Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Поселок четвертый

Из показаний Тупиги И. Е. в 1960 году:

«Мельниченко Иван Дмитриевич командовал ротой. Командиром роты был немец Поль, но назывались «мельниченковцы». А Мельниченко откуда-то из-под Киева, он грамотный был, он и раньше лейтенантом был. В общем, пустой человек, с коня не слезал и вечно пьяный. И все мельниченковцы такие, вот и в Нивках сразу кинулись по сундукам да погребам. Мы бы всех партизан припутали, если бы не эти мародеры. Один Мелешка молодец, не растерялся, установил пулемет и... Я про то, что никакой дисциплины, одна самогонка и грабеж. Потом, в конце войны, Мельниченко и еще сколько-то убежали в лес...»

Пьяный, как Поль, Мельниченко носился по огородам, среди побитых, пострелянных его ротой жителей. «Диты мои! Соколики!» — фразы, обрывки из какого-то кино или песни или самим придуманное копошилось в памяти, на языке. Он батька, атаман на коне-звере, а кругом басурмане, и он кличет свое войско на геройство и смерть. А сам с поднятой плетью налетает на своих мельниченковцев, замахивается в воинственном гневе, но при этом помнит, что и «майстэры» бродят по полю и заняты тем же — пристреливают, и что даже командир не имеет права их пальцем тронуть. Если сам он не немец. Зато своих достает плетью с удовольствием: «Не журись, казачура!» — а они удивленно охают, скалятся, как улыбающиеся волки, и выкрикивают что-то вслед. А он все кличет: «Диты! Соколики! Мельниченко завсегда с вами!» [111] Конь под ним — картинка, дорогой конь. («Сволочь, Циммерманн, такой годинник, золотой весь, увез в свою Германию!»). Но этот зверь прежде носил на себе партизана — Мельниченко не забыл, не простил. Хлещет его плетью со смаком.

— Волчье мясо, ты у меня потанцуешь! Бандюга!

Лупит, сечет плетью коня, достает и своих пьянчуг, носится меж трупов (бабы и дети больше кучками лежат, они будто сползаются друг к дружке), конь все кожей дергается, ногами перебирает по воздуху, когда вот-вот наступит на тело, бросает желтую пену, дико косит глазом.

— Ах ты, бандюга, будешь как миленький! Я научу под Мельниченко ходить! Узнаете, кто такой Мельниченко!

Даже штурмфюрер Муравьев не был в Германии, а Иван Мельниченко был, посылали. Поль брал его в фатерлянд показать родителям-немцам своего спасителя: не окажись его тогда рядом, бандиты уволокли бы Поля, как барана.

Да, было что порассказать, когда вернулись из Германии. Хотя бы про Лейпциг, немецкий город. Оказывается, это немцы Наполеона разгромили, а не под Москвой. И тут набрехали москали. Есть памятник в Лейпциге — специально по этому случаю. Каменная громадина, похожая на домну. Зенитки наверху кажутся спичками — такая высота. И как раз начали палить по американцам, плавающим над тучами. Эхо, как в громадной бочке, перекатывалось. Ревела каменная домна, как медведь.

Мельниченко в числе первых пошел против Советов, жидов и москалей. Знал Бандеру, знал Войновского, был в Косове, когда они только начинали формировать первую «украинскую дивизию». Правда, далеко это не пошло — с дивизиями. Немцы вдруг увезли руководителей в Берлин, а дивизию раскрошили на роты, взводы и разбросали кого куда. Взвод Мельниченко попал в Белоруссию, его нарастили до роты, это когда уже появился Дирлевангер. Ядро — «галицийцы», а еще два взвода из военнопленных — «восточники». «Западники» тверже, идейнее, послушнее, но темные, как бутылка пивная, многие и расписаться не умеют. Со своими, с «восточниками», больше мороки и всяких неприятностей (с Горбатого моста эти сбежали!), но зато они не святоши и не куркули. Те дисциплинированнее: навытяжку и глазами ест. Но готовы слопать и взаправду. На рожах написано: «Все вы тут, москали, бога продали!» И попа, еще косовского, таскают за собой везде. Хоть бы бандиты его утащили, как Поля пытались.

Со своими проще, но тоже хватает забот. Дисциплину с них и не спрашивай. Будто колхоз им тут. А с Мельниченко спрашивают. Да и Муравьев только и дожидается, ловит случай, чтобы в глазах немцев его унизить...

А, вот он где лежит, тот дядька, что бежал первым! Ноги-руки раскинул, и нет ему дела до того, что спугнул деревню, своим криком дурным погнал на поле: «Бабы, гореть будете!» Набегался, лежишь теперь! И пацан его здесь, в борозду откатился, поджал голые коленки к тому месту, раскровяненному, где у него подбородочек был... Бывало, задремлешь вот так на жнивье, пахнущем теплой пылью, проснешься от холодных, как бы чужих ног, а тебя уже ищут, за вишнями матери голос: «Иванку, сынку, дэ тэбэ носить!»

— Куда пятишься, гад, куда, я спрашиваю? Я тебя научу родину любить!

Уже пена кровавая слетает с оскаленных конских зубов, с удил, раздирающих храп, но конь все уходит в сторону, чуть не по воздуху ногами сучит, чтобы не наступить... Наразбрасывали пацанов по всему полю! Плетью погнал коня к березняку. Надо снять оцепление. Нечего им прохлаждаться, пусть идут к сараю — кончать дело. Мог бы послать кого другого, но ему надо куда-то скакать, кому-то [112] что-то кричать — такой у него настрой. Оглянулся несколько раз на сарай: кто это там? Чьи? Не подослал ли помощничков Муравьев — специально, чтобы показать, что мельниченковцы не справляются? Ничего, придет и на Муравьева капут, неважно, что штурмфюрер. Сколько веревочке ни виться... Мельниченко захохотал. Представил Муравьева делающим трусливые шажки к, поджидающей среди плаца «вдове». Громко захохотал среди поля, даже пьянчуги за своими выстрелами услышали, удивленно оглядываются — что это с их командиром?

Вот бы заманить штурмфюрера Муравьева «в партизаны». Как тех дурачков, которых специальные «связные» по цепочке переправили из Могилева в деревню, а там их поджидало СД: сюда, сюда, соколики!

Это ж надо, забрал из роты Мельниченко целый взвод, чтобы сколотить кацапскую роту. Этих немцев уже не поймешь. Сначала было понятно, а теперь и черт не разберет. Вот бы и Муравьева так — по цепочке и в лапы СД: это ты не давал жить честным патриотам?

До поездки в Германию многое мог стерпеть Мельниченко, а теперь дудки, Муравьеву придется поубрать свои лапы, если не хочет, чтобы ему их оторвали. Большое к себе уважение привез из Германии гауптшарфюрер Мельниченко. Но и смущение некоторое. Сидит оно в душе, как заноза. Но про это не расскажешь, как про лейпцигский памятник.

Добирались до Германии поездом долго, как на край света. Впервые ощутил по-настоящему, сколько у этих немцев врагов, и не только в России. Такое было чувство, что не в тыл, а от фронта к фронту едешь. Поезда не идут, а ползут, бандиты прямо за колеса хватают. Уже за Бобруйском, проехали какой-то Ясень, и паровоз напоролся на мину. Пока до Минска доползли, дважды обстреливали. Немцы вынуждены вырубать леса вдоль дорог. Дым по всему пути, военнопленных и жителей гоняют лес валить. Но партизаны могут и вот так: возле Барановичей подбили паровоз из противотанкового ружья, издали. Как куропатку. Паром окутался и встал. Где тут паровозов, вагонов набраться! Благо много их захватили в первые недели войны.

В Польше поехали быстрее вроде бы, но тут же голова поезда пошла под откос. Полмира у них в руках, а всякий может по ногам их лупить из-за куста. Жгут, палят этих белорусов, этих поляков, а они все свое, сами не живут и другим не дают!

Только Поль, очумевший от шнапса, ничего не замечал. Остановка среди леса, рельсы бандиты утопили в болоте, а он рвется но какой-то «вокзал» прикупить спиртного. И все тычет пальцем за окно: рейх! орднунг!

Слово «орднунг» Мельниченко слышал по всей Германии, у них это как «хай живо»! Порядок, что и говорить, во всем. Даже устаешь от него. Только среди развалин и чувствовал себя человеком. И уже радовался воздушным тревогам, ничего, побегайте, и вам не помешает!

Первые дни гостевания в Лейпциге, пока был шнапс в привезенной канистре, проходили в каком-то желтом тумане, из которого выплывала то белая огромная прическа, голова «муттер», то красный и широкий, как плотницкий карандаш, рот невесты Поля. Орднунг в доме (двухэтажном, с внутренними лестницами, лесенками) держался на «муттер», на ее тихом ровном голосе. Рядом с нею и лысенький батька Поля и грузный Поль, оба излишне болтливые, суетливые походили, в лучшем случае, на фольксдойчей. «Муттер» со своей огромной белой прической высилась над всем и всеми; зенитки можно устанавливать, как на том памятнике «домне».

В Киев въезжал с волнением. Родители знали, что он в немецкой армии. Для тех, кто в немецких формированиях служит, почта [113] работает, и Мельниченко даже от стариков весточку получил: живут, где жили, старший брат и младший неизвестно где сейчас... Братья, видно, не сообразили вовремя, что рухнуло все, позволили затащить себя к Москве, если, конечно, целы. Да, была жизнь и поменялась, как рубли на марки. Уже и не верится, что бумажки деньгами казались. Что с того, что и верили, и песни пели. Как-то умели все забывать. Зато теперь Мельниченко все помнит.

Как встретят его старики, старался не думать, радовался, и только. Увидит снова их, свой домишко, накрытый кусками толя поверх побитой черепицы, садик, сползающий к Днепру. Войдет в жалкую халупу и выложит из большого, красивого чемодана подарки. Почти все из Белоруссии, только чемодан немецкий, и это хорошо, что такой он немецкий. Как бы из Германии подарки. И марок привез, хотя пришлось их располовинить: в Германии гость хорош, если за угощение платит. Пошел с Полем и положил на сберкнижку Тюммелей пять сотен. Эльза, невеста Поля, даже поцеловала на прощание. Губы у нее оказались теплые.

Киев после Германии поразил не развалинами и пожарищами (этого и в Германии насмотрелся, не говоря уже о Белоруссии и Польше), а безлюдием. Казалось, что одни немцы да полицаи заселили город, их только и видишь, и слышишь. Неужто правду говорили, что всех, кто с руками и ногами, вывозят? Совсем оголится земля: то мор голодный, то вот это!

Но все равно это Киев, золотой, голубонебый. И, куда ни глянь, Днепр! Пилотку сунул в рюкзак! Какой дурак придумал эти черепа с костями?

Мельниченко с Полем пешком добрались до киевской окраины, матеря здешние порядки. Мать с глиняной миской стояла на пороге, три курицы толклись у ее босых ног. Она с беспокойством смотрела на двух немцев, которые задержались у калитки. Испугалась по-настоящему, когда в одном признала сына.

— Батька, батька! — закричала громко и обидно. Будто на помощь кликала. А тот выскочил из сарайчика — худющий, с обвислыми усами, без очков (спал), ничего не понимает.

— Що ему трэба? — спросил он. — Неси там яйки чи що! А то курей похватають.

Сын сказал:

— Добридень, мама.

Подошел и привлек ее растрепанную голову, прижал к мундиру, чтобы не пялилась на него так. Но мать мягко его оттолкнула и сама боязливо притянула его обнаженную голову. И заплакала.

А Поль стоит напротив, распаренный жарой и шнапсом, широко улыбается, и черепа на его рукаве, на пилотке скалятся. («Нашли, черти, чем играть!») Совсем напугал старуху, когда схватил ее руку, все еще зажимающую сырой куриный корм, и неожиданно поцеловал.

А батька и того хуже! Совсем бабой сделался. Повернулся и побежал в халупу. Оказалось, за очками. Так и не поцеловались. И потом косился, не мог привыкнуть к мундиру. А сам все про то, кого забрали, повесили, увезли в неметчину. Забыл, старый хрен, как ночи не спал, сидел у окна, дрожал, начисто забыл!

— Усе ж не чужие, свои.

— Сыскали «своих»! Тем хуже, когда свои. А что немцам робить? Вы бы посмотрели, сколько всюду бандитов.

На это батька, пока пьяный Поль спит, взялся обрадованно шептать про партизан и про то, как дрожат немцы. Как офицерскую столовую и клуб немецкий взорвали на Крещатике. позавчера застрелили еще нескольких офицеров. А в селах что делается! Везде партизаны! [114]

— Яки це партизаны? Сталинские бандиты! Вы бы побывали в Белоруссии...

Но, что там, рассказывать не хотелось. А батька все гудел, что Украину вывезут, семени не оставят — ни людского, ни пшеничного.

— Нас богато, — отбивался сын, — хоть свету побачать, работать немцы научат.

Будто и не слышит, хрыч старый. Все расспрашивает, правда ли, что в лесном краю, на Черниговщине, людей живьем палят, целыми деревнями.

— Кого не вывезут с Украины, спалят!

А мать про то, как убивали евреев, еще прошлым летом. Гнали по улицам, а их столько: «Як ти демонстранти!» А одна женщина-еврейка забросила в огород ребеночка.

— И такое разумненькое! Лежит, хотя и вдарилось, не плаче. Я покликала: «Сюда бежи, дитятко!»

Мельниченко аж похолодел: прячут, этого еще не хватало! Нет, умерла, мать и число помнит. Тиф привязался, но никому сказать нельзя было: подопрут хату и спалят вместе с больными!

— Дезинфекция така у вас! — буркнул батька. Стал злиться и сын, кричать про то, как до войны было и про евреев все, что сам батька, бывало, говорил, когда с дружками выпивал. Нет, все забыл! Талдычит свое:

— И не кажи мне! По всему видно, що евреев им на один зуб. На евреях только замесять, як на дрожжах, а з нас спечуть. На уголь зробять. Як з тых, що на Черниговщине. И в Белоруссии. Думаешь, мы ничего не ведаем, не чули!

Совсем разбрехался старый, рад, что сын его, как тот мальчик, не побежит в комендатуру. Ходили туда с Полем, но для того, чтобы обрадовать стариков, переселить в хороший дом. Все-таки не у каждого здесь сын — гауптшарфюрер СС!

А за это сын получил последнюю порцию обиды. Тут уже что-то сделалось с матерью. Закричала, залилась злыми слезами, будто на ту самую «немецкую каторгу» сын их гонит.

— Ни-ни! Хоть режь, не пúдем!

И видно было, что, только связав, их можно переселить в еврейскую квартиру.

— Ничего нам не потребно! За що, господи, за що, милый!

А когда уже прощались — все эти разговоры велись, конечно, когда Поль спал пьяный или уходил куда, — батька вдруг выпалил:

— Нехай тебе нимци краще убьють, сыну, нехай лучше вони! Чим свои, так краще нимци.

А мати тут же стояла и плакала, и видно было, что согласна, что давно про это шептались они. Сговорились, как дети.

— «Краще!.. Свои!» Какие «свои»? Породнились!

— Ты, сыну, дослухай. Нам все равно плакать. То краше, хай нимцы.

— Забыли все! Мало вам було Сталина, мало с голоду сдыхал, дрожал? Забыли!

Но что им объяснишь, если они тебя живого хоронят! Чешут, как по бандитской листовке...

— Ну, ты, бандюга! — Мельниченко хлестанул коня, который сбился с ноги. — И ты еще!

Из кустов вышел навстречу усатый шарфюрер. Мельниченко крикнул ему, чтобы вел взвод к сараю немедленно! И помчался туда сам стороной, где не мешают убитые, не пугают коня. А возле сарая уже пальба и дым встал, уже подожгли. Поль распоряжается там. Но солдат стало намного больше. Кто такие? Может, и правда вмешался Муравьев? Подскакал и первое, кого увидел, — Белый! Тот самый москаль, которого Муравьев тащит в гауптшарфюреры. Который [115] целый взвод увел от Мельниченко. И он набрался наглости прийти помогать, распоряжается тут...

— Кто звал? Кто прислал?

Ах ты! Он даже не смотрит! Мельниченко привычно поднял плеть, еще не думая, что ударит. Поднятая рука аж заныла сладко от ожидания, как он его сейчас схлестнет с потягом, по-казацки. Достал! И красный, горячий рубец вспыхнул на щеке Белого!

Пока конь, бандитская морда, плясал, отступая от пламени, выбросившего черный дым, Мельниченко потерял глазами своего врага, а когда снова к нему повернулся, у того в вытянутой руке уже чернел пистолет. Что он хочет делать? Что это он? Как это может быть? Это он выстрелил в меня? В руку удар! В бок! В меня, боже?.. Боли нет, только немота и ожидание нового удара, и ужас, и неверие, что это происходит. С ним происходит! Ну, ось, мама, ось хотила ты! Вы хотили того! Як хотили, так и выйшло, сын ваш помер... як вы хотили... Вы хотили!..

Белый вгонял пулю за пулей в своего недавнего командира — будто все в нем собралось! — всю обойму разрядил, пока тот клонился, падал с коня. В общей пальбе, криках, треске черного пожара никто, и Белый тоже, не услышал винтовочного выстрела, которым бородач «западник» в упор свалил его.

Из стального кузова бронетранспортера бил по сараю из вздрагивающего, но почему-то онемевшего пулемета Поль — это еще увидел Мельниченко...

Из документов известно, что Иван Мельниченко лежал в немецком госпитале почти полгода, а когда вернулся в батальон, вместо роты получил взвод — ротой командовал уже другой гауптшарфюрер. В 1944 году увел двадцать человек в лес, когда уже фронт подходил. Из партизанского отряда тут же убежал, скрывался в Карелии. Затем перебрался в Киев. Прятался на чердаке своего дома. Пришел уполномоченный с понятыми делать обыск, полез на чердак — Мельниченко выстрелил в него и убежал. Жил в балках, выходил на дороги и забирал, что у кого было съестного. Набрела на него спящего женщина с козой (Надя Федоренко), он выдал себя за дезертира. Много раз приводила козу, доила в балке, приносила хлеб. Через нее переправил властям письмо-обращение: «Я виноват, ловите меня. Родители за детей не отвечают!» Сочинил автобиографию и тоже переслал. Очень чувствительно описал, как весь мир перед ним виноват за все, что он, Мельниченко, делал, приходилось ему делать. Очень поверил в силу своей логики, правды и сам явился в НКВД — следом за письмом. Из поезда, когда его перевозили, удрал. Еще месяц жил, двигаясь по направлению к лесным краям. Был убит в Белоруссии.
Дальше