Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Поселок второй

Из показаний Багрия Мефодия Карповича, 1913 года рождения, из села Михайловка Полтавского района:

«Я вступил в карательный отряд СС из лагеря военнопленных с целью улучшить свои бытовые и материальные условия... Эта деревня Хотеново была партизанской. Мы зашли с немцем в хату, а там [73] пятеро или больше детей. Мы вышли во двор, тогда я говорю, что расстреливать не буду, он мне тоже показал на сердце и говорит: я тоже не могу. А я его еще спросил: «А почему не будешь, а кто же будет расстреливать?» Он мне ответил, что для расстрела позовем из следующего дома и он за нас расстреляет...»

* * *

Из показаний Рольфа Бурхарда, зондерфюрера немецкой комендатуры города Бобруйска:

«Это было, кажется, в начале июля 1942 года. Знакомый мне по работе сотрудник СД Мюллер спросил меня, как я поживаю. Я ответил: ничего, только туговато с продуктами для посылок домой. Мюллер мне ответил, что в воскресенье, когда я буду свободен, я могу вместе с ним поехать в район, там можно будет кое-что достать.

Утром в воскресенье я пошел в СД и вместе с Мюллером поехал на легковой машине в деревню Козуличи. За нами следовало еще три грузовика, на которых были посажены эсэсовцы.

Деревня Козуличи Кировского района была оцеплена эсэсовцами, и население выгонялось из своих хат. Я вынул свой пистолет из чехла и тоже принимал участие. Все граждане были построены и за исключением старосты и семей полицейских выведены на окраину, там их загоняли на мельницу, а потом мельницу поджигали. Пытавшихся бежать мы расстреливали на месте. Я видел, как эсэсовцы в горящую мельницу вталкивали или просто бросали детей и стариков.

После этого мы с Мюллером вернулись в Бобруйск. Было забрано порядочное количество продуктов. Из них я получил около двух килограммов сала и кусок свинины...»

* * *

Такие дома сгорят! Даже жалко. Неплохо устроились куркули борковские. Колхознички бульбяные! Песочек желтый, а голода не знали даже в тридцать третьем, когда другие загибались. Потому и бандиты еще на уме. Советы у них в голове. Мало было всего-всякого, не натешились! Но дома можно было бы и не сжигать, если большевиков навсегда прогнали. А то, может, и сами немцы не верят, что навсегда? То они дрожат над каждой мармеладинкой, как над причастием святым, а тут на ветер и дым такое добро пускают. Ну, а бандеровцам что, они здесь в командировке, им лишь бы ухватить под полу. Вон как бегают со двора во двор. Побьют, попалят и айда в свою Западную!.. Тоже хорошие куркули!..

Ну, где эти мои придурки, куда побежали? Стоят друг друга, что Доброскок, что Сиротка, одним мешком крестили! Бегают, подлизывают за бандеровцами, которые уже в середине деревни постреливают. Не очень за ними лизнешь. Стащить бы с которого мундир да глянуть, показать, сколько там штанов да бабских кофт понадевано! Другой — что тебе капустный кочан, таким и приедет в Могилев. Ага, вон и мои. Остановил их немец, лепечут что-то, объясняют, чьи и куда идут, по какому делу. Нет, не немец это, по-русски окает, а немец у него за спиной жмется с кульком грязным в руках.

— Камрад в долгу не останется, ребята. Не в службу, а в дружбу.

Чего им надо, этим друзьям? А Сиротке лишь бы поорать:

— Эй, Тупига, хочешь? Француз салом платит. Копченое. За одну только хату.

Так вот оно что! Еще один сачок сыскался — французский! Они тебе ворованное сало, а ты за них поработай. Продают и сами же платят. Доливана, шефа бы сюда, он бы вам залил сала за шкуру.

— Вы как жидовка бобруйская! Курицу зарезать — соседа зовет?

— Ничего ты не знаешь, Тупига, — Сиротка рад за других стараться, когда его не просят. — Для курей нож надо специальный — [74] кошерный. А твоя машина — на любой случай. Ого, Тупига у нас мастер! Барчик и помочиться без него не может. Специалист наш Тупига! Одним диском обработает, что твое отделение не сумеет. Берись, дура, сало какое!

— Вот и берись, раз в Одессе все такие грамотные. Чудеса, да и только у этих немцев! То готовы на край света ломиться, чтобы ни один не спрятался, а тут ходит у них под носом, и не видят. Да такого француза — с таким носом — в сорок первом любая полиция остановила бы: снимай штаны! Вылитый жмеринка этот ихний француз! Но мне что, больше, чем немцам, надо?

— Ладно, пихай свое сало сюда, раз у самих кишка тонка. Доброскок, где Доброскок?

Снова смылся и диски утащил. О гад, ну, добегаешься у меня, это точно! Я тебя достану без кошерного.

Изба большая. И сделано мастеровито, ничего не скажешь. Даже над воротами специальная крыша, наддверие, чтобы долго стояли. И окна все в резьбе. Но промашка у дядьки получилась — звезду вырезал над окнами. Думал, и ей сносу не будет. Нашлась сила покрепче. Гореть им вместе с домом твоим. Интересно, сам он тут сейчас, работничек, или в банде прячется? Да и не разберешь у этих колхозничков. Они у тебя и дома и замужем. А только Доливана не перехитришь. Он сортировать не станет, он этим и не думает заниматься, сортировать, кто и какой.

В окна смотрят, прилепились к стеклу. Еще бы, столько гостей на ихней улице. Бабы, конечно. Мужик, если и дома, в окно лезть не будет, косит глазом сбоку, спрятавшись. С бабами все понятно, заранее знаешь, как и что будет. И это правильно, что их обычно отделяют и занимаются ими после мужиков. А когда вместе, тут жди чего угодно. Все равно что бензин да в соломе держать. Ну что смотрите, может, узнали? Свой, свой идет, видите, даже усмехается. Вот так, и не бойтесь. А что, может, и знакомый... Не надо только лишнего изображать. Это Волосатый, когда идет — что тебе бык на ворота! Разбегайтесь кто куда! Уши закроешь от визга, плача. А зачем, если подумать? Себя показать любой дурак умеет. Ты дело покажи. Жмуриков, когда они уже в яме или в куче, тех ворочай как хочешь. А с живыми раньше присмотрись, с какой стороны зайти да где стать. Не жалей слов, усмешки — не убудет тебя! Вот так: открыл калитку — закрой. Чтобы курей чужих не набежало. Хозяин к хозяевам идет. Иду, иду, не смотрите так! А сенцы не успел дядька смастерить. Снегом будет задувать. Только и успел, что столбы поставил, стропилами связал сверху, а крыши еще нет над сенцами. Ушаты, ведра по углам, жерны — хлеб молоть, хламья под ногами всякого... Ну, ну, что еще тут? И кто тут в прятки играет? О сестричка! А где братик? Ну, ну, беги в хату, беги к мамке, нечего тут делать! Больше никого под этим хламом? А на чердаке?.. Ну нет, сам лезь, французик паршивый, я тебе не пожарник. Вот бы здорово: полез, нос туда, а его по башке тюк! И привет вашим! А в корзине тут что скрипит, шевелится, котята? О, это ты? Совсем как ежик свернулся. Ловко поместился в такой маленькой корзине! Беги в хату, беги за сестренкой!..

— Добрый день господарам! Что собрались, как на престольную? Или сватов ждете?

Главное не молчать, если зашел к людям в хату, что попало говори, но молчать нельзя.

— Что это вы девку, хлопчика из хаты выгнали? Самые непослушные, наверно.

Ну, француз, ну, купил! Да здесь три или четыре семьи! Сбежались, сбились в одну хату все соседи, как специально. Наверно, потому, что тут мужик есть. При нем смелее. Вон, сидит у окна на табурете. В окно и не смотрит, ему неинтересно. Сел, и он уже не он. Ну, француз, ну, продал хатку!. На всех кроватях, на сундуке, на печи — [75] отовсюду смотрят. Как бобов насыпано, на каждую тетку, может, пятеро пацанов, а теток тоже — одна, две, три... Не меньше семи.

— Во кому хорошо! Что ж он у вас один? На всех один. Пятью семь — тридцать пять... Во кому выгода! Как петуху...

Неважно, что, но говори, не молчи. Чтобы голос слышали — обыкновенный, не злой. Хорошо еще, что не несколько, а одна комната, и большая. Даже кухонной перегородки не поставил. Это ты молодец, дядя. Есть где стать, чтобы все были на виду, под рукой. О француз, ну, продал, ну, купил!.. Ну, что смотрите? Человека не видели? Ничего у вас не украл, а смотрите, как на злодея. Да тут глаз детских больше, чем у меня патронов. Другому и трех дисков не хватило бы.

— Хотите мармеладу? Знаете, что такое мармелад?

Я уже с ними, как немцы с нами: думают, что мы в жизни не видели этой дряни. Что правда, то правда, научились и мармелад за еду считать, с хлебом есть, как масло.

— Хорошая печка у вас. Что, бабка? Хорошо кости погреть? Хлебом у вас так пахнет! Готов, доставать пора, а то еще сгорит. Которая тут главная жена?

Что смотришь, дядя? Ну и что бы ты сделал с «бобиком», если бы мог? Да только руки коротки! Вот-вот, сиди и покуривай, бандит. Смотришь. Поздно смотреть. Пахнет хлебом — вот и жили бы, как люди живут. Пусть с домешками — мякина, бульбочка — но хлеб. Не жрали сухую землю, лебеду — хоть паршивый гриб, хоть ягода, а всегда у вас что-то было, есть, от этого и дурь в голове. И никак из вас не выбьют.

Кажется, сколько уже лет, как не голоден, а все равно кружится голова, стоит зайти в хату, где хлеб пекут. Слюной можно захлебнуться. Все с тех пор, с того времени! У них тут и в тридцать третьем пекли, ну, может, бульбы побольше, желудей да коры. А там если уж нет, то ничего нет. Пять лет густо, но уж если пусто... Кто сюда добрался, тот ожил. Думал, умом тронешься, столько нас лежало в деревнях да на вокзалах, высохших, как прошлогодние палки подсолнечника. Хитрецы, выбрали себе вроде бы незавидный край, одни болота да леса, а пожалуйста: без пшенички, зато и без голодухи. Ну что, ведьма, зыркаешь? Лежишь на своей печке, вот и лежи, грейся! Сколько там собрала, собой загородила? Целый выводок цыплят! Похожа, до чего же на ту похожа, такая же сухая и сердитая. Рудня называлась деревня. Кругом ольха зеленая, живая. А канавы и дороги от ржавчины, как ромашка, желтые. Рудненцы говорили, что когда-то и запорожцы тут бывали, болотное железо варили. Пожалуйста, и железо: нагнулся и бери, как гриб, как ягоду! А когда шел, когда вывалился из товарняка и брел, шатаясь от ветра, дождя, думал, что не дорога такая желтая, а в глазах от голода. Дополз до первой хаты и осел, на пороге свалился — так ударил в голову хлебный дух. Заплакал. Заплакал, суки! А вам все еще мало. Партизаны еще вам нужны, доиграетесь!..

— Хлеб у тебя не пересидит, хозяюшка? Кто у них тут хозяйка? Ага, вот эта, в белой кофточке. На руках малое, и она не сидит, а возле своего мужика стала, так ей смелее. Дернулась идти и тут же на дядьку глянула.

— Ладно, тетка, я горячего хлеба не ем. Мне одна старуха на всю жизнь объяснила: живот спечется, и хана!.. А я все живой. Выходила, спасибо ей, старухе. Вы тут молодцы, не голодали, хлебный дух не выводился.

— Усяк бывало, по-разному.

О, ты и говорить умеешь, дядя! Жадно сосет окурок, будто сейчас из губ у него выхватят, скоро усы затрещат, обсмолит. Надымарил — один за колхозное собрание. Сколько же тебе, дядя? Лет тридцать, хотя и замаскировался бородой, самый бандит. А такой невиноватый, такой колхозник — ничего и никого, он только покурит, он подымит! [76] Так бы и вцепился, так и вцепился бы! Сиди, дядя, пока не побрызгал за тебя, на горячего, вот из этой штуки. Дмитро хитер, но и Тупига не дурак — слышал такое?.. Стать вот там. Пройти туда-сюда, прогуляться, а стать там. Чтобы и на кровати, и под кроватью, и на печке... Гад француз, сколько же ты насобирал их? Глазенки, глазенки из-за бабьих плеч да пятки черные, как у ежика...

Что, что у тебя там?.. Снова забеспокоился дядька. Цигарка, огонь в зубах, а он баночку от гуталина достал, перетирает самосад пальцами. Или гостю предложишь? Нет времени с тобой тут раскуривать! Тебе, может, и некуда спешить, а у нас расписание, начальство ждет.

— У вас тут на стенке целый колхоз.

Под стеклом — и даже в рамке! — большущая икона родни. И все такие серьезные, таращатся, как на пулемет! Бабы, мужики — все в новых рубахах, а один, молодой, даже в шляпе.

— Говорю, родни у вас, как у буржуя!

Говори не говори, молчат и смотрят неподвижно, как с карточки. Не кричишь, не наставляешь пулемет, но эти бабы — такой народ, заранее все чувствуют. Ожила вдруг хозяйка, даже зарумянилась, а глаза неподвижные.

— Ага, я сейчас, я сейчас хлеб вам достану.

Почувствовала, что гостю уже нечего делать. Сейчас, она сейчас! Побежит и отдаст хлеб, а ты уходи от ее детей. И другие бабы на нее все посматривают, от нее чего-то ждут. Толковая, наверно, молодка. Во, какая белая да чистая рубаха на мужике. Ухоженный. Ишь, чмур, пристроился! Люди кровь проливают, а он греется возле молодицы. Надел белую рубаху, и его не трожь. С него и начать. Вот удивится. Глаза у них всегда делаются удивленные-удивленные... Следи, следи, все равно не уследишь. Черт, не то я что-то делаю, заигрался. Даже в животе нехорошо. Француз проклятый!

— Вода у вас хорошая?..

— Ага, колодцы у нас глубокие.

— Да, хорошая, холодная. Глубокие, говоришь?

Сказал ты, дядя, а что сказал, не знаешь. Глубокие — это Доливан любит, штурмбанфюрер. В любой деревне обязательно заглянет в колодец первым делом. Не надо время терять, ямы копать...

— Много мужиков осталось в Борках?

— Да есть! У нас и полиция своя. Немного, правда, но своя.

— Сколько немного?

— Да десять или больше.

— Это на семи поселках? Отвалили, нечего сказать! А ты почему не вступил? Привыкли, чтобы кто-то за вас.

Хозяйка встрепенулась, как курица. Сейчас скажет, что он больной, хворый, неудалый, порченый...

— У него груди слабые.

Ну вот, как по-писаному. И грех и смех с вами. И назлишься, и повеселишься. Вот удивятся француз и его дружок, если я сейчас выйду из тихой хаты. Как вошел, так и вышел — нате вам ваше сало, сачки!

— Ну что молчишь там, старая? Рассказывала бы им про куру-рябу. Столкнут тебя с печи внуки. Сколько их у тебя?

Улеглась по краю печи — это она уже загородила их, она уже их спасает!.. Наперед все знаешь, но почему-то всякий раз тянешь, затягиваешь, рассматриваешь их и им даешь себя рассмотреть. А они слушают твой голос, а сами стараются не прозевать тот момент, самый главный. Молчат, а шепот из всех углов: уходи! уходи! уходи!

На сундуке маленькая, чистенькая, беленькая, хоть в гроб клади, старуха, личико морщинистое, как у Доброскока, она все на окна смотрит, там слушает и других заставляет слушать:

— Ой, детки, стреляють! Ой, четой-то они там? Курой стреляють? Говорит, спрашивает, смотрит, и — так ей хочется поверить, что это [77] курей стреляют. И за тебя боится, будто ты и не полицейский с пулеметом, а тоже с ними и тебе тоже страшно. Заранее все знаешь. Заранее. И они тоже стараются не пропустить момент, когда ты перестанешь кружить перед ними и говорить, говорить... И всегда этот момент неожидан для них. Да и сам всякий раз поражаешься, как все меняется сразу, стоит нажать пальцем. Вот этим пальцем.... Отгрохочет на твоих руках «дегтярь», и все уже по-другому. Лежат, поджав коленки, локти или раскинувшись так, что и захочешь — не придумаешь, и вместе с тобой удивляются, что все-таки произошло... О лампадка у вас, зажгли, значит, знали, что я приду! Бородатый, как колхозник, бог что-то держит в щепоти. Посоли, посоли! А я добавлю...

— Вот так: до бога высоко, Сталин далеко, а немцы тут! Видите, как получилось!

Отступить за стол, подальше, чтобы видеть всех — и тех, что повыше, что за бабку на печи спрятались. Но начать с мужика. А после вернуться и пройтись под кроватью. Хорошо, прямая линия: от дядьки по кровати, сундук, печь, назад тем же путем, и во-от где вы, голубчики! Вот где мы вас нашли! Ну, и много вас тут, под кроваткой?»

Всегда лучше это делать от порога, но печь мешает. Всегда спокойнее, когда дверь спиной чувствуешь. Но тогда печь не твоя, придется прерывать на половине и снова начинать. А те слушают на улице, ждут. Пусть услышат одну очередь, только одну — битте, принимай работу! Это тебе не лягушек потрошить!..

— Что ж вы советские иконы сняли? Спрятали отца и учителя?

— Кого?

Ишь, забыл, уже не помнит, уже не понимает!

— Царские вывесил и думаешь, немцу понравится? А того не знаете, что это Янкель!

— Кто?

— Кто, кто! Христос ваш! Янкель, только крещеный. Но немцы на это не смотрят: крещеный, не крещеный.

Если по совести, так не очень и поймешь их дела с богом, с попами, с церквями. Вроде как и разрешают, даже открыли и там, и там, а сами, когда на политзанятиях выступают, кроют и бога, и евреев одними словами. Немецкий бог называется по-другому, Гитлер его часто в речах поминает: провидение! привидение!.. Черт их там разберет! Зато штурмбанфюрер, если увидит церковь, если где уцелела, готов креститься на радостях. Дерево старое, сухое, краской, олифой пропитанное, горит, как солома. И люди спокойнее себя ведут, легче, охотнее заходят, идут в такое здание, не то что в амбар или в школу. Надеются, что и немцы в бога верят. Верят, да не в вашего...

Все знаешь заранее. А рассчитать, как все получится, чтобы точно знать, не всегда удается. Так и жди, что-то помешает или кто-то. Без спешки надо все рассмотреть, прикинуть, обдумать. Ни разу не было, чтобы без фокусов. Вдруг как проснутся — в окно сиганет, побежит, закричит, и тут уж не до порядка, лупишь, лишь бы осадить панику, свалить в кучу. А то и свой олух что-то не так, по-дурному сделает, взбудоражит, распугает. И тогда свету белому не рад будешь. И кровью, и соплями измажешься. Только злость лишняя. А чего, если подумать, злиться? Сами виноваты, работать не научились. Нужен подход к людям, и все будет чин-чином.

— Ну, а где эти, где мужики ваши? Что ж не держите, бабки, при себе?

— Много вас удержишь! Вот тебя...

О, тут и румяная да круглая есть, не сразу и заметил. И улыбается, пробует улыбаться. Не на того ты нарвалась! Такое с Волосатым может пройти или, еще лучше, с моим вторым номером. Это им хлеб. Свой я сам заберу, который в печи. «Спечется живот, и ноги вытянешь...» — старушка давно сама «спеклась», а я вот он… [78]

— Что я, я на виду, не прячусь, а вот ваши парти-и-за-ны!.. А ты, борода, что в банду не пошел? Или ты и дома и замужем?

— Мне и дома добре!

Ого, гневается уже, интересно!

— Ну, а в полицию почему? Что ж не записался?

Сказать ему нечего. Зато румяная молодка не молчит, голосок не пропал еще.

— Какая тут, в Барках, полиция? Смех один! Только где самогонка, там они. А как ночь, попрячутся. Придет к тебе и сидит сычом у окна, никого даже до ветру не выпускает. Это он боится, что... этих самых приведут. Ну, партизан. А кому он нужен, такой?!

— И верно, сидит квашней всю ночь, когда такая молодица в хате! Я бы сам его бандитам отдал, как дурную собаку волкам,

Что это я тяну сегодня, как никогда? Назло тому лягушатнику? Пусть помучится: а вдруг раздумаю брать его сало!.. Разговорился с бандитами. В полицию их уговариваю. Ишь, смотрят: ничего не знаем, ничего не ведаем! Зато мы ведаем... Печка хорошо просматривается, если на сундук встать. Но их там, на этом сундуке, десяток — мокро будет и скользко. Смотрят, малым даже интересно, что этот дядька тут ходит и усмехается... А что и правда уйти! Кому я что должен? Сало? Так я и без тебя найду, если очень захочу. Просто хотел вам показать, кто чего стоит. Только звание одно, что француз или австрияк, а как до дела доходит — сачки, ничуть не лучше моего Доброскока!

— Может, и правда хлеба хотите? Свеженький!

Она как подслушала, беленькая хозяйка, голосок зазвенел, готова уже дитя соседке передать, чтобы бежать, вынимать хлеб из печи. Но нет, еще сильнее прижала, чтобы оно не смотрело никуда, а к печи посылает другую:

— Феня, ты там ближе, достань и дай человеку. Хоть весь.

Ишь ты, беленькая, худенькая, все чувствует! Боится выводок свой, гнездо открыть. А Феню посылает проверить, как бы в разведку. Разрешу или не разрешу идти к порогу...

— Я сам возьму, не надо!

Сидел когда-то на пороге, не мог переползти, так ударил в голову хлебный дух, сидел и плакал, а старуха все возилась у темной печи, из миски брызгала водой на горячие буханки, круглые, большие, близкие, и уговаривала: «Не съем же я одна, и тебе дам, только обожди, а то спечется живот и околеешь, як тут учора один...»

— Ой, детки, что это они? — маленькая старуха так и влипла в окно, даже вазон слетел на пол и горшочек с землей разбился. — Они же людей стреляют!

Ну, так и знал! Какой-нибудь олух обязательно что-нибудь да испортит. Пожалуйста, кино устроили напротив окна! Работай на дураков, а они вон что вытворяют. Двое в касках, похоже, что немцы, подняли на огороде бабу с детьми, с целым выводком и нет чтобы завести в хату или хотя бы за сарай, так они тут же их стреляют. Стоят рядышком, как на плацу, и в упор, в упор, из винтовок, прямо в кучу, и хотя бы ее первую, чтобы не кричала так...

— Ой-ой! — не там, тут, в хате уже крик. — Что ж вы это робите, что ж вы это?!

Ну, все пропало, теперь начнется! Дядька вскочил со своей скамеечки. Он услышал, как Тупигин затвор клацнул, и вдруг закричал, выкатывая глаза:

— Ну, меня стреляй! Меня! Я, может, и правда партизан! А их за что? Детей за что? Кто вы, вы люди или кто вы?..

Сейчас поймешь, если спрашиваешь. Спокойно, спокойно...

Тело пулемета назад рванулось, как бы и он испугался, а дядька отскочил в противоположную сторону, толкнул табурет, налетел на него, упал, борется с ним, долго, слишком долго, забирая на себя [79] очередь, которую надо бы уже поднять на кровать, тянуть через сундук, но и поднимать поздно, они уже кто где, рассыпались, к полу приникли, а дядька все дергается. Теперь на всех не хватит, так и знал, что помешает что-то, не бывает никогда, чтобы без фокусов, а еще этот дурак диски утащил, вот на кого не жалко последний патрон потратить!.. Пулемет сам ушел на кровать, выворачивает руки, шеи, краской брызгает на стены, отыскал тех, что на сундуке и рядом, на полу, а стол мешает, не дает пройти, чтобы видеть всю печь, и те, что на полу, у ног, мешают, страшно отдавить им ноги, но дотянул и до печи, во-от, дотяну-у-ул, та-ак, получай и ты, ве-едь-ма, получай, посмотрим, какая из тебя броня, кого ты закроешь, спрячешь. Не о-очень спрячешь!.. Сколько в ней соку, печка враз стала красная — плывет сверху...

Грохот оборвался, а эхо ревет внутри. Булькает кругом, хлюпает, может, они и дышат, конечно, дышат те, что под кроватью да на полу, но это уже француза дело. Хлеб только забрать, а то сгорит... Горячий, сволочь, кусается! Пошли, дурачок, а то сгоришь на уголь вместе с ними!..

Дальше