«Пути-дороги»
Часть первая
Глава первая
1
Весною 1944 года скоропостижно умер богатый румынский боярин немецкого происхождения, отставной генерал Август Штенберг, дальний родственник немецкой королевской династии Гогенцоллернов. Единственный его наследник, двадцатитрехлетний лейтенант Альберт Штенберг, адъютант корпусного генерала Рупеску, неожиданно стал обладателем многочисленных владений, разбросанных в Молдовии, Валахии и в Трансильванских Альпах.
Хоронили боярина пышно. В старую усадьбу Штенбергов съехались знатнейшие помещики Румынии, прибыла с многочисленной свитой сама Мама Елена{6} с реджеле Михаем — своим юным сыном, почти ровесником молодого Штенберга.
Перед отьездом из родового имения Штенбергов королева подошла к Альберту. Ее бледное лицо выражало неподдельную скорбь.
— Я потрясена, мой милый. Но... мужайтесь. — Поцеловав лейтенанта в лоб, она вдруг побледнела еще больше и, отвечая, очевидно, каким-то своим, может быть вовсе не относящимся к смерти старого боярина, мыслям, воскликнула: — Бедная Румыния!.. — и, уже обращаясь к Рупеску, присутствовавшему на похоронах в число многих других генералов, добавила: — Берегите его, генерал. Прошу вас. Несчастный мальчик!
— Трудно сберечь его, ваше величество! Лейтенант молод, горяч. Рвется в бой. Ему не терпится скрестить оружие с этими... э... варварами! — Рупеску, приземистый, краснолицый, хотел и никак не мог склониться перед королевой — ему мешал огромный живот, туго перетянутый широким ремнем. От напрасных усилий генерал побагровел, крупное, мясистое лицо его покрылось капельками пота. — Не могу удержать, ваше величество!
— Ну, полно, мальчик! — Королева устало улыбнулась и вновь поцеловала молодого офицера. — Не обижайтe господина Рупеску. Он так добр к вам!
Генерал в знак полного согласия с последними словами королевы часто и неуклюже закивал большой круглой головой.
Рупeску и Штенберг провожали королевский поезд до самого Бухареста.
Альберт возвратился в свое имение только через пять дней, в первых числах марта. Генерал отпустил его из корпуса, чтобы лейтенант смог отдать необходимые распоряжения управляющим поместьями. Лейтенант начал с того, что посетил кладбище, где несколько специалистов, вызванных из столицы, устанавливали памятник на могиле его отца.
С кладбища он вернулся поздно вечером усталый, мрачный. Но уже утром вышел во двор явно повеселевший. Этому в немалой степени способствовала весна. Вся усадьба была залита по весеннему щедрым солнцем. В сараях крестьянских дворов, неистово кудахтали куры. На псарне взвизгивали борзые. Старый конюх Ион (Альберт вспомнил, что старику этому несколько дней тому назад исполнилось девяносто лет) чистил скребницей лошадей, нетерпеливо всхрапывавших и перебиравших ногами. Делал он это не очень расторопно, что сильно удивило лейтенанта, знавшего Иона как добросовестного работника и любимца старого боярина. "Что случилось с Ионом? Он даже нe улыбнулся при виде молодого хозяина, — подумал офицер с неясной тревогой. — Грустит об отце? Или болен?"
— Ион, голубчик, что с тобой? — спросил Альберт, подходя к конюху. — Ты болен?
— Нет, мой господин, я здоров. — И старик заторопился, с необычайным для его возраста проворством нырнул под брюхо коня, чтобы, очевидно, оказаться на противоположной от молодого хозяина стороне.
Лейтенант пожал плечами и быстрым взглядом окинул всю усадьбу с eе бесчисленными пристройками. Недалеко от него молоденькая работница Василика кормила гуся. Делала она это престранным образом. Зажав птицу между колен, Василика силой раскрывала ей клюв и маленькой рукой втискивала в горло гуся целые пригоршни кукурузы{7}. Заметив Штенберга, Василика выпустила гуся и скрылась в домике, где жили дворовые. Птица, оказавшись на свободе, важно зашагала по усадьбе, гордо неся свою голову. Василика вновь появилась во дворе и улыбнулась, но улыбнулась нe ему, лейтенанту, — это сразу понял Штенберг, — а каким-то своим, по-видимому, девичьим мечтам. И это молодому боярину показалось тоже странным, даже подозрительным: раньше при виде его Василика почтительно кланялась и говорила своим певучим, ласковым голосом:
— Добрый день, мой господин!
Лейтенант вновь оглядел весь двор и нахмурился. Ему показалось, что дворовые делают все слишком медленно и неаккуратно — не так, как раньше, при старом боярине. Альберту ужe хотелось, подражая отцу, крикнуть: "Я вот вас проучу, бестии!", но его что-то удерживало, он и сам не мог бы сказать, что именно. Увидев управляющего имением, Штенберг мысленно ужe приготовился жестоко отругать его, пригрозить увольнением, но вместо этого сказал с обидной для себя нерешительностью в голосе:
— Я рад вас видеть, мой дорогой! — Лейтенант козырнул и пожал руку управляющего с какой-то, как ему самому показалось, заискивающей торопливостью. — Не кажется ли вам, что наши люди немного пораспустились в последнее время? Я бы попросил вас навести порядок в усадьбе.
Чуть приметная усмешка скользнула по тонким губам управляющего.
— Ничего ж не изменилось, господин лейтенант! — попытался он успокоить молодого боярина. — Просто вы переволновались, устали и вам следует отдохнуть.
— Благодарю вас, я чувствую себя вполне хорошо, сказал Штенберг, испытывая удовлетворение от того, что в конце концов овладел собой и говорит с этим господином так, как должен говорить хозяин со своим служащим.
"Впрочем, управляющий, может быть, и прав. Я действительно чертовски устал, — подумал Штенберг. — Все заботы легли на меня, оттого и кажется, что дела идут хуже, чем они шли при отце".
Лейтенант взошел на крыльцо, присел и мало-помалу успокоился. Тревожные и мрачные мысли уступили место светлым, радужным. Молодой боярин впервые испытал истинное наслаждение от сознания собственного величия. Шуточное ли дело: он, двадцатитрехлетиий офицер, — и владелец огромных богатств! Альберт ужe представил себе день первой осенней охоты. К нему съезжаются румынские помещики, венгерские графы, которых отец терпеть не мог и тем не менее ежегодно приглашал поохотиться в своих заповедниках, — Бела Бетлен, Берталан Хартитаи, Габриэль Кенфери, Иоанн де Базархали. Какие блестящие имена! И Эстергази... Да, да, непременно и он, этот могущественный Эстергази! Пожалуй, Штенберг уже не будет называть себя боярином — слишком патриархально! Граф — вот слово, достойное его имени, его богатств, черт возьми! А потом... женитьба! Сам Эстергази сочтет за высокую честь выдать свою младшую дочь за бояр... за графа Штенберга. Альберт ужe слышит, как eго двор наполняется лаем многочисленной своры, веселым говором и смехом экспансивных венгерцев, звуками чардаша, щелканьем курков, ржанием горячих коней, приглушенно стыдливым шепотом девиц, дочерей именитых помещиков, приехавших взглянуть на графа Штенберга...
Но вдруг шум этот, рожденный воображением молодого человека, сменился реальным, все нарастающим, величаво-спокойным и ровным гулом, катившимся откуда-то сверху. Штенберг вздрогнул, сбежал с крыльца и поднял голову. Невысоко над его усадьбой, в ясной синеве весеннего утра, степенно и деловито плыли два краснозвездных самолета. Щурясь от солнца, собирал вокруг хитро улыбающихся глаз пучки мелких морщинок, за ними следил конюх Ион. Дед зачем то стянул с головы форменную фуражку (участник кампании 1877 года, старик и сейчас не расставался с военным мундиром), и ветер шевелил на его голове реденькие пряди седых волос.
— Ион! — окликнул его лейтенант. — Уведи коней в сарай. Гнедого заседлай для меня. Да побыстрее! Что уставился?..
Через пять минут Штенберг уже скакал в большое селение Гарманешти, что было в одном километре от eго усадьбы. Село встретило молодого боярина странным оживлением. Первым, кого увидел лейтенант, был лавочник. Пухлое, лоснящееся лицо торговца выражало крайнюю растерянность.
— Что с вами? — спросил его Штенберг, придерживая коня.
— Как что? Разве господин лейтенант не знает... — Лавочник вдруг оборвал себя и лишь неопределенно махнул рукой.
— Что ж вы делаете? Зачем заколачиваете окна магазина? Разве вы не собираетесь больше торговать?
— Торговать мне нечем. Все — там, — и он эффектным жестом указал на землю.
— Закопал?
— А что я должен делать? Оставлять русским?..
— Русских сюда не пустят.
— Кто же это их не пустит?
— Армия, разумеется.
— Дай бог, — пробормотал лавочник и снова взялся за топор, которым до этого подгонял доски на окнах.
Лейтенант поморщился и пришпорил коня. У деревянного моста, под которым бушевал весенний поток, Штенберг снова задержался: на этот раз его остановил сельский священник. Поверх рясы у него была надета епитрахиль цвета хаки. Альберт сразу понял, что случилось.
— И вас, святой отец, мобилизовали?
— Мобилизовали, сын мой. Полковым священником в вашем корпусе буду. Боже, боже! Спаси и помилуй! — Поп воздел короткие руки к небу. — Всех на оборону, к дотам! — Он снова повернулся к лейтенанту. — Слышите? Всех!
Штенберг прислушался. Из-за поворота улицы к мосту приближалась группа сельских парней под командой фельдфебеля. Один из мобилизованных, пьяно раскачиваясь, пел надрывным голосом:
Господи, даже горы мрачнеютПод заунывный плач скрипки и рожка остальные подхватывали:
Звон колокольный нас гонит из хаты.
Служба солдатская, как тяжела ты!
— Замолчать! — рявкнул, должно быть уже не в первый раз, фельдфебель. Но его никто не слушал, словно фельдфебеля не было вовсе.
За колонной новобранцев темной массой катилась толпа женщин и стариков. Одна молодая румынка страшно, с волчьим подвывом, плакала. А над колонной плыла и плыла, бередя сердца людей, солдатская песня:
Мама, ты встань, помолись у порога,Священник, пропустив мимо себя новобранцев и толпу крестьян, вдруг вознегодовал:
— Бога вспомнили! А когда я с божьим благословением к ним подходил, чуть было не побили. Спасибо жандарму — выручил, а то влетело бы... В штурмовой батальон всех. Там они по-другому запоют.
— Неужели им не дорого наше бедное отечество! — воскликнул Штенберг, и черные усики под его коротким носом шевельнулись.
— Не дорого, господин лейтенант, не дорого, — охотно подтвердил священник, перебирая дряблыми пальцами епитрахиль. — Троих пришлось оставить. Подозреваю: махорочного настою напились...
— Дивизионного прокурора сюда позовем. Он разберется.
Сказав это, Штенберг хотел ехать дальше. Но навстречу ему уже бежали хромой и черный, как грач, Патрану и пожилой жандарм.
— Что случилось, господа? — спросил Альберт.
— Беда, боярин! — Патрану оглянулся на жандарма, как бы призывая его в свидетели. — Мужики там... на площади... отказываются идти рыть окопы...
Лейтенант чуть побледнел, но промолчал. Не взглянув больше на сконфуженных его молчанием Патрану и жандарма, ои помчался в центр села, где действительно собралось до сотни крестьян, о чем-то громко споривших. Над толпой маячили остроконечные верхушки бараньих шапок. С приближением Штенберга верхушки эти зашевелились. Оказавшись среди толпы, боярин крикнул:
— В чем дело, э-э... господа? Отчего вы не на обороне?
Крестьяне угрюмо отмалчивались. К толпе подбежали запыхавшиеся и злые Патрану и жандарм, отставшие от Штенберга. Остроконечные верхушки шапок начали расплываться в разные стороны.
— Вы что же, не желаете защищать свое отечество?
Офицер обвел толпу недоумевающим взглядом.
— Что же вы молчите? Вот ты, Бокулей, почему ты не хочешь идти на оборонительную полосу?
Худой желтолицый крестьянин зачем-то снял шапку, обтер ею свою курчавую голову и только потом уже ответил:
— Я отдал двух сыновей. С меня хватит.
— Но ты не забывай, что один из твоих сыновей дезертировал. Не служит ли он русским? — Штенбергу хотелось сказать что-то более острое и обидное этому мужичонке, но он не мог. Все та же непонятная ему самому нерешительность, которую он испытал утром в разговоре со старым конюхом Ионом и управляющим, сдерживала его и сейчас. — Ты смотри у меня, Бокулей! — пригрозил он на всякий случай крестьянину.
Тот ответил тихо, но твердо:
— Я не знаю, где мои сыновья. Их взяли в армию.
— Зато мы знаем! — Штенберг соскочил с коня, сунул за ремень черенок плетки и вдруг заговорил дружелюбно: — Отечество в опасности, господа! Мы ведь с вами односельчане, и нам легко понять друг друга. Королева Елена и командование румынской армии поручили мне сказать вам, что вы должны создавать добровольческие отряды по борьбе с русскими парашютистами. Готовьтесь! Вам уже зачитывали обращение маршала Антонеску и Мамы Елены. Русские идут сюда, чтобы взять у вас ваши земли, ваших жен и дочерей. — Лейтенант почувствовал, что голос его начинает дрожать, и поскорее закончил: — За спасение вашей земли, наших очагов, господа!..
Толпа, до этого упорно молчавшая, вдруг загудела. Почувствовав, что крестьяне, по крайней мере большая их часть, поверили его словам, боярин прокричал еще громче:
— Русские не пройдут по нашей земле!
Штенберг ожидал, что эти слова вызовут волну патриотических возгласов, но крестьяне молча начали расходиться по домам. Площадь быстро опустела. Гарманешти погрузилось в тяжкую и долгую тишину. Только слышно было, как по-весеннему бодро ревел, клокотал под опорами моста водяной поток.
"Что же это такое? А?.. Что же случилось?.." — уныло спрашивал себя молодой боярин, подъезжая к своей усадьбе. У ворот он опять увидел Василику. Щеки девушки горели. Василика пристраивала у себя на груди подснежник. Наверное, она только что вернулась из леса. Большие черные глаза и все лицо ее были облиты светлой радостью. И лейтенанту почему-то захотелось согнать с ее лица эту радость. "Чему она все улыбается?" — подумал он с досадой, быстро соображая, что бы сказать ей. Неожиданно вспомнил о ее любимом. "Не eго ли она поджидает? Не зря же ходят слухи, что Георге Бокулей служит русским.
— Василика! громко, с наигранной веселостью окликнул он девушку.
— Что, мой господин? — Василика опустила ресницы.
— Василика, ты слышала что-нибудь о Георге?
— Нет, мой господин! — Девушка испуганными и вместе с тем полными надежд и ожидания глазами посмотрела в красивое лицо молодого боярина.
И он торопливо, боясь, что уже через минуту может не решиться на это, бросил:
— Русские убили его.
Альберт хотел быстро пройти в дом, но широко раскрытые черные глаза Василики остановили его.
— Вы... вы... это неправда!..
Он быстро взял ее за плечи.
— Да, да. Я еще раз проверю. Наверное, это неправда. Успокойся, Василика. Сейчас столько слухов, им верить нельзя. Бедная Румыния! — Штенберг ощутил, как что-то холодное поползло в самую его душу. И теперь ему вдруг стали до ужаса понятными эти два слова, оброненные королевой после похорон старого боярина: "Бедная Румыния!" "Когда же началось все это?" — мысленно спрашивал он себя, не зная еще точно, что следует разуметь под неопределенным словом "это".
— Успокойся же, Василика! Жив, наверное, твой Георге. Перестань реветь! — прикрикнул он на девушку.
Над усадьбой вновь пролетели, только в обратном направлении, два советских самолета.
2
— Ну, господин генерал, вам-то грешно сетовать на свою судьбу. Ваш корпус расположился ничуть не хуже, чем в королевском дворце. Вы только подумайте: господствующие высоты и триста пятьдесят дотов! Железная, несокрушимая стена от Пашкан до самых Ясс. Если русским и удастся вступить на территорию нашей страны, то здесь, у этих твердынь, они найдут свою могилу. Заметьте, генерал: русским еще ни разу не приходилось иметь дело с дотами...
Так говорил, обращаясь к Рупеску, представитель верховного командования при Первом румынском королевском корпусе полковник Раковичану. Младший по званию, Раковичану разговаривал с Рупеску снисходительно-покровительственным тоном, каким обычно разговаривают в подобных случаях представители вышестоящих штабов. Он посмотрел в хмурое лицо Рупеску, склонившегося над картой, и улыбнулся:
— Что же вы молчите, господин командующий?
— Я думаю, полковник, что вы не слишком сильны в военной истории. Иначе вы бы вспомнили Измаил, Плевну, Галац. Да что говорить о тех давних временах! Вам пришлось бы вспомнить линию Маннергейма.
Раковичану расхохотался:
— Это вы правильно подметили, генерал. В истории военного искусства я действительно профан. Как вы знаете, мои познания простираются совершенно в иной области... Однако надо же признать, господин командующий, что ваши гвардейцы совсем недурно устроились под метровыми крышами долговременных точек. Не так ли?
Это уже походило на издевку.
— Вам, полковник, как представителю верховного командования, — подчеркнул Рупеску последние слова, — следовало бы знать, что в дотах расположились не мои, а немецкие солдаты...
— Неужели? — деланно удивился Раковичану. — О, эта старая бестия Фриснер!{8} — Полковник попытался изобразить на своем лице негодование, но это ему не удалось, и он поспешил все свести к шутке. — Приближается лето, мой дорогой генерал. Пусть себе немцы преют в этих карцерах, — И, чувствуя, что переборщил, начал уже серьезно: — Говоря между нами, генерал, на наших солдат — плохая надежда. У немцев есть все основания не слишком полагаться на нас.
Рупеску потемнел:
— Не вам бы, румынскому офицеру, говорить об этом, господин полковник.
— К сожалению, приходится говорить. — Голос Раковичану мгновенно изменился, в нем зазвенел металл. Фразы его стали жестки и прямолинейны. — Я плохой военный — это уже вы успели заметить. Но я не могу считать себя плохим политиком, генерал. A политика сейчас состоит в том, что русские должны быть задержаны на этих рубежах. Задержаны до тех пор, пока сюда не придут... — Раковичану, спохватившись, замолчал, с минуту подумал и закончил: — Итак, задержать! Сделать это могут лучше немцы, чем наши солдаты. Как ни обидно, но это следует признать. Наши армии, черт возьми, с каждым днем становятся все менее и менее надежными. Конечно, вы согласитесь со мной, генерал?
Но Рупеску слушал рассеянно. Мысли генерала были заняты другим: его не очень-то устраивала перспектива неизбежной и, по-видимому, скорой встречи с русскими. Куда лучше было бы остаться в Бухаресте, где его корпус в течение нескольких лет нес охранную службу при королевском дворце.
— Я вас слушаю, генерал, — нетерпеливо проговорил Раковичану. — Вы что же, не согласны со мной?
Вместо ответа Рупеску спросил:
— Вы излагаете свою точку зрения или верховного командования?
— И свою и верховного командования.
— Положим, что это так, хотя и нe слишком патриотично с вашей стороны утверждать подобное. Hо уверено ли верховное командование, что немцы удержат русских?
— Удержат — едва ли. А вот задержать на более или менее длительный срок могут, что, собственно, нам и нужно от них.
— А дальше? — Рупеску пристально посмотрел на своего собеседника.
— Полагаю, румынскому правительству лучше знать, что оно намерено предпринять дальше. Наше дело, генерал, — выполнять приказы, — с некоторым раздражением проговорил Раковичану. — Красная Армия стоит у границ Польши, она подходит к Днестру. От Польши рукой подать до Германии. А там близко и Франция, Ла-Манш — вся Европа! — Раковичану покраснел, глаза его сузились. — Европа в руках большевиков — это всемирная катастрофа, генерал! Вот о чем мы должны сейчас подумать. И нам важно, чертовски важно, друг мой, подольше удержать здесь, в Румынии, русскую армию.
Рупеску налил в рюмки коньяку и одну из них молча поднес взволнованному полковнику.
— Выпейте, это здорово успокаивает.
Раковичану взял рюмку.
— За что же, господин генерал?
Они чокнулись. Подняли рюмки.
— Не знаю, полковник...
— Выпьем за... Впрочем, за них еще рано пить.
Генерал понимающе посмотрел на Раковичану.
— И вы думаете, полковник, что они сумеют прийти сюда раньше, чем русские оккупируют всю нашу страну? — вкрадчиво спросил он.
— Это вы о чем, генерал? Вернeе, о ком? — встревожился Раковичану.
— А о тех, за которых вы собирались поднять наш первый тост.
— Не понимаю. Однако — выпьем! — И Раковичану первый вылил коньяк в свой большой зубастый рот.
Генерал угрюмо последовал его примеру.
— Э, да вы... Впрочем, вернемся к тому, с чего мы начали нашу беседу, генерал. Итак, позиции от Пашкан до Ясс и далее до Днестра нужно удержать во что бы то ни стало. Таков приказ королевы и маршала, а также генерал-полковника Фриснера. Для выполнения этого приказа у немцев и у нас имеется все необходимое. В распоряжении Фриснера, например, находятся две прекрасно укомплектованные и оснащенные армии. Триста пятьдесят дотов. Десять — двенадцать батарей на каждый километр фронта... Неужели этого недостаточно, чтобы остановить Малиновского и Толбухина, растерявших, надо думать, большую часть своей техники в украинской грязи?.. Однако мы заболтались, — вдруг спохватился полковник, взглянув в окно. — Уже полночь. Нелишне подышать свежим воздухом. А?
— Пожалуй.
Раковичану и Рупеску вышли на улицу.
— Не съездить ли нам на позиции, генерал? — предложил полковник, жадно вдыхая широкими ноздрями свежий, прихваченный легким морозцем вечерний воздух.
Как раз в это время где-то далеко-далеко на северо-востоке колыхнулось огромное бледно-розовое зарево и вслед за тем донесся глухой гул.
— Впрочем, — быстро изменил свое решение представитель верховного командования, — поедем завтра с утра. А сейчас отдохнем. — Он зябко передернул острыми плечами. — Не кажется ли вам, генерал, что штабу пора бы уже перебраться в землянку?
— Землянка готовится. Мой прежний адъютант лейтетант Штенберг пригнал сюда до сотни крестьян из села Гарманешти. Быстро выкопают.
— Ну вот и отлично. Прекрасный офицер этот молодой боярин, не так ли, генерал? Кстати, как он себя чувствует после этой скверной истории с капралом? — Раковичану замолчал и с минуту прислушивался. — Что-то уж очень близко... У вас есть последняя сводка, господин командующий? Что там делается, на фронте?
На северо-востоке вновь поднялись и долго дрожали на горизонте трепетные зарницы. Гул, правда еле слышный, теперь уже не умолкал. Сильный и резкий кривец{9} доносил его сюда, до этих серых румынских холмов и равнин, где угрюмо насупились темные громадины дотов.
Раковичану, оставив генерала, быстро вернулся в дом.
3
Лейтенант Штенберг принял командование ротой с большим удовлетворением. Адъютантство его не устраивало. Альберт помнил, что в его жилах течет немецкая кровь, и в связи с этим был твердо уверен, что ему не пристало быть на побегушках у румынского генерала.
До него временно командовал этой ротой младший лейтенант Лодяну, бывший рабочий с заводов Решицы, произведенный в офицеры в дни войны из нижних чинов.
Штенберг с трудом отыскал младшего лейтенанта. Лодяну находился в одной из только что вырытых траншей, окруженный уставшими, перепачканными глиной солдатами. Однако никто из них не унывал. Еще издали лейтенант Штенберг услышал звуки губных гармошек, дудок и скрипок — любимых инструментов румынских солдат.
— Забавляетесь, господа? А кто же за нас будет рыть траншеи? — на ходу бросил Штенберг, решивший с первой же минуты дать понять своим подчиненным, что он строгий командир.
— Солдаты утомлены и сейчас отдыхают, — спокойно ответил Лодяну. — Разве вы не видите, господин лейтенант? Почти месяц они день и ночь без отдыха роют траншеи.
Штенберг промолчал. К вечеру он приказал собрать всю роту. Новому командиру захотелось ободрить подчиненных, и, едва рота выстроилась в неглубокой балке, он начал:
— Солдаты! Корпусной генерал Рупеску просил передать, вам его благодарность. Вы отлично потрудились. Враг не пройдет через ваши позиции! Королевская гвардия покажет, что она умеет защищать свое отечество. Вы утомлены, знаю. Но ваши братья испытывают более тяжкие трудности. Там, на полях золотой Транснистрии и Молдавии, возвращенных нaшей родине ценой крови лучших ее сынов, румынским солдатам очень тяжело сдерживать красные полчища. Вы не испытываете тех лишений, какие испытывают они. Вы сыты, обуты, одеты. Мама Елена, по приказу которой сформирован наш корпус, заботится о вас. Не так ли, братцы?
Лейтенанту было приятно сознавать, что две сотни людей, втиснутых в рыжие мундиры, не спускавших сейчас с него глаз, — его подчиненные, что он, Штенберг, — их командир, начальник, властелин, первый судья и защитник.
— Не так ли, братцы? — повторил он, сияя от внутреннего ликования, причиной которого были и вот это ощущение власти над людьми, которых он скоро поведет в бой, и сознание того, что он, Альберт, стал хозяином огромных богатств, и воспоминание о последней встрече с красавицей Василикой, поверившей, кажется, в гибель своего возлюбленного, и надежда на то, что, наверное, удастся пристроить ее где-нибудь при штабе.
В эти минуты Штенберг как-то совершенно забыл о вчерашних неприятностях и о том, что идет война, что она очень близка, что скоро, совсем скоро он может лицом к лицу встретиться с теми, о которых он много говорил, но имел самое смутное представление, что вот эти позиции, окрашенные сейчас низкими лучами медленно опускавшегося за далекие горы солнца, нужно будет защищать всерьез и, может быть, сложить на них свою голову.
Ни о чем этом не думал сейчас румянощекий офицерик, меньше всего расположенный к неприятным мыслям. Бой для него был пока что понятием довольно абстрактным. И он думал о нем с беззаботностью юноши, для которого все нипочем. Поэтому вначале он даже не понял значения слов, грубо брошенных одним из его солдат:
— Двадцать пять лей в сутки — не слишком много, господин лейтенант. Мама Елена должна бы знать...
— Капрал Луберешти, я советовал бы вам помолчать, — испуганно проговорил Лодяну, пытаясь остановить солдата.
— Что, что вы сказали, капрал? — вдруг встрепенулся Штенберг. — Продолжайте!
— Я сказал, господин лейтенант, что двадцать пять лей — не слишком много. Вы — наш ротный. Отец солдат. И должны знать, как мы живем. Из этих двадцати пяти лей половина разворовывается начальством. Вон наш старшина уже пятую посылку домой отправляет! — Капрал, очевидно, решил идти напропалую и поэтому смотрел на офицера с отчаянным вызовом; вот с таким же вызовом глядел он в глаза полицейских во время забастовок на заводах Решицы. Лодяну хорошо помнит этого горячего, несколько необузданного электромонтера.
— А солдат получает, — продолжал капрал, — два раза в день постный суп, в котором плавает несколько бобов или кусочков сухого картофеля. Мы едим мамалыгу и хлеб, который на восемьдесят процентов выпекается тоже из кукурузы.
— Луберешти!
— Не мешайте ему, Лодяну. Пусть говорит. Продолжайте, капрал.
Лицо Штенберга потемнело. Он как бы только теперь понял, что все это значит для него, принявшего командованиее ротой. Сейчас Штенберг больше смотрел на Лодяну, чем на капрала. Выражение лица боярина говорило: "Вот до чего довели вы роту! Я могу немедленно сообщить об этом в прокуратуру, и вас обоих расстреляют. Но я не сделаю этого, потому что я добрый, хотя и недостаточно решительный, и вы должны это ценить во мне и, оценив, полюбить меня".
Лодяну понял это. Но он понял также и то, что все, чего не сделал командир роты, сделают взводные офицеры, уже не раз обвинявшие Лодяну в панибратстве с солдатами, и вновь обратился к своему земляку:
— Капрал Луберешти, вы с ума сошли!
Однако остановить солдата было уже невозможно.
— Пшеница идет для немецкой армии! — почти кричал он, зачем-то перекидывая винтовку с одного плеча на другое. — Немецкий солдат получает четыреста лей в день, а офицер — две тысячи. Немцы сидят в наших дотах, а нас вышвырнули в чистое поле, под русские снаряды и пули!
— Молчать!
Штенберг вздрогнул от оглушительного голоса. Рядом с ним, перед строем роты, стоял генерал Рупеску.
— Кто командовал этим сбродом? — грозно спросил он, показывая на замерший вдруг строй. — Вы?
— Так точно, ваше превосходительство! Честь имею представиться: бывший командир роты младший лейтенант Лодяну!
— Вы... вы — дерьмо, а не командир! — И с этими словами генерал несколько раз ударил по щеке Лодяну своей тяжелой пухлой ладонью. Он замахнулся было еще раз, но, обожженный взглядом наказываемого, опустил руку. — Судить! Обоих!
И вечером капрал Луберешти был осужден трибуналом.
Ночью его расстреляли перед строем роты.
Лодяну разжаловали в рядовые.
Случай этот, пожалуй, больше всего встревожил полковника Раковичану.
"Русские еще черт знает где, а тут творится такое, — невесело размышлял он, выкуривая одну папиросу за другой. — Впрочем, подобные маленькие неприятности в армии были и раньше. Они неизбежны". Раковичану постепенно стал успокаиваться и успокоился было уж совсем, когда в комнату почти вбежал генерал Рупеску.
— Случилось то, чего мы больше всего боялись, полковник. Русские вышли на Прут!
— Что?! — Раковичапу мгновенно соскочил с дивана, на котором собирался вздремнуть. — Что вы говорите? Не может быть! Это чудовищно! Когда они... когда они успели?
Он метнулся к окну, как бы надеясь увидеть за ним то, что могло бы опровергнуть эту страшную весть. Но за окном ничего не было видно. Горячий лоб полковника ощутил легкое вздрагивание стeкла от резких толчков, вызванных далекими разрывами тяжелых снарядов и бомб. Где-то, должно быть в деревне, жутко выла собака.
Глава вторая
1
Под темневшими яблонями и вишнями в предутренних сумерках плыл сдерживаемый говорок, вспыхивали и тут же гасли красные точки папиросок. Храпели запряженные Кузьмичовы кобылы. Мишкин битюг бил копытом и шумно, тяжко дышал. В минуту особенной тишины слышно было, как лопались почки яблоневых и вишневых веток. В прохладном воздухе веяло их горьковато-кислым, едва уловимым запахом. На земле, под прошлогодней листвой, возились мыши, бегая по своим тайным тропам. Где-то в старом дупле пискнула пичуга. По всему саду мерцали драгоценными камнями холодные точки — это покрылись капельками росы только что пробившиеся из-под земли бледно-зеленые ростки молодых трав. Маскхалаты солдат тоже были покрыты росой, но не блестели в темноте, влажные и тяжелые.
— Что за страна такая Румыния? — мечтательно гудел Сенькин голос.
— Ось зараз побачим, — отвечал ему басок Пинчука, . — А если не переправимся? Может, еще куда пошлют нашу Непромокаемо-Непросыхаемую?
— Не может того быть.
— Вот и я так думаю...
— Ладно вам. Утро вечера мудренее.
— Такая поговорка, Вася, к разведчикам не подходит. У нас все — наоборот.
— В чужедальнюю сторонку, стало быть... — раздумчиво проронил до сих пор молчавший Кузьмич и глубоко вздохнул: — Бывал я в семнадцатом в здешних-то местах. Измаил, Галац... Опять же Аккерман... и... эти еще... обожди... Туртукай... Рымник... Во-во! Знакомые мне края. Тут нас германец газами потчевал...
— Уж не служил ли ты при Суворове, Кузьмич? — серьезно осведомился Сенька.
— При Суворове не служил, а по eго путям хаживал! — так же серьезно и не без гордости ответил сибиряк.
— Далече ушагаешь ты, Кузьмич, от своей Сибири. Сам Ермак Тимофеевич в такую даль не уходил. Женим мы тебя на какой-нибудь румынке да и оставим тут. Будешь мамалыгу есть...
— Не балабонь ты, Семен! Що к человеку прицепився? О дeле лучше бы сказав! — шумнул на Ванина Пинчук, которому в такие ответственные минуты Сенькина болтовня казалась совсем неуместной, хотя, как известно, в другие времена и в иных обстоятельствах балагурство Ванина ему доставляло немалое удовольствие. А сейчас он нахмурил брови, добавил глухо: — Може, кто из нас и по другой причине назад не вернется...
— Значит, боишься, Петр Тарасович?
— Не в том суть. Умирать на чужой стороне кому ж охота!..
— А мы и нe думаем умирать. Умирать будут фашисты. А мы жить будем, да еще и другим людям жизнь принесем, — откликнулся Камушкин.
— Правильные речи любо послушать! Ты, Вася, сам придумал такие разумные слова или тебе их подсказал кто? — полюбопытствовал Ванин, поворачивая свою круглую вихрастую голову в сторону Камушкина, почему-то в четвертый раз перематывавшего одну и ту же портянку.
Потом опять стало тихо. Каждый понимал, что говорил не то, что думал, сердца тревожились другим — более значительным. Нелегко расстаться с родимой сторонкой! Надолго ли? И что сбудется с каждым?..
Беспокойнее затрещали цигарки. Гасли и снова разгорались красные точки.
— Хоть бы вздремнуть!
— Пробовал, не получается.
— Да-а-а... дела...
— Дела как сажа бела. Что вздыхаешь-то?
— Ничего. Так...
— То-то же, так...
На минуту смолкли и опять:
— Пора б выступать, а лейтенанта с Шалаевым все нет.
— Придут скоро. Они зря не загуляются.
Спать никому не хотелось. Только одну Наташу почему-то сильно клонило ко сну. Зябко поеживаясь, она прилегла на повозке Кузьмича и мужественно боролась. с навязчивой дремотой. Кузьмич укрыл девушку своей шинелью. Сжавшись в комочек, она согрелась. Зато дремота теперь одолевала сильнее. Черные длинные ресницы eе часто смыкались. Разбуженная говором ребят, она испуганно приподнималась на руках, трясла головой, а потом опять куталась в шинель.
— Да спи ты, дочка, — несколько раз говорил ей Кузьмич, видя, как она мучится. — Небось разбудим, не оставим...
— Дядя Ваня, а где... Аким?
— В батальон связи пошeл. Рацию свою починить. Вернется скоро.
Вышли к реке только утром. Против румынского города Стсфанешти понтонеры уже навели мост, по которому двигались войска. Дождавшись своей очереди, переправились и разведчики. До города было не меньше километра, хотя с левого берега казалось, что он стоял у самой реки. Вокруг раскинулась ровная, ужe покрытая нежным зеленым ковром долина. На ней устроилось несколько зенитных батарей, охранявших переправу. Орудия, задрав кверху жерла, стояли безмолвные и ничем не замаскированные. Солдаты-зенитчики, закончив до рассвета земляные работы, теперь кучками, по-цыгански, сидели на разостланных плащ-палатках и с превеликим аппетитом ели вареные яйца — пасхальный подарок гостеприимных молдаванок. Всюду вокруг белела яичная скорлупа.
Разведчики немного отошли от реки и сразу, точно по команде, движимые единым и еще никогда не испытанным чувством, оглянулись назад. Теперь их глаза были такие же светлые и влажные, как вчера у Бокулея, когда он подошел к родной румынской земле. Вася Камушкин, таясь от товарищей и особенно от Ванина, незаметно провел рукой по карману. Ощутив под ладонью вишневую ветку, которую захватил с собой еще вчера, на русской земле, он успокоился, украдкой глянул на Сеньку. Но комсорг зря таился. Ванин видел, как он сломал эту ветку, и только из несвойственной ему деликатности ничего не сказал тогда. И вообще Сенька эти дни был предупредителен с товарищами и удивительно вежлив, что вовсе не вязалось с его озорным нравом. Сейчас он вместе с остальными глядел на левый берег реки. Та сторона была залита солнечным светом. Часть этого света выплеснулась и на румынский берег, и освещенная полоса все более расширялась, догоняя солдат. Не одни разведчики смотрели сейчас на покидаемую родную землю, смотрели на нее все гвардейцы. Маленький Громовой, бывший пехотинец, а теперь командир орудия из батареи Гунько, забравшись на снарядные ящики в кузове грузовика, снял шапку и размахивал ею в воздухе. Щеки солдата пылали. Русые волосы растрепал ветер. Они то и дело закрывали ему глаза. Громовой отбрасывал их рукой назад. Сам Гунько не вытерпел, вылез из кабины и, стоя на подножке, глядел на восток, на песчаные курганы по левому берегу, на приветливо белевшие и бесконечно родные домики пограничников. Смуглое лицо офицера было задумчиво-строгим. Увидев разведчиков, он помахал им рукой, крикнул:
— Уходим, значит, ребята!..
— Уходим, товарищ старший лейтенант! — за всех ответил Шахаев.
— Ну, счастливого пути!
— И вам тоже!
Аким посмотрел на Наташу.
— Что с тобой? Ты что это вздумала? Вот дуреха!.. — испугался он.
Наташа плакала. Она ничего не ответила ему. Только быстро смахнула рукой капельки со щеки, виновато-счастливая, посмотрела на него.
Наглядевшись вволю на землю за рекой, солдаты зашагали к городу. К тому времени с ними поравнялась голова колонны стрелкового полка, в котором служил их бывший командир. Марченко скакал на буланом жеребце. Он не подъехал к разведчикам, хотя и видел их. Лишь остановил долгий вопрошающий взгляд на Наташе, потом злобно пришпорил коня и галопом помчался вперед, обгоняя колонну.
Ванин был немного огорчен. Разведчик привык все время идти впереди, а на этот раз их обогнали и первыми форсировали Прут другие. Однако Семен успокаивал себя тем, что может без всяких помех — в бою не до этого — осмотреть и оценить по-настоящему все, что увидит в этот день в незнакомой стране. Ордена и медали его сияли, надраенные накануне особенно старательно. Ванин шел выпятив грудь; вид у него был петушиный, задиристый, вся его складная фигура выражала сознание собственного достоинства и силы. Он поминутно оглядывал себя, смахивая с гимнастерки и шаровар малейшие соринки. Заметив, что хлястик на Кузьмичовой шинели, как всегда, висит на одной пуговице, заставил старика спрятать шинель в повозке, под солому.
— Позоришь ты нас, Кузьмич!
— Ты что, стало быть, на парад собрался? — проворчал кровно обиженный ездовой. — По своей земле сам, бывало, хаживал без ремня, грудь нараспашку, а тут ишь — вырядился!..
— "Вырядился", — передразнил Ванин, почуяв в словах Кузьмина какую-то обидную для себя правду. — Нe в том дело, Кузьмич. Ведь мы с тобой сейчас вроде дипломатов. А дипломату ходить с оторванным хлястиком не положено. Старый человек, а не понимаешь такой важной сути...
К радости Сеньки, его неожиданно поддержал Шахаев:
— Правильно, Ванин.
Кузьмич, однако, не сдавался:
— А откуда нам взять красивый-то внешний вид? Мы сотни верст вон по какой грязюке прошли. А кое-где и на животах пришлось ползти...
— Но ведь Сенька-то и другие разведчики сумела привести себя в порядок.
Кузьмич замолчал.
Ближе к городу все чаще стали попадаться местные жители. Мужчины и ребятишки были в высоких остроконечных шапках и в узких, плотно обтягивавших тонкие ноги, самотканых белых штанах. Штаны эти не понравились всем, особенно же Пинчуку, не любившему ничего тесного.
— Обычай у них такой, фасон, — сказал новенький разведчик Никита Пилюгин.
— Какой там фасон! Бедность заставляет такие брюки носить. Я колысь тоже такие таскал, потому как других не было, — высказался Петр Тарасович и, утвердившись в своей мысли, добавил: — Посмотри, яки мослы из-под штанов выпирают! Жалко глядеть...
Пинчук осматривал все вокруг жадно и придирчиво. Ему не терпелось поговорить с встречными румынами. Он пробовал это делать, но неизменно получал в ответ одно и то же:
— Ну штиу русеште{10}.
Петр Тарасович понимал значение этих слов, но только ими да еще двумя-тремя фразами и ограничивались его познания румынского языка. Он пожалел, что рядом с ним нет Бокулея: вот с его помощью можно было бы поговорить с местным населением и выяснить, что к чему. Пинчук всматривался в колонну, не видать ли где капитана Гурова с Бокулеем.
По обеим сторонам дороги навстречу колонне шли румынские женщины-крестьянки в широких, сборчатых юбках. Многие несли на головах большие плетеные корзины с семенной картошкой. Корзины эти ловко держались на их макушках, вызывая искреннее удивление у советских солдат.
У крайних домов разведчикам встретилась вышедшая из церкви процессия. Впереди шагал поп и пел. Пела и толпа, следовавшая за попом. Солдаты свернули влево, уступая дорогу. Ванин внимательно и удивленно глядел на процессию. Чем-то непонятным повеяло от нее на советского солдата, и Сенька особенно остро почувствовал, что он находится на чужой земле и что его окружает сейчас совершенно иной, словно вернувшийся из далекого прошлого мир. Растерянно мигая светлыми ресницами, разведчик с недоумением слушал грустное пение.
Город был пустынен. Изредка промелькнут две-три человеческие фигуры и скроются за высокими воротами. На маленькой замусоренной городской площади красовался балаган. Возле него никого не было. Только тощая пестрая собака обнюхивала что-то.
Колонна миновала город, прошла еще километра два и вступила в большое румынское село. Жители села вели себя сперва сдержанно. На улице появлялись лишь ребятишки. Они смотрели своими большими черными глазами на советских солдат молча, настороженно, с неудержимым любопытством, но боялись. Солдатам было от этого неловко, и они все время пытались расположить детей к себе.
— Иди, иди же сюда! Ты, грязноносый! Брось мамалыгу-то, иди, я тебе чего дам! — манил Ванин к себе чумазого мальчонку, зажавшего в смуглом кулаке кусок остывшей мамалыги. Малец не решился подойти сам, но и нe убежал, когда Сeнька приблизился к нему. Разведчик поднял eго на руки и понес. — Что ж ты дрожишь так?.. Я не трону тебя... Понимаешь?..
— Ну штиу... — мальчишка трепетал в руках у разведчика, как пойманный зверек.
— Ничего. Поймут скоро и не будут говорить "нушти", — задумчиво сказал Шахаев, глядя на худого ребенка.
— На вот, поешь, — поощрял Ванин, всовывая в руку мальчика ломоть хлеба и неведомо где добытую им плитку шоколада. — А мамалыгу брось. Скучная это еда...
Видя вокруг добрые, сочувственные лица, хлопец взял хлеб и шоколад. Сенька опустил его на землю, и он с пронзительно счастливым визгом помчался назад, где, сбившись в плотную кучку, ждали его приятели, такие же грязные оборвыши.
— Бедный народ румыны, — выдохнул Пинчук.
— Что-то и зла на них нет, — вдруг признался Сeнька. — Вот воюют против нас, а зла нет...
Он посмотрел на товарищей, не осуждают ли они его слова. Понял, что нет, не осуждают.
Взрослое население появлялось на улице редко, так что солдатам не удавалось поговорить с румынами. Солдаты осматривали издали дома, постройки, делали критические замечания и заключения. Петр Тарасович успел приметить, что у большинства домов над крышами не видно труб, которые по обыкновению маячат над хатами. Это обстоятельство неожиданно вызвало горячий спор.
Молодой разведчик Никита Пилюгин, еще дома от своего отца наслушавшийся о загранице невесть каких чудес, склонен был утверждать, что трубы эти румынским крестьянам вовсе не нужны.
— Это почему же? — спросил Сенька, сердито глянув на Никиту.
— А зачем они им, трубы эти? У румын, должно, во дворе отдельные кухни стоят. Там они пекут и варят...
— А твоя дурная голова варит що чи ни? — полюбопытствовал Пинчук. — Зимой що ж они, в холодной хате живут?.. Не знаешь, так помалкивай, — наставительно закончил Петр Тарасович.
— Надо выяснить, почему труб нету. Интересно же! — сказал Сенька. Он хоть в душе и соглашался со словами Пинчука, но со своими выводами не спешил. Старый разведчик, Семен любил оперировать фактами. С разрешения Забарова он пробежал по нескольким дворам и нигде кухонь не обнаружил. Вернувшись, коротко объявил Никите:
— У тебя в голове, Пилюгин, максимум пять извилин. Это я тебе точно говорю. Нe обижайся!
Шахаев шагал впереди, рядом с Забаровым, прислушиваясь к солдатскому спору. Он еще не совсем оправился после тяжелого ранения, быстро уставал. Но на неоднократные просьбы Пинчука и Забарова сесть в бричку отвечал решительным отказом. Ему не хотелось выдавать свою слабость. Теперь же, прислушиваясь к разговору бойцов, он будто и вовсе не чувствовал усталости. Али Каримов, с его вечно удивленными карими глазами, засыпал парторга вопросами, и Шахаеву нравилось отвечать на них.
— А какой теперь тут будет власть? — спросил Али. — Советский или еще какой?
— Народ сам решит, Каримыч, — ответил Шахаев. — А чтобы он правильно решил, мы с вами должны вести себя тут хорошо. От нас много зависит, Каримыч. Понял?
— Понял... — не совсем уверенно сказал Каримов. Шахаев продолжал:
— Ведь им о нас столько страстей-мордастей наговорили!.. И вот пусть теперь убедятся сами, что все это — неправда.
За селом разведчики увидели цыганский табор. Цыгане вели себя совершенно по-иному. До этих вольных степных людей, очевидно, не доходила антисоветская пропаганда, и они не боялись русских солдат. Черная рать голых цыганят и полуголых цыганок ринулась на колонну. Слово "дай", произносимое на десятке наречий, сливалось в один оглушающий, гортанный гул. Когда разведчики прошли вперед, цыгане начали осаждать следующую колонну. Должно быть, они уже успели убедиться в добросердечии русских бойцов.
— Вот это да! — пробормотал Сенька, вытирая потный лоб. Ему, лихому вояке, было стыдно за минутную робость, которую он испытал при виде устремившейся на них шумной толпы. — Их бы только в психическую атаку посылать...
Впереди и по бокам виднелись холмы, покрытые лесами, фруктовыми садами и виноградниками.
— Земля богатая тут. А люди живут бедно, — обращаясь к Акиму, снова промолвил Пинчук, жадно глядя на окружавшую его местность.
— Откуда же быть им богатыми, — тихо проговорил Аким. — Ты только послушай, Тарасыч, сколько видела и пережила эта маленькая несчастная страна!
Ванин, услышав эти Акимовы слона, приблизился и молча пошел рядом с Пинчуком и Ерофеенко: Сенька уже привык к тому, что его дружок Аким всегда расскажет что-нибудь новое, для него, Ванина, неизвестное. Сейчас из слов Ерофеенко Семен впервые узнал о печальной истории земли, по которой двигались советские войска.
Во времена Римской империи Румыния служила мостом для движения римских легионов на северо-восток, в Скифию. В эпоху великого переселения народов через нее проходили с востока на запад гунны, авары, хозары, печенеги, венгры, турки, татары. Начиная со средних вeков Румыния служила руслом встречного потока экспансии европейцев к Черному морю и на Ближний Восток.
— А русские тут тоже были? — не вытерпел Ванин.
— Были, Семен, и не раз, — тихо и задумчиво ответил Аким. — Мы еще как-нибудь поговорим об этом. Ты, Тарасыч, любишь историю? — спросил он Пинчука.
— А як же, Аким, — Петр Тарасович тяжело вздохнул. — Мало учился я, вот беда...
Вышли в степь. Поле, по которому двигались колонны советских войск, было изрезано на мелкие лоскутки, клинья, полоски, перекрещено вдоль и поперек бесчисленными межами. Межи эти были чуть поуже самих полосок, и это особенно возмущало хозяйственную душу Пинчука. Наморщив лоб, он мысленно напряженно вычислял, сколько же теряется пахотной земли с каждого гектара из-за этих проклятых меж. Вышло — много. Петр Тарасович негодовал:
— Безобразие! Хиба ж так можно!.. А сорняков на этих межах сколько! Ой, лыхо ж! — тяжко, с болью вздохнул он, будто осматривал на своем колхозном поле клочок земли, по недосмотру халатного бригадира плохо вспаханный. — Хиба ж так можно жить? — раздумчиво повторил он и потеребил бурые отвислые усищи. — Сколько хлеба зря пропадает!
На одной полоске он заметил пахаря. Приказал Кузьмичу придержать лошадей. Ездовой остановил кобылиц, привязал их возле часовенки, стоявшей на перекрестке, и вслед за Пинчуком, спотыкаясь о муравейники и кротовьи кучи, пошел к румыну. Худая белая кляча тащила за собой деревянную соху. И лошадь и пахарь делали невероятные усилия. Пинчуку сразу же вспомнились картинка из старого букваря и стихотворение под ней, начинающееся словами: "Ну, тащися, Сивка".
Петр Тарасович и Кузьмич приблизились к крестьянину. Тот выпустил из рук соху, глянул слезящимися, разъедаемыми потом глазами на русских солдат, снял шапку и чинно поклонился.
— Буна зиуа{11}.
— Доброго здоровьичка! — ответствовал Пинчук, поняв, что крестьянин приветствует их.
Румын мелко дрожал. Не от страха, а от напряжения и от великой усталости. Он не боялся солдат; хлебороб быстро узнал в них хлеборобов.
— Ковыряешь? — спросил его Пинчук.
— Ну штиу.
— Опять "нушти"! Понимать надо! А то все — "нушти" да "нушти". Бросил бы ты эту гадость! — Петр Тарасович потрогал рукой деревяшку. Высветленные ладонями хозяина ручки сохи были горячие и бугроватые, словно и на них набиты мозоли. — Ну, ладно, мабуть, поймать колысь...
— Поймут, — подал свой голос Кузьмич, который давно ждал случая высказать свое мнение.
Пинчук и ездовой вернулись к разведчикам, сделавшим небольшой привал. Недалеко от дороги, окруженная со всех сторон каштанами, тополями и черешней, белым пауком прицепилась к земле боярская усадьба.
— Вот у того нет, должно быть, этих разнесчастных клиньев, — сказал Шахаев Забарову, думая про помещика.
Шахаев поднялся, немного отошел в сторону, чтобы лучше наблюдать за бойцами, за выражением их лиц, отгадывать мысли.
"А ты что задумался, командир?"
Шахаев взглянул на Забарова и невольно улыбнулся. Спокойный, сосредоточенно-уравновешенный ум Федора и его физическое могущество всегда будили в сердце Шахаева добрые мысли, наполняли грудь безотчетной радостью.
На этот раз лицо Забарова было строже обычного. Странная дума беспокоила этого сильного и сурового человека. Вот осталась позади, там, за рекой, огромная земля, навеки ими освобожденная. Остались на этой земле миллионы в общем добрых и честных людей, и это очень хорошо. А вдруг сбежал из-под их охраны, перекрасился и живет на той святой, окропленной кровью бойцов земле и рыжебородый кулак, которого они недавно встретили? Может же такое случиться! Живет... И вот это очень плохо. Разве для него сложили свои головы Вакуленко, Уваров, Мальцев?.. Бывает же в жизни так: заведется в какой-нибудь большой и хорошей семье один вредный человек и портит всем кровь. Его все-таки терпят в доме, хотя и не знают точно, кeм он доводится этой семье. Потом, когда уж станет невмоготу, выбросят к чертовой бабушке того вредного человека и сразу почувствуют облегчение.
Нет, он, Забаров, сделал непростительную ошибку, не рассчитавшись окончательно с кулаком. Вдруг ему удалось выкрутиться? Смеется небось над ними, рыжий дьявол. Чего доброго, прикинется советским, да еще завхозом его поставят: они ведь такие — умеют перекрашиваться... Будет жить и ждать... следующей войны.
— Дай-ка, Шахаев, закурить...
— Вы что, товарищ лейтенант? — удивился парторг, услышав дрожь в голосе Федора.
— Ничего... — Забаров не мог завернуть папироску. — Чертовщина какая-то в голову лезет. — И он неожиданно рассказал о своих странных мыслях.
Когда он кончил говорить, Шахаев спросил улыбаясь:
— И все?
— Ну да... А чего ты смеешься?
— Так просто...
Привал кончился. Колонна двинулась дальше. Шли степью. За дальними холмами грохотали редкие орудийные выстрелы. На горизонте, далеко-далеко, вспухали черные шапки от разрывов бризантных снарядов и белые — от зенитных. Небо — туго натянутое, нежно-голубое, огромное полотно — звенело. Вспарывая его, вились истребители. Ниже, невысоко над землей, деловито кружились два "ила"-разведчика. Они были заняты черной и скучной работой — фотографировали вражеские позиции. Знакомая фронтовая картина вернула мысли разведчиков к земной, горькой действительности — война продолжалась... А это значит — будет еще литься кровь, много крови, и еще не одно горе обожжет солдатское сердце, и еще не раз придется комкать в руках пилотку над свежей могилой...
— Вася, расскажи что нибудь...
— Да ты что? — встревожился Камушкин, взглянув на побледневшее вдруг лицо Ванина.
— Так... расскажи. Прошу как друга!..
...Комкать пилотку над могилой павшего товарища. И навeрное, это будет больнее, чем раньше: чужая сторона, неродная, неласковая землица, суглинистая, горъким-горька...
Сколько раз уже поливал ее своей кровью русский солдат!..
Вдали, в нежно вытканном мареве, синели горы.
Карпаты!..
Дрогнуло сердце Кузьмича: вспомнил старый сибиряк, как пели в четырнадцатом новобранцы:
Нас угонят на Карпаты,
Там зароют без лопаты...
Взгрустнулось и Акиму: там, в этих карпатских снегах, сложил когда-то свою голову брат его отца.
"За горами, за долами, за широкими морями..." Что там ждет их за этими горами да за долами? И почему разведчиков сейчас так мало — на своей земле их всегда казалось больше — и идут они здесь не по-своему, гуськом, след в след, а плотным строем, будто боясь сорваться и упасть куда-то? И почему самому Акиму хочется быть поближе к Забарову, почему все жмутся к лейтенанту, как железные гвозди к большому и сильному магниту?
Небо звенело от зенитных хлопков. Чужое небо. Сенька задыхался от махорочного дыма, обжигал окурком губы, но продолжал курить, хотя делать этого в строю и не полагалось.
Между тем у разведчиков вновь разгорелся спор. На этот раз причиной спора была одежда, которую видели ребята на встречных румынах и румынках. Почти все мужчины и женщины были одеты в рубища.
— До чего довели хлеборобов! — простонал Пинчук.
Никита Пилюгин быстро возразил:
— Прикидываются они. Для нас специально вырядились. А хорошее припрятали. Заграничное-то суконце в землю позарывали. Знаем мы их!
Сенька, смерив Пилюгина недобрым взглядом, приблизился к нему вплотную, встал на цыпочки и, многозначительно постучав пальцем по Никитиному лбу, негромко, но внятно заключил: Пусто!
Никита, обидчиво заморгав, смотрел на Ванина широко поставленными угрюмыми глазами.
— Почему так — "пусто"?
— А вот так — пусто и есть! — уже мягче пояснил Ванин. — Ты завидовал, дурья голова, всему заграничному. А завидовать-то, оказалось, и нечему. Вот ты и выдумываешь всякое такое...
2
Разведчиков догнали две политотдельские машины. В одной из них сидели на своих граммофонных трубах и звукоустановках капитан Гуров и Бокулей. При виде желтоволосого румына Ванин оживился. Разведчик вновь обрел свой обычный шутливо-озорной и лукавый вид.
— Э-эй! Георге! — заорал он, чихая от пыли, поднятой остановившимися машинами. — Слезай к нам. За переводчика у нас будешь. Мне тут нужно с вашими префектами да примарями потолковать. Что-то неважно они встречают гвардии ефрейтора Ванина. Товарищ капитан, отпустите его. Разведчику ведь надо знать местные обычаи.
— Зачем это тебе нужно их знать? — полюбопытствовал маленький и хитрый Гуров, щуря на Сeньку свои черные близорукие глаза. — Трофейничать, что ли, собрался? Знаю я тебя, Ванин!..
Сеньку обидели гуровские слова.
— Плохо вы меня знаете, товарищ капитан. Что было, уже давно быльем поросло. О трофеях не думаю.
На этот раз Сенька говорил правду.
— Нет, хорошо я тебя знаю! — стоял на своем Гуров, но румына все-таки отпустил: он, как и все в дивизии, любил разведчиков. К тому же по роду своей службы ему приходилось поддерживать с ними теснейший контакт. — Ладно, Бокулей, пройдись с хлопцами! — снисходительно сказал капитан. — Только смотрите у меня!..
— Спасибо, товарищ капитан! — обрадовался румын и спрыгнул с машины. По беспокойному блеску в его добрых коричневых глазах Ванин сразу понял, что румын сильно взволнован.
— Ты что, Бокулей? Землю родную под собой почуял?
— Мой дом недалеко...
— Где? Как название села?
Бокулей сказал.
Ванин проворно развязал свой вещевой мешок и вытащил оттуда новую, без единой помарки, карту Румынии, которую он когда-то уже успел "одолжить" у одного немецкого офицера. Вдвоем с Бокулеем быстро нашли нужный пункт.
— Вот теперь все в порядке: Гарманешти, значит? Так это же недалеко. Завтра будем там!
— Хорошо, если наша дивизия туда пойдет, — сказал Камушкин, с сочувствием глядя на Бокулея.
— Туда и пойдет. Куда ж ей еще! — уверенно проговорил Сенька. Сейчас он чувствовал себя по меньшей мере начальником оперативного отдела. — Нашу Непромокаемо-Непросыхаемую всегда посылают на самое острие. Смотрите! — он развернул карту на траве, встал на колено. — Вот линия фронта. Вот город Пашканы. Дальше некуда. Там — румынские доты. Это я слышал от начальника разведки, — добавил новоявленный "оперативник", не без основания полагая, что ему могут и не поверить. — А тут, гляньте, эти самые Гарманешти. В них штаб разместился. Ну, а нам, по знакомству, Бокулей свое поместье предоставит!
Отдохнув, разведчики пошли быстрее. Теперь Забаров не разрешал бойцам останавливаться возле часовен, попадавшихся на каждом километре, и рассматривать Христово распятье да темные образа святых. До ночевки солдатам предстояло пройти еще километров десять. В полдень вступили в большой румынский город Ботошани. В отличие от других населенных пунктов, где обычно было пустынно и тихо, Ботошани казались более оживленными. Солдат удивила бойкая торговля в магазинах, будто война прошла где-то мимо.
Спросив разрешения Забарова, Сенька взял с собой Бокулея и забежал в одну лавчонку. Перед ним любезно раскланялся купец со смолистыми, черт знает как закрученными усами. Сенька порылся в кармане. В руках у него появились леи, которые бойцам выдал накануне ахэчевский начфин.
— Колбасы мне продай.
Лобазник покачал головой и что-то пролепетал.
— Что он? — не понял Ванин.
— Русские деньги просит, рубли, — пояснил Бокулей. — Он думает, что тут Советская власть будет.
— Ах вон оно что! Приспосабливается, значит, купчишка! — Сенька улыбнулся: разведчик полагал, что, во всяком случае, купчишке-то нечего ждать для себя хорошего от Советской власти — не его, нe купеческая эта власть. — Что ж, разве рубли ему дать? — вслух размышлял Ванин.
Рублишки у Сеньки были, но он не решался покупать на них, жалко было советских денег, да и не хотел, чтобы на наши рубли наживал себе богатство этот черноусый, с прилипчивыми глазами человек. При затруднительных обстоятельствах Сенька всегда мысленно ставил на свое место Шахаева, и это помогало ему найти верное решение.
— Рублей я ему не дам! — уже твердо заявил он Бокулею. — Так и переведи! — и направился к двери, но в магазин уже входил Али Каримов. Тот без долгих размышлений вытащил пачку рублевок.
Однако Ванин остановил азербайджанца.
— Не смей! — строго сказал он.
Каримов покорно и молча сунул деньги обратно в карман. Но, отойдя немного, вдруг забушевал. Сначала тихо, потом все громче и горячей. Он говорил часто, отчетливо и непонятно. Можно было только догадываться, что, поразмыслив, Каримов решил, что Ванин поступил неправильно, не позволив ему сделать покупку на рубли, что Сенька только принизил советские деньги в глазах румынского торговца, а ведь в конце концов — на этот счет у Али не было ни малейшего сомнения — и в Румынии должна быть Советская власть, не зря же Красная Армия пришла в эту страну!
— А ты дискретируешь! — в запальчивости повторял он это понравившееся ему, неудобоваримое чужое слово.
— Постой, постой, Каримыч! — с добродушной снисходительностью остановил его Ванин. Он чувствовал, что Каримов произнес это обидное слово неправильно, и хотел поправить, но вовремя сообразил, что исказит его ещ" больше. Смеясь, продолжал: — Разве так можно? Забормотал, как гусь. Помню, к нам на завод — до войны дело было — вот такой же оратор приезжал. Как начал!.. — Сенька остановился, взъерошил светлый чуб и, отчаянно жестикулируя, без единого роздыха, выпалил: — Оно, конечно, если правильно рассудить в смысле рассуждения в отношении их самих, есть не что иное, как вообще, например, по существу вопроса, между прочим, тем не менее, однако, а все-таки весьма!..
Пинчук, не дождавшись конца Сенькиной тирады, громко захохотал. Он вспомнил другого оратора, который — дело было в тридцатых годах — приезжал в Пинчуково село. Около трех часов говорил он крестьянам о мировой революции, о Европе, о цивилизованном мире, о великом предначертании истории и проговорил бы, наверное, еще часа три, если бы вдруг какой-то древний старикашка не срезал его неожиданным вопросом.
— Дозвольте спросить? — поднялся он в задних рядах.
— Прошу.
— Скажите нам, будьте добрые, що рыба у Каспийскому мори е чи нэма?
Оратор немного смешался, вопрос показался ему неуместным, однако ответил:
— Есть, разумеется.
— A чому, скажите, в нашей лавке ии нэмае?..
Помещение качнулось от дружного хохота. Смущенный оратор постарался поскорее закончить свою речь...
...Вспомнив этот случай во всех подробностях, Пинчук захохотал еще громче. Кузьмичовы лошади испуганно вздрогнули и прижали уши.
А Ванин продолжал:
— Закатив такую речь, наш докладчик сел, ожидая, когда захлопают в ладоши. Но все мы хлопали ушами да глазами, потому как ничевохоньки не поняли. Так вот и ты, Каримыч, зарядил что автомат.
Шагавший рядом с Каримовым Никита Пилюгин хихикнул, но Сенька быстро и сердито одернул его:
— А ты что смеешься? Не с тобой разговаривают!
Пилюгина Ванин невзлюбил с первых же дней и не хотел этого скрывать. Никита на фронт приехал около двух месяцев назад. Его отец принадлежал к тем немногим упрямцам единоличникам, которых еще можно встретить в отдельных селах и деревнях.
— Должно, как музейный экземпляр держат eго в селе, — узнав об этом, рассуждал Пинчук.
— Вот и этот в батюшку удался, — указывал Сенька на Никиту. — Зачем мы его только за границу тащим, этакого чурбана. Подумают еще, что все мы такие...
Во всяком случае, Пилюгин-сын унаследовал от Пилюгина-отца одну прескверную черту — неистребимую зависть ко всему и вся. Завидовал Никита Ванину потому, что у того много орденов, Акиму — что с ним была хорошенькая девушка, Шахаеву — потому, что его все любили, завидовал даже веснушкам Камушкина. Лишь самого себя считал обиженным судьбой. О Пилюгине Сенька сказал как-то, возражая Шахаеву, вступившемуся за Никиту:
— Ох, товарищ старший сержант, этот Пилюгин всему завидует. Вот увидит у вас на шее чирей и обидится: почему, скажет, у меня нет такого же чирья? И кому только в голову пришло послать этого недотепу в разведчики? А все наш начальник. Увидел здоровяка — и в свое подразделение его. Один, мол, "языков" будет таскать. Натаскает он ему! Чего доброго, свой язык еще оставит... Может, отправим его пехтурой? Пусть там хнычет!..
— Зачем же? — Шахаев улыбался. — Что же мы за разведчики, если одного человека перевоспитать не можем.
— Оно-то так... — нехотя сдавался Ванин. — Но ведь паршивая овца...
— Знаю эту пословицу, Семен, — перебил парторг. — Только к нашим людям она не подходит. Ты вот лучше подумай, как помочь Никите поскорее избавиться от его дурной болезни. Забаров хочет Пилюгина в твое отделение перевести.
— В мое?! Нет уж, товарищ старший сержант, в воспитатели Никиты я не гожусь. Меня самого еще надо воспитывать, — чистосердечно признался Семен и добавил погромче, так, чтобы слышал Ерофеенко: — Вы Акиму его передайте. Аким ведь тоже теперь отделенный. Душа у него мягкая, сердобольная. Глядишь, и пойдет дело. А я, чего доброго, могу еще отколотить...
Вышли на центральную улицу города. Повозка Кузьмича покатилась по асфальту, сбрасывая с колес тяжелые куски высохшего украинского чернозема. Ездовой и старшина сидели рядышком и нередко, поставив ноги на вальки. О чем-то деловито разговаривали, показывая на румынские постройки. По возбужденным, раскрасневшимся физиономиям было видно, что ими по обыкновению овладел хозяйственный зуд.
— А вот дороги тут добрые. Нам бы на Вкраину такие...
— Будут и на Украине, да еще получше. Всему свой черед. Уж больно мы наследие-то от царя-батюшки, ни дна бы ему ни покрышки, захудалое получили... Он ведь, Николашка-то, больше о кандалах для народа думал. Помню, мимо нашей деревни, по сибирскому тракту...
— Цэ так... Да и то сказать, радяньска власть багато и дорог понастроила, кроме всего прочего. Только страна-то наша дуже огромна. Если, скажем, один шлях от Москиы до Харькова привезти сюда, он всю Румынию заполонит... И все ж — мало у нас дорог. И дуже плохи воны...
Солнце медленно погружалось за повитые синей дымкой горы. Реденькие облака, подсвеченные снизу, красной гранитной лестницей спускались за верблюжьи горбы далеких Карпат. Мир в эту минуту был как-то особенно велик и необъятен.
Аким взглянул на Пинчука, потом на ездового, на его лошадок, особенно на длинномордую, одноухую красавицу Маруську, которая высекала задними подковами яркие искры, закусив запененные удила, и улыбнулся ощущению, вдруг охватившему его.
Куда ты скачешь, гордый конь,
И где опустишь ты копыта?..--
тихо прочел Аким и подумал: "В самом деле, сколько же осталось нам еще переходов, сколько боев? И что думают о нас те, кто укрылся сейчас в бедных хатах или вот за этими наглухо закрытыми железными ставнями городских зданий; что думает вон тот оборванный юноша в шляпе, так пристально и неотрывно смотрящий на советских солдат? И доведется ли мне... Наташе, всем нашим ребятам очутиться вон там, за теми пылающими в кровяном закате горами? И скоро ли перешагнем и их?.."
А душа пела, подсказывала, ободряла: перешагнем, обязательно перешагнем! И он уже видeл себя на вершине этих гор: ветер свистит в ушах, захватывает дух! Красный флаг трепещет над головой, рвется ввысь и вдаль!..
К селу Гарманешти подходили в тот момент, когда из него, направляясь к роще, в которой ужe расположился медсанбат, тянулись вереницы подвод с ранеными. Так как транспорт дивизии еще не прибыл, на перевозку раненых были мобилизованы румынские крестьяне. Длиннорогие и до крайности тощие волы, запряженные в скрипучие неуклюжие арбы и понукаемые ленивыми взмахами кнута, медленно переставляли клешнятые ноги. Солдаты невольно остановились, пропуская мимо себя повозки и взглядываясь в искаженные болью, с почерневшими губами лица раненых. В одной арбе на соломе лежал раненый, покрытый офицерской шинелью. Ванин почему-то не выдержал: движимый неясным и тревожным предчувствием, подбежал к арбе, приоткрыл шинель. Вздрогнув, он вновь опустил ее: залитое кровью лицо офицера показалось ему знакомым. Потом приоткрыл шинель еще раз и узнал лежавшего под ней человека.
— Марченко! — крикнул он, повернувшись к разведчикам.
Наташа вместе со всеми подбежала к повозке.
Лейтенант открыл глаза, в которых уже не было прежнего блеска, долго молча всматривался в склонившееся над ним лицо девушки, в ее белые, забрызганные закатными лучами кудри и не мог понять, кто же эта девушка.
— Это я, Наташа, — подсказала она. — Разве нe узнаете меня? — и увидела, как он весь дернулся, потом улыбнулся и вдруг, должно быть от невыразимой боли, вытянулся струной, заскрипел зубами. Бледное, бескровное лицо его сморщилось, а из плотно зажмуренных глаз покатились по щекам слезы.
Забаров приказал разведчикам перенести лейтенанта на свою повозку. Пинчук и Кузьмич быстро приготовили место. Аким осторожно взял офицера под голову, остальные поддержали за ноги и под спину.
До крайности обрадованный румын повернул быков к дому.
Проводив Кузьмича и Наташу с Марченко в медсанбат, разведчики вслед за арбой румына направились в село.
Глава третья
1
Предположения Ванина оправдались: штаб дивизии действительно разместился в Гарманешти, а полки заняли позиции перед цепью дотов, тянувшихся в шахматном порядке от Пашкан до Ясс. Дивизии Сизова пришлось выйти на самое острие клина, вбитого войсками фронта в территорию Румынии. Полки попытались было с ходу пробить брешь в укреплениях врага, но не смогли. Система огня неприятельских дотов была настолько сложной и мощной, что не оставалось ни одного метра непростреливаемой местности. Стало ясно, что укрепленному району противник придаст исключительно большое значение и что без длительной и тщательной подготовки прорвать вражескую оборону будет невозможно. Командующий армией отдал приказ генералу Сизову и командирам соседних с ним дивизий — прекратить атаки. Полки, дождавшись ночи, под покровом темноты отошли немного назад, на высоты, которые хотя и были ниже высот, занятых противником, но все же в какой-то степени господствовали над местностью. Никто в ту ночь не знал, что на этом рубеже придется постоять мною месяцев, что с этих позиций начнется грандиозное августовское наступление 1944 года, вошедшее в историю Великой Отечественной войны под названием Седьмого удара...
Предводительствуемые Бокулеем разведчики въезжали во двор его отца. Занятые своим делом, еще находясь под впечатлением встречи с раненым лейтенантом Марченко, солдаты не замечали, как волновался Георге Бокулей, какими долгими показались ему последние минуты, отделявшие его от встречи с родительским домом. И вот теперь они въехали во двор, где провел свое детство кудрявый желтоволосый мальчик. На крыльце, на подгнивших ступеньках, облокотясь на деревянные перильца, увешанные наполовину вылущенными кукурузными початками, стояла пожилая худая женщина. Георге, глотая слезы, рванулся к ней, и все услышали слово, которое одинаково произносится на всех языках и которое с одинаковой силой обжигает человеческие сердца:
— Мама!!
Она тихо, беспомощно опустилась на ступеньку, протягивая к нему руки, будто умоляя, выкрикивала что-то непонятное для разведчиков. Бокулей взял ее под руки, и она долго и исступленно глядела ему в лицо, как бы загипнотизированная внезапной великой радостью. Потом стала порывисто обнимать его своими слабыми, немощными руками. Она не замечала наблюдавших за ними солдат, появления которых еще минуту назад с ужасом ожидала в своем доме. С нею был сын — ее старший сын, первенец! — и больше ни о чем она не думала и не хотела думать в эту минуту: перед ней стоял он — живой, невредимый, долгожданный...
Потом откуда-то появился и отец — маленький, кучерявый и черноволосый мужичонка в узких латаных штанах — Александру Бокулей. Он поздоровался с сыном сдержанно, и, если бы не худые, длинные пальцы, которые тряслись непрошено, можно было подумать, что Бокулей-старший спокоен. Сняв мерлушковую шапку, он поклонился разведчикам, сказал что-то еще Георге и пошел в дом. Мать, и сын последовали за ним.
Сенька тоже собрался было войти в хату, но его остановил Пинчук:
— Дай людям с сыном одним побыть. Иди щели копать. Забаров сказал, щоб к утру готовы булы.
— Начинается! — недовольно пробурчал Ванин и, обернувшись к Никите, добавил: — Чего стоишь? Бери лопату!..
Но перед тем, как приступить к работе, развeдчики тщательно осмотрели весь двор. Петр Тарасович заглянул в единственный хлевушок, который оказался пустым. Когда-то в нем находились овцы или козы: на земляном полу валялся давно ссохшийся помет.
— Худо живут, — заключил Пинчук, выходя из хлевушка.
И Петру Тарасовичу неудержимо захотелось поскорее узнать жизнь людей в этой незнакомой стране, потолковать с простым народом: выяснить, что и как, и присоветовать в чем-нибудь...
Первое, что бросилось в глаза вошедшему в родной дом Бокулею, это то, что ничего в нем не изменилось со времени его ухода в армию. Тe же закопченные стены с темными тенетниками по углам, в которых барахтались мухи, те же глиняные горшки на подоконниках, тот же вечный, душный и неистребимый запах мамалыги. Посредине комнаты, на прежнем месте, стоял все тот же громоздкий жернов, который особенно привлек внимание молодого Бокулея: Георге вспомнил, что этот жeрнов, несмотря на свою неуклюжесть, являлся предметом их семейной гордости, потому что у других не было и жернова, и к Бокулеям часто приходили соседи размолоть котелок кукурузы. И наконец, старая деревянная кровать. На нее не взглянул Георге: возле этой кровати умерла его двухлетняя сестренка. Мать, уходя на огород, привязывала ребенка к ножке кровати, — так часто делают румынские крестьянки из опасения, что ребенок может выйти на улицу и попасть в колодец. Девочка, привлеченная вкусным запахом мамалыги, потянулась к ней. Вернувшаяся домой мать увидела ее мертвой: ребенок запутался в веревке и задушился.
Георге, чтобы, очевидно, не будить горьких воспоминаний, старался не замечать этой кровати. Оживленный и радостный, смотрел он на другие предметы, с удивлением находя их на прежних местах. Он приметил на подоконнике, между накрытых деревянными кружочками горшков, там, куда пробивался, должно быть, уже последний солнечный луч, старого сонливого кота, который словно и не покидал никогда своего места. Георге окончательно убедился, что в доме в самом деле ничего не изменилось. Он еще не успел увидеть, что когда-то смоляно-черная курчавая голова его отца теперь покрылась, будто изморозью, густой сединой, что стрелы морщин у его добрых ласковых глаз углубились и разошлись дальше к вискам и щекам.
— А где Маргарита? — спросил Георге, с первой минуты обнаруживший отсутствие сестры, своей озорной любимицы. — Где она? — тревожно переспросил Георге, перехватив испуганный взгляд матери.
Но маленькая тонконогая Маргарита уже входила в дом. Она взвизгнула, заметив брата, подбежала к нему, обняла за шею и стала быстро и жадно целовать его.
— Георге! Георге! Братец мой!.. — говорила она. Но в голосе ее было что-то такое, что встревожило Георге. Он поднял голову, высвободив ее из теплых и странно слабых рук сестры. Отец и мать сидели по-прежнему молча. Мать все так же испуганно глядела то на дочь, то на сына. Георге вопросительно посмотрел на родителей, опять перевел свой встревоженный взгляд на сестру. Та закрыла лицо руками, уронила голову на стол.
Мать сделала над собой усилие и улыбнулась.
— От радости, она, Георге, от радости... Ну, Маргарита, довольно, обедать будем... Это она, сынок, о Василике, о невесте твоей...
Георге мгновенно вспыхнул, потом побледнел:
— Василика?! Что с нею?.. Что с Василикой? Где она?..
— Молодой боярин Штенберг перед приходом русских куда-то увез ее, — ответила Маргарита, поднимая заплаканные глаза и с трудом сдерживая себя, чтобы не разрыдаться. — Он сказал ей, что тебя убили русские...
В комнате долго стояла тяжелая тишина.
Отец молча выложил из чугуна горячую мамалыгу, аккуратно, крест-накрест, разрезал ее ниткой на четыре равных ломтя и, взяв один из них темными жилистыми руками, поднес сыну.
— При встрече нельзя печалиться, Георге! Бог разгневается.
Бокулей осторожно взял ломоть из рук отца.
— Спасибо, отец.
— Ешь, сынок, — глухо проговорил старик. Он взглянул в окно и увидел там хлопотавших русских солдат. — Зачем ты привел их к нам, Георге?
Георге внимательно посмотрел на отца, но ничего не сказал.
Мать и сестра взяли свои порции мамалыги, но ни та, ни другая не притронулись к еде.
"Не даст спокойно куска проглотить", — подумала мать, с досадой взглянув на мужа.
Бокулей-младший, медленно и вяло прожевывая невкусную пищу, которая, судя по тому, что ее подали на стол по такому радостному случаю, в доме отца была большой роскошью, продолжал пристально всматриваться в сильно постаревшее — Георге только сейчас заметил это — лицо отца, и ему стало жаль этого вечного и неутомимого труженика. "Какого еще горя может ждать этот несчастный человек, разве он не испытал уже все, что выпало на долю бедного румына?"
— Будет хорошо, отец, — сказал он тихо, прислушиваясь к уже ставшему для него знакомым и привычным оживленному говору русских солдат. — Тебе нечего бояться их, — он кивнул большой желтой головой в сторону окна. — Тебя они не обидят.
Сказав это, Георге почувствовал новый, еще более острый приступ жалости к отцу и удивился этому своему чувству, потому что никогда раньше не испытывал ничего подобного.
— Отец, это — совсем другие люди, — снова тихо сказал Георге, по-прежнему указывая на окно, за которым слышались солдатские голоса. — Я тебе не могу объяснить, отец, но ты сам поймешь скоро, сам увидишь, своими глазами. А лучше один раз увидеть, чем сто раз слышать. Только прошу тебя, не бойся их и не гляди так. Это — мои друзья, отец! Ты бы лучше рассказал им о своей жизни. Они поймут тебя.
— А-а, чего о ней рассказывать, Георге! Разве это жизнь?
2
Дед Александру, Василе Бокулей, рано потерял отца: его убили турецкие янычары во время своего владычества в Румынии. Молодой Василе пошел батрачить к известному во всем жудеце{12} кулаку Патрану. Батрачил пять лет, пока не переполнилась чаша терпения. Потом сбежал от жадного и жестокого кулака, и бог знает, как пошла бы его жизнь, если бы в стране не вспыхнуло восстание против турецкого гнета и бояр. Василе добрался до повстанцев и вступил в войско Тудора Владимиреску{13}. После поражения восстания стал гайдуком{14}, бродил по лесам, совершал набеги на боярские усадьбы, распевал разгульные гайдуцкие песни. Одну сейчас, выпив с горя цуйки и охмелев, часто поет его внук:
Три гвоздики, лист зеленый.Были среди гайдуков и грамотные люди — у них жадно учился упрямый и умный мужик Василе Бокулей. По ночам пробирался в родное село — манили его сюда черные девичьи очи. При одной такой встрече схватилa его полиция. Много лет просидел в тюрьме, потом как ни в чем не бывало, бородатый и суровый, вернулся а Гарманешти. Дождалась, не изменила ему любимая. Отец невесты был хоть и бедным крестьянином, но имел свой дом, коровенку, пару овец и одного вола. Когда у Василе родился сын, тестя уже не было в живых.
Так Василе стал хозяином в доме. У него родились еще два сына и две дочери. Семья прибавлялась, но не прибавлялось земли. Пришлось работать на бояр. Припоминая ему гайдуцкие годы, боярин поучал:
— Тот найдет бога на небесах, кто изберет себе его на земле, запомни это, Василе! Руку, которую ты можешь укусить, лучше лизать, чем плевать на нее. Так-то...
Слушая боярина, Василе хмурился. Тяжкие думы теснились в неспокойном сердце бывшего гайдука.
И вот в Румынии вновь нашелся человек, который поднял знамя Тудора Владимиреску. По стране разнесся его пламенный клич: "От императоров, господарей и бояр народы могут получить лишь то, что они вырвут у них силой... Изучая историю нашей родины в течение долгого времени, мы убедились, что всеми своими несчастьями и страданиями страна обязана эгоизму, подлости, жадности и трусости боярства". И народ услышал слова Николая Бэлческу{16}. Началась революция, которая, однако, не была доведена до конца. Преданный соглашателями, Бэлческу вынужден был бежать за границу. В Бухаресте к власти пришло реформистское правительство. Напуганное мощным движением крестьянства, правительство это вынуждено было лавировать. Оно создало комиссию по вопросам собственности. В середине лета 1848 года, в разгар уборки урожая, созвали эту комиссию члены реформистского правительства. Официально задачей комиссии, составленной на паритетных началах от крестьян и помещиков, была подготовка проекта решения Учредительного собрания по аграрному вопросу. Негласная же роль комиссии, то есть ее фактическая задача, заключалась в том, чтобы как можно хитрее и как можно бессовестнее обмануть крестьян.
Василе Бокулея, как самого грамотного из крестьян, послали делегатом от села Гарманешти. Долго готовился бородатый мужик к выступлению в комиссии. Ночи напролет просиживал под густыми ветками черешни, возле своей лачуги, обдумывая слова, которые он скажет. Ему предоставили слово сразу же за боярином Штенбергом. Показывая помещикам свои огромные жилистые черные руки, Василе Бокулей глухо произнес:
— Вы видите эти покрытые мозолями руки? Они создают богатства страны. Золото и серебро не падают вам с неба: вы получаете их из наших хижин. Мы, крестьяне, отдаем все, а сами не получаем ничего. Только из среды крестьян вербуют солдат. Это — тяжелое бремя, а наградой за все это служит лишь хозяйский кнут. И разве не грешно перед людьми и богом после стольких жертв с нашей стороны считать нас чужими и бродягами на нашей же земле?..
Боярин Штенберг, растрогавшись словами Бокулея, в ответ заявил:
— И я превращал вас в рабов, бил вас, раздевал вас... Несправедливо забирал у вас все, потому что я был молод и жаден... Тридцать шесть лет вы проклинали меня. Теперь я каюсь и отдаю вам все обратно. Простите меня, братья!..
Вернувшись в свое имение, Штенберг выпорол крестьянина, осмелившегося намекнуть барину о сказанном в комиссии. Жестоко поплатился за свои слова Василе Бокулей. Слуги боярина Штенберга втолкнули его в псарню, и стая борзых в минуту растерзали крестьянина в клочья. Наследником его скудного хозяйства остался отец Георге, Александру Бокулей, младший из трех братьев.
Так же как и его предки, Александру Бокулей думал только об одном: как бы собрать со своей полоски побольше кукурузы. Но чем больше он желал, тем меньше давала ему обеспложенная земля. А кукуруза даже снилась Александру, золотым ручьем текла... Перед глазами вырастал высокий ворох, крестьянин падал на него и пьянел, прятал лицо в душной теплоте зерна, плакал от радости... Но каким горьким было пробуждение!.. Возле постели уже стояла жена. И опять спрашивала одно и то же:
— Кукурузы осталось несколько котелков, Александру. Что будем делать: сохраним на семена или смелем?..
Он кричал на нее, будто она была виновата в том, что осталось несколько котелков. А потом говорил:
— Размалывай и корми детей. Не помирать же им с голоду, — и, нахлобучив до самых глаз белую баранью шапку, отправлялся к Патрану просить семян. Тот давал. Но Патрану не был лиходеем своему добру: он брал с должников проценты, а чаще заставлял их отрабатывать долг. Александру Бокулей охотнее шел на последнее: сил и времени у него было не так уж много, но они все-таки были, а кукурузы он не имел вовсе.
В 1933 году в селе появилась организация с простым, понятным и обнадеживающим названием: "Фронтул Плугарилор" (Фронт плугарей, или Земледельческий союз). Говорили, что во главе этого союза стоял какой-то доктор, которого, однако, Александру не знал. Руководителем местной организации "Фронтул Плугарилор" в Гарманешти был поставлен сосед Бокулея — Суин Корнеску. По его совету Александру немедленно вступил в члены организации. Где-то в туманном будущем рисовалось осуществление вечной мечты — получение земли. А пока что жить стало еще тяжелее: обозленный Патрану не хотел давать взаймы семена даже под проценты члену "крамольной организации". "Фронтул Плугарилор" ставил своей целью добиться аграрной реформы, с тем чтобы часть земли отобрать у кулаков, бояр и передать ее бедным крестьянам.
— Землицы моей захотел? — встречал Патрану Бокулея и, злобно вращая большими цыганскими глазами, совал прямо в лицо Александру огромный кукиш: — А вот этого... Возьми-ка выкуси!..
Александру с упавшим сердцем шел в другой и третий двор, но и там его встречали тем же. Доведенные до отчаяния, бедные крестьяне пытались захватить помещичьи и кулацкие земли силой, но с ними жестоко расправлялись. Сосед Бокулея Суин Корнеску несколько лет сидел в застенках сигуранцы.
Началась война с русскими: "хозяева страны" решили угодить Гитлеру.
Старший сын Александру Бокулея — Георге — убежал в СССР; младшего — Димитру — взяли в армию, послали завоевывать для румынских бояр новые земли. Хотя Александру много слышал страшных вещей о Советском Союзе, но все же предпочел бы оставить младшего сына дома: он знал, что войны всегда приносили бедным румынам только новое несчастье.
Жизнь на селе стала вовсе невыносимой. Увеличились налоги, к существующим, которые были и без того непосильными, прибавились военные. Платить было нечем. Пришлось часть земли продать Патрану. Но вырученных денег оказалось недостаточно, чтобы рассчитаться с правительством. Тому же Патрану Бокулей продал единственного вола. Сам остался с одной овцой, но и последней лишился. Это случилось совсем недавно, перед самым приходом русских. Во двор Бокулея забежали румынские офицеры. Заметив в хлевушке овцу, они потребовали ее себе. Жена Александру заголосила на все село:
— Не дам! Не да-а-ам!..
Ее оттолкнули. Однако один из офицеров, в котором Бокулей сразу же узнал молодого боярина Штенбeрга, успокоил женщину:
— Мы вернем вам овцу. Вот расписка.
Обрадованный Александру сунул бумажку в карман не глядя, поблагодарил:
— Спасибо, домнуле{17} офицер! — и, повернувшись ко все еще всхлипывающей жене, добавил: — Не плачь, Марица. Этот же господин — сын нашего покойного боярина, он — румын. Разве будет обижать крестьянина?
На другой день Александру достал бумажку, развернул ее. В ней небрежной рукой было написано: "Старый осел". Александру схватился за грудь и, глотая воздух, упал на землю. Потом с трудом приподнялся. Руки его судорожно впились в кучерявые волосы. Бокулей нещадно трепал себя, бился о стенку лбом и плакал.
— Старый осел! Старый осел!.. — кричал он, задыхаясь от гнева и обиды.
Вслед за румынами во двор забежали отступавшие немцы. Эти остались ночевать. В эту ночь и случилось страшное в семье Бокулеев...
...Александру взглянул на дочь, потом на жену, сказал им тихо:
— Оставьте нас с Георге одних.
Мать и дочь быстро вышли.
Александру прикрыл за ними дверь, вернулся на свое место, присел рядом с Георге. Он решил было рассказать сыну о том, что случилось с Маргаритой, но в последнюю минуту раздумал — не хотелось омрачать первый день встречи. И поспешил сообщить сыну о другом, что, видно, также очень волновало старика. Он еще раз покосился на дверь, на сына и, убедившись, что их никто не слышит, сказал:
— В селе появился Николае Мукершану. Помнишь его?
Александру, как это часто случается со старыми людьми, забыл о том, что сын никак не мог помнить Мукершану, потому что того арестовали, когда Георге было не более пяти лет.
Однако Георге наморщил лоб, припоминая что-то. Имя Мукершану ему показалось знакомым. В конце концов он вспомнил, что действительно слышал об этом человеке. Это был их односельчанин, служивший когда-то батраком у Патрану. Потом он ушел в город, работал на каком-то заводе. Вернулся в село и организовал подпольную коммунистическую группу. Но здесь был схвачен полицией. Несмотря на страшные пытки, никого из товарищей не выдал и был пожизненно заключен в тюрьму. Но в селе еще долгие годы говорили о нем, и маленький Георге слышал эти рассказы.
— У кого он живет? — добрые коричневые глаза Георге загорелись.
— У Суина Корнеску. Но ты не ходи туда. И вообще — это не наше дело.
— Теперь нам бояться нечего, отец.
Но Бокулей-старший сердито нахмурился.
— Не ходи.
"Нет, отец, я обязательно пойду к нему!" — подумал Георге и, счастливый, обнял худую, наполовину заросшую черными волосами шею отца.
3
Между тем разведчики занимались во дворе своими солдатскими делами. Одни рыли щели для укрытий от бомбежки, другие чистили автоматы, делясь впечатлениями от "заграницы". Пинчук и Кузьмич приводили в порядок хозяйство роты, старшина проверял запасы продуктов, составлял строевую записку. Кузьмич смазывал бричку, чистил лошадей... Михаил Лачуга устраивался в саду со своим котлом. Недалеко от него под высокой и сучкастой черешней сидели Шахаев и Никита Пилюгин. Они негромко разговаривали.
Шахаев заметил, что плечи Пилюгина были как-то неестественно широки и весь он — толстый и неуклюжий.
— Что у тебя под гимнастеркой, Никита? — спросил парторг.
Никита тяжело сопел и молчал.
— Ну-ка, покажи. Все равно ребята увидят.
— А я и не скрываю. Не украл, а купил за свои деньги. Вот, смотрите! — Пилюгин поспешно расстегнул гимнастерку, и Шахаев увидел под ней смоляно-черный с блестящими лацканами аристократический смокинг.
Оказалось, что Никита действительно купил его по дороге, в городе Хырлэу.
— На кой черт он тебе сдался? — спросил старший сержант, еле сдерживая себя, чтобы не расхохотаться.
— Отцу пошлю, — угрюмо пробасил Никита. — Вещь-то заграничная...
Улыбка исчезла с лица Шахаева. Что-то больно кольнуло в сердце.
— Заграничная, значит? Эх, Никита!.. — парторг обвел взглядом весь убогий двор Бокулеев, показал на лоскутья, висевшие на веревке, протянутой от угла дома к крыше хлевушка, проговорил с горечью: — Вот она, заграница! Смотри на нее, Никита, и любуйся! — И Шахаев ушел от Пилюгина.
Тот медленно, словно нехотя, застегнул гимнастерку, лег на землю и долго смотрел сквозь ветви черешни на синее прозрачное небо, испытывая незнакомую тяжесть в груди.
— Товарищ старший сержант! — глухо позвал он, но Шахаев уже скрылся за домом.
Никита встал, подошел к повару Михаилу Лачуге и вдруг предложил:
— Давай... помогу!..
Глава четвертая
1
Неожиданный выход советских войск на реку Прут и затем их стремительное продвижение в глубь Румынии повергли полковника Раковичану в смятение. Первое, что он сделал, — это побыстрее убрался из корпуса Рупеску. Ему срочно потребовалось побывать в ставке. Вернулся Раковичану через неделю и как ни в чем не бывало явился в землянку Рупеску.
— Добрый день, генерал! Ну, что я вам говорил? Маршал Антонеску и король в восторге от действий вашего корпуса, генерал. Мама Елена восхищена храбрыми румынскими воинами. Теперь ждите высоких наград. Русские получили достойный отпор. Как я и предполагал, доты сделали свое дело: русским не преодолеть их!.. О, вы что-то не в духе, генерал! — Раковичану заметил хмурое лицо Рупеску. — И это в то время, когда вы одержали блестящую победу над русскими? Не понимаю...
— Военным людям не следует быть столь экзальтированными, полковник. Вы всегда спешите, мой дорогой. Нате-ка вот, полюбуйтесь! — и он швырнул на стол газету. — Прочтите, прочтите! Это, пожалуй, пострашнее русских полков... — генерал ткнул коротким пальцем в отчеркнутое красным карандашом место в газете. — Вот это... извольте!
Раковичану, предчувствуя неприятность, быстро пробежал глазами по заголовку: "Заявление Советского Правительства".
— Что за чертовщина? Кто издает эту газету, генерал? Где вы ее взяли?
— Кто издает — не знаю. Солдаты в окопах подобрали. Впрочем, нетрудно догадаться и об издателе. Коммунисты, конечно. Они всюду, полковник. И мы сделаем непростительную ошибку, если решим, что наши железногвардейцы{18} окончательно разделались с ними. Капрал из роты Штенберга говорил их устами. Уж кому-кому, а вам-то полагалось бы обо всем этом знать. И даже раньше меня! Однако прочтите. Любопытный документ!
Раковичану так и впился глазами в указанное генералом место газетного листа:
"Красная Армия, в результате успешного продвижения вперед, вышла на реку Прут, являющуюся государственной границей между СССР и Румынией. Этим положено начало полного восстановления советской государственной границы, установленной в 1940 году договором между Советским Союзом и Румынией, вероломно нарушенным в 1941 году Румынским правительством в союзе с гитлеровской Германией. В настоящее время Красная Армия производит очищение советской территории от всех находящихся на ней вражеских войск, и уже недалеко то время, когда вся советская граница с Румынией будет полностью восстановлена.Советское Правительство доводит до сведения, что наступающие части Красной Армии, преследуя германские армии и союзные с ними румынские войска, перешли на нескольких участках реку Прут и вступили на румынскую территорию. Верховным Главнокомандованием Красной Армии дан приказ советским наступающим частям преследовать врага вплоть до его разгрома и капитуляции.
Вместе с тем Советское Правительство заявляет, что оно не преследует цели приобретения какой-либо части румынской территории или изменения существующего общественного строя Румынии и что вступление советских войск в пределы Румынии диктуется исключительно военной необходимостью и продолжающимся сопротивлением войск противника".
— Это страшный документ, генерал, — заговорил полковник непривычно медленно и каким-то несвойственным ему тоном. — И самое страшное, пожалуй, вот это, — немигающими глазами он отыскал нужное место. — Вот Послушайте: "Вместе с тем Советское Правительство заявляет, что оно не преследует цели приобретения какой-либо части румынской территории или изменения существующего общественного строя Румынии..." Русские... — Раковичану ударил ладонью по газете. — Вы знаете, что, собственно, делают русские? Они одной этой фразой парализуют всю нашу пропаганду!
— А мне, признаться, не менее неприятным показалось и другое место из этого заявления. Позвольте! — Рунеску взял из рук полковника газету и тоже прочел: — "Верховным Главнокомандованием Красной Армии дан приказ советским наступающим частям преследовать врага вплоть до его разгрома и капитуляции". Какая самоуверенность! Словно бы победа у них уже в кармане, а?
— От вашего мужества и умения, генерал, от стойкости ваших солдат зависит, чтобы этот пункт из заявления русских остался пустым звуком, — Раковичану перешел от покровительственно-дружеского тона к начальнически-назидательному.
— Разумеется, разумеется! — заторопился Рупеску, уловивший в голосе собеседника эти новые нотки. "Каков наглец! Выскочка!" — подумал он в крайнем раздражении, а вслух сказал: — Мои солдаты будут стоять насмерть. А если русские действительно не намерены вмешиваться в наши внутренние дела, так это даже лучше для нас. Румыния уже по горло сыта иностранным вмешательством, с нее хватит. Пора бы уж нам самим решать наши внутренние дела...
При этих словах генерала лицо Раковичану перекосилось в иронической усмешке. Он еле удержался, чтобы не крикнуть: "Вы законченный идиот, генерал!"
— Я не хотел вас обидеть, господин Рупеску, но вы сказали сейчас бо-ольшую глупость...
— Я бы попросил!..
— Спокойно, генерал, — Раковичану сощурился. — Да, вы сказали глупость. Так и назовем. Вы — пренаивнейший человек, генерал! Если русские и не будут вмешиваться в наши внутренние дела, что они, по-видимому, и намерены делать, от этого они не становятся менее опасными. Напротив! Нам было бы куда легче, если б русские солдаты ежедневно убивали по десятку наших мужиков и насиловали по дюжине девиц... Но они, как назло, не грабят, не убивают, не насилуют! И это плохо. Плохо для нас с вами, генерал! Не забывайте, что мы имеем дело с такими солдатами, которые страшны уже тем, что пройдут по румынской земле и покажут себя нашей черни... Мы более четверти века тратим миллионы лей, чтобы вызвать у своего народа ужас перед этими людьми, перед их страной. Вообще — перед коммунизмом. Пожалуй, в какой-то степени это удавалось. Но что будет теперь, когда русские, не спросясь нашего позволения, сами пожаловали к нам?.. Вы думали об этом? Советую поразмыслить! Да поймите же, что нам теперь нужно иностранное вмешательство, как никогда раньше. Необходимо! К черту сопливое разглагольствование о суверенитете, о национальной гордости, независимости и прочей чепухе! Нам нужен сильный союзник. Надеюсь, хоть теперь-то вы улавливаете мою мысль?
— Я отлично ее улавливаю, эту вашу мысль, полковник! И уже давно улавливаю! — вспыхнул Рупеску, ужаленный тоном Раковичану. — А вы не подумали о том, что эту вашу мысль, с моей помощью разумеется, уловят и во дворце?
— Донос, значит? — Раковичану расхохотался. Потом, мгновенно посерьезнев, снисходительно предложил: — Хотите, я помогу вам сочинить этот донос?..
— Нет, не хочу. Теперь не хочу, — генерал задумчиво прищурился и пошевелил толстыми короткими пальцами. — Сейчас мне все ясно, полковник. Не совсем ясно разве только одно: почему же союзники — я говорю об американцах и англичанах — так восторженно приветствуют вступление советских войск в Румынию?
Раковичану усмехнулся, при этом его светло-серые глаза не изменились. Лишь чуть покривились топкие губы.
— А что им, собственно, остается делать? Иногда приходится строить приятную мину при плохой игре. Вступление русских войск в Румынию для американцев, например, столь же прискорбный факт, как и для нас с вами, генерал. Теперь на их долю — я имею в виду англосаксов — остается лишь одно: сделать все возможное, чтобы в руки Красной Армии поменьше попало промышленных объектов. С этой целью они — вот увидите — начнут массированные бомбардировки промышленных центров Румынии. Завтра же мощные соединения американской авиации появятся над Бухарестом, Плоешти, над заводами Решицы...
— Простите, полковник. Но вы говорите так, будто являетесь представителем верховного штаба не румынской армии, а американского командования.
— Я, дорогой мой генерал, являюсь... прежде всего политиком. А политики обязаны анализировать события и предвидеть...
Раковичану неожиданно умолк. Его остановил девичий голос, зазвеневший у входа в землянку. Полковник прислушался. Через полуоткрытую дверь в землянку ручейком лились звуки беспечной девичьей песни, совершенно необычной в такой обстановке.
Раковичану, широко раздувая ноздри короткого, словно обрубленного носа и хищно оскалясь, взглянул в окно. У самой землянки, склонившись над тазиком, мыла посуду черноглазая и чернокудрая девушка. То и дело отбрасывая назад мешавшие ей волосы, она пела:
Винограда лист зеленый.
Крошка Мариона.
— Что в лице ты изменилась,
Крошка Мариона?
— Все тоскую, все грущу я,
Милый мой, любимый,
Огорчают злые толки,
Милый мой, любимый.
— Что за девица? — спросил полковник.
— Мой повар, — безразличным тоном ответил Рупеску. — Она готовит мне обеды.
"Старый грешник!" — с завистью подумал Раковичану, неохотно отходя от окна и игриво грозя генералу пальцем.
— Повар недурен. Не уступите ли его мне, генерал? Я тоже люблю вкусно поесть. А? Неплохо заплачу.
— Не моя, полковник. Поторгуйтесь с лейтенантом Штенбергом, — досадливо отмахнулся Рупеску.
— Чему она радуется?
— А вы спросите у нее. По-моему, просто так. Василика всегда поет. Глупая девчонка.
Василика действительно любила петь. Ей казалось, что все хорошие песни сложены про нее. Но сейчас она пела не "просто так". Василика уже знала, что Георге Бокулей жив и вернулся в Гарманешти. Вот придет ночь, и Василика убежит отсюда туда, к Георге!..
Девушка улыбнулась. Тарелка выпала из ее рук и громко стукнула о металлический тазик. Василика тихо засмеялась и снова запела:
Ты хотел на мне жениться,
Милый мой, любимый,
Как поспеет виноград твой,
Милый мой, любимый.
Виноград созрел душистый,
Милый мой, любимый.
У тебя ж другая в мыслях,
Милый мой, любимый.
Рупеску и Раковичану уже не слушали девушку. Генерал сообщил полковнику, что в Гарманешти из тюрьмы вернулся опасный коммунист Мукершану.
— Зашевелились. Вы правы, генерал: железногвардейцы наши действительно ни черта не сделали! Его надо убрать, генерал. Обязательно убрать. И как можно скорее. Действовать быстро и решительно. Не поручить ли это дело лейтенанту Штенбергу? Он местный житель, кровно заинтересованный в ликвидации Мукершану. А командир из него все равно никудышный. Пусть попробует свои таланты в другом. Как вы на это смотрите, генерал?
— Кажется, большой либерал. Нерешителен.
— Не верю в его либерализм.
— Что ж, попробуем. Нынче же поговорю с ним об этом.
— Забот-то нам прибавляется, генерал, — меланхолически заметил Раковичану.
— Да-а-а, — тяжко протянул Рупеску.
И они надолго замолчали.
...А за дверцей землянки звенел не умолкая девичий голос:
Винограда лист зеленый.
Кротка Мариона.
— Что в лице ты изменилась,
— Крошка Мариона?
2
Немало пришлось в те дни потрудиться нашим политработникам. Нужно было разъяснить Заявление Советского правительства не только румынскому населению, но и своим солдатам. Последние, как известно, всегда считают себя политическими деятелями и прежде всего сами стараются разобраться во всем. Вообще-то красноармейцы довольно ясно представляли себе свои цели и задачи с переходом государственной границы.
Однако в заявлении были места, которые истолковывались солдатами по-разному. Часто среди них разгорались горячие споры. Шахаев сразу это почувствовал и встревожился. Нужно было немедленно разъяснить солдатам важный документ, но старшему сержанту казалось, что сам он не вполне подготовлен для этого. Он решил обратиться к начальнику политотдела.
Демин, очевидно, сразу же догадался, с чем пожаловал к нему парторг. Спросил:
— Что, брат Шахаев, худо?
— Не так уж худо, товарищ полковник. Но в общем трудновато.
— Трудновато?.. Нет, Шахаев, пожалуй, очень трудно все-таки. Нам казалось, что мы провели немалую разъяснительную работу среди бойцов перед тем, как вступить в Румынию. Все как будто предусмотрели. Но едва шагнули на землю этой страны, встало столько вопросов — батюшки мои, хоть за голову хватайся!.. Вот пришел ко мне сегодня местный поп, спрашивает: о чем ему сейчас, в данный, так сказать, момент, просить бога? И глядит, волосатая бестия, этак хитро на меня. А черт его знает, что ему посоветовать? "Иди, говорю, батюшка, и молись, как молился всегда. С небесным политотделом связи не имею". Ушел, недовольный ушел... Такие-то вот, Шахаев, дела! А ведь приходил этот попик неспроста... Ну, что у тебя там, давай выкладывай все сразу...
— Да вот... потолковать хотелось бы...
— За советом пришел?
— За советом, товарищ полковник, — несколько смущенный тоном начподива, сказал Шахаев.
— Ну, давай посоветуемся. Но ты не думай, дорогой товарищ, что начальнику политотдела всегда все ведомо. Давай уж вместе обсудим. — Маленький, аккуратный, по-прежнему энергичный Демин прошел за свой столик, за которым сидел над какими-то бумагами до прихода Шахаева. — Присаживайся. Гуров, — окликнул он инструктора, — убери свои листовки! Дай человеку присесть.
Вечером у разведчиков проходила беседа. На ней присутствовали все солдаты. Объявив тему беседы, Шахаев спросил:
— Кто желает высказаться, товарищи?
— Я желаю! — поднялся с земли Али Каримов. До этого он сидел, сложив ноги по-восточному, и нетерпеливо ожидал, когда перейдут к делу. Его вечно удивленные глаза на этот раз были беспокойно-злыми. — Как же понимать надо, товарищи? — начал он, поворачиваясь лицом к разведчикам, разместившимся в саду. — Выходит, Антонеска опять у власти останется?
— Это почему же? — сердито спросил его Ванин.
— А ты не перебивай меня. А вот почитать нада, — Каримов с непостижимой быстротой извлек из кармана брюк измусоленную газету, нашел нужное место и, сбиваясь от волнения, начал читать: — "Советское Правительство заявляет, что оно не преследует цели приобретения какой-либо части румынской территории или изменения существующего общественного строя Румынии". Понял, Ванин, о чем тут речь? Вот разъясни нам, а я кончил! — И Каримов, взглянув на посрамленного, по его мнению, Сеньку, гордо пошагал на свое место.
— Ванину слово! — раздалось несколько голосов.
— Ванину! — по-петушиному пропел Кузьмич. — Пусть разъяснит! Скажи-ка, Семен...
— К порядку, хлопцы! — остановил расходившихся солдат Пинчук. — Ишь як вас подмывав... У мэнэ в колгоспи на собрании и то бильш було порядку... Ну, Семен, будэш говорыть?
Сенька поднялся нехотя. Все выжидающе поглядывали на него.
— Как же это, ребята, а? — растерянно развел он руками.
— А вот так! — не утерпел Каримов.
— А ты меня не перебивай! — зло одернул его Ванин, досадуя больше на себя, чем на Каримова. Ему, по-видимому, нужно было выиграть время, чтобы собраться с мыслями, и он охотно вступил бы в любую дискуссию, не касавшуюся этого вопроса. — Я тебя не перебивал?
Каримов посмотрел на Сеньку.
— Как это не перебивал? А кто же...
— Ты замолчи, Каримыч! Хай говорыт. Продолжай, Семен! — Петр Тарасович грозно глянул на азербайджанца, и тот скорехонько умолк.
Шахаев сидел молча. Он решил пока не вмешиваться в солдатский спор.
— Как же это, ребята, а? — повторил Сенька, беспомощно разводя руками. — Выходит, Каримов прав. Я присоединяюсь, — закончил он, готовый уйти на свое место.
— К кому присоединяешься? Говори точнее, — остановил его Пинчук.
— К Али Каримову.
— Добрэ. Ну, сидай. Хто еще будэ говорыть?
Охотников не нашлось. Выкрикивали с мест.
— Тут надо разобраться! — подал вновь свой голос Кузьмич.
— Разберутся и без нас, — ответил ему флегматичный и, казалось, ко всему безразличный повар Михаил Лачуга.
— Як цэ — бэз нас? — Петр Тарасович потемнел. — А мы, по-твоему, що?.. Так соби... Ну, хто еще желает высказаться?
Поднялся Кузьмич.
— Насчет территории там все правильно указано. У нас своей земли хватит. А вот касаемо обчественного строя, тут что-то непонятное есть. Антонескова этого у власти ни в какую нельзя оставлять.
— А его и не оставят, — уверенно произнес уже давно порывавшийся выступить Вася Камушкин, которого ранее останавливал предостерегающий взгляд парторга: обожди, мол, пусть сначала солдаты говорят. — Его, Антонеску, мы будем судить по всем строгостям советских законов как военного преступника. А режим мы не будем здесь устанавливать. Это дело самих румын.
— А ежели они сами не справятся? Была же здесь когда-то революция, подавили ее. Аким нам рассказывал об этом... — Сеньке, видимо, хотелось взять реванш за свой провал, и он старался срезать каверзным вопросом Камушкина, который высказал — Ванин в душе отлично понимал это — стоящую мысль.
— Справятся. Теперь справятся! — твердо сказал комсорг.
Кузьмич сердито посматривал то на Пинчука, то на Камушкина, стараясь привлечь к себе внимание, но, очевидно, все уже забыли, что слово предоставлено сибиряку. Оскорбленный, он махнул рукой, прошел на свое место и затих там, прикусив по обыкновению свой левый ус.
— Не кипятись, Семен, — одернул своего дружка Аким, до этого молча наблюдавший за перепалкой разведчиков. — Комсорг правильно говорит. Румынский народ сам должен решить, какая власть ему по душе...
— Веди беседу, Тарасыч, — шепнул парторг Пинчуку, который, заслушавшись ораторов, вдруг совсем было забыл о своих обязанностях.
— К порядку, товарищи! К порядку! — закричал во всю мочь спохватившийся "голова колгоспу". — Просите слово!
— У меня вопрос! — неожиданно заговорил Никита Пилюгин, не поднимаясь.
— К кому вопрос? — спросил Пинчук.
— Ко всем.
— Вопросы потом.
— А я сейчас желаю.
— Пусть спрашивает, — вновь шепнул Шахаев.
— Ну давай, що у тебя там? Да поднимись! Що не уважаешь товарищей! — прикрикнул Петр Тарасович.
Никита нехотя поднялся.
— А что с королем Михаем теперь будет? — наконец проговорил он и, не дожидаясь ответа, сел.
— Какой он там Михай! — решил блеснуть своей осведомленностью Сенька. Он еще не терял надежды реабилитировать себя в глазах разведчиков. — Другое у него имя, немецкое. Гоген... Гоген... Фу, черт, не выговоришь никак, язык поломаешь. Гогенцоген какой-то...
— Гогенцоллерн, — подсказал Аким.
— А ты откуда знаешь? — как всегда, удивился Ванин и, не ожидая ответа, продолжал: — В общем, никакой он не румын. Выгонят его, надо полагать. Ни Антонеску, ни короля румынский народ не потерпит!
— Вот теперь ты правильно сказал. — Шахаев вcтал. — Правильно говорили здесь Камушкин и Ерофеенко. Антонеску, коль попадет он в наши руки, мы, конечно, будем судить по советским законам за то преступления, которые его вояки совершили в нашей стране. С королевским двором решит сам румынский народ. Мы пришли сюда не затем, чтобы устанавливать свой общественный строй. Мы пришли, чтобы освободить Румынию от фашизма. Надо думать, что освобожденный нами румынский народ сделает правильные выводы и в отношении государственного устройства в своей стране. Но от нас с вами, товарищи солдаты, не в малой степени зависит, чтобы румыны сделали правильные выводы. Я как-то уже говорил об этом Каримову. — Шахаев глянул почему-то на Никиту Пилюгина.
Солдаты долго еще не отпускали парторга. Каждого что-нибудь волновало, беспокоило, и он подходил к Шахаеву, чтобы с глазу на глаз потолковать с ним, уточнить не совсем ясное, посоветоваться. В помощь себе парторг привлек Акима, который давно уже был среди разведчиков вроде агитатора, и, конечно, Васю — комсомольского вожака. Лейтенанту Забарову пока что было не до бесед — он целыми днями пропадал на передовой.
3
В день, когда о Заявлении Советского правительства уже было известно всему селу, у начальника политотдела находился посетитель, с которым Демину особенно хотелось встретиться.
За небольшим столиком, на котором, кроме коробки папирос, ничего не было — все бумаги Демин убрал в ящик, — против начподива на раскладном походном стуле сидел человек, которому на вид было не более сорока — сорока трех лет, с коротко остриженными седеющими волосами. Лицо его, широкое и, казалось, очень добродушное, принимало какое-то счастливое, детское выражение, когда к нему обращался Демин с вопросом, — полковник уже успел заметить, что такое выражение придавали лицу собеседника его голубые, немножко прищуренные глаза, и только тогда, когда эти глаза улыбались.
Признаться, Демин не таким представлял себе гостя. Судя по многим литературным произведениям, перед ним должен был сидеть человек с нахмуренными бровями, с бледным лицом, на котором пятнами проступает болезненный румянец; время от времени он должен отворачиваться и, прикрыв рот платком, долго и трудно откашливаться; затем, извинившись и виновато, болезненно улыбнувшись, продолжать беседу...
Однако, рассматривая собеседника, Демии пришел к выводу, что он, Демин, никогда бы и подумать не мог, что этот человек одиннадцать лет просидел в тюрьме и вынес там почти нечеловеческие мучения; скорее можно предположить, что человек этот прожил очень веселую и беззаботную жизнь. Но это было бы мимолетное и, конечно, неверное впечатление. Едва речь заходила о фашистах, о застенках сигуранцы, о полицейских пытках, лицо румына мгновенно менялось, приобретало строгое и даже немного жесткое выражение.
— Расскажите о себе, товарищ Мукершану! — попросил Демин. Он внезапно ощутил, что привычное, дорогое слово "товарищ" способно доставлять какое-то особенное удовольствие, когда называешь так человека из чужой страны, но родного нам по духу, по убеждениям. Если, конечно, собеседник — именно такой человек, а не...
Вот опять перед полковником встал вопрос, который нужно решать самому, решать безошибочно. Документы в порядке — коммунист, подпольщик, как будто бы все правильно. Но... но такой документ может оказаться у любого разведчика, у агента сигуранцы. Остается одно: определить, понять. "Вот тут-то ты и не должен промахнуться, начальник политотдела! — мысленно говорил себе Демин. — Эх, дружище, как ты еще зелен, как много тебе еще надо жить и учиться, чтобы решать такие вопросы не спеша, спокойно и, главное, правильно. Ну что ж, назвался груздем, так..."
— Я вас слушаю, товарищ Мукершану, — попросил он снова, догадавшись по взгляду, что гость молчит, заметив его внезапную задумчивость.
Мукершану вздрогнул и начал спокойно, неторопливо рассказывать.
Он говорил по-русски, и Демин спросил, не был ли Мукершану в Советском Союзе.
— Нет, не пришлось, — сказал Мукершапу с явным сожалением. — Учился в тюрьме. Помог один товарищ, хорошо знавший русский язык.
Родился Николае Мукершану в бедной крестьянской семье. Рано ушел батрачить, потом сбежал от хозяина в город, на завод. Стал рабочим. В 1921 году вступил в коммунистическую партию.
— Как видите, по своему партийному стажу я ровесник своей партии, — улыбнулся Мукершану в этом месте своего рассказа. — Компартия Румынии образовалась в 1921 году в результате раскола румынской социалистической партии. С 1924 года компартия работала в глубоком подполье, и принадлежность к ней жестоко каралась правящими классами страны. Многие сотни моих товарищей были замучены в застенках сигуранцы... — голос рассказчика дрогнул, на висках собралась сухая смуглая кожа. — Многие тысячи были сосланы на каторгу и брошены в тюрьмы, многие были вынуждены покинуть страну. Но партия жила и действовала! — вдруг громко и горделиво проговорил он, испытывая чувство младшего брата, рассказывающего старшему и любимому брату о своих, несомненно, славных делах, заранее зная, что эти дела будут приятны его слушателю и одобрены им. — Да, жила и боролась! — продолжал румын, все более оживляясь, и в эту минуту Демин поверил в него и уже знал, что не ошибся. Теперь он с особым вниманием слушал этого человека, с радостью узнавая от него, как румынской компартии постепенно удавалось освобождаться от оппортунистических и сектантских элементов и в руководстве и на местах.
После пятого съезда Румынской компартии в 1932 году коммунисты стали играть заметную роль в массовом рабочем движении страны. Они возглавили крупные выступления рабочих в 1933 году в Гривице и Плоешти. Руководитель этого выступления был арестован и приговорен к пятнадцати годам тюремного заключения...
— Вы слышали о нем? — спросил Мукершану.
— Слышал, и слышал много, — ответил полковник и в свою очередь спросил: — Вам тоже пришлось участвовать в этих выступлениях?
— Только в одном — плоештинском. Мне удалось в тот раз скрыться от полиции... Впрочем, ненадолго. В том же 1933 году арестовали и меня. — И Мукершану рассказал о руководимом им выступлeнии в селe Гарманешти, подавленном правительством самым свирепым образом.
— А сейчас мы хотим создать единый демократический фронт. Необходимо, чтобы с нами теснее объединилась, в частности, массовая организация трудового крестьянства — "Фронтул Плугарилор". С этой целью Центральный комитет послал сотни своих работников в деревни. Я, разумеется, попросился в свой родной уезд, где меня знают.
Мукершану замолчал. Но его глаза говорили: "Ну, вот и вы пришли к нам на помощь. Вот мы и вместе!"
Демин, должно быть, догадался о состоянии румына, улыбнулся ему широко и сердечно, так что его всегда немножко усталые глаза осветились неожиданно ярким, задорным и веселым светом. Начподив спросил:
— Вы полагаете, что вам здесь будет легче работать?
— Я надеялся. Но это не так.
— Почему? — удивился Демин. — Вас здесь хорошо знают еще по тридцать третьему году.
— Именно поэтому работать мне тут оказалось куда труднее.
— Понимаю... Скажите, пожалуйста, товарищ Мукершану, вы женаты? — неожиданно спросил полковник и сам удивился своему вопросу не меньше, чем румын,
Мукершану, однако, ответил:
— Женат... то есть был женат.
Он посмотрел на Демина, положил на стол большие, жилистые рабочие руки, сказал доверительно и просто:
— Убили мою... Анку.
Долго молчали. Демин испытывал неловкость. И чтобы, очевидно, положить конец тяжкому молчанию, попросил:
— А не можете ли вы рассказать мне об этой крестьянской организации?
Мукершану, казалось, даже обрадовался этой просьбе начподива. Охотно заговорил:
— "Фронтул Плугарилор"? Это, товарищ Демин, массовая политическая организация крестьян, созданная в 1933 году. Еще в предвоенные годы она поддерживала нас в борьбе за создание Народного фронта. Во время войны руководитель этой организации заключил союз с нами для совместной борьбы против Антонеску. Теперь мы решили еще крепче связаться с "плугарями". Для нас это важно в борьбе не только с правительством Антонеску, но и с партией Маниу{19}. Вы ведь знаете, что национал-царанисты имеют некоторое влияние на крестьян. Центральный комитет решил кроме своих работников-профессионалов двинуть в села сотни и тысячи передовых рабочих.
Начподив и Мукершану проговорили до позднего вечера. Демин вышел проводить румына.
— Желаю вам удачи, дорогой товарищ! Я ведь понимаю, как вам трудно. Есть люди, которые очень будут вам мешать, Мукершану.
— Мы знаем их.
— Они есть не только в вашей стране.
— И это мы знаем. До войны восемьдесят семь процентов нефти Румынии принадлежало восьми крупным иностранным компаниям...
— Вот-вот! Это надо всегда иметь в виду. А что касается Красной Армии, она выполнит свою миссию, — сказал Демин.
Мукершану взял его за руку:
— Спасибо вам, товарищи! Будьте уверены: мы сделаем что надо!
До них долетели солдатские голоса, смех, веселая перебранка. Это, должно быть, разведчики шумели во дворе Бокулея. Демин прислушивался к их голосам долго, потом улыбнулся:
— Вот их благодарите! — и кивнул своей большой круглой головой в сторону солдатских голосов. — Сколько вынесли эти ребята, пока дошли сюда!
Начподив проводил Мукершану к дому Суина Корнеску, вернулся к своей землянке, но не зашел в нее, а присел рядом, на спиленном дереве. До него по-прежнему доносился веселый говор бойцов, и этот говор сейчас для полковника был особенно приятен. Он слушал его, охваченный своими горячими, уже не раз приходившими ему в голову мыслями.
Небо было усеяно звездами. Вечерняя прохлада стлалась над повлажневшей землей. Тянуло волнующим запахом почек и молодых трап. За горой, на переднем крае, лениво постукивали короткими очередями пулеметы. Где-то внизу, в овраге, шумела вода.
"Вы женаты?.." Фу ты черт!.. Дернуло же за язык!" Демин вздохнул. А в голову почему-то лезли наивные, давно услышанные стихи:
Папы нету дома
И нe может быть,
Потому что папа
Должен немцев бить.
"Откуда они взялись?" И вдруг отчетливо вспомнил Веселую Зорьку, снежную пыль за окном, усатого солдата, стоявшего в дверях комнаты. "Пинчук. Старшина разведроты. О чем думает сейчас этот мудрый мужик? А думать есть о чем!" Демин поднялся и пошел в землянку, все еще захваченный мыслями. Вспоминались сегодняшние встречи, беседы...
— Какое... совершается! — почти беззвучно прошептал полковник и глубоко вздохнул.
4
— Прекратить разговоры! — сердито прикрикнул на солдат Забаров, который был явно не в духе. Три раза ходил он со своими разведчиками в поиск, и все три раза "язык", приведенный ими, оказывался румыном. Румынские солдаты хотя и охотно, но давали весьма ограниченные сведения. Все они в один голос заявляли, что кроме гвардейского королевского румынского корпуса на этом участке стояли и немецкие эсэсовские части. Точного же расположения этих частей и их наименования пленные румыны не знали, потому что офицеры им ничего не рассказывали, а сами они не выходили из своих окопов.
...Допрос пленного капитана Гуров производил при генерале Сизове, полковнике Демине, Забарове и Ванине, который упросил лейтенанта взять его с собой.
Захваченный в последнем поиске румынский офицер, к великому огорчению Федора, также не смог дать нужных сведений. Ему было известно, что где-то рядом с их корпусом находились немецкие части, — об этом им очень часто и очень охотно говорил их командир батальона, да он и сам, с его ротой, хорошо чувствовал присутствие гитлеровских частей: солдатский и без того скудный рацион с каждым днем все более ухудшался, хотя над корпусом и шефствовала сама Мама Елена. Но ее высочайшему повелению корпус этот только теперь, и критический момент, был брошен на защиту "великой румынской империи".
Обо всем этом пленный капитан рассказывал подробно, но его слова мало утешали генерала Сизова. Лишь полковник Демин живо заинтересовался одной деталью.
— Плохо, говорите, кормит вас Мама Елена? — спросил он через переводчика, которым был Георге Бокулей.
— Плохо, — простонал офицер. — Но Мама Елена тут ни при чем. Интенданты наши — сволочи. Воруют...
Начподив долго молча наблюдал за пленным, потом поморщился.
Генерал Сизов, поняв настроение Демина, резко махнул рукой и приказал:
— Уведите его!..
— ...В общем, вот уж форменный мамкин сынок попался! — резюмировал Сенька свой рассказ. — Я еще ночью узнал, что он за тип такой, когда мы с Акимом волокли его. Орет в наших руках: "Хайль реджеле Михай! Хайль реджеле Михай!" И так это в рифму у него получается. Аким даже позавидовал такой рифме!..
— Перестань болтать, Ванин! — остановил Сеньку Забаров. — Откуда ты все взял? Ничего ведь румын не кричал. Шел да помалкивал.
Но Ванин уже сидел на своем любимом коньке, и его трудно было остановить.
— Товарищ лейтенант! — говорил он, скорчив оскорбленную рожу. — Вы же сзади шли и ничего не слышали. Спросите Акима. Орал, да еще как! А эту самую старую... Маму Елену раз десять упоминал. Вот провалиться мне на этом месте!
— Будешь врать, так и провалишься.
Обиженный, казалось, в самых лучших своих побуждениях, Сенька замолчал.
Начав врать, Ванин через минуту уже сам искренне верил в то, что подсказывала ему его же собственная неудержимая фантазия. Эта искренность рассказчика и масса приводимых им деталей захватывали слушателей и заставляли их внимать Сенькиной выдумке с большим терпением.
Забарова в первые дни командования разведротой насторожила было эта черта Сенькиного характера. Но Федор скоро понял, что там, где речь шла о серьезных вещах, Сенька правдив до скрупулезности. Не кривил душой даже в тех случаях, когда правда складывалась явно не в его пользу. Подобный случай произошел совсем недавно. Как-то, возвратившись из штаба дивизии, Забаров увидел на своем дворе оседланного коня, привязанного к перильцу крыльца. Рядом стояли Кузьмич со скребницей и сияющий Ванин.
— Для вас, товарищ лейтенант, привели этого породистого конька-горбунка!
— Откуда это вы его привели? — полюбопытствовал лейтенант.
Кузьмич закусил рыжий ус и пробормотал что-то невнятное. Сенька вдруг глянул на ездового с нескрываемой злостью, зеленые глаза его посветлели.
— У одного тут мироеда ликвидировали, товарищ лейтенант. Фамилия его — Патрану. Хозяин наш говорит, что он житья тут никому не давал, с бедных людей три шкуры снимал. И к тому же еще — немецкий холуй! — ответил он прямо и вновь укоризненно посмотрел на смущенного Кузьмича.
— Коня отведите сейчас же туда, где вы его взяли. Если надо, без вас реквизируют. И притом — сами румыны. Придет еще такое время. А за самоуправство объявляю вам обоим выговор... за неимением гауптвахты.
— Есть, выговор! — гаркнул радостно Ванин, будто ему объявили благодарность, и, подойдя к своему дружку Акиму, признался: — Отпущение грехов состоялось...
Прихвастнуть же любил Сенька по мелочам, для "веселья и облегчения души", как он сам признавался, хотя на этот счет у него были серьезные расхождения с Акимом, который не допускал лжи ни в большом, ни в малом и требовал этого от Сеньки, на что Ванин отвечал:
— Может, учитель и не может приврать, ему действительно неудобно, а мне можно... К тому же я не вру в таком... нехорошем смысле этого слова, а смешу, веселю вас же, чертей! Разве это преступление? Ты же, Аким, сам гогочешь, как застоявшийся Мишкин битюг, когда Пинчук анекдоты рассказывает. А в них, анекдотах, — сплошное вранье. Кроме того, у Петра Тарасовича эти анекдоты вот с такой бородищей!
— Собственно, чего ты от меня хочешь? Чтобы я благословил тебя на ложь? Этого ты от меня, Семен, никогда не дождешься, — возражал Аким уже совершенно серьезно и сердито, и на этом их споры заканчивались. Аким отлично понимал, что Сеньку ему не перевоспитать.
...Забаров вернулся от командира дивизии еще более помрачневший. Глубже легли складки на его широком лбу и на рябоватых щеках. В глазах — знакомый разведчикам сосредоточенный блеск. Гимнастерка была расстегнута и обнажала могучую волосатую грудь с вытатуированным орлом. Лейтенант дышал тяжело и шумно.
К нему подошел Шахаев.
— Ну?
— Приказано ночью вновь выйти на поиск. Генералу нужны сведения о немцах. Вот так-то, брат мой Шахай! — Федор впервые назвал парторга этим коротким именем.
— Обязательно немца?
— Обязательно.
Помолчали. Парторг поворошил седые жесткие пряди волос. Потом сразу выпрямился, сказал с редким для его чистой русской речи восточным акцентом:
— "Языка" возьмем. Немца возьмем!
— Каким образом? Ты что-нибудь придумал?
— Не я... Как вы полагаете, товарищ лейтенант, где находятся немцы?
— В том-то и дело, что не знаю.
— Не допускаете ли вы, что гитлеровцы, выставив румын под пули, сами упрятались в дотах и преспокойно лакают там ром и жуют галеты?
Парторг замолчал, дожидаясь ответа. Забаров некоторое время думал. Потом тоже выпрямился, скупая улыбка прошла по его лицу и остановилась где-то в уголках больших обветренных губ.
— Кто это придумал?
— Мы узнали от одной девушки. Зовут ее Василикой. Невеста нашего друга Георге Бокулея. Прошлой ночью она вернулась с той стороны. Служила поваром у корпусного румынского генерала. Говорит, что в районе дотов ее чуть не задержал немецкий патруль...
— Ну, это еще надо проверить. Вы осторожнее с этой девицей.
— Разумеется. Но в ее рассказе много правдоподобного. Ведь это так похоже на гитлеровцев!.. Я думаю, товарищ лейтенант, с проверки ее показаний мы и начнем.
— Спасибо тебе, друг! — Худые острые плечи Шахаeва хрустнули под свинцовой тяжестью забаровских ладоней.
— За что же мне?
— А вот за это самое!.. Ну, хватит. Давайте лучше помозгуем, как в доты пробраться.
— Мы уж тут думали немного об этом. — Шахаев расстегнул свою полевую сумку, вынул лист бумаги, разрисованный красными и черными линиями, испещренный точками.
— Что это?
— Схема расположения дотов.
— Ну, ну, — поощрительно закивал Федор, наклоняясь над бумагой.
— Построены они у них в шахматном порядке, таким образом, чтобы каждый дот был защищен огнем соседних укрепленных точек, — знаешь, на манер линии Мажино, недаром румынам помогали строить эти укрепления французы! Ближе всех расположен к нам вот этот, — Шахаев показал на кружочек, отмеченный крестом. — Теперь нужно только узнать, какие у дотов двери, как они открываются. Времени у нас для этого нет.
— Время будет. Я сейчас же пойду к начальнику разведки и с ним — к генералу. Дай мне эту бумажку.
Часа через два Забаров вернулся из штаба дивизии. Он сообщил Шахаеву, что их план одобрен, а на подготовку дано пять дней. На шестой — отправляться.
— Целых пять дней! — гудел Федор, довольно потирая свои тяжелые, горячие руки. — Да мы так подготовимся, что фашистов вместе с дотом принесем!..
Но веселость Забарова была минутной.
— Трудно будет, — выдохнул он шумно. И умолк.
Почти целую неделю, предшествовавшую поиску, забаровцы пробыли на переднем крае, ведя наблюдение с различных пунктов. Михаил Лачуга, Пинчук и Кузьмин носили им туда пищу в термосах, с трудом выпрошенных Петром Тарасовичем у скуповатого и до смешного бережливого Докторовича. Пинчук чуть ли не под присягой дал ему слово, что все термосы вернет в целости и сохранности. Докторович термосы отпустил, однако в качестве надзирателя послал к разведчикам свою верную суровую помощницу — толстущую Мотю. Она ежедневно и неутомимо конвоировала ребят до самого переднего края и обратно, с пристрастием исполняя предписания своего начальства. В последний день Пинчук попробовал уговорить Мотю остаться. Он взывал к ее совести, Матреной Ивановной величал — ничего не помогло.
— Проклятая девка! — в сердцах проворчал старшина. — Возьми такую в жинки — душу вымотает.
— А я за такого носатого еще и не пошла бы! — ответила острая на язык Мотя. — Мне больше Лачуга нравится. Он щербатый, да это и лучше: кусаться не будет... Люб он мне...
— Нужна ты мне со своей любовью, — пробормотал смущенный Лачуга, пристраивая за спиной термос. — Без тебя хватит...
— Так уж и хватит. Шурка-то, повариха, небось отставила тебя. Помалкивал бы лучше.
— Ну, молчу. Только отстань.
— А вот и не отстану. Может, приглянулся ты мне, чудак такой! — Мотя зажмурила глаза, подбоченилась и выгнула опаленную солнцем бровь.
— Перестань крутиться-то, вертихвостка, язви тя в корень! — неожиданно зашумел на нее Кузьмич. — Ни стыда, ни совести!
Угомонить Мотю было не так-то просто.
— Что, аль завидки взяли, старый? Ишь усы-то накрутил!
— Тьфу ты, сатана! — ездовой натужно покраснел, отвернулся, плюнул. — Типун тебе на язык! Кобыла гладкая!..
Мотя подкралась к Кузьмичу сзади, обхватила его худую, тонкую шею пухлой, горячей рукой, заглянула через плечо в его лицо, потом с силой запрокинула голову старика и чмокнула его прямо в губы.
Старик с трудом вырвался и, забыв о своих годах, с молодецкой прытью утек. Вслед ему катился озорной девичий смех.
Позже Кузьмич говорил разведчикам, что такого позорища он еще никогда не испытывал и что при случае непременно высечет кнутом эту толстущую Мотю, а подвернется Докторович — и его, чтоб не присылал такую. Солдаты смеялись, с той поры частенько напоминали Кузьмичу о Моте, уверяя, что она влюблена в него, и спрашивали, как поживают его усы.
5
Перед поиском разведчики целый день спали.
Вечером Забаров разбудил всех и приказал одеваться. На задание отправлялись Забаров, Шахаев, Ванин, Камушкин, Аким, Каримов, Никита Пилюгин и еще четверо молодых разведчиков. Шла с ними и Наташа.
Сейчас лейтенант проверял разведчиков особенно тщательно. Заставлял каждого несколько десятков метров пробежать, прислушиваясь, не гремит ли что; велел захватить фляги с водой, побольше гранат.
Моросил мелкий, не по-весеннему назойливый дождь. За реденькими тучами медленно плыл бледный серпик месяца, в его прозрачно-неровном трепетном свете чуть серебрились мокрые лепестки цветущих черешен. Напоенный влагой воздух был чист и живительно легок. Перестрелка, время от времени вспыхивавшая на переднем крае, казалось, идет где-то совсем близко, метрах в двухстах отсюда.
Разведчики миновали село, прошли КП дивизии, не спеша поднялись на гору, обогнули балку, в которой стояла, видимо временно, батарея Гунько, хитро замаскированная разбитыми румынскими фургонами, и вскоре достигли переднего края. На нем еще не было траншей и окопов полного профиля. Земляные работы были в самом разгаре.
Забаровцы остановились отдохнуть. По соседству с ними сидела группа солдат. Оттуда долетал чей-то негромкий высокий голосок:
— ...Проберитесь, говорит, в деревню Стольничели, влезьте на крышу, поднимите флаг али еще что, а мы заметим — и вперед!.. Вот ведь чего захотел!.. Как же можно так? В деревне — немцы. Мы будем флажком помахивать, а немцы любоваться, так, что ли, говорю, по-вашему?
Послышался сдержанный смешок. Рассказчик, переждав, продолжал:
— ...Нет, говорю ему, так не попляшет. Мы сейчас не на своей земле воюем. Тут тебя не всякий укроет. То, говорю, дорогой товарищ, шаблон, что вы предлагаете. Тут другая стратегия нужна...
Второй голос, басовитый, с хрипотцой, поддержал:
— Что верно, то верно. Там, на родине, кругом свои люди были, мы могли на них надеяться, когда шли в тыл к немцам, а тут поосторожнее надо...
Третий выкладывал как давно выношенное и обдуманное:
— По одному шаблону нельзя воевать. Точно!
Потом разговор быстро переметнулся на другую тему:
— Расскажите, товарищ старшина, что за девушку вы на днях с Федченкой задержали?
— Румыночка одна. Хороша собой, прямо скажу. Домой, говорит, пробираюсь, в село Гарманешти.
— Хорошая, говоришь? Гляди, старшина. От такой же вот "хорошей" ефрейтор Качанов — поди, слышал о нем? — прямо к доктору Кацу угодил. Любовь свою залечивать...
— Нет, эта не такая. А потом — я на этакие дела не падкий. Моя крыша, — он постучал себя по голове, — еще не прохудилась...
Шахаев сразу узнал голос Фетисова.
— Ну и куда же вы ее, Василику эту самую, — так, кажись, ее звали?
— В штаб батальона отправил. Там разберутся. Смолкли. Потом кто-то задумчиво кинул в темноту:
— А природа тут, товарищи, хорошая... Пейзаж — да и только!
— Пейзаж ничего... подходящий, — согласился второй.
— Садов много, слов нет. А люди живут — не дай и не приведи!..
— В домах блохи кишмя кишат. Лохмотья кругом...
— Зато бояре наслаждение в жизни имеют.
— Какие бояре? Их уж кои веки не стало. При Грозном Иване да при Петре Великом, при тех — да, были...
— Это у нас не стало, а тут есть.
— Помещики, должно.
— Их тут боярами величают...
— Почему их до сих пор не столкнут, не свернут им шею?
— Свернут еще. Потерпи маленько.
— К тому дело идет.
Шахаев прислушался.
По старой памяти он решил заглянуть к беспокойному старшине. Еще не видя Фетисова, парторг вновь услышал его голос.
— А ты не так. — Вот смотри, — кому-то объяснял он в темноте. — На колено становиться нельзя. Противник может заметить — и нет тебя. Надо уметь окапываться лежа... Дерн мешает?.. А ты его сначала подруби перед собой. Дай-ка мне лопату. Вот так... — послышался хруст разрубаемых травяных кореньев. — Возьми-ка лопату. Вот так... Теперь от себя поддевай пласт... Так, так... молодец!.. Воевать, брат, надо с умом. Небось помнишь, как Чапаев говорил: подставлять свою голову всякой глупой пуле мы не имеем права. Так-то, Федченко!.. Письма из дома получаешь?.. Ну, что пишут?.. Спалили?.. Ах, сволочи! Ну, ничего: хату колхоз построит... А с фашистами надо поквитаться, как ты думаешь?.. Правильно, добрячками на войне нельзя быть, Федченко. Врага надо бить со злом. Постой, постой, ты опять приподнялся... Я же тебе показывал, как надо копать лежа. А ну-ка, начнем сначала...
Фетисов скоро умолк, и перед парторгом выросла его небольшая плотная фигура. Шахаева он узнал сразу и, как всегда, обрадовался:
— Ну, ночные духи!.. Опять витаете в пространстве?
— Опять.
— А я вот тут уроки новичкам даю. Учу помаленьку.
— Я слышал. Ну, и каковы успехи? Понимают?
— Еще как! Народ смышленый. Через неделю они у меня станут докторами окопно-траншейных наук.
Фетисов весело и заразительно захохотал. Засмеялся вместе с ним и рядом стоявший солдат.
— Дает нам жизни товарищ гвардии старшина! — похвастался он и захохотал еще громче.
— Так ты уже теперь старшина? — спросил Шахаев. — Поздравить тебя надо.
— Так то еще на Днепре...
— Что с твоими минами? — вдруг вспомнил разведчик. — Послал в Москву?
— Послал. А бронебойку с оптическим прицелом я уже оборудовал. Вчера впервые пальнул в амбразуру румынского дота. Жаль только, не узнаешь результатов. А подполковник Тюлин — теперь он командует нашим полком — одобрил мою затею.
Шахаев попросил Фетисова дать им проводника до боевого охранения.
Дождь перестал, но реденькие тучки все еще не открывали неба. Справа, внизу, светилась серебристая полоса реки Серет. За ней темнел город Пашканы. Там то и дело поднимались к небу красные снопы искр, сопровождаемые тяжкими, глухими взрывами. Город бомбили немцы. Время от времени на землю катился неровный тоскующий стон ночных бомбардировщиков. Одинокий прожектор, установленный где-то возле реки, энергично шарил по небу, ощупывая его, стараясь отыскать коварную стальную птицу. Иногда это ему удавалось. В его мощном луче плыл ослепленный самолет. Раздавалось несколько частых зенитных хлопков, вокруг бомбардировщика возникали белые барашки разрывов, не принося, однако, самолету никаких повреждений. Самолет не спеша поворачивал на юго-запад, и прожектор "вел" его до тех пор, пока огненное жало не упиралось в вершины Карпат, причудливо выхваченные вдруг лучом прожектора.
Двумя часами позже Фетисов вновь встретил разведчиков в расположении своего подразделения. Они возвращались с поиска и вели с собой пленного немецкого унтер-офицера. Произошел редкий, но возможный на войне случай: наши разведчики за своим боевым охранением столкнулись лицом к лицу с немецкими разведчиками, которые, очевидно, тоже шли за "языком". В короткой схватке забаровцы троих убили, а одного — командира группы — захватили в плен и вот теперь вели его в штаб дивизии.
Глава пятая
1
Вечером Шахаев и Аким вернулись из политотдела дивизии. Аким — сразу к Наташе. Неуклюжими руками обнял ее, приподнял несколько раз.
— Наташа!
— Что с тобой? — с радостным предчувствием спросила она. — Медведь ты мой... скажи, что случилось?..
А в его руке уже трепетала маленькая коричневая книжечка.
— Вот!.. — задыхаясь, воскликнул он, показывая Наташе кандидатскую карточку. — Вот!..
— Поздравляю тебя, мой дорогой! — она крепко обняла его тонкую шею.
— Наташа... любимая моя, славная!.. Родная!..
Каждый вечер похаживала к разведчикам Мотя. Для отвода глаз приставала к Кузьмичу. Вот сейчас она подошла к нему.
— Не любишь, значит, Кузьмич, меня, — вздохнула притворно, а глазами искала того, в белом колпаке...
Лачуга млел от жарищи, исходившей от котла, но больше от скорой встречи с милушкой, которая вот сейчас побранится немного с Кузьмичом, потом — Михаил это хорошо знал — подойдет к нему. В нетерпеливом ожидании он забыл про все на свете: бухнул непомерно большую горсть соли в суп, не думая о том, какое тяжкое возмездие получит от Пинчука.
Мотя подкралась робкой и тихой цесаркой.
— Здравствуйте вам...
Он обрадованно раскрыл щербатый рот, смущенно сопел.
— Может, помочь?
— Не надо, я сам...
Она приблизилась к нему.
— Прогуляемся чуток?
— Погодь малость, покормлю хлопцев, тогда... — Мишкины уши горели, в голове была какая-то муть. Она присела рядом, стала ждать.
2
После успешного выполнения задания разведчикам приказано было отдыхать ровно десять дней. Пленный немец дал ценные сведения, и поэтому командование расщедрилось.
Забаров проводил с ротой занятия, Шахаев — политинформации; на это уходило в день часов пять-шесть, остальным же временем каждый располагал, как хотел. Пинчук и Кузьмич — эти два неутомимых государственных мужа — решили, по совету Шахаева, помочь хозяину дома. Обоих старых солдат по-прежнему раздражало то обстоятельство, что в хозяйской хате совершенно отсутствовала труба, принадлежность, с точки зрения человеческой, прямо-таки необходимая. Дым от печки, как в старой русской деревенской бане, выходил через дверь и единственное окно, печь топилась хозяйкой по-черному. Сенька, вспомнив слова Никиты Пилюгина, сказанные им в первый день вступления в Румынию, теперь не давал ему покоя.
— Где же труба, Никита? Ты бы поискал. Может, ее хозяин прячет от нас. И кухни во дворе что-то не видать...
Никита отмалчивался. Но от Сеньки отвязаться было нелегко.
— Поищи же, Никита, трубу. Будь другом!..
— Отстань ты от меня, — проворчал Пилюгин.
Сначала Никита был твердо убежден, что "у румын обычай такой — жить без трубы, и все. Не полагается по ихним понятиям". Но Бокулей-младший объяснил ему, что дело тут не в обычае. По румынским законам за трубу надобно было платить государству налог, и притом немалый. Оттого-то трубы и маячили лишь над богатыми домами. За окна тоже нужно было платить налог. Поэтому Бокулеи довольствовались одним крохотным, подслеповатым оконцем. Узнав об этом, Пилюгин помолчал, пошмыгал носом и пробурчал неопределенное: "Да-а".
Пинчук же возмутился. Сердце и разум "головы колгоспу" никак не могли примириться с таким "безобразием". Поразмыслив малость, он решительно объявил хозяину:
— Точка. Зараз такых законив нэмае. Ставь трубу! А спустя час хозяин привез из боярской усадьбы воз крепкого каленого кирпича.
— Старый, вишь, конюх там один остался, — рассказывал Кузьмич Петру Тарасовичу. — Ионом прозывается. Тезка, стало быть мой... Помог Бокулею кирпичи уложить. Старый, вишь, боярин умер, а молодой — на фронте... Его, Иона, охранять оставили в имении. Вот он и охраняет... Просит еще приезжать, коль что надо будет... Русских, вишь, любит. Против турок в семьдесят седьмом, говорит, вместе с русскими воевал под Плевной. До сих пор помнит...
Золотые Кузьмичовы руки немедленно приступили к делу. В три дня он сложил в доме Бокулеев новую печь, в русском дородном стиле, занявшую пол-избы. А на четвертый день над крытой из высокой кирпичной трубы впервые весело и беспечно заструился дымок. Во дворе стоял хозяин, глядя на трубу мокрыми, покрасневшими глазами. Потом, испуганный, начал просить у Пинчука какую-то бумажку, чтобы, значит, не брали с него налоги.
— Не будут с тебя налог брать, не будут, — растолковывал мужику Петр Тарасович, отчаянно жестикулируя руками. — Ты сам теперь хозяин всему. Понял?
— Бун, бун!.. Карашо!.. — радостно пролепетал сообразивший наконец старик, торопливо смахивая с глаз слезы. — Бун, карашо!..
— Бун, бун!.. — "бунел", как в бочку, довольный Пинчук.
Между тем за глухой стеной дома стучали топоры и пронзительно визжала пила. Там под руководством "главного инженера-строителя", каковым прослыл Кузьмич, солдаты прорубали новые окна. Хозяин направился туда. "Главный инженер", потный и возбужденный, встретил его словами:
— Давно бы окна надо тут прорубить. А то в твоем доме темно, сыро... Жена и дочь хилые... Ничевошеньки ты не понимаешь!
Наутро в хате, залитой солнечным светом, хлынувшим через новые большие окна, были двое: Кузьмич и Александру Бокулей, порядком "клюнувши". На радостях хозяин извлек из каких-то потайных домашних недр кувшин винца, невесть для какого торжественного случая припасенный, и они вдвоем с "инженером" скорехонько его опустошили. Подогретый вином, ездовой рассказывал румыну историю про свою непутевую жену Гликерью, бежавшую с белым казачишкой из дому. Хозяин слушал старого солдата с великим вниманием, хотя не понимал из его рассказа ни единого слова. Нередко там, где надо было по ходу рассказа выразить соболезнование, румын улыбался и восклицал:
— Бун!.. Карашо... Карашо, Кузмытш! — и лез целоваться.
Петра Тарасовича дома не было. Накануне он узнал от Наташи и Василики, которая уже поселилась в доме Бокулеев, что дочь хозяина, семнадцатилетняя Маргарита, заражена немецким офицером нехорошей болезнью. Пинчук решил отвезти девушку в наш армейский госпиталь, что стоял в городе Хырлэу, в тридцати километрах от Гарманешти. Убитая горем мать Маргариты теперь воспрянула духом и в знак благодарности грела для солдат воду.
Петр Тарасович охотно взялся помочь семье хозяина. Глядя на худенькое, бледное, истомленное тяжкой болезнью лицо девушки, он шептал в адрес фашистов:
— Ось гниль яка... Всю Европу опоганили...
Больше всех страдал от безделья Сенька Ванин. Его неуемная молодая энергия искала выхода. Послонявшись возле Кузьмича и Лачуги, он вновь шел допекать Никиту Пилюгина. Последнее задание, в котором неплохо показал себя Никита, несколько смягчило Сеньку в отношении Пилюгина. Тем не менее он по-прежнему донимал его.
— Опять сидишь один, — говорил он ему. — Нет бы пойти к хлопцам, побеседовать с ними вместе, анекдоты хотя б послушать... Ну, неисправимый же ты единоличник, Никита!.. А ведь что ты есть один? Ничто! — И Сенька пускался в глубокие и рискованные философские рассуждения: — Вот взять к примеру наш последний бой с немецкими разведчиками. Один бы ты там ничего не сделал. Умер бы от страху. А все вместе мы легко управились с немцами, потому как мы — сила... Ты — опасный индивидуалист, Никита, вот ты кто.
— Отвяжись ты от меня! — стонал Пилюгин. — Что ты ко мне прилепился?.. "Индивидуалист"...
— А то и прилепился, чтоб ты понял...
Но тут появлялся Шахаев, и Сенька покорно умолкал. Однако, отойдя с парторгом от Пилюгина, жаловался:
— Мозолит мне глаза наш Никита, товарищ старший сержант. И зачем вы только с ним возитесь?..
Шахаев хмурился.
— У Никиты много недостатков, как, между прочим, немало было их и у тебя, Семен, да и сейчас еще кое-что осталось, — втолковывал он Ванину. — А мы — коллектив, сила большая, как ты сам говоришь. Вот и надо перевоспитать Никиту в духе уважения к коллективу. Грош нам цена, если мы не сделаем этого. Ты вот уже и сам отделенный, а рассуждаешь не по-командирски... А ведь я считал, что ты уж совсем избавился от своей болезни.
Сенька безнадежно махнул рукой:
— Не верю я в Пилюгина. Его советская власть за двадцать с лишним лет не воспитала, а вы хотели сразу...
— Надо верить. Ты вот что: чем попусту Никиту одолевать, занялся бы полезным делом.
— Каким? — насторожился Ванин, думая, что сейчас опять заставят копать укрытия.
— А вот каким: ты — опытный разведчик. Почаще беседуй со своими солдатами, особенно с новичками. Расскажи им о своих поисках. Да и в газету об этом напиши. Сейчас в дивизии много молодых бойцов. Им пригодятся твои советы. Меня и редактор просил, начподив — тоже.
Предложение Шахаева написать в газету Сеньке особенно понравилось, оно льстило ему. Целый день корпел он над бумагой. Поломал дюжину карандашей. Переживая незнакомые муки творчества, искусал все губы, даже похудел. К вечеру, однако, статья была готова. Сенька перечитал ее раза два — задумался. Не будучи вполне уверенным в своих писательских способностях, на что, конечно, имел веские основания, он после долгого размышления сделал следующую приписку:
"Прошу товарищей из газеты отредактировать мои ошибки и все недостатки в моем изложении выслать мне в письменной форме".
Не страдая избытком скромности, ниже поставил подпись:
"Кавалер четырех орденов гвардии ефрейтор Ванин Семен Прокофьевич".
Затем запечатал статью в конверт и хотел было отдать пакет Кузьмичу, по совместительству исполнявшему у разведчиков должность почтальона, но раздумал. Он вспомнил, что редакция располагалась недалеко от них, и решил отнести пакет сам, тем более что в одном доме с редакцией размещалась и полевая почта: был чудесный предлог встретиться с Верой.
Отпросившись у Шахаева, временно исполнявшего обязанности командира взвода, Семен отправился в редакцию. По дороге он увидел большую группу румынских крестьян. Среди них стоял Александру Бокулей. Он показывал всем на свой дом, хохотал, щелкал языком. Рядом с Бокулеем был невысокий человек, без шапки, с коротко остриженными седыми волосами. Человек этот тоже глядел на дом Бокулея, говорил что-то крестьянам.
Это был Николае Мукершану. Он первый поклонился разведчику. За ним то же самое сделали остальные. Ванин приосанился, молодецки козырнул и продефилировал дальше, борясь с нетерпеливым желанием вступить с иностранцами в пространную беседу.
Во дворе, где размещалась редакция "Советского богатыря", Ванин увидел любопытную сцену. Красный от злости наборщик гонялся по двору за огромным гусаком (редакции подарили этого гусака еще на Украине, и наборщики возили его все время с собой). Гусак вытягивал свои белые саженные крылья, гортанно гоготал, носясь по двору, как планер. Путь ему пересекал шофер Лавра. На крыльце стоял секретарь редакции Андрей Дубицкий и командовал:
— Лови, лови его!.. Лавра, забегай слева!.. Слева, говорю, забегай! Не слышит, черт!..
— Что случилось? — осведомился у секретаря Сенька, готовый броситься в погоню.
— Весь петит из кассы выклевал, куршивый гад! — ответил тот и снова закричал: — Лови, лови!..
— Какой аппетит? — ничего не понял Ванин. Однако, подхлестнутый командой секретаря, помчался на помощь Лавре и наборщику. Гуся загнали в хлевушок и там при активном Сенькином содействии обезглавили.
Содержимое гусиного зоба было выпотрошено на чистую бумагу. Присев на корточки, наборщики принялись выискивать крохотные свинцовые буковки, легкомысленно выклеванные пернатым из оставленной на земле кассы.
Гуся зажарили. В трапезе участвовал и новый военкор — Семен Ванин. Он аппетитно жевал гусиное мясо и уверял наборщиков, что проглотил не меньше десятка этого... как его...
— Петиту?
— Во-во!
— Так мы и тебя, как гуся, выпотрошим.
— Ну, ну, попробуйте!
И без того радостное настроение Ванина поднялось теперь еще выше. Он уже собирался было навестить свою любушку, но прибежал Никита Пилюгин и позвал Ванина в роту. Сокрушенно охнув и зло посмотрев на Пилюгина, Сенька быстро распрощался с товарищами из редакции.
— Пойдешь с капитаном Гуровым и Бокулеем делать для румынских солдат передачу, — сказал Шахаев, несказанно обрадовав этим Ванина.
В окопе, который находился ближе всех к румынским траншеям, установили ОЗУ. Бокулей взял рупор, приготовился было говорить по написанному, но вражеский пропагандист опередил его. На ломаном русском языке от неприятельского переднего края кричали:
— Русский солдаты! Мама Елен приказала вышвырнуть вас за Прут.
Это было уже слишком. Сенька вырвал у Бокулея рупор и что есть моченьки заорал:
— Эй ты, гнида продажная!.. Щенок блошиный! Скажи своей Елене, чтобы того... приготовилась... Скоро в Бухарест... придем!..
Стенки окопа посыпались от азартного солдатского хохота. Поощренный смехом бойцов, Сенька набрал в легкие воздух, чтобы выкрикнуть еще что-нибудь похлеще, но Гуров отобрал у него рупор.
— Этак ты мне наагитируешь...
Довольный произведенным эффектом, Сенька распрощался с капитаном и Бокулеем и отправился к своим товарищам.
Разведчики уже спали. Только Забаров сидел с коптилкой и писал письмо Зинаиде Петровне.
"Неужели она меня любит? — думал Федор. — И почему бы ей не написать прямо: люблю!"
Он хмурился. А из темного окна на него глядели ее лукавые, смеющиеся глаза. Они, эти глаза, говорили: "Ты не думай, что я уж очень о тебе убиваюсь. Я просто так..."
Федор злился, моргал и писал что-то несуразное и путаное. Потом разорвал написанное в мельчайшие кусочки и выбросил на улицу. За окном с минуту вихрилась бумажная метель.
Глава шестая
I
Земля все меньше парила по утрам, высыхала, морщилась, лик ее мрачнел. Морщились и мрачнели худые лица румынских крестьян, трескались искусанные губы, в глазах стояли неизбывная тоска, отчаяние: кормилица-земля высыхала, а в нее не было брошено еще ни единого зернышка. Лошадей и волов угнали отступавшие немецкие и румынские части. Пахать было не на чем. Только Патрану да еще несколько человек с утра до поздней ночи пропадали в поле, не давая отдыха батракам.
Сбившись кучками, обтирая потные лбы бараньими шапками, крестьяне толковали меж собой:
— Пропадем все.
— Помрем с голоду.
— Лавку купец закрыл. Соли негде достать... От цинги помрем...
— Земля травой зарастает...
— Нам помогут! — прозвучал вдруг голос Мукершану.
— Кто поможет? Кому мы нужны...
— Русские.
Все с недоверчивостью и вместе с тем с тайной надеждой посмотрели на Мукершану.
— А то у них других забот нет...
— До нас им...
— Вот вы не верите, а я говорил сегодня с их генералом. Обещал помочь вспахать землю на своих лошадях.
— Мы уже тебе однажды поверили, Мукершану. В тридцать третьем. Пошли за тобой. Ну, и поплатились. Сколько нашей крови пролилось! Теперь вот опять обещаешь...
Мукершану вспыхнул, но сдержался.
— Чьи ты слова говоришь, Кристанеску? Вижу — не свои, — глухо проговорил он. — Патрану, должно быть...
— Чужой головой не живу, своя на плечах. Только ты лучше бы уехал отсюда.
— Никуда я отсюда не уеду. Меня прислала сюда моя партия, которая желает всем только хорошего. Когда-нибудь ты это поймешь. Думаю, что скоро поймешь... А насчет русских — все правда. Обещали помочь...
Крестьяне заволновались. Новость эта так поразила их и была, казалось, столь неправдоподобна, что в нее трудно было поверить даже самым доверчивым людям.
— Да, да, помогут! — тверже сказал Мукершану, зорко всматриваясь в угрюмые лица крестьян. Он думал: "Насколько легче было проводить работу там, на заводах Решицы, среди металлистов". Невольно вспомнил слова товарища из ЦК, провожавшего Мукершану в села: "Будь осторожен, Николае. Действуй осмотрительно. С крестьянами трудно будет. Заморочили им голову король и партия Маниу".
О своем решении помочь крестьянам вспахать землю и посеять Сизов и Демин сообщили в штаб армии. Там одобрили и в свою очередь сообщили в штаб фронта. Через несколько дней пришел приказ командующего фронтом, предписывавший войскам, находившимся во втором эшелоне, в свободное от занятий время приступить к немедленной помощи бедным румынским крестьянам. Этот акт удивил советских солдат, даже такого последовательного гуманиста, как Аким.
— Собственно... что это значит? Ничего понять не могу, — говорил он Шахаеву. — Три года румыны грабили нашу землю, вместе с немцами уничтожали наши села, людей. Вспомните одну только Одессу... А теперь — извольте радоваться! — мы должны еще пахать им землю... Ни черта не понимаю!..
— Мне странно слышать это от тебя, Аким! Ты подумай хорошенько, — спокойно советовал ему парторг. — Ты теперь коммунист. Подумай, и все будет понятно. А на партийном собрании мы поговорим об этом подробное.
— Нет, нет. Это уж слишком. Это — ненужный либерализм.
— Что ты говоришь, Аким? — подвернулся откуда-то Сенька. — Я не узнаю тебя. Ты, кажется, местию воспылал. Что-то это на тебя не похоже!
— Ненужный либерализм. Лишнее это, — продолжал Аким, не слушая Ванина.
— Ты уверен? — спросил Шахаев.
— Конечно!
На этот раз Аким кривил душой: полной уверенности в этом своем убеждении у него сейчас не было. Это отлично видел парторг и спокойно продолжал:
— Не век же нам жить с этими людьми в ссоре. К тому же... — парторг взглянул на Александру Бокулея, на то, как он заботливо ладит свою ковырялку, готовясь к выезду в поле (по распоряжению Забарова Михаил Лачуга передал хозяину на время посевной своего битюга). — К тому же народ был обманут... Мы должны показать им путь к иной, новой жизни. Не для мести мы сюда пришли. Нам же станет лучше, когда вокруг нас будут друзья, а не враги.
— Разумеется. Но очень часто забывается наша доброта. Возьми Финляндию: свою самостоятельность она получила из рук Советской власти, а вот уже третий раз воюет против нас, — сказал Аким.
— Там у власти все время находились реакционные правительства, которых меньше всего интересовал народ.
Приказ командования совершенно не удивил старых хлеборобов — Пинчука и Кузьмича. Он показался им вполне естественным, как было естественно то, что Советская власть всегда за бедных.
Петр Тарасович посмотрел на возню хозяина с сохою, горестно покачал головой:
— Нэма дурных, щоб я такой штуковиной пахав!.. Кузьмич, запрягай лошадей: пусть хозяин плуг поедет шукать. Теперь Бокулей знает, где его найти... — распорядился он, кивнув в сторону боярской усадьбы.
К полудню Бокулей-старший привез из усадьбы Штенбергов новенький сакковский однолемешный плужок. Погрузить его на повозку хозяину помог все тот же старый конюх Ион, которого Бокулей всерьез уже называл своим другом. На этот раз Ион сам пожаловал во двор к Бокулеям: старому воину захотелось своими глазами посмотреть на русских солдат, на потомков героев Шипки и Плевны.
В полдень по селу загремел дробный стук колотушки. Скликали народ на сход, чтобы объявить о решении советского командования. Крестьяне собирались у ворот группами. Перед каждой такой небольшой толпой останавливался человек с колотушкой и читал бумагу. Люди сначала слушали молча и сумрачно, хмурые и настороженные: раньше им читали только о новых налогах, о мобилизации, и эта колотушка всегда больно била по сердцу. Узнав наконец в чем дело, стали размахивать шапками, кричать:
— Бун!
Среди крестьян то и дело появлялся голубоглазый седоватый человек. Он переходил от одной группы к другой, провожаемый на этот раз дружественными взглядами и словами.
— Бун, якой там бун, — ворчал Пинчук, прислушивавшийся к крестьянским голосам и к грохоту колотушки. Он сразу помрачнел: — Мироеды проклятые, клуб для крестьян не могли построить... Собираются, бедняги, прямо на вулице, як в древнейши времена. Не бун цэ, не бун!..
В центре села — небольшая площадь. Там собралось народу побольше. На арбе, этой импровизированной трибуне, стояли Александру Бокулей и его сын Георге. Рядом с ними — Суин Корнеску. Он говорил своим густым, низким голосом, люди радостно орали ему в ответ, а Бокулей-старший, вытирая все время потное лицо, счастливо улыбался.
Вдруг чей-то вкрадчивый, осторожный голос прервал оратора:
— А ведь земля-то не наша, Суин, а Штенбергов. А вдруг вернется боярин, что тогда?.. Шеи пообломает!.. Мукершану что не агитировать? Чем он рискует? Чуть что — в город подастся, а мы расплачивайся, как в тридцать третьем... Я не против того, чтобы землю эту распахать — зря же пропадает. Только не нажить бы беды. Подумай об этом, Суин Корнеску.
Человек, сказавший эти слова, отделился от толпы и растрепанным грачом заковылял по улице, прочь от митинговавших.
Толпа притихла, неприятно пораженная, потом зашумела с новой силой:
— Это мы еще поглядим, кто кому обломает!
— Патрану хорошо так говорить. У него своей земли по горло.
— А может, он прав, господа? Вдруг боярин и впрямь возвратится...
— Слушать Патрану — с голоду сдохнешь!
Последние слова, должно быть, долетели до удалявшегося человека, он резко оглянулся, сверкнул цыганскими глазами и поковылял быстрее.
2
Вечером во дворе Бокулеев шла энергичная подготовка к выезду в поле.
Кузьмич подкармливал своих и без того сытых лошадей. Пинчук сортировал семенную пшеницу, добытую Бокулеем-старшим все в той же боярской усадьбе не без помощи, разумеется, конюха Иона. Хозяин едва успевал подносить мешки.
— Эх, триера нэма! — сокрушался Петр Тарасович, могучими ударами широченных ладоней встряхивая огромное кроильное решето, подвешенное у крыльца дома. — Мабуть, рокив четырнадцять не видал такой штуки. — говорил он про решето. — Як, бувало, заладишь триер...
Тугая, необъятная его спинища взмокла. От нее валил пар. Сладко ныли натосковавшиеся по лихой работе руки, звенело в ушах.
— Ух, добрэ! Давай подсыпай, хозяин. Шевелись! — торопил он. Крупное, тяжелое зерно золотой россыпью шелестело в решете. — Давай!..
Михаил Лачуга укладывал на повозку небольшой котел, продукты, жестяные тарелки, ложки, сунул под сиденье ездового на всякий случай бутылочку румынской цуйки{20}. "Выпьют с устатку", — подумал он. Специально для Петра Тарасовича Михаил Лачуга завернул в бумагу кусок свиного сала со шкуркой — знал, плут, слабость полтавчанина... Наташа положила в попонку пакет с медикаментами: "Мало ли что может случиться". Комсорг Камушкин быстро намалевал плакат и под ним большими буквами вывел надпись: "Слава гвардейским пахарям!" Плакат на высоком шесте укрепили в повозке. Возле него села сияющая Василика, держась одной рукой за шест, а другой обняв Мотю. Мотя вызвалась поехать в поле в качестве поварихи. Она отпросилась у начальника и с вечера явилась к разведчикам, чтобы принять участие в сборах. Всяк старался что-нибудь сделать для пахарей.
Сенька отдал Кузьмичу свой трофейный нож, а Никите Пилюгину, отпраплявшемуся вместе с Пинчуком и Кузьмичом в поле погонщиком, строго настрого наказал "перевыполнить все нормы и стать, наконец, настоящим человеком".
— Не бери пример со своего батьки, — внушал ему Семен. — Тот мужик темный, а ты ведь при Советской власти родился. Это понимать надо!
В общем все были заняты делом, суетились, хлопотали. И подразделение сейчас больше походило на полеводческую колхозную бригаду, готовившуюся к первому выезду в поле. Забаров посмотрел на своих солдат и подумал: "Как легко эти люди из воинов становятся тружениками! С какой же яростью будут работать они после войны!.." Перед ним сейчас были не просто разведчики, а будущие инженеры, начальники цехов и строек, председатели и бригадиры колхозов, агрономы — люди, которым суждено не только разгромить врага, но и возродить разрушенное врагом, украсить свою родную землю, политую их кровью, построить то великое, ради чего так много отдано драгоценных жизней.
Пинчук досортировывал последвие пуды пшеницы. Покончив с делом, он взял из рук хозяйки большой кувшин с холодной водой и осушил его до дна. Громоподобно крякнул:
— Ох, добрэ, мамо! Из какой криницы брала? Бун!
На зорьке, празднично-торжественные, тронулись в степь.
Едва выехали за околицу, над передней повозкой, где трепетал красный флаг, взвился звонкий, беззаботный голос Василики:
— Марица, Марица, я тебя люблю,
Тебе я в подарок ярких бус куплю.
— Ну что же, купите — это не беда.
Я бус не носила, право, никогда.
Счастливая и беспечная, она своими большими черными глазами смотрела то на Георге, смущенно улыбавшегося и тихо подпевавшего своей подруге, то на Мотю, то на жмурившегося от солнца Кузьмича. Перекликаясь с жаворонками, над степью звенело:
— Куплю я лимон, куплю я апельсин,
Я рад все отдать за поцелуй один.
— Ну что же, купите — это не беда,
Плодов я таких не ела никогда.
Четверо суток не возвращались пахари с поля. За это время "бригада" Пинчука вспахала и посеяла наделы двум семьям. Половина первого дня ушла на дележку давно брошенного (лет двадцать назад) помещичьего клина. Мукершану и Суин Корнеску предлагали крестьянам разделить всю землю, принадлежавшую боярину Штенбергу, но гарманештцы не решились: они все-таки боялись возвращения старой власти. Боязнь эту усугубил Патрану, который не пожалел ночи, чтобы обойти чуть ли по все крестьянские дома и сказать мужикам то, что говорил он Суину на стихийно возникшем митинге. Он также не забыл сообщить односельчанам и то, что Красная Армия якобы собирается уходить за Прут и что в Гарманешти не нынче-завтра будут войска румынского короля.
Делили брошенный клин по числу душ в семье. Главными в этом деле были Суин Корнеску и Александру Бокулей. У Петра Тарасовича, наблюдавшего за разделом, мелькнула мысль, что на этом господском клине можно было бы создать неплохой бригадный участок. Ему было жалко смотреть, как люди режут клин на куски. Колхоз бы сюда. В конце концов Пинчук решил, что так оно и будет. "К тому дило иде..."
Усталые, загорелые, с приятной тяжестью по всем теле, пахари возвратились в Гарманешти накануне 1 Мая. Лачуга приготовил для них великолепнейшее кушанье. Сенька искусно сыграл на губах туш, пританцовывая черед Никитой. Пилюгин улыбался. Мотя немедленно стала помогать Михаилу у котла.
— Кохана моя... То-то будет добрая жинка... — шептал Лачуга в ее чуткое ухо, спрятанное в завитушках пропитанных солнцем и овеянных ветром золотистых волос.
У крыльца, наполненный тихой грустью, звучал голос Акима:
Тэмниють доты— Хорошие стихи, Наташа? — тихо спросил он девушку, которая, прижимаясь к нему, невидящими глазами смотрела куда-то вдаль.
— Хорошие. Ты написал? И почему по-украински?
— Нет. Сержант один{21}. Вчера в "Советском богатыре" прочел.
Вражеский пулеметчик пускал куда-то вверх короткие очереди трассирующих пуль.
3
Разведчики спали на улице, на свежей траве под черешнями. Бодрствовали лишь часовой да Александру Бокулей. Румын всю ночь следил за солдатами — как бы кто не разделся или не сполз с постели во сне: к утру холодно, а весенняя земля коварна.
Утром пришла газета с первомайским приказом.
В нем говорилось и о том, что успехи Красной Армии могли бы оказаться непрочными и они были бы сведены на нет, если бы Красную Армию не подпирали с тыла весь наш советский народ, вся наша страна.
Старшина и ездовой долго и обстоятельно обсуждали эти слова, по-государственному оценивали дела советских людей и свои собственные.
Только сегодня Петр Тарасович получил от своего заместителя Юхима письмо. Тот присылал Пинчуку ежемесячно подробные отчеты о проделанной работе. В первом своем письме Юхим сообщал о восстановленных колхозных конюшнях и амбарах, постройке десяти жилых домов для колхозников, о других, уже более мелких работах, и что во всех этих делах большую помощь колхозам оказывал райком партии.
В ответном письме Петр Тарасович давал свои советы и указания. Он приказывал Юхиму организовать снегозадержание, попросить агронома в районе послать на агрономические курсы и на курсы зоотехников девчат и хлопцев, хорошенько готовиться к посевной. Все это в точности было исполнено старательным и дисциплинированным Юхимом. Теперь же он сообщал о более радостных и значительных делах: восстановлена мельница, принято решение о строительстве клуба, в колхозе без малого закончен сев колосовых...
— Оце добрэ! — говорил Петр Тарасович. — Бачишь, як народ за дило взявся!.. — а самому было больно до слез, что все эти большие дела вершатся в колхозе без него. Украдкой от Кузьмича теребил свои бурые обвислые усы, кряхтел.
Потом уселся писать ответ. Сначала передал многочисленные приветы и поклоны, потом решил рассказать, что увидел на чужой земле.
"А зараз, дорогие колгоспники и колгоспницы, — писал Петр Тарасович, — сообщаю вам трохи, як тут живут и працюють люди. Земля в Румынии, слов нет, добрая, много леса на ней, садов, виноградников и другой всякой благодати. Дороги тоже добрые, гравием посыпанные — вид ихний портят только черные Христовы распятья, яки стоят на каждом шагу... Часто идут дожди, багато солнца. А крестьяне румынские живут погано, а оттого погано вони живут, що колгоспив не мают.
Земля вся на мелкие лоскутки порезана, сеют на ней одну кукурузу, яка все соки земли повысосала. Ниякого севооборота тут не соблюдается, тракторов або комбайнов нэмае. Пашут сохами, как в старые времена, а жнут серпами..."
Пинчук поставил три точки и задумался. Для большей убедительности решил сообщить кое-какие цифры, которые уже успел занести в свой блокнот. Отыскав нужную запись, продолжал:
"75 процентов крестьян составляют бедные, а 700 тысяч семей крестьянских хозяйств вовсе не имеют земли и скота. Вони живут в темных и грязных хатах. В хатах этих немае окон и труб, бо за окна та за трубы надо платить налог. А денег у бедных, конечно, нэма, на спички — и то нет... Они за кусок мамалыги батрачат у кулаков — я бачив одного такого мироеда, руки мои чесались — так хотелось проучить его! — вин и про нас, червоноармийцев, поганый слух распускав, мутит народ, як в нашем селе в тридцатом годе Иван Пивинок... Дети батраков и бедняков мрут як мухи от голода та болестей, бо врачей в селах нэмае. Кулаки та помещики — боярами их здесь прозывают, — так те, вражины, живут в большом удовольствии, в красивых и светлых домах под черепичной крышей, с окнами и трубами. У них — самые жирные земли и багато земли... Но недолго властвовать мироедам и тут, столкнут их бедные люди! Зараз народ румынский дуже обозленный на богатеев. Все пытают у меня, як мы живемо и працюемо в колгоспи. Рассказываю им... Так що вы, дорогие колгоспники и колгоспницы, гордитесь своей артелью, укрепляйте колгосп, щоб що краще жилось..."
Засим Петр Тарасович приступил к изложению задания. Писал он часа три, все письмо густо уснастил цифрами, а также цитатами из газет, сообщающими о восстановлении народного хозяйства на землях, которые были оккупированы гитлеровцами и ныне освобождены. Призывал брать пример с передовых колхозов, требовал поставить "на должную высоту дило соцсоревнования".
Пинчук, конечно, знал, что там, на месте, есть райком партии, райисполком, правление колхоза, сельсовет, в общем есть кому позаботиться о его родной артели, и все-таки сердце его болело, заставляло хлопотать. Так, сам того не замечая, он все еще пытался руководить своей артелью, будучи на фронте. Его письма нередко обсуждались на общем колхозном собрании. И чернобородый, кряжистый Юхим называл их не письмами, а "директивами". Соберет народ и скажет:
— От головы колгоспу, нашего уважаемого Петра Тарасовича Пинчука, дирехтива прийшла. Ось вона! Зараз обсудим...
Пинчуковы "директивы" пронумеровывались и подшивались в "дело" аккуратнейшим счетоводом — его же собственной жинкой, успешно окончившей ускоренный курс бухгалтеров. Теперь она, его Параска, числилась сельской интеллигенцией, наравне с учительками и библиотекаршей. Это обстоятельство и радовало Петра Тарасовича и пугало. Радовал рост жены, пугала боязнь отстать от нее: в письмах Параски все чаще стали попадаться мудреные словечки, которых без помощи Акима и Шахаева Пинчук понять не мог.
— Вернусь с фронта, сдам ей дела, грамотейке, а сам махну в Полтаву учиться, — вслух рассуждал он, однако плохо веря в то, что говорил. Колхозные "дела" Петр Тарасович считал несданными. Может быть, еще и потому он так часто отсылал Юхиму свои "директивы".
В ту майскую ночь он долго не мог заснуть: видел родное село, пахнущий свежей стружкой и сырыми дубовыми щепками новый клуб, на сцене — длинный стол, накрытый красной материей, за столом — Параска председательствует, бородач Юхим читает колхозникам Пинчуково письмо...
Ворочался, кряхтел, не давал заснуть и Кузьмичу.
— Что с тобой, Петро?
— Так щось...
И шумно вздыхал.
4
Начальник политотдела дивизии полковник Демин с утра провел совещание с работниками своего аппарата. Инструкторы получили от него задания и разошлись по полкам.
После совещания Демин направился в село.
Всюду было оживленно.
Во дворе Суина Корнеску собралось человек сорок. Николае Мукершану беседовал с ними.
Демин поздоровался с крестьянами, которые, судя по их улыбающимся физиономиям, уже хорошо знали его, молча стал слушать, что говорит Мукершану.
Мукершану сделал паузу, и румыны зашумели:
— Как мы можем себя освободить?
— У нас нет оружия.
— В стране — немцы.
— У Антонеску большая армия.
Мукершану переждал, потом поднял руку.
— Успокойтесь, товарищи! — крикнул он, и лицо его вдруг вновь осветилось. — Успокойтесь, товарищи! — повторил он, видимо испытывая несказанную радость оттого, что может наконец свободно и открыто, во весь голос произносить дорогое для него слово "товарищи".
Но румыны закричали еще громче:
— Мы одни не справимся!
— Будет ли помощь со стороны русской армии?
— Не оставят ли нас одних?
— Говорят, русские собираются уйти за Прут.
— Антонеску нам головы поснимает!..
Теперь гарманештцы все повернулись к полковнику Демину. По лицам крестьян он понял, что их волнует. Улыбнулся:
— За нашей помощью дело не станет, товарищи! Разгромим гитлеровцев и армию нашего Антонеску — разве это не помощь? Красная Армия пойдет только вперед, будет воевать до полного уничтожении фашизма!
Мукершану быстро перевел его слова. Один древний старик — это был конюх Ион — подковылял к Демину, обнял начальника политотдела и уколол его щеку седыми усами, пахнущими табаком и мамалыгой.
— Внука... внука моего убил он, Антонеску проклятый... — прошептал старик и часто заморгал мутными слезившимися глазами.
Между тем Мукершану продолжал:
— Товарищи! В бескорыстной помощи русских мы не можем, не имеем права сомневаться. Им, русским людям, наш народ обязан своим национальным возрождением. Дружба русского и румынского народов своими корнями уходит в далекое историческое прошлое. Румынская земля не раз была полита русской кровью во имя братской помощи нашему веками угнетаемому народу. В трудные времена своей жизни румынский народ находил поддержку у русского народа. Благодаря этой поддержке в 1859 году удалось объединить румынские земли в единое государство.
Мукершану шагнул вперед и высоко поднял правую руку, как бы призывая к вниманию, хотя и так все слушали его внимательно.
— А в 1877 году русские помогли нам изгнать турок. Они, русские солдаты, такие же крестьяне, как вы, рука об руку боролись вместе с румынскими солдатами и своей кровью завоевали независимость Румынии. До сих пор есть еще живые свидетели тех славных дел. Есть такой и в Гарманешти. Вот дедушка Ион. Ему девяносто лет. — Мукершану быстро подошел к старому конюху, положил руки на его острые, узкие плечи. — А ну-ка, расскажи нам, дедушка, как ты вместе с русскими турок бил в семьдесят седьмом. — Мукершану улыбнулся и вдруг, к немалому удивлению гарманештцев, запел озорным, задорным голосом:
Плевна вся огнем горит,
Ох, аман, аман!
Старый солдат встрепенулся. Тусклые глаза его оживились. Крякнул, покрутил седенькие усы и старческим скрипучим голосом подхватил:
Там Осман-паша дрожит,
Ох, аман, аман!
Лист бессмертника цветет,
Ох, аман, аман!
Мукершану приглушил свой голос, чтобы люди могли слышать старого воина.
Турка в Плевне страх берет,
Ох, аман, аман!
Плевна вся горит огнем,
Ох, аман, аман!
Войско русское кругом,
Ох, аман, аман!
После этих слов Ион на минуту смолк, глянул, счастливый, на полковника Демина, на подошедших разведчиков и запел погромче, покраснев от натуги:
На коня залез Осман,
Ох, аман, аман!
Турок все кричит: "Аман,
Ох, аман, аман!"
"Ох, аман, — сказал Осман, --
Ох, аман, аман!"
Турок в страхе штурма ждет,
Ох, аман, аман!
Зуб на зуб не попадет,
Ох, аман, аман!
Русский Плевну с боя взял,
Ох, аман, аман!
В плен Осман-паша попал,
Ох, аман, аман!
Крестьяне весело переглядывались и подпевали древнему Иону. Замолчав и подождав, когда крестьяне утихли, Ион начал:
— Служил я тогда в четырнадцатом пехотном полку, — давайте-ка присядем, ноги мои слабые стали... Да, в четырнадцатом. Три месяца стояли под самой Плевной. Зима в тот год — ох, лютая выдалась. В окопах многие померзли в ожидании, а Османа все нет и нет. Потом мы сами налетели на турок — и началось! — Ион заерзал на бревне, глаза его вновь оживились. — Рукопашная завязалась. А к туркам вдруг — подмога. Если б не русские, пропали бы мы: ведь к концу-то войны, помню, винтовок у нас уж не было, провианта не было, одежды не хватало. А морозы-то, я говорю, стояли страшные...
Подумав, старый воин закончил:
— С русскими, как с родными, обнимались, делили все пополам: и горести и радости. Да... Сдался тогда Осман-паша! Шесть лет я отмотал в армии, а вернулся — опять конюхом стал у Штенбергов. В этом-то деле, значит, ничего не изменилось... Ну да ладно! — заторопился старик. — Теперь вот, может, изменится! Похоже на то! — Дед бойко встал на ноги и подошел к Пинчуку, который уже давно приблизился, силясь понять рассказ старика. Они, не сговариваясь, обнялись и троекратно, по мужски поцеловались — два мудрых солдата.
— Правильно, дедушка, — улыбаясь, сказал ему Мукершану, — изменится. Обязательно! Ведь и сами русские у себя очень многое изменили. Пример нам дали! Спасибо за рассказ!
Мукершану вернулся на свое прежнее место и, как бы продолжая повесть старого воина, стал рассказывать о том, как во время первой мировой войны Румыния сохранила свою национальную самостоятельность опять-таки с русской помощью!
— Только отъявленные негодяи и сволочи, только враги румынского народа могли забыть и растоптать эти исторические факты! Что ему, Антонеску, интересы народа! — воскликнул Мукершану. — Он еще в 1907 году с неслыханной жестокостью подавлял крестьянские восстания. Многие помнят эту кровавую расправу. Вон Суин, — оратор показал на Корнеску, который стоял рядом с полковником Деминым, — он сам на своей спине испробовал полицейских нагаек.
Корнеску мрачно кивнул головой. Мукершану напомнил о том, что руки Антонеску обагрены кровью не только румын, но и других народов. В 1919 году он, как опытный и хладнокровный палач, участвовал в свержении Советской власти в Венгрии. В 1941 году он втянул страну в безумную войну против советского народа — великого и могучего друга румын.
— Так можно ли, товарищи, ну, подумайте сами, можно ли дальше терпеть этого проклятого палача у власти?! — закончил Николае.
Крестьяне разом заговорили. Суин Корнеску задрал рубаху и показывал стоявшим рядом с ним односельчанам рубцы на своей спине. Александру Бокулей что-то сердито шептал, шевеля потрескавшимися губами. Его сосед сжимал и разжимал толстые, искривленные тяжелой работой пальцы.
— Что нам делать, скажи? — спросил кто-то из толпы.
Мукершану стремительно повернул голову в сторону спрашивающего и сразу же начал, словно давно уже ожидал этого вопроса:
— Что делать? Нам надо объединить свои усилия. Только в сплочении — наше спасение и наша победа, товарищи! Сегодня, в день Первого мая, мы уже одержали одну большую историческую победу. Центральный комитет нашей партии сообщил мне, что достигнуто соглашение об объединении социал-демократов и коммунистов в один общий Демократический фронт, который ставит своей целью свержение ненавистного режима Антонеску. Многие из вас являются членами "Земледельческого фронта", многие сочувствуют ему. Надо, чтобы и эта организация примкнула к Демократическому фронту, и тогда этот фронт — фронт народа — будет непобедим! — Мукершану немного помолчал, потом громко заключил: — Мы одержим победу! Да здравствует Красная Армия-освободительница! Да здравствует народная Румыния!
Дружный, одобрительный гул прокатился по толпе.
После Мукершану стал говорить Корнеску, заверивший коммунистов, что "Фронтул Плугарилор" поддержит их славную борьбу.
Захваченные словами ораторов, люди не заметили, как во дворе появился Патрану. Он обратился к Мукершану, но так, чтобы слышали все:
— Умную речь вы сейчас сказали, Николае. И еще мальчишкой помню вас — такой разумный, смышленый был малец. Вот и теперь... Только, Николае, как бы опять это... самое... Как бы кровопролития снова не было... Может, через короля все это? А? Может, оно и лучше бы все получилось, по-мирному! Ведь король — он глава всему!
— Нет, уж лучше без короля! — коротко бросил Мукершану.
— Гляди, тебе виднее, — пробормотал Патрану, неожиданно перейдя на "ты". — Я ведь всем добра хочу. — И он смолк, присмирел, нахохлившись.
Крестьяне не расходились, до позднего вечера. Речи ораторов в одних будили безотчетную тревогу, ощущение чего-то непривычного, нарушающего веками установившийся порядок вещей, а потому и опасного; в других — желание что-то немедленно предпринять, действовать; в третьих — и таких было большинство — беспокойную и робкую тень надежды. Эти последние долго не отходили от Мукершану и полковника Демина, засыпая их бесконечными вопросами.
Мукершану терпеливо и даже с радостью отвечал на них. Он, пожалуй, больше всех сейчас понимал и чувствовал, что в окружающих его, измученных жизнью людях пробуждается и ищет выхода давно дремлющая, придавленная темнотой и страхом могучая сила и что приход Красной Армии в Румынию явится тем толчком, который заставит эту силу вырваться наружу и смести с лица земли все то, что мешает простым людям свободно дышать и жить человеческой жизнью.
Крестьяне уходили со двора Корнеску удовлетворенные, со смутной, но уже родившейся и жившей в них верой в свои силы и оттого гордые и счастливые. Может быть, уже в тот день забитые эти люди пусть не совсем ясно, но видели перед собой путь к новой жизни и себя хозяевами этой жизни.
Уходили, забыв накрыть головы шапками. Как сняли их там, во дворе, так и держали до сих пор в черных узловатых руках. Ночью во многих домах пели скрипки и рожки: крестьяне отмечали праздник 1 Мая — впервые открыто, свободно. Пили цуйку, плясали, до рассвета по селу разливались звуки родной дойны{22}.
5
Полковник Демин, вернувшись к себе, долго ходил по землянке, взволнованный не меньше румын. Задумчивые складки легли на его большом выпуклом лбу. Демин старался мысленно проникнуть в события, которые разворачивались на его глазах; он понимал, что это события величайшей исторической значимости. Ему было ясно, что люди, с которыми он провел целый день, уже больше не станут безропотно служить капиталистам, и не станут главным образом потому, что встретились с людьми из совершенно иного мира.
Полковник хотел пройти в блиндаж командира дивизии, поделиться с генералом охватившими его большими чувствами, но раздался телефонный звонок и отвлек его. Звонили из медсанбата. Врач сообщал, что туда доставлен тяжело раненный разведчик, он наотрез отказывается эвакуироваться в госпиталь, уверяет, что знаком с полковником Деминым и хочет его немедленно увидеть.
— Вообще странный какой-то солдат, — закончил начсандив.
— Как его фамилия? — спросил Демин.
— Камушкин.
— Камушкин? Комсорг разведроты? Когда ранен?
— Два часа тому назад. Возвращался с задания, и вот...
Полковник взглянул на циферблат: стрелки показывали два часа ночи.
— Состояние?
— Опасное.
— Сейчас буду.
Вася Камушкин родился в ту студеную зиму, когда молодая Советская республика прощалась со своим вождем — Владимиром Ильичем Лениным. Если бы мальчик, качавшийся под бревенчатым потолком в своей зыбке, мог тогда глядеть, то увидел бы в родной своей хате много взрослых людей — мужчин и женщин. Они непрерывно приходили и уходили. Дверь не переставая хлопала, холодный пар врывался в дом. Печальная мать кутала Васю в теплые одеяльца, боялась простудить. Люди говорили тихо, будто совершая какое-то таинство. Многие из них всхлипывали не стесняясь. А мальчик безмятежно дремал на руках матери, взявшей его из зыбки покормить, и не знал, что с молоком ее он как бы уже впитывал в себя все то, что завещал человек, смерть которого оплакивал весь мир в ту лютую и трагическую январскую стужу. Мать прижимала Васю к своей груди. Спи, малютка! Пусть великое горе не касается твоего крохотного сердца. Вырастешь — все поймешь и узнаешь, а в лихие годы окрепшими руками поднимешь знамя с образом Ленина и понесешь его сквозь огонь вперед, по родной стране и далеко за ее рубежи. А пока спи...
Вася рос вместе со своей юной республикой. Он помнит, как его старшая сестра, Ленушка, прочла ему рассказ о Володе Ульянове, мальчике, которому суждено было стать вождем всего человечества. Вася заставлял сестру читать этот рассказ дважды и трижды и незаметно для себя заучил его наизусть. Однажды он вернулся с улицы и, сияющий, встал у порога. На его груди пламенел красный галстук. И алее галстука горели Васины щеки. Ленушка, увидев брата, радостно засмеялась, звонко крикнула:
— Будь готов!
— Всегда готов!
А годы шли да шли.
Вася в группе товарищей и подруг — студентов художественного училища, таких же юных, здоровых, жизнерадостных и, понятно, озорных, — шел в райком комсомола за получением комсомольского билета. В райкоме ему задали один лишь вопрос, хотя Вася был совершенно уверен, что его будут спрашивать не меньше часа и обязательно "зашьют". Но его только спросили:
— Задача комсомольца?
— Быть всегда впереди, любить Советскую родину и защищать ее до последней капли крови! — звонким, срывающимся голосом ответил он и робко посмотрел на человека в черной, военного покроя, гимнастерке. Тот встретил его взгляд улыбкой:
— Правильно! — И протянул Камушкину маленькую книжечку.
Вася взял ее, прочел: "Всесоюзный Ленинский Коммунистический Союз Молодежи", затем мысленно сократил слова, соединил начальные буквы этих слов вместе, получилось: "ВЛКСМ". Долго смотрел на ленинский силуэт, чувствуя, как сердце буйно гонит по жилам молодую горячую кровь. Силуэт оживал, перед встревоженным волнением взором парня вставал ленинский образ и слышались слова:
"Будь готов!"
И сердце отвечало:
"Всегда готов!"
Впрочем, Вася был уже не пионером, а комсомольцем.
— Ленушка!
Сестра обняла брата и поцеловала.
А на другой день, с походными сумками за плечами, он и Ленушка снова шли в райком комсомола, чтобы прямо оттуда отправиться на фронт.
Вслед за ними прибежала мать.
— Вася, сынок мой!.. Ты еще так молод!..
В ответ она увидела упрямую складку меж красиво взлетавших над ясными спокойными глазами бровей сына, решимость на его веснушчатом лице.
— Мама, я — комсомолец.
И сразу поняла старая женщина, что этим сказано все и что уже нельзя остановить его. С вокзала уходила печальная и гордая. А из красных товарных вагонов неслось:
Уходили, расставались,
Покидая тихий край.
"Ты мне что-нибудь, родная,
На прощанье пожелай..."
Мать остановилась, подняла голову. Ветер колыхал седые ее волосы. Прошептала, глотая слезы:
— Береги себя, сынок!.. Благословляю вас!..
А осенью 1941 года уже дважды раненный и все-таки не покинувший поля боя комсорг Камушкин услышал и другое благословение:
"Пусть осенит вас победоносное знамя великого Ленина!"
В тот день немцы еще трижды пытались прорваться через наши рубежи, но так и не смогли. Вечером комиссар полка лично обходил все окопы и благодарил героев. Он особенно долго тряс руку комсорга третьей роты Васи Камушкина. Потом, пристально взглянув в смелые открытые глаза, в веснушчатое лицо парня, спросил:
— Какого года рождения?
— Двадцать четвертого, — ответил Вася и увидел, как лицо комиссара вдруг оживилось.
— В тот год, значит, когда я вступил в партию... по ленинскому призыву, — задумчиво произнес он и неожиданно попросил:
— Дайте ваш комсомольский билет.
Камушкин подал.
Комиссар, а вслед за ним и Вася долго вглядывались в силуэт Ленина, и каждый вспоминал свое: Камушкин — тот день, когда его принимали в комсомол, а маленький большеголовый комиссар... Что же вспоминал он? И почему потемнело его такое спокойное до этой минуты и светлое лицо? Может быть, перед ним встала далекая студеная и скорбная зима, когда над всей страной плыли звуки траурных мелодий и током высочайшего напряжения проходили через людские сердца.
Вернул Камушкину билет и, почти не пригибаясь, быстро пошел по траншее. Вася глядел в широкую плотную спину комиссара, а видел своего отца, убитого кулаками в дни коллективизации...
Так встретился Вася Камушкин с полковником Деминым. И сейчас, после тяжелой операции, когда из него извлекли четыре осколка, комсорг почему-то вспомнил об этой встрече и попросил передать начальнику политотдела, что очень хочет его увидеть.
Демин приехал.
Вася хотел было приподняться, но полковник быстро остановил его:
— Тебе нельзя, — и поправил под головой солдата подушку. — Ну как дела, орел? Царапнуло? Ничего, ничего! — проговорил начподив с ласковой шутливостью в голосе.
— Не о том я... — тихо сказал Камушкин, хватаясь за грудь. — Горит все...
— Ладно, помолчим...
— Нет... я должен сказать вам... — Комсорг вдруг вытянулся, уперся ногами в стенку. — Хочу попросить вас... оставить меня на комсомольской работе... — Он чувствовал, что теряет силы, и торопился: — Я вступил в партию, но не хочу расставаться с комсомольским билетом... Помните, товарищ полковник, ту зиму... под Москвой?.. Ну вот... Пусть в моем кармане будут лежать два билета: партийный и комсомольский, как родные, — отец и сын. Скажете Шахаеву?..
— Обязательно скажу.
— Вот и хорошо... ведь правда хорошо?.. И капитану Крупицыну скажите...
— Нет Крупицына... Погиб он. Разве ты забыл?
— Неправда!.. Капитан жив... и я, и Алеша Мальцев — все живы!.. Все!..
Минутой позже Камушкин потерял сознание. Демин вызвал врача.
— Проверьте мою кровь!
— Зачем, товарищ полковник? — удивился врач. — Разве у нас нет доноров?
— Ну, быстро! — резко сказал Демин.
Глава седьмая
1
Доклад начальника штаба подходил к концу. Стоя у большой карты, с которой была сдернута занавеска, начштаба говорил против обыкновения громко и уверенно: ему казалось, что на этот раз он сообщает командующему важные сведения. Наконец-то удалось выяснить, что за противник стоит против их корпуса. Правда, сведения эти получены не от своей разведки, а из штаба немецкого генерал-полковника Фриснера, но об этом можно умолчать. Нельзя же докладывать Рупеску, что все попытки румынских разведчиков проникнуть в окопы неприятеля кончились неудачей...
— Ну идите, полковник! — сказал корпусной генерал своему начальнику штаба. И когда тот скрылся за дверью, обернулся к Раковичану, смиренно сидевшему в дальнем углу землянки и в который уж раз перечитывавшему советскую листовку с первомайским приказом. — Каково, полковник?.. Русские говорят: "Не так страшен черт, как его малюют". Я мог бы применить эту пословицу по отношению к генералу Сизову с его дивизией, если б остался в том возрасте, когда людям свойственна излишняя самоуверенность. Сизов — опасный противник.
— Совершенно верно, генерал! — быстро поддержал Раковичану, выходя из темного угла. — В тоне вашего начштаба нетрудно было уловить нотки этой самоуверенности, которая, пожалуй, покинула уже самого Гитлера. И я очень рад, что вы не разделяете излишней оптимистичности вашего помощника. Сизов — очень опасный противник, и то, что он с ходу не смог овладеть укреплениями, не должно изменить нашего мнения о нем. Начальнику штаба, по-видимому, не все известно. Он повторял лишь то, что сказано в разведсводке, разосланной штабом генерал-полковника Фриснера. А в сводке этой по вполне понятной причине нe указано, что дивизия, которой командует генерал Сизов, сражалась на Волге, что она пленила одного из самых блестящих наших генералов — командира первой кавалерийской румынской дивизии Братеску, с которым, кстати, я имел честь познакомиться еще задолго до войны, когда генерал Братеску был на дипломатическом поприще. Я не думаю вас запугивать — боже упаси! — но трезво оценивать силы врага всегда полезно, о чем следовало бы помнить вашему уважаемому начальнику штаба. Он корчит из себя Наполеона, хотя глуп, как вот эта... вот эта пробка. — Раковичану с силой рванул штопор, и бутылочная пробка со звонким хлопком вылетела из горлышка.
Рупеску был немало удивлен несколько странной для представителя верховного командования речью.
— Русские не пройдут, они падут здесь костьми. Это, кажется, ваше утверждение?
— Мое. Я и теперь могу его повторить, если вам угодно... — Раковичану замолчал, очевидно испытывая некоторое замешательство и быстро придумывая подходящий выход из неловкого положения. — Да, я мог бы подтвердить это и сейчас, если б нас с вами окружало поменьше глупцов вроде вашего начальника штаба... Кстати, генерал, я хотел бы порекомендовать вам на эту должность одного толкового офицера. Но... ладно... об этом потом!.. — Полковник налил себе коньяку и медленно выпил. Помолчал, о чем-то размышляя. — Политическая обстановка в стране значительно ухудшилась, генерал. Мы с вами уже успели убедиться в этом. Коммунисты обнаглели, они действуют почти в открытую. Им удалось объединиться с социал-демократами в один так называемый Демократический фронт. Вероятно, к ним присоединится и Земледельческий союз. Круги, к которым я принадлежу, оценивают этот факт как весьма печальный. При первом же серьезном ударе русских правительство маршала Антонеску может полететь вверх тормашками. И мы должны заранее подготовиться к этому нежелательному для нас, но вполне вероятному варианту... Что вы думаете о... генерале Санатеску? Нe является ли он подходящей фигурой?
— Фигурой?
— Именно. Нам нужны сейчас только фигуры. Подходящие, разумеется. Так как же вы полагаете, Санатеску подойдет?
— Вполне. Я служил под командованием eго превосходительства. Это — наш!
— Продолжайте, генерал.
— Более ярого ненавистника русских трудно найти...
— Ну, это мне известно, — Раковичану усмехнулся. — Он когда-то помог мне скоординировать кое-какие операции в Одессе и в южной Украине... Но сможет ли он продержаться хоть немного у власти?
— Думаю, что сможет. Санатеску тщательно скрывает свою ненависть к русским. Более того, он разыгрывает из себя оппозиционера...
— Ну, нам это только на руку! — обрадовался полковник, быстро наполняя теперь ужо обе рюмки. — Выпьем, генерал, за Санатеску!
— За его превосходительство выпью с удовольствием! — Чокнулись. Выпили. Долго молчали.
— Россия!.. — раскрасневшись не то от коньяка, но то от поднимавшейся в груди мутной, давящей злобы, заговорил наконец Раковичану. — Черт, бы ее побрал!.. Вот вчера нашему трибуналу опять пришлось расстрелять одного солдата. Знаете, генерал, о чем разглагольствовал этот негодяй? Только, мол, Россия поддерживала румын в их освободительной борьбе!
— К сожалению, он прав, этот красный хам, — мрачно выдохнул Рупеску, вытирая платком вспотевшую вдруг толстую шею. — И это страшно, когда солдаты начинают интересоваться историей. А история — в пользу русских, что сейчас широко используется коммунистами в их пропаганде... Тудор Владимиреску, например, боролся против турецкого владычества бок о бок с русскими. А в русско-турецкой войне 1828 — 1829 годов принимали участие два румынских полка под командованием полковника Соломона... Потом семьдесят седьмой год... Вон когда началось это роковое для нас единение! — Генерал выпил еще рюмку коньяку, желая, очевидно, хоть немного охмелеть: только в таком состоянии положение дел не казалось ему слишком мрачным. Но хмель почему-то не брал его. И он продолжал все тем же унылым тоном: — Я не сказал вам, мой милый полковник, еще об одной неприятности. Сформирована из румын, представьте себе, добровольческая дивизия и названа именем бунтаря Тудора Владимиреску. Сейчас она дислоцирована недалеко отсюда, где-то чуть севернее Пашкан, готовая воевать против нас...
— Пустяки! — поспешил успокоить генерала Раковичану. — Знаю. Хотя нелишне и там иметь своих людей. Надо нам позаботиться об этом. И вообще, генерал, мы должны максимально активизировать свою деятельность в этом направлении, особенно в связи вот с этим, полковник потряс листовкой. — Главное — всеми силами и средствами возбуждать у румын ненависть к русским. Вместе с этим беспощадно расправляться с теми, кто сочувствует русской армии и помогает ей... Ваш бывший адъютант, генерал, оказался несостоятельным и в этом чрезвычайно важном для нас деле. Он до сих пор не выполнил нашего задания...
— Трудно перейти передний край русских. Русские с непостижимой быстротой создали свою оборону с густой сетью траншей и окопов, с колючей проволокой, минными полями и с отлично организованным боевым охранением, — словно извиняясь за молодого Штенберга, проговорил Рупеску.
— Ладно, скажите ему, что перебросим на самолете ночью. Пусть готовится. И не только он. И святой отец тоже. Попу крестьяне верят больше. Пусть читает свои проповеди там, а тут мы можем закапывать солдат в землю и без его пения. Да предупредите его, что в случае невыполнения нашего приказа он сам пойдет туда, "где нет ни радости, ни печали..." — Незаметно полковник перешел на тон приказа, к чему уже давно привык корпусной генерал. — И вообще, господин Рупеску, ваш бывший адъютантик наделал нам много пакостей. Только его высокий титул и близость с королевским двором не позволяют нам швырнуть его в штурмовой батальон в качестве рядового... Вот вся эта романтическая история с его возлюбленной... Девчонка, по-видимому, рассказала о нашем расположении, и мы должны подумать о том, чтобы перенести свой командный пункт в другое место. Да и развeдчики генерала Сизова действуют преотлично... Скольких уже офицеров они перетаскали и из вашего корпуса?
— Эти опасения сильно преувеличены. Василика глупа и вряд ли может толком рассказать что-либо русским, — уклонился Рупеску от прямого ответа.
— Как бы она не оказалась умнее нас с вами, — глухо пробормотал обозленный Раковичану и вдруг заговорил опять о том, что, видимо, больше всего волновало и тревожило его: — Майский приказ русских, господии генерал, — это пренеприятнейший для нас документ. И нам нужно принять решительные меры, чтобы парализовать его губительное действие. Во все пункты должны быть посланы наши агитаторы. Поднять на ноги бояр, богатых крестьян, жандармов, лавочников, примарей — всех, кому стало неуютно жить с приходом русских... Пусть поймут, что речь идет об их существовании. И этим операциям, генерал, вы должны уделять столько же внимания, как и боевым. Если не больше. Я сегодня покину ваш штаб. Меня ждут другие дела, более важные, там, в Бухаресте, и напоследок, как ваш искренний и преданный друг, хотел бы предупредить вас вот о чем: русских трудно выбить с захваченных ими позиций. И пожалуй, совсем невозможно вышибить их из голов так называемых простых людей, если русские туда проникнут... Я хотел бы также предупредить вас, мой дорогой генерал, и о том, что именно по этим вашим делам круги, которые я представляю, будут судить, как велика и важна услуга, оказанная вами. Со всеми вытекающими отсюда последствиями, конечно. Надеюсь, вы поняли меня?
— Я вас понял! — взволнованно проговорил Рупеску, торжественно пожимая холодную руку своего собеседника.
— Вот и отлично! Ну что ж, желаю вам успехом! До скорой встречи в... ставке генерала Санатеску!
Они еще раз многозначительно переглянулись и обнялись.
2
Жизнь разведчиков вошла в свое обычное русло. Армия готовилась к большим боям, и их чуть ли нe каждый день посылали в поиск. Часть бойцов находилась все время на передовой, вела наблюдение за неприятелем, изучая его оборону. Разведчики несли потери. Тяжелое ранение комсорга было особенно удручающим событием для них. И вновь, как раньше, в дни тяжелых сражений, воскресла в памяти солдат и зазвучала их старая песня:
Закури, дорогой, закури.
Ведь сегодня до самой зари
Нe приляжешь, уйдешь ты опять
В ночь глухую врага искать.
Ты к суровым походам привык,
Мой товарищ боец-фронтовик,
Вижу я по туману волос:
Много ты пережил, перенес.
Дивизия генерала Сизова продолжала стоять в обороне, совершенствуя свои позиции. В недалеком тылу шла боевая учеба пополнения. Там штурмовались доты, воздвигнутые по приказу командира дивизии и расположенные в таком же шахматном порядке, как у противника. Оттуда целыми днями доносились пушечные и минометные выстрелы, разрывы снарядов и мин, пулеметная трескотня, крики "ура"; пехота атаковала "вражеские позиции", следуя не за условным, а за настоящим огневым валом, для чего была специально вызвана батарея Гунько. Сам Гунько неизменно находился на батарее и командовал огнем. По всему было видно, что он доволен. Он весело прикрикивал на своих молодцов:
— Первое!..
И Печкин, бывший наводчик, а теперь командир орудия, оставшийся в числе немногих невредимых после июльских боев на Донце, так же весело и задорно отвечал:
— Есть, первое!..
Наводил пушку тот самый маленький, щуплый пехотинец, которого Гунько задержал у своих позиций утром 5 июля 1943 года, — теперь один из самых опытных бойцов на батарее. Гунько немного потолстел, но это нельзя было назвать полнотой, — он только как бы стал шире, "осадистeй", как он сам шутил, еще уверенней и спокойней в движениях.
— Огонь! — командовал он все тем же свежим, отчетливым голосом, какой был у него там, на Донце, и артиллеристы, повинуясь этому голосу, быстро работали у орудия, действия их были точны, как бы заранее рассчитаны. Гунько так натренировал батарею, что огневой вал ложился впереди пехоты лишь настолько, чтобы осколки не задевали своих и чтобы подразумеваемому неприятелю за этим валом не было видно бегущих в атаку пехотинцев.
Генерал Сизов, полковник Павлов и подполковник Тюлин, солдаты которого обучались, подолгу находились в районе учений. То, что делалось сейчас тут, для них было важнее всего.
— Хочу ночью вывести сюда второй батальон, товарищ генерал, — доложил Тюлин.
— Правильно, — одобрил Сизов, которому все больше нравился этот молодой, в свое время допускавший немало ошибок командир полка. — Завтра поучите людей преодолевать минное иоле.
— Слушаюсь!
— Только избегайте шаблона. Перед тем как отдать приказ, больше думайте. А то вот был у меня на финском фронте такой горе-офицер, который при любых случаях отдавал один и тот же устный приказ: "Ворваться. Забросать гранатами и с криками "За Родину!" — вперед!" Помнится, такой приказ он отдал солдатам, выделенным для борьбы с финскими "кукушками". Лозунг, как видите, у него был неплохой, а пользовался он им неумно. Можно ли, в самом деле, забросать гранатами "кукушку", которая укрывается на вершине ветвистой сосны?.. Конечно нет. Разведчиков, уходящих в поиск, такой приказ мог бы, безусловно, погубить. Шаблон — вот не менее страшный второй наш противник. И с ним надо бороться самым решительным образом...
Генерал, казалось, нисколько не изменился со времени Курского сражения. Только голова его покрылась сединой да под черными зоркими глазами легли чуть заметные полукружья мешков, не придававших, однако, его лицу старческой рыхлости.
Все усилия комдива были направлены на то, чтобы время, которое оставалось до наступления, употребить с максимальной пользой для войск. Для этого генерал не жалел ни своих сил, ни сил своих подчиненных.
3
Седьмого июня солдаты прочли в газетах "Сообщение штаба верховного командования экспедиционных сил союзников" о высадке англо-американских войск на северном побережье Франции. Сообщение было дано союзниками сенсационно. "...Мы вступаем в весьма серьезный период, и мы вступаем в него вместe с нашими великими союзниками с чистым сердцем и в доброй дружбе". По поводу этого патетического заявления маленький артиллерист из батареи Гунько, бывший пехотинец, заметил, свертывая папиросу:
— В "весьма серьезный период" им нужно было вступить пораньше. Поздновато они хватились. Мы и без их помощи, глядишь, дотопали бы до Ла-Манша. Карты у нас есть. И географию мы знаем неплохо. Так, что ли, Ваня?
Ваня, замковый первого орудия, прочищая банником ствол пушки, не прерывая своего занятия, охотно согласился: .
— Так.
Впрочем, к сообщению союзников скептически относились далеко не все советские солдаты. Большинство из них встретило открытие второго фронта с радостью, полагая, что это приблизит час долгожданной победы. В те дни не многие знали о том, что значит "чистое сердце" союзников и что по своей "доброй дружбе" англо-американцы оттягивали открытие фронта с единственной целью — устранить как конкурента Германию, обескровить СССР, а затем стать господами положения. А пока что маленький артиллерист был недоволен лишь одним — опозданием союзников. Он был глубоко убежден, как, впрочем, были убеждены в этом все наши солдаты, что Красная Армия управилась бы с немцами один на один.
— Ты как полагаешь, сержант, управились бы? — донимал он Печкина.
— Еще бы. Не в такое время управлялись!
— Во-во! — радостно перебил Громовой. — А как ты думаешь насчет сроков?
"Насчет сроков" у Печкина с маленьким артиллеристом были расхождения. Первый все-таки полагал, что после открытия второго фронта дела с разгромом немцев пойдут быстрее.
— Нисколько! — горячо отстаивал свою точку зрения Громовой.
В поддержку своих доводов он приводил очень много убедительных, по его мнению, аргументов. Но когда и их оказалось недостаточно, призвал на помощь замкового — того самого солдата, к которому обращался первый раз. Но Ваня, продолжая орудовать банником, лишь промычал:
— Не мешайте вы мне...
Первые дни сообщения союзников о ходе операций на Западном фронте интересовали наших солдат. Они следили по картам, отмечали продвижение англо-американских войск. Но потом бойцы совершенно охладели к этим сообщениям — и охладели по разным причинам. Одних, к числу которых принадлежал и бывший пехотинец, вовсе не устраивало медленное, "ярдовоe", как иронически называли солдаты, продвижение союзных войск; другие ни черта не могли понять из (как будто нарочно запутанных) многословных сводок штаба верховного командования экспедиционных сил. Замковый Ваня, например, так и заявил, читая одно из сообщений:
— Филькина грамота. Разве тут что поймешь? Пускай сами читают, кто их составлял. А мне время дорого. Орудие надо чистить...
— Правильно, Ваня! — одобрил бывший пехотинец, собираясь куда-то.
Учения кончились, и батарея стояла на отдыхе в одном километре от села Гарманешти. Поэтому Громовой решил проведать своего приятеля — разведчика Сеньку Ванина, с которым он подружился уже давно, должно быть, с той поры, когда впервые встретились по пути на Харьков в 1943 году.
— Разрешите, товарищ капитан? — попросил солдат, подчеркнуто произнося слово "капитан", — звание это Гунько получил совсем недавно.
Командир батареи разрешил.
В это время у разведчиков произошло такое событие.
В "Советском богатыре" наконец появилась Сенькина статья с интригующим клишированным заголовком: "По вражьим тропам". Шахаeв, по совету которого Ванин взялся за перо, немедленно провел громкую читку. Статья читалась в присутствии автора, который скромно умалчивал о том, что от его собственного стиля не осталось ровным счетом ничего, если нe считать громкой подписи, которую редакции сохранила полностью. Напротив, Сенька настойчиво уверял всех, и особенно Акима, в том, что редакция не сократила и не изменила ни одной строчки в его тексте и что, надо полагать, из него, Ванина, в конце концов выйдет толк.
— Он, если и был, уже давно из тебя вышел, — съязвил Пинчук. — Наврал в своей статье целый короб; должно быть, у Геббельса научился врать-то. Это он только так брешет, — и, глядя на новоявленного писателя с недоверием, спросил: — А заголовок тоже ты придумал?
Сенька хотел было ответить утвердительно, но решил, что этому, пожалуй, уж никто не поверит. Признался:
— Заголовок они сами сочинили. У меня был другой... А насчет вранья ты, Петр Тарасович, брось. Я шутить сам умею.
Никита Пилюгин смотрел на Ванина с нескрываемой завистью. Во время чтения статьи молчал. А потом не выдержал, заявил:
— Не его это статья. И никакой он не автор! — Слово "автор" больше всего возбуждало в Никите зависть, хотя он и не знал, что это слово означает.
Оскорбленный "автор" требовал возмездия, обозвал Никиту страшным словом "клеветник". Спорщиков несколько утихомирил Шахаев. Но Ванин все-таки не остался в долгу. Он немедленно рассказал разведчикам историю с Никитиным отцом, о котором как-то в минуту откровенности поведал Сеньке сам Никита. История эта следующая.
В хлев Пилюгиных глухой зимней ночью забрался волк и порезал всех овец. Обнаружив это несчастье, Никитина мать обрушилась на мужа с такой бранью, что тот вынужден был спасаться бегством к соседу своему, Патрикею. Но оказалось, что и у соседа та же беда: волк порезал и у него двух овечек. Вместо того чтобы посочувствовать ему в горе и поделиться своим, Никитин отец страшно обрадовался и бегом помчался домой. Прямо с порога он крикнул своей жене: "Не реви, дура!.. Чай, не у нас одних, у Патрикея тоже!"
— Я тебе говорил, Никита, что и ты в батюшку своего удался, — заметил Ванин в конце своего рассказа.
Сенька, очевидно, еще долго отчитывал бы своего обидчика, если б не увидел входившего во двор бывшего пехотинца: при посторонних браниться не хотелось — это было бы не в правилах развeдчиков, превыше всего ставивших честь своего подразделения и ревниво оберегавших ее. Приятели потолковали вволю, а когда, артиллерист, разжившись у Ванина закуркой, ушел, Сенькa заговорил, присаживаясь рядом с Пилюгиным на Кузьмичовой повозке:
— Нет, Никита, я — автор. Самый что ни на есть настоящий автор! И кто знает, может, когда и писателем стану, буду романы сочинять, как Лев Толстой. A что ты думаешь? — заторопился Сенька, перехватив недоверчивый взгляд Пилюгина. — Захочу вот — и стану писателем. Человек, он все сможет, коль захочет. Вот, например, сказать про тебя: захочешь стать настоящим разведчиком — и станешь. На один уровень со мной подымешься. Понял?.. Впрочем, вряд ли. И насчет писателя, конечно, я того, хватил лишку, — продолжал Сенька уже с едва уловимой грустью. — Для этого тонкость в голове нужна. А у меня нет такой тонкости. Вот у Акима — у того получится. В общем, учиться нужно нам с тобой. Никита, вот что я тебе скажу, — подытожил Ванин с неожиданной серьезностью и, приподнявшись, соскочил с повозки.
Подумав, сообщил:
— Пойду соберу своих ребят, потолкую с ними.
— О чем это? — удивился Никита.
— Знаю, о чем.
— А все-таки?
— Может, о международной обстановке вопрос засвечу. Ишь ты, какой любопытный! Приходи в мое отделение, послушаешь. — И ушел, оставив Никиту в недоумении.
4
Аким Ерофеенко вот уже несколько минут находился в блиндаже начальника политотдела. Демин вызвал разведчика, чтобы сообщить о намерении командования послать его, Акима, на курсы политработников. До прихода Ерофеенко Демин был уверен, что Аким охотно согласится поехать на эти курсы. Однако полковник ошибся. Спокойно выслушав сообщение начподива, Аким попросил:
— Разрешите, товарищ полковник?
— Пожалуйста, говорите. Я вас слушаю.
— Если можно, оставьте меня в роте.
— Почему? — Демин даже привстал из-за стола. — Вы человек грамотный. Теперь вот вступили в партию. Из вас хороший политработник выйдет.
— Возможно, товарищ полковник, политработник выйдет из меня и неплохой. Но я прошу, очень прошу, товарищ полковник, не посылать меня. — Аким спокойно глядел на Демина.
— Да почему же? — еще более удивился начподив, пристально всматриваясь в худощавое, умное лицо этого странного солдата. — Должны же вы расти, в конце концов!
— Все это так, но я прошу...
— Однако же упрямый ты, братец мой, — перейдя на "ты", улыбнулся Демин.
— Я ж хохол, товарищ полковник.
— Ну ладно. Но может быть, ты все-таки скажешь о причине своего отказа. Ведь есть же какая-нибудь причина?
— Разумеется. Но боюсь, что мне трудно будет сказать о ней.
— А ты все-таки попробуй. Глядишь, и получится.
— Видите ли, товарищ полковник, — начал Аким задумчиво. — Я хочу... Понимаете, я хочу закончить эту войну... как бы вам сказать... непосредственно, своими руками, знаете ли... Остаться до конца солдатом...
— Ну, ну! — поощрил Демин, видя замешательство Акима.
— Вот вчера я разговаривал с одним румыном. Учителем работает в Гарманешти. Узнав о том, что я интеллигент, он удивился: "И вы — рядовой солдат?" — "Рядовой, — говорю, — что ж тут такого? У нас есть рядовые и поученее меня". — "Как же так? — удивляется румын еще больше. — У нас, — говорит, — такие, как вы, все по штабам да по канцеляриям сидят. Могли же вы писарем хотя бы стать?" — "Мог бы, — отвечаю ему. — У нас, — говорю, — каждый второй солдат может писарскую службу нести..." Вы, товарищ полковник, удивляетесь, к чему, собственно, все это?
Демин улыбнулся:
— Нет. Продолжайте.
— И кто же, спрашиваю я этого румына, воевать станет, если вес эти солдаты подадутся в писаря? Смеется. "Не понимаю", — говорит. A тут, собственно, и понимать-то особенно нечего. Со временем у нас в стране все станут интеллигентами. Так что же, выходит, в окопах и сидеть некому будет? Ведь Родину придется нам еще защищать, и, может быть, не раз...
— Понимаю. — Демин подошел к Акиму и положил свою руку на его острое, худое плечо. — Мечтатель ты, однако, Ерофеенко, мечтатель... А впрочем, я не настаиваю. Можешь оставаться у развeдчиков. Только знаешь, ефрейтор, ты не все сказал. Ей-богу, нe все. Лучше уж говори до конца, а то сам за тебя скажу. Ты все еще думаешь о том случае с предателем Володиным? Так ведь?
— Это правда, товарищ полковник. — Аким вздохнул, потрогал очки. — Думал о нем! Мне все еще кажется, что я в неоплатном долгу перед ротой, перед своими товарищами солдатами.
— Ну, это ты зря...
Договорить Демину помешал ординарец. Он вошел с улицы и доложил:
— К вам румын, товарищ полковник.
— Хорошо, зовите. Ну что ж, Ерофеенко, отложим наш разговор до другого раза. До свиданья!
Аким вышел. Через минуту в блиндаж протиснулась широкая плотная фигура Мукершану, который уже несколько месяцев находился в Гарманешти.
— Пришел с вами проститься, Федор Николаевич! — тщательно произнес он имя и отчество Демина, точно радуясь, что может произносить их правильно.
— Очень рад вас видеть, товарищ Мукершану. Садитесь, пожалуйста! — быстро пригласил начальник политотдела, протягивая навстречу Мукершану обе руки. На щеках Демина выступил румянец, очень красивший его лицо, и это оттого, что он не успел убрать вместе с бумагами фотографию жены и сына, на которую сейчас — Демин видел это — посмотрел Мукершану долго и внимательно, даже, как показалось полковнику, с тоской и скрытой завистью.
Мукершану понял смущение Демина и то, отчего оно произошло. Теперь Николае уже сам не мог удержаться, чтобы не спросить:
— Жена? — Он показал на снимок, с которого прямо на них смотрела молодая женщина с очень строгим и вместе с тем очень простым лицом, освещенным большими спокойными глазами. На руках она держала сына, круглое личико которого ничего не выражало, кроме того, что должно было выражать лицо ребенка, — удивленно-наивной радости и тщетного желания понять, что делается вокруг и для чего все это.
— Жена и сын, — ответил полковник по возможности спокойно.
Мукершану теперь сам смутился и поспешил перейти к делу:
— Центральный комитет посылает меня в Бухарест. Там формируются рабочие дружины для защиты столицы от гитлеровцев и для свержения фашистского режима Антонеску.
— Желаю вам удачи, товарищ Мукершану. Помните, что Красная Армия не оставит вас, придет к вам на помощь!
— Спасибо, Федор Николаевич! — Мукершану крепко сжал в своих рабочих ладонях маленькую энергичную и твердую руку Демина. — Мы держим экзамен перед вами, перед своими старшими товарищами, пришедшими к нам на помощь!
Мукершану хотел сказать что-то более сильное, но волнение помешало ему. Он замолчал, порывисто обнял Демина, и они крепко поцеловались.
— Спасибо за все, за все!..
— Желаю удачи!.. — повторил Демин. — В селе, должно быть, вы неплохо поработали. Крестьяне, надо полагать, многое поняли?
Мукершану задумался, лицо его потемнело. Заговорил глухо:
— Поняли, конечно, кое-что. Но, к сожалению, далеко не все. — Он поморщился, признался с какой-то беспощадной для себя решимостью: — Тут и я допустил ошибку: больше митинговал. А нужно было говорить с каждым и отдельности. И вот что теперь у людей на душе — не знаю. Что ж, будем учиться. Борьба только начинается. До свидания, Федор Николаевич!
Полковник, как и в тот вечер после первой их встречи, долго прислушивался к твердым, медленно угасавшим шагам удаляющегося от него человека.
— Счастливого пути, товарищ! — тихо, про себя, проговорил начподив. "Мое положение казалось куда лучше, — подумал он. — А оно вон, оказывается, как!" Потом достал политдонесение, заготовленное инструктором. Стал читать, недовольно морщась. "Вот развез! — мысленно ругал он инструктора. — Преамбула на целую страницу. А кому она нужна, эта преамбула?" Позвал
ординарца.
— Верните это Новикову, пусть сократит на три четверти!
"Ну же и писучий, дьявол!.. А что, если в донесении сообщить разговор с Ерофеенко?.. Любопытные, оригинальные мысли у этого солдата. И все сложно, интересно". Демин вынул блокнот и стал торопливо что-то записывать в него.
Мукершану по узкому деревянному настилу, под которым где-то далеко внизу плескалась вода, перешел через овраг, разделявший село на две неравные части, поднялся на гору и зашагал по узкой аллее, между густых зарослей черемухи и одичавшей вишни. Ночь была безлунная, теплая и немножко душная, как бывает перед дождем. Слева, в кустах, звонко щелкала и свистала
какая-то, должно быть совсем крохотная, птичка. Мукершану остановился и, улыбаясь, попытался изобразить свист и щелканье пичуги. Но у него ничего не получилось. Радуясь озорному птичьему веселью, Мукершану вместе с тем чувствовал какую-то неловкость, что-то беспокоило его. "Что бы это могло быть?" — подумал он. Пташка помолчала, как бы прислушиваясь, и когда человек затих, она залилась еще энергичнее, засвистала и защелкала звонко и рассыпчато, будто обрадовалась, что так, как она, человек не может свистать и щелкать.
"Тень-тень-тень... тин-тин-тин... кеть-кеть-кеть... киви-киви-киви..." — неслось из кустов.
Мукершану, заслушавшись пением озорной птахи, остановился и еще раз сам пощелкал языком, и снова птичка слушала и, дождавшись, когда он замолчал, защелкала и засвистала громче и задорнее, будто смеясь над беспомощностью человека.
Мукершану весело захохотал.
"Тень-тень-тень... киви-киви-киви..." — ритмично и сочно звенело в кустах, от которых уже чуть веяло освежающей прохладой упавшей росы.
Мукершану присел на камне под кустом, в котором щелкала и свистала невидимая и бесстрашная пичуга, и, прикрыв лицо руками, задумался. Чувство легкого беспокойства не покидало его. И вдруг он вспомнил. Ах да, да... все это связано с тем фотоснимком молодой женщины со строгим и ясным взглядом, который он видел у начальника политотдела. Конечно, поводом его беспокойства был именно этот фотоснимок. И Мукершану уже видел лицо другой женщины: на него смотрели веселые глаза подруги, товарища по партийной работе, родные и милые глаза Анны, которую расстреляли полицейские в 1933 году в Гривице, во время железнодорожной забастовки.
Сорокапятилетний здоровый, сильный человек, Мукершану, может быть, только сейчас подумал, что, подобно всем людям, живущим на земле, он мог бы быть мужем, отцом, пользоваться радостями, которые дает человеку семья, — такими радостями, которых у него не было. Грусть охватила его, но то была необычная грусть, она не давила сердце, не обливала его жгучей горечью, она была смешана с той неповторимой и великой радостью человека, который готовит счастье другим — всем этим обездоленным Бокулеям и Корнеску, отцы, деды, прадеды которых и сами они жили в вечном рабстве, женились, любили, плодились только для того, чтобы увеличить число рабов и несчастных на своей бедной земле.
Невидимая пичуга вспорхнула, с вeтки на вeтку перебралась поближе к сидевшему человеку и затрещала над самым его ухом. Мукершану открыл лицо и беззвучно засмеялся.
"Киви-киви-киви..." — смеялась и птаха.
Напротив зашумели кусты. Там мелькнуло что-то черное, живое. Грохнул выстрел. Пуля тонко пропела над самой головой Мукершаиу. Он упал в канаву. Раздался второй выстрел, и темное пятно метнулось из-за кустов в переулок. Стало тихо-тихо. Бойкая пташка замолчала. Мукершану поднялся, вышел на дорогу и быстрыми твердыми шагами направился к дому Суина Корнеску.
Там он молча собрался и, уже уходя, тихо сказал провожавшему его Суину:
— В селе орудует враг. Будьте осторожны. В меня сейчас стреляли.
Патрану и поп, дрожа от страха и нетерпения, ожидали молодого боярина Штенберга в саду, укрывшись под деревом. Когда раздались выстрелы, они нe выдержали, покинули свое укрытие и побежали к калитке, где должны были встретить лейтенанта.
— Ну что? — спросил Патрану, открывая калитку запыхавшемуся Штенбергу. Но тот не дождался, когда ему откроют, и, как легавая затравленная собака, легко перемахнул через забор.
— Ну что? — повторил свой вопрос Патрану. — Что?
— Наповал!.. — прохрипел офицер, трясущимися руками отвинчивая пробку фляги, в которой бултыхалась водка. — Готово!..
— Слава те... Одного покарал бог... Щенком помню его... — перекрестился поп.
— Работал у меня! — сказал Патрану, истово крестясь вместе с попом. — Вредный! Всех бы... Всех!..
— Ты вот что, господин Патрану, не очень-то увлекайся!.. Осторожней надо!.. А то, знаешь, они могут быстро... — лейтенант выразительно черкнул ребром своей белой ладони по горлу. — А ты нам еще нужен будешь!.. Списки готовы?.. — спросил он отрывисто, выплеснув на землю остаток водки.
— Готовы, ваше благородие!.. Готовы, господин лейтенант!.. Всех записал: и тех, что митинговали, и тех, что землицу вашу меж собой поделили. Вот они — Корнеску, Бокулей...
— Ладно!.. Сам разберусь!.. А сейчас — спать!.. Да... не знаешь, где находится Василика?..
Патрану промолчал, сделав вид, что не расслышал слов боярина. Штенберг резко повторил свой вопрос.
— Я не хотел вас огорчать, господин лейтенант. Эта паршивая девчонка вышла замуж за старшего сына Александру Бокулея.
— За Георге?
— Так точно, за него... Вернулся! Вместе с русскими пришел. Вот бы кого...
— Хорошо! — резко остановил офицер. — Дойдет очередь и до него...
Сунув списки в карман мундира, размякший лейтенант неровной походкой направился к каменному сараю, где укрывался уже третьи сутки. Вспомнив все свои нерешительные действия, все колебания и раздумья, он сейчас сам удивился тому, что оказался в конце концов способным на столь рискованный поступок. А получилось здорово! Все в порядке. Вот только Василика...
Вскоре он спокойно спал.
5
С утра Бокулей-старший выехал косить пшеницу на том самом участке, где вспахать и посеять ему помогли русские солдаты. Взяв в руки крюк, румын долго не решался взмахнуть им. Подумав, он положил его у межи, засучил рукава и, как пловец разгребая желтые тяжелые волны и радостно щелкая языком, вошел в пшеницу. Острые усики колосьев больно щекотали его подбородок, потное лицо, но старик будто и не чувствовал ничего. Он плыл по желтой реке все быстрей и быстрей, то пел, то насвистывал, то, захватив охапку жаркой и духмяной пшеницы, плотно прижимал ее к своей груди. Затем крестьянин вернулся на прежнее место, отыскал межу, отделявшую его полосу от соседнего надела, и стал быстро ходить по ней взад и вперед, смешно подпрыгивая. Василика, приехавшая вместе со свекром вязать снопы, глядела на него и улыбалась. Ей хотелось похохотать над ним, но она стеснялась. Александру Бокулей — и это знала Василика — боялся, что сосед не заметит межи и станет косить его пшеницу. И чтобы сосед заметил и не захватил чужой делянки, старик решил получше протоптать межу, которой до этого почти не было видно. Вместо межевого кола{23} он еще раньше выкопал небольшую канавку, которая, однако, сейчас сильно заросла.
С Александру Бокулея ручьями катился пот, а он все прыгал и прыгал на меже. В том месте, где тяжелые колосья, откинутые ветром, перевешивались в сторону соседнего поля, Бокулей торопливо, но осторожно собирал их в руку и перегибал спелые восковые стебли в свою сторону. При этом он что-то сердито ворчал себе под нос, словно бы делал выговор непокорным колосьям за непочтительность к законному хозяину. Убедившись, что межа стала достаточно заметной, крестьянин начал косить. Крюк долго не хотел подчиняться его рукам. И не удивительно: ведь румын впервые в своей жизни пользовался этим странным орудием. Крюк смастерил для хозяина Пинчук, убедив старика, что косить им все же спорее.
"Не комбайн эта штука и даже не лобогрейка, но всо же ей легче працювать, чем серпом", — говорил он, вручая Бокулею старшему крюк. Кузьмину Петр Тарасович приказал обучить старика пользоваться этим нехитрым приспособлением, но тот не успел, был занят на другой работе: три дня подряд возил к переднему краю боеприпасы, помогая полковым обозам.
В конце концов старик приноровился, и дело пошло. Работал он до одури, до знобящей дрожи во всем теле. Василика, напевая свои песенки, еле поспевала за ним вязать снопы.
— Поторопись, Василика, поторопись, соловушек! — улыбался ей свекор.
Они собирались было уже перекусить, как из ближайшей балки выскочил всадник и в одно мгновение очутился рядом с ними. Василика тихо вскрикнула, выронила горшок с молоком и, бледная, стала пятиться назад: во всаднике она узнала молодого Штенберга. Тот плотно сидел в седле, не спеша вынул саблю из ножен, шевельнул короткими черными усиками, подрагивая скулами, прошептал:
— Жнешь?
— Жну... — торопливо ответил старик и некстати поздоровался: — Буна зиуа!
— Буна сяра!{25.html# target="app" class="showTip L24}
— Буна сяра!{25">{24}
— Буна сяра!{25} Василика с пронзительным криком бросилась к нему, но опоздала. Боярин уже успел взмахнуть саблей и рубануть наотмашь по бараньей шапке старика. Бокулей-старший не успел и простонать. Он упал на землю и только слышал, как затрещала сухая стерня под копытами топтавшегося на месте жеребца. Крестьянин попытался было приподнять голову, но острая боль пригвоздила его к месту. Все вокруг было раскаленным. Горячей была земля, она обжигала старику скрюченные, уродливые пальцы, мокрую спину, голые пятки. Воздух тоже был горяч, сушил глотку, ноздри...
Омертвев, Василика широко открытыми от ужаса черными неподвижными глазами смотрела на молодого боярина, торопливо освобождавшего ногу от стремени. Она даже не смогла закричать, когда он схватил ее на руки и понес к коню. Придя в себя, она стала вырываться, кусать ему лицо, руки. Он не чувствовал боли, всe время твердил:
— Василика... Василика...
Молодой боярин пытался взобраться вместе с Bасиликой на коня и не мог: девушка сопротивлялась, царапалась, отталкивала его от себя. А в это время за горой, на немецких артиллерийских позициях, чуть ли не одновременно прогремели два орудийных выстрела: должно быть, немецкие наблюдатели заметили странную возню на пшеничном поле. Снаряды разорвались в пяти шагах от Штенберга и девушки. Василика коротко вскрикнула и, быстро бледнея, обвисла на руках лейтенанта. Бросив ее, боярин побежал к тому месту, где стоял конь: конь барахтался на стерне, по его крупному телу волнами проходили судороги. Штенберг метнулся в пшеницу, пробежал немного и упал, чтобы отдышаться.
А вдали, где-то далеко за Пашканами, синели Карпаты, равнодушные к этой маленькой человеческой драме. В недокошенной пшенице дружно и бойко застучали неутомимые молотобойцы-кузнечики. Им тоже не было никакого дела до крестьянина, распластавшегося на земле, и до несчастной Василики. Выскочила из норки мышь, бисерным глазком посмотрела на человека и опять скрылась в норке. Выбежал откуда-то заяц, сослепу налетел было на крестьянина, страшно перетрусил, дал прыжка вбок и исчез в пшенице...
Глава восьмая
1
Дивизия генерала Сизова получила приказ начать демонстративное наступление 19 августа, за день до общего прорыва вражеской обороны на территории Румынии.
За неделю до штурма вражеских укреплений небольшая группа разведчиков и саперов получила необычное задание. Она должна была на этот раз нe только захватить "языка", но и взорвать центральный неприятельский дот, ликвидации которого командование придавало большое значение: дот был едва ли по самым серьезным препятствием на пути наших полков, уничтожение его нарушило бы всю огневую систему обороны противника на значительном участке и создало бы в ней ничем не заполнимую брешь. На подготовку к выполнению этого задания ушло много времени, а когда все было готово, генерал лично вызвал Забарова и сказал:
— Это, может быть, лейтенант, самое ответственное задание из всех заданий, выполняемых вашим подразделением. Но я надеюсь, как всегда, на разводчиков. С вами пойдут лучшие саперы-подрывники, — и генерал крепче обычного пожал руку Забарова.
Федор решил действовать двумя группами. Первая группа во главе с ним захватывает "языка" и немедленно возвращается в свое расположение. Вторая, под командованием Шахаева, с одним сапером врывается в дот и подготавливает его взрыв. Так как задача первой группы была несколько легче, во всяком случае, не новой для разведчиков, лейтенант взял с собой в основном молодых разведчиков, а с Шахаевым остались "старички" — Сенька, Аким и Каримов. Парторг неожиданно попросил в свою группу еще и Никиту Пилюгина. Узнав об этом, Ванин шепнул на ухо старшему сержанту:
— Куда вы его? Подведет он нас всех.
Шахаев резко остановил Ванина:
— Не твое дело. Понял?
Ванин решительно ничего не понял, но промолчал: он слишком любил парторга и верил ему, а потому не мог спорить с ним, как с другими.
В полночь разведчики, еще днем выдвинувшиеся на передний край, отправились в путь. Все заметили, как Никита, шедший вначале позади группы, бочком-бочком пробираясь по траншее, обогнал Акима, Сеньку, Каримова и зашагал рядом с парторгом. Тот, заметив Пилюгина, спросил:
— Боишься, Никита?
— Оно бы ничего... — уклончиво пробормотал Пилюгин, — да маскхалат у меня неважный... порванный весь...
— Никита опять жалуется, — шепнул Акиму Ванин. — И чего только Шахаев возится с ним?
— А чего он с нами возился? Забыл? — напомнил Аким, но Сенька оскорбился:
— Ты стал невыносимый, Аким. Тебе нельзя ничего сказать. Сразу начнешь философию разводить...
— Какая тут философия?.. Ты, собственно, зря возмущаешься. И чем? Тем, что парторг из Никиты хочет сделать хорошего солдата?
— Э, напрасные хлопоты. Уж я этого Пилюгина знаю. Да и ты вот не взял его в свое отделение.
— Не взял, потому что не дали. А вот вернусь с задания и попрошу, чтобы Никиту перевели ко мне.
Разведчики приумолкли. Над их головами со знакомым шепелявым свистом пронесся тяжелый неприятельский снаряд, за ним пролетело еще несколько. Разрывы лихорадили землю. Стенки свежей траншеи тихонько осыпались. Потом раздались орудийные выстрелы позади разведчиков, и вновь в темном воздухе зашелестели снаряды, только теперь они летели в обратном направлении.
У нейтральной полосы разведчики встретились с двумя саперами, которые еще накануне сделали проход в неприятельском минном поле и проволочном заграждении и теперь проверяли, не загородил ли вновь враг этот проход. Убедившись, что все в порядке, они присоединились к разведчикам для выполнения основной задачи: один шел с группой Шахаева, другой — с Забаровым. Где-то впереди и слева скороговоркой протатакал пулемет, косые трассирующие очереди пронеслись мимо. Забаров проводил их глазами и спросил у сапера, все ли в порядке. Сапер утвердительно кивнул головой. Пулемет снова дал несколько очередей. Шахаев почувствовал, как чьи-то руки крепко ухватились за его маскхалат. Оглянулся — Никита.
— Ты что?
Пилюгин не ответил. Да и без слов было все ясно.
— Ничего, ничего... — чуть внятно проговорил парторг. Немного приподняв голову, он с удивлением увидел недалеко перед собой темную покатую громадину, смутно возвышающуюся на фоне неба; по правую и левую стороны, только чуть подальше, тоже сутулились железобетонные чудовища, страшные в своем слепом и угрюмом безмолвии.
Забаров дал знак прекратить движение. Привычное чувство близкого поединка овладело им. Он весь подобрался; пальцы больших рук, отяжелевшие от прихлынувшей к ним крови, туго сжимали автомат. Лейтенант резко взмахнул рукой, и разведчики разделились на две группы. Забаров со своей группой двинулся вперед, обходя дот с двух сторон.
Шахаев взял левее, быстро выдвинулся далеко за укрепления, перехватил траншею, соединявшую основную линию немецкой обороны с центральным дотом, и остановился здесь, ожидая дальнейших событий. Вокруг было тихо. Только один раз раздались чьи-то шаги, чужая речь, но вскоре все угомонилось. И вдруг, точно ножом по сердцу, тишину вспугнул тяжелый чугунный звяк, затем — короткий, сдавленный хрип. Возле дота замелькали, засуетились человеческие фигуры. Огромный силуэт метнулся вправо, за ним — другой, третий...
Оставив Сеньку и Каримова для прикрытия, Шахаев с остальными разведчиками и сапером побежал по траншее к доту. Тяжелая чугунная дверь была открыта и тихо, со ржавым скрипом покачивалась. Заскочив в дот и держа автомат наготове, парторг включил электрический фонарик, огляделся. На полу с рассеченным надвое черепом лежал убитый немецкий солдат. Стальная желтая пулеметная лента плоским червем опутывала его, один конец ленты находился в приемнике крупнокалиберного станкового пулемета, установленного на бетонированном заступе амбразуры. На железной койке, стоявшей слева от входа, лежали мундир и брюки другого немца, которого, по-видимому, разведчики уволокли в одном белье. В амбразуре, как и предполагали в штабе дивизии, были установлены два пулемета и одна легкая противотанковая пушка.
Внутри дота — сложенные штабелями ящики с боеприпасами. Шахаев осмотрел все это и уже соображал, как лучше и вернее подорвать дот, как вдруг за дверью вступили в бой Ванин и Каримов. Приказав Акиму, Никите и саперу остаться в доте, Шахаев выбежал в траншею, но тут же был сбит сильным тупым ударом в плечо. Выскочивший вслед за ним Никита Пилюгин втащил его обратно в дот.
— Перевяжите меня. Я ранен, кажется, — попросил Шахаев и почувствовал легкое головокружение.
Аким и Никита подняли его, положили на койку. Кровь, смочив гимнастерку и маскхалат, пробилась наружу. Шахаев, страдающий малокровием после тяжелого ранения на Днепре, сейчас быстро терял силы. При свете зажженных Акимом немецких карбидных ламп лицо его было матовым; прямые белые пряди волос прилипли к высокому, покрытому капельками испарины лбу; губы плотно сжаты. Аким и Никита с трудом перевязали его.
— Оставьте меня. Помогите Сеньке и Каримову... Скажите, чтобы отошли в дот... Держаться в доте... в доте... — он тихо застонал и вдруг заговорил бессвязно: — Начподив... Аким... вручения. Пинчук — приготовить... — и вовсе умолк.
Страшный, раздирающий душу крик заставил Акима вздрогнуть.
— Товарищ старший сержант!.. Зачем вы... Постойте!.. Не надо!.. Пропадем мы без вас!..
Никитин вопль вывел Шахаева из минутного забытья.
— Что ты, Никита? Вот чудак!.. — улыбнулся укоризненно-ласково. — Что мне сделается... Сейчас отдохну, и пойдем бить их, сволочей.
Стрельба за дверью разгоралась. Автоматные очереди мешались с трескучими разрывами ручных гранат; в дверные щели тянул знакомый горький дымок сгоревшего пороха. Немцы стреляли разрывными; иногда такие пули попадали в железобетонные стенки дота; за дверью мигали короткие вспышки, острые осколки бетона стучали по стальной плите двери. Так длилось до самого утра. Перестрелка не прекращалась. Сенька и Каримов, очевидно, находились на прежнем месте.
Утром, когда первый косой луч солнца отточенным, сияющим и холодным лезвием блеснул в амбразуре, а немного окрепший Шахаев намечал план дальнейших действий, за дверью разорвалась граната и вслед за этим послышалось страшное многоэтажное ругательство. Затем дверь распахнулась и в нее вместе с клубами удушливого дыма ворвался весь залитый кровью и оборванный Сенька Ванин.
— Где у вас патроны?.. Патроны давайте. Дот окружают! Не выходите!.. Не выходите отсюда, товарищ старший сержант! Отстреливайтесь из амбразуры, а то все погибнем! — хватая у Никиты и Акима заряженные диски автомата, кричал он. Потом вновь выскочил, захлопнув за собой дверь.
Шахаев попытался приподняться, но не смог. К тому же он и сам понял, что выходить из дота теперь ужо не было никакого смысла: расстреляв все патроны, Ванин и Каримов вынуждены были также укрыться во вражеском доте. Шахаев удовлетворен был хотя бы уже тем, что дот этот выведен из строя и немцы не могут им воспользоваться, когда наши начнут штурм. Немцы боялись приблизиться, но они плотно окружили разведчиков, пристреляв выход из дота. Теперь советским солдатам можно было только взорвать дот, сделав его своей братской могилой. Но с этим Шахаев не спешил...
Так начался беспримерный поединок маленькой группы советских бойцов с гитлеровцами, поединок, о котором потом долго говорили и писали и который вошел в историю дивизии под именем "обороны Шахаева". Более двух суток длилась эта оборона. Первый день немцы пытались ворваться в дот и захватить разведчиков живыми, но скоро вынуждены были отказаться от этой попытки: шахаевцы косили их автоматными очередями и, на мгновение открыв дверь, забрасывали гранатами. Убитый группой Забарова и выброшенный из дота Пилюгиным немец сейчас лежал возле двери вниз лицом; в дверную щель разведчики видели, как большая фиолетовая муха деловито прохаживалась по его мундиру, пропитанному потемневшей кровью. От трупа начал исходить тяжелый запах, проникавший внутрь дота.
Неожиданно для всех Никита первый выскочил оттащить труп подальше от дота, но не успел этого сделать: пуля впилась ему в ногу, и он еле влез обратно. До этой минуты Никита как-то не выказывал признаков уныния, изредка пытался даже шутить, подтрунивать над другими, а сейчас, поняв, что выйти из дота уже невозможно, что кругом засели немцы с пулеметами, он вдруг загрустил, пал духом, рана показалась ему смертельной. Никита начал стонать. Шахаев, приказав перевязать ему ногу, первое время молчал, потом стон солдата стал раздражать его. Забыв о боли, парторг сполз с койки, наклонился над Пилюгиным.
— Зачем стонешь, Никита? — спросил он спокойно и строго, так, чтобы слышали все. — Ну зачем? Ты же хорошо знаешь, в каком мы положении. Твои товарищи ранены тяжелее тебя. Сенька, например... Однако он, видишь, молчит... Что с того, что ты разжалобишь нас? Немцы только обрадуются, если мы раскиснем. Вот перевязали тебя и больше ничем помочь не можем. Терпеть надо. Ты солдат... — Помолчав, закончил тихо и сурово: — Солдат, понимаешь?
Но Никита будто и не слышал Шахаева. Вытягивая шею, стонал:
— Воды...
Сенька поморщился и ничего не сказал. Аким глядел на Никиту своими кроткими голубыми близорукими глазами и тоже молчал.
Шахаев отвязал от ремня флягу, сунул ее горлышко в рот Никите. Сильные и жадные глотки солдата вызвали и у старшего сержанта невольные глотательные движения, он облизал сухие, горячие губы. Пилюгин минуту спустя просил снова:
— Воды...
Шахаев наклонился над ним вновь:
— Нет больше воды, Никита. И ты это знаешь. Зачем же спрашиваешь?
Немцы подтянули пушки и открыли огонь по доту. Крутой изгиб траншеи мешал им попадать в дверь. Снаряды с оглушительным треском ударялись о железобетон; мелкие осколки, отлетая от внутренних стен дота, впивались в разведчиков, добавляя к их ранам новые; солдаты лежали, уткнув лица в землю, боясь, что осколки попадут в глаза. Сенька насчитал около сорока прямых попаданий в дот, и примерно такое же количество снарядов упало поблизости. Чтобы заглушить боль от мельчайших осколков бетона, впившихся в тело, Ванин крепко сжал зубы и про себя считал, отмечая каждое попадание: "Сорок один... сорок два... пятьдесят... пятьдесят три..."
— Гитлерята паршивые! — вдруг выругался он. — Стрелять-то не умеют. Жаль, что рация у Акима поломалась. Передать бы на батарею Гунько. В два счета разделалась бы она с нашим дотом. И все тут...
Шахаев насторожился.
— Это что, Семен, капитуляция?
Сенька покраснел.
— Что вы, товарищ старший сержант... К тому это я, что плохая артиллерия у немцев... А нам — что?.. Коли не будет иного выхода...
— Не будет иного выхода!.. Сеня!.. Ванин!.. Друг ты наш веселый, тебе ли, старому разведчику, сталинградцу, говорить такие слова! — Шахаев сел посреди дота, в центре, сложил ноги по-восточному, калачиком, прищурил и без того узкие глаза. Добрые, умные и мудрые искринки вспыхнули в щелках припухлых век; нездоровый румянец выступил на худых его щеках. Он глядел то на одного, то на другого, и казалось, все светлеет вокруг, даже на губах Никиты скользнуло подобие улыбки. Вместе с тем бойцы чувствовали, что парторг тревожился, словно хотел сказать что-то и не находил нужных, сильных слов. Первым это заметил Аким; он перестал копаться в поврежденной рации, внимательно глянул на старшего сержанта. Откинул назад непокорную светло-русую прядь Ванин, заиграл живыми смелыми глазами, будто желая сказать: "Посмотри-ка на нас, товарищ парторг! Мы вовсе не унываем!.. Мы еще и веселиться можем! Чего там!"
Шахаев, поняв состояние солдат, предложил:
— Давайте, товарищи, споем...
— Петь нада... Всем нада!.. — горячо и обрадованно подхватил Каримов.
Немцы то ли сделали перерыв на обед, то ли еще по какой причине, но только прекратили обстрел.
— Давай затягивай, Семен, — попросил Аким.
Однако Ванин, помрачнев, проговорил:
— А песня не получится. Нет запевалы. Кузьмича нет...
Шахаев посмотрел на него долго и пристально и сразу понял, что не в песне дело: просто солдат вспомнил, что где-то совсем недалеко отсюда есть старый добрый Кузьмич, Пинчук, Наташа, Забаров, все разведчики, все наше, и там жизнь. А тут...
Начался третий день "обороны Шахаева". И парторгу показалось, что дальше держаться невозможно, что нельзя еще хотя бы на несколько часов оттянуть то, что должно было произойти. Показалось это и по взглядам солдат и еще больше по словам Сеньки: "А песня не получится". Что ж, вот как будто сделано все, что должно и возможно было сделать; все физические и духовные силы иссякли; можно, пожалуй, и кончать. Кто обвинит их в этом?
— Зажигай!.. — хрипло приказал саперу Шахаев, видя, что солдаты знают, что он хочет отдать этот последний приказ, и давно ожидают его.
Сапер долго не мог зажечь, спички ломались. Солдаты сбились вокруг парторга, обнялись.
2
В подразделениях все было готово. Еще накануне ночью несколько тяжелых батарей было выдвинуто к переднему краю. Зарывать в землю многотонные махины артиллеристам помогли саперы и пехотинцы. Выдвинулась далеко вперед и батарея Гунько. Бывший наводчик, а два дня назад получивший звание старшины Печкин являлся чуть ли не главным помощником командира батареи. Он бегал возле орудий, покрикивал на сержантов и солдат, торопил их. Подвизался в качестве бывалого артиллериста и Громовой. Он успел обрести осанку завзятого пушкаря — солидная медлительность, полное презрение к не умолкавшей ни на минуту пальбе, неторопливая походка вразвалку, вполне соответствующая и роду войск и чину паренька: он принял от Печкина расчет, и не какой-нибудь, а первый, по орудию которого, как известно, производится пристрелка репера и строится параллельный веер. Фамилия у него была звучная и как-то мало подходила к его щупленькой фигурке, а еще меньше — к тонкому голоску. Ванин серьезно советовал ему изменить фамилию и прозываться Колесницыным-Пророковым, что, по мнению разведчика, звучало бы еще внушительнее. Но Громовой никогда не верил ни в Илью-пророка, ни в его огненную колесницу, а потому от предложения Ванина отказался.
Сейчас Громовой, выверяя прицельные приспособления, спрашивал нового наводчика Ваню, парня молчаливого и на вид угрюмого:
— Дострельнем до Бухареста, Ваня, а?
— Поднатужимся ежели... — неохотно отвечал тот, недовольный, видимо, тем, что Громовой не доверял его умению, сам проверял прицел.
— Ежели поднатужимся, то и до Берлина...
— Коли танки подсобят, — проворчал Ваня.
— Танков хватит. На днях мы со старшиной ездили в лес, за Гарманешти, в артмастерскую, так в этом самом лесу их видимо-невидимо...
— Кого?
— Танков, темнота! Кого, кого!..
— Так бы и сказал.
— Так и говорю. Стоят в лесу, загорают, все новенькие, с иголочки. Танкисты на меня даже с завистью поглядели. "С передовой?" — спрашивают. "С передовой, — отвечаю. — Откуда же мне быть!" — "А мы, — говорят, — вот скучаем тут, держат нас на привязи". — "Успеете, — говорю, — навоюетесь!" Понял, еловая твоя голова, об чем речь? Целые скучающие бригады стоят за нашeй спиной. Стало быть, резервы у нас богатые. Вот завтра как шандарахнут! Видал, кто вчера на нашем энпе был? То-то оно и есть. Командующий фронтом тут появлялся! A ты...
Громовой не договорил. Его отвлек батарейный связист, выкрикивавший в трубку:
— "Клен", "клен"!.. Я — "акация". Проверка.
— Дуб ты, а не акация, — заметил сердито Громовой, обиженный тем, что ему не дали довести до конца "стратегическую мысль", как он сам назвал свои рассуждения. — Кто ж так орет в трубку? Немцы могут услышать. У них от страху слух-то, поди, заячий теперь, всякий шорох слышат.
Под зеленой сеткой, которой было прикрыто орудие, сидели артиллеристы и негромко разговаривали. Как всегда в свободную минуту, они обсуждали вопросы большой политики, весьма важные с их точки зрения проблемы.
— А что будет с Антонеской, товарищи? — спрашивал один, очевидно, только для затравки: солдатами не раз обсуждался этот вопрос, и участь Антонеску, в сущности, была давно уже предрешена ими.
— Повесят, что ж ему еще, — отвечал второй боец таким тоном, словно бы оскорбился тем, что его товарищ не понимает таких простых вещей.
— С Гитлером бы их на одной перекладине... — мечтательно проговорил первый и неожиданно добавил: — Его, Антонеску, теперь, кажись, и сами румыны повесили б...
— Кто знает?
— Что ж там знать? Повесили б, говорю тебе!
— А почему ты так думаешь?
— Почему, почему!.. Тоже мне новый почемукин объявился!.. Что ты ко мне пристал? — зашумел солдат, должно быть больше сердясь на себя оттого, что не мог сразу ответить.
Он помолчал, подумал и уже уверенно выложил:
— Ты видал, что в Гарманешти творится? Подняли румыны голову. Митинги у них там и прочее. По шапке хотят они своего Антонеску. А откуда у румын взялась такая храбрость, как ты думаешь? — наступал на своего оппонента солдат. — А я скажу тебе откуда. Силу простой румын, трудовой то есть, почувствовал, потому что мы с тобой здесь объявились. Мы хоть в ихние дела и не влезаем, а духу придаем, смелости в общем. К тому же мы их не обижаем. Стало быть, их обманывали насчет нас, головы им морочили то есть... А кто морочил? Ясное дело, Антонеску, этот Ион паршивый! Понял теперь?!
Сквозь сетку брызгами лился яркий полдневный свет, рябил мельчайшими бликами бронзовые лица артиллеристов, нагревал стальные тела орудий.
— Снять сетки! — скомандовал старший на батарее, и огневые ожили.
— Гляньте, ребята, пехота уже навострила уши! — крикнул Громовой, показывая на стрелков, которые, облокотившись на кромки окопов, напряженно всматривались вперед, в подернутые текучим маревом седые горбы дотов.
Недалеко от батареи Гунько расположился со своим молодым помощником старшина Фетисов. Он и Федченко, тот самый юный солдат, которого Фетисов когда-то обучал окопному искусству, приготовились бить по амбразурам дотов. По должности старшины роты ему, Фетисову, находиться бы не здесь, но он упросил командира роты и комбата разрешить ему произвести "эксперимент", испытать новое свое изобретение — бронебойку с оптическим прицелом. Адъютант старший батальона, лейтенант Марченко, только что возвратившийся из госпиталя, плохо верил в затею Фетисова и сказал ему:
— Бросил бы ты, старшина, заниматься ерундой. Ничего из этого не получится.
Фетисов удивился таким словам Марченко, но спорить с начальником не полагалось. За старшину, однако, вступился комбат и разрешил испытать новое оружие. А когда Фетисов отошел, комбат сказал, обращаясь к адъютанту старшему:
— Не понимаю я тебя, Марченко. Ведь грамотный ты человек. Штабное дело поставил в батальоне неплохо. И вдруг не уразумел простых вещей. Ведь для нас Фетисов — клад!
3
Генерал Сизов с самого утра находился на своем наблюдательном пункте. Сюда позже пришел и начальник политотдела. Демин вместе с работниками своего аппарата последние дни почти все время находился в полках, проверяя готовность подразделений, накоротке совещаясь с заместителями командиров по политической части, с парторгами, комсоргами и агитаторами. Сейчас полковник делился с генералом своими впечатлениями.
— В первом батальоне тюлинского полка были? — спросил Сизов.
— Был.
— Как там Марченко себя чувствует?
— По-моему, с ним все в порядке. Хлопочет, ни себе, ни другим покоя не дает. Не без заскоков, конечно. Не хотел, например, дать старшине Фетисову испытать свое изобретение. В батальоне этом есть такой удивительный вояка!
— Фетисов-то? Знаю о нем. Еще по Днепру! Конструктор-рационализатор!
— Вот-вот! Какая светлая голова! Вы знаете, что он придумал? Бронебойное ружье с оптическим прицелом, то есть снайперскую бронебойку. Буду, говорит, по амбразурам дотов бить. Каково!
— Ловко придумал, ничего не скажешь! — от души похвалил генерал. — Наверное, в дивизии таких много, только мы их плохо знаем. Ваши политработники, Федор Николаевич, в первую очередь должны присматриваться к таким людям и сообщать о них нам. Мы, начальники, должны учиться у таких своих солдат. Ведь это золотой народ. Сколько полезного они могут подсказать нам!
Демин помрачнел. "Начальник политотдела — и упустил такой важный вопрос", — подумал он про себя осуждающе.
— Выберем подходящее время и место. Проведем вроде слета бывалых воинов, — сказал он.
— Хорошая мысль. Обязательно созовем такой слет. А пока что дайте указание своим работникам, чтобы присматривались к людям, искали в ротах своих Фетисовых... — генерал еще что-то хотел сказать, но подошел адъютант и показал на часы.
— Пять минут осталось, товарищ генерал.
— Хорошо. Передайте командирам полков, чтобы не отходили от аппаратов, — лицо комдива приняло свое обычное суровое выражение, которое — Демин знал это — станет радостно воодушевленным, как только начнется дело.
Сизов снова обратился к полковнику Павлову:
— Так вы, Петр Петрович, полагаете, что разведчики все еще находятся в доте?
— Да, Иван Семенович, так. Иначе немцы не стали бы стрелять по своему же доту, — ответил Павлов, чаще обычного встряхивая контуженым плечом. — И Забаров убежден в этом. А ведь он, сами знаете, ошибается редко. И очень просил меня, чтобы артиллеристы не трогали центрального дота.
— А если разведчиков уже нет? Вы понимаете...
Оба замолчали.
— Понимаю, — после некоторого раздумья сказал Павлов.
— Если в доте в самую последнюю минуту окажется враг, то это — сотни наших жертв, и полки не прорвутся...
— Вы — командир дивизии, принимайте решение сами, — глухо проговорил до этого молчавший Демин.
Лицо генерала налилось кровью. Он подошел к стереотрубе, глянул в нее, потом оторвался и снова заговорил, обращаясь к офицерам, но только уже на другую тему:
— Как видите, опять на нашу долю пришлась самая неблагодарная задача...
— Делать вид, что мы-то и являемся гвоздем всего дела, главным направлением? — начальник политотдела устало улыбнулся, вспомнив, что точно такую же задачу дивизия выполняла на Донце. — А мне думается, Иван Семенович, что это — самая благодарная задача: обманывать противника, путать все его карты.
— Так-то оно так. Но люди... — генерал поморщился, помрачнел. — Впереди сплошные доты, а у нас артиллерии... сами знаете. Половину орудий пришлось отдать левому соседу. Вся надежда на тяжелые пушки. А сегодня отправили все тому же левому соседу еще две минометные батареи.
— Очевидно, так нужно.
— Разумеется, — сказал генерал и сразу стал прежним — спокойно-сосредоточенным. Плечи его по обыкновению приподнялись, и весь он сделался каким-то упругим. Обернувшись к Павлову, сказал:
— Петр Петрович, центральный не трогать.
Павлов и Демин облегченно вздохнули, но через минуту беспокойство охватило их с новой силой: "А вдруг в доте будут немцы?"
Генерал позвонил командиру полка Тюлину:
— Направление держать на центральный дот.
Положил трубку, присел, откинул тяжелую голову назад, прижавшись затылком к холодной стенке блиндажа. Долго молча глядели друг другу в глаза — начподив и генерал. Им, должно быть, было очень тяжело. Потом Сизов быстро встал на свои твердые, сильные ноги, как-то встряхнулся, громко и торжественно сказал:
— Петр Петрович, начинайте!
4
Из кармана полинялых, истертых до блеска, словом — видавших виды брюк Владимира Фетисова выглядывала аккуратно свернутая кумачовая головка маленького флажка, — такие флажки покупают наши люди своим детям в дни революционных праздников.
Рядовой Федченко давно уж присматривался к этому флажку, но все не решался спросить старшину, зачем он ему понадобился. Наконец не выдержал и легонько ткнул по карману Фетисова.
— Это... для чего, товарищ старшина?
— А что, помешал он тебе?
— Нет, просто так. Интерес разобрал. Зачем, мол, этот флажок старшине понадобился. Первое мая прошло, а до Октябрьской далековато...
— У нас и ныне праздник. Разве не знаешь, какой день? Вот сейчас...
Близкий и оглушительно резкий выстрел орудия Печкина оборвал речь Владимира.
— Началось!.. — с ликующей дрожью в голосе прошептал Фетисов, чувствуя, как колючий, лихорадящий ток побежал по его жилам.
Разом с орудиями Гунько заговорили другие батареи, подали свой голос тяжелые пушки. Но артподготовка была необычно короткой и совсем, пожалуй, нестрашной для неприятеля, — она во всем не походила на те, которые предшествуют крупным наступательным операциям.
Едва открыли огонь батареи, в воздух врезались и певуче огласили окрестность красные ракеты. Тут же мимо Фетисова и Федченко, справа и слева, а то и перепрыгивая через них, на гору, к хмуро насупившимся и молчавшим дотам, побежали пехотинцы из роты Фетисова, наступавшей на самом левом фланге полка. Старшину так и подмывало вскочить на ноги и присоединиться к атакующим. Но, вспомнив, что он находится здесь с другой задачей, еще плотнее прильнул к бронебойке. Бегущие пехотинцы сквозь оптику прицела казались ему сказочными великанами. От вражеских укреплений их отделяло совсем малое расстояние. Вот бы еще одна, две перебежки — и...
Прямо в прицелившийся глаз Владимира из одного дота ударили частые, яркие вспышки первой короткой пулеметной очереди. В черном зеве амбразуры змеиным жалом замигало что-то красное и зловещее. Поднявшиеся было для очередной и, может быть, последней перебежки советские стрелки дрогнули, словно в недоумении потоптались немного на месте, потом опять побежали вперед, но уже не так дружно, как вначале. Сперва ткнулся в землю, не достигнув цели, один, за ним — другой, третий. И вот уже все пространство, отделявшее Фетисова от противника, вдруг стало до жути пустынным. Над ним медленно рассеивалась дымовая завеса, поставленная нашими артиллеристами и саперами.
Орудия Гунько первыми открыли огонь по этому доту. Фетисов хорошо видел, как от его покатых боков серо-голубыми, ослепляющими брызгами разлетались бетонные осколки. Но это не приносило доту особого вреда, — пулемет по-прежнему хлестал по залегшим цепям советских пехотинцев. Артиллеристы пытались и никак не могли угодить в амбразуру, жарко плюющуюся смертельными плевками пулеметных очередей.
Фетисов весь горел, готовясь произвести выстрел из своего ружья. Первый раз он не смог преодолеть волнения и промахнулся. Второй выстрел — неприятельский пулемет, моргнув, смолк. Hо пехотинцы не поднимались: нелегко солдатам расстаться со спасительной в этих случаях землицей. Им еще не верилось, что пулемет немцев замолчал навсегда. Фетисов, обливаясь потом, дрожа от внутреннего возбуждения, в бессилии кусал губы, кричал что-то залегшим солдатам, но в общей сумятице боя его никто не слышал.
— За мной, Федченко! Не отставай только!.. — хрипло крикнул он напарнику, ловко подхватывая тяжелое ружье. — Вперед, дружище!..
Владимир бежал, падал, проваливаясь в небольшие воронки и спотыкаясь о камни и обрывки колючей проволоки. С разбегу подлетел к доту, какая-то безумная и страшная сила внесла его на огромный раскаленный купол. Перед глазами удивленных и одновременно смущенных стрелков над дотом рдяно загорелся флажок. И недружное солдатское "ура" встряхнуло тяжкий полдневный августовский зной и молодым, все более набиравшим силы громом покатилось наверх, туда, к дотам, где в руках человека пламенно вспыхнул красный маленький флажок.
5
— Огонь! — коротко прокричал в трубку Павлов, учащенно дыша, как было всегда с командующим артиллерией перед большим делом. Услышав вслед за своим голосом грохот орудий, он тряхнул контуженым плечом, не заметив даже, как почти совсем вылез из траншеи наблюдательного пункта.
Это было ровно в два часа дня 19 августа 1944 года, когда дивизия генерала Сизова начала свою небольшую, но исключительно важную, тяжелую и кровопролитную операцию, предшествовавшую грандиозному наступлению Второго и Третьего Украинских фронтов на ясско-кишиневском направлении.
Огромная высота с многочисленными дотами быстро покрылась белыми дымками разрывов, точно на ней вдруг вырос и буйно расцвел большой сад. Вся оставшаяся артиллерия дивизии наполовину била дымовыми снарядами, чтобы прикрыть атакующие роты. Для настоящей артподготовки орудий явно не хватало. Выстрелы были редковатые. Они не сливались в сплошной, торжествующий и лихорадящий землю гул, к чему уже давно привыкли наши артиллеристы. Но нет худа без добра: эту артподготовку немцы и румыны приняли за простой налет, который производился с нашей стороны почти ежедневно, в одно и то же время, то есть в половине дня, так что противник к нему привык и не придавал ему особого значения. Именно на это и рассчитывал генерал Сизов. Когда враг понял свою оплошность, было уже поздно: советские пехотинцы под прикрытием дыма с непостижимой быстротой достигли траншей, в которых сидели румыны, немедленно растеклись по ним и теперь приближались к дотам. С наблюдательного пункта было хорошо видно, как маленькие фигурки стрелков, подобно быстрым ручейкам, бежали по вымоинам. Отличались они от обычных ручейков разве только тем, что катились не вниз, а вверх.
— Смотрите, смотрите, товарищ генерал! — радостно кричал адъютант, показывая на фигуру пехотинца, взобравшегося на один дот. В одной руке пехотинец держал, точно скипетр, что-то черное и длинное, во второй — флаг, и вид солдата был царственно-грозен на вершине седого дота. — Вот герой! Ну, конец фашистам!.. Сейчас драпанут!
— Замолчи ты! — резко остановил молодого розовощекого офицера Сизов. Генерал старался увидеть центральный дот и не мог: его заволокло дымом.
Комдив не разделял радости своего юного адъютанта, считал ее преждевременной. Опытным глазом генерал приметил, что зеленые ручейки наших пехотинцев кое-где уже приостановились, а в других местах бег их все более замедлялся. Только в центре да на левом фланге тюлинского полка пехота по-прежнему продвигалась вперед и исчезала в тучах дыма и пыли. В нашу стрельбу уже вплелся отчетливый клекот чужих пулеметов и автоматов, из-за горы разом ударила румынская и немецкая тяжелая корпусная артиллерия. Крупповский металл с буревым ревом проносился в воздухе. Район дотов, которого достигли наши полки, мгновенно закрыла стена черного дыма. Враг не жалел снарядов. Не успевал рассеяться дым от первого залпа, как второй обрушивался на наступающих. Вот теперь было уже совсем похоже на настоящую артподготовку. Залпы орудий и шестиствольных немецких минометов вскоре слились в один протяжный и все заглушающий гул. Земля дрожала под ногами. Высота совершенно исчезла в пыли и дыму.
Лица работников штаба дивизии, находившихся на НП вместе с генералом, до этой минуты веселые и оживленные, теперь вытянулись. Но Сизов был по-прежнему спокоен, даже, пожалуй, слишком спокоен для таких минут.
Только полковник Павлов понимал, отчего был спокоен генерал: дивизии удалось главное — обмануть противника, который, судя по усилившемуся артиллерийскому огню, снял с других участков несколько пушечных полков и подтащил их сюда. Именно это-то и нужно было командованию армии, отдавшему приказ дивизии Сизова об отвлекающей операции.
Теперь важно было во что бы то ни стало удержать высоту до утра, до той самой минуты, когда войска всего фронта начнут решительный штурм. Поэтому слово "держаться", как и там, на Донце 5 июля 1943 года, чаще и крепче других слов произносилось Сизовым, разговаривающим с командирами полков и батальонов.
Мимо наблюдательного пункта по оврагу стали проходить раненые. Их встречали медицинские работники, перевязывали и отправляли в медсанбат. Один из раненых, с забинтованной головой, почему-то не пошел вместе с другими в медсанбат, а вернулся обратно, направляясь к высоте, окутанной сплошной завесой дыма и тонущей в громе разрывов. Генерал приказал догнать солдата и привести его на НП.
В раненом начальник политотдела узнал своего ночного собеседника — старшину Владимира Фетисова.
— Почему не пошел в медсанбат? — строго спросил его генерал.
Серые умные глаза старшины удивленно посмотрели на полковника Демина, как бы прося у него защиты. Потом они так же удивленно и прямо глянули на Сизова.
— Ранение-то пустяковое, товарищ генерал. Царапнуло малость голову — эка важность!.. Я не хотел и сюда-то идти, да лейтенант Марченко выгнал. Отнял ПТР и прогнал...
— Ну, как твое изобретение? — уже мягче спросил комдив: он только сейчас понял, что перед ним Фетисов.
— Неплохая штука получилась. Два дота ослепил...
— А кто это из ваших солдат вздумал на дот взобраться?
Фетисов промолчал.
— Я, товарищ генерал... Свою роту подзывал: поотстали ребята. Это там меня... — Фетисов легонько коснулся своей головы в том месте, где из-под марли проступало темное пятно.
Генерал долго наблюдал за ним. Потом подозвал начальника наградного отдела, который во время больших боев всегда находился вместе с комдивом, взял из его рук одну коробочку, быстро раскрыл ее, извлек орден Красного Знамени и слегка дрожащей рукой прикрепил его на вылинявшей, мокрой от пота, забрызганной побуревшей кровью и рваной гимнастерке Фетисова. Потом порывисто подтянул оторопевшего воина к себе, обнял и поцеловал в жесткие, обветренные сухие губы.
— Спасибо тебе, старшина! Спасибо, солдат!
Владимир стоял, вытянув дрожащие руки по швам, и ничего не мог ответить. Только губы шевелились. Он, должно быть, хотел сказать что-то, но язык онемел, не подчинялся ему. По черным от копоти и пыли щекам, небритым и худым, катились слезы, оставляя за собой светлые ручейки-дорожки. Пальцы больших солдатских рук, что еще полчаса тому назад так крепко держали тяжелое бронебойное ружье, теперь не смели шевельнуться и только чуть-чуть вздрагивали.
— А в медсанбат тебе пойти все-таки надо, старшина, — сказал Демин.
Фетисов побледнел, но не изменил положения, стоял перед начальником по команде "Смирно" и лишь обиженно возразил:
— Нет, товарищ полковник, я пойду... туда... — Он, не поворачиваясь, качнул головой, как делают солдаты по команде "По порядку номеров рассчитайсь!". — На высоту... Коммунистов в нашей роте мало. Я, ротный да еще один боец, которого, может, уже...
— Пусть идет, — сказал генерал. — Иди, Фетисов!..
Владимир неловко пожал протянутые к нему руки, повернулся четко, как положено по уставу, через левое плечо и пошел. Начальники долго провожали глазами его быстро удаляющуюся нескладную, но плотную фигуру.
6
— Стоп! — Шахаeв вскочил на ноги, выдернул горящий шнур. Он сделал это в тот момент, когда огонь уже был в нескольких сантиметрах от тола. — Стоп!.. Еще можно держаться. Понятно? Дер-жать-ся!
Только минутная слабость заставила его принять преждевременное решение о взрыве дота: ради чего же проведены эти долгие часы невероятных страданий, ради чего умер час тому назад от внезапно вспыхнувшей гангрены Али Каримов? И Шахаев скрипел зубами:
— Держаться!
Это всегда жесткое "держаться", но в их условиях таящее в себе какую-то надежду, все читали на его лице: и в горячем блеске раскосых глаз, и в тугом перекатывании желваков под смуглой кожей, и в напряженных, едва заметных, но все же заметных на его чистом высоком лбу складках.
— Держаться, Никита, держаться! — в горле Шахаева давно пересохло, и он хрипел, повторяя одно это слово с каким-то злобным торжеством. — Вон посмотри на Сеньку и Акима — орлами выглядят!
Один из "орлов", Ванин, пригорюнившийся, лежавший в позе, выражавшей абсолютное равнодушие к окружающему его, тут вдруг собрал силы, приподнялся, сел, ободрился и даже как-то выпятил грудь, тряхнул за плечо Пилюгина:
— С нами не пропадешь, Никита! Ты ведь тут не один. Понял?
Однако усталость, голод, потеря крови, огромное духовное и физическое напряжение взяли свое. Тяжелый туман наволочью закрыл глаза Шахаева. Это случилось в тот момент, когда где-то отдаленно и глухо грянул артиллерийский залп и вслед за ним послышались уже совсем близко от дота разрывы снарядов. Шахаев попытался было сообразить, что это значит, но туман, закрывший ему глаза, сгустившись, приглушил и сознание.
...Очнулся Шахаев на руках Забарова. Остальных — Сеньку, Акима, Никиту, сапера и мертвого Каримова — несли другие разведчики, пехотинцы и артиллеристы.
— Что это? — тихо и слабо спросил Шахаев.
— Разве не видишь? Наступают наши!
Шахаев закрыл глаза, застенчиво, неловко улыбнулся и уткнул свою белую голову в широкую и горячую грудь Забарова.
Глава девятая
1
В жаркий и душный полдень, скрипя и взвизгивая, во двор Бокулеев вкатилась длинная арба. В ней, на соломе, лежали рядом тихо стонущий, чуть живой Александру Бокулей и навсегда умолкшая Василика. Лица их были залиты бурой засохшей кровью. К жесткой седой бороде хозяина прилипли комочки горячей суглинистой земли, в усах запуталась пшеничная ость, рубаха разорвана, от нее веяло неистребимым степным духом — тонким смешением кисловатого запаха засохшей березки и остро-горького — полыни. Старик шевелил губами, силился что-то сказать и не мог. Скрюченные дрожащие руки судорожно рассекали воздух, будто он хотел ухватиться за что-то. Лицо красавицы Василики было неузнаваемо — оно все вспухло и затекло. Руки ее были в крови. Сейчас они покойно, в страшной неподвижности, лежали на высокой полуоткрытой смуглой груди.
Из дома выбежали мать, Маргарита (она недавно возвратилась из русского полевого госпиталя, выздоровевшая, успокоенная), Георге, Наташа. Вслед за ними подошли Лачуга, Пинчук и Кузьмич. Последний по приказу Пинчука сразу же помчался в медсанбат за врачом. Наташа бросилась к хозяину, чтобы оказать ему первую помощь. Ей мешали жутко заголосившие хозяйка с дочерью.
Бокулей-младший, окаменевший, с трясущимися губами, смотрел остановившимися, широко раскрытыми глазами на арбу, чувствуя, как все оборвалось и похолодело у него внутри.
В полчаса двор Бокулеев заполнился встревоженными односельчанами. Окружив крестьянина, который случайно наткнулся на Бокулея-старшeго и его невестку в поле и теперь привез их на своей арбе, одни расспрашивали его, выкрикивая что-то гневное, другие стояли молча, с выражением угрюмой свирепости на худых сморщенных лицах. К этим последним и обращался черный Патрану. Скорбно сложив на животе руки, он говорил кротко:
— Сказывал вам — не связывайтесь с боярином. Не послушались. Вот теперь и... Вам же добра желал... — голос его был вкрадчив и осторожен, — видимо, на Патрану подействовало предупреждение молодого Штенберга — не лезть на рожон. — Господин Бокулей сам... — он осекся, встретившись сначала с мертвенно-бледным лицом Георге и потом с тяжелым взглядом стоявшего рядом с ним Суина Корнеску.
— Добиток!{26} — глухо выдавил Суин. — Убивать нас, наших сыновей и дочерей?.. И только за то, что мы люди и хотим жить?.. Прочь отсюда!..
Патрану поспешно выбрался из толпы и, припадая на одну ногу, бойко поковылял со двора. И все же не удержался, чтобы не крикнуть:
— Погоди же! И ты поплатишься за это!..
Но слов Патрану никто из крестьян не услышал, и он был рад этому.
Хозяина и Василику внесли в дом. Туда же вошел только что привезенный Кузьмичом врач. Крестьяне остались во дворе и среди них — Суин Корнеску. Лицо его скорее было торжественным, чем суровым.
— Трэяскэ Ромыния Маре!{27} — сказал он, обращаясь к гарманештцам, и глаза его насмешливо и зло сверкнули. — Вот приманка, на которую нас всех, дураков, ловили... Погубили наших сыновей. А теперь и нас хотят!.. Нуй бун! (Плохо!) — Суин нахмурился. — Этак всех нас перебьют. По-иному надо жить. Как говорил нам Мукершану, как живут русские, вот так! — он вдруг приблизился к крестьянам, своей правой рукой взял за руку одного из них, левой — другого, подтянул к себе, быстро прошел с ними вперед, остановился и проговорил взволнованно: — Вот как надо! Поняли?.. Поняли?.. — повторил он и вдруг, вновь нахмурившись, закончил тихо: — Теперь я знаю, кто стрелял в Мукершану... И это не последний выстрел. Поняли ли вы меня?
Должно быть, крестьяне не совсем поняли, что хотел сказать им Корнеску. Но некоторым стало страшно, и эти потихоньку, стараясь быть незамеченными, покидали двор Бокулеев. У других на лицах уже явственно было видно отражение злости и решимости.
В селе ударил бубен, и оставшиеся крестьяне тоже начали медленно расходиться, но не по одному, как это делали первые, а по двое, по трое. Видно было, как они что-то говорили друг другу, размахивая шапками и посохами.
Пинчук с каким-то смешанным, тревожно-радостным чувством смотрел им вслед, давно поняв, что вокруг совершалось нечто такое, что когда-то уже было пережито им самим.
— Ось воно... яки дела-то! — неопределенно пробормотал он, не в состоянии выразить словами то, что жило в его груди.
2
Конец первого и весь второй день после возвращения группы Шахаева Кузьмич, Петр Тарасович и Наташа провели в больших хлопотах. Нужно было помочь разведчикам, более двух суток проведшим во вражеском доте, быстро восстановить свои силы. К счастью, ранения солдат оказались легкими, так что не пришлось отправлять даже в медсанбат. Наташа, еще не веря своему счастью, с осунувшимся лицом, хлопотала больше всех. Она тщательно промыла раны, бережно забинтовала их, сказав при этом каждому:
— Ну, вот и хорошо! Вот и все!
Акиму она улыбалась только издали, словно боясь выделить его среди других. Он, очевидно, хорошо понимал ото — смотрел на нее близорукими, влюбленными глазами и ничего не говорил.
Наташе помогала Маргарита. Несмотря на большое горе, постигшее брата, она не могла скрыть своего счастья: здорова!
— Доамна докторица!.. Доамна докторица!{28} — неумолчно звенел ее голос.
Маргарита кипятила воду, стирала солдатское белье, зашивала порванное обмундирование. Потная, раскрасневшаяся, она восторженно смотрела на Наташу. Изредка, оставив свое занятие, подбегала к ней и, крепко обняв за шею, целовала.
— Минунат{29}... Я... люблу Натайша!.. — И убегала, смеясь приглушенным радостным смехом.
Когда все уже было сделано, Маргарита подходила к старшине и просила новой работы. Пинчук, разумеется, находил для нее эту работу.
Сам Петр Тарасович занимался обмундированием. Он так успешно провел переговоры с Докторовичeм, с таким пафосом рассказал ему о подвигах разведчиков, что начальник АХЧ, растроганный (что с ним случалось чрезвычайно редко), распорядился выдать роте Забарова для всех солдат совершенно новые брюки, гимнастерки, сапоги и маскхалаты, не забыв, однако, произнести свое неизменное:
— Мне дали, и я даю...
Вечером, когда разведчики, помывшись в бане и переодевшись в чистое белье, легли спать, Петр Тарасович приказал сибиряку и Лачуге налаживать "зверобойку", то есть гениальное в простоте своей приспособление — железную бочку для пропаривания солдатского белья.
Сделав это распоряжение, усталый, но довольный результатами своего труда, Пинчук в самом добром и великолепном расположении духа вошел в хату — перекинуться словечком с больным хозяином, что доставляло "голове колгоспу" немалое удовольствие. Бокулей-старший встретил его радостной улыбкой, собравшей смуглую сухую кожу у черных, блестевших, как у дочери, глаз. Он чуть-чуть приподнялся на кровати, приветствуя старшину:
— Буна сяра, домнуле Пинштук!
— Буна сяра, хозяин! — добродушно поздоровался Петр Тарасович, пожимая худую, повитую синими венами руку Бокулея. — Як живемо?
Пинчук присел рядом с кроватью, на которой лежал хозяин, и посмотрел в его желтое, заросшее густой, жесткой щетиной лицо. Петру Тарасовичу хотелось чeм-то помочь этому бедному румыну. Хозяин заговорил первым. Пинчук чувствовал, что тот спрашивает его о чeм-то очень важном, — это было видно по возбужденному лицу Александру, по тому, как крестьянин отчаянно жестикулировал своими тонкими и худыми руками. Пришлось позвать Бокулея-младшего. Георге, все еще грустный и, казалось, вдвое постаревший от пережитого, охотно, однако, согласился быть их переводчиком. Оказалось, что хозяин просил Пинчука рассказать о жизни русских крестьян в колхозах. Петр Тарасович и раньше много рассказывал румыну об этом, но сейчас старик хотел знать все, что касалось колхозов: этот вопрос, по-видимому, уже давно и сильно занимал его. Пинчук добродушно улыбнулся, пригладил книзу отвислые свои усы, что делал всегда перед большой и милой его сердцу беседой.
— Как у вас обрабатывают землю? — спросил Бокулей-старший и стал напряженно слушать, словно боясь пропустить хотя бы одно слово из того, что скажет Пинчук и затем переведет сын.
Петр Тарасович с удовольствием повествовал. Он говорил о тракторах, об МТС, севообороте, о плугах и, увлекшись, вникал в такие подробности, будто только вчера его оторвали от земли.
Хозяин во все время Пинчуковой речи был серьезен и озабочен, как бывает серьезен и озабочен человек, решающий очень большой и сложный жизненный вопрос, для чего ему надо взвесить все, все — до последней мелочи. Сейчас Бокулей-старший напоминал крестьянина, который после многих бессонных ночей решился наконец расстаться со своим гнездом и переехать на новые, еще неведомые ему земли. Для него уже было совершенно ясно, что жить прежней жизнью он больше не может, что надо ехать на эти новые земли, более плодородные, но он все еще страшится, потому что земли эти для него неведомые. "Но надо ехать, надо ехать!.."
Петр Тарасович не только терпеливо, но и с удовольствием отвечал на все его вопросы. Под конец он вспотел, расстегнул ворот гимнастерки, стягивавший его толстую шею. Лицо Александру было по-прежному озабоченно и серьезно, брови хмурились, лоб морщился — сложная внутренняя работа шла в его голове. Только один раз он оживился, удивленно взглянул на Пинчука, будто хотел спросить, так ли он понял старшину. Это случилось в тот момент, когда Петр Тарасович сообщил, что девяносто шесть процентов всей земли в Советском Союзе обрабатывается машинами и что пашут землю на глубину в тридцать пять сантиметров.
— У нас пашут на семь сантиметров и то редко, — глухо проговорил Бокулей-старший. — И урожаи бедные. Вот вы говорите, что у вас по двадцать — двадцать пять центнеров с гектара бывает, а в отдельных случаях и выше... Да... А у нас в три-четыре раза меньше...
Теперь он казался Пинчуку совсем маленьким, высохшим. Петру Тарасовичу почему-то хотелось взять его на руки и поднять.
— Ничего, будет и у вас так! — тихо и взволнованно проговорил он и вдруг быстро встал и вышел из дому. Через пять минут он вернулся с толстой потрепанной книгой.
— Возьми почитай, — и он положил книгу перед хозяином. — Прочитаешь — будэ все ясно...
Бокулей-старший с благодарностью принял Пинчуков подарок, хотя не только по-русски, но даже по-румынски читать не мог: в Гарманешти почти все крестьяне были неграмотны. Петр Тарасович знал это, однако его нисколько не смутило такое обстоятельство.
— Будут и в Румынии все грамотны, як в моем колгоспи, — и неожиданно даже для себя Пинчук рассказал, что из одной только их артели вышло три инженера, пять учителей, шесть зоотехников, пять агрономов, два врача. — И даже один генерал! — добавил он с необыкновенной важностью и гордостью, пряча улыбку в своих добрых усищах. — Ось!
— А что это за книга? — спросил Бокулей-младший, показывая на подарок Петра Тарасовича.
— "Поднятая целина" Михаила Шолохова. Е у нас такий добрый письменник, який колгоспну жизнь дуже знаe — як вона создавалась и прочее...
Хозяин внезапно вытащил из-под подушки, очевидно заранее приготовленные, какие-то желтые, старые листы и подал их Пинчуку, торжественно, насколько позволял его слабый голос, сказав:
— От деда моего, гайдука Василиу, сохранились. Почитай!
— Благодарствую. — Пинчук принял листы, осторожно свернул их и спрятал в карман. Он приготовился было вновь пуститься в долгую беседу с хозяином, но ему помешал вбежавший с испуганным и растерянным видом Кузьмин.
— Що таке? — спросил его Петр Тарасович.
— Беда, товарищ старшина! Целый конфуз, язви его...
— Да що случилось, скажи?
— Никита... — Кузьмич часто моргал глазами и не мог больше сказать ни единого слова.
Пинчук понял, что от ездового он ничего не узнает, и сам выбежал во двор. К нему навстречу с огорода, где дымилась потихоньку железная бочка, шел Лачуга, неся черный, курящийся паром вещевой мешок, из которого что-то капало.
Петр Тарасович ахнул: он вмиг понял, что произошло.
...Никита Пилюгин по рассеянности — этот недостаток разведчики обнаружили в нем недавно — положил свое белье и старое обмундирование в вещевой мешок, куда еще раньше поместил НЗ — сухари и несколько банок мясных и рыбных консервов. Кузьмич, которому старшина приказал собрать и пропарить в бочке солдатскую одежду, этого не знал и положил в бочку Никитин мешок вместе с обмундированием и бельем других солдат. При высокой температуре консервные банки вздулись, лопнули и...
— Якого ж... ты глядив, старый черт! — напустился Пинчук на перетрусившего Кузьмича. — Що вы со мной зробылы! Всех посажу!..
Михаил Лачуга, поняв, что дело их табак, с несвойственной ему прытью юркнул в сад и укрылся там. Кузьмич же, покорно потупившись, ждал, что будет. Его, однако, спасла Наташа, которая появилась во дворе: при ней Петр Тарасович не мог скандалить. Решил это дело отложить до более удобного случая.
Солнце уже село за Карпатами. На небе появились звезды. В какой-то крестьянской избенке пела скрипка, слышались негромкие голоса. Недалеко, за селом, приглушенно ревели моторы, глухо, но отчетливо шлепали по дороге стальные гусеницы танков. Высоко, прячась среди звезд, гудел ночной бомбардировщик.
Пинчук постоял немного, подумал о чем-то и быстро пошел к тому месту, где отдыхал Аким. Петр Тарасович решил показать Ерофеенко бумаги, подаренные хозяином. "Может, переведут в политотделе", — подумал старшина.
3
На другой день разведчики поспешили на прощание навестить могилу Али Каримова, — она была рядом со свежей могилой Василики. Кладбище находилось недалеко за селом. К разведчикам присоединилась вся семья Бокулеев, кроме хозяина: старик был еще слаб. Маргарита и Наташа несли венки, сплетенные ими из живых цветов. Шли молча. Горькая печаль тенью легла на загорелые лица солдат. Был печален и Сенька: Али — первый их товарищ, которого схоронили они на чужой земле.
Подошли к двум невысоким могильным холмикам. Здесь уже собралось много гарманештских жителей — стариков, ребятишек, женщин и девушек с венками. Шахаев, волнуясь, заговорил:
— Граждане Гарманешти! Сегодня мы собрались на могилах двух наших юных бойцов... Я не оговорился, товарищи! Да, двух бойцов! Василика тоже пала в борьбе как настоящий боец. Она решила пойти вместе с классом, к которому принадлежала, и погибла в борьбе. Храните же о ней светлую намять, товарищи! Рядом с Василикой — могила советского солдата. Вместе со своими соотечественниками, — Шахаев махнул рукой в сторону разведчиков, — он пошел защищать свою страну. Вместе со всеми советскими воинами он нес освобождение своим согражданам и вам, трудовому румынскому народу. Так не забывайте же и этой святой могилы и имени этого солдата. И когда создадите в своей стране подлинно народную республику, то будьте готовы в любую минуту пойти на ее защиту, как поступил парень, с которым мы пришли сюда проститься!
Наташа сильнее стиснула руку Акима. Солнечные брызги путались в золотистых завитках ее волос, выбивавшихся из-под пилотки, скользили по разрумянившимся от возбуждения щекам. Глаза ее, которые сейчас были, казалось, еще больше и еще синее, чем обычно, смотрели грустно.
По лицам многих румынских девушек катились слезы. Наташа посмотрела на них и заплакала сама.
Соединились воедино печаль и радость, образовав одно большое и сложное чувство, в котором Наташа и сама не могла разобраться. У людей с чуткой и нежной душой такое бывает часто. Аким понял ее состояние, и ему сделалось немного легче. Он внезапно заговорил. И речь его, сбивчивая, странно поразила всех:
— Кто, кто же напишет о вас книгу?.. Наши милые, чудесные товарищи!.. Такую книгу, чтобы о ее страницы обжигались сердца... чтобы, читая ее, люди будущего стыли от удивления... от гнева и восторга!.. Прощай, Али!.. Прощай, Василика!.. — Помолчал, трудно глотнул воздух и закончил: — Еще раз прощай, Каримыч!.. Не обижайся на нас... что оставляем тебя здесь. И тут будут наши друзья. Будут, Али... Уже есть!..
— Мы будем хранить его могилу, — тихо, почти клятвенно, сказала по-румынски Маргарита, будто узнала, о чем говорил этот высокий, сутулый русский солдат.
Разведчики отдали салют.
Девушки положили венки.
С кладбища румынки уходили взявшись за руки. И среди них шла Наташа. Девушки пели песню, слов которой Наташа не понимала, но песня была — Наташа знала это — созвучна ее чувству, и она мысленно подбирала слова, в которых объединялись и печаль, и радость, и светлая надежда, и любовь, и горячая клятва.
Ветер распугал редкие тучки, небо очистилось, и стало еще светлее. На пригнутых виноградных лозах висели тяжелые и прозрачные, но еще зеленые гроздья...
Подошли к селу. Не подошли, а будто подлетели на крыльях песни. Зеленые улицы купались в солнечном море. В центре села Наташа распрощалась с девушками. Она шла в свое подразделение и думала, что у нее и у ее родины теперь будет много-много подруг и друзей. Наташа улыбнулась своей мысли и, счастливая, побежала к домику Бокулеев, над которым трепетал на легком ветру красный флаг, уже давно установленный Пинчуком.
4
К вечеру разведчики покидали село. Незадолго до этой минуты к Петру Тарасовичу подошел Аким.
— В политотделе перевели те бумажки, что дал тебе хозяин, помнишь, — сказал он, присаживаясь рядом со старшиной на ступеньках крыльца. — Любопытный документ, Тарасыч! Очень любопытный...
— Да ты читай, Аким, — нетерпеливо поторопил Пинчук. — Цэ дуже интересно.
— Называется этот документ: "Изяславская Прокламация 1848 года". С этим манифестом выступил румынский революционер Николае Бэлческу. Вся прокламация очень длинная, и на досуге ты, Тарасыч, прочтешь ее всю. А сейчас зачитаем только... только... Ну вот хотя бы это, — Аким нашел отчеркнутое им и прочел: — "Румынский народ желает установить справедливость для всех, особенно для бедных. Бедняки, селяне, землепашцы, кормильцы городов, настоящие сыны Родины, которые столько времени носили считающееся позорным имя Румына, которые выносили на своих плечах все трудности и в течение многих веков обрабатывали землю бояр и обогащали их, кормили прадедов, дедов, родителей и, наконец, нынешних землевладельцев, эти люди имеют право потребовать великодушия у землевладельцев и справедливости у Родины — предоставления им участка земли, достаточного для пропитания их семьи, а также пастбища для скота, участка, который был уже давно окуплен их трудами на протяжении столетий".
— "Великодушия у землевладельцев!" Як бы не так! — вдруг зашумел возмущенный Пинчук. — Жди от помещиков великодушия!..
— В этом-то, Тарасыч, и вся беда. Народ был еще страшно наивен. И за это жестоко расплачивался... А что, Тарасыч... — Близорукие глаза Акима мечтательно сузились... — А что, Тарасыч, не исключено, что вот только теперь и, может быть, только потому, что пришли сюда
мы, сбудутся наконец эти вековые упования бедных румын, а? .
— А як же! Понятно, сбудутся. К тому дело иде, — твердо выложил Пинчук, удивив Акима определенностью своих убеждений. — А ты як думал?
— И я так же.
...Провожать разведчиков вышла вся семья Бокулеев во главе с хозяином, хотя ему это стоило больших трудов: он был еще очень плох и еле держался на ногах. С горы, от боярской усадьбы, спустился во двор Бокулеев старый конюх Ион, который давно уже сдружился с советскими разведчиками. Жена хозяина, одетая по-праздничному, вручила Пинчуку огромный сноп пшеницы, увитый цветистыми лентами, как золотые косы девушки. Растроганный Кузьмич бережливо уложил подарок в повозку.
Вместе с разведчиками в поход собрался и Бокулей-младший. Мать заплакала, но он что-то сказал ей, и она замолчала. Должно быть, Георге удалось убедить ее, что иначе он поступить не может. Его горячо поддержал старый Ион, сказавший на прощание:
— Иди, иди, сынок. С русскими не пропадешь. Хаживал я с ними! Иди!
В саду стоял Никита Пилюгин, но не один. Разведчики с удивлением увидели рядом с ним Маргариту.
— Ишь ты, черт непутевый! Видал тихоню? — засмеялся Сенька. — Вот еще адеменитор{30} новый объявился!..
Румыны провожали разведчиков до соседнего села, а потом еще долго стояли на одном месте, толкуя меж собой о чем-то. Под косыми лучами уплывающего за горы солнца ярко светился коричневый лоб Бокулея-старшего да какая-то медная бляшка на кэчуле{31} Иона.
Солдаты уходили вперед, не думая в эту минуту о том, что принесли они с собой в души этих простых хлеборобов. Теплый, ласкающий ветер, ожидание близкой окончательной победы постепенно отогнали грусть, навеянную на солдат посещением могил Каримова и Василики. Только Пинчук сидел нахохлившись да щипал свои усы. Петр Тарасович был не в духе. Перед самым выездом из Гарманешти он получил от Юхима письмо. Тот сообщал ему, что с постройкой клуба вышла неувязка: не хватает транспорта, в колхозе к тому же не оказалось своих специалистов, а район пока не дает.
"Мабуть, придется отложить до моего приезду", — подумал Петр Тарасович с некоторой грустью: отсрочка строительства клуба не входила в его планы.
— Погоняй, Кузьмич! — пробасил он, вынимая из широченного кармана шаровар кисет.