Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава четвертая.

Чистая наука

— Вы, Дина, не слушайте Гринчика, — говорил Марк Галлай. — Он вам скажет, что в авиации главное — героизм. А вы не верьте. Вы, Дина, меня слушайте, вам одной по секрету скажу: авиация — это труд. Запомнили? Просто летчики за время существования авиации столько наврали девицам о героической профессии, что сами в это поверили.

Дина смеялась: Марк такой шутник! А он, если правду говорить, не очень-то шутил. Привычка у него такая: облекать в шутливую форму даже серьезные мысли. Галлай в самом деле считал, что авиация требует от людей прежде всего солидных знаний и большого труда.

Работа летчика-испытателя, если разобраться, ничем не отличается от работы любого другого исследователя. Разница, конечно, есть, но не по существу, а по форме: «лаборатория» летчика не на земле, а в воздухе. И он не может, скажем, во время опыта посоветоваться с коллегами, позвонить по телефону начальству, «освежить в памяти» литературу или вообще отложить решение на завтра.

Ему на решения даются секунды. И Галлай и Гринчик дружно высмеивали обывательские, как они выражались, представления о некоем «заложнике с бледным челом», который садится в самолет, чтобы узнать, полетит он или развалится. Чепуха это! В наше время если уж строят самолет — значит, полетит. И забота наша — проверить новую конструкцию на разных режимах, изучить возможности машины, выжать из нее все, что она может дать, это чистая наука. А страхи — для девиц.

Когда Дина, наслушавшись таких рассуждений, спросила, чем же все-таки занимается испытатель в воздухе, Галлай огорошил ее, спросив:

— А вы в Большом театре бывали?

— Конечно, была.

— Колоннаду помните?

— Сто раз видела.

— Тогда скажите: сколько там колонн?

— Колонн? Кто ж этого не знает? Колонн там... Ну, как же. Сейчас скажу... — И оказалось, что Дина не знает. Сто раз проходила мимо, а не помнит.

— Колонн там восемь, — сказал Галлай. — А работа испытателя в том и состоит, чтобы все помнить.

И опять это не было только шуткой. В самом деле, прилетишь после сложных испытаний, а тебя уже ждут инженеры, конструкторы, ученые из ЦАГИ — человек двадцать. Обступят со всех сторон и начинают допрашивать. На каком режиме услышал толчки о моторе? Когда фонарь начал запотевать? Высота в момент выхода из пикирования?..

— Простите, пожалуйста, еще один вопрос: какие были в этот момент обороты двигателя?

— Да-да, и еще: какая была температура в кабине?

Сиди и вспоминай: какая была температура в то мгновение, когда самолет бросало вверх, а тебя страшная сила вдавила в кресло. Всего, конечно, не упомнишь. Нужно удержать в памяти главное — то, о чём тебя обязательно спросят. А все второстепенное, лишнее — вон из головы. Для этого и нужны знания, привычка к анализу, опыт. Впрочем, опыт — это и есть свод привычек. И еще нужна работа, постоянная, упорная работа.

Галлай не случайно так много говорил о роли анализа и значении науки. Он не только говорил. Обложился книгами, ездил через день в институт, всерьез занялся теорией. Ему предстояли очень сложные полеты.

...Серия загадочных катастроф прокатилась незадолго до того по всем странам мира. Очевидцы с земли наблюдали лишь мгновенный взрыв самолета. И прошло немало времени, пока ученые разгадали причину аварий — особого типа нарастающие вибрации крыла. Они росли с такой силой, что машина разваливалась в воздухе на куски. Потому это и выглядело с земли, как взрыв. Новому явлению дали имя — «флаттер». Это было нежданное дитя (хочется сказать: «отродье») новых, высоких скоростей.

В ЦАГИ пришлось организовать «группу флаттера». Ученые-аэродинамики создали общую его теорию и разработали новый метод расчета. Отныне для каждого нового самолета определялась «критическая скорость», и флаттер стал не опасен. Требовался, однако, эксперимент в полете: надо было практически подойти к пределу безопасности, не залезая при этом во флаттер. Этот орешек и предстояло раскусить Галлаю.

Как тут построить эксперимент? С флаттером шутки плохи... Ученые придумали. На тяжелом самолете, взятом для испытаний, установили сложную систему приборов, которые и должны были предупредить пилота о приближении опасности. Галлаю оставалось, как он объяснял друзьям, сесть в кабину, подняться в небо и там постепенно наращивать скорость до критической. Осциллограф сам покажет предельную скорость — момент, когда «дальше нельзя». Метод абсолютно верный.

Так все и считали. Но был на лесном аэродроме старый летчик, один из первых испытателей с инженерным образованием, Александр Петрович Чернавский. Он выслушал Галлая скептически.

— Смотри, Марк, на страшное дело идешь. Я вот в прошлом году тоже врезался во флаттер. Крыло оторвало в один момент. Как я успел выпрыгнуть, до сих пор не пойму!

— То, Александр Петрович, случай, а я заранее знаю, на что иду.

— Нет, Марк. Если бы метод был, как ты говоришь, верный, тогда его и проверять не к чему. Однако поручили тебе — значит, нужно. Ты все же пораскинь мозгами. Помни: осторожность — лучшая часть мужества.

— Это что же, писатель какой-нибудь сказал?

— Летчик. Громов Михаил Михайлович.

Галлай начал «раскидывать мозгами»: как быть, если обманут приборы и он, не предупрежденный, врежется во флаттер?.. Единственное спасение — сразу погасить скорость. Убрать газ? Но тогда тяжелый самолет неминуемо опустит нос, начнет снижаться, то есть на какое-то мгновение даже ускорит полет. А флаттеру много и не надо: секунда-другая — и «взрыв». Нет, этого мало — убрать газ. Нужно еще взять штурвал на себя, чтобы самолет пошел вверх, затормозился на подъеме. Но при сильной вибрации штурвал может выбить из рук. Даже наверняка выбьет. Что же тогда делать?..

Только после испытаний Галлай понял до конца, какой драгоценный совет дал ему старый летчик. К критической скорости он подходил очень осторожно, постепенно. Летел не один, в задней кабине сидел инженер-наблюдатель, следивший за показаниями осциллографа. Время от времени Галлай слышал:

— Нормально... Все нормально.

— Добавлю пять, — говорил Галлай, берясь за сектор газа.

— Давайте... Нормально.

— Добавлю пять.

— Давайте...

Галлай снова едва уловимо убыстрял полет. Все шло, как и было задумано, воздушный эксперимент мало чем отличался от наземного, «коллеги» даже беседовали по телефону. И вдруг машину залихорадило, началась бешеная тряска.

Подвел осциллограф; сигнал опасности он подал в тот момент, когда самолет уже врезался во флаттер. Галлай успел почти инстинктивно убрать сектор газа, но штурвал сразу выбило из рук. Это был, как вы понимаете, случай, когда ни смелость, ни хладнокровие, ни физическая сила не могли помочь человеку — только разум. Только научное предвидение...

С земли не увидели «взрыва». Дело в том, что Галлай еще на земле до конца продумал свой эксперимент. Вот что он сделал. На современных самолетах есть триммеры — устройства, создающие определенное стремление рулей. Это и учел Галлай. И во время опыта настроил рули таким образом, что они все время тянули самолет вверх. Другими словами, машина как бы сама стремилась задрать нос, и летчику силой приходилось держать ее в горизонтальном полете. Это было нелегко, но зато в опасный момент Галлаю не требовалось тянуть штурвал на себя — нужно было лишь перестать его удерживать. Когда штурвал выбило из рук пилота, самолет сам полез в гору. Так была погашена скорость и укрощена стихия флаттера.

Летал Галлай, как уже сказано, не один. Когда у инженера-наблюдателя спросили, сколько времени продолжалась вибрация, он сказал: «Минуты две, не больше». Галлай лучше оценил обстановку: «Двадцать секунд». Прибор, записавший колебания, не волновался и потому ответил наиболее точно: флаттер длился ровно семь секунд.

В такие секунды люди седеют.

Гринчик на радостях обнял Марка, хлопнул его по плечу.

— Старый черт! — сказал ему. — Как я рад, что ты живой.

— Твоя радость — щенок в сравнении с моей. — ответил Галлай.

Глава пятая.

Полезно ли образование?

Они должны были пройти долгий и сложный путь, прежде чем доказали свое право на большую работу, прежде чем им доверили испытания первых реактивных машин.

Гринчик после случая с педалью был признан «штопорником» и провел серию полетов на новых истребителях, проверяя, каковы они в штопоре. Ввести машину в штопор и вывести из оного — этого уже было мало. Надо отработать различные варианты «ввода» и «вывода». Надо нарочито допускать при этом ошибки, чтобы проверить, не ведут ли они к катастрофе... Гринчик работал азартно, очень рискованно, но «почерку» его уже была свойственна уверенная свобода мастера.

— Да... — задумчиво сказал однажды, глядя на штопорящий самолет, Александр Иванович Жуков, самый старый из испытателей. — Парень с перцем. Далеко пойдет!

Тут было чем гордиться, честное слово! Пожалуй, Гринчик ценил эти свои «рядовые» полеты больше, чем знаменитый подвиг с педалью. То был глупый случай, а тут все от начала до конца продумано им самим. Тогда опасность нежданно навалилась на него, а тут он сам шел навстречу опасности, сам, но своей воле, создавал острые ситуации.

— Эх, и повезло мне, Маркуша! — говорил он другу — Такие задания дают...

Галлай в ответ только посмеивался.

— Опять заносишься, Лешка! Знаешь, кто был первым испытателем?

— Кто?

— Петух! Петух на воздушном шаре.

— Марк! — говорил Гринчик. — Если завтра ты проснешься убитым, имей в виду: это будет моя работа.

И все же он «заносился», и это плохо кончилось. Как-то ему дали пустяковое задание — обычный полет на знакомой машине. Идя с парашютом на поле, он встретил остальных пилотов.

— Ты куда, Леша?

— Да так, чепуха, взлет — посадка. Вы меня дождитесь, я мигом!

Дул боковой ветер, довольно сильный. Гринчик ветра не учел — это была его первая ошибка. Лишь подходя к земле, почувствовал, что зашел неточно: машина чуть отклонилась от бетонной полосы. Он подумал, что надо бы уйти на второй круг, но тут представились ему насмешливые улыбки друзей-пилотов: что, мол, с первого раза не вышло? И старые летчики там. Скажут: «Эге, браток, и интегралы, выходит, не помогли?» Гринчик решительно пошел на посадку — это была его вторая ошибка. Самолет коснулся земли как будто мягко, Гринчик совсем успокоился, но вслед затем заметил, что машину относит влево, в глубокий снег. Он решил быстро исправить положение, с силой притормозил и в то же мгновение понял, что не следовало тормозить, — это была его третья ошибка. Толчок, удар — и самолет зарылся носом в землю. Капот!

...Но я ловлю себя на вечном просчете литераторов, пишущих об авиации, — опять происшествие! Будто в самом деле вся работа летчиков состоит из поломок, аварий и прочих «шумов» и «тресков». Это ведь не так.

Разумеется, не так. Тысячу раз прав Галлай: суть дела в работе. В каждодневной, рядовой и невидимой, потому что она неэффектна, работе пилотов. Вот они работают неделю, две недели, месяц, три месяца, работают без происшествий, нормально — конечно, это главное... Только, я думаю, и в романе о сталеварах вряд ли заинтересовало бы кого-нибудь подробное, день за днем, описание всех рядовых, спокойных «нормальных» плавок, хотя из них и складывается жизнь завода. Видимо, и там писатель будет искать моменты острые, решающие, когда наиболее ярко проявляются характеры людей. Правда, сталь варят не в небе, под ногами сталеваров твердая земля, и потому «происшествия» там выглядят по внешности легче.

Возможно, я и не прав, но, да простят мне летчики, буду все же продолжать рассказ об очередном происшествии на лесном аэродроме. А читатель запомнит, что между подобными событиями лежит в авиации ровная полоса повседневной, иногда очень трудной работы. Было у Гринчика двадцать, тридцать, сто нормальных полетов и вот — сорвался...

Он чертыхнулся, сдвинул фонарь, выпрыгнул из кабины. Внизу под горячим еще мотором растекалось пятно талого снега. Гринчик присел на корточки: так и есть, капот покорежило, сдавило гармошкой. Не чувствуя холода, разгреб снег руками: винт тоже был изрядно помят.

— Н-да... — протянул кто-то из стариков, осмотрев повреждения. — И интегралы, выходит, не помогли!

Гринчик не ответил. Возился в снегу, помогал трактористу прилаживать трос. Что он мог сказать? Сам виноват, один во всем виноват. Так и скажет на любом разборе, крутить не станет! Эх, до чего же неладно все получилось!.. Трактор легонько стронулся с места, самолет покачнулся и тяжело ухнул в снег. После этого Гринчик сказал:

— А теперь пошли в аварийную комиссию.

Летчики молча потянулись за ним. Анохин подошел, хлопнул его по плечу. Не робей, мол. Ну, вышла такая история. Бывает...

Галлай молчал. Он хорошо понимал друга, и, кажется, в первый раз не нашлось у него шутки — был он мрачен. Год назад и у Галлая была история в таком же роде: покорежил обшивку на скоростном бомбардировщике, разбил остекление. Ему тогда ничего не простили: ломаешь, голубчик, новые машины, иди-ка опять на старые. Месяца два пришлось ползать на бипланах. С них двоих спрос был особый. Нужно совершить что-то необыкновенное в воздухе — тогда только поверят. Десять раз повторишь подвиг — начнут признавать. А сорвешься хоть один раз — и начинай все сызнова.

Это и вправду так. Дело в том, что, почти одновременно придя на лесной аэродром, они успели окончить авиационные институты: Гринчик — московский, Галлай — ленинградский. Оба были, следовательно, дипломированными инженерами. А в те предвоенные годы тип инженера-летчика в авиации только складывался и — как бы это сказать помягче? — казался странным{2}.

Старые воздушные волки ценили в пилоте прежде всего то, чем сами отличались, — смелость, хватку, находчивость, физическую силу. Высшее образование было тут вроде бы и ни к чему. А инженеры считали, что дело пилота — летать, и нечего ему совать свой нос в инженерию. И те и другие посмеивались над «гибридом» двух профессий: они, мол, и инженеры так себе и пилоты не ахти.

На лесном аэродроме друзей встретили поначалу откровенным недоверием. Эту стену им приходилось пробивать вместе, и успех одного был успехом другого.

Как знать, может быть, Галлаю и не поручили бы испытания на флаттер, если бы не поверили после «штопора» Гринчика в силы инженеров-летчиков. А когда Галлай провел эти рискованные полеты и даже «побывал во флаттере», отсвет уважения, завоеванного им, лег и на могучую фигуру Гринчика: вот они, значит, что умеют, эти летчики-инженеры!

Само собой разумеется, точно так же ошибка одного из друзей становилась в какой-то мере помехой на пути другого.

— Нет, братцы, — говорил им теперь какой-нибудь «благожелатель». — Летать, по-настоящему летать, вы никогда не будете.

— Один вопрос, — перебивал Гринчик. — А у вас никогда не было ошибок?

— Не в них дело. Опыт показал, что вообще инженеры-летчики гробят машины. Вот у нас на Центральном тоже работал один: как ни взлетит, так обязательно вынужденная... Пришлось его отчислить.

— Факт научный, — соглашался Гринчик. — Может, у него возраст не тот?

— Зачем же. Моего примерно возраста.

— Так вам ведь за сорок, а? Мы-то как будто помоложе будем.

— А вот, рассказывают, в Харькове тоже летал один инженер. Так его винтом на взлете зарубило. Понятно?

— Скажите, пожалуйста! — ахал Галлай, — А может, его не за то зарубило, что с высшим образованием?

Но тут уж, каков бы ни был чин «благожелателя», взрывался Гринчик:

— Пошли, Марк! Глупые его возражения!

Однако все это было не так просто. Может быть, не случайно Гринчик всегда старался подчеркнуть свою «авиационность» — походкой, взглядом, одеждой. В нем, как и в его друге, видели прежде всего инженера. От них еще ждали доказательств того, что они, несмотря на свое высшее образование, способны хорошо вести испытания.

Какая чушь, скажете вы. Кто это — «несмотря»? Где, когда, в каком деле образование может помешать человеку?

Увы, если это и чушь, то не такая уж очевидная. Судите сами. Инженеры, создавшие машину, посылают испытателя в полет. Он в небе один, они не могут подняться вместе с ним. Они ждут летчика на земле. Вернувшись, он обязан доложить им, что было в воздухе. Доложить как можно точнее — недаром испытателя стараются «допросить» обязательно тотчас же после посадки. Нужны наблюдения пилота, ощущения в чистом виде. А раздумья его по поводу машины интересны куда меньше: тут, на земле, найдутся инженеры и более опытные и более знающие. Пуще огня боятся инструкторы летчика, склонного к преувеличениям. Факты и только факты! А ведь человек, умудренный высшим образованием, всегда способен что-то «домыслить». К тому, что было, он присочинит еще и то, чего не было, но что, согласно теории, могло бы случиться. Наболтает с три короба, а потом сиди, разбирайся…

Старые летчики со своей стороны тоже вступали в спор. Что в работе испытателя важнее всего? Решительность и решимость. Там, в воздухе, раздумывать некогда. И варианты решений прикидывать тоже некогда — это тебе не конструкторское бюро. Там надо решать! Не «мыслить», не «предполагать», а действовать. И тут уж опыт, хватка, чутье, быстрота реакции, наконец, простая физическая сила больше помогут человеку, чем знание всех теорий мира. Мало того, «интеллигентская рефлексия» скорее повредит ему. Когда на решения отпущены доли секунды, мысль не должна блуждать среди аналогий и цепляться за ассоциации. Когда борьба идет не на жизнь, а на смерть, излишне развитое воображение тоже пользы не принесет. Так или примерно так рассуждали в ту пору многие. И весь предшествующий опыт авиации, вся изумительная работа лучших наших испытателей, которые с интегралами отнюдь не были знакомы, вроде бы подкрепляли позицию «противников образования». Спор был долгий, сложный, и решить его мог только один судья — жизнь.

Глава шестая.

Бородинское поле

Вдруг с Доски почета исчезла фотография Гринчика. Это было обнаружено вечером, когда испытатели возвращались с летного поля.

— Товарищи, Гринчика украли!

Общий шум, смех. Все обступили ярко освещенную доску. От карточки остался один прикнопленный уголок.

— Ты только, Лешка, не зазнавайся, — сказал Галлай. — Срывали, конечно, меня. Это каждому ясно. А было темно, вот случайно ты и подвернулся. Ну, и стащили тебя: все лучше, чем ничего. Не уходить же с пустыми руками.

А Дина стояла чуть поодаль и радовалась, что уже вечер: темно, никто не видит ее. Если 6 увидели, все бы догадались...

Но разве можно что-нибудь скрыть от девчат лесного аэродрома? Первой, как водится, всполошилась лучшая Динина подруга:

— Ты что, Динка, всерьез?

— Не знаю... — отвечала бедная Дина. — Ничего я, Капа, не знаю,

— Имей в виду и запомни, что я тебе говорю, — быстро-быстро шептала Капа. — У Гринчика так: сперва на мотоцикле пригласит кататься, потом в театр, потом будет целоваться — целуется он хорошо — и все.

— А ты откуда знаешь?

— Все знают! Если мне не веришь, лучшей твоей подруге, можешь у Полинки спросить из метео. Она тебе расскажет!

— Ну и пусть.

— Динка, головы не теряй! Им нельзя наши чувства показывать. А то и с тобой так: сперва мотоцикл, потом театр, потом целоваться — и все.

— Как это «все»?

— А бросит. Ему быстро надоедает. Знаешь, он какой, Гринчик!

— Напрасно ты мне все это говоришь, Капитолина. Мне это ни к чему. Он на меня все равно никакого внимания...

И вдруг — это было в начале марта — после полетов Гринчик подошел к ней.

— Дина, вы на мотоцикле когда-нибудь катались?

«Вот оно!» — вспыхнула Дина.

— Нет, Гринчик, не каталась.

— Очень хорошо. Здорово! — Он улыбнулся. — Люблю открывать людям то, чего они еще не знают. Мотоцикл у меня знаете какой? Птица! Поехали со мной в Бородино.

— Поедемте, Гринчик, — просто согласилась Дина, ничуть не скрывая своей радости.

Она старательно подготовилась к прогулке, надела единственное свое выходное платье, туфли на высоких каблуках. Пальто ее, по общему приговору девчат, вышло из моды. Капа одолжила свое, наимоднейшего фасона. Чужое пальто не грело, и Дина основательно продрогла, пока ехала на мотоцикле, хотя день был теплый и кое-где даже стаял снег.

На Бородинском поле Гринчик как-то сразу, без предисловий перешел с ней на «ты».

— Смотри, Дина! Здесь мы били французов!

Она смотрела: поле как поле. Снег и грязь. Лошаденка везет сани. Серая деревня, дымки над избами. Серые камни памятников.

Вежливо спрашивала:

— А откуда они наступали?

Он, оказалось, все знает.

— Здесь, Дина, на кургане, стояла наша батарея. Редут Раевского. И Багратион здесь был похоронен. А они шли с запада, оттуда. Открыли огонь сразу из сотни пушек... Да ты не слушаешь!

Она с трудом поспевала за ним — они шли по снегу от памятника к памятнику — и думала: «Что мне в этом Бородине? Еще понятно, если бы экскурсия. Неужели он приличнее ничего не мог придумать? Пригласил, называется!»

— «Неприятель отражен на всех пунктах», — читал Гринчик надпись на обелиске. — Как сказано, Дина!

У нее промокли туфли, она корила себя: нашла что надеть! И все ждала: сейчас все будет позади — и ветер, и мокрый снег, и эти холмы, а за ними — неизъяснимое счастье.

— Держи, Дина, ФЭД. Снимешь меня. Следи, чтоб не дрогнула рука. Чтобы орел, памятник и я!

Она не видела ни орла, ни памятника — одного Гринчика. Большого человека с ласковой фамилией и ясными глазами. Самого лучшего на свете.

— Ты смотри, в этом Бородине всегда необыкновенный закат. Видишь? Здесь солнце садится не как везде... Эх, Дина, какая хорошая Россия, как в ней дышится легко! Да ты не смотришь!

А она смотрела на него, только его одного и видела.

Они отогревались в маленьком туристском домике у околицы деревни Горки. Гринчик осторожно держал в своих лапах маленькие туфельки, сушил их у печки и ругал себя остолопом за то, что таскал ее по снегу. А она сидела рядом с ним, смотрела на огонь и думала: неужели это правда, что вот они вдвоем с Гринчиком и он держит в руках ее туфли, согревает их, чтобы ей, Дине, было тепло. Пожалуй, она уже догадывалась, что этот уходящий день, который запомнится ей на всю жизнь, и был настоящим счастьем.

Домой они вернулись только к ночи. Он еще не поцеловал ее.

— ...Дина, вы «Лебединое озеро» смотрели?

Прошло с неделю после памятной поездки, и вот он снова приглашает ее.

— Нет, Гринчик, не смотрела.

— Здорово! Опять, значит, открою то, чего вы не знаете.

И тут Дина, ужасаясь собственной смелости, покачала головой. И сказала, что не пойдет с Гринчиком в театр.

— Почему, девушка?

Глядя ему прямо в глаза, ответила:

— А зачем мне от своего счастья отказываться!

— Как это? — удивился Гринчик. — Не пойму.

— Вы ведь так, я знаю: сперва на мотоцикле кататься, потом в театр, потом целоваться — и все. А я не хочу... — У нее чуть дрожал голос, но совершенная искренность и прямота были во взгляде. — Вы ведь нравитесь мне. Гринчик. Очень!

И он впервые растерялся перед таким бесстрашием правды.

— Какая вы... смелая девушка.

В театр они все же пошли. Дина стояла у подъезда, падал мокрый снег, она была все в тех же туфельках на высоких каблуках и чуть не плакала, И ждала. Ходила, чтобы убить время, вдоль высоких колонн — колонн было восемь, теперь она на всю жизнь запомнит это.

Вот уже все вошли в театр, а она ждала. Он пришел через десять минут после начала: полеты задержали.

— Ждете, Дина?

— Жду.

— Вы какая-то особенная... — сказал он. — Другая бы за колонну спряталась, но пришла бы не первая.

— А зачем? Я хочу с вами, Гринчик, в театр.

Очень часто ссорились. Пять дней любовь, любовь — и вдруг все врозь. Как-то по весне она подкрасила губы. Девчата сказали, что так ей лучше. Глянула в зеркало: рот стал тверже, определеннее, исчезла детская припухлость верхней губы. Она улыбнулась себе — улыбка вышла лукавая и загадочная. А он увидел — разозлился.

— Будешь со мной, Дина, — краситься не позволю.

— Ну, это мы еще посмотрим! — сказала она и улыбнулась «загадочной улыбкой».

Гринчик взял ее за руку.

— Пойдем в лес.

От аэродрома в любую сторону два шага — и лес. В лесу была весна. Даже хмурые ели надели на лапы желтые кисточки молодых побегов, на соснах зажглись свечи новых ростков. А небо синее-синее, и по нему плыли белые облака.

— Красиво, девушка?

— Ох, красиво!

— Так ведь это природа, натура, потому и красиво. Смотри. Пыль на листьях, и все равно красиво. А ты рот мажешь!

У Дины появился друг на аэродроме, механик Федя Лаптев. Она знала, что нравится ему. И вела игру старую, как мир: чтобы пленить одного, не лишала надежды другого. Федя был славный малый, добряк. Она вдруг захотела изучить настоящую авиационную специальность, и Феде пришлось знакомить ее с работой моторов.

Гринчик хмурился. Как-то сказал ей: пусть не выходит замуж за летчика. Вот Лаптев — чем не жених? Парень видный, к ней относится хорошо, не летает — с ним она будет как у Христа за пазухой.

Дина вдруг рассмеялась:

— Ох, какая скучища!

— Что? — не понял Гринчик.

— Жить у кого-то за пазухой.

Они целовались и были очень счастливы.

— Скажи, — спрашивала Дина, — любишь меня?

Он долго смотрел в ее глаза, большие, сияющие, нежные, и снова целовал.

— Любишь меня? — спрашивала она.

— В Сибири такого слова нет. Ты хорошая.

И снова целовались...

Гринчик уезжал на месяц в командировку на серийный завод. Было напряженное время — май 1941 года. Говорили, скоро война. Дина извелась за этот месяц. То ей мерещились опасности, которые подстерегают его — он ведь поехал на испытания. То представлялись красавицы, которые отнимут у нее Гринчика. Капа, как и положено подруге, подливала масла в огонь. «Я тебе говорила? Я тебя предупреждала, Динка. Ты смотри: год знаком с тобой, четвертый месяц ухаживает, а намекал хоть раз о женитьбе?» И в самом деле, не говорил. Проверял ее, что ли? Присматривался? А может, права Капитолина: просто время с ней проводил от скуки...

Гринчик приехал, посмотрел на нее, и она сразу поняла: нет, не разлюбил.

— Завтра ты свободна, Дина?

— Свободна, Алеша.

— Здорово! А послезавтра воскресенье. Поехали сейчас в Бородино, а? На двое суток.

Она вдруг испугалась.

— Как это? С ночевкой?

— Конечно, с ночевкой.

— Нет, Гринчик, что вы! Ни за что не поеду.

Он помрачнел.

— Выходит, я бандит в ваших глазах? И доверия мне нет... Ничего вы не поняли во мне, девушка!

Повернулся и пошел. Большими шагами, прямиком через поле. Ей показалось, что навек теряет его.

— Алеша, я поеду... Поедемте.

Но он ушел, не обернулся. Потом она видела: промчался на своем мотоцикле. Один — все равно поехал.

А через неделю сам подошел.

— Дина, ты не обижайся на меня. Пожалуйста. Ну, может, я виноват...

— Не надо, Гринчик. Я очень верю нам. И давайте поедем в Бородино.

Он долго смотрел в ее глаза.

— Сейчас, ладно?

— Да.

— Паспорт не забудьте взять, — зачем-то напомнил он.

И, не останавливаясь на Бородинском поле у своих любимых памятников, прикатил прямо в поселковый Совет. Дина была в брюках, сапогах, запыленной косынке. Маленькая, растерянная, боящаяся верить своему счастью, вошла с Гринчиком в бревенчатый домик. И все было как во сне. А когда получила обратно свой паспорт и увидела фамилию «Попова», удивилась, почему не «Гринчик»? Спросила:

— Скажите, пожалуйста, вы нас в самом деле расписали? По правде?

— По правде, — сказала пожилая регистраторша. — Поздравляю вас, товарищи...

— А почему фамилия Попова?

— Паспорт вам переменят по месту жительства. Поздравляю вас, товарищи, с законным браком!

Дина расплакалась. Потом новобрачные носились на мотоцикле по Бородинскому полю. И Дина опять летела с Гринчиком — впереди он, она за ним, — и теперь это было навсегда. Она слушала, что он говорит, и ничего не понимала. Мысли спутались. То она думала, что завтра с утра у нее дежурство на аэродроме, не опоздать бы. То представляла себе, как вывесят приказ на доске: «С сего дня именовать медицинскую сестру Попову Дину Семеновну Диной Семеновной Гринчик». И все девчата прочитают, и Капа, и Полинка из метео. А потом Дина забывала все на свете и только держалась за пояс Гринчика и думала, какая она счастливая и как он, такой человек, выбрал ее. Девчонку... Конечно, она опоздала на работу, и наутро был вывешен совсем другой приказ: «Медсестре Поповой Д. С. объявляется строгий выговор с занесением...» Все равно Дина была счастлива. Она переехала на квартиру мужа. У Гринчика было две комнаты в дачке близ аэродрома. В шкафу стоял голубой фарфор неслыханной красоты. Гринчик сказал, что то сервиз екатерининских времен. В его кабинете на письменном столе стояли на подставке маленький серебристый самолетик и тяжелый чугунный конь, о котором Гринчик сказал: «Люблю. Сильная лошадь!» Над столом висели полки с книгами, книг было очень много. Дина достала одну из них, тяжелый томище. Прочитала на обложке: «Основы проектирования самолетов». Вздохнула, осторожно поставила на место.

Они сидели вдвоем за столом, муж и жена. Пили чай из голубого фарфора. Гринчик философствовал. Разговор этот запомнился ей на всю жизнь, слово в слово.

— Дина, ты только не обижайся. Садись, послушай. Вот ты берешь кастрюлю. Так ее начисть, чтобы из сотен выбрали. Или совсем не чисть. Надо жить или очень хорошо, или очень плохо. Не живи средне, Дина!.. Я в Москве все вокзалы знаю. Знаешь, как я сюда приехал? Слушай. Ты не сердишься? Из дому я удрал. Ребята собрали двенадцать кусков сахару, две буханки хлеба и пятьдесят рублей деньгами. Приехал, у меня сатиновая косоворотка, репсовые штаны. И пошел поступать в МАИ. Решил обязательно в МАИ, потому что, где трудно, там интересно. Ты понимаешь меня? Пока экзамены сдавал, ночевал на вокзалах, на всех по очереди, на одном нельзя: заметят, подумают — вор. Учился и все пять лет работал. Тоже на вокзалах: грузчиком, носильщиком. Ящики грузили, оборудование. Когда везло, арбузы выгружали. И из первых заработков сестре часы послал, отцу — денег сто пятьдесят рублей. Хотелось мне перед ними в блестящем виде появиться... Дина, у меня трудная была жизнь. И не к тому я стремился, чтобы серо жить. Ты понимаешь?.. Вот я попал сюда, достиг своего. Ты думаешь, тут машины испытывают? Все так думают. А тут не одни машины — людей испытывают: чего кто стоит. Так ты запомни: тебе за мужа краснеть не придется. Последним Гринчик не был и не будет. Понимаешь меня? Всегда, во всем, во всякой мелочи делай то, что совсем невозможно, иначе ведь неинтересно. Не живи средне, Дина!

Дальше