со своим взводом стоял за селом. Меня туда выслал командир роты. Теперь мне понятно, для чего он это сделал. Лейтенант Штенберг боялся, что я помешаю ему. Это его рук... Он еще вчера подбивал солдат на это. Мадьяры, говорит, захватили наши, румынские, земли. Венгры — наши враги, их надо проучить...

Бывший пехотинец сокрушенно покачал головой.

— Вот вражина! Это, значит, тот, что про нас разные сволочные слухи распускал? Ох же и тип! Вроде татаро-армянской резни устроил, — вспомнил он случай из истории, о котором узнал еще в школе от преподавателя. — Мадьяры такие же люди, как и все. В дружбе надо жить, а вы... Поглядели бы на нашу батарею — сколько кровей в ней смешалось! И русские, и украинцы, и белорусы, и узбеки, один еще удмурт служит у нас. И все мы как братья, как одна семья. Понял, Лодяну? — И важно подытожил: — Вот как надо жить!

На этом беседа Громового, любившего "просвещать" румын, не закончилась бы, если бы его не позвал Гунько: нужно было возвращаться на батарею.

— Ладно, — улыбнулся маленький Громовой, пожимая широкую руку Лодяну. — Носи звездочку. Тебе — можно!

А Марченко, распрощавшись с артиллеристами, дав Гунько слово обязательно заглянуть на его батарею, поскакал разыскивать разведчиков.

В горах день казался короче. С разукрашенных в аквамариновый цвет каменистых вершин по узким горным дорогам катились серые потоки полковых обозов. Из-под приторможенных колес и конских копыт летели красные брызги искр. Из ущелий темными черепахами выползали танки, готовясь к новому наступлению на город. Селение, куда входили танки и обозы, утомленное и испуганное, оцепенев, чего-то ждало, упрятав в своих недрах обитателей. В нем было прохладно, но душно и сумеречно, как в глубоком колодце без воды. Деревья, неподвижные и запыленные, странно отпугивали, удручая взор. Хотелось поскорее подняться на гору, вздохнуть свежестью. Казалось, и само село пыталось когда-то вскарабкаться на вершину, но, обессилев, сползло обратно, сюда, в душную яму, оставив на скатах горы следы своего падения в виде многочисленных полуразрушенных землянок, совершенно развалившихся беседок и древнего замка, серого, мрачного, щербато скалившегося у самого края обрывистой горы. Запыленные дома, увитые цепким и уже высохшим плющом, стояли будто покрытые плесенью и опутанные липкой паутиной. Нарастал все ширившийся грохот наших танков. И вместе с ним росло в душе нетерпеливое желание — поднять село и его жителей наверх, к солнцу, свету, воздуху...

На другом конце селения, в небольшом, брошенном каким-то перетрусившим купчишкой доме, устраивались хозяйственные мужи разведроты. Страдая от духоты и пыли, Пинчук забрался на крышу и командовал оттуда стоявшим внизу Кузьмичом.

— Подать флаг! Ось я его туточки зараз закреплю!

Он пристроил древко возле трубы. Красное полотно легонько колыхнулось. Пинчук жадно потянул носом воздух. Ему показалось, что стало немного свежее, легче дышать...

— Эгей, Тарасыч! — услышал он чей-то знакомый голос внизу.

Возле домика статный конь погарцовывал под лейтенантом Марченко.

— Здравствуйте, товарищ лейтенант! — обрадовался Пинчук. — Якими судьбами к нам?

— К Забарову я... Он где?

— В штаб вызвали. Слет какой-то готовят. И Шахаев там, и Аким, и...

Петр Тарасович осекся.

— И она, значит, там? — глухо спросил лейтенант.

— С ними пошла, — как бы извиняясь, ответил Петр Тарасович и поспешил успокоить: — А вы обождите, товарищ лейтенант. Зараз, мабуть, придут.

4

Чем дальше уходила дивизия в горы, тем труднее, тернистее становился ее путь. Она медленно пробивалась вперед, как корабль, затертый торосистыми льдами. Горам не было конца. Перевалив через одну гряду, солдаты видели перед собой другую, еще более высокую и скалистую. В горах трудно было поддерживать постоянное, локтевое соприкосновение с соседом, и оттого порою думалось, что дивизия осталась одна против двух врагов — немцев, усиливших свое сопротивление, особенно в районе этого города Сибиу, и скалистых великанов, которые тоже грозились раздавить, проглотить вдруг ставший там странно маленьким и незаметным огромный и сложный организм дивизии.

Новые условия подсказывали и новые формы войны. Советским солдатам приходилось овладевать ими в ходе непрекращающихся боев. Накопился уже кое-какой опыт ведения горной войны. Его следовало распространить, сделать достоянием всех бойцов, отделений, рот и полков. С этой целью и был проведен слет Героев Советского Союза и бывалых воинов дивизии.

Небольшой зал помещичьей усадьбы с наскоро сооруженной сценой наполнился до отказа солдатами, сержантами и офицерами. С переднего края бойцов сняли ночью, и на совещание они пришли с оружием, многие в касках. Под светом электрических ламп вспыхивала сталь винтовок, автоматов, ручных пулеметов, боевые ордена и медали. За спинами гвардейцев, как всегда, покоились набитые нехитрым солдатским добром вещевые мешки. Бойцы, загорелые, обветренные, с любопытством оглядывали друг друга в этой непривычной для них обстановке. Кашляли осторожно, прикрываясь пилотками. В руках каждый держал блокнот с золотым тиснением: "Участнику 1-го слета Героев Советского Союза и бывалых воинов". Над этим потрудились работники типографии армейской газеты.

Участников слета приветствовал начальник политотдела. Он пришел сюда, все еще не избавившись от тяжелого впечатления, вызванного последним событием — избиением некоторыми румынами из роты Штенберга мадьярского населении. Демину показалось, что он только в эти дни по-настоящему глубоко понял, насколько трудна и запутанна обстановка, в которой приходилось ему и офицерам политотдела работать. Он хорошо видел, что сейчас не только он, начальник политотдела соединения, становился полпредом своего великого государства, но и каждый солдат его дивизии. Полковник понял это особенно тогда, когда заметил то острое, неудержимое внимание, которое вызывали к себе наши бойцы у солдат румынской армии и местного населения.

"Да, да, совершается историческое, грандиозное!" — думал он, глядя на бойцов, сдержанно гудевших в зале, тех самых бойцов, которых всей душой любил и раньше, а теперь, кажется, готов был поклониться в ноги каждому. Вместе с этим горячим чувством жило и другое, что беспокоило его. Он без труда разгадал это другое. Оно рождено тем, что начподив в душе считал себя не вполне подготовленным к новой обстановке. Раньше было все просто и привычно: с одной стороны — твоя дивизия, советские люди; на противоположной стороне — враг, и только враг, к которому нужно воспитывать лишь ненависть. Теперь же один из вчерашних твоих врагов стал твоим союзником и идет рядом с тобой, в одной боевой цепи. И это было бы только хорошо и несложно, если б в румынской армии не происходило тех глубоких процессов дифференциации, которые так хорошо видел Демин и которые были результатом того, что в Румынию пришла Советская Армия.

Полковник посмотрел в зал, и ему стало вдруг легко и свободно. Он привык при затруднительных обстоятельствах приходить в эту солдатскую гущу, гдe так часто находил ответ на мучивший его вопрос.

Начподив стоял за длинным столом, накрытым красной материей, лаская солдат своим добрым и умным взглядом. Ему долго аплодировали. Он несколько раз поднимал левую руку, чтобы остановить бойцов, потом громко зааплодировал сам, приветствуя гвардейцев. Генерал Сизов, сидевший рядом с полковником, офицеры штаба, политотдела, редактор газеты поднялись разом и громко захлопали в ладоши. Перед комдивом лежало несколько исписанных карандашом листов — он приготовился к докладу. От разведчиков за столом сидел Шахаев.

— Товарищи гвардейцы! — начал Демин, дождавшись, когда зал утих. — Многие тысячи километров прошли мы вместе с вами. И нам следовало бы давно собраться вот так. Теперь, когда мы попали в необычные условия, этот слет стал необходимым как воздух. Мы должны будем здесь потолковать с вами о том, как лучше вести войну в горах, как лучше, с малой кровью, бить врага. Мы не имеем права терять дорогих нам людей, пришедших сюда от священных стен Сталинграда, оставив за собой ее, дорогую Родину!.. — Демин на минуту замолчал, и вдруг лицо его сделалось усталым и беспокойным. — Нельзя нам терять своих товарищей, — повторил он глухо, тяжело вздохнув. Обыкновенное, отцовское, человеческое чувство отразилось на его лицо. — Там, на Родине, ждут вас матери, жены, невесты. Давайте же будем воевать умно, с головой. Здесь, в горах, это особенно необходимо. За нашей спиной много побед. Но мы совершим преступление, непоправимую глупость, если решим, что уже всего достигли, если не учтем изменившейся обстановки. — Говоря это, начальник политотдела почему-то все время глядел на лейтенанта Марченко, сидевшего рядом с Забаровым в первом ряду. Лейтенант краснел, брови его озабоченно шевелились, каштановые глаза темнели. Начальник политотдела продолжал:

— Вы — ветераны, золотой фонд нашей гвардейской дивизии, ее ядро; вы прошли со своей, — он тепло улыбнулся, — славной Непромокаемо-Непросыхаемой весь ее тяжелый путь. У вас накопился богатый боевой опыт. Вы постоянно в непосредственной близости к врагу. И не удивительно, если мы, ваши начальники, хотим поучиться у вас, посоветоваться с вами, как лучше воевать. И собрали вас затем, чтобы вы здесь выступили со своими мыслями и соображениями по поводу горной войны. Думаю, что мы не станем ограничивать регламентом наших ораторов. Как вы, товарищи?

— Не ста-а-анем! — громко прокатилось по залу.

— В таком случае приступим к нашей работе. Слово для доклада предоставляется командиру нашей дивизии генерал-майору Сизову.

Доклад комдива был коротким. Чувствовалось, что Сизову нужно было только дать направление совещанию, уточнить, детализировать его задачи. После доклада начались выступления.

— Слово имеет лейтенант Забаров! — объявил Демин.

Федор вздрогнул и, удивленно, растерянно двигая густыми бровями, посмотрел на Демина. Полковник улыбнулся ему, закивал своей большой лобастой головой. Забаров, чувствуя легкую дрожь во всем теле и особенно в ногах, поднялся со своего места. Гигант встал недалеко от стола, и на сцене как-то вдруг стало тесно. На широком лбу лейтенанта легли обычные напряженные складки. Большие неловкие пальцы перелистывали блокнот. В зале — тишина, изредка нарушаемая легким покашливанием. Большинство бойцов знали Забарова или слышали о нем, о его подвигах и теперь нетерпеливо наблюдали за Федором, ожидая, когда он заговорит. На груди Забарова вспыхивала Золотая Звезда Героя. Забаров посмотрел еще раз в блокнот, потом, придумав первое слово, махнул рукой и заговорил без записей, приблизясь к краю сцены.

— Сталинградцы! — Тяжелая рука лейтенанта рассекла воздух. — Я хочу прежде всего напомнить вам, что вы — сталинградцы, что это о вас гремит по всему свету слава. И будет греметь вовеки!

Зал всплеснулся яростными аплодисментами. Но Забаров обвел солдат строгим взглядом, и все быстро смолкли.

— Мы на Волге получили такой опыт, который годится в любых условиях. Годится он и в этих наших боях. Но я имею в виду, товарищи, прежде всего мужество и стойкость наших солдат. Вот это годится! Но это вовсе не значит, что мы вот тут, в горах, должны действовать теми же методами, применяя ту же тактику, что и в Сталинграде! — Федор заметно возбуждался. Он чувствовал, что в его голове родилась и билась большая, горячая и важная для всех мысль. И он ловил ее, сначала неудачно. Замолчал, посмотрел еще в зал и, вдруг поняв, что хотел сказать, начал смело и громко: — И все-таки Сталинград не мог нам дать методы на все случаи нашей боевой жизни. Вот перед нами горы. Называются они Трансильванские Альпы. Мальчишками, когда учились в школе, мы видели их только на карте. Учительница показывала. А теперь пришли сюда сами. В неведомые для нас горы... Враг же заранее подготовился к обороне, оседлал все выгодные позиции. А некоторые из нас еще по инерции продолжают и здесь воевать так, как воевали раньше, в совершенно другой местности и обстановке...

Генерал Сизов внимательно следил за разведчиком и думал, что в этом зале уже чувствовалось что-то новое, смелое и дерзкое, что так часто возникает в солдатской массе и что было сейчас созвучно его душе. Он смотрел на Федора и все время поощрительно кивал ему головой, будто говоря: "Так, так, лейтенант. Продолжайте. Вы еще не сказали главного..."

Забаров и сам понимал, что находится лишь на подступах к этому главному, и злился на себя за то, что никак не перейдет к нему.

— Уличные бои — сложное дело. Но они все же нечто совершенно другое, чем война в горах! — загудел он, радостно сознавая, что подходит к самому существенному, к тому, что, собственно, он и хотел сказать в своем выступлении. — Город требовал от своих защитников непрерывной изобретательности в борьбе с врагом. Помните статью генерала Чуйкова? Как она здорово помогла нам!.. Мы понимали тогда, что так, как мы действовали, скажем, сегодня, завтра уже действовать нельзя, потому что враг мог распознать нашу тактику. Успехи разведчика Марченко, ныне лейтенанта, в том и заключались, что он там, в Сталинграде, придумывал каждый день новoе для своих поисков, учил этому нас, и мы были неуловимы для врага. И пехотинцы наши придумывали новые формы борьбы. Кто был там, тот помнит, как, например, хитро воевал со своим стрелковым отделением Фетисов... Он тогда еще сержантом был. Вот он — старшина, здесь сидит, может сам рассказать... В горах же нужны особые приемы. Почему вчера полковые разведчики не смогли выполнить задачи? А я вам скажу почему. Их командир отделения — вон он сидит, в заднем ряду (все шумно завозились, завертели головами, отыскивая этого командира), — неправильно оценил условия горной войны. Он избрал путь во вражеский тыл через горное ущелье, заросшее густым лесом. На первый взгляд, он принял наилучшее решение. В самом деле, по ущелью легче всего пробраться, как казалось Вдовиченко... так, кажись, ваша фамилия, товарищ старший сержант?.. Но он не учел одного: он забыл, что и враг знает отлично это, что противник постарается поставить в этом ущелье свою засаду. Коли бы Вдовиченко подумал побольше, он повел бы разведчиков нe по ущелью, а через самую высокую и открытую гору, где их меньше всего ожидал бы противник. Наш Ерофеенко, например, со своим отделением захватил "языка" именно здесь. А почему? Да потому, что Аким избежал шаблона — лютого врага разведчиков. Все мы с вами восхищаемся батареей капитана Гунько. Офицер этот избрал для себя самый трудный путь: он взобрался с орудиями на большую высоту, хотя мог бы установить пушки в другом месте. Но теперь он держит под огнем весь город, ему видно все как на ладони, а враг не может его достать. И Гунько добьется победы.

— Правильно! — не выдержал полковник Павлов, с суровой лаской глядя на смуглощекого офицера, сидевшего в третьем ряду, в кругу своих артиллеристов Печкина, Громового, наводчика Вани. "Представлю к новой награде", — решил про себя Павлов, гордясь тем, что об его артиллеристах говорят с такой похвалой.

— Мы должны бить врага там, где он нас меньше всего ожидает... — продолжал Забаров. Его густой рокочущий бас еще долго гудел в зале, и никто не желал его перебивать. Все слушали разведчика внимательно. Демин и редактор газеты что-то торопливо записывали в свои блокноты.

После Забарова выступили еще многие бойцы. Говорили стрелки, артиллеристы, минометчики, связисты, — последним в горах было особенно трудно. Выступил даже ездовой разведроты Кузьмич. Он продемонстрировал перед участниками слета новый колесный тормоз, придуманный им вместе со старшиной роты Пинчуком. Чтобы затормозить повозку при спуске с горы, ездовому не надо было останавливаться и слезать на землю: он нажимал на педаль, и два стальных полукружья, плотно прижавшись к колесным шинам, прекращали вращение. Изобретение было простым и надежным. Неожиданно им заинтересовался командир дивизии Сизов, которому казалось, что присутствующие не поняли устройства нового тормоза. Вместе с Кузьмичом (в котором боролись гордость и растерянность) он стал демонстрировать тормоз перед солдатами сам.

"Вот язви тя!.. — вспоминал потом Кузьмич. — На пару с генералом работали. Он — за помощника. Ну и ну!" И старик с неостывающим удивлением качал головой.

Наконец выступил "дивизионный мудрец" старшина Фетисов. Его появления на сцене ждали все с большим любопытством. Изобретения Фетисова возбуждали огромный интерес у гвардейцев. Некоторые верили в них, а многие относились либо скептически, либо с настороженностью. Фетисов взобрался на сцену со всем своим сложным хозяйством, завалив пол экспонатами. Ему помогал ефрейтор Федченко.

Шахаев узнал солдата. Он помнил, как там, перед румынскими дотами, Фетисов учил этого бойца искусству окапывания. Фетисов был сейчас похож на факира: сам он имел вид загадочно-строгий, будто и впрямь собирался показывать фокусы. На специальном столе, длинном, как для чистки оружия, лежали мины, знаменитая бронебойка, патроны. В левой руке старшины — рыжий немецкий ранец, в правой — какой-то странной формы предмет такого же цвета да и из такого же материала.

— Вы, товарищи, зря улыбаетесь, — сердито начал Фетисов и потряс в руке ранец, как большую пестро-желтую обезглавленную курицу. — Вы, конечно, много видели этих ранцев. Видели и бросали их по дорогам. И то сказать: глупо, безмозгло устроены они. Это верно. Положить в них ничего не положишь, а тяжесть большая. Но бойцы нашей роты все-таки не бросали их. Мы полагали, что когда-нибудь да сгодятся они нам. И пригодились. Вот полюбуйтесь, что мы из них смастерили, — и Фетисов поднял ранец, что был у него в правой руке. Собственно, это был уже не ранец — какие-то ленты с кармашками, сумочками, крючками... — Этой штукой можно подпоясаться. — Фетисов подпоясался, и все увидели в кармашках, на ленте, обоймы патронов, как у матроса периода гражданской войны. — А вот тут можно уложить харч, гранаты, медикаменты, — и он перекинул вторую ленту через плечо. — Сюда можно вложить свернутую плащ-палатку. Видите, умещается очень много. И все это располагается на вашем теле так, что вы почти не чувствуете тяжести. Можно лазать по любым горам! Понятно?

— Понятно! Ясно! — закричали в зале.

Начальник политотдела громко зааплодировал. Все присоединились.

Фетисов смущенно топтался на месте, потом деловито стал собирать свое имущество.

— Вы что же, Фетисов? — улыбаясь, спросил Демин. — Про остальное то не рассказали... Просим!

...Старшину еще долго не отпускали со сцены.

Выступивший после Фетисова солдат Громовой говорил о взаимной выручке в горах. При этом он демонстрировал перед участниками слета какие-то веревки, с помощью которых можно легко помочь товарищу при подъеме на крутую гору.

Слушая артиллериста, Демин улыбался, согреваемый крепким и бодрым чувством. Его всегда удивляла и радовала их трогательная, сердечно-грубоватая заботливость о товарище, будто они видели себя в нем, в товарище, и любовались своим благородством и силою своею не в себе, а в товарище. Начальник политотдела всегда восхищался этим солдатским тактом, тщательно скрываемым самими же бойцами подчас за грубыми выражениями, крепко присоленными словами. Во взаимоотношениях бойцов была настойчиво последовательная суровость, предохраняющая их от расслабляющей и поэтому порою вредной на войне нежности друг к другу. Глядя на солдат, Демин чувствовал, что зал этот наполняется чем-то ободряюще смелым, что поможет дивизии выйти целой и невредимой из стиснувших ее горных ущелий на широкий и солнечный простор.

5

Со слета Марченко и Забаров шли вместе. Марченко был мрачен.

— И чего он глядел на меня так?

— Ты не горячись, — спокойно перебил его Забаров. — А подумай. За последнее время ты здорово изменился. Но что-то есть в тебе еще такое... нет-нет да и выскочит наружу. А Демину хочется видеть тебя прежним сталинградским Марченко, понимаешь? Видел, как внимательно слушал он твое выступление? Я заметил даже, как он поморщился, когда ты произнес фразу: "Война без крови не бывает". Фраза как фраза. Не ты один ее повторяешь. Ничего как будто в ней неправильного нет: в самом деле, на войне льется много крови. И все-таки начподиву не нравится, когда так говорят командиры. И я понимаю его. Ею, этой самой фразой, некоторые горе-командиры частенько пользуются, чтобы оправдать себя, плохо проведенный ими бой, свои большие потери. Угробил людей попусту, да и говорит, что война без крови не бывает... А я так гляжу на это дело: проиграл бой, потерял понапрасну людей — и нечего скрываться за спасительную формулу: "Война требует крови". Надо ценить людей, дорожить каждым человеком как величайшей ценностью. Всю вину принимай на себя, коли по твоей глупости погибли люди. Не знаю, как ты, а я фразу эту... знаешь, просто ненавижу! Она понижает в нас, командирах, чувство ответственности. Определенно понижает! Мешает нам больше и глубже думать о наших операциях... Я понимаю, почему ты повторил ее на слете. И скажу тебе прямо, хоть знаю, что рассердишься. На днях ты послал третью роту в обход, а зря! Если бы ты подумал хорошенько, то тебе бы стало ясно, что посылаешь людей... на верную гибель! Понимаешь ты это? И притом совершенно напрасно. Хорошо, что командир полка вмешался и отменил твое решение, а если бы он...

Марченко вспылил:

— Что вы меня все учите?

— Значит, так надо!

— А тебе известно, что я благодарность от командира полка на сборах получил? Нет. Ну вот, а говоришь... Оставь, Федор, лучше меня в покое. Я сам уже многое перетряс в своем чемодане! — Марченко стукнул себя по лбу. Шел Марченко легко, своей обычной рысьей походкой. Забаров посмотрел на него:

— Хорошо, если так.

— Конечно, так. Вот поглядишь, скоро командовать батальоном буду. А там и... Хотя вряд ли... Знаешь, Федор, со мною чертовщина какая-то происходит: то я поверю в себя, скажу себе мысленно: "Вот возьмусь за дело по-прежнему и даже лучше прежнего еще покажу им всем, что может Марченко!" То вдруг захандрю — и нет этой веры. Руки, понимаешь, опускаются. К черту! Вот так и верчусь на одной точке... — Марченко помолчал, потом резко заговорил: — Слушай, Федор, ну помоги мне, будь товарищем!.. Не могу, понимаешь!.. Черт знает что такое!.. Дня не проживу спокойно. Все... все о ней... Поговори с Наташей. Боюсь за себя, говорю как другу. Наделаю что-нибудь такое, что и не расхлебаешь...

— Погоди, погоди! — испугался Забаров. — Да ты что, сдурел? Ведь она любит другого. Как же...

— Знаю. Но, понимаешь, не могу... и боюсь, что...

Марченко внезапно смолк, круто повернулся и почти побежал прочь. Забаров проводил его тяжелым взглядом. В последнюю минуту Федор увидел его тонкую, стройную фигуру почти у края отвесной скалы. Марченко, как абрек, перепрыгивал с камня на камень, поддерживая на боку ненужную ему саблю. Солнце нехотя погружалось за перевал, окрашивая горы в зеленовато-голубой, нарядный цвет. Но откуда-то снизу по скале ползла вверх черная тень от уродливой тучи.

Забаров зябко поежился и быстрым шагом направился к домику купца, где располагались разведчики. В эту минуту грудь его наполнило острое ощущение сложности жизни; он думал о Марченко, о запутанной судьбе этого в сущности неплохого офицера, а потом невольно мысли его обратились на себя, на свое собственное неустроенное личное. Умевший хорошо командовать разведчиками, он оказался совсем беспомощным в таких, казалось бы, простых делах, как любовь. Что-то не клеилось у него с Зинаидой Петровной. Не клеилось, да и только! Затем стал думать о солдатах. Вспомнил о Никите Пилюгине, который был ранен вскоре после Семена Ванина. Потеря этого солдата почему-то особенной болью отзывалась в сердце лейтенанта. Вместе с Шахаевым Федор приложил немало усилий, чтобы Никита, этот "музейный единоличник", как назвал его однажды Пинчук, стал в ряд их лучших разведчиков. И кажется, дело шло к этому. На их глазах Пилюгин медленно, но неуклонно перерождался. И вдруг теперь, выйдя из госпиталя, он попадет в другую роту? Смогут ли там правильно понять его, не погубят ли в нем то хорошее и здоровое, что успели посеять в его душе они с парторгом и вcя славная боевая семья разведчиков?..

Охваченный этими мыслями, Забаров вошел в дом. Первое, что он спросил, — это нет ли писем. Их не было. Федор глубоко вздохнул и вынул из своей сумки все старые письма Зинаиды. Перечитывая каждое по нескольку раз с терпением и надеждой, как старатель, в груде песка отыскивающий драгоценные золотые блестки, Забаров искал в сдержанных, скуповатых письмах подруги крупинки девичьей ласки, которая была так нужна сейчас его большому и неуютному сердцу. И он находил: их редкое, согревающее и освещающее душу мерцание обнаруживал между тесных строк письма, в тщательно зачеркнутых словах, в многоточиях. Даже в кляксах! Поиски эти доставляли ему огромное наслаждение; напряженных складок на чуть рябоватом крупном лице становилось меньше, темные глаза делались задумчивы и теплы.

— Зина... Зинуша!.. Любимая моя!.. — шептал он и плотно закрывал глаза.

Чувств было так много, что они не умещались даже в его широкой и просторной груди, и он, смущенно улыбнувшись, позвал:

— Шахай!..

Но парторга не было. Он с Акимом и Наташей сидел в зале боярской усадьбы, ожидая начала киносеанса. Говорили о нем, о Забарове, вспоминая его выступление на слете. Наташа больше слушала. Наивные, ослепленные любовью своей, не понимали они с Акимом, что уже через несколько дней забудут о данном друг другу слове и будут встречаться, как встречались всегда. Ощущая теплоту ее руки, Аким тихо рассказывал:

— Я слушал лейтенанта и думал, что есть на свете два типа людей. С внешней стороны они как будто одинаковы. Но у одного только и есть эта внешняя сторона. Сними с него оболочку — под ней пусто. Другой содержит в себе что-то такое, что освещает по-иному и его внешнюю сторону, заставляет уважать человека с первого взгляда. Вот к этому типу людей, мне кажется, принадлежит наш командир роты.

— Ты прав, Аким, — согласился Шахаев. — Вот, знаешь, писатель Бажов нашел очень хорошее и меткое слово для определения богатого внутреннего содержания человека — "живинка". Она, эта живинка, и составляет душу человека, все то ценное в наших людях, что отличает их от других людей. О таких, как Забаров, надо говорить: "Этот человек с живинкой!" Так называет Бажов своих уральских умельцев. Но это вовсе не значит, что одни люди рождаются с живинкой, а другие — без нее. Нет, эта живинка в человеке воспитывается так же, как и все другие ценные качества. — Он задумался. Узковатые глаза его смотрели куда-то далеко. — Огромной заслугой нашей партии, — медленно продолжал он, — между прочим, является как раз то, что она сделала советских людей... по крайней мере большинство из них, людьми с живинкой... ну... с богатым духовным содержанием. Людьми мыслящими, умеющими жить по-новому, строить новую жизнь, что, собственно, и возбуждает такой большой интерес иностранцев к нам...

Аким слушал парторга, как всегда, немножко с удивлением. Удивляли его не только и не столько сами слова Шахаева, ясные, очень простые и глубокие в своей простоте, но и то, что этот уже седой, но, в сущности, еще очень молодой человек обладал такими большими и разносторонними знаниями, много читал и успел о многом подумать.

В зале погас свет.

Начался киносеанс.

Шахаев почувствовал, как на его руку плотно легла горячая рука.

Это была рука Акима.

6

Фильм растревожил сердце Акима, и он думал о нем несколько дней. Картина рассказывала о фронтовой дружбе двух солдат, и это вновь с особо острой болью заставило разведчика вспомнить о Семене. С потерей Ванина чего-то не хватало — большого и значительного для Акима, нарушалась какая-то стройность в его душе. Аким грустил, грустил тяжело и открыто. Наташа видела все, но не пыталась успокаивать его. Он удивлял и радовал ее своей товарищеской преданностью. Следила за ним украдкой, наблюдала сосредоточенно-тревожный и грустный взгляд его голубых, кротких глаз. Хорошие чистые слезы путались в длинных и темных ее ресницах. Однажды Наташа не выдержала и сказала ему:

— Что ты, Аким... он вернется...

Аким обрадованно поднял на нее глаза, но нужное слово благодарности у него не нашлось, он проговорил тихо и задумчиво:

— Разумеется.

Ему вдруг захотелось увидеть Шахаева, но старшего сержанта не оказалось поблизости. Парторг находился возле Михаила Лачуги, готовившего в саду ужин. С некоторых пор Шахаев все пристальнее и внимательнее присматривался к Лачуге. Солдат этот все больше нравился ему. У парторга был неплохо натренирован глаз на хороших людей. Шахаеву как-то подумалось, что Михаил мог бы стать неплохим коммунистом, и сейчас он решил спросить повара, как тот думает насчет вступления в партию.

На вопрос Шахаева Михаил долго не мог подобрать ответа, ворошил свои белые волосы, смущенно поглядывая на Мотю, которая давно уже стала служить у разведчиков и сейчас сидела тут же на бревнышке. Эта бой-баба за последнее время как-то переродилась, уже не задирала больше старого Куэьмича, никому не дерзила, говорила тихо и певуче, точно любовь к Михаилу вытеснила из нее все бойкое и нахальное, сгладила, сровняла грубые и колкие черты ее характера.

— Ну, так как же? — повторил свой вопрос Шахаев.

Лачуга шумно вздохнул, горько улыбнулся:

— Не гожусь для партии, товарищ старший сержант.

— Почему?

— Малограмотен я. Да и в политике плохо разбираюсь.

— Это можно поправить. — Парторг расстегнул свою неизменную сумку и вынул оттуда какую-то книгу. — Вот возьми, почитай.

— Что вы! Не одолею! — и печально улыбнулся, обнажая щербатую челюсть. — Не по зубам...

— Ничего, возьми. Одолеешь. Поможем.

Михаил взял книгу.

Шахаев ушел удовлетворенный. Теперь он почти наверняка знал, что Лачуга со временем будет хорошим коммунистом. А это значит, что после войны в какое-то украинское селение придет новый руководитель, может быть председатель колхоза, подобно Пинчуку, или бригадир в крайнем случае.

— Хорошо!

Шахаев тихо напевал какую-то свою, бурятскую песенку. Извиваясь, она то поднималась вверх, путаясь в вершинах яблонь, то срывалась вниз и стелилась по земле, покрытой густой желтеющей травой.

— Хорошо! — кончив петь, громко проговорил он и рассмеялся. Потом резко оборвал смех, помрачнел: — А что же с Ваниным? Почему я до сих пор не могу узнать, что с ним?

Не заходя в дом, Шахаев направился к начальнику политотдела, надеясь с eго помощью навести справки о Ванине.

А он поправлялся: ранение было не столь уж серьезным — просто разведчик потерял тогда много крови. В этот день ему впервые разрешили немножко погулять по улице. Щуря на солнце беспечальные, чуть-чуть посерьезневшие светлые глаза, худой и слабый, переполненный радостным желанием жить до скончания мира, он выбрался за городок, в котором стоял армейский госпиталь, и по узкой дороге направился к лесу, к тому самому, где он был ранен. Дойти туда ему не удалось. Встретился какой-то капитан, спросил Сеньку, кто он и откуда. Ванин ответил и, незаметно для себя, рассказал всю историю своего ранения. Глаза капитана загорелись, он схватил разведчика за плечи и потащил в сторону, твердя:

— Голубчик! Вот здорово, черт возьми! А мы давно тебя, брат, ищем!

Капитан оказался, как уже догадывался Ванин, корреспондентом армейской газеты. В редакции и в самом делe слышали о подвиге разведчиков, да не смогли найти Семена.

Офицер привел его в большой дом, где трудилось еще несколько журналистов.

Ванин рассказал обо всем заново. Капитан записал его рассказ в свой блокнот и поблагодарил разведчика. Вначале Ванин чувствовал себя в незнакомой редакции несколько стесненно. Но уже через пятнадцать — двадцать минут он весело и беспечно болтал с журналистами, подогреваемый их острыми шутками. Труженики пера ему явно понравились: они чем-то, должно быть своей веселостью, напомнили ему разведчиков. Среди них будто и не было старших и младших. Все — равные, одинаково остроумные и легко возбуждающиеся.

Уходил Семен от своих новых знакомых неохотно. Давно он уж так не дурачился, как в этот день. По дороге в госпиталь вспомнились ему разведчики, Вера, и сердце больно заныло.

"Через педелю убегу", — решил он твердо.

И, несколько успокоенный принятым решением, вошел в свою палату.

За окном сгущались тени. Сентябрь дышал в открытую форточку прохладой, манил куда-то, в горы, наверное, в царство ветров, туч и орлов — туда, где скрылись, как в океане, друзья-товарищи, боевые его побратимы.

Эх, путь-дороженька! Далеко увела ты русского солдата!

Ванин разделся, лег на койку и, убаюканный ожиданием чего-то светлого в будущем и усталым колебанием дремотной тишины, быстро заснул крепким сном выздоравливающего человека, наливающегося новыми и всесильными соками жизни.

Глава шестая

1

Георге Бокулей с трудом вставил обойму в свою винтовку. Сердце солдата стучало часто и громко. Перед его глазами неотступно стояло лицо Василики — то прекрасное, каким оно было всегда, то обезображенное, каким оно было у нее мертвой. "Василика, солнце мое!.. Колокольчик ты мой звонкий!.." Георге делал много ненужных движений: надевал каску, вновь сбрасывал ее, перематывал зачем-то обмотки, застегивал и расстегивал ворот грубошерстного мундира. Брат его, Димитру, был все время рядом с ним и беспокойно следил за Георге.

— Что с тобой? — спросил он.

Но Георге Бокулей молчал. Он боялся, что ответ выдаст его окончательно. Веки его отяжелели. Он стал плохо видеть. Перед ним все плыло, волнообразно качаясь: и горы, и сосны, и бродившие в долине черные яки, и редкие деревянные домики горных трансильванских поселенцев. В древних камнях свистел ветер; небольшое облако, выбравшись наконец из ущелий, закрыло солнце, и вокруг стало сумеречно. Сумеречно и тревожно. Солдаты готовили оружие, гранаты, патроны. Приближались минуты атаки. Георге Бокулей, с холодным и злым выражением на лице, напряженно ждал ракеты и, наверное, потому не заметил ее. Он вздрогнул от грянувшего вдруг где-то впереди русского "ура" и быстро выскочил из окопа. "Ура-а-а-а!" — катилось с гор, все нарастая, как грозный обвал. Впереди румынских солдат бежал Лодяну. Бокулей искал глазами боярина. Увидел его тонкую фигуру левее роты. Штенберг понемногу отставал...

Бокулей не слышал своего выстрела. Только на миг увидел, как качнулась стройная фигура офицера. Штенберг упал наземь, покатился под гору.

С горы цепь за цепью, волнами, двигались, бежали советские и румынские роты.

Немцы отстреливались, но уже ничто не могло остановить прорвавшегося с гор живого потока. "Ура" докатилось до ближайших домов города и, будто ударившись о них, разлилось по узким улицам, переулкам, дворам и огородам.

Через полчаса город был освобожден. Со всех дворов вели пленных.

На городской площади, против маленькой ратуши, толпы румынских солдат смешались с толпами наших бойцов.

Румыны обнимали советских солдат, просили красноармейские звездочки и, получив, торжественно прикрепляли их на свои выгоревшие пилотки.

Группа румын окружила, взяла в полон старшину Владимира Фетисова. Дивизионный изобретатель прямо-таки растерялся.

— Что они хотят от меня? — спрашивал он Георге Бокулея, который был среди этих солдат.

— Они просят, чтобы вы, товарищ старшина, распорядились назначить командиром роты нашего Лодяну. Больше они никого не хотят.

— Как же я могу? Ведь это дело румынского командования.

— Солдаты боятся, что к ним пришлют опять такого же, как Штенберг.

— Не пришлют такого... — на всякий случай успокоил Фетисов, хотя вовсе не знал, что за командир был Штенберг, — хорошего пришлют.

Слова Владимира подействовали. Румыны мало-помалу успокоились. Но на площади еще долго стоял гул: румынские солдаты никак не хотели уходить от советских бойцов. Они впервые так близко видели красноармейцев.

2

На южной окраине городка разместился штаб румынского корпуса.

Генерал Рупеску испытывал некоторую неловкость перед начальником политотдела Деминым, навестившим его, очевидно, не случайно. Однако Рупеску старался не выказывать своей неловкости. С подчеркнутой веселостью он крикнул своему денщику:

— Коньяк и две рюмки!

Демин улыбнулся:

— Решили поклониться Бахусу, господин генерал?

Генерал засмеялся и кокетливо погрозил полковнику своим коротким пальцем.

— Не скрою. Люблю выпить. Особенно когда есть к тому причина.

— Какая же причина, господин генерал?

— А наша победа? Наша дружба? Разве за это не стоит выпить?

— За дружбу — стоит, — сказал Демин и, усмехнувшись, добавил: — Надеюсь, вы делаете все для нее, для дружбы румын с русскими?

— Разумеется, все, что в моих силах, — охотно подтвердил генерал и натужно закашлялся, закрывая рот, а вместе с ним и все лицо платком.

— Разрешите с вами не согласиться, господин генерал!

— Что?

— Зачем вы запрещаете своим солдатам общение с нами? Зачем ваши офицеры сейчас разогнали своих солдат с площади? Не кажется ли вам, что так друзья не поступают?

— Порядок, господин полковник, порядок требует. Армейская дисциплина, сами знаете...

— Не правится мне такой порядок.

— Вы что же, господин полковник, хотели, чтобы я не подчинялся приказам моего правительства?

— Нет. Но мы хотели бы иметь искреннего союзника. Солдаты ваши — тоже.

— Солдаты должны воевать, с кем им прикажут. И дружить с теми, с кем им повелят, — генерал приподнялся и комом покатился по комнате, обтирая багровую шею платком. — Солдат есть солдат!

— Солдата, о котором вы говорите, такого солдата уже нет, господин генерал. Нет таких и в вашем корпусе. Есть солдаты, которые хотят думать.

— Не полагаете ли вы, господин полковник, что знаете моих солдат лучше, чем я?

— Полагаю, господин генерал. И в этом нет ничего удивительного. Мне, совeтскому офицеру, легче понять душу простого солдата. Поэтому я утверждаю, что ваши солдаты желают настоящей дружбы с нами, иначе их не заставил бы никто проливать кровь сейчас за наши общие интересы. Разумеется, вы не хотели бы этого, как не желаете того, чтобы румыны и венгры жили в вечном мире и дружбе. Вы сознательно закрываете глаза на тот факт, что ваши офицеры жестоко избивают венгерское население здесь, в Трансильвании.

— Мадьяры — наши исконные враги. Они и для вас враги такие же, как и для ваших румынских союзников...

— Такие же враги, какими еще вчера являлись для нас наши сегодняшние румынские союзники. Именно поэтому мы решительно против вашей междоусобицы. — Демин видел, как от его слов морщится и сжимается этот генерал, против своей воли ставший нашим союзником.

— Я — румын, господин полковник, и превыше всего ставлю национальную честь своего народа, — патетически проговорил Рупеску. — Мадьяры оскорбили эту честь, и моя совесть не позволяет мне быть к ним снисходительным. И я... И я никому не позволю...

— Успокойтесь, пожалуйста. И разрешите мне усомниться в справедливости наших утверждений.

— Как вам угодно, — сухо пробормотал генерал.

За окном, у крыльца, громко разговаривали румынские солдаты из генеральской свиты. Они говорили о русских, говорили без устали, неутомимо. Русские по-прежнему возбуждали в них острый, иногда пугающий и всегда смутно обнадеживающий интерес. Румынам было непопятно, отчего русские не дают им бить мадьяр; непонятным было много из того, что делали советские солдаты. И все же румыны чувствовали, что с приходом советских поиск в их страну одновременно ворвалось что-то новое, возбуждающее, отчего должно произойти какое-то важное изменение, и они догадывались, что это изменение — к лучшему. Повинуясь внутренней, еще не совсем ясной, но сильной воле, они все более проникались уважением к советским бойцам — ко вчерашним своим врагам, о которых им все время говорили только плохое. Так же как когда-то у Георге Бокулея, в душе румынских солдат пробудилась и росла, тревожа мозг и сердце, непопятная сила, которая готова была вырваться наружу потоком сердитых, негодующих слов к тем, кто их так долго обманывал. Солдаты были охвачены чем-то могучим, совершенно незнакомым, еще до конца не осмысленным и не осознанным ими, но уже не столь пугающим, как раньше. Они переживали состояние детей, перед которыми впервые открывался огромный, неведомый, захватывающе манящий и прекрасный мир. И то, что боярин Штенберг был убит рукою какого-то их товарища, что еще утром беспокоило их и пугало, казалось преступным, — теперь представлялось закономерным, неизбежным и даже необходимым, как закономерным, неизбежным и необходимым было все то, что совершалось сейчас на их глазах.

Прислушиваясь к солдатскому гомону за окном, Демин, по-видимому, думал как раз об этом.

— И вам не уничтожить уважения ваших солдат к моей армии, к моей стране, — продолжал полковник, — как бы вы ни старались это сделать. Я должен, как представитель советского командования, заявить вам, господин генерал, что вы и ваше правительство не выполняете условий перемирия. Румынская армия, в том числе и ваш корпус, господин генерал, до сих пор заполнены ставленниками Антонеску, явными и тайными агентами Гитлера. Сторонников Антонеску, офицеров, вы повышаете в должностях, а его противников, друзей румынского народа и Советского Союза, всячески терроризируете. Демократически настроенных офицеров вы увольняете из армии или разжалываете в рядовые...

— Это неправда!

— Нет, это правда. Вот свежий факт. Почему вы сегодня отдали приказ об отстранении от должности командира взвода Лодяну? Не потому ли, что он из рабочей семьи и стоит за дружбу с нами и так же, как мы, ненавидит фашизм?

— В его взводе скрывался и скрывается солдат, убивший ротного офицера — лейтенанта Штенберга. Лодяну отказался помочь следственным органам обнаружить этого негодяя.

— А зачем вы распорядились об увольнении командира роты Мукершану? Он что, тоже был причастен к убийству?

— Мукершану вел вредную пропаганду среди солдат.

— Призыв к дружбе с СССР им считаете вредной пропагандой?

Припертый к стене, Рупеску молчал.

Демин колюче посмотрел на него, сказал:

— У меня к вам больше нет вопросов, господин генерал, — и, не попрощавшись, вышел на улицу. Он быстро направился в штаб своей дивизии.

3

После занятия города советскими и румынскими войсками Мукершану, еще утром сдавший роту другому офицеру, решил посетить шахтерский поселок, раскинувшийся за смутно маячившими невдалеке многочисленными копрами. В километре от поселка он встретил группу углекопов, сидевших на валунах и о чем-то угрюмо разговаривавших. За плечами шахтеров были приторочены котомки, в руках — посохи.

— Куда это вы собрались? — спросил Мукершану, присаживаясь рядом с шахтерами.

— А вы кто будете? И какое вам до нас дело? — в свою очередь спросил пожилой рабочий, откинув с головы брезентовый капюшон, которым укрывался от мелкого холодного дождя, спустившегося с какой-то приблудной тучки.

— Есть дело, коль спрашиваю.

Шахтеры с ленивым любопытством посмотрели на незнакомца, почуяв в его голосе неподдельную заинтересованность.

— Кто же ты, однако? — переспросил все тот же пожилой углекоп.

— Солдат. Не видите, что ли?

— Видим. Мало ли их тут бродит! Интересуетесь только вот зачем?

— Сам рабочий. Вот и интересуюсь. Все по профессиональной привычке поглядели на руки Мукертану. Удовлетворенные, загудели:

— Не обманываешь, похоже.

— А зачем мне вас обманывать?.. Покидаете, значит, шахты? — Мукершану нахмурился. — Эх вы!..

— Какое, однако, твое дело? — разозлился пожилой шахтер, который, по-видимому, был тут за главного. Мукертану подозревал, что это по его инициативе рабочие собрались в свое странствие.

— А ты зря сердишься, старик. Я плохого вам не сделал. Но только настоящий шахтер свою шахту не оставит.

— Свою?.. А ты погляди на нее! — все более раздражаясь, воскликнул рабочий. — Купаться в ней, в шахте-то? Уж больно вода черна; ты бы сам попробовал.

— Воду можно выкачать.

— Пусть хозяин сам качает. Сумел залить — пусть и откачивает. А мы с голоду не хотим умирать... Да что ты к нам прицепился?.. Откуда ты объявился? Пошли, чего его слушать!..

— Я сказал откуда. А ты зря, старик, торопишься. Батраками, что ль, к помещику? Не советую — плохой это хлеб. Возвращайтесь-ка к себе на шахту и принимайтесь за дело. Так-то оно будет лучше.

— Хозяину капиталы скоплять? Нет уж, хватит.

— Не хозяину, а себе, — спокойно возразил Мукершану и быстро сообщил: — Ваши будут шахты, поняли?

Рабочие недоуменно зашумели:

— Как бы нe так!

— Вырвешь у них — руки пооборвут.

— Не пооборвут. Коротки теперь у них руки. — Мукершану приблизился к пожилому рабочему, доверительно заговорил: — Что ты косишься на меня? Где это ты видел, чтобы рабочий обманывал рабочего? Вот возьми, почитай! — и Николае показал шахтеру документ, в котором указывалось, что он, Мукершану, рабочий с завода Решицы, является членом Румынской коммунистической партии. — Ну, что ты скажешь на это, старина?

— Простите за грубые слова, товарищ, — голос старого рабочего стал мягче, взгляд потеплел. — Откуда мы знали?.. Что же, однако, нам делать? С голоду пропадаем. Детишки пухнут.

— Вижу и понимаю. Но покинуть шахты и уйти в деревни — не выход из положения. Стране нужен уголь. Коммунистическая партия не даст помереть вашим детишкам.

— Значит, вы советуете нам вернуться?

— Да, советую.

— Ну что ж. Мы вернемся. Только знаешь, товарищ, недолго мы протянем, если так продолжаться будет...

— Знаю, — тихо проговорил Мукершану. .

— Ну что ж, пошли... До свидания, товарищ! — старый шахтер протянул было руку Мукершану, но тот сказал:

— Я с вами пойду, погляжу, как там у вас...

— Милости просим.

Шахтеры медленно повернули обратно.

4

Дивизия генерала Сизова с каждым днем пробивалась вперед и вперед, поднимаясь все выше и выше в горы. Дорог тут мало, да и те, что вились по ущелью, были заминированы немцами. Все мосты через многочисленные горные речушки взорваны, на их восстановление у командования дивизии не было времени. Оно имело задачу — как можно быстрее преодолеть Трансильванские Альпы, вывести соединение на равнину и двинуться полным ходом к венгерской границе, которую уже пересекли, совершив большой обходный рейд, кавалеристы генерала Плиева.

Радио приносило радостные вести, советские войска наступали всюду. Правда, на западе что-то не особенно спорилось у союзников, но о них как-то не думалось в те дни.

Полк Тюлина шел впереди. Используя метод, предложенный на слете сержантом Громовым, пехотинцы поднимались вверх, связавшись друг с другом веревками, как настоящие альпинисты. Веревки эти и прочные широкие ремни с модными крючками нашлись в повозках старшины Фетисова, предусмотрительно собравшего их при разгроме горного батальона противника.

Сам Тюлин и еще несколько бойцов-разведчиков поднялись за облака.

— Прекрасный командир! — вырвалось у генерала Сизова, смотревшего вверх. — Погляди, как организовал дело!

При встречах с Тюлиным Сизов уже ни разу не напоминал ему о прошлом, о тех далеких днях, когда генералу приходилось частенько журить этого офицера.

— Молодец! — искренне подтвердил Демин, которого всегда радовал рост людей. — Со временем из него получится толковый командир дивизии.

— Безусловно.

— И что еще важно — он стал больше заниматься политработой в полку, чего раньше с ним не было. Сейчас нередко сам беседует с замполитами, парторгами и комсоргами. Советует им, что надо делать, учит.

Среди камней, земляных глыб и кустарников перемещались серые цепочки бойцов, медленно, но неуклонно набирающих высоту. А по единственной тропинке, за ночь немного расширенной саперами, поднимались обозы. Откуда-то сверху катилось, точь-в-точь как при форсировании Молдовы в первые дни наступления:

— Раз, два — взяли!

— Давай, давай!

Было странно, удивительно и отрадно слышать это чисто русское "давай, давай" в чужих, непроходимых дебрях.

За советскими солдатами поднимались румынские, хотя генерал Рупеску считал дальнейшее продвижение в горах безумием и предлагал Сизову двигаться в обход.

— Тут ни един тшорт не проходиль, — пытался говорить он по-русски, нажимая на колоритное слово "тшорт".

— Вот и хорошо. Обрушимся на врага неожиданно, — отвечал на это Сизов. — К тому же нам, советским людям, не привыкать двигаться непроторенными путями. Вы, господин генерал, беспокоитесь совершенно напрасно. Вашим солдатам будет легче: они пойдут вслед за советскими...

Рупеску промолчал. Но, отойдя от Сизова, тихо прошептал, багровея:

— "Вслед за советскими". Это-то меня больше всего и беспокоит...

Румынские солдаты старались не отставать от наших бойцов. Неподалеку от Сизова и Демина стоял высокий румынский офицер и следил, как поднимался в гору его извод, изредка покрикивая на подчиненных:

— Давай, давай! — и радостно улыбался, утирая потный лоб пилоткой, на которой виднелась красная пятиконечная звездочка. — Давай!.. Карашо!

Это был Лодяну. По распоряжению Рупеску его отстранили было от командования взводом, но солдаты заявили, что с другим командиром они не будут воевать. Корпусному генералу пришлось отменить свой приказ.

— Вот он, офицер новой румынской армии! — сказал генералу Сизову начальник политотдела. — Посмотрите, как воодушевлен, как горят его глаза! Никаким Рупеску не свернуть этого с избранного им пути!

Внимание начальников отвлекли Пинчук и Кузьмич, поднимавшиеся сейчас со своей повозкой вслед за полковыми обозами.

— А где же сноп, который подарили вам румынские крестьяне в Гарманешти? — вспомнил Демин, заметив, что на возу нет снопа пшеницы.

Отстав немного от обоза, Петр Тарасович объяснил:

— Обмолотили мы его, товарищ полковник.

— А куда зерно дели? Лошадям, поди, стравил?

— Ни. Отослал в свой колгосп, щоб посеяли на нашей земле.

— Это для чего же? — удивился Демин.

— Як бы семена дружбы... Не век же нам с румынами в ссоре жить, — прибавил старшина, вспомнив слова Шахаева, сказанные в беседе с Акимом. Подумав, обобщил: — Воны — соседи нам. А с соседями трэба жить дружно. Хай будуть нашими друзьями!

Демин и генерал улыбнулись.

— Верно, товарищ Пинчук. Румынский народ должен быть и станет нашим надежным другом. Семена этой дружбы сеете вы, советские солдаты, потому что несете освобождение всем народам. Этого ни один народ не забудет. У народа хорошая память.

— А як же? Забыть того нельзя!.. Я вот так разумию. — Пинчуку хотелось изложить и свой взгляд на положение вещей, но он увидел, что Кузьмич поднялся уже высоко, и надо было спешить.

— Разрешите идти, товарищ генерал? — попросил он. И, получив разрешение, быстро зашагал вперед, твердо и основательно ставя свои короткие, немного кривые ноги на незнакомую землю.

За горами стояло огромное зарево от опустившегося там солнца, будто где-то далеко, за хребтами, били тысячи батарей; пламя зарниц пылало, трепетало на горизонте, дрожало на потных лицах солдат, карабкавшихся по камням все дальше и выше.

Выше!..

5

Горы редели.

В районе реки Мурешул, куда с трудом пробилась дивизия, их уже было меньше, и сами они походили на большие возвышенности, покрытые лесом и виноградниками. После занятия селения Тыргу-Муреш и города Регин дивизия получила приказ переправиться через эту реку, захватить плацдарм и затем двигаться дальше, снова в горы, которые далеко проступали перед беспокойными взорами наших солдат.

Лейтенанту Забарову было приказано в следующую ночь пробраться на противоположный берег реки, выяснить систему вражеской обороны и, проникнув в ближайшее село, узнать по возможности, как велика численность неприятеля.

Задача была сложная. Забаров решил действовать силами почти всех разведчиков. Саперы с вечера приготовили несколько маленьких плотов, спрятав их на левом берегу. Плоты, однако, были закреплены недостаточно прочно, и их унесло вниз по течению. Саперы и разведчики обнаружили это, когда вышли к реке, чтобы начать переправу.

— Придется отложить до следующей ночи, — сказал командир саперов.

— Что отложить? — как бы не поняв, переспросил Забаров. Его огромная фигура неясно возвышалась в сумраке ночи. Дождевые капли громко стучали о маскировочный халат.

— Переправу, — пояснил сапер.

— Вон оно что! — Федор тяжело, с шумным свистом вздохнул.

Разведчики, наблюдая за ним, ждали, что будет дальше. Они не знали точно, как станет действовать их командир, но в том, что переправа не будет отложена, были уверены: разведчики не помнили случая, чтобы лейтенант оставил не выполненной до конца поставленную перед ним задачу. Некоторое время он стоял неподвижно, как изваяние, на берегу реки. Шахаев следил за ним.

— Можете идти, — глухо проговорил Федор, обращаясь к саперам.

— Мы останемся. Поможем вам чем-нибудь...

— Вы уже "помогли"... Идите!

Когда саперы ушли, он помолчал, потом повернулся к разведчикам, обнял суровым взглядом их темные, мокрые фигуры, вымолвил то, что уже давно было решено им самим, но в последние минуты обдумывалось лишь в деталях:

— Так, значит, вплавь. Снять маскхалаты. Голубевой остаться здесь и ждать нашего возвращения. Остаться и тем, кто не умеет плавать. Есть такие?

Таких не оказалось.

— Добро! Да, совсем было забыл. Наташа, тебе надо бы сбегать к старшине. Пусть он доставит сюда спирт и сухое обмундиромание.

— Не надо к нему ходить, товарищ лейтенант. Пинчук знает об этом и через час будет тут.

Забаров посмотрел молча на темную квадратную фигуру парторга, на смоченные дождем его белые прямые волосы и стал быстро стаскивать с себя маскхалат. Все начали делать то же самое. Раздеваясь, Семен — он прибыл недавно из госпиталя одновременно с Пилюгиным — не преминул уколоть Никиту:

— Наташа, ты гляди тут в оба. Особенно за Никитиными штанами присматривай. Не ровен час, убегут еще...

— Баламут ты, Ванин, больше никто! — возмутился за себя и за Наташу Пилюгин. Прыгая на одной ноге, он никак не мог снять штанину маскхалата. Потом снял все-таки и долго смотрел на Ванина. Семен не видел его взгляда, но догадывался, что взгляд этот тяжелый и сердитый.

— Что ты на меня уставился, Никита? Уж не кажется ли тебе, что ты — Юпитер и от взмаха твоих ресниц содрогнется Олимп, то есть я?..

Про Юпитер и Олимп Семен вычитал в книге, подаренной ему капитаном из армейской газеты. У Ванина была удивительно цепкая память. Читал он не очень много, но прочитанное запоминал крепко и навсегда, и главное, умел искусно применить в жизни.

Никита, конечно, не слышал ни про Юпитера, ни про Олимп. Но само это мифологическоe сравнение показалось ему обидным. Он проворчал:

— Сам ты и есть форменный Юпитер...

Первыми в воду вошли Забаров и Шахаев. Ледяная, она обожгла разведчиков, как кипятком. Некоторое время шли по дну, скользкому, устланному ракушками, которые неприятно лопались под ногами. Комсорг Камушкин, самый низкорослый среди разведчиков, уже плыл. Быстрое течение относило его в сторону, но он напрягал всe силы, чтобы не оторваться от остальных. Вскоре вынуждены были плыть уже все. Забаров давал направление. Среди шума дождя не слышно всплесков воды, и это было только на руку солдатам. Даже вражеские ракеты — извечные и опаснейшие враги разведчиков — на этот раз были на пользу бойцам: забаровцы ориентировались по ним. Ракеты часто взмывали вверх, но их свет не мог пробиться к плывущим сквозь частую сетку дождя, угасал, едва вспыхнув в сыром воздухе.

На середине реки течение было еще более быстрым. Разведчикам приходилось делать большие усилия, чтобы держаться нужного направления. Ребята коченели, но напряжением воли заставляли себя забыть о холоде. Самое неприятное творилось с Шахаевым: парторг чувствовал, как железные обручи судороги сжимали его ноги и они отказывались подчиняться. Вот когда малокровие подкараулило старшего сержанта!

"Неужели конец?" — подумал он, чувствуя, как ставшие вдруг тяжелыми и твердыми, словно сырые поленья, ноги тащат его на дно. "Рано, брат, нельзя", — прошептал он сквозь стиснутые зубы. И та же сила, что помогла ему, тяжело раненному, там, на Днепре, продержаться до конца, теперь удерживала его на поверхности воды. Шахаeв плыл, глубоко погрузившись в воду. Над рекою серебрилась одна лишь его седая голова. Но вскоре отказала правая рука — ее тоже скрутило судорогой. Чтобы не утонуть, Шахаев энергичнее стал грести левой, но и эта рука быстро уставала. "Ну, вот теперь, кажется, действительно конец", — подумал парторг с холодным спокойствием, напряженно глядя то на небо, то на невидимый почти берег.

По его лицу хлестали и хлестали струи дождя.

Глава седьмая

1

Петр Тарасович Пинчук, Кузьмич и Лачуга, которые ведали хозяйством разведчиков, в дни марша редко видели их: те шли всегда далеко впереди дивизии. Иногда появлялся какой-нибудь раненый боец, отдыхал денек-другой и снова уходил к Забарову.

Однажды пришел с перевязанной головой самый молоденький разведчик. Его царапнула в горах снайперская пуля мадьярского гонведа. Разведчик подал старшине бумажку, на которой рукой комсорга Камушкина было написано:

"Товарищ старшина!

Убедительно прошу взять с собой этого хлопца. Он отличный разведчик. Вчера, недалеко от Мурешула, мы его приняли в комсомол, — Ванин и я дали ему рекомендации. Геройский подвиг совершил парень: захватил в плен немецкого полковника. В медсанбат он идти не хочет, боится — отправят в тыл. А парню, сами знаете, хочется встретить день победы тут, на фронте. Мне тоже жаль отпускать Голубкова. Комсомольцев у меня не очень много осталось. Так что пусть он лечится у вас. Медикаментами Наташа его снабдила. Вы только найдите ему местечко в Кузьмичовой повозке. Кузьмича я тоже об этом прошу.

Пожалуйста, товарищ старшина!

С приветом — ваш В. Камушкин".

Пинчук хотел было позвать ездового, но вспомнил, что Кузьмич отпросился у него сходить к начальнику политотдела, потому что у него, Кузьмича, "есть к товарищу полковнику большая просьба". Однако вскоре сибиряк возвратился, и старшина отдал ему соответствующее распоряжение.

"Тыловики" заботливо приняли молодого разведчика. Дальше он ехал в повозке Кузьмича, утоляя любопытство старика бесконечными рассказами о последних поисках в горах. Рассказывал о комсорге Камушкине, какой он смелый парень, о Ванине, от которого ему, молодому разведчику, порядком попадало и которого тем не менее парень уважал (Семен был земляком новенького разведчика и, очевидно, на этом основании считал себя вправе поучать хлопца, хотя тот находился в другом отделении). Только о себе ничего не поведал синеглазый и словоохотливый солдат.

В село, затерянное в Трансильвании, в котором им предстояло остановиться на ночевку, в пяти — семи километрах от Мурешула, они въезжали уже под вечер. Вместе с ними туда же втягивалось штабное хозяйство дивизии. Скрип колес, храп лошадей, крики повозочных, команды начальников отделений, надрывный стон вечно перегруженных машин — все сливалось в один неприятно резкий, но привычный уху фронтовика гам.

— Погоняй, погоняй живей!..

— Гляди, мост не выдержит!..

— Трофим, у тебя там что-нибудь осталось?.. Кишки к ребрам примерзли, честное благородное... Замерзаю! Дождь хлещет — спасу нет!..

— Кажись, кто-то выпил... Так и есть — фляга пуста... Кто же это?

Шум медленно плыл над селом, пугая жителей, притаившихся в нетерпеливом и робком ожидании.

Кузьмич свернул в узкий переулок и остановился у немудрящей хатенки, на стене которой чья-то заботливая рука написала условный знак, показывавший место расположения разведчиков. То, что хата стояла на отшибе, вполне удовлетворяло Кузьмича.

— Тут-то оно поспокойней: бомбить поменьше будут, язви их в корень! — рассудил он, подойдя к хижине и решительно барабаня крепким кулаком по ветхим воротам.

За время своего заграничного путешествия Пинчук и Кузьмич успели уразуметь некую премудрость из жизни хозяйственной братии.

— Знать свое место трэба, — часто говаривал Петр Тарасович сам себе. Это означало, что никогда ему, старшине, не следует совать свой нос в хорошую хату. Во-первых, потому, что хорошие хаты почти всегда находятся в центре села и, значит, их перво-наперво бомбят немецкие бомбардировщики; во-вторых, — и это, пожалуй, было самое важное, — в хороших хатах богатеи живут, народ несговорчивый насчет, скажем, фуража для лошадей и всего прочего. Пинчук и Кузьмич не хотели иметь с ними дело еще и по "классовым соображениям", как пояснял Петр Тарасович. С бедными же у них как-то всегда все получалось по-хорошему: они до сих пор не могли забыть своей большой дружбы с Александру Бокулеем из Гарманешти и старым солдатом — конюхом Ионом из боярской усадьбы Штенбергов.

— Як там твоя труба, Кузьмич, стоит чи ни? — частенько спрашивал ездового Пинчук.

— А что ей сделается? Уж коли я сложу, так не развалится, — не без хвастливости отвечал сибиряк. — Целую вечность будет стоять, язви ее!.. Все развалится в прах, а моя труба будет стоять. Вот проверь!

...На стук в ворота хозяин вышел не скоро. Он отворил их только тогда, когда к стуку Кузьмич присоединил свои крепко присоленные слова.

— Йо напот! Здравствуй, товарищ, — заулыбался старикашка — румынский мадьяр.

— Здравствуй, здравствуй! А что испугался-то, съем, что ли, тебя?

— Думал, румынские офицеры...

— Что, безобразничают?

Старик мадьяр горестно кивнул головой.

— Не будет этого вскорости. Еще друзьями-братьями станете, как, скажем, в нашей стране. Тыщи разных народностей живут вместе, и все товарищи друг дружке...

Кузьмич говорил с хозяином по-русски, не растрачивая попусту тот немногий запас венгерских слов, которые они на всякий случай успели разучить с Пинчуком по дороге: сибиряк знал, что почти все венгерские мужчины его лет и старше побывали в русском плену после первой мировой войны и вполне сносно изъясняются по-нашему.

— В России был? — спросил для верности Кузьмич старика, помогавшего ему распрягать лошадей.

— Был, — ответил тот. — Россия хороший...

— Хороший-хороший, а небось сына против русских воевать послал? — допытывался Кузьмич, довольный тем, что Пинчук, захватив с собой спирт и теплую одежду, выехал к разведчикам на Мурешул и ему, Кузьмичу, теперь никто не мешал беседовать с иностранцем.

— Сына... под Воронежем... убили... — признался мадьяр, и ездовой заметил, как его большие, земляного цвета руки знобко затряслись, худое лицо сморщилось, глаза стали мокрыми.

— Эх вы, вояки... — неопределенно пробурчал Кузьмич, отводя лошадей под навес. — А овсеца мерки две у тебя найдется? — крикнул он оттуда хозяину.

— Нет, товарищ. Я имел мало земли. Овес негде сеять. Много земли у графа Эстергази, у меня — мало...

Кузьмич посмотрел на старика и сразу подобрел.

— Как тебя зовут?

— Янош, — охотно ответил крестьянин и заулыбался.

— А меня Иваном величают. Иваном Кузьмичом. Янош и Иван — одно и то же. Тезки, стало быть, мы с тобой... а?

— Тетка, тетка, — весело залопотал венгр.

— Вот что, "тетка", овса-то все-таки надо достать, — уже серьезно заговорил Кузьмич. — Тылы наши с фуражом поотстали малость. Сам знаешь, горы. А лошадей кормить надо. Понял?

Хозяин на минуту задумался, потом, что-то сообразив, взял у Кузьмича мешок и вышел на улицу. Вернулся с овсом только ночью.

— Со склада графа Эстергази, — воровато и испуганно озираясь, словно за ним следил сам граф, проговорил он и печально добавил: — Узнает — убьет... Тут вот и листовки ночью с самолетов разбрасывали такие... Пишут в них: если будете, мол, помогать русской армии и грабить графские имения, всех перевешаем...

— Кто же разбрасывал эти поганые бумажки, язви его в душу? — возмутился Кузьмич.

— Написано с одной стороны по-румынски, а с другой — по-мадьярски. Немцы, наверное.

— Они, стало быть, — согласился Кузьмин и успокоил хозяина: — А ты, Иван, то бишь... Янош, того... не пугайся. Песенка графа спета.

Убрав коней, Кузьмич и хозяин вошли в дом. Молодой разведчик уже спал. Лачуга в другой комнате с помощью хозяйки что-то готовил для разведчиков. Пинчука все еще не было.

Венгр, принявший ездового за старшего, провел его в горницу, где Кузьмича ждала уже постель. Но спать сибиряку не хотелось, и они разговорились с хозяином, который к тому времени уже успокоился совершенно и так пообвыкся, что то и дело шлепал Кузьмича по плечу своей тяжелой ручищей.

— Видал я у тебя, Янош, под сараем соху. Клячонка небось еле тащит ее. А у нас трактор, — неожиданно похвастался сибиряк. — Выехал в поле с четырехлемешным — сердце поет, радуется, стало быть...

— Трактора и тут есть... У богатых.

— То я знаю, — солидно подтвердил Кузьмин. — Да вам-то от этого какая же польза?

— Никакой, — вздохнул крестьянин и неожиданно спросил: — А земли у тебя, Иван, много?

— Больше, пожалуй, будет, чем у вашего... этого, как его... — вспоминал Кузьмич, — ну, как его, черта... Газы, что ли?

— Эстергази, — подсказал хозяин.

— Ну да! Он. Так вот, побoлe, чем у него.

— Так ты тоже граф? — изумился старый мадьяр, подозрительно косясь на просмоленные шаровары ездового и на его заскорузлые руки.

Кузьмич рассмеялся.

— Граф! Нет, брат, нe граф, язви его, а подымай выше!

— Кто же?

Кузьмич помолчал. Потом сказал серьезно:

— А вот угадай!

— Нет, — Янош улыбнулся, — никакой ты не граф, ты наш... крестьянин. Но почему у тебя столько земли? Я слышал, что у вас так... но...

— А вот потому, садовая твоя голова, что живем да работаем мы сообща.

И Кузьмич, поощряемый нетерпеливым любопытством хозяина и еще более нетерпеливым желанием рассказать правду о своей стране, о людях ее, в сбивчивых, но все же ясных и простых выражениях поведал чужестранцу о своем житье-бытье. Мадьяр как завороженный слушал необыкновенную и волнующую повесть старого хлебороба о колхозах, где простой народ стал хозяином своей земли — ему принадлежат все богатства, где человек ценится по его труду...

— И это все правда, Иван? Мы слышали кое-что. Да ведь и другое говорят. — Руки крестьянина легли на острые плечи Кузьмича, как два тяжелых, необтесанных полена. — Правда, Кузьмытш?..

— Я уже очень стар, Янош, чтобы говорить неправду.

— А можем... мы у себя... сделать такое?

— Можете, Янош, ежели не будете бояться ваших... Стервогазей.

Беседа длилась долго и закончилась далеко за полночь.

В эту ночь Кузьмичу приснился удивительный сон.

...Сидит он в своей хате и читает за столом книгу. Его молодая жена Глаша прядет шерсть ему, Кузьмичу, на носки. Течет, течет из ее белых проворных рук черной струей нитка и накручивается на жужжащую вьюшку. Одной, быстрой и маленькой, ногой Глаша гоняет колесо прялки, другой — качает зыбку. Зыбка мерно, как волна, плавает из стороны в сторону под бревенчатым потолком, певуче поскрипывая на крючке, а Глаша поет:

Придет серенький волчок,

Схватит дочку за бочок...

Голос Глаши светлым и теплым ручьем льется в сердце Кузьмича, приятно бередит грудь. Кузьмич оставляет книгу, хочет подойти к жене, но вместо нее видит Яноша, который качает не зыбку, а рычаг кузнечного горна и просит Кузьмича: "Расскажи, Кузьмытш, как строили вы свою жизнь". Иван начинает рассказывать и...

Сонные видения обрываются. Ездового разбудил вернувшийся старшина и приказал быстро запрягать: предстояло перебраться в другой пункт.

Старый Янош стоял у своих ворот и на прощание махал вслед Кузьмичовой повозке своей шляпой.

— Ишь як подружились вы с ним за одну ночь, — заметил Петр Тарасович, устраиваясь на повозке Кузьмича рядом с молодым разведчиком. — А мне и не пришлось побалакать с хозяином, — добавил он с сожалением.

Идя по чужой земле, Пинчук пытливо наблюдал, что творится на ней, как живут тут люди, что было у них плохого и что — хорошего. Встречаясь с местными жителями, больше крестьянами, он подолгу с ними беседовал, при этом всегда испытывая непреодолимое желание научить их всех уму-разуму, наставить на путь истинный, подсказать правильную дорогу. Иногда он увлекался настолько, что Шахаеву приходилось останавливать не в меру расходившегося "голову колгоспу". Петр Тарасович, например, никак не мог согласиться и примириться с тем, что почти вся земля в Румынии засевается кукурузой, а не пшеницей или житом. Он, конечно, понимал, что для румынского крестьянина-единоличника посев пшеницы связан с большим риском. На подобный риск могут отважиться разве только помещики да кулаки. Случись засуха (а она частенько наведывается в эту бедную страну) — пшеница не уродится, и мужик останется с семьей без куска хлеба, ему никто не поможет. Кукуруза же давала урожай в любой год и гарантировала крестьянина по крайней мере от голодной смерти. Пинчук это знал, и все-таки его хозяйственная душа была возмущена таким обстоятельством.

— Колгосп вам надо организовывать! — решительно высказался он однажды еще в беседе с Александру Бокулеем. — Трэба вместе робыть, сообща. Берите всю землю в свои руки и организуйте колгосп. Тогда не будете бояться сеять пшеницу и жито!

Петр Тарасович заходил так далеко, что высказывал уже Бокулею свои соображения насчет того, с чего бы он, Пинчук, мог начать строительств артели в селе Гарманешти.

— Поначалу — кооперация, як полагается. А там — и колгосп.

Он даже раздобыл в политотделе дивизии брошюру "О кооперации" В. И. Ленина и с помощью Шахаева да Акима разъяснил содержание этого исторического документа румыну.

Александру Бокулей всегда слушал Пинчука с большим вниманием, однако из слов Тарасовича понимал далеко не все. Пинчук видел это и, чтобы успокоить себя, говорил свое обычное:

— Поймут колысь...

Кое-что нравилось Петру Тарасовичу в этой стране. Дороги, например, да виноградники. Ему казалось, что и в его колхозе можно заняться культивированием винограда. Мысль эта вскоре перешла в крепкое убеждение. Но Пинчук решил отложить это дело до своего возвращения.

"Нe смогут зараз", — подумал он про своих односельчан и шумно вздохнул.

...Кузьмич погонял лошадей, а сам тихо чему-то улыбался. Впрочем, хитро глянувший на него старшина знал чему. У Кузьмича — большая радость. Он вчера разговаривал с начальником политотдела, который пообещал сразу же после войны отпустить сибиряка домой вместе с парой его лошадей. Рассказывая по возвращении из политотдела о своей беседе с полковником, Кузьмич с удовольствием повторял каждое слово начподива.

— Так и сказал: га-ран-тирую! С конягами возвернешься — были бы, мол, живы. Вот, язви тя в корень, дела-то какие! Ну ж и доброй души человек, я тебе скажу. Век не забуду его.

Было хорошо наблюдать, как радуется этот пожилой человек, как молодеет у всех на глазах.

— У него румын тот сидел, как его... Мукершану, кажись, по фамилии-то. И то полковник принял меня. Вот какой он человек! — продолжал Кузьмич, которому, похоже, доставляло большое удовольствие вспоминать о своем разговоре с начальником политотдела.

— Таких, як наш полковник Демин, мабуть мало, — подтвердил Пинчук.

2

...Всплеск воды возле парторга услышал плывший рядом с Шахаевым Никита Пилюгин.

— Что с вами, товарищ старший сержант? — испуганно крикнул он.

Шахаев хотел ответить, но не смог. В глазах парторга качалась зыбкая, красноватая муть. Он тонул. Сильная длинная рука Никиты обхватила его.

— Ложитесь ко мне на спину, товарищ старший сержант, — услышал Шахаев глухой, сдавленный волнением голос солдата и тотчас же почувствовал под собой длинное, упругое, все из тугого сплетения мускулов, тело. Никита плыл легко и быстро, будто на нем вовсе не было никакого груза.

Часто в горах, углубившись в неведомые ущелья, разведчики испытывали чувство оторванности от всего остального мира. Сейчас, ночью, в холодных волнах чужой реки это чувство было еще более острым. Оно усиливалось тем, что неизвестно было, как встретит их затаившийся противоположный берег, который был страшен в своем зловещем, коварном молчании.

— Аким, ты вроде очки потерял, — попытался пошутить Ванин. Но шутка не получилась. Сам мастер шутки понял это и больше уже не открывал рта вплоть до правого берега.

Дождь хлестал еще озлобленнее. Темнота сгустилась. Правее от разведчиков чуть виднелись фермы взорванного моста. Оттуда катился свирепый рев водяного потока, стиснутого массой исковерканного железа. Невольно хотелось взять еще левее, чтобы не оказаться случайно в зеве страшного чудища, которым рисовался теперь мост.

Наконец все с радостью ощутили под ногами скользкое дно реки. Правый берег бесшумно двигался навстречу разведчикам черным мохнатым зверем. Солдаты осторожно сближались с ним. В прибрежных кустах затаились, слушали. Шахаев усиленно растирал свои ноги и правую руку.

— Пошли, — приказал Забаров.

И ночь поглотила их...

Через два часа они вновь появились на этом месте. Передохнули и поплыли обратно. На этот раз благополучно достиг своего берега и Шахаев — Никита ни на метр не отставал от парторга, следя за ним.

На берегу разведчиков ожидали Наташа и Пинчук. Отойдя в безопасное место, забаровцы переоделись в теплое, привезенное старшиной обмундирование, выпили немного спирта, согрелись. Петр Тарасович уехал обратно, захватив с собой мокрую одежду солдат.

Уже рассветало. Шахаев вспомнил про стихи, найденные разведчиками еще накануне в кармане убитого немцами мадьярского солдата и переведенные на русский язык сестрой убитого — жительницей Трансильвании Илонкой Бела, учительницей по профессии:

Я твой и телом и душой,

Страна родная.

Кого любить, как не тебя!

Люблю тебя я.

Моя душа — высокий храм,

Но даже душу

Тебе, отчизна, я отдам

И храм разрушу.

Пусть из руин моей груди

Летит моленье:

"Дай, боже, родине моей

Благословенье!"

Иду к приверженцам твоим...

Там, за бокалом,

Мы молимся, чтоб вновь заря

Твоя сверкала.

Я пью вино. Горчит оно.

Но пью до дна я, --

Мои в нем слезы о тебе,

Страна родная!

Фашисты убили этого солдата за то, что он подговаривал своих товарищей перейти на сторону русских. Перед глазами Шахаева и сейчас стояло лицо мадьяра — продолговатое, с плотно закрытыми глазами, с легким шрамом на левой щеке. Должно быть, в нем билась та же горячая мысль, что и в большом сердце Шандора Петефи, кому принадлежали эти строки.

— Какая судьба! Ведь и тот погиб солдатом! — вспомнил Шахаев биографию великого венгерского поэта и с волнением спрятал стихи в свой карман.

Мысль эта немного согрела Шахаева. Несколько дней он чувствовал себя беспокойно, как бы обижался на самого себя. Случилось это после того, как он не смог вызвать на откровенность одного разведчика, совершившего грубый поступок — оскорбившего своего товарища.

"А ты считал себя неплохим воспитателем, — строго журил он себя в мыслях. — Врешь, брат, не умеешь..." — и он горько улыбнулся. В большой пилотке, прикрывшей его седую голову, парторг казался очень молодым. Лицо его было без единой морщинки.

— Вот ведь какая штука-то, Аким!

— А что? — не понял тот, но забеспокоился, — Случилось что-нибудь?

Шахаев объяснил.

Аким коротко улыбнулся:

— Слушай: талант воспитания, талант терпеливой любви, полной преданности, преданности хронической, реже встречается, чем все другое. Его не может заменить ни одна страстная любовь матери...

— Знаю, это же Герцена слова, — печально и просто сказал Шахаев, вновь удивив Акима. — Однако что же делать с бойцом? — добавил он, говоря о солдате, совершившем проступок.

На другой день, когда разведчики уже были в селе, Шахаев повторил свой вопрос:

— Что же делать?

— По-моему, ничего не надо делать.

— Как? — теперь не понял Шахаев.

— Очень просто. Вон полюбуйся, пожалуйста!

В глубине двора, куда указывал сейчас Аким, у водонапорной колонки умывался тот самый солдат, о котором шла речь. Наташа качала воду и что-то строго говорила ему. Солдат тихо, смущенно отвечал ей. До Шахаева и Акима долетали только обрывки его слов:

— Дурь напала... Стыдно... Все на меня. А парторгу да комсоргу не могу в глаза глядеть. Стыдно...

— То-то стыдно. Раньше-то куда глядел, что думал?

— Раньше... кто знал... Собрание, должно, комсомольское будет?.. Хотя бы не было...

— Обязательно будет. А ты как думал, товарищам твоим легко? — уже отчетливее слышался голос девушки.

— Удивительный человек... твоя Наташа! — сказал Шахаев, не заметив в волнении, как проговорил с акцентом, что с ним бывало очень редко. Потом, спохватившись, сконфузился, кровь ударила ему в лицо, благо на смуглых щеках это почти не было заметно.

Аким усмехнулся.

— Не только в ней дело. Все разведчики обрушились на парня, и это на него подействовало сильнее всего. Пожалуй, надо посоветовать Камушкину не проводить собрания, хватит с него и этого.

— Ты — умница, Аким,

Вскоре разговор их перешел в другую область. Мечтатель и романтик, Аким любил пофилософствовать. Часто втягивал в спор Шахаева. Сейчас разговор их начался с честности и правдивости человека, вернее с воспитания таких качеств в людях. Совершенно неожиданно для Шахаева Аким заявил:

— Иногда беседуешь с человеком и видишь, что он врет тебе без всякого стеснения, самым наглым образом, А ты сидишь и слушаешь, будто он правду рассказывает. Искренне будто веришь каждому его слову. Глядишь, устыдился, перестал врать...

— Чепуха! — не дождался Акимова вывода парторг. — Человек, увидевший вруна в своем собеседнике и не сказавший ему об этом прямо, а делающий вид, что верит его вранью, совершает такую же подлость, как и тот, кто говорит неправду. Жуткую глупость ты сморозил, Аким! Да ведь ты сам не придерживаешься выдуманного тобою вот только сейчас, так сказать, экспромтом, правила. За безобидное вранье Ванина и то ругаешь! Ну и нагородил!..

Аким нес явный и несусветный вздор, который было обидно слышать от такого умного парня.

— Учитель ты, Аким, а договорился до ерунды! — с прежней горячностью продолжал Шахаев. — Твоей методой знаешь кто пользуется?

— Кто? — спросил Аким.

— Геббельс. Он врет без устали. А немцы, разинув рты, верят ему. К счастью, не все, но верят. Согласно твоей философии — лучше было бы ее назвать филантропией, — Геббельс должен был уже давно устыдиться и перестать брехать. Но он не перестает. И не перестанет, конечно, до тех пор, пока ему не вырвут язык... Капиталисты и помещики веками обманывают народ, нагло врут ему. К сожалению, часть народа еще верит им, что только на руку эксплуататорам... Подумай, до чего ты договорился, Аким! А это, знаешь, идет все от твоего неправильного понимания гуманизма. По-твоему, все люди — братья. И Семен хорошо делал, что колотил тебя за это. Я заступился за тебя, а зря. Не следовало бы!..

Аким, не ожидавший такого оборота дела, молчал, тяжело дыша. Белые ресницы за стеклами очков обиженно мигали. Лицо было бледное.

— Вам легко быть таким жестоким со мной. А что, собственно, я сказал?.. Ну, не подумал как следует. Что ж из того?..

— Нет, Аким. Я был более жесток к тебе, когда не замечал твоих глупостей. Подумай об этом.

— Хорошо.

Аким пошел от парторга еще более сутулый и неуклюжий.

"Ничего, выдюжит", — подумал парторг, твердо решивший в самое ближайшее время провести партийное собрание с повесткой дня "О честности и правдивости советского воина". Мысль эта окончательно успокоила его. Он вошел в дом и подсел к Пинчуку, который за столиком читал очередное письмо-сводку, полученное от Юхима из родного села. Операция по форсированию Мурешула была почему-то временно отменена, и разведчики два дня отдыхали.

3

С утра с гор подул свежий, прохладный ветер. Солдаты надели стеганки и брюки.

Во дворе Никита Пилюгин и Семен Ванин, сидя на плащ-палатке, чистили свои автоматы. Семен, по-своему привязавшийся к этому мрачноватому парню, как обычно, ("подкусывал" его — "с воспитательной целью".

Никита, видимо, был в хорошем настроении, напевал какую-то песенку, на Ванина не обижался, да, впрочем, и слушал его рассеянно, в связи с чем реагировал на шутки с некоторым запозданием.

— Ты, Никита, — заметил наконец Семен, — как та жирафа. Ноги простудит, к примеру сказать, нынче, а насморк у ней будет аккурат через год, так что...

Договорить Ванину помешали "фокке-вульфы". Они появились из-за гор, что стояли в пяти-шести километрах за Мурешулом, и высыпали, как из мешка, на село трескучие "хлопушки" — маленькие бомбочки с удлиненным взрывателем вроде мин, разрывающиеся над поверхностью земли и дающие огромное количество мелких осколков. Разведчики укрылись в щели. После бомбежки Ванин все же закончил:

— В Гарманешти Маргарите ты тоже пел, а, кажись, она на меня засматривалась украдкой...

— Врешь, на меня.

— Неужели на тебя? — страшно удивился Семен. — Чего же это она в тебе нашла?

— А в тебе?

— Ну, я — другое дело...

Еще долго Ванин подтрунивал над Никитой, но тон его был простодушно-снисходительный, не звучали в нем, как прежде, язвительные, злые нотки. Их беседу прервал Забаров.

Федор вернулся из штаба и приказал собираться. В течение последних дней генерал готовил одну небольшую, но важную операцию, в которой должно было участвовать под командованием Ванина отделение разведчиков. Из первого батальона тюлинского полка командование выделило полуроту.

Таким образом, был создан подвижной отряд, командиром которого назначили старшего лейтенанта Марченко, только что получившего повышение в звании. Отряду приказывалось выйти в тыл к немцам в районе большого горного селения за Мурешулом, чтобы облегчить пехотинцам взятие этого селения.

В сумерки отряд уже находился далеко от командного пункта дивизии. Высланные вперед, в горы, разведчики Ванина вернулись и доложили, что путь свободен, поблизости никаких признаков присутствия неприятеля не обнаружено: было совершенно очевидно, что немцы сидели в селе. Ванин сообщил об этом старшему лейтенанту Марченко, и отряд двинулся. Разведчики шли впереди. Некоторое время не отставал от них и Марченко. Он украдкой наблюдал за Наташей, которую Забаров послал с отделением Ванина, и Марченко хотелось кому-то сказать, чтобы следили за девушкой, хранили ее, не пускали в опасные места, но сейчас он почему-то боялся это сделать. Старший лейтенант видел, как она прощалась с Акимом. Марченко даже слышал, как Аким сказал ей:

— Береги себя, Наташа. Ты ведь знаешь...

Теплым, ласкающим взглядом она провожала его высокую тонкую фигуру, согреваемая большим своим неугасающим чувством.

— Наташа, тебе лучше при ячейке управления остаться, — наконец сказал Марченко и покраснел. Она быстро-быстро взглянула на него, поняла все, весело улыбнувшись, тряхнула пышными волосами:

— Нет, я пойду с Ваниным!

И по тому, как она это сказала, и по тому, что она нисколько не смутилась при этой, второй встрече с ним, Марченко, и по веселой, беззаботно-беспечной ее улыбке и особенно по тому, что она разговаривала с ним с той же независимостью, как и со всеми, Марченко, пожалуй, впервые по-настоящему понял, до чего ж он был ей безразличен. И ему стало страшно. Он никогда еще не чувствовал себя столь одиноким.

В горах разгуливал холодный ветер. Сосны и могучие буки шумели. Где-то стучали пулеметы. "А что впереди, что ждет там?" — тревожно думал каждый.

Ущелье кончилось. Поднявшись в гору, разведчики увидели село. Оно горело, подожженное самим противником. Это озадачило Марченко.

— Не оставляют ли немцы его? — спросил он у Семена.

— Нет, товарищ старший лейтенант. Они зажгли несколько домов, чтобы не быть захваченными врасплох в темноте-то, — высказал свое предположение Ванин, и оно оказалось правильным.

На восточной окраине села без умолку стучал немецкий пулемет.

Немцы не спали.

Командир отряда собрал всех бойцов и повторил задачу. Атака должна быть предпринята ровно через час, одновременно с атакой, которую начнет с фронта переправившийся полк Тюлина.

Теперь все напряженно всматривались в темноту, ожидая, когда на дальней горе три раза взовьется красная ракета.

Она взвилась точно в назначенное время. Вслед за ракетой в воздух рванулось и прокатилось вниз, к селу, страшным во тьме валом "ура". Испуганной скороговоркой зататакали у всех окраин селения немецкие пулеметы. По освещенным пожаром улицам и огородам забегали согбенные фигуры. На шоссе из черной тьмы выползло несколько "тигров". Развернув башни, они ударили из пушек. Воздух сразу накалился.

— Вперед!

Эта команда была подaна не голосом, а ракетой. Отряд, развернувшись в цепь, легко обходя танки, быстро двинулся к селу. Пылающие дома летели навстречу бойцам, как красные большие взлохмаченные птицы. Уже дохнуло горячим воздухом от взмаха их огненных крыл. "Ура-а-а-а", — крылья вырастали и за спинами бегущих солдат. Кто-то упал, тихо и коротко вскрикнув, — кого-то, значит, сразила шальная пуля; кто-то крепко выругался, швырнул вперед гранату: она разорвалась у крайнего дома, забрызгав его стены красными от зарева мелкими осколками. Трассирующие пули вышивали темное полотно неба — будто множество невидимых паучков тянули за собой в разных направлениях яркие нити.

— Беречь гранаты! В огороды, в огороды заходи!.. Держись темной стороны!.. Не выбегай на освещенные улицы! — кричал Марченко. Изредка его стремительная поджарая фигура мелькала в отсветах зарниц.

Наташа задыхалась, но не отставала от разведчиков. Один только раз она задержалась, чтобы перевязать упавшего солдата. Но он уже не нуждался в этом; вмиг остекленевшие его глаза смотрели вверх, в багровое небо, удивленно, как бы спрашивая: "Что же это такое? Зачем это? Как же теперь?" Пламя дрожало в этих больших неживых глазах. Наташа поправила на себе сумку, разогнулась. С ужасом заметила, что вокруг никого не было. Разведчики, наверное, уже находились в селе.

— Сеня-а-а! — позвала девушка, но в ответ ей несся неумолкаемый гул боя.

Наташа побежала в село.

А там творилось неладное. Пехотинцам так и не удалось прорваться через вторую линию вражеской обороны, огненной подковой прикрывавшей селение с восточной стороны. Застигнутые было врасплох в самом селе, гитлеровцы оправились; на улицах и огородах завязался неравный бой. Немецкие танки, что стояли на шоссе, двинулись к селу. Один из них сразу же подорвался на мине, которую успели поставить саперы. Огненный столб поднялся над дорогой, и Наташа на миг увидела Ванина. Она опять крикнула:

— Семен!

Но в грохоте боя ее голос не был слышен даже ей самой. "Аким", — невольно прошептала она.

Марченко сообщил по радио генералу обстановку и получил приказ немедленно оставить село и вернуться на исходный рубеж. Отряд вышел из боя. Из отделения разведчиков не вернулась Наташа. Ванин доложил об этом Марченко и собирался было отправиться на поиски, но старший лейтенант остановил его.

— Я сам пойду! — сказал он.

Приказав своему помощнику вести бойцов к исходному пункту, Марченко сразу же исчез. Забыв про опасность, просто не думая о ней, он метался по селу, как безумный. Выбежав из села, старший лейтенант увидел что-то белое впереди себя, думал — камень, но все-таки приблизился к этому месту. Перед ним стояла Наташа. Не спрашивая ее ни о чем, он схватил девушку за руку и побежал. Пот ручьями катился по его бледному лицу.

— Ничего... ничего... Сейчас выйдем. Тут недалеко. Ничего... — шептал он сухими губами, тяжело дыша, открыв по-птичьи рот, задыхался.

Уже рассветало, когда они спустились в ущелье, которым отряд заходил в тыл к немцам. Марченко присел передохнуть и вдруг увидел человек пять гитлеровцев. Немцы наблюдали за ними, загородив дорогу. Марченко быстро схватил Наташу за руку и забежал за огромный голубой камень. Укрывшись там с девушкой, старший лейтенант снял из-за спины автомат, вынул из кармана гранаты, приготовился к бою. Немцы стали приближаться, перебегали от дерева к дереву, от камня к камню. Наташа большими, округлившимися глазами глядела то на них, то на исказившееся в страшной злобе и решимости лицо Марченко. Марченко стрелял, бросал гранаты. Наташа торопливо снаряжала для него опустевший диск. Первые минуты немцы не открывали ответного огня. Они, видимо, хотели взять советского офицера и девушку-бойца живыми. Но, быстро убедившись, что это им не удастся, они открыли огонь сразу из всех пяти автоматов. Пули ударялись о камень, высекая из него словно водяные, голубые брызги. "Спасти, спасти ее или умереть!" — стучало в груди Марченко. Никогда еще за всю войну не дрался он так яростно, как сейчас. Он стрелял и радовался, когда пуля настигала врага. Красивое лицо его было страшным в эту минуту. Старый, опытный фронтовик, Марченко с первой же минуты понял, что его позиция выгодней позиции немцев, и решил защищаться до конца.

Когда был убит последний немец, Марченко почувствовал, что не может подняться на ноги. Силы покинули его. Но он был впервые бесконечно счастлив. Он видел склонившееся над ним лицо Наташи, благодарно устремленный на него взгляд больших девичьих глаз с еще более живым и подвижным от слез мигающим огоньком. И ему стало, как никогда, радостно, тепло.

Скоро силы вернулись. Марченко приподнялся, и они медленно и молча пошли в расположение дивизии. Возле штаба распрощались — все так же молча.

Глава восьмая

1

"Дорогие, милые братья Георге и Димитру!

Пишет вам это письмо ваша сестра Маргарита. Все мы живы и здоровы, чего и вам желаем. Только у нас большое горе. Дом наш сгорел: кто-то поджег ночью нас и нашего соседа Суина. А землю, которую — помнишь, Георге? — нам пахали русские, у нас хотят забрать и вернуть ее боярину. Как жить будем — и не знаем. Управляющий боярской усадьбой грозит, говорит, что всех в тюрьму посадит, кто землю брал. На днях привезли с фронта убитого молодого боярина Штенберга — так ему и надо, собаке! Это за твою, Георге, Василику, за папу, за всех нас. Хоронили его рядом с могилой старого боярина. Памятник поставили большой-пребольшой, много цветов наложили, только они за день все посохли, осыпались. А на могиле Василики и русского солдата растут розы — это мы с подругой посадили.

Мама все плачет. Живем мы в землянке, выкопанной еще русскими солдатами. Отец Ион в церкви проповеди читает, говорит, что наш дом сгорел потому, что у нас во дворе жили советские бойцы-безбожники. Мама плачет. А я не верю. У всех стояли русские, а сгорели только наш дом да Суина. Сейчас у нас очень неспокойно, по ночам стрельба, кто в кого стреляет — нe поймешь, скрипки и рожки умолкли. Хотя бы вы поскорее приезжали домой, а то мама не дождется. Когда я пою, мама ругает: "Допоешься, говорит, как Василика!" А я все пою да пою. И пусть! Что же теперь делать: плакать, что ли? Ведь скоро будет лучше, я это знаю, а сердце меня еще ни разу не обманывало. Увидишь русских, Георге, передай им от меня привет, особенно высокому Никите. Он мне понравился. Я даже... не знаю, но, когда я о нем думаю, мне немножечко грустно и хочется петь..."

— Что ж, любопытное письмецо! — прервал генерала полковник Раковичану, не дождавшись, когда Рупеску дочитает до конца. — Сразу видно, что наши друзья в деревне не сидят сложа руки. А пожары — это что, дело рук Патрану?.. Так и знал. Молодец! Вот так надо действовать, генерал!.. Однако я приехал к вам, мой милый, не для чтения сентиментальных девичьих посланий. Есть дела поважнее, коль скоро личный советник его превосходительства совершил это путешествие. — Раковичану сделал многозначительную паузу, оглядел в зеркало плотно облегавшую его тело форму, эффектно бросил на стол огромную фуражку, стянул — палец за пальцем — с левой руки белоснежную перчатку и продолжал: — Впрочем, то, что вы подвергаете строгой цензуре солдатскую почту и даже лично просматриваете некоторые письма, заслуживает всяческого одобрения. Полководец должен знать состояние своего тыла. Приехал же я к вам, генерал, чтобы сообщить мнение верховного штаба о ваших действиях. Не скрою, мой друг, там считают их недостаточно решительными и эффективными. Более того, вы не выполняете некоторых важнейших директив правительства. Известны, например, случаи тесного общения ваших солдат с русскими. Я имею в виду день взятия города Сибиу. Да я и сам по дороге в ваш штаб видел много румынских солдат с красными звездами на пилотках. Что это значит? Чем вы командуете, генерал, — королевским корпусом или какой-нибудь там пролетарской дивизией? Это раз. Потом ваше миндальничанье с этими... мадьярами. Правда, тут кое-что сделано, но этого совершенно недостаточно. Вы имели прямые указания действовать более решительно. Нет размаха, генерал! И потом... вам так и не удалось задержать русских в горах, что для нас было очень важно. А теперь им до Венгрии рукой подать...

— В Венгрию они и без того вступят через Югославию, — вставил свое слово мрачный Рупеску.

— М-да... — неопределенно пробормотал Раковичану. Подумал о чем-то своем и быстро перевел разговор в нужное для него направление. — Знаю, генерал, нелегко вам тут. Русских трудно обмануть. Но все-таки нужно было работать более тонко и энергично. Впрочем, этого уже не вернешь. Давайте лучше поговорим, что будем делать дальше. Ведь вы, надеюсь, не собираетесь ложиться на обе лопатки? Ну вот. Так слушайте: вам, генерал, уже известно, что мы разбрасываем листовки, в которых угрожаем страшными карами местному населению, сочувственно относящемуся к русским и помогающему советским войскам. Правда, это должны были делать немцы. Да господину Геббельсу, видно, сейчас не до листовок. Что ж, поможем ему. Мы люди не гордые. Заподозрить нас в этом никто не сможет. Кому же придет в голову столь "вздорная" мысль? Но и вы, генерал, не должны стоять в стороне от этого дела. Я привез несколько сот тысяч таких листовок. Подберите надежных офицеров. Пусть разбрасывают по селам... И, наконец, последнее. Коммунисты должны быть изолированы или совершенно изгнаны из армии. Таково категорическое распоряжение правительства. А в вашем корпусе их немало. Я слышал, что в одном из ваших полков и до сих пор служит известный нам коммунистический пропагандист Мукершану. Так ли это?

— Служил. А сейчас — нет.

— Убрали! — даже подскочил обрадованный Раковичану, разумея под этим словом совершенно определенный смысл.

— К сожалению, нет. Сам ушел.

— Бол-ван-ны! — потерял всякое самообладание Раковичану. — Выпустить такую птицу! Да вы что... думаете что-нибудь или нет?.. Что стоило вам приказать одному из своих офицеров шлепнуть его во время боя, как, скажем, шлепнул какой-то ловкий солдатик этого вашего... Штенберга... Нет, генерал, вы еще до сих пор не осознали до конца всей опасности, которую представляют коммунисты. Милый мой, они подбираются к власти. Понимаете ли вы, что это значит? И подумали ли вы хоть один раз, что станет с вами, если коммунистам удастся осуществить их планы? Куда вы тогда?

— А если я буду служить... коммунистам?

— Не будете, — коротко и спокойно бросил Раковичану.

— А вдруг?..

— Послушайте, генерал, что-то я не вижу традиционного коньяка на вашем столе, — оживленно заговорил Раковичану. — Распорядитеcь-ка принести. С дороги это не лишнее. Выпьем, тогда и поговорим. Тогда уже неофициально. Я ведь многое еще вам не сказал. Но коммунистам служить не будете!

2

У реки Мурешул немцы решили во что бы то ни стало остановить советские войска. Сюда ими были подброшены новые части.

Полки генерала Сизова, переправившиеся через реку, вот уже второй день вели кровопролитные бои.

— Белов! Белов!.. Где Гунько?.. — кричал в трубку полковник Павлов, отыскивая его. — Передайте ему: держаться до последнего! Бить по танкам прямой наводкой. Пехоту уничтожать картечью и бризантными! Бронебойщиков выдвинуть вперед. Пусть бьют по транспортерам!..

— Ни в коем случае не оставлять захваченных окопов! — в свою очередь приказывал командирам полков генерал Сизов. — Не бояться танков, уничтожать их противотанковыми гранатами. "Тигры" пропускать. С ними справятся орлы Павлова!..

Полковник Демин говорил работникам политотдела, отправляя их в батальоны:

— Разъяснить солдатам, что своих позиций они не должны уступать врагу. Отсюда мы скоро двинемся освобождать Венгрию. Смотрите также, чтобы солдаты при любых обстоятельствах были накормлены, а раненые своевременно эвакуированы.

Все эти разговоры происходили на второй день немeцкого контрнаступления, после того как была отбита шестая по счету атака фашистских бронетанковых сил. Село Голубой Камень, которое еще с вечера было невредимым, теперь представляло собой сплошные развалины.

Ожидалось новое, еще более ожесточенное наступление немцев. Оно началось рано утром артиллерийской подготовкой. В несколько минут все вокруг почернело. Так продолжалось минут сорок. Когда огненный вал перекатился вглубь, капитан Гунько выглянул из своего укрытия. Долго он не мог разобраться в царившем вокруг хаосе. Откуда-то вывернулся Печкин, доложил, что в его взводе все орудия целы, но втором повреждены две пушки и легко ранены трое бойцов.

Капитан оглянулся вокруг. С удивлением увидел на своих прежних местах пехотинцев — их каски тускло поблескивали над траншеями сбоку и впереди батарей. Было странно видеть живых людей после такого огня.

— Приготовиться к бою! — передал на батареи Гунько.

Быстрый и острый взгляд его желтоватых глаз раз личил в дальних виноградниках движение чужих танков. Наводчики, прильнув к панорамам, ловили их в перекрестья прицелов.

...Час спустя, улучив минуту на то, чтобы сделать себе перевязку, Гунько подумал, что немецкая артподготовка в сравнении с тем, что творилось потом, была сущим пустяком. Пятнадцать неприятельских танков догорали в виноградниках, подожженные артиллеристами. Но и артиллерия пострадала: несколько орудий было разбито, многие повреждены.

"А немцы все-таки не столкнули нас с плацдарма, — радостно подумал офицер, — так же, как когда-то там, на Донце".

— Ну как, хлопцы, живем? — спросил он солдата, придя на бывшую свою батарею.

— Живем, товарищ капитан! — отвечали бойцы. Несмотря на осень, все они были раздеты. Черные от копоти, грязные гимнастерки расстегнуты, рукава засучены.

— Батарея Гунько никогда не погибнет! — добавил маленький Громовой простуженным, хриплым голосом и внушительно хлопнул замком, засылая в казенник новый снаряд: замковый и наводчик в его расчете были ранены. Возле орудий дымилась гора стреляных гильз.

Теперь батареей командовал молодой офицер Белов, и все-таки бойцы называли ее по имени старого командира. И это нисколько не огорчало Белова. Более того, он сам гордился тем, что командует батареей прославленного на всю дивизию капитана Гунько. Лейтенант Белов уже успел пройти святую и суровую школу фронтового братства, понял великую силу боевых традиций. Он отлично знал нерушимую любовь солдат к их прежнему командиру, и посягать на эту любовь было бы не только в высшей степени несправедливым в отношении старшего товарища, но и преступным с точки зрения службы. Белов, напротив, сам поддерживал, сколько мог, солдатскую любовь к Гунько, и бойцы не могли не оценить благородство их нового, еще совсем юного начальника. Поэтому слова Громового "Батарея Гунько никогда не погибнет!" относились не только к Гунько: они, в сущности, означали также, что солдаты верят в него, Белова, и что в этой вере — их непобедимость.

Зазвонил телефон. Гунько снял трубку.

— Полковник Павлов поздравляет с успехом, товарищи! — крикнул он, кладя трубку. — Представляет всю вашу батарею к награде!

Все гаркнули "ура", даже раненые подняли с земли перебинтованные белой марлей головы.

Старший лейтенант Марченко сидел в своем блиндаже и тщетно пытался вызвать по телефону комбата, еще с вечера ушедшего в роты. Странное одиночество все более овладевало старшим адъютантом, несмотря на то, что в блиндаже кроме него находились еще два человека — ординарец Липовой и телефонист. С той минуты, как Марченко окончательно понял, что он безразличен Наташе, чувство одиночества с каждым днем усиливалось, обострялось. Он мрачнел; всегда франтоватый и аккуратный, сейчас стал реже бриться, на вопросы комбата часто отвечал невпопад, рассеянно. С ним говорили, пытались ободрить, но это только больше злило его, приводило в ярость. А вот сейчас ему вдруг захотелось, чтобы рядом с ним был со своим невозмутимо-спокойным лицом комбат или замполит — человек тихий и тоже при всех обстоятельствах спокойный.

Землю била лихорадка. От близких разрывов блиндаж встряхивало, на головы его обитателей сыпалась сырая глина.

Марченко неудержимо захотелось немедленно, вот сейчас же, сию минуту, оказаться там, где шел бой, на самой передовой.

— Липовой, смотри тут... — сказал он каким-то странно незнакомым голосом и вышел из блиндажа, сам не зная, за чем именно должен смотреть Липовой.

Старший лейтенант не узнал окружающей местности. Вместо посадки, которая узкой полоской тянулась отсюда к горам, теперь торчали один расщепленные пни. Вершины деревьев, срезанные снарядами и минами, загородили дорогу, по которой ночью приезжала батальонная кухня. В воздухе стоял острый запах взрывчатки, всегда вызывавший неприятное чувство. Следы прогулявшейся здесь смерти были очень свежи. Недалеко от блиндажа, у деревца, чудом уцелевшего от вражеской артиллерии, лежал убитый немецкой миной буланый конь Марченко. Ночью, прискакав из штаба полка, старший лейтенант привязал его к этому дереву. На лошадиной морде до сих пор была торба с овсом. Далее виднелось несколько убитых наших солдат — их еще не успели убрать санитары. В одном убитом Марченко узнал связиста, который не более как полчаса назад забегал в его блиндаж узнать, работает ли телефон: это, должно быть, линейный надсмотрщик. Марченко хорошо запомнил лицо солдата: крупное, рябоватое, обветренное, с ясными глазами, которые никак не шли к двум глубоким морщинкам на широком лбу.

Все вокруг было мрачным, пугающим, грозящим смертью. Старшего лейтенанта передернуло. Он побежал. Все быстрее и быстрее. Туда, к переднему краю, где бушевал бой! Туда, туда!.. Возле какого-то холма из глубокого окопа торчала голова бронебойщика, сосредоточенно целившегося во что-то. Парень сидел без каски и без шапки. Марченко сразу же узнал его. Это был старшина роты Фетисов. Мельком взглянул, куда он так тщательно целится. Из туманной и сырой дали по полю ползли немецкие танки. Возле них вспыхивали султаны разрывов — наша артиллерия била по врагу. Но танки шли.

Марченко побежал дальше, чувствуя, как все более наполняется бодрым чувством боевой радости.

Навстречу ему по небу бежали перепуганные стада угрюмых туч. По исковерканной земле по-пластунски ползли их серые, лохматые тени. То там, то здесь рвались вражеские снаряды и мины. Попискивали слепые убийцы-пули. Старший лейтенант не слышал их нудного пения. Он бежал, он торопился. Падал, спотыкаясь о сваленные деревья и проваливаясь в воронки. Вскакивал и снова бежал, бежал еще быстрее. Скорее, скорее!..

Сейчас он стремился только к одному — как можно быстрее оказаться среди своих боевых товарищей, быть вместе с комбатом на НП, помогать ему руководить боем, быть с ними, только с ними, всегда — в их рядах...

Между тем вдали показалась новая волна вражеских машин. Немецкая артиллерия опять обрушилась на занятые советскими войсками позиции.

3

Разведчики сидели в большом бункере, за селом, рядом с КП дивизии. Сейчас генерал использовал забаровцев в качестве связных: телефонные линии часто рвались, рации, как назло, портились, и Сизов посылал разведчиков на наблюдательные пункты командиров полков узнать обстановку. Это было далеко не легкое и не безопасное поручение. НП находились почти в боевых порядках пехоты и все время обстреливались противником; нужно было обладать большой смелостью и быть к тому же искуснейшим пластуном, чтобы добраться к командиру полка. Такими, разумеется, являлись разведчики. Их-то и посылал лейтенант Забаров с распоряжениями командира дивизии.

Возвращаясь с очередного задания, Аким поравнялся с пехотинцем, который вел в село пленного немецкого солдата. Боец, очевидно, был крайне недоволен таким поручением, а стало быть, и немцем, жаловался разведчику:

— Понимаешь, друг! В самый разгар боя вызвали. "Веди, — говорят, — этого типа в штаб дивизии. Он, — говорят, — прелюбопытная птица. По-русски наяривает, только держись". — "Да, — говорю, — товарищ лейтенант, некогда мне этим делом заниматься. Пусть, — говорю, — посидит в блиндаже, подождет, пока мы фашиста поколотим!" Куда там — и слушать не хотят! Веди, да и только. Вот и веду эту падаль...

— Возвращайся в свою роту. А этого мне передай. Мне все равно в штаб.

— Вот выручил! Спасибо, друг! — обрадовался пехотинец. — А ты кто будешь? — вдруг встревожился он.

— Разведчик.

— А кто командир?

— Забаров.

— Ну, тогда все в порядке. Знаю ваших разведчиков. Мне о них старшина Фетисов говорил. И вашего Шахаева знаю — Фетисов познакомил. Живой он, Шахаев?

— Живой.

— Привет ему. От старшины Фетисова, скажи, да от Федченко. Не забудешь?.. Ну, до свиданья! Спасибо тебе. А я побегу.

Близорукий Аким только теперь хорошенько разглядел лицо пленного. И остолбенел:

. — Ты?! Володин?..

Пленный опустил голову.

— Аким... Я тебя сразу... узнал.

Аким молчал. Волнение было так сильно, что в первые минуты он не мог ничего сказать.

— Как же это ты... в такую шкуру залез? — наконец выдохнул он. Очки потели, застилало глаза. — Ведь ты, кажется, ненавидел войну, убежал от нее... Убежал и... — Аким посмотрел прямо в глаза Володину, — работал на немецком артиллерийском заводе. Только не пытайся врать! Мы знаем это точно! Ах, сволочь! Гадина!

— Работал. Но... но воевать взяли насильно. Насильно, клянусь. Аким, клянусь тебе нашей прежней дружбой, нашей...

— Молчи! — прервал его Аким. Он сказал это очень тихо, но так властно, что Володин сейчас же умолк. — Молчи! — машинально повторил Аким и добавил: — Ну?! Что же мне с тобой делать?

В следующую секунду Аким сам удивился нелепости и странности своего вопроса, потому что уже с первой минуты знал, как поступит с ним.

Очевидно, по голосу Акима Володин понял это.

— Аким! — начал он снова. — У меня — сын!

— Сын? Его советская власть воспитает. Чтобы он навсегда забыл о тебе.

— Но... но я же в плену у вас, а пленных... не...

— Ты не пленный, а предатель, — оборвал его Аким.

И Володин понял, что пришел конец. Ослабев, с трудом приподнялся. Приготовившись к смерти, он не поверил своим ушам, когда Аким сказал:

— Шагом марш! Ну!.. Да перестань дрожать!

Сдав Володина в штабе, Аким впервые распрямился во весь рост, будто снял тяжелый и долго носимый груз. Приподнятый изнутри, точно могучей пружиной, какой-то неведомо-освежающей и охмеляющей силой, он шел прямо, стараясь не думать больше о человеке, с которым были связаны самые дорогие воспоминания детства.

Навстречу Акиму мчались к передовой только что переправившиеся через реку советские танки. На каждом сидело по нескольку автоматчиков. Аким, глотая воздух широко открытым ртом, не выдержал, закричал:

— Вперед, родные!.. Вперед, милые!..

Глава девятая

1

После многодневных и тяжелых боев у Мурешула дивизия генерала Сизова во взаимодействии с другими соединениями, наступавшими слева и справа от нее, сломила сопротивление противника и, преодолевая его отдельные заслоны, устремилась к венгерской границе. Трансильванские Альпы остались позади. Однако на пути наших войск вставал другой неприятель — многочисленные мелкие и узкие речушки, рожденные снеговыми горными вершинами. Казалось, наступление должно было застопориться. Но оно не только не приостановилось, но набирало все более стремительные темпы. Вся изобретательность, сноровка, изворотливость, хитрость и находчивость, бесстрашие — будто все, что накопили наши солдаты и выстрадали за долгие годы войны, теперь слилось в единую несокрушимую силу, перед которой отступали все преграды. Высокий темп наступления только подогревал бойцов, веселил их души.

У забаровцев в эти дни произошло знаменательное событие. Когда дивизия получила приказ совершить марш в Венгрию, Шахаева и Наташу отправили в глубокий тыл, в румынские города и села, освобожденные дивизией, где сейчас готовились к открытию памятников погибшим советским воинам. Демин давно уже подумывал об отдыхе парторга. Теперь такой случай представился. Проводить старшего сержанта и Наташу собрались все разведчики. Забаров обнял парторга, поцеловал его. А Никита Пилюгин неожиданно попросил:

— Привет там... передавайте...

— Возвращайтесь быстрее, — Аким взглянул на Шахаева, и тот, поняв этот взгляд, сразу ответил:

— Не беспокойся, Аким, обязательно догоним!

— Товарищ старший сержант! — вдруг окликнул его Ванин. — Вы... еще здесь нас догоните, на румынской земле?

— Обязательно, Ванин! Мы еще на румынской земле разберем... тот вопрос., ясно? — серьезно и многозначительно ответил Шахаев.

— Спасибо, товарищ старший сержант... — необычно тихо сказал Семен, пожимая руку парторга.

Проводив Шахаева и Наташу, разведчики двинулись в путь.

Наступление развивалось: горные реки преодолевались неожиданно легко и быстро. Саперы прокладывали мосты на естественных сваях от камня к камню, от одного поваленного бука к другому, — таких мостов было много. По ним двигались войска: пехота, танки, артиллерия, машины с боеприпасами и, наконец, обозы. Под куполом неба — неумолчный рокот наших самолетов. Они, как казалось, спокойно и величаво плыли на юго-запад, первыми пересекая рубежи новой страны.

— Как здорово летят, черти! Гляньте, ребята! — говорил Ванин, задрав кверху голову и щурясь на солнце. От ватных брюк разведчика шел пар: переходя по бревну через ручей, Семен поскользнулся и бултыхнулся в воду. Настроение его, однако, нисколько не испортилось. Напротив, разведчик стал еще более болтлив, непрестанно задирал шедшего рядом с ним Никиту, пугал несуществующим распоряжением об откомандировании Пилюгина из разведроты, дурил и вообще был "в форме".

Разведчики по обыкновению шли впереди полков. Но в одном месте они были удивлены. Переправившись через очередную горную речушку, они увидели на ее правом берегу наших пехотинцев и артиллеристов.

— Как вы сюда попали? — спросил Забаров капитана Гунько, с биноклем в руках примостившегося на ветвистом дереве.

Артиллерист засмеялся.

— Завидно?

— Нет. Просто удивительно, как это вас... угораздило?

— Ничего особенного. Мы идем рука об руку со второй стрелковой ротой. А ею командует чудесный офицер.

— Кто же? — спросил Федор.

— Младший лейтенант Фетисов.

— Фетисов? Младший лейтенант? Верно? — переспросили разведчики хором.

— Он самый. За Мурешул получил орден Красного Знамени и офицерское звание. Из своей бронебойки он там пять немецких танков угробил.

— А что же сейчас он придумал для переправы через эту реку? — спросил Забаров, наверняка зная, что переправа не обошлась без какой-нибудь выдумки Фетисова.

— Штука простая. Под Тыргу-Мурешем при разгроме немцев его рота захватила много немецких плащ-палаток. Он, Фетисов, пропитал их каким-то машинным маслом, что ли, и палатки стали почти непроницаемыми для воды. Ну... нашелся в роте искусный шорник. Вместе с Фетисовым сшили они большие мешки, вроде, как бы сказать, наволочек. Да, а потом и соединили их. Теперь мешки набиваем сухой травой, и пожалуйста — плыви куда хочешь! По шесть человек перевозят...

— Прямо-таки Ноев ковчег! — позавидовал Ванин.

— А пушки як же? — допытывался Пинчук, который, оставив за себя ездового, на этот раз решил идти вместе с разведчиками, полагая, что будет им необходим в столь трудное время.

— Орудия перевозим так: соединяем четыре "лодки Фетисова", как мы теперь называем эти сооружения, настилаем на них доски и — "раз-два, взяли!" — закатываем на них пушку. Вот и все!

— Добрэ! — похвалил Петр Тарасович, с завистью поглядывая на спрятанные в кустах огромные пестрые мешки и сожалея, что не ему первому пришла в голову ата простая идея. Как-никак, а хозяйственное самолюбив Пинчука было немного ущемлено. Ему сейчас страсть как хотелось увидеть "вновь испеченного" офицера, но времени не было: Забаров торопил вперед.

Самым, однако, удивительным было не то, что два подразделения переправились на трофейных плащ-палатках, — на фронте бывают чудеса и помудрее, — а то, что переправа проходила под сильным огнем врага и плацдарм был занят после короткого, но жаркого боя. Oб этом свидетельствовали трупы вражеских солдат в прибрежных кустарниках. Зная исключительную скромность Гунько и Фетисова, Забаров сам сообщил по радио в штаб об их подвигах.

В полдень разведчики остановились в одном большом графском имении. За три часа до их прихода здесь полноправной хозяйкой была паника: залы, коридоры и все комнаты были завалены книгами, исковерканной мебелью, оленьими рогами, перинами, подушками, распоротыми тюфяками, портретом и, картинами. В углах валялись вверх ногами белые и бурые медведи, набитые трухой, свернутые кое-как медвежьи и тигровые шкуры.

— Кому принадлежало это имение? — обратился Ванин к румынам и венграм, столпившимся во дворе и с любопытством наблюдавшим за разведчиками.

— Графу Эстергази, пан офицер! — охотно ответили две молоденькие венгерки.

"Пан офицер" приосанился. Прищурил на девушек озорные, плутоватые глаза, солидно вымолвил:

— Что за черт? По Трансильвании шли — и там с этим графом встречались, тут — то же самое!

— И в Венгрии и в Австрии у него есть усадьбы. И еще в Словакии.

— Вот так паук! — возмутился разведчик. — И как вы его терпели?

Минут через десять, вынув из своих карманов два нарядных платочка, он подарил их венгеркам. Те вспыхнули, но платочки взяли.

— Кессенем сейпен, пан офицер! Спасибо!

Ванин уже готовился завести с мадьярками длительную беседу. Но ему помешали. Пинчук позвал в дом, сказав:

— Пойдем, Семен, бо скажу Вере. Вона тоби задаст!..

— Никита, за мной! — скомандовал Ванин Пилюгину, не желая оставлять его одного с этими хорошенькими девицами. — Что уставился? Румынку влюбил в себя, чертов молчун, теперь венгерочку туда же?.. А ну, марш за мной!

В доме разведчики вместе с пожилыми румынами и венграми решали сложную проблему.

— Что ж, теперь у нас будет советская власть? — спрашивал один крестьянин, который знал русский язык и, судя по всему, был вроде уполномоченного от его односельчан.

Петр Тарасович подумал. Он пожалел, что нет сейчас с ним Шахаева.

— Сами решите, яка власть для вас найкраща, — сказал он с достоинством, вспомнив, что так отвечал иностранцам парторг. — У вас своя голова на плечах.

— Так, господин офицер, так, — соглашался крестьянин, кивая плешивой головой. — А что делать теперь с имением графа?

Пинчук ответил не колеблясь:

— Только не растаскивать. Воно теперь не графское, это имение, а ваше. Построите в нем техникум сельскохозяйственный. Агрономов будете готовить для кол... — Петр Тарасович хотел сказать "для колхозов", но быстро поправился: — для крестьян.

Ванин, которому было обидно, что Пинчук монополизировал беседу с крестьянами, решительно возразил:

— Почему же сельскохозяйственный? Тут и строительный техникум можно было бы разместить. Или, скажем, ремесленное училище какое. Помещение в самый раз. Выбросить только разную графскую дрянь — и все. Так ведь, Аким?

— Собственно, что вы спорите? Ни под сельскохозяйственный, ни под строительный техникум это здание не подходит, — сказал Аким. — Всякому человеку, мало-мальски разбирающемуся в делах государственных, ясно, что если уж открывать в этом здании училище, то только педагогическое...

— Ишь ты, очкастый! Видал, куда гнет! — расхохотался Семен.

Через час, дружески распрощавшись с крестьянами, разведчики тронулись в дальнейший путь. Шли быстро, поддаваясь общему, обнявшему всех, стремлению первыми достигнуть границы нового иностранного государства. Один за другим мелькали маленькие румынские города и села. Горные стремнины, вражеские засады — все оставалось позади. И уж вот она недалеко, Венгрия! Но опять встретилась какая-то река. Тут враг вновь дал ожесточенный бой нашим войскам.

Первой форсировала реку рота младшего лейтенанта Фетисова. Ей пришлось в течение десяти часов отбивать бешеный натиск не только пехоты, но и немецких танков. Генерал Рупеску, вышедший со своим корпусом вслед за дивизией Сизова, решительно отказался начать немедленное форсированно реки, ссылаясь на страшную усталость своих полков, на нежелание румын покидать пределы родной земли. Но два румынских полка, не подчинившись приказу Рупеску, переправились вместе с русскими. Сизов ночью перебросил на западный берег реки все свои части, и враг не выдержал, начал отступление. Роты, свернувшись в походные колонны, устремились на запад.

Ванин, воспользовавшись попутной машиной, мчался обратно к реке, навстречу двигавшимся вперед нашим войскам. Разведчик вез в штаб армии пакет. Его спутниками были два корреспондента армейской газеты, с которыми он познакомился еще во время своего пребывания в госпитале. На трофейной "татре" они спешили в редакцию, чтобы оперативно поместить в газете материал о подвиге солдат Фетисова. Семен не знал, что в пакете, который он вез, находились наградные листы на всю роту во главе с ее командиром — младшим лейтенантом Владимиром Фетисовым.

Однако переправиться на левый берег было не так-то легко. Паром перевозил в первую очередь раненых и поврежденную технику. Лица журналистов вытянулись. Корреспонденты хотели было обратиться к начальнику переправы, но Сенька отсоветовал делать это, уверяя, что такая попытка наверняка кончится провалом. Хитрость разведчика спасла положение. Ванин быстро сориентировался в обстановке. В его голове немедленно созрел план: переправить журналистов под видом тяжелораненых. Изложив свой замысел, он получил согласие действовать. Журналисты легли в кузове "пикапа". Ванин накрыл их шинелями, валявшимися на дне кузова, и приказал тихонько стонать, а если станут проверять — стонать как только можно... Сам он забрался в кабину, дал газ и тронулся к парому вслед за санитарной машиной.

Перед самым паромом его задержал сапер.

— Кого везешь?

— Не видишь, раненых, — грубовато ответил Семен.

— Чернов, проверь! — крикнул кому-то сапер. — Может, врет он...

Ванину стало тоскливо: этак могут и по шапке надавать...

Однако в кузове, как по команде, раздались дружные стоны, выражавшие крайнее страдание. Высокий солдат в маскхалате, должно быть Чернов, махнул рукой:

— Раненые.

И "пикап" Семена проскочил на паром.

План удался. За это корреспонденты угостили разведчика доброй чаркой коньяка после того, как он отнес пакет в штаб. Расстались они друзьями.

2

Старинный город стоит на границе Румынии с Венгрией. Древний замок возвышается над ним, бросая на землю, на деревья мрачные зубчатые тени. Ветер жутко свистит в бойницах его башен, спугивая таких же древних его жителей — воронов.

Перебив ночью сонных немецких патрулей, забаровцы пробрались в замок. Теперь ребята осматривали это сооружение.

В зале, где в давние времена один завоеватель подписывал акт о капитуляции своего противника, бойцы задержались.

— А капитуляция была безоговорочной? — полюбопытствовал Ванин, обращаясь к Акиму.

— Тогда, кажется, и слова такого не было, — ответил Аким.

Между тем Ванин развалился на железной ржавой кровати, на которой, как свидетельствует мемориальная дощечка, почивал завоеватель, и с подчеркнутой развязностью задымил сигаретой.

— Аким, я похож на Бонапарта? — спросил он.

Аким промолчал. Он вспомнил про Наташу и загрустил. По времени Шахаев и она должны были уже возвратиться.

Ванин, очевидно поняв состояние друга, оставил его в покое, обратился к Никите, перечитывавшему уже, кажется, в десятый раз письмо отца. Толстые губы Пилюгина шевелились. На обожженном ветром лице солдата была скупая, робкая улыбка.

— Никита, удели мне внимание, оставь письмо-то.

— Что? — не понял Никита и заморгал глазами.

— Похож я на Наполеона, как ты думаешь?

— Хорошо, что не похож. Наполеона-то все же наши поколотили. Помнишь, Аким читал нам "Войну и мир".

Из города поднялся в замок Пинчук. Он забрался на башню и водрузил там свой неизменный флаг, уже порванный в нескольких местах и полинявший.

— Хай вся Венгрия бачит, что мы идэмо!

Флаг захлопал по вeтру, забился. Пинчук, сняв пилотку, стоял, подставив ветру свою большую круглую бритую голову. Усы его шевелились. Разведчики, поднявшиеся вслед за ним, стояли также без пилоток и всматривались в даль, туда, где белели домики венгерских селений; вот так же вглядывались они когда-то в правый берег Прута, готовясь вступить на румынскую землю.

Семен присел, разулся и, свесив мозолистые ноги, стал нежно гладить их руками.

— Ну ж и потопали вы, друзья мои самоходные! Нет на вас ни одного нетронутого местечка. Ничего!.. Коли надо будет, еще столько прошагаем!.. А то и побольше! Куда хочешь дотопаем, хоть на край света! — Зеленые глаза его вдруг потеплели, голос дрогнул. — Дойдем!

Пинчук улыбался. Но улыбался не так, как всегда — просто, открыто и ясно. Сейчас в его улыбке скрывалось что-то плутоватое, хитрое. Это первым заметил Ванин.

— Вы что-то таите от нас, товарищ старшина? — спросил он, усиленно подчеркивая последние слова, давая понять Петру Тарасовичу, что он, Ванин, строго придерживается воинской субординации и не забывает о повышении Пинчука в звании.

Тронутый такой почтительностью, Петр Тарасович сразу открылся:

— Шахаев с Наташей вернулись! Зараз сюда...

Но Аким уже не слушал старшину. Подошвы eго сапог гремели по лестнице. Развeдчики устремились за ним.

— Аким, шею не поломай! — орал ему вслед Ванин, стараясь догнать дружка.

Аким выскочил из ворот замка и помчался вниз по ступенчатой тропинке навстречу поднимавшимся уже в гору Шахаеву и Наташе. В одном месте он споткнулся, перелетел через голову, потерял очки, но искать не стал, — не чувствуя боли, бежал к идущим ему навстречу улыбающимся девушке и седоволосому Шахаеву. Разведчики не хотели отставать от Акима. Даже Забаров, забыв про свое солидное положение, делал гигантские прыжки и обогнал Акима. Лейтенант, подхватив правой рукой Шахаева, а левой Наташу, легко приподнял их и понес в гору. На ходу передал Акиму раскрасневшуюся, смущенную Наташу, а парторга понес вперед, сопровождаемый громко и радостно галдящей толпой солдат.

— Очень спешили... — говорил Шахаев, растерянно и застенчиво улыбаясь от такой торжественной встречи. — Хотелось вместе с вами вступить в Венгрию. Потом партсобрание надо провести — давно уже лежит у меня заявление Ванина.

К его большой радости сейчас же приметалось что-то такое, от чего стало немножко грустновато, словно бы что-то дорогое он вдруг потерял. Он оглянулся и не увидел рядом с собой Наташи. Покраснел, застыдился и быстро заговорил, расспрашивая, как тут и что, все ли в порядке, все ли живы и здоровы.

— А вам всем привет от гарманештцев! — говорил он взволнованно. — А Никите... — Шахаев помолчал, улыбаясь. — Танцуй, Никита! Вот оно, письмо!

Пилюгин подхватил из рук парторга пакет и, покраснев, отошел в сторону, стараясь уединиться.

— Не прячься, Никита! Все равно не прочтешь. По-румынски она написала, — крикнул ему вдогонку Шахаев, увеличивая смущение солдата.

— Пуд мамалыги надо в один присест скушать. Говорят, сразу по-румынски будешь знать. Попробуй, Никита! — посоветовал Ванин.

Аким и Наташа приотстали, присели на большом светло-сером камне.

— А ты похудела, — сказал он, целуя ее.

— И ты тоже, — отвечала она, улыбаясь ему и своему счастью. Она чувствовала, что знакомое ей нечто большое и значительное вновь наполняет ее грудь.

— Друзья вы мои боевые! — говорил в это самое время парторг, стоя на площадке башни и всматриваясь в серую даль чертами, чуть раскосыми глазами. — Какое счастье быть среди вас!.. И как хорошо, что дальше мы пойдем опять вместе.

Ветер трепал его прямые седые волосы, откидывая их назад, открывал высокий и чистый лоб. Смоляные брови шевелились. Флаг порхал, хлопал и бился над его головой. Где-то внизу раздавались редкие орудийные выстрелы. На одном уровне с башней замка кружился "ил"-корректировщик. Вокруг него вспыхивали маленькие белые облачка разрывов зенитных снарядов, самолет ловко и спокойно лавировал между ними, продолжая делать свое дело. Выше, невидимые в густой синеве неба, гудели истребители — охрана корректировщика.

— Хлопцы, а гляньте, як Кузьмич своих коней нарядил! Спуститесь и посмотрите. Уздечки покрасил, як за невестой собрался, сообщил Пинчук.

Никита долго ждал удобной минуты, чтобы поговорить с парторгом. Наконец он не выдержал и, конфузясь, попросил Шахаева спуститься с ним вниз.

— Что с тобой, Никита?

— Ничего, товарищ старший сержант. Письмо от отца получил. В колхоз старика приняли. Говорит, не стерпел. Страшно одному стало. Война, люди все сообща, рука об руку идут, а я, говорит, как волк, один... пользы от меня никакой. Подумал-подумал, да и пошел в правление. Теперь, пишет, понял, каким был раньше дураком... Да вот прочтите сами, товарищ старший сержант!..

Шахаев взял из слегка дрожащих рук солдата письмо. Стал читать.

— Ну что ж, Никита, поздравляю! Это хорошо. Это здорово!..

Никита выпрямился, приподнял плечи, счастливый.

— Спасибо вам!

Парторг обнял его. Они расцеловались.

Михаил Лачуга принес прямо на башню еду, несколько бутылок вина. Расстелили палатку, уселись по-восточному, стали обедать.

В приготовлении обеда повару помогала Мотя. Мотя похудела и оттого стала статной, обрела грациозные, плавные движения, голос ее стал нежнее, черты лица смягчились, но конопатинок на щеках и носу прибавилось, они как бы слились в отдельные большие пятна. В ее глазах, не оттененных белыми ресницами, — ожидающе-беспокойный блеск, словно бы она прислушивалась к чему-то невидимому, но ощущаемому ею. Иногда она неожиданно и странно улыбалась, казалось, без всякой причины. В такие минуты взгляд ее был обращен в себя. С полуоткрытым ртом, склонив чуть-чуть набок голову, она ждала чего-то.

— За победу, товарищи! — Шахаев поднял кружку. Золотистое вино заискрилось, плеснулось ему на руку.

— За ваше возвращение! — сказал Забаров, глядя на парторга и Наташу.

Над головами солдат громко и радостно хлопал Пинчуков флаг.

3

Коммунисты разведроты расположились прямо на башенной площадке замка. Тут было ветрено, холодновато, зато безопасно: ни мина, ни вражеские шальные пули не могли сюда залететь. Меж древних бархатисто-замшевых камней, на которых сидели разведчики, сочился свет, озаряя посерьезневшие лица солдат. Невдалеке смутно маячила гора, от которой бежал, юрко извиваясь и стремясь вниз, к утонувшей в легком тумане долине, ручей, сочившийся из отвесной скалы прозрачной студеной водицей, — будто скала эта плакала и никак не могла выплакать свои слезы. На одном уровне с башней медленно, лениво ползло облако.

— Ну что ж, товарищи, начнем? Коммунисты все налицо.

Ванин вздрогнул. Его зеленые, всегда озорные глаза округлились, расширились, лицо побледнело. Голос Шахаева показался Ванину незнакомым, чужим. Семен невольно быстро быстро пробежал глазами по лицам коммунистов — своих боевых побратимов, на какой-то миг увидел близоруко щурившегося и протиравшего очки Акима: "Что думает он сейчас? Наверное, выступит"; Петра Тарасовича, важно щупавшего свои еще более побуревшие усы: "Этот обязательно выступит"; Забарова, сосредоточенно глядевшего на Ванина: "Может припомнить глупые мои проделки за всю мою службу разведчиком"; Шахаева, обнажившего в застенчивой улыбке вспыхнувшие под косым солнечным лучом зубы; комсорга Камушкина, подбадривавшего Семена своим веселым взглядом.

— На повестке дня у нас один вопрос: прием в партию младшего сержанта Ванина Семена Прокофьевича. Нет возражений против такой повестки дня?

Голос председательствующего звучал для Ванина глухо, отдаленно, но удивительно точно попадал в цель — в усиленно бьющееся, всегда такое отчаянное и вдруг вот сейчас, в кругу своих же дружков-приятелей, струхнувшее сердце Семена.

— Слово для информации предоставляется парторгу роты старшему сержанту Шахаеву, — торжественно объявил Пинчук, которого почему-то почти на всех партийных собраниях избирали председателем. Сейчас он не удержался, чтобы но взглянуть своими добрыми глазами на вконец растерявшегося Семена.

Шахаев поднялся с камня, не спеша расстегнул свою знаменитую полевую сумку, и Ванин даже не заметил, как в руках парторга оказался столь знакомый лихому разведчику лист: когда-то чуть не целую ночь просидел над этим листом Семен.

— В нашу партийную организацию поступило заявление от младшего сержанта Ванина с просьбой принять его кандидатом в члены партии.

Парторг прочел заявление, анкету, рекомендации: две — от коммунистов (Шахаева и Забарова) и одну — от комсомольской организации.

— Может, послухаем Ванина, товарищи? Хай расскажет свою автобиографию.

— Мы, собственно, Ванина и так хорошо знаем. Не первый год служим вместе. — Аким снял очки и вновь принялся протирать их. — По-моему, не следует заслушивать.

Однако любивший во всем порядок Пинчук запротестовал:

— В таком диле, товарищ Ерофеенко, торопиться нельзя. Мы не в бою зараз. Трэба все як следует обмозговать, обсудить, а потом уж и решать. Хай Сенька... простите, хай товарищ Ванин расскажет нам свою биографию. Послухаем, товарищи? Добра. Слово предоставляется командиру отделения разведчиков гвардии младшему сержанту Ванину. Прошу, товарищ Ванин! — Пинчук сел на камень.

Семен встал, оглянулся вокруг, с минуту помучил в руках выгоревшую пилотку, потом положил ее рядом с собой на камень.

— Давай, Семен, рассказывай! — ободрил Пинчук, не выдержав до конца взятого им самим официального тона. — Мы слухаем тебя. Давай. Тут усе свои.

— Родился я... значит, — Ванин прокашлялся, но голос его не стал от этого громче, — родился, значит, в городе Саратове, в семье рабочего-судостроителя, в тысяча девятьсот двадцать третьем году. Окончил семилетку, потом пошел работать на шарикоподшипниковый. Началась война — добровольцем уехал на фронт. Стал разведчиком.

Ванин замолчал.

— Все?

— Все.

— Дуже мало, — разочарованно пробормотал Пинчук и нахмурился. — Яки вопросы будут к Ванину? — И, не дожидаясь, когда слово возьмут другие, сам строго спросил: — Почему прямо из семилетки на завод пошел? Отчего не вчився бильш?

— Да по дурости. Учиться надоело — захотелось скорее работать... Старшего брата, Леньку, в армию призвали... А потом — мать. Тяжело ей стало с тремя — у меня ведь два младших братишки... Пошел работать — все помощь маме... — Голос Ванина оборвался: разведчики с удивлением глянули на его как-то вдруг обрезавшееся лицо, на вздрагивающие побелевшие губы. Таким они видели Ванина впервые, словно он взял да и показал им сразу все то, что так долго скрывал за постоянным балагурством: большое, доброе и нежное человеческое сердце.

Петр Тарасович собирался было задать Ванину еще несколько вопросов насчет того, нет ли кого из родственников Семена, лишенных права голоса, уехавших за границу; не подвергался ли он, Ванин, на своем заводе административным и профсоюзным взысканиям, не имел ли отклонения от генеральной линии партии и так далее, то есть все те вопросы, которые требовалось, как думал Пинчук, задавать в подобных случаях для полного порядка. Однако Петр Тарасович сразу же забыл о своем намерении и только спросил, тихо и отечески ласково:

— А що ж, Семен, батька твий не робив, чи що?

— Нет у нас батьки. Вообще-то он есть... только...

— Бросив?

— Бросил... Связался с какой-то и уехал. Куда — не знаем. В Астрахань будто... В общем, бывает...

— Бывает, — подтвердил Пинчук глухо и заторопился: — Яки ще будут вопросы? Нэмае бильш вопросов? Сидай, Семен. Кто желает слово?

— Да что тут говорить? Не знаем, что ли, мы Ванина!.. Вот хоть один факт взять: при каких обстоятельствах он был ранен? Я думаю — и напоминать не надо, все и так помним. — Камушкин даже покраснел от возбуждения. — Давайте голосовать!

Ванин потупился и развел руками:

— Ну, это тут при чем? Стоял ближе всех, вот и... шагнул к товарищу лейтенанту. Другой бы стоял, другой так жe...

— Прав Камушкин, — сказал Пинчук. — Що тут много балакать? Приступим к голосованию. Кто за тэ, щоб принять Ванина кандидатом в члены нашей партии, прошу поднять руки. Голосують только члены партии, — не удержался Тарасович, покосившись на Акима, который все еще был кандидатом.

Семен не видел, как поднялись руки, как просияли лица его товарищей; они вдруг все зашумели, окружили его, сгрудились плотнее, не дождавшись даже, когда председательствующий Пинчук громоподобно объявит: "Принят единогласно!", — ничего не слышал разведчик, кроме гулко и тревожно бьющегося в груди сердца.

— Ну, Семен, поздравляю! — над Ваниным склонилось лицо Акима, и было это лицо такое хорошее, такое славное, что Ванин порывисто обвил руками худую шею товарища и долго не отпускал Акима от себя. Большая, грубая и теплая рука тряхнула Семена за плечо, глухой голос вспугнул на мгновение застывшую тишину:

— Поздравляю, Ванин!

— Спасибо, товарищ лейтенант!.. Спасибо, товарищи!

Шахаев стоял в сторонке и улыбался. Седой, коренастый, узкоглазый, он был бесконечно родным для Ванина. Откуда-то появились и беспартийные разведчики, — должно быть, поднялись на башню, чтобы поздравить его, Ванина. Зачем-то присел рядом громадный и неуклюжий Пилюгин.

— Ты что... Никита?

— Вот... пришел поздравить...

— Спасибо, спасибо, Никита!.. Только — знаешь что?.. Виноват я перед тобой. — Ванин говорил быстро и сбивчиво. — Ругал тебя часто, подсмеивался... Такой уж характер, знаешь, дурацкий. Не могу без этого... самого, без шуток... Но ругань и смех — это еще полбеды, Никита. Всех ругают и над всеми смеются, когда есть за что. А вот не верил я в тебя — это плохо... Шахаеву да лейтенанту говори спасибо: они поумнее меня оказались...

— Да брось ты, Семен, с кем греха не бывает!

Но Ванин перебил сердито:

— Нет, Пилюгин, меня нечего оправдывать! Не нужны мне сейчас адвокаты, да и никогда я в них не нуждался. Нужно, сам оправдаюсь... Говорю, виноват перед тобой — значит, виноват. — Ванин замолчал, торопливо развертывая кисет. — Давай закурим вот.

Пилюгин крепко сжал плечо Семена.

— Ты мне тоже немало помог. И твоя ругань на пользу пошла, ведь совсем слепым я был, как кутенок...

— Что-то жарко... — Ванин расстегнул ворот гимнастерки. — Вот хорошо! Гляди, Никита, какое облако!.. Будто живое, глянь! Ползет, как белая медведица, осторожно, мягко... Аким! — позвал он друга. — Погляди, ведь здорово, а? Ну, глянь же!..

4

Утреннюю тишину, лениво и блаженно дремавшую в прохладе синих лесов и гор, вспугнул мощный артиллерийский залп. Он ударил внезапно, бодро, молодо, как первый весенний гром; потом отдельные залпы слились в единый, оглушающий, приподнимающий, освежающий гул. Из-за леса, точно стаи гигантских птиц, потревоженных этим гулом, появились самолеты-штурмовики, и в воздухе стало шумно, тесно, оживленно.

Разведчики сидели в боевом охранении и с нетерпением ожидали конца артиллерийской подготовки. Они должны были вместе с пехотинцами войти в первое венгерское селение. В длинном извилистом окопе собрались почти все разведчики. Пинчук тоже находился здесь, оставив Кузьмича командовать хозяйством. Он часто посматривал на светящийся циферблат своих часов и качал головой, словно командующий, который видел, что его войска опаздывают или начинают слишком рано дело.

— Вы что, товарищ старшина, поглядываете на часы? — осведомился Ванин, вновь, как на румынской границе, принарядившийся, прицепивший к гимнастерке все свои ордена и медали. — Недовольные чем, должно?

— Мабуть, пора...

Едва артиллерийский вал откатился в глубь вражеской обороны, над виноградниками поднялись советские стрелки. Их было не так уж густо, но бежали они вперед быстро, и "ура" гремело бодро, весело и молодо, как первый артиллерийский залп. Охваченные великой силой боевой радости, разведчики выскочили из окопа и, перепрыгивая через воронки и сухие, свесившиеся и трещавшие под ногами виноградные лозы, полетели вперед как на крыльях, тоже крича "ура". Они легко обогнали пехотинцeв и, не встречая сопротивления, бежали все быстрее и быстрое.

Разведчиков заметили мадьяры, повыскакивали из бункеров, что лепились по обе стороны дороги на подступах к селу.

Одна смелая венгерка остановила Акима и, приподнявшись на носки своих сафьяновых сапожек, поцеловала его. Тот растерялся, снял очки и не знал, что делать.

— Мы вас очень, очень ждем! — сказала девушка по-венгерски. С ее круглого румяного лица доверчиво смотрели большие, ясные и влажные глаза, цвет которых даже трудно было определить: они все время странно менялись — то казались карими, то темно-синими...

Когда Аким отошел от венгерской девушки, его место тотчас же занял Семен, как бы невзначай позванивавший своими орденами и медалями.

Пинчук направился в село. На дороге заметил большой иллюстрированный немецкий журнал. Приподнял его, на обложке увидел портрет Гитлера. С гадливостью бросил журнал на землю и, прицелившись, с удовольствием припечатал свой сапожище так, что его каблук пришелся прямо на усики и кособокий рот фашистского фюрера. Потом Петр Тарасович вспомнил что-то, полез в карман, вынул большой потертый бумажник, извлек из него фотографию выпускников седьмого класса, ту, что подобрал в сорок третьем году в своей школе, и, глядя на девочку с вмятыми немецким сапогом косичками, сурово сказал:

— Ось за тебя ему... проклятому! — и стал с яростью втаптывать в землю фашистский журнал с портретом фюрера... — Як цэ они... — он задумался... — ага, "хайль". Так вот подыхайль, Гитлер. Так со всяким будет, хто пиде до нас разбойничать! Со всяким!

Свершив этот акт правосудия, он не спеша, вразвалку направился к дому, в который перед тем зашли Забаров, Шахаев и другие разведчики.

— Отдохнем тут малость, — задумчиво проговорил какой-то солдат из молодых.

Забаров посмотрел на него пристально, потом сказал:

— Отдыхать нам не придется. Нас ждут. Ну, пошли, товарищи! Задерживаться не будем...

И разведчики, выйдя со двора, двинулись дальше.

Шахаев взглянул на Федора.

"Да, этот нигде не задержится!" — почему-то подумал про него парторг.

— Не будем задерживаться! — вырвалось вдруг у Шахаева, и он радостно засмеялся.

Петр Тарасович вернулся, чтобы "подтянуть свои тылы", как он для солидности называл свое хозяйство. Кузьмича, Михаила Лачугу и Мотю он застал на старом месте.

Однако лошади сибиряка были запряжены, и сам Кузьмич, торжественный, уже сидел на повозке, очевидно ожидая команды. Старик обрадовался, завидя вернувшегося Пинчука.

— Тронулись, стало быть, товарищ старшина? — нетерпеливо спросил он.

— А все собрал?

— Все как есть до мелочей!

— Ну, хай будет так. Тронулись, Кузьмич!

Они проехали город, и колеса Кузьмичовой повозки, ошинованные им самим еще на Волге, с веселым и смелым грохотом покатились дальше к границам второго иностранного государства. Повозку обгоняли тяжелые танки, "катюши", уже не прикрытые брезентом, как это было раньше, машины с боеприпасами. В воздухе стайка за стайкой плыли штурмовики, веселя солдатскую душу.

Пинчук вынул из кармана бумажку, на которой уже успел записать некоторые мадьярские слова, позаимствованные от пленных венгерских солдат и от местного населения Трансильвании. Петр Тарасович полагал, что вовсе не лишне было бы знать язык народа, которому он, Пинчук, и его товарищи несли освобождение.

— "Йо" — цэ будэ добрэ по-мадьярски. "Йо напот" — здравствуйте. "Мадьярорсак" — то будэ Венгрия. "Оросорсак" — Россия.

Петр Тарасович замолчал и задумался. Он морщил лоб, дергал себя за свисающий ус, напрягая память. Ему очень хотелось вспомнить, как будет по-венгерски слово "дружба".

Вена—Москва
1946—1953
Примечания