— Не отпирайтесь! И не пытайтесь что-либо скрыть! Германскому командованию известно все о вас. Вы — советский подполковник Баки Назимов. В тысяча девятьсот сорок первом году окончили Военную академию в Москве. С начала войны — командовали полком. Скажу ещё точнее: вы — командир 1244-го стрелкового полка. В волховских лесах ваш полк дрался, как принято говорить, до последнего человека. Что же, — вы храбрый офицер. Немцы понимают и ценят военную отвагу. Добавлю еще: командование по заслугам наградило вас орденом Красного Знамени…
При этих словах гестаповца Баки Назимов вскинул голову. В его глазах вспыхнули горделивые искры. Хотя русые волосы Баки слиплись от крови, беспорядочными прядями свисали над широким лбом и на висках, а под глазами и в углах рта зияли ссадины и кровоподтеки от побоев, он все же не терял присутствия духа: да, родина наградила его орденом Красного Знамени за героизм при освобождении Вишеры. Гитлеровцы не скоро забудут этот город. Они потерпели там жестокое поражение, едва унесли ноги.
У гестаповца майора Реммера, производившего допрос, — холеное лицо, жиденькие волосы гладко зачесаны назад. Он закинул ногу на ногу, высокомерно повернулся боком к столу. Пока переводчик, путаясь и сбиваясь, переводил его слова пленному, гестаповец нервно похлопывал перчатками из свиной кожи по собственной ладони, в то же время краем глаза не переставал следить за советским подполковником. Баки Назимов стоял прямо, как изваяние. У него не дрогнули даже ресницы. «Ну, ты еще согнешься передо мной!»— думал Реммер, багровея от гнева.
Назимов не слушал переводчика: он довольно хорошо понимал по-немецки; не сомневался, что и гестаповец знает русский язык. Допрос этот не первый и, надо полагать, не последний. Еще будет время поразмыслить над тем, что болтает гестаповец. А сейчас перед глазами Баки вставало недавнее прошлое.
…Второй год войны. Июль на исходе. От непрерывной пулеметной стрельбы, от разрывов снарядов и мин гудят, стонут волховские зеленые леса. Соединение окружено. Враг напирает отовсюду; огонь настолько сильный, что невозможно поднять головы.
Ночью подоспели советские танки, прорвали снаружи кольцо. По узкому коридору в первую очередь было переправлено на нашу сторону несколько тысяч раненых воинов. Но полностью выйти войска не успели. В шесть утра гитлеровцы перешли в контратаку и снова «закрыли» коридор. Назимов собрал остатки своего полка, всех, кто еще мог держать оружие, и одну за другой отбивал яростные атаки фашистов. Он удерживал наиболее ответственный участок обороны. У Баки было одно желание: во что бы то ни стало продержаться до наступления темноты. Ночью, быть может, снова придут наши танки.
Гитлеровцы на какое-то время выдохлись, наступило короткое затишье. Вдруг из глубины леса донеслись громкие рыдания женщин. Кто-то из солдат крикнул:
— Товарищ подполковник, смотрите, немцы гонят впереди себя наших колхозниц!
В первую минуту Назимов глазам своим не верил: гитлеровские головорезы способны на многие подлости, но неужели они идут в атаку, спрятавшись за мирных женщин?! Стиснув зубы, он смотрел несколько минут, как беззащитные женщины, подгоняемые палачами, с плачем и стонами брели к линии нашей обороны. Опомнившись, Баки скомандовал:
— Прекратить огонь! Отходить к болоту!..Снова короткая передышка. А потом, между Новгородом и Волховом, возле местечка Деревянное Поле, Назимов поднял остатки полка в последнюю атаку. У него оставалось не более сорока бойцов. Они будут драться до последнего, чтобы задержать врага, дать возможность другим подразделениям вырваться из кольца. Немцы били из крупнокалиберных пулеметов и минометов. Назимов видел, как вокруг падали его бойцы, но продолжал бежать вперед, увлекая за собой тех, кто еще мог драться. Он кричал «ура» и слышал, что голос его не одинок.
Среди деревьев замелькали вражеские солдаты. До них осталось пятнадцать — двадцать шагов. Теперь — в штыковую…
Вдруг — сильный удар в грудь. На миг Баки остановился. Дрогнули колени, и он свалился возле толстой сосны, обшарпанной пулями и осколками. Из груди и горла командира хлынула кровь.
…Когда Назимов очнулся, бой в лесу уже затих. Слышались лишь отдельные выстрелы. Это гитлеровцы добивали наших раненых.
Назимов старался не стонать. Может быть, его не заметят. Нет, заметили. Над ним склонился фашистский, солдат. Был он в очках, автомат держал на изготовку. С размаху он пнул раненого сапогом, и, заметив, что тот приоткрыл глаза, отскочил, вскинул автомат. «Всё!» — мелькнула у Назимова последняя мысль. Но очереди не последовало. Должно быть, фашист увидел шпалы на петлицах и орден на груди Назимова. За пленение старших советских офицеров гитлоровцам полагалась награда. Это и удержало очкастого солдата от выстрела.
Вокруг Назимова собралась группа фашистов. Откуда-то приволокли бледную от испуга нашу санитарку, приказали перевязать Назимова. Это была совсем юная белокурая девушка с голубыми, как васильки, глазами. Узнав командира полка, она едва не разрыдалась. Закусив губу, глотая слезы, перевязала рану Назимова.
— Спасибо, сестренка, — еле прошептал Баки, — Что наши, прорвались?..
Ответа он не услышал, опять впал в беспамятство. С той минуты девушку больше не встречал.
На пункте сбора военнопленных, куда Назимова доставили на носилках, сразу приступил было к допросу немецкий полковник:
— Сколько ваших солдат еще сражаются в лесу? «Ага, значит, наши пробиваются!» — радостно подумал Баки. А вслух сказал:
— Сражаются все, кто остался жив! — Ему показалось, что ответил он громко и твердо, а на самом деле голос его был едва слышен. Потом — закружилась голова, туман застлал глаза.
Приходя временами в сознание, Назимов понимал, что дела его плохи. Но, к счастью или несчастью, могучий организм справился с тяжелым ранением. Баки встал на ноги. Вместе с партией пленных его перегоняли с этапа на этап. Наконец доставили в трижды проклятую фашистскую Германию. По дороге он пытался бежать из поезда. Уже выломал доску из пола вагона, хотел выскочить. Но тут вошли сопровождающие немецкие солдаты — пришлось лечь, чтобы закрыть телом отверстие в полу.
После выгрузки из эшелона пленных пригнали на рудники, близ города Вепляр. Здесь Назимов подружился с пленным Вениамином Черкасовым, майором Советской Армии. Это был сильный духом, неунывающий человек, упорный в достижении цели. Под землей, толкая тяжелые, груженные рудой вагонетки, они старались держаться рядом, быстро поняли друг друга, решили вместе бежать из неволи. Опять не повезло. Случилась беда: Черкасов на работе повредил себе ногу.
— За хромого не держись, друг, — твердо сказал Черкасов. — Действуй по своему усмотрению. Ищи другого напарника.
Назимов сошелся с долговязым, сухопарым лейтенантом, до войны он работал редактором молодежной газеты — в одном из волжских городов. Сначала парень был полон решимости и казался надежным товарищем. Но в последнюю минуту он сдрейфил, отказался от побега, сославшись на какие-то «другие варианты». Назимов поверил и не поверил ему. А про себя решил: лучший попутчик — собственная, смелость. Он бежал один. Несколько дней пробыл на свободе, блуждал по незнакомой местности. И нечаянно попался патрулю.
Он заранее знал, что ожидает пойманного беглеца, и потому не удивился, даже не испугался, когда его вместе с другими такими же неудачниками, изловленными в разных местах, повезли в закрытой машине в лес. Их поставили на краю глубокого оврага. Втайне Назимов все же надеялся, что смертный час не наступит так скоро. Но — дула автоматов наставлены дочти в упор. Невыносимо больно сжалось сердце.
Он успел взглянуть на своих товарищей, которых никогда не видел до этой страшной минуты, даже не знал имен их. Один стоит с опущенной на грудь головой, двое гордо и с презрением смотрят на своих палачей, четвертый тоскливо взирает на небо, на верхушки деревьев. День ясный, солнечный. На травке, под деревьями, едва заметно мельтешат солнечные монетки, порхают мотыльки; цветы, отяжелев от жары, склонили венчики.
Неожиданно Назимов вздрогнул всем телом. Казалось, только сейчас он понял неотвратимость смерти, что надо прощаться с белым светом. И все в нем сразу заклокотало. Он принялся что-то выкрикивать, дергать связанными за спиной руками.
Странно, — он не слышал выстрелов, гулко разорвавших лесную тишину. За какую-то долю секунды перед залпом инстинкт самосохранения заставил его откинуться назад. Он скатился под обрыв, даже не оцарапанный ни одной пулей.
Палачи или торопились куда-то, или поленились спуститься вниз, но, постояв на краю оврага, они сели в машину и уехали.
До ночи Назимов лежал среди убитых, потом встал и побрел наугад, сам не зная куда. Страшное было у него состояние, он как бы замер весь, окоченел. Но постепенно сознание прояснялось, он понял, что действительно чудом избежал смерти. Все существо его охватила буйная радость жизни. Он бросился бежать. После нескольких дней голодных скитаний Баки снова пойман. Его избили до полусмерти, бросили в лагерный карцер — в каменный мешок, сырой и темный.
Он ожидал нового расстрела. И опять случилось невероятное; его, даже не допросив, отправили в тот же рудник, поставили на самые тяжелые работы. Отдышавшись, Назимов подыскал отважных товарищей и третий раз бежал. Они разбрелись по одному и вскоре были переловлены. Теперь Баки уже считался самым «злостным преступником», упорно не желающим подчиняться законам рейха. Его заковали в кандалы, привезли в город Галле и передали в руки гестаповцев.
Гестапо — это не лагерь для военнопленных, не полицейская каталажка, не обычная тюрьма. Здесь жертва непременно будет уничтожена. Но прежде чем убить человека, гитлеровские палачи вытянут из него жилы, растопчут достоинство, постараются вымотать все необходимые сведения, растлить душу.
Еще недавно Назимов в самые тяжелые минуты жизни не очень утруждал себя раздумьями. Он был человек действия, решения принимал мгновенно. Но теперь, на допросах, он заставлял себя думать над каждым словом, чтобы не поддаться обману, провокации и не потерять то главное, что было для него дороже жизни: честь и достоинство советского человека.
Что больше всего тревожило Баки? Здесь его почему-то не били. Более того: стали всячески подчеркивать, что к нему относятся лучше, чем к другим подследственным. Неужели он, советский подполковник, дал этим извергам хотя бы малейший повод надеяться, что они сломят его волю?
Как бы там ни было, майор Реммер вел допросы непринужденно, пытался философствовать или же балагурить. Вот и сейчас он заявил с усмешкой:
— Русские, должно быть, беглецы от рождения. Знаете, сколько сейчас бродит по немецкой земле русских военнопленных, сбежавших из концлагерей? Что-то около ста двадцати тысяч! Фюрер провозгласил недавно: сейчас самое опасное для нас — Восточный фронт, и не менее опасны беглецы, рассеянные по всей Германии. Конечно, все они скоро будут изловлены. В наших способностях вы имели возможность убедиться, — опять улыбнулся он. — Что делать с пойманными беглецами? В каждом случае мы будем поступать в зависимости от того, что представляет собою тот или иной военнопленный… — Реммер передернул плечами, пощелкал пальцами. — Возьмем, например, вас… — Он не закончил фразы и перескочил на другое — Мы любим порядок. А русские только и умеют нарушать его…
Он помолчал, дожидаясь, что ответит подследственный. И, не дождавшись, продолжил:
— Впрочем, вы ведь не русский. Вы смелый, независимый, гордый человек, подполковник Назимов, — продолжал Реммер, пряча усмешку.
Откинувшись на спинку плюшевого кресла, он посмотрел на пленного испытующим взглядом. Потом закурил сигарету, подвинул золотой портсигар ближе к Назимову.
— Не желаете?.. Как угодно… Так вот, мы знаем о вас абсолютно всё! — теперь в голосе его отчетливо прозвучала угроза.
Во время последнего боя, когда Назимов был ранен, в кармане у него лежал партийный билет, командирское удостоверение личности, бумажник с последними письмами из дома, фотокарточки жены Кадрии и дочери. Когда он стал поправляться, то ничего в карманах у себя не нашел. Должно быть, все документы находились теперь в руках гестаповцев. Поэтому Назимов не счел нужным отрицать некоторые факты своей биографии.
— Что вам нужно от меня? — резко спросил он. — Да, я советский подполковник, коммунист! Ничего другого вы от меня не сможете узнать.
— О, мы и не будем стараться, это не имеет для нас никакого значения! — воскликнул Реммер. Не дожидаясь, пока переводчик закончит фразу, он продолжил: — Вас, конечно, насильно заставили вступить в партию. Вы были вынуждены пойти на это. Иначе вас, деревенского мальчишку, никогда не произвели бы в подполковники! Не так ли?
Теперь усмехнулся Назимов. Реммер, словно уколотый иголкой, подскочил. Скривив губы, он яростно ударил кулаком по столу.
— Я вижу, вы торопитесь умереть! — Он рассерженно шагал по кабинету. — А зачем вам умирать? — Реммер внезапно остановился и уперся взглядом в пленного. Так как он был гораздо выше коренастого Назимова, ему пришлось согнуться. От этого он казался сутулым. — Вы еще так молоды. У вас — интересная жена, единственная дочь. Они ждут вас. К чему торопиться в преисподнюю, когда есть возможность красиво пожить на земле? С того света ведь не возвращаются. И… вообще… даже в мирное время человек не вечен. Наша жизнь — свеча. Дунул легкий ветерок — и всё, свеча погасла. Стремитесь, подполковник, изведать все радости жизни. Ловите момент! Другого случая не представится… — Реммер заставил себя рассмеяться. — Хватайте свою звезду. В чем счастье здорового, красивого мужчины? В вине, в женщинах, в деньгах. Перед золотом преклоняется весь — мир… Если хотите, ваши деньги будут переведены в английский, американский, швейцарский банки… Не вечно же будет длиться война. Мы хотим, чтобы вы были обеспечены…
— А потом что? Получу пулю в затылок?
— О, подполковник, вы уже начали шутить. Добрый признак. Гут, гут! Но зачем такие мрачные шутки?
Назимов то ли вычитал где, то ли слышал от кого, что на допросах не так опасны уловки следователя, как ответы самого подследственного. И чтобы не проболтаться случайно, он попытался круто оборвать болтовню гестаповца:
— Говорите прямо, что вы хотите от меня? Реммер, сделав вид, будто не замечает решимости своего собеседника, оживленно воскликнул:
— Вот это другое дело! Эта напористость мне нравится… Постараюсь удовлетворить ваше любопытство. Германское командование предлагает вам дело, достойное вашего высокого звания, ума и отваги…
— Что именно?! Уж не думаете ли вы принудить меня к измене родине? — Назимов, чуть побледнев, шагнул вперед.
— О, бросьте, пожалуйста, эти громкие слова! — Реммер отступил в сторону. — Вы смелый и сильный человек. Такие люди имеют право на все.
Разговор теперь шел без помощи переводчика.
— Случилось так, что я стал пленником фашистской Германии, — произнес Назимов по-немецки. — И все же вы не имеете права толкать меня на предательство. Но если совесть позволяет вам пускаться на такое вероломство, разговор со мной будет бесполезным. Вы ничего не добьетесь.
Неожиданно Реммер расхохотался, откинув назад голову. Казалось, в его гортани терлись и скрежетали куски жести.
— Вы боитесь сделаться предателем? Так вы уже стали им. Что сказано в уставе Советской Армии о сдающихся в плен военнослужащих? Забыли? Может, напомнить вам? Что ожидает вас по возвращении домой?.. Тюрьма, Сибирь?
— Не запугаете! — твердо произнес Баки. — На провокацию я не поддамся.
Реммер, нагло ухмыльнувшись, покачал головой.
— Оставьте, подполковник, этот повышенный тон, — сказал он почти миролюбиво. — Свой прежний образ жизни вы считаете лучшим только потому, что не видели ничего другого. Попробуйте зажить по-иному. Присмотритесь, сравните… Как говорят у вас, мусульман: побывайте в Мекке — потом судите. Политика, идеи — все это не для боевого офицера. Дело военных — меч. Руби, стреляй и… отдыхай, наслаждайся, когда представится возможность. Не будьте мешком, напичканным идеями, ибо война все равно растрясет этот мешок. И он, поверьте мне, превратится в половую тряпку. Я желаю вам добра, подполковник. Не стройте из себя твердокаменного комиссара. С комиссарами у нас разговор короткий. Подумайте-ка о себе, о своей семье. Человек — самое эгоистическое создание на земле. В первый же час после рождения он загребает своими ручонками только к себе. Почему же вам, подполковник, не позаботиться о себе? Вы будете горько раскаиваться, если проявите беспечность. Позвольте несколько освежить вашу память. Я вынужден напомнить одно прискорбное для вас обстоятельство. Будучи на фронте, вы… — гестаповец говорил медленно, подчеркивая каждое слово, — вы отдали приказ в своей части расстреливать немецких военнопленных. Верно? Знаете, что может вас ожидать, когда вы сами оказались в плену?
Чуть наклонив голову, Реммер снова вперил в Назимова свои желтоватые и холодные, как у щуки глаза. На допросах он любил ошеломлять неожиданными каверзами, ставил вопросы беспорядочно, наперекор логике, стараясь сбить свою жертву с толку. Независимо от результатов следствия, эта игра доставляла ему чисто животное наслаждение. Майор Реммер, сын владельца крупных колбасных заведений в Бранденбурге, больше всего на свете любил кошек и бульдогов. И он хвастался в кругу своих друзей гестаповцев, что у него бульдожья хватка и кошачьи повадки при допросах пленных. Назимов разгадал его прием.
— Это ложь! — твердо и спокойно отпарировал он. Баки, горячему от природы, было очень трудно сохранять это внешнее спокойствие, но он умел владеть своими нервами. — Наглая ложь! — повторил он. — Я не мог отдать такого приказа.
— Вот как? — воскликнул Реммер.
Выдержав театральную паузу, он кому-то сделал жест рукой. В ту же минуту открылась дверь. В кабинет вошел молодой, здоровый парень в форме солдата Советской Армии.
— Ваш солдат? — спросил Реммер, азартно поблескивая глазами.
У Назимова была великолепная память на лица. Он пристально вгляделся в парня и утвердительно кивнул:
— Да, он служил в моем полку.
— Так вот этот солдат утверждает, что вы отдали своим подчиненным приказ расстреливать немецких военнопленных. Ну, солдат, подтверждаешь прежние свои показания?
Предатель кивнул и что-то пробормотал.
— Этот негодяй лжет! — решительно произнес Назимов. — Если бы советский командир отдал такой приказ, его отдали бы под суд. — Он внезапно повернулся к предателю, в упор спросил: — За сколько продался, шкура?!
Солдат опустил голову. Его сейчас же увели.
— К чему такое упрямство? — возобновил Реммер свои уговоры. — На что вы надеетесь и чего добиваетесь? Вы рассержены тем, что этот солдат оказался сообразительнее офицера? Он правильно рассчитал. Муха, сколько ни бьется, не в силах разбить стекло. Вот полюбуйтесь! — Он резким движением раздвинул шторы. Сквозь решетчатое окно были видны немецкие войска, танки, с грохотом катившие по улице. — Вы здесь совершенно одиноки, подполковник! Вы — ничто, пылинка. О вас даже сам господь бог давно забыл. Понимаете, что значит полное одиночество? Если вам ничего не подсказывает разум, то неужели молчит сердце?
Назимов не ответил. Реммер больше не добился от него ни одного слова.
Назимову шел тридцать третий год. Родился он в лесной деревушке, затерявшейся среди величественных Уральских гор. Отца его, Гатауллу абзы, за высокий рост и недюжинную силу односельчане прозвали Аю Гатаулла — медведь Гатаулла, а детей — медвежатами. Уроженец Татарии, Гатаулла абзы, гонимый нуждой, в дореволюционную пору подался на уральскую сторону. В лесу он соорудил Хижину, раскорчевал клочок земли, запахал и посеял. Казалось, можно бы вздохнуть немного свободнее. Но неугомонному Гатаулле не сиделось на месте. Его неспокойное сердце зимогора не выносило оседлой жизни. Едва кончались полевые работы, Гатаулла абзы собирался в путь. Положив на плечо длинную пилу, он во главе небольшой артели уходил из дому. Бродил из села в село, нанимался распиливать бревна на доски. В лесной уральской стороне всегда находилась такая работа. Подрядчики охотно нанимали артель Аю Гатауллы, в которой были работящие, ловкие люди.
Умел Гатаулла и отдохнуть от тяжелой работы. Повалится боком на желтые крупитчатые опилки и, устремив глаза на далекие голубоватые горы, затянет песню. Голос у него низкий, густой.
Сквозь железные решетки на окне, Гей да, кто-то смотрит смело на меня. Ой да, то орленок из далекой стороны, Он зовет меня с собой полетать…
Подолгу, забыв обо всем на свете, пел Аю Гатаулла. Заметно было, что хранит он на сердце какую-то тайную думку, тоскует о чем-то, да только никому не раскрывал своих помыслов. Иногда, в минуту странного возбуждения, он вдруг начинал рассказывать о своих предках. Говорил горячо, громким голосом, точно на сходке. И, конечно, в такую минуту он не валялся на груде опилок, но, горделиво усевшись на каком-нибудь возвышении, чаще всего на бревнах, продолжал свой рассказ. И тут уж не было покоя его видавшей виды, засаленной, плоской, как блин, тюбетейке: беспокойные руки Гатауллы то надвигали ее на лоб, то лихо сбивали на затылок, — тюбетейка не переставала гулять по его бритой голове. В такие минуты лучше было не перебивать его и, конечно, не перечить. Попробуй усомнись — дескать, не пускай пыль в глаза, приятель, вряд ли могло так быть, как ты рассказываешь, — Гатаулла, кажется, готов был свернуть голову такому грубияну, сунуть ему же под мышку — иди на все четыре стороны!
— Настоящий джигит должен быть бесстрашным! — кричит он, потрясая огромными и тяжелыми, словно пудовые гири, кулачищами. — Как орел вольный, говорю, должен быть. Не рабом бессловесным, черти вы этакие! Если тебе трудно, не подавай виду. Даже смерти не покоряйся. Пошли ее к шайтану! Да знаете ли вы, как дед мой, под Бородином, грудью стоял против Бонапарта? А прадед, пусть земля ему будет пухом, при Пугаче сотником был! Он, если хотите знать, при штурме пугачевцами Казани впереди всех шел. Стотысячное царское войско не могло удержать его. Сто тысяч, болваны вы этакие! — После этих слов он обычно с треском разрывал ворот рубашки. Необъятной ширины грудь его отливала бронзой, была крепка, будто наковальня. — Да я и сам, доведись подраться с кем-нибудь, разорву врага на двое! — воскликнул он. — А сын мой — вы еще вспомните слова Аю Гатауллы — будет батыром своей страны!
Отведя душу, Гатаулла абзы слезал с «престола», затем, растянувшись где-нибудь в тени, предавался молчаливым своим думам. Вокруг него сидели притихшие пильщики, тоже задумывались каждый о своем. После продолжительного молчания Гатаулла абзы уже мягким и тихим голосом, в котором слышалась скрытая тоска, продолжал:
— Если в семье нет сына, ребята, то весь род погибнет. А у меня — такая беда: едва родится сынок, обязательно помирает. В чем тут причина — убей, не пойму. Сказать: кровь порченая — нельзя. В нашем роду никогда не было убогих да хилых.
Однажды Гатаулла абзы получил письмо из дому. Он вертел бумагу и так и этак, но прочесть не мог.
— Ну, Гатаулла абзы, скажи, что там пишет тетя Шарифа? — донимали товарищи.
Махнув рукой, он сунул письмо в карман и безразлично ответил:
— Вот куплю очки, тогда и прочитаю.
Две недели носил Гатаулла письмо в кармане и только после того, как оно уже изрядно поистерлось, разыскал какого-то грамотея и упросил прочесть. Жена сообщала, что ожидает в скором времени ребенка, молила мужа поскорее вернуться домой. «Сердцем чую, — писала Шарифа, — должен родиться сыночек… Поспешить бы тебе домой, муженек, да выполнить обет, который ты дал, на случай рождения сына».
Бабы знают, что сказать, если захотят растревожить душу мужика. Гатаулла абзы, не теряя времени, тронулся в дорогу. В пути он повстречался с шакирдом. Это был хилый, бледный парень, как росток картофеля, выросший в подполе: долгополый халат неуклюже болтался на нем. Гатаулла угостил его чаем из своего дорожного, изрядно помятого жестяного чайника, чем без всяких подаяний расположил к себе шакирда. Затем поведал ему свою тревогу: вдруг и этот сынок умрет? Горько усмехнувшись в усы, Гатаулла абзы сказал:
— Ты, шакирд, якшаешься со святыми, знаешь больше меня, посоветуй что-либо.
У шакирда только попроси совета, он готов лоб расшибить от усердия. Для важности подумав немного, парень с ученым видом произнес:
— Ты, дядя, наверное, для того сына ждешь, чтобы земельный надел увеличить?
— Ясное дело, — ответил Гатаулла абзы, обрадовавшись догадливости шакирда.
— Тогда позови из села Кара-Юрга ишана-хазрета Зайнуллу и попроси, чтобы он дал младенцу имя Баки, — уверенно продолжил шакирд.
— Баки? Э-э-э… А что, разве в этом имени есть какой-нибудь особый смысл? — спросил озадаченный пильщик.
Вот именно, дядя, — смысл!
— А в нашей деревне не очень-то задумываются над тем, как назвать ребенка. Родится сын, — значит, Габдулла, дочка появится на свет — Хаерниса. Вот и дело с концом.
— Темные вы, дядя, неученые. Да будет вам известно, Баки — означает Вечный. Человека с таким именем, если аллах пошлет ему силы, сама смерть не возьмет.
Гатаулла абзы тертый калач, не из таких, чтобы принимать на веру слова шакирдов. Да и Кара-Юрга не ближний конец, не так-то просто сгонять туда лошадь ради ишана-хазрета. Но имя… Замечательное это имя — Баки. Вдруг и на самом деле если уже не бессмертным будет сын, то хотя бы здоровым.
Дома Гатауллу абзы ожидала большая радость, он даже не сразу поверил своим глазам: жена действительно родила сына! Восторгам не было границ. Гатаулла в тот же день позвал муллу своего прихода, попросил назвать новорожденного Баки.
Первые дети у Гатауллы и Шарифы умирали, прожив месяц, год, самое большее — три года. Баки, как ни в чем не бывало, пережил все эти сроки. А вслед за ним, как грибы после дождя, потянулись друг за другом младшие братишки и сестренки.
Лет шести-семи от роду Баки захворал оспой. Болезнь протекала очень тяжело. Отец и мать с ужасом думали, что ребенок вот-вот умрет. Он был настолько слаб, что даже молоком поили его с ложечки. Однако Баки выдержал и это испытание. Когда дело пошло на поправку, Гатаулла абзы готов был плясать от радости.
— Вот уж никак не думал, что шакирд мог сказать правду. Выходит, и полоумный иной раз дельные речи говорит.
— Э-э, отец, не говори глупостей, — возразила жена. — Может, повстречавшийся тебе человек вовсе и не был шакирдом. Вдруг это сам Хызыр Ильяс предстал в образе шакирда.
— По мне, жена, пусть хоть сам шайтан повстречался, только бы старший наш сын был здоров! — ответил Гатаулла абзы.
Когда настало время, Баки вместе с другими деревенскими мальчишками пошел учиться. Советская власть открыла детям бедняков дорогу в школу. Но семья у Гатауллы была не маленькая, жилось все же трудновато. Как только Баки окреп немного, отец взял его с собой на распиловку леса. Работа была на пользу пареньку. Он загорел, похорошел в лесу. Несколько рябинок, оставшихся после оспы в детстве, не портили его лица, — наоборот, придавали ему выражение какого-то задора. Не успели родители оглянуться, совсем повзрослел Баки. Вот уже и на девчат стал заглядываться. Местная газета «Коммуна» несколько раз печатала начинающего поэта. Но все это было как-то случайно для Баки… Душа его требовала чего-то другого. Вдруг захотелось ему стать дорожником, поступил на курсы, окончил. Принялся строить дороги. Но и на этом не успокоился. Однажды сказал себе: «Стану учителем!» Казалось, решение было серьезное. Баки приняли на подготовительный курс педагогического института. Нет, и в институте парень не нашел себя, очень скоро охладел к учебе. Бывали минуты, когда Баки делалось тоскливо. Тогда он уходил в родные уральские горы и, забравшись на скалу, распевал во весь голос песенку собственного сочинения:
Словно напророчил себе Баки — вскоре призвали его в армию. Здесь он и обрел свое призвание. Военное училище, комсомол, потом вступил в партию. Уфа, Владивосток, Москва — города эти, как ступеньки большой лестницы — лестницы жизни. Вернулся в родные места офицером. Лето проводил в военном лагере Алкино.
Пора бы и жениться. Но Баки не встречал красавицы по сердцу себе. Друзья подшучивали:
— Видно, останешься ты навек бобылем.
Но, должно быть, у каждого своя судьба. Как-то попал Баки в пристанционную деревеньку Раевку — послали его туда уполномоченным по проведению сева. Приехал Баки в гражданской одежде, и в Раевке мало кто знал, что он военнослужащий. Там и повстречал он семнадцатилетнюю девушку-комсомолку. Увидел — и сразу точно заноза в сердце попала: влюбился Баки. Да еще как влюбился!" Всю ночь, вплоть до утренней зорьки бродил с Кадрией по росистым лугам, привольно раскинувшимся вдоль тихой речки Дёмы. Он сплетал любимой венки из цветов и пел ей песенки. Если заставала непогода, они, тесно прижавшись друг к другу и укрывшись его пиджаком, прятались под стогом сена. А в погожие вечера катались на лодке.
Настало время возвращаться в часть. Баки сказал Кадрии:
— Я не могу расстаться с тобой, поедем вместе. В эту минуту он не думал, куда зовет ее, где будут жить, — ведь ни кола ни двора.
Бойкая, веселая Кадрия звонко рассмеялась, услышав это предложение. А через минуту зарделась от смущения, прижалась головой к его плечу. Ей и хорошо было, и грустно. Незаметно она смахнула с ресниц слезу. В самом деле, — что за чудной парень? Кто он? О себе почти ничего не рассказывает. Она приметила: надевая пиджак, Баки делает руками такие движения, будто поправляет ремень гимнастерки. Кадрия догадывалась, что он военный. Но спросить стеснялась. И вон он зовет ее неизвестно куда. Может быть, именно эта неизвестность и привлекла Кадрию. Она ведь росла сиротой, мало видела хорошего в жизни, все мечтала побывать в дальних краях, в больших городах… И вот она взяла узелок и пошла на вокзал. Баки взволнованно прохаживался по перрону: «Придет или не придет?» — волновался он. Увидев Кадрию, сразу просветлел, побежал ей навстречу.
Пока ехали, Кадрия так и не спросила, куда он везет ее. Просто не до того было. Так много надо было сказать о другом: о любви, о доверии, о будущем.
Ступив на усыпанную желтым песком дорожку военного городка, Кадрия вцепилась в рукав Баки и удивленно спросила:
— Где мы? Куда приехали? Как здесь красиво! Первую ночь они провели в каком-то недостроенном, еще не покрытом доме. Спали на полу, на душистых сосновых стружках, — застеленных одеялами. Л наутро получили молодожены комнатку.
Вскоре Назимова перевели на Камчатку. Там он командовал ротой разведчиков. На Камчатке родились дети — Римма и Лора. Потом — в Москву, в академию. А по окончании академии — служба в пограничных городах; Гродно, крепость Осовец. Теперь Баки был командиром батальона.
Война нагрянула неожиданно. Часть отправлялась на фронт, чтобы грудью встретить врага. У ступенек вагона Назимов прощался с Кадрией.
— Ты не беспокойся! — говорил он, стараясь быть веселым. — Ты ведь знаешь, почему отец дал мне имя Баки…
— Не надо, милый, не время шутить. Не на маневры ведь едешь. — Кадрия смахнула платочком слезы с ресниц. — А ты за нас не беспокойся. Все обойдется хорошо, Я буду ждать… Что бы ни случилось, буду ждать.
К горлу Назимова подступил комок.
— Послушай, Кадрия… если что… если меня… Пусть дочери носят мою фамилию.
Кадрия в браке носила свою девичью фамилию.
Древние говорили, что если о живом человеке почему-либо сообщат, будто он умер, то ему суждена долгая жизнь; однако мудрецы умолчали о том, каково жене получать весть о гибели мужа.
Кадрия дважды получала из военкомата похоронную. На первом извещении не было какой-то печати — так ей объяснили в военкомате. Вторую бумажку вручили уже по всей форме. В ней значилось: «Верный сын Родины Баки Назимов погиб от ран 25 июня 1942 года. Тело покойного похоронено в четырех километрах юго-западнее селения Мясной Бор Чуковского района Ленинградской области…»
Получив вторично скорбную весть, Кадрия почувствовала себя опустошенной. Во время эвакуации у нее умерла маленькая Лорочка. И вот — еще один удар, бесконечно тяжелый и мучительный. Босая, под проливным дождем, с мокрым от дождя и слез лицом, возвращалась Кадрия из районного центра в село Старые Кряжи, куда была эвакуирована. Она прошла под ливнем восемнадцать километров. Что же теперь делать ей? Нет никакой надежды увидеть Баки живым. Если бы сообщили, что он пропал без вести, Кадрия ждала бы долго-долго, верила бы, что муж найдется. Внешне она производит впечатление хрупкой Женщины, но характер у нее твердый — она сумела бы терпеливо переждать несчастье. Но ведь из могилы не возвращаются. Ради чего теперь жить и бороться?
Над опустевшими полями полыхали молнии, грохотал гром. Одинокая женщина медленно брела, ничего не видя, не слыша. Сердце у нее разрывалось от горя. Она не знала, куда и зачем идет. Косынка на голове, платье промокли до нитки. Ветер трепал тяжелый от воды подол, гулко хлопал по голым ногам Кадрии. Она все шла. У нее еще осталась Римма. Ради нее надо было жить.
Мерещится какая-то бескрайняя пустыня. То ли из-под земли, то ли из густого тумана, закрывшего небо и землю, слышится грубый голос: «Ду бист швайн! Ду бист швайн!..» Кто кричит, кому, зачем — Баки не может понять. Нет, это не человеческий голос, это рев какого-то невиданного хищного зверя.
В ушах у Назимова звон, точно бьют в медный колокол, голова кружится, перед глазами мелькают зеленые искры, мучит тошнота. Он хочет подняться, но не в силах даже шевельнуться. Должно быть, все это происходит во сне, в бреду. И эта чудовищная карусель и хаос вокруг. Вот чья-то невиданно огромная рука сует в огонь длинную, величиной с оглоблю, кочергу, потом выводит на черных облаках раскаленные слова: «Ду бист швайн! Ду бист швайн!» Вдруг из непроглядной тьмы вылетает ворон-стервятник. Крылья у него почему-то перепончатые, как у летучей мыши. Он хватает кривым клювом огненные буквы, молнией мечется по небу: то пронзительно кричит, то взвивается ввысь, то черным камнем падает со свистом вниз. Огненные слова гаснут, опять вспыхивают. Мгновенно все исчезает: черный ворон, и небо, и огненная надпись.
Становится тихо. Унялась буря, перестал барабанить дождь. Назимов чувствует себя как бы в могильной, непроницаемой темноте. Он лежит словно в каменном склепе, по сторонам — черные, гладко отполированные стены. Он навечно обречен лежать здесь.
Наконец Баки начинает приходить в себя. Медленно открывает глаза. Вокруг — туман, смрад. И в этом синеватом мареве слышится неприятный звон металла. Откуда идет этот звук, так похожий на звяканье цепей?
Назимов долго, напряженно вслушивается. Но теперь все тихо. Должно быть, звон просто послышался ему. Ведь кандалы сняли с него сейчас же, как только закрылись тюремные ворота. Неужели в ушах остался прежний звон?
Страшная ярость вдруг захлестнула Назимова. Его, свободного человека, посмели заковать в кандалы! Он готов был разбить голову о стену. Но перед ним в тумане возник отец. Он стоит на высоченных козлах, говорит, потрясая громадными кулаками:
«Не подавай виду, когда тебе будет трудно! Даже смерти не покоряйся, пошли ее ко всем чертям!»
Как тяжело дышать! Воздух — точно на полке курной бани, а во рту, в горле все горит, будто застрял кусок раскаленного железа. Назимов с трудом провел языком по губам. Губы — в трещинах, непомерно толстые, наверное распухли. При каждом вздохе Баки слышит смрадный запах, так может пахнуть спекшаяся кровь, разлагающийся труп. Иногда доносятся чьи-то прерывистые стоны.
«Нет, все это лишь страшный сон», — подумал Баки.
В детстве, когда он начинал стонать, мучимый кошмаром, мать осторожно будила его: «Сынок, ты бредишь. Повернись на правый бочок».
Но теперь стоило ему едва пошевелиться, как все тело пронзала острая боль, точно ударяло электрическим током. В одно мгновение лоб, шея покрывались холодным потом.
«Нет, это явь, — испуганно подумал Назимов. — Во сне человек не чувствует такой острой боли. Где же я нахожусь?..»
Назимов протянул в темноту правую руку. Она наткнулась на тело человека. Вот — грудь, лицо… Лицо как лед! «Мертвый! — с ужасом догадался Назимов. — Значит, я лежу среди трупов. Значит, я…»
Он протянул правую руку. Пальцы коснулись липкой жижи. «Кровь! — мелькнуло в голове. — Вот откуда этот запах… Чья кровь? Моя?..»
Он старался припомнить, что произошло с ним. Но память отказывала. Тогда его охватил ужас: «Уж не потерял ли я рассудок?» Его знобило, бросало в жар. «Воды, воды! Хоть каплю воды!»
Собравшись немного с силами, Назимов опять ощупал темноту, теперь уже левой рукой. Слева тоже лежит человек. Но он — теплый. Значит, живой. Назимов потряс его, еле слышно прошептал:
— Кто тут? Друг, кто ты?..
— Вас ист лос? — тихо отозвались по-немецки. Назимов одернул руку. Рядом с ним — немец?!
Может быть, это — поле боя, где перемешались убитые и раненые, свои и враги? Значит, плен, лагеря, избиения, расстрелы — все это было только ужасным сном?..
Внезапно память прояснилась. Баки вспомнил вчерашний страшный день. Фашист Реммер предложил ему изменить родине, стать предателем… Баки с негодованием отверг эту гнусность… И его… Лучше не вспоминать.
В ушах — опять змеиное шипение: «Ты одинок, ты пылинка, ничто… Ты никому не нужен. Сгниешь заживо — и о тебе никто никогда ничего не узнает…»
Действительно, кто узнает о его судьбе?.. Чувство одиночества и обреченности на минуту охватило все его существо: «Из могилы нет возврата?» Но — сейчас же: «Нет, милый, не теряй надежды. Ты же… Баки! Вечный!»
Постой, кто это шепчет? Да это же Кадрия… Она сидит у его изголовья и маленькой своей рукой ласково перебирает его волосы. «Кадрия, откуда ты взялась? Смотри, что сделали с твоим Баки… Ну ничего, выживу. А ты не плачь, Кадрия. Ну… улыбнись же! Вот так, улыбайся, хотя бы сквозь слезы… Ты моя маленькая куколка… Что, не надо ревновать тебя? Нет, все равно буду! Ты ведь знаешь — я ревнивый… Не сердись, милая. Ну, рассмейся, зазвени колокольчиком! Вот так… Ты ждешь меня?.. А они… Черт с ними, пусть враги болтают что хотят. Они не побьются от меня ничего. Я плюю на них!.. Кадрия, помнишь берега Дёмы? Ты не заходи далеко в воду. Знаю, ты плаваешь как рыба. Но все же… Нет, пойдем лучше в луга. Я совью тебе венок из цветов. Вон парни играют на тальяночке. Хочешь, я тебе спою:
Через миг все изменилось. Перед глазами уже плывут картины боев на Волховском фронте. Звонит начальник штаба дивизии: «Хан, горючее есть?»
На передовой друзья частенько называли его Ханом. Шесть месяцев дивизия билась в окружении. В других полках в обрез даже сухарей, а в полку Хана еще можно было раздобыть «горючее».
И вот — исчез фронт. Баки уже в лагере военнопленных. Свои врачи — тоже пленные — залечили ему раны. На койку к нему подсели двое красноармейцев. Шепчут: «Хотим посоветоваться, товарищ командир… Мы пришли к решению: жить рабами не можем. Нет больше сил выносить такой позор. Но что делать? Скажите, посоветуйте…»
Назимов знал этих ребят — неразлучных друзей. Впервые повстречал их в волховских лесах. После тяжелых боев полк менял позиции. Осенняя ночь. По колено в грязи брела пехота, тащилась артиллерия.
Назимов шел среди солдат, ведя коня на поводу. Рядом двое солдат разговаривали по-татарски:
— …Смотрю, собрался этот гад к фашистам переметнуться. Винтовку бросил, руки поднял. «Ну, говорю, я покажу тебе, как бегать». И в упор из полуавтомата влепил ему пулю: «Получай, гад!»
Назимов громко сказал:
— Ты молодец, друг! Так и надо изменнику.
Ну а сейчас?.. Что может он посоветовать этим ребятам? Он, подполковник, тоже плененный врагами? Нет, солдаты не презирают его. У презренных не спрашивают совета. И все же Баки бессилен, изранен, ничем не может помочь этим двум парням.
— Победа, товарищи, все равно будет за нами, — сказал он, проглотив горький комок, застрявший в горле. — Сообразуясь с этим, и решайте сами, что делать. Надеюсь, не ошибетесь… Рад бы с вами, да пока шевельнуться не могу. Желаю удачи.
Нет, он ни в чем не соврал тогда своим землякам. Он трижды пытался бежать, как только представлялась возможность. Подполковника Назимова не в чем упрекнуть.
Вдруг открылась дверь подвала, в камеру хлынул свет. Стуча о каменный пол коваными сапогами, вошли немцы. Один из них сильно пнул Назимова в бок и выругался. Баки шевельнулся. Новый удар обрушился на его голову. Ударили, кажется, резиновой палкой. Из глаз Назимова посыпались искры.
— Эй ты, швайн, не мешай! И вы подвиньтесь! Живо!
На полу закопошились пять-шесть человек. Кто на четвереньках, кто ползком на животе подбирались ближе к стенам. Назимов тоже отполз.
Когда гитлеровцы выволокли труп, Назимов из последних сил поднялся и сел, прислонившись спиной к стене. Из сводчатого узкого оконца, под самым потолком подвала, падал сумеречный свет. Баки оглядел сидевших и лежавших возле него людей. В их тусклых глазах, в серых, заросших волосами лицах застыло тупое безразличие и привычная тоска. Среди них — ни одного знакомого. «Значит, меня перевели в другую камеру, — сообразил Баки. — Как жаль, что разлучили с Николаем…»
Николай Задонов был его другом по несчастью. Вместе с ним он совершил второй побег. Поймали их тоже вместе. И обоих привезли в гестапо.
— Кто ты, как тебя зовут? — вдруг спросил у Баки один из новых соседей.
Назимов даже вздрогнул от неожиданности.
— Кто здесь говорил по-немецки? — обратился он к соседу, оставив его вопрос без ответа.
— Э, мало ли кого можно встретить здесь: и немца, и русского, и поляка, и чеха… Фашисты набрали узников со всего света…
Снова распахнулась дверь, в камеру вошли два тюремщика, те самые, что выволакивали труп. Внимательно оглядев заключенных, они остановились около Назимова, приказали ему встать. Баки и сам не знал, откуда взялись у него силы. Держась за стену, он поднялся с пола; едва передвигая ноги, поплелся к двери. Его толкнули в спину кулаком.
— Не падать… во что бы то ни стало удержаться на ногах, — шепотом приказал себе Баки.
Куда его поведут? Наверное, опять к Реммеру на допрос. Опять будут бить, издеваться, склонять к предательству. Назимов с такой силой сжал зубы, что челюсти заболели.
Баки ошибся. Его ввели в пустую комнату. Ни о чем не спрашивая, ничего не требуя, его сразу же принялись жестоко избивать. «Ду бист швайн! — рычали гитлеровцы одно и то же. — Ду бист швайн!» — и наносили удары куда попало.
Назимов старался устоять на ногах, но когда палачи принялись колотить по голове резиновыми дубинками, он свалился на пол. Тогда его начали бить ногами. Приставляли ко рту дуло пистолета, прыгали на груди пленного. Прикушенные губы Баки так и не раскрылись, он не просил пощады, даже не застонал.
Опять часы забвения и бреда. Опять возвращение к жизни… Двери камеры с грохотом распахнулись, из коридора втолкнули какого-то человека, и снова загремели засовы.
Несколько мгновений новый узник стоял, покачиваясь из стороны в сторону, потом неожиданно выпрямился и, вытянув вперед руку, насмешливо крикнул:
— Хайль Гитлер! — и тут же по-русски тихо добавил: — Гады!
Это и был капитан Николай Задонов. Ему — лет тридцать пять. Среднего роста, коренастый, с пышными черными усами. Он был жизнерадостный и в то же время твердый, несгибаемый человек.
В неволе Назимов полюбил Задонова, нашел в нем преданного товарища. И Задонов ценил его дружбу. После бегства из лагеря они скитались месяца три по Германии. Прятались в лесу, на чердаках заброшенных строений. У них хватало времени, чтобы подробно рассказать друг другу о своей прошлой жизни. Николай Задонов вышел из крестьянской семьи, родился и вырос в Костромской области. Был он кадровым офицером. Всего себя отдавал военной службе. Это не мешало ему любить музыку, пение. Как начнет рассказывать о знаменитых певцах, об опере — забудешь, что скитаешься по чужой земле и в любую минуту снова можешь попасть в лагерь. Еще Задонов души не чаял в детях. Перед войной он женился на вдовушке, у которой было две дочери. И здесь; в плену, Николай тосковал по падчерицам, как по родным. По характеру Задонов — полная противоположность Назимову: уравновешен, спокоен. Ненависть и презрение к врагам он выражал весьма своеобразно: вытянет губы трубочкой, широко раскроет глаза да так и застынет. Потом коротко и энергично скажет: «Вот гады!»
— Есть тут живая душа? — спросил Задонов, все еще стоя у дверей и продолжая покачиваться. Вдруг он пропел мягким басом:
У Назимова больше не осталось сомнений: это — Николай. А ведь Баки уже отчаялся было увидеть друга. С радостью и болью он позвал:
— Николай!
Избиения, одиночество вымотали Назимова. Он сильно похудел, обессилел. Но Задонов сразу же узнал его слабый голос. Сделав несколько шагов, Николай опустился на колени.
— Борис, дорогой, это ты?! — Он прижал друга к груди. — А я уж думал… Нет, ты на самом деле Баки?..
Первые минуты они ограничивались короткими восклицаниями. Потом начали делиться новостями, переживаниями. Впрочем, какие тут новости, у каждого — одно и то же.
— Им не нравится моя твердость, — тихо говорил Баки. — Всё грозят новыми мучениями… — Назимов усмехнулся: — Черта с два я поддамся им. Ну хватит о палачах!.. Как ты жил это время? Обзавелся ли новыми друзьями? Где прежние товарищи?
— Камеру нашу почему-то освободили, — рассказывал Задонов. — Многих, в том числе и меня, перевели в другие помещения. А остальных…
Задонов не договорил, только рукой махнул. Но он не привык поддаваться плохому настроению, тряхнул головой и сказал:
— Ничего, проживем!
— Надо выжить! — подтвердил Назимов. — Жизнь, брат, всюду. Надо уметь видеть ее.
Это была правда. Когда оба они впервые попали в тесные, полутемные и душные камеры с непроницаемыми толстыми стенами, им показалось, что здесь, как в могиле, даже не узнаешь, есть ли кто за стеной. Но довольно скоро они убедились, что в огромной тюрьме замурована не одна тысяча узников, по ночам вдруг начинают говорить стены: из камеры в камеру при помощи стуков передаются всякие новости. Однажды Баки даже подумал: если бы ученым когда-нибудь удалось «оживить» эти стены, они поведали бы многое. Тайны, хранимые камнями, прозвучали бы страшным обвинением против преступного фашизма, и в то же время это была бы поэма о героизме заключенных.
— Я стал плохо видеть, — между прочим пожаловался Задонов. — Эти гады сначала выбили мне половину зубов, а теперь всё норовят ударить по глазам.
— А меня бьют по голове, — отозвался Назимов. — Сам удивляюсь, — грустно пошутил он, — как не рехнулся до сих пор.
Оба помолчали. Потом Назимов намеками, отрывочными фразами, непонятными для других заключенных, поведал приятелю о том, как гестаповцы добиваются от него предательства.
Задонов вытянул губы трубочкой:
— Ну и гады!
Загремела дверь. Опять пришли за Назимовым. Задонов украдко успел пожать ему руку. Баки взглядом поблагодарил друга.
Гестаповцы, истязая Назимова, обычно заковывали его в наручники. Но сегодня почему-то не сделали этого. «Наверно, предстоит «мирный разговор», — с усмешкой подумал Баки.
И действительно, его ввели не в пыточную темную комнату, а в просторный и светлый кабинет Реммера. Палач окинул Назимова коротким испытующим взглядом, намеренно сухо спросил:
— Ну, подполковник, будем кончать игру?
— Я и не намеревался играть с вами, — спокойно парировал Назимов.
— Значит, вы согласны с моим предложением?
— Оставим этот бесполезный разговор.
— Пусть будет так, — сквозь зубы процедил Реммер. — Начнем о другом. В таком случае вы должны сказать, кто помогал вам при последнем побеге?
Рябоватое лицо Назимова по-прежнему оставалось непроницаемым.
— Мне никто не помогал, я бежал сам, один.
— Но ведь вас поймали вместе с Николаем Задоновым.
— Я уже говорил: мы встретились случайно, уже за пределами лагеря. Каждый бежал самостоятельно.
— Получается, вы один справились с часовым — оглушили его чем-то тяжелым?
— Нет, я пальцем не трогал часового.
— Кто же его ударил в таком случае?
— Не знаю.
— Может быть, он сам себя оглушил?
— Вам лучше знать.
— Да, я лучше знаю… — многозначительно процедил Реммер.
Он нажал кнопку. Ворвались двое палачей, принялись избивать Назимова резиновыми палками. И — снова вопросы в том же порядке. Ответы Назимова были прежними. Опять избиение, опять допрос.
Стараясь запутать узника, Реммер утверждал, что Задонов признался во всем.
— Вам осталось вызвать его на очную ставку, — тихо, но твердо проговорил Баки.
Чувствуя свое бессилие перед пленником, Реммер вскочил с места, вплотную приблизился к Назимову.
— Почему вы упираетесь, осел? — В голосе его слышалась угроза. — Ведь Германия все равно победит Россию.
— Конец войны покажет, за кем останется победа, — ответил Назимов.
— Это будет победа войск фюрера! — теряя самообладание, вскричал гестаповец.
— Некий гусак хвастался, что способен нести яйца, — через силу усмехнулся Назимов.
— Что вы там бормочете? — не понял Реммер.
— Я вспомнил одну нашу веселую народную поговорку. Хотите послушать?..
Реммер хлопнул крышкой золотого портсигара, собираясь закурить.
— Неплохая поговорка, — прошипел он. — Я загоню вас в такую дыру, откуда можно будет выйти лишь после того, как этот самый гусак снесет яйцо. Вы еще вспомните меня!
После этого палачи временно отступились от обоих пленников — то ли занялись другими, более важными и срочными делами, то ли готовили какой-то «сюрприз». Назимов и Задонов оставлены в покое.
Вот уже несколько дней их никуда не вызывают. Друзья отдыхают, набираются сил. А в других камерах постоянное движение, крики, стоны. Прежние знакомцы не откликаются на стук. Их не видно и во время прогулок. Новыми приятелями надо обзаводиться осторожно.
Назимов и Задонов пока что присматривались к соседям по камере. С ними сидели немец, француз и несколько русских. Немец был долговязый, сухопарый и совершенно седой. Он почти не разговаривал. Туго шел на сближение. Трудно было понять, что он за человек. Назимов пробовал заговаривать с ним по-немецки, но Ганс ограничивался односложными, невыразительными ответами.
Француз был общителен, не любил унывать. Он научился сносно объясняться по-немецки, рассказал Назимову, что Ганс антифашист и уже шесть лет томится в этой тюрьме. Первые три года он сидел в этой камере в полном одиночестве. Позднее, когда тюрьма стала переполняться, к нему подсаживали новых и новых узников. Бывали недели и месяцы, когда в камере-одиночке обитало по одиннадцати человек. Не то что лежать, присесть негде было. Заключенные целыми сутками стояли на ногах, тесно прижавшись друг к другу. Стоя ненадолго засыпали. У многих отекали ноги, А когда кто-нибудь, доведенный до отчаяния, начинал проклинать палачей, тюремщики врывались в камеру, избивали несчастного и заставляли часами стоять неподвижно, с поднятыми вверх руками. Подвергался такому истязанию и Ганс. В таких случаях он повторял три русских слова: «Сейчас мне капут!»
Француз сидел здесь давно, знал почти всех тюремщиков. О Реммере он сказал:
— О, да этот Реммер чудо-мальчик. Родители хотели сделать из него врача, а он предпочел работу палача в гестапо. Он малый с трезвым расчетом. На лечении больных едва ли прославишься, а вот за убийства невинных людей фюрер уже наградил его двумя, железными крестами. А сколько других жизненных благ ему перепадает. Реммер — подлинный вундеркинд. Далеко пойдет он, если ему вовремя не расколют черепушку…
Из числа русских заключенных Назимова и Задонова больше всего привлекал молодой человек по имени Александр. Фамилии своей он так и не назвал. Однажды проговорился, что он — капитан Советской Армии. И с тех пор больше ничего о себе не рассказывал. Держался гордо и независимо, тюремщиков презирал. Когда его оскорбляли, били, не переставал смотреть вызывающе. Откуда только брались у него силы. Его твердость и смелость бесила гестаповцев. Сколько раз они грозили уничтожить его самым зверским образом, как только Реммер закончит следствие. Но Александр в ответ на их угрозы только усмехался. Он любил молча стоять у стены, высоко подняв свою молодую, красиво посаженную голову с вьющимися русыми волосами. Слабый свет из высокого зарешеченного окна падал на его исхудалое лицо, и тогда оно казалось еще красивее.
Об Александре было известно, что он попал в плен дважды раненным, в бессознательном состоянии. Едва оправившись от ран, бежал из лагеря, целый месяц скрывался в лесах. Голод заставил его зайти в деревню, там он и попал в руки полицаев. Александр неоднократно говорил: — Хочу еще раз попытать счастья. Говорят, судьбу можно испытывать до трех раз. — Странно, что о побеге он высказывался открыто, а о себе, о биографии своей упорно молчал.
— Ты поосторожнее о бегстве… о таких вещах лучше молчать, — как-то шепнул ему Задонов.
— Э, здесь все свои, битые да перебитые, — беспечно ответил Александр.
— Бывают и у стен уши.
— Бывают, конечно, да ведь всего не предусмотришь.
В камере сидел еще азербайджанец по имени Мамед, худой, черный. Его чуть ли не ежедневно таскали на допрос и каждый раз приводили с допроса избитого до полусмерти. На нем не осталось живого места — все лицо и тело превратились в сплошной кровоподтек. Черные, как вороново крыло, волосы не просыхали от крови. Трудно было понять, как еще держалась в нем жизнь. Ему было не больше двадцати пяти лет. Но он выглядел гораздо старше. Мамед был врачом, в плен попал под Киевом. Он и в лагерях оказывал посильную помощь раненым советским военнопленным, снаряжал в дорогу тех, кто собирался бежать, старался облегчить участь пойманных, помещая их в госпиталь. Гестапо пронюхало обо всем этом, и Мамеда заперли в тюрьму. Теперь от него требовали, чтобы он помог гестапо раскрыть подпольную коммунистическую организацию в том лагере, где раньше он содержался.
— Они не могут сломить меня, потому и бесятся, — горячо шептал Мамед Назимову, и его глаза блестели словно угли.
— Они еще допытываются, кто собирается бежать и кто помогает беглецам. А откуда я знаю. Пусть спрашивают у самих беглецов. А я не бегал. Правда ведь? — спрашивал он у собеседника, будто убеждая его. — Ничего они не узнают! — торжествующе заключал он. — Человек, нашедший в себе смелость бежать из фашистского плена, никогда не выдаст товарища. Умрет, но всю вину возьмет только на себя. У таких один ответ: «Сам бежал, никто мне не помогал». Таков закон советских патриотов. Мы все поклялись молчать и, если понадобится, умрем молча.
— Я сделал, что мог, — продолжал Мамед через минуту. — Смерть мне не страшна. Только вот — любимая остается… Ой как жаль! Ее зовут Айгюль!.. Вы не понимаете, что означает это имя? — спрашивал он русских заключенных. — «Ай» по-нашему — луна, — он показал куда-то в потолок. — А «Поль» — цветок. По-русски вроде бы получается — Лунный цветок. А впрочем, имена переводить трудно. Да и понимает их каждый по-своему. Для меня имя любимой звучит как песня. А в песне — каждый звук в сто, в тысячу раз больше говорит, чем в обычной речи. — Мамед помолчал, бросил быстрый взгляд на маленькое решетчатое окно, потом — на грязный и мокрый от испарений потолок камеры. — Айгюль не знает, где я. Наверное, обижается, что писем не пишу. А ведь она никогда больше не получит от меня весточки. Вот что тяжко. А остальное… — он махнул рукой.
Задонов в молчаливом волнении пощипывал кончики черных усов. Назимов прикусил губу. Хотелось крикнуть Мамеду: «Не надо, не говори об этом! Не растравляй рану солью!» Но он, сделав усилие над собой, промолчал.
— Настанет день — это будет прекраснейший день! — и кончится война, — снова заговорил Мамед, не сводя взгляда с запыленного окна, сквозь которое был виден кусочек синего неба, такого ласкового, родного, что сердце щемило. — Герои с победой вернутся на родину, — продолжал Мамед грустно. — Их будут встречать цветами. Им — слава, почет… А кто вспомнит нас? Что подумают о нас? Не скажут ли, что мы сдались врагу, сберегая свою шкуру? И если люди скажут так, то будут считать себя правыми. Ведь никто не узнает правды о нас. В лучшем случае — только пожалеют; «Бедняги, умерли в плену». А я… — Мамед неожиданно вцепился крепко в локоть Назимова, — а я не хочу, чтобы меня жалели! Понимаете, не хочу, чтобы меня называли несчастным! Товарищи, Борис, Николай!.. — он порывисто хватал за руку то одного, то другого. — Друзья, поклянитесь мне; если останетесь живыми, расскажете народу всю нашу горькую правду! Об этом я прошу теперь каждого, кто встречается мне на моем последнем коротком пути. Это моя единственная просьба.
— Не то говоришь, Мамед, не то, — мягко возразил Задонов. — Мы все вернемся домой. Нельзя терять надежду.
— Нет, товарищи, мне уже вынесен приговор. Палачи не медлят… — Мамед на минуту замолк. Потом вскинул голову. — Я очень рад, друзья, что в последние дни своей жизни встретил вас. Мы дети одной страны. То, что не довелось сделать мне, продолжите вы. Я верю…
На следующий день Мамед ни с кем не разговаривал. Он сидел, откинувшись к стене, долго смотрел сквозь окно на сумрачное небо, беззвучно шевеля губами. Никто так и не узнал, о чем он шептал в эти минуты. В лице Мамеда было что-то обреченное, словно он уже перестал жить. Казалось, непокорная душа его птицей унеслась в неведомые дали, а здесь, в камере, осталось лишь измученное, почерневшее от побоев тело.
Когда Мамеда повели, он остановился в дверях, обернулся и крикнул: — Прощайте, товарищи!
Это были последние его слова. Он больше не вернулся в камеру. Его расстреляли.
Все же есть в мире тишина. Даже стены этой тюрьмы, переполненной душераздирающими криками и стонами страдальцев, руганью и топотом кованых сапог палачей, бряцанием кандалов и оружия и другими зловещими звуками, — даже эти мрачные стены знают минуты ничем не нарушаемой тишины. Становится так тихо, словно на дне сказочного озера. В такие минуты сердце узников особенно сильно сжимает тоска, душу гложет червь безысходности. Кажется, все здесь вечно, неизменно; пройдут года, столетия, а двери по-прежнему останутся закрытыми и никогда не пробьется сюда луч яркого света. Мерещится, что нет и не было на свете ни свободы, ни любви, ни чарующей прелести лесов и полей, ни знакомых городов и сел. Все это лишь, золотые сны несчастных узников, скованных по рукам и ногам, брошенных в неизвестность. Чем-то отвлеченным, существующим лишь в мечтах представляется воля, справедливость, человечность, правда, годы, прожитые в кругу семьи, друзей…
Золото не блестит во тьме. Но чем темнее ночь, тем ярче сверкает звезда!
Назимову было сыро, холодно, жестко лежать на каменном полу камеры. Озноб колотил его. Но Баки хорошо понимал, как опасно безраздельно отдаваться во власть безнадежных дум и мрачных настроении. В борьбе, в беде нельзя расслаблять волю. Пусть, разрывая грудь, беспрестанно клокочет гнев на палачей и тюремщиков! Пусть неугасимо горит сердце, стремясь к победе!
И тут перед взором Баки яркой звездой на темном небе предстал пламенный Мамед. Он будто звал издалека, показывал куда-то закованной рукой. Должно быть, он указывал дорогу борьбы, хотел сказать, что надо идти по этому пути, не отступая и не падая; пока жив человек, он не имеет права упасть.
В камере страшная тишина. Даже не слышно дыхания спящих. Наверное, никто не спит. Но ведь должны же дышать узники! О чем они думают? Где их души в эту минуту?
Вдруг Назимов почувствовал, что сосед слегка толкнул его локтем в бок.
— Борис, ты не знаешь, какое сегодня число?
— Боюсь сказать, — не сразу ответил Назимов, занятый своими мыслями. — Должно быть, что-то около пятого октября. Зачем тебе?
— Пятое октября… — со вздохом прошептал Александр. — Десятого октября тысяча девятьсот сорокового года была моя свадьба. Значит, через пять дней исполнится три года… Если доживу до этого дня, устрою пир…
Назимов даже приподнялся на локте, хотел спросить: «Ты что, Саша, в своем ли уме?.. Какой там пир?..»
Но Александр сам досказал за него:
— Пока еще я не сошел с ума, но если еще несколько месяцев проживу здесь, возможно, что гитлеровские дьяволы свернут мне мозги набекрень…
— Ты брось эти шутки! — сердито сказал Назимов.
— Ах, Борис! Я очень люблю свою жену… Давай поговорим о женах, а? Ведь ты тоже, наверное, тоскуешь? Нельзя не тосковать о них. В лагере я по памяти нарисовал углем портрет жены. Гитлеровцы отобрали у меня этот драгоценный кусок картона, порвали в клочки. Глупцы! Неужели они думали, что им удастся вычеркнуть ее из моей памяти? После этого случая ее образ стал для меня еще более светлым и дорогим. Ясно вижу ее голубые, бездонные глаза, длинные ресницы, чуть загнутые кверху, застенчивую улыбку. На шее у нее была крохотная родинка. Очень мне нравилась эта родинка. Она как-то по-особенному украшала ее… Говорят, бывают мужчины, равнодушные к своим женам. А я не понимаю их. Если бы перед смертью у меня спросили последнее желание, я попросил бы дать мне карандаш, бумагу и еще раз нарисовал бы портрет жены.
«Мамед с такой же любовью говорил о своей Айгюль», — мелькнуло в голове Назимова. Он закрыл глаза и представил себе свою Кадрию. Вот она совсем рядом, в клетчатой юбке, в белой блузке и в таком же белоснежном берете. Берет задорно сдвинут набок. Над рекой Дёмой занимается заря. На лугах навстречу солнцу раскрываются цветы. Кадрия тоже напоминает распускающийся бутон.
Назимов даже застонал. А когда Александр опять заговорил о прежнем, он с сердцем оборвал его:
— Хватит! Не береди душу! Очень прошу тебя. Наутро Баки ни с кем не разговаривал, одиноко стоял в углу.
Николай Задонов подошел к нему, положил руку на плечо.
— Твое настроение не нравится мне, друг, — мягко проговорил он. — Слышишь?..
Назимов отвернулся.
— Скажи, что с тобой? — уже встревожено спросил Задонов. — Может быть, ты того… раскаиваешься, а?.. Я про каталажку говорю…
Когда человек глубоко погружен в свои думы, он не сразу вникает в смысл чужих слов. Какая каталажка?.. При чем здесь каталажка?.. Ах вот он о чем… Когда Назимова и Задонова поймали после второго побега, их вначале заперли в обычную полицейскую каталажку, правда, заковав руки и ноги в кандалы, прикрепленные к стене. Назимов, у которого ладони и ступни были небольшие, ночью без труда освободился от кандалов и тихонько подошел к окну. Решетка чуть держалась, ее можно было легко выломать. Но Задонов оставался у стены, он не мог освободиться от оков.
— Борис, ты можешь бежать, — сказал тогда Николай. — Но ведь если ты убежишь, меня завтра расстреляют. — В голосе его не было ни жалобы, ни просьбы: он просто напомнил.
Назимов мог трижды убежать за ночь. Но он до утра проходил по камере из угла в угол, потом сам продел руки и ноги в кандалы.
— Раскаиваюсь?! — Баки даже побагровел от обиды и гнева. — Слушай, Николай, не смей никогда заикаться об этом. На этот раз — прощаю, а если еще раз напомнишь, дам в ухо, понял?
Задонов рассмеялся с облегчением.
— Вот это ария из нашей оперы! — улыбнулся Николай, — Люблю! — И серьезно добавил: — Не смей киснуть! Не имеешь права.
В тот день никого из них на допрос не вызывали.
— Мы — как собаки, у которых подохли хозяева, никому до нас нет дела, — пошутил француз.
Однако часа в три или четыре ночи в тюрьме вдруг поднялась возня, по коридорам, топоча, забегали охранники. Камеры проснулись. Кого-то выводили в коридор. «Зачем? Что собираются палачи сделать с ними?» — думал каждый заключенный.
Вот шаги приблизились. В камере Назимова все встали.
Дверь распахнулась. Тюремщики приказали выйти четверым: Назимову, Задонову, Александру и Гансу. Назимов нагнулся, собираясь поднять с пола шапку, сшитую из куска старого одеяла, но получил удар по голове.
Их провели по узким, полутемным проходам, потом расставили вдоль стены длинного коридора. Здесь уже было собрано человек тридцать — сорок. Но охранники продолжали подводить новых заключенных. Некоторые не могли передвигаться самостоятельно. Их вели под руки товарищи. И даже стоя у стены, соседи поддерживали ослабевших, не давая упасть.
Вдруг где-то вдалеке один за другим грохнули два взрыва. Узники встрепенулись, даже самые слабые подняли головы. Глаза заблестели радостью, надеждой. С презрением смотрели заключенные на суетню встревоженных гитлеровцев. Задонов наклонился к Баки, собираясь что-то шепнуть товарищу. Пробегавший мимо гитлеровец наотмашь ударил его по лицу.
В тот же момент, теперь уже где-то очень близко, громыхнул еще взрыв. Старая тюрьма содрогнулась, лампочки замигали, словно готовые потухнуть. Гитлеровцы сжались, притихли.
Часа через полтора все умолкло. Заключенных начали выводить во двор. В непроглядной темноте скользили тусклые пятна затемненных карманных фонарей. Во дворе тюрьмы маячили силуэты грузовых машин с крытым верхом.
Гитлеровцы свирепо понукали узников:
— Шнель, шнель!
Машины одна за другой тронулись. Назимов, надеясь что-нибудь увидеть, сел поближе к задней дверце, в которой было небольшое оконце. Сердце его тревожно колотилось, в ушах шумело. Вспомнилась угроза Реммера. Значит, их увозят туда, откуда нет возврата.
После долгой и тряской езды то по темным и безлюдным улицам каких-то населенных пунктов, то по таким же темным и безлюдным шоссейным дорогам машины вдруг остановились. Распахнули дверцы. Ночная прохлада пахнула на узников, словно холодом смерти. Прижавшись друг к другу, заключенные широко открытыми глазами смотрели в проем двери. Охранники направили лучи фонарей в глубь машины. Они увидели во взглядах заключенных не страх, не мольбу о милосердии, а жгучую ненависть, презрение, проклятие мучителям.
— Шнель, шнель! — орали гитлеровцы.
Узники по-прежнему сидели, тесно прижавшись друг к другу. Только еще шире раскрылись их глаза, и участилось дыхание, словно не хватало воздуха.
Взбешенные гестаповцы начали хватать пленных за руки, за ноги, стаскивать на землю. Слышалась грубая ругань, раздавались звуки пощечин, глухие удары.
Куда их привезли? Что будет с ними? Вконец измученные страдальцы с тоской вглядывались в темноту. На фоне ночного неба выступали погруженные во мрак высокие здания с крутыми скатами крыш и узкими вытянутыми окнами, тонкие шпили башен, густые кроны каштанов. На небе плясали отсветы пожаров. Центр города продолжал все еще гореть после недавней бомбежки. Зарево то усиливалось, то спадало. Временами отблески далекого пламени выхватывали из темноты выстроенных вдоль забора босых, оборванных узников. На их измученных лицах в эти моменты проступало торжество. Видны были мрачные фигуры гитлеровцев с автоматами в руках. Затем все снова погружалось во мрак.
Назимов толкнул локтем Александра, стоявшего рядом, и кивком головы показал на каменный забор, возвышающийся на противоположной стороне улицы. Там тоже виднелась шеренга заключенных. Но машин возле них не было. То ли эту группу привезли гораздо раньше, то ли пригнали пешком.
В шеренге Назимова постепенно становилось спокойнее. Люди уже более внимательно прислушивались. Где-то недалеко слышалось пыхтение маневрового паровоза, позвякивали буфера вагонов. Значит, их привезли на какую-то железнодорожную станцию. Оставят здесь или отправят дальше?
Вначале из-за нервного напряжения люди не чувствовали пронизывающего холода осенней ночи. А сейчас всех охватила неуемная дрожь. Время тянулось страшно медленно. Только на рассвете обе группы были построены в колонны. Их погнали на вокзал.
Назимов одним из первых забрался в вагон и успел занять место у окна: он по опыту знал, как это важно. Мало ли какие возможности могут представиться. Во всяком случае, малюсенькое окно, забранное решеткой, было без стекол.
— Сюда идите! — махал он рукой товарищам.
В неописуемом гвалте голоса его не было слышно, но призывные жесты Задонов и Александр увидели, начали энергично работать локтями, пробираясь к окошку.
Вагон уже был набит до отказа, но пленников все еще втискивали. Вскоре невозможно стало даже шелохнуться. Не хватало воздуха. Еще недавно все дрожали от холода, а теперь — обливались потом. В этой духоте счастливы были те, кто успел занять места у окошек.
Эшелон тронулся. Под монотонный, усыпляющий стук колес большинство узников дремало в самых различных позах. В вагоне слышались стоны, сонный бред на множестве языков. И странным диссонансом временами врывались в эту кошмарную какофонию звуки чьей-то губной гармошки.
Назимов не спал. Украдкой он несколько раз брался за решетку, пробуя ее прочность. Крепка, голыми руками не выломаешь. Он свесил голову и закрыл глаза. Но сейчас же снова открыл. В темноте, один на один с собой ему показалось страшно.
Взошло осеннее неяркое солнце. За окном проплывали еще зеленые поля и луга. Над речками стелется белесый туман. Какой простор, сколько воздуха и света! А их набили в тесные вагоны и везут черт знает куда. Явь это или дурной сон? И скоро ли кончится кошмар?
Солнце красное восходит, Думы мрачные уходят…
Баки нечаянно вспомнил песню, которую часто пел когда-то, бродя по склонам Уральских гор. Тяжело вздохнул. Слова песни звучали сейчас совершенно по-другому. Мог ли знать тогда Баки, что окажется в фашистском плену и будет про себя напевать этот мотив, тоскливо взирая сквозь решетку на чужое небо и поля. Эх, чего только не выпало на его долю из-за проклятой войны!
И вдруг душу его охватила радость. Он прислушался к перестуку колес, и в их ритме ему почудилось: «По-бе-дил! По-бе-дил! По-бе-дил!» А ведь он и на самом деле победил. Победил в единоборстве с гестапо. При всей их жестокости и ухищрениях фашисты не смогли поставить его на колени. И пусть его везут куда угодно — хоть в самый ад! — но предать родину не заставят. Спесивый фон Реммер ничего не добился. Какое это счастье, какое огромное счастье для бойца-патриота чувствовать, что остался верен своему долгу, несмотря на ужасные страдания.
Назимов все смотрел и смотрел сквозь решетку, пока не устали глаза. Как только он чуть отстранился от окна, голова Задонова тут же упала на его плечо. Николай спал, тихо посапывая. При каждом вздохе черные его усы смешно топорщились.
Луч солнца робко заиграл на стенке вагона. Назимов обратил внимание на надписи, сделанные на стене вагона. Их было много — на русском, польском, немецком, английском и еще на каких-то языках. Вон кто-то нарисовал национальный флаг Британии, рядом чье-то имя и надпись: «Прощай, мамочка!» Дальше нацарапано чем-то острым: «Леонора, мы больше не увидимся!» Ниже — вырезано на доске: «1917». И тут же по-русски: «Победа все равно будет за нами!»
Сколько же человеческих судеб прошло через этот вагон? И где теперь эти люди, оставившие надписи? Живы или превращены палачами в прах?
Эшелон, не останавливаясь, не сбавляя скорости, пролетал мимо станций.
— Торопятся, гады, — проговорил проснувшийся Задонов. Он кивнул в окно: — Не знаешь, что за места?..
— Куда торопиться? Приедем, узнаем, — спокойно ответил Назимов. Он устал от бессонной ночи, от переживаний, глаза были красны. — Сумасшедший ефрейтор хочет подальше упрятать взрывчатку. Вот это ясно. А остальное… Зачем гадать об остальном?
Напротив Назимова и Задонова согнувшись сидели двое поляков, одетых в лохмотья. Один был совершенно сед, у другого седина только еще пробивалась. Неожиданно седой откинулся к стенке, несколько секунд не сводил с Задонова выпученных глаз, потом плюнул в лицо ему и громко расхохотался.
Николай опешил. Он широко размахнулся, намереваясь ударить обидчика. Назимов вовремя схватил друга за руку, строго сказал:
— Спокойно!
— Простите, друзья! — горячо заговорил молодой поляк, мешая русские слова с польскими. — Ради бога не сердитесь на несчастного Зигмунда. Он лишился рассудка. Мы вместе находились в гестаповской тюрьме, и вот…
Зигмунд как-то по-детски спрятался за спину товарища, затравленно выглядывал оттуда и вдруг заплакал.
— Несчастье должно сближать нас, а не разъединять, — сказал Назимов. И добавил, обращаясь к Зигмунду: — Не бойся. Мы не тронем тебя.
— Нет, нет, не надо! Я не хочу бежать! — истерически закричал Зигмунд.
Молодой поляк с трудом успокоил Зигмунда и рассказал его ужасную историю.
Всего три года назад Зигмунд был красивым и стройным. Он готовился стать певцом. Когда нацисты оккупировали Польшу, пришлось забыть о прежних планах. Зигмунд со своими товарищами — слушателями консерватории — создал подпольную патриотическую организацию. Не успели они развернуть работу — Зигмунд был арестован. В гестапо от него требовали выдачи членов тайной организации. Он молчал. Тогда его бросили в подвал и стали заливать помещение водой. Вначале вода доходила Зигмунду до щиколоток, потом поднялась до колен. Его целый месяц продержали в этом ужасном колодце. Раз в два дня ему бросали сырой картофель.
Но и после этой пытки Зигмунд не выдал друзей. Тогда гитлеровцы вывели его во двор тюрьмы и поставили к стенке рядом с другими приговоренными к расстрелу. Раздался залп. Все стоявшие рядом упали. Только Зигмунд остался на ногах.
Офицер показал ему на еще агонизирующих расстрелянных:
«Если не выдашь сообщников, с тобой будет то же самое».
Зигмунд молчал. Взбешенные гестаповцы подвесили его на крюк вниз головой и не снимали до тех пор, пока он надолго не потерял сознание.
— Они перестали пытать Зигмунда лишь после того, как убедились, что он лишился рассудка, — закончил рассказчик.
Зигмунду только двадцать пять лет. А его уже согнуло, свело, как глубокого старца. Волосы белые, лицо изборождено глубокими морщинами. Все это — следы пережитых моральных и физических пыток. Он настолько худ, что кажется, кости его обтянуты только кожей.
Назимов долго не сводил глаз с Зигмунда. Какой силой духа обладал этот человек, чтобы, невзирая на страшные муки, свято сохранить верность клятве, данной товарищам по борьбе!
Назимов вспомнил Мамеда и, конечно, не мог не подумать о себе, о Задонове… «Фашисты пытаются сломить нас. Но разве можно поставить на колени человека, преданного родине, свободе? Нет, никогда!»
Духота в вагоне становилась нестерпимой. За все время заключенным еще не дали ни куска хлеба, ни глотка воды. Многие уже потеряли сознание. Особенно мучился Зигмунд. Все содрогались, слушая его истерические рыдания и дикие выкрики.
Только на утро следующего дня эшелон подошел к вокзалу какого-то большого города. Раздалась команда выходить из вагонов. Открыли двери, и от внезапного потока кислорода у людей закружилась голова.
Выстроив заключенных вдоль эшелона, охранники пересчитали их. В каждом вагоне недоставало по нескольку человек. Их трупы вынесли на носилках. Оставшиеся в живых скорбно склонили головы, прощаясь с товарищами.
А в небе сияло солнце — сегодня оно было по-летнему ярким. В глубокой синеве неба ни облачка. Воздух свеж и легок — казалось, им никогда не надышишься. Вокруг тишина раннего утра. Тишина господствовала и над высокими кирпичными зданиями готического стиля, и над мощеными улицами неизвестного города; в тишине не шелохнется еще густая листва каштанов; тишина плывет над вершинами гор, синеющих вдалеке. Некоторые пленные чуть слышно перешептываются между собой:
— Это же — Веймар. Нас привезли в Веймар.
— Значит, нас поместят в Бухенвальд.
Кто сказал эти слова? Не все ли равно. Майданен, Освенцим, Дахау, Маутхаузен, Бухенвальд… Одни названия этих лагерей приводили в ужас заключенных. Ведь это лагеря смерти. Черная их слава распространилась широко. Именно в Бухенвальде жена коменданта — людоедка Ильза Кох наладила производство абажуров, дамских сумочек, перчаток из человеческой кожи и открыла торговлю этими ужасными «сувенирами». Всем заключенным была известна поговорка: «В Бухенвальд входят через ворота, а выходят через трубу».
Криками, руганью, побоями узников загнали в крытые машины и, минуя город, повезли по направлению к горам. Ганс, припав к окошечку, словно в бреду шептал:
— О, священные места! О, родина Шиллера и Гёте! Я рад, что перед смертью увидел этот уголок.
Машины натужно ревели моторами, лезли в гору. По обеим сторонам дороги тихо шелестели темно-зелеными овальными листьями величавые буки с гладкой серебристой корой. На обочинах то и дело попадались огромные четырехугольные камни, неизвестно для чего предназначенные.
Ганс — от него, бывало, в камере слова не добьешься — тихо рассказывал о примечательности этих мест.
— Это — Тюрингия. Здесь жили и творили многие лучшие сыны немецкого народа. Здесь процветал театр герцога Мейнингенского. Здесь и посейчас должна находиться Академия архитектуры и изобразительного искусства «Баугауз Дессау», если, конечно, ее не разгромили. Под раскидистой кроной старого дуба на горе Эттерсберг Иоганн Гёте создавал «Фауста». Здесь писал стихи Шиллер, и впервые прозвучали волшебные мелодии Баха и Листа…
Все, о чем рассказывал Ганс, было верно. Но разве это сейчас так важно для заключенных? И Назимов не выдержал:
— Послушайте, Ганс, мы ведь не туристы, а вы не гид. Я думаю, лучше оставить в покое историю и подумать над тем, что предстоит нам.
— Я ведь был учителем истории, — смущенно пробормотал Ганс. — Прошу извинения. Я говорю то, что знаю.
— Учитель истории должен бы знать и еще кое-что, — отрезал Назимов сердито.
— Вы абсолютно правы, — спокойно согласился Ганс. — И именно за знание и популяризацию тех вещей, которые вы сейчас имеете в виду, я шесть лет просидел в одиночной камере. И если, несмотря на это, я не забыл историю — значит, она действительно близка моему сердцу.
Что тут возразишь? Назимов молча наклонил голову.
Машина, едва ползшая в гору, остановилась. И тут Назимов впервые увидел людей в полосатой одежде, похожей на грубо сшитые пижамы. Сбившись группами, они перекатывали и передвигали те самые огромные камни, которые в большом количестве были разбросаны вдоль дороги. Стоило кому-нибудь чуть разогнуться, чтобы смахнуть рукавом пот со лба или просто перевести дух, как эсэсовец, не меняя меланхолического выражения лица, спускал с поводка огромную, с годовалого теленка черную овчарку и науськивал, тыча палкой в заключенного.
Собака черной молнией бросалась на несчастного, сбивала с ног, становилась лапами на грудь ему, смотрела на хозяина, ожидая следующей команды.
— Я знал, что так оно и будет! — пробормотал Ганс. — Будьте вы прокляты и еще раз прокляты навеки!
Между камнями виднелись трупы. Казалось, здесь было какое-то еще невиданное поле боя.
— Кровавая дорога, — заметил Ганс и опять зашептал проклятия.
— Значит, нас действительно везут в Бухенвальд, — сказал Назимов, ни к кому не обращаясь. И никто не ответил ему.
В стороне от дороги возвышалось что-то вроде обелиска: на высоком каменном постаменте стояла черная хищная птица, держала в клюве фашистскую свастику. Черный хищник показался Назимову вроде бы знакомым. Где он видел его? Но как ни ломал Баки голову, не вспомнил. Ему так и не пришло на ум, что эта жуткая птица была частой гостьей его тюремных кошмаров.
Справа, за строящейся веткой железной дороги, выросло высокое и угрюмое каменное здание, обнесенное колючей проволокой. По углам его установлены сторожевые вышки, на каждой из них виднеется фигура вооруженного часового. Перед проволокой, там и тут возвышались круглые башни дотов с узкими щелями амбразур.
«Военный завод, что ли?» — догадывался Назимов.
Левее вытянулись другие здания — коттеджи, казармы, гаражи, складские помещения. А еще подальше, за высокой, густо переплетенной колючей проволокой, показались длинные каменные и деревянные бараки.
Машины остановились.
— Приехали, — проговорил кто-то.
— Куда? — спросил другой.
— В преисподнюю! — ответил третий.
В восьми — десяти километрах к западу от старинного немецкого города Веймар за буковым лесом возвышается гора Эттерсберг, окутанная древними легендами и преданиями. Когда-то на горе стоял лишь охотничий домик, куда наезжали иногда знатные особы. В 1937 году фашисты начали строить здесь огромный концентрационный лагерь, дали ему самое невинное название: Бухенвальд, что значит — Буковый лес.
Место было выбрано не случайно, и не потому только, что стеной леса оно скрыто от людских глаз.
Юго-восточные склоны горы Эттерсберг густо поросли вековыми буками и соснами. Природа словно нарочно постаралась отгородить гору от лучей солнца и теплых южных ветров, чтобы там, за лесом, небольшое плато всегда было погружено в сырость и ту малы. А противоположный — северный — склон горы остался голым, отдан на произвол злому, пронизывающему дыханию севера. Странная, переменчивая погода стоит круглый год на плато: бывает жарко даже в легкой одежде; вдруг через час-другой у человека зуб на зуб не попадает от холода. Вот на этом плато фашисты и соорудили лагерь Бухенвальд.
Злые ветры, белесые туманы, мелкий, точно пыль, дождь, мокрый, липкий снег, недостаток кислорода… При всем этом еще каторжная работа, побои, голодовка, болезни — чаще всего понос, туберкулез. Измотанные, обессиленные люди теряли всякую надежду выжить, превращались в апатичных, ко всему равнодушных существ. Лагерники шли на работу, опустив головы, шатаясь из стороны в сторону. А с работы многие не возвращались. Потеряв силы, человек падал, его пристреливали или приканчивали ударом дубинки. Чаще других погибали не приспособленные к плохому климату французы, испанцы, итальянцы, бельгийцы. Осенью и зимой они мерли как мухи.
Площадь, отведенная под лагерь, не достигала квадратного километра. Этот «пятачок» был обнесен тройным кольцом: сначала — восьмирядная колючая проволока; потом — проволочный забор высотой в два метра, на крепких бетонных столбах; наконец — еще девять рядов колючей проволоки, через которую пропущен ток высокого напряжения. Вдоль забора через каждые сто метров — трехъярусные сторожевые вышки, где круглые сутки дежурили автоматчики и пулеметчики. Если кто из заключенных осмеливался приблизиться к проволочному заграждению, огонь с вышек открывался без предупреждения. По ночам, при малейшей тревоге, вспыхивали ослепи тельные прожекторы, и тогда в лагере становилось так светло, что не только человеку, даже мыши невозможно было оставаться незамеченной. И все же гитлеровцы не совсем верили в надежность внутренней охраны. Вокруг лагеря были оборудованы огневые точки — дзоты и доты, почти непрерывно ходили патрульные в сопровождении натренированных собак-ищеек.
На этот клочок земли, сжатый тройным кольцом, гитлеровцы втиснули более пятидесяти тысяч человек, которые ютились в одноэтажных и двухэтажных бараках. В бараках, или, по лагерной терминологии, блоках, были сделаны трехъярусные нары. По ночам заключенные лежали здесь буквально друг на друге, как в тесной братской могиле.
Лагерь бдительно охраняли отборные головорезы из дивизии СС «Мертвая голова». Их насчитывалось более шести тысяч.
Старожилы знали, что первыми узниками Бухенвальда были немцы — активные антифашисты. Потом в лагерь стали привозить французских, испанских, польских, чешских политзаключенных. Еще позднее сюда начали заточать всех, кто выражал недовольство гитлеровским «новым порядком». Теперь палачи уже не разбирали национальностей, и Бухенвальд превратился в тюрьму народов.
16 сентября 1941 году заключенные, выстроенные на апельплаце для вечерней поверки, увидели снаружи лагеря, за первым кольцом колючей проволоки человек триста вновь пригнанных узников. Все они были крайне изнурены. Многие носили следы побоев и ранений — головы и лица, руки и ноги перевязаны окровавленными тряпками. Несмотря на холод, большинство были босыми. Несчастные кутались в остатки военного обмундирования.
Невольных зрителей поразило в новичках не столько бедственное их физическое состояние, сколько моральная стойкость. Все они держались гордо, не вешали головы, прямо смотрели в глаза своих палачей. Эти взгляды, полные ненависти, плотно сжатые губы вызвали уважение у собравшихся на плаце. Сразу видно было, что в Бухенвальд пригнали людей, не способных становиться на колени перед врагом.
Кое у кого на пилотках вновь прибывших сохранились красные звездочки. По плацу прокатился шепот;
— Штерн? Роте штерн!
Эсэсовцы, охранявшие пригнанную колонну, издевались, указывая на узников;
— Вот они, жалкие остатки разгромленной нами Красной Армии! Смотрите на комиссаров в лохмотьях!
Через некоторое время колонне приказали двигаться. Но их погнали не к Малому лагерю, куда обычно направляли вновь прибывших, а завернули к конюшне. Всех, кто стоял на плаце, охватил ужас: «старики» знали, что такое «попасть на конюшню». В громкоговорителях раздался скрипучий голос лагерфюрера:
— Песню! Капельмейстер, начинать! Капельмейстер, в красных штанах, стоявший у ворот лагеря на груде камней, сделал знак музыкантам, одетым также пестро, и взмахнул рукой. Оркестр заиграл знакомый мотив. Но тысячи заключенных молчали, крепко стиснув зубы.
Блокфюреры забегали вдоль рядов, угрожая увесистыми резиновыми палками, с которыми никогда не расставались:
— Петь, всем петь, свиньи! Запевайте немедленно!
Ряды по-прежнему хранили молчание. Ругань, угрозы, кулаки и пистолеты, поднесенные к лицу непокорных, побои — ничто не действовало. Только группа уголовников визгливыми голосами затянула песню, сочиненную по приказу лагерного коменданта.
В ту же минуту на конюшне затрещали автоматные очереди, раздались предсмертные крики казнимых.
Никто из узников так и не узнал имен и фамилий первых советских военнопленных, погибших на окровавленной земле Бухенвальда. Но память о них, молва о их стойкости и неустрашимости передавалась «поколениями» заключенных из уст в уста. Пример русских товарищей стал символом борьбы и протеста.
Старожилы знали и другое. В середине ноября 1941 года из лагеря № 307, что находится под Брест-Литовском, в Бухенвальд перевели еще две тысячи советских солдат и командиров. Их не расстреляли. Но заперли в особой зоне, получившей характерную кличку «Лагерь в лагере». Здесь помещались первый, седьмой, тринадцатый, девятнадцатый, двадцать пятый и тридцатый блоки, расположенные вблизи друг к другу и дополнительно обнесенные колючкой. Выходить в общий лагерь русским не разрешалось. А остальным узникам было запрещено даже приближаться к блокам, где находились русские. Всем заключенным Бухенвальда выдавались полосатые куртки и штаны. Советским военнопленным оставили форму. Тем, у кого одежда становилась непригодной для ношения, выдавали ветхую форму немецких солдат еще времен вильгельмовской армии. На спинах гимнастерок и левых штанинах ставили несмываемый штамп «СУ» (Совет Унион — Советский Союз).
Вслед за первой, брест-литовской, группой фашисты пригоняли новые и новые тысячи советских людей: солдат и офицеров, партизан, жителей оккупированной зоны. Их переводили сюда не в качестве военнопленных, но как «преступников»; теперь им выдавали полосатую униформу, содержали в общих бараках. Советских невольников посылали на работы, чаще всего — в каменные карьеры.
Гитлеровцы обращались с советскими гражданами особо жестоко. Ведь среди них были и бежавшие из других лагерей, но пойманные, и те, кто упорно саботировал на работах, и просто непокорные. Эсэсовцы называли их «флюгпункт» — ходячая мишень. Застрелить «флюгпункта» ничего не стоило.
Русские массами гибли в Бухенвальде. К началу 1942 года три барака из шести, где помещались советские заключенные, полностью опустели. В остальных трех выжили лишь самые крепкие.
Всего этого ни Назимов, ни Задонов, ни другие заключенные из их партии еще не знали. Они только присматривались. И больше всего обращали внимание на щиты с угрожающей надписью по-немецки: «Район комендатуры концентрационного лагеря Бухенвальд. Внимание! Опасно для жизни! Проход воспрещается! Часовой стреляет без предупреждения!»
— Вот каков он — Бухенвальд! — прошептал Назимов, тронув за рукав стоявшего рядом Задонова. При этом Баки показал взглядом на торчавшую широченную квадратную трубу крематория. Из жерла ее метра на два вверх выбивало пламя; над лагерем висело черное облако дыма, распространяя тошнотворный запах горелого мяса и костей.
Усатое лицо Задонова сохраняло удивительное спокойствие, которое можно было принять за беспечность. В плену, как и на фронте, Николай Задонов сохранял редкостное самообладание. Всем своим видом он как бы хотел сказать: «Ну что же, если надо жить и бороться в пекле, попробуем!»
Справа от Назимова стоял Ганс. Долговязый, тощий, седой, он продолжал бормотать свое, словно произнося заклинания:
— О, проклятые твари!.. Будьте вы прокляты во веки веков!..
Охранник, должно быть, услышал его бормотание. Подошел к Гансу, несколько секунд в упор смотрел на него, затем, размахнувшись, ударил по лицу.
Назимов, желая выручить Ганса, покрутил пальцем у своего виска: дескать, не придавай значения — этот человек не в своем уме. Однако эсэсовец принял жестикуляцию на свой счет и не долго думая обрушил огромный кулак на Назимова. Тот устоял. Фашист пнул его ногой.
Николай Задонов как бы невзначай прикрыл собой друга. Он боялся, что горячий Назимов может дать сдачи охраннику и, конечно, будет пристрелен на месте. Посвистывая, с видом дурачка, почесывая ключицу, Задонов показал на трубу крематория, потом на себя, поежился, подскочил, давая понять охраннику: если, мол, сунете меня в трубу, будет очень жарко. Эсэсовец довольно расхохотался: — Яволь, яволь! Конечно!
Во второй шеренге послышалось приглушенное хихиканье. Назимов и Задонов, обернувшись, увидели человека с вытянутым острым носом, напоминающим клюв скворца. Прикрыв рот небольшим узелком, человек старался сдержать смех.
— Чего смеешься, глупец? — не выдержал Назимов.
— Да как же не смеяться! Больно забавно представляет усатый… Хотите познакомиться? Меня зовут — Серафим Мартынович Поцелуйкин. А вас?
— Балтыров! — ответил Назимов. Раздалась отрывистая команда. Заключенных подвели к приземистому длинному строению. Им приказали выстроиться вдоль него в одну шеренгу, затем повернуться кругом, лицом к стене, руки положить на затылок. Стоять молча, не оглядываться до тех пор, пока не будет подана новая команда. За спиной слышались шаги эсэсовцев. Они шли вдоль шеренги, считали людей поштучно, тыча каждого между лопатками рукояткой плети. Иногда плеть коротко свистела, и тогда раздавался чей-то болезненный крик — это хлестнули того, кто нечаянно пошевелился или оглянулся.
Во всем этом было не только унижение, но и напоминание узникам, что судьба их похожа на эту вот стену и они должны покориться своей участи, не противиться.
Назимов стоял вместе с другими, — казалось, слышал злорадный голос Реммера: «Ну, подполковник, попробуй пробить стену лбом!»
Чтобы отвлечься от этой назойливой галлюцинации, Назимов стал пристально смотреть себе под ноги. Он видел — у самой стены зеленела единственная травинка. «Смотри-ка, земля здесь утрамбована, на дворе глубокая осень, а она растет! — подумалось Баки. Взгляд его просветлел, на душе стало легче. «Не высохла, зеленеет! Только высохшая трава не ждет весны. Вы слышите, господин Реммер?» — мысленно проговорил Назимов.
Продержав пленных у стены часа два, конвойные приказали заключенным входить по одному в дверь ближайшего барака. Вдруг сзади послышался шум, возня. Назимов мельком оглянулся. Гитлеровцы выволакивали из шеренги отдельных узников, отбирая их по каким-то признакам, понятным только самим палачам. Чуя недоброе, люди цеплялись друг за друга. Но эсэсовцы, наметив очередную жертву, набрасывались хищными зверями, пускали в ход кулаки, дубинки, приклады автоматов.
Вот они вцепились в Александра. Он попытался сопротивляться, но ему вывернули руки, подтащили к группе обреченных. Александр поднял голову, крикнул Баки и Николаю;
— Не забывайте, товарищи! Конвоир замахнулся на него автоматом. «Разлучили», — тяжело дыша, думал Александр. Но мужество было преобладающей чертой его характера, и он не позволил отчаянию овладеть собой. Оглядел стоявших рядом людей. Они были различных национальностей. Вели себя тоже по-разному: одних от страха била дрожь, в глазах стоял ужас, другие внешне держались спокойно, не теряя достоинства.
Отобранную группу провели мимо длинного одноэтажного здания, стоявшего метрах в шестидесяти от внутреннего кольца заграждений, потом приказали остановиться у какого-то небольшого строения.
«Это, должно быть, конюшня, — соображал Александр, успокаивая себя. — Вон у стены свалена груда навоза, вокруг разбросаны клочья сена. Длинная лестница ведет на чердак, там, наверное, сеновал. Чему же здесь быть, как не конюшне». Но изнутри доносилась веселая музыка, это смущало и тревожило Александра.
Неяркое солнце, теплый, безветренный денек действовал успокаивающе. Александру захотелось перемолвиться с соседями. Но стоило ему открыть рот, как конвойный пригрозил автоматом.
Не зря говорят, что молчание всегда угнетает. Александру чудилось самое плохое. Вспомнился рассказ, мельком услышанный еще в поезде. В Бухенвальде будто бы есть так называемый «патологический блок». Туда отбирают самых здоровых, выносливых узников. Вначале их хорошо кормят, дабы набраться сил, потом фашистские врачи начинают производить над ними различные опыты, преимущественно заражая эпидемическими болезнями. Из «патологического блока» никого живым не выпускают.
«Неужели нас ожидает такая участь?» — с ужасом подумал Александр.
Но если бы рядом с ним стоял кто-нибудь из старожилов Бухенвальда, он объяснил бы новичку, что «патологический блок» помещается в другом здании. А здесь когда-то был манеж, выстроенный специально для жены коменданта лагеря Ильзы Кох, где она подолгу гарцевала на лошади, любуясь на свое отражение в огромных зеркалах. Теперь же здесь как будто конюшня. Русские военнопленные прозвали это помещение «Коварным домом».
В дверях появился немец в белом халате, приказал войти. Александр остановился у порога довольно просторной и светлой комнаты. «Вот тебе и конюшня», — невольно подумал он, оглядываясь по сторонам. По углам комнаты стояли два черных ящика. Из них-то и слышалась музыка.
Охрана осталась за дверями. Немец в белом халате, похожий на санитара, велел всем заключенным раздеться и связать одежду ремнями.
— Будем дезинфицировать, — пояснил он.
Узники, переглянувшись, начали нерешительно раздеваться. Под одеждой их худоба не так была заметна. Сейчас, когда они сбросили отрепья, на их тела было страшно смотреть. Александр когда-то выглядел здоровяком, мускулы так и перекатывались у него под кожей. Теперь от богатыря остался один скелет.
Служитель в белом халате приказал раздетым людям по одному проходить в соседнюю комнату. Александр вошел туда третьим или четвертым. Здесь распоряжался мирного вида старичок в очках в таком же белоснежном халате, должно быть, врач. Он принялся осматривать и выстукивать заключенных. Александр, ожидая своей очереди, оглядывал комнату. На стенах висят медицинские плакаты, на полочках — различные инструменты и приборы. Старый немец прикладывал трубку то к спине, то к груди Александра. Потом уселся за стол, в точности как в поликлинике, принялся заполнять медицинскую карту: «На что жалуешься? Не болел ли в детстве заразными болезнями? Не болели ли родственники?..» Он аккуратно записывал ответы Александра.
— Битте, — сказал он, отложив ручку, и показал на дверь.
Александр видел, что стоявшие перед ним заключенные поодиночке скрывались за этой дверью.
Миновав узкий и довольно длинный коридор, Александр вошел в просторную комнату. Пол здесь почему-то был посыпан опилками. Александр отпрянул к двери. Ему почудилось, что в воздухе стоит запах свежей крови. В глаза бросился водопроводный кран в углу и шланг. Потом он заметил медицинские весы и возле них — прибор для измерения роста. Больше ничего в комнате не было. Позади планки ростомера — ширма из черного материала. Что скрывалось за ней?..
— Встаньте под ростомер, — приказал низкорослый коренастый немец в форме эсэсовца.
Александр с опаской встал под планку. Он впервые обратил внимание на странный занавес из тонких ремешков, которым была задрапирована противоположная стена. Не успел он сообразить, что это такое, снова послышался голос эсэсовца:
— Держите голову прямее, — и опустил планку. Одновременно раздался чуть слышный треск, и Александр без стона повалился на пол. Он уже не видел ни порохового дымка, появившегося из крошечного отверстия в черной ширме, ни эсэсовца, который, сделав свое дело, спокойно чиркнул спичкой, чтобы прикурить сигарету.
Тотчас же из боковой двери выскочили два солдата, быстро, как прожорливые хищники, выволокли за ноги безжизненное тело Александра в соседнее помещение и бросили на еще не успевшие остыть трупы убитых до него людей. Затем они вернулись в комнату, где находились весы, торопливо засыпали пятна крови свежими опилками, разровняли их и опять скрылись в ожидании очередной жертвы. Не прошло и минуты, как «врач» в очках впустил в комнату нового заключенного…
Куда только не забрасывает человека судьба в военное время, и кто знает, где доведется ему сложить голову! Кто бы мог подумать, что в чужом, вражеском краю последний раз придется вздохнуть Александру — советскому парню, родившемуся в далекой Сибири, на берегу небольшой речушки, название которой знали только жители этого района, считавшие свою речку самой прекрасной из всех рек мира. На враждебной фашистской земле погибали французы и бельгийцы, чехи и поляки, югославы и норвежцы. Большинство из них никогда не видели Германии, любили поля и города своей родины, считали величайшим преступлением забраться в чужой дом и унести чужое добро.
На глазах всего мира немецкие фашисты занимались подлым, массовым грабежом и мародерством, истреблением целых народов. Загубленная жизнь Александра была всего лишь каплей в море злодейств, свершенных гитлеровцами.
А что ждет тех лагерников, которые сейчас еще живы?
Никто ничего не знал. Здесь все было покрыто мраком. И в этом мраке царили палачи.
Группу заключенных, в которой находились Назимов и Задонов, остановили перед дверями лагерной канцелярии. Узников впускали подвое, по трое. Выводили их через другую дверь, в противоположном конце здания. Каждому хотелось знать, о чем спрашивали в канцелярии узников? Какие делались затеей в бумагах? Но разговаривать опасно, за первое же неосторожное слово — удар палкой, прикладом, а то и пуля.
— А, черт с ними, пусть что хотят, то и делают! Все равно нам тут крышка, — хрипло пробормотал один из узников и с тоской посмотрел, как над лагерем расплывались клубы черного дыма.
Назимов, стоявший у самой двери, тронул Николая за рукав.
— Слышишь, некоторые уже всерьез прощаются с жизнью.
— Здесь ко всему надо быть готовым, — просто ответил Задонов и еле заметно показал глазами на длинную очередь, растянувшуюся перед дверями канцелярии.
Там все шло своим чередом. Какой-то низенький, тщедушный заключенный о чем-то просил гитлеровца. А тот все норовил ткнуть просителя прикладом в зубы. Безумный Зигмунд громко затянул песню, потом истерически захохотал. Конвойные принялись избивать его. Чтобы не слышать душераздирающих воплей несчастного, Назимов зажал уши ладонями и отвернулся.
Когда крики утихли, он снова зашептал Задонову:
— Куда могли отвести Александра? Не случилось бы с ним плохое?
Задонов в ответ молча подергал ус.
Осеннее солнце нехотя пригревало узников. Откуда-то прилетела запоздалая бабочка, опустилась на плечо Назимова. Баки не замечал ее, а Задонов наблюдал грустными глазами за этим недолговечным, но все же живым существом.
У Задонова, как и у большинства стоявших в очереди, от усталости дрожали и подгибались колени. Хотелось, не взирая ни на что, лечь на землю, забыться хоть на несколько минут. Вот уже третьи сутки узникам не давали ни крошки пищи.
Наконец Задонова и Назимова впустили в канцелярию. Настороженные, готовые ко всяким неожиданностям, они переступили порог большой комнаты, огляделись. За столами сидели писаря в штатской одежде. Шуршала бумага, стучали машинки. Бросались в глаза груды серых папок. Неужели на каждого лагерника заведено особое дело?
Приглядевшись, Назимов понял, что среди канцеляристов есть и не немцы. Не успел он сообразить, какую из этого можно извлечь пользу, пожилой, облысевший писарь знаком подозвал его к своему столу. Назимов, нарочно подняв голову, широко и уверенно шагая, приблизился к столу, в упор, насколько мог презрительно посмотрел на писаря. Баки отвечал на вопросы отрывисто, с откровенной враждебностью. Когда писарь спросил о национальности, Баки громко ответил:
— Русский.
Краем уха он слышал, что из военнопленных татар фашисты пытаются формировать особый легион, и поэтому счел за лучшее скрыть свою национальность.
Аккуратно занося в карточку ответы, писарь спрашивал по-русски:
— Ваше воинское звание? Вы солдат или офицер?
В тихом голосе канцеляриста Назимову почудились какие-то странные нотки. Акцент у него был явно чешский. Но в данную минуту Баки больше всего интересовало существо самих вопросов.
«Эх, куда бы бородатый ни пошел, борода всегда при нем», — вспомнил Назимов поговорку. — Видно, документы мои кочуют вслед за мной из тюрьмы в тюрьму, из лагеря в лагерь. А в этих документах на первой же странице черным по белому должно значиться: «подполковник»… — Насколько мог быстро, он сообразил: — Возможно, мне готовят западню, хотят поймать на сокрытии звания… Нет, не поддамся…»
— Офицер, подполковник, — твердо ответил он и бросил на писаря взгляд, в котором нетрудно было прочесть: «Старайся, выслуживайся, холуй! Хозяева бросят тебе за верную службу кусок со своего стада!»
Писарь не мог не понять этот слишком откровенный взгляд, и у него словно бы дрогнули от обиды губы, или Баки только показалось это. Во всяком случае, чех не вскочил, не заорал. Еще тише прежнего и стараясь правильно выговаривать русские слова, он предупредил:
— Не вздумайте признаваться кому-либо, что вы офицер да еще подполковник. Я записываю вас солдатом. Слышите?
Кровь бросилась в лицо Назимова, сердце тревожно заколотилось. Как понять писаря? Что это, провокация?..
Он упрямо сказал:
— Пишите «офицер»! Вам это известно, а мне — все равно.
Чех отрицательно покачал головой:
— Нет, вам не все равно!..
Назимов отчетливо видел, как рука канцеляриста вывела на учетной карточке: «Soldat».
В сердце Назимова загорелась надежда. Что, если чех и вправду пошел на этот шаг из добрых побуждений? Невероятно?.. Но ведь в лагерь попадают разные люди.
Баки вышел из канцелярии с двойственным чувством: где-то в глубине души надежда боролась со страхом. Хотелось поскорее очутиться рядом с Николаем. «Как обошлись с ним?» Увидев друга, выходившего из канцелярии, Назимов бросился было к нему. Но часовой ткнул его в бок прикладом автомага:
— Куда прешь, свинья! Стой на месте!
«Что за человек этот писарь? — не переставал сомневаться Назимов. — Друг или предатель?» И перед глазами опять стал Реммер с его угрозами: «Ты одинок. Никому не нужен. Тебе никто не протянет руки помощи. Люди от рождения эгоисты и трусы…»
Из дверей канцелярии один за другим выходили узники. У кого нос в крови, у кого — рот. Должно быть, вопросы писарей сопровождались ударами.
Назимов закусил губу. Значит, ему и в самом деле повезло. Словно проверяя себя, он огляделся. Взгляд привлекли какие-то черные хлопья, реявшие в воздухе. Что это, мотыльки? Откуда — в такую пору? Он вытянул руку с растопыренными пальцами. Когда к ладони прилипла черная точка, он понял: это всего лишь жирная сажа, вылетающая из огромной трубы крематория.
«Вот все, что осталось от человека… А ведь он тоже когда-то стоял в дверях канцелярии, подходил к столу… Его тоже спрашивали: «Офицер ты или солдат?» — невесело рассуждал Назимов. — Впрочем, есть ли смысл думать о чем-либо у порога ада? Не поздно ли? Может быть, лучше закрыть глаза, зажать голову руками и…»
На голубом небе светило солнце. Оно как бы хотело согреть души этих истерзанных людей, уберечь от безнадежности.
Жмуря глаза, ощущая на давно не бритых, впалых щеках робкое, но ласковое солнечное тепло, Назимов долго стоял на одном и том же месте, и душа его постепенно освобождалась от оцепенения. Нет, он будет жить. Надо жить, пока бьется сердце. В мире есть прекрасная его родина, друзья. Ради этого стоит бороться!
Когда Назимов открыл глаза, воздух очистился от копоти. Баки облегченно вздохнул и, будто сбрасывая невидимый груз, повел плечами.
Бронзовая надпись на решетчатых железных воротах Бухенвальда гласила по-немецки: «Каждому — свое». Назимов усмехнулся: «Не могли придумать ничего глупее и подлее. Кара! А за что? За какую тяжкую вину каждому из нас уготованы мучения? За то, что мы любим свою родину? За то, что не хотим изменить ей, превратиться в рабов фашизма? Так ведь за это не карают, а прославляют».
Смутные надежды в душе его опять сменились тревогой. Чтобы отвлечься от тягостного настроения и забыть о времени, которое для истомленных узников тянулось слишком медленно, он оглядывался вокруг, стараясь ни о чем не думать, только смотреть. По обе стороны от ворот вытянулись два одноэтажных здания. Вернее, это было одно длинное здание, посредине которого оставлен проезд, замкнутый воротами. Над ними, вместо арки, возвышалась двухэтажная надстройка с башенкой и балконом. На башенке — электрические часы. По правую сторону от ворот разместилась канцелярия СС, по левую — бункеры, каменные карцеры-одиночки. В них неделями и месяцами обреченные люди ожидали смерти.
За всю свою сознательную жизнь Назимов привык сам распоряжаться своей судьбой, действовать только по велению своего разума и сердца. Ему было невыносимо тяжело и оскорбительно подчиняться слепому року, смиренно, как животное на скотобойне, ждать смерти. И все же нужно терпеть! Терпеть ради завтрашнего дня. А завтра?.. Завтра могут повеять новые ветры!
Лагерные ворота все еще не открывались. В канцелярии тянулась нескончаемая волокита: пересылочные списки не сходились с наличием узников, номера людей перепутались, иногда трудно было определить, какой номер принадлежал живому, какой мертвому.
Назимов не знал о причинах проволочки, но ждать ему надоело и он продолжал скучно водить глазами из стороны в сторону.
В лагерные ворота вделано небольшое караульное помещение. На мостках ближайшей вышки ходил часовой, изредка бросая на вновь прибывших косой взгляд. На мощных бетонных столбах проволочного забора ясно выделялись белые изоляторы. «По проволоке пущен ток», — безошибочно заключил Назимов.
Неподалеку от ворот, на пересечении дорог, стоят столбы с дощатыми стрелками. На одной написано: «Штайнбрух» (Каменоломня); на другой: «Густлов-верке» (Завод); на третьей — какое-то непонятное: «ДАВ».
«Нас, конечно, на каменоломню пошлют», — решил Назимов, и перед его глазами возникли огромные каменные глыбы, которые он видел у обочин дороги, когда ехали сюда.
Наконец из канцелярии вышли эсэсовцы, заключенных пересчитали, старший охранник отдал рапорт о подсчете.
Двое сопровождающих стали по обеим сторонам ворот и, снова пересчитывая узников, начали впускать их по одному на территорию лагеря. «Не забудь этот день, — сказал себе Назимов. — 10 октября 1943 года в двенадцать часов ты вступил за ворота лагеря Бухенвальд, чтобы получить «свое», как написано на воротах».
Первое, что увидел Баки, — это широкая площадь, апельплац. Дальше по некрутому склону вытянулись параллельно пять улиц с деревянными и каменными бараками. Почти в самом центре лагеря высилось могучее дерево, листья которого уже начали осыпаться.
— Это и есть знаменитый дуб Гёте, — дрожащим шепотом проговорил Ганс, кланяясь дереву. — Под этим дубом великий Гёте создавал свои творения. А теперь… О, проклятье, проклятье!
Пропустив узников, стража снова заперла ворота. Теперь колонну сопровождали только четверо конвоиров: один шел спереди, двое — по сторонам, четвертый — сзади.
У бараков стояли люди в полосатой униформе. Глубоко запавшими глазами они молча наблюдали за новичками. Старожилы — словно на одно лицо: плотно сжатые губы, на щеках резкие морщины, следы перенесенных страданий.
Посреди площади, заложив руки за спину и раскорячив ноги, стояли несколько эсэсовцев. Вдруг они принялись дико хохотать, указывая пальцами на колонну. В хвосте колонны несколько совершенно обессиленных заключенных, потеряв человеческий облик, тащились на четвереньках, а перед ними, делая невероятные прыжки, то плача, то истерически смеясь, бесновался сумасшедший Зигмунд. Это и развеселило эсэсовцев.
Узников загнали в двухэтажное здание. Это была баня. Теперь уже — настоящая баня. Приказали раздеться, сложить одежду на лавках, у кого есть ценности — часы, золотые кольца, портсигары, — сдать в эффектен-камеру.
Оказывается, были и такие среди узников, кому до сих пор как-то удавалось сохранить свои ценные вещи. Впрочем, гитлеровцы и сейчас не поверили, что все ценности сданы, — специально перерыли лохмотья заключенных, проверяя, не укрыто ли что-нибудь.
Все лагерники были донельзя грязны и с нетерпением ждали той минуты, когда можно будет хотя бы ополоснуться горячей водой. Но их ввели в нетопленное помещение с холодным цементным полом. Здесь воды не было и в помине. За несколько минут люди посинели, начали дрожать. Теперь каждому уже хотелось поскорее закутаться в свои лохмотья. Не тут-то было. Несчастных больше часа продержали в этом холодильнике. Потом, все еще голых, погнали в соседнее помещение, где находилась парикмахерская. «Мастера» сидели на табуретках, а «клиенты» должны были приседать перед ними, подставляя голову. Шарфюреры приказали снимать волосяной покров не только с головы, но и со всего тела. Не обошлось без издевок: тем, у кого была особенно пышная шевелюра, оставляли от лба до затылка узкую, пальца в два гриву. Тем же, у кого волосы были короткими, выстригали только полоску по темени.
«Обработанным» узникам приказали прыгать в бассейн, расположенный посередине парикмахерской. Назимов и Задонов прыгнули одновременно и тут же, как ошпаренные, вынырнули из воды. Тела их горели огнем, будто натертые красным перцем. Оказывается, вода в бассейне была насыщена крепким дезинфицирующим веществом и обжигала, как кислота. Поднялся невероятный крик. Особенно страдали те, у кого на теле были открытые раны. Зигмунд даже катался по цементному полу.
— Вот так баня! — приговаривал Николай, потирая обеими ладонями лицо и тело. — Теперь можно и исповедоваться. Кажись, смыли все грехи!
Только после этого нового издевательства заключенных впустили наконец в душевую. Шарфюреры и тут не преминули поглумиться: пустили только горячую воду. Однако для окоченевших людей почти кипятковый душ был наслаждением. Ежась, подпрыгивая, крякая под обжигающими струями, они яростно скребли изнывавшее тело, сдирали многодневную грязь и запекшуюся кровь.
После душа всех загнали голыми в холодный каменный подвал. Охранники заперли двери, а сами куда-то ушли. Люди прозябли сильнее прежнего.
Только через два часа окоченевших, застывших узников впустили в более теплое помещение и начали раздавать лагерную одежду — полосатые штаны и куртки, деревянные башмаки. Тут же шарфюреры каждому вручили личные номерки и матерчатые треугольники различных цветов, с буквами. Литеры обозначали национальность лагерника, а цвет тряпицы показывал, за какое «преступление» он отбывает наказание. Красный треугольник являлся отличительным для политических заключенных, зеленый — для уголовников.
Тряпицы следовало пришить к куртке, на левой стороне груди, а чуть пониже пришивался личный номер.
Назимову, Задонову и еще некоторым помимо треугольников выдали также вырезанные из материи круги, разрисованные наподобие мишени. Это был отличительный знак флюгпунктов, то есть беглецов. Знак тоже пришивался к одежде. Действительно, отличная получилась мишень.
Полностью облачившись в лагерную форму, Задонов дурашливо крикнул:
— фертиг! В полном парадном обмундировании! — По привычке он поднял руку, чтобы закрутить ус. Увы! Рука коснулась оголенной верхней губы. Теперь Николай Задонов ничем не отличался от других полосатых существ.
Назимов долго смотрел на свой «порядковый номер» и шептал: «Двадцать три тысячи пятьсот двадцать третий… Я больше не Баки Назимов, а заключенный двадцать три тысячи пятьсот двадцать третий!»
Среди ночи Назимов внезапно проснулся, будто кто уколол его. Темно. Единственная электрическая лампочка светит тусклым красноватым светом. На полу, тесно сбившись в кучу, точно овцы, лежат сотни людей. Окна в бараке открыты. Всюду гуляет холодный ветер.
Барак, словно глухой дремучий лес, наполнен тревожными ночными звуками, будившими в душе самые мрачные мысли. Со всех сторон доносился сдавленный храп, стоны, прерывистые хриплые вздохи, кашель. Многие тяжело бредили, всхлипывали, звали детей, жену. Другие проклинали свою судьбу или взывали ко всевышнему. Многоязычное бормотание и выкрики сливались в странный, жуткий гул, похожий на завывание ветра в осеннем ночном бору. Гул этот оглушал, надрывал сердце; на глазах у тех, кто не мог заснуть, закипали слезы жалости к себе, ко всем этим безвинным страдальцам.
Назимов лежал у самой стены, уставив неподвижный взгляд в грязный потолок. Мысли его то уносились далеко отсюда, то возвращались к тяжелой действительности и неизменно останавливались на одном и том же, о чем уже было думано и передумано: «Во время войны никто не имеет права оставаться в стороне от борьбы. Если у тебя выбили оружие, найди другое; не найдешь — грызи врага зубами… В лагере должны найтись люди одинаковых со мной мыслей, обязательно должны! Ведь нашелся же Задонов. Хорошо бы узнать, где теперь Александр. Жив ли он?»
Но тут же Баки вспомнил, какой кошмар бушевал в бараке вовремя раздачи пищи. Многие дрались за каждый черпак отвратительной баланды, сваренной из репы, вырывали друг у друга миски, консервные банки. Жидкость больше лилась на пол, чем попадала в горло человека. Дрались за удобные места, которых вообще не было в этом ободранном бараке, оскорбляли друг друга самыми грязными словами. Кругом была такая давка, стоял такой многоязычный галдеж, что в ушах гудело и жужжало, как в огромном улье. Утихомирить разбушевавшуюся, обезумевшую толпу, установить какой-либо порядок, казалось, было выше человеческих сил. Невероятная усталость в конце концов подкосила всех, и наступила относительная тишина.
Можно ли надеяться, что эти люди все еще способны на подвиг, на самопожертвование, на спайку? Назимов хорошо понимал, что если большинство лагерников и теряют человеческий облик, то это происходит из-за голода, на почве ужасных страданий, из-за расшатанных нервов, еще и потому, что более слабые забиты, запуганы зверским обращением. Но ведь это и впредь будет постоянным спутником лагерной жизни. Удастся ли пробудить в людях волю, разум, стремление к свободе? А без этого разве можно бороться?..
Утомленный тяжелыми раздумьями, Назимов начал было засыпать. Глаза застлало туманом, мысли перепутались. Но через какие-то минуты он вздрогнул, очнулся от полузабытья.
От долгого неподвижного лежания на каменном полу у Назимова онемел левый бок. Он хотел повернуться, но это было невозможно: люди сдвинулись слишком тесно, обогревая друг друга. Между спавшими, как говорится, нельзя было протащить и волосок.
С вечера Назимова сильно знобило, по всему телу пробегала крупная дрожь, а теперь ему стало жарко. Он приложил ладони к щекам, сунул под мышки: «Уж не температура ли?»
Ему становилось все жарче, губы пересохли. В затухающем сознании пронеслось: «Заболеть здесь — равносильно гибели. Палачи прикончат».
Дальше Баки ничего не помнил. Начался бред. Он то проваливался в темную бездонную пропасть, то погружался в ледяную воду, то на него вдруг кто-то наваливался, душил. Чьи-то руки вырвали у него консервную банку с баландой. Вот на него плеснула горячим супом.
Нет, все это — бред… Он уже на Волховском фронте, ведет свой полк в атаку. Вот это — настоящее. Да нет же… Он — в тюрьме, стоит связанный перед эсэсовским офицером. Сладко улыбаясь, Рем-мер предлагает ему служить Гитлеру. Потом угрожает: «Если не согласишься, в ад брошу!» — «Я вырвусь из ада! Вырвусь, поганая ты душа, собака!» — кричит Назимов и хочет размахнуться, ударить эту ухмыляющуюся образину. Но не может: руки связаны. Вот его уже волокут в крематорий, чтобы сжечь живым. Его бросают в огонь. «Горю! Умираю!.. А-а-а!»
Назимов громко застонал и снова затих. Нет, его никто не бросает в печь. Он — на берегах прохладной Дёмы. В кустах самозабвенно выводят трели соловьи. Кто-то, сидя на крутом берегу, наигрывает на свирели. Над рекой плывет песня, с детства любимая:
Вдруг откуда-то появилась маленькая Римма с цветами в руках. «Папочка, зачем ты плачешь? Кто тебя обидел? Не плачь, возьми цветочки…» — «Спасибо, дочка! Ты надела бы шапочку, а то очень жарко, как бы солнце не напекло тебе головку…» В ту же секунду солнце превратилось в страшный огненный шар. Шар стремительно приближается к Назимову, опаляя окрестности. Все вокруг горит, обугливается. «Воды! Каплю воды! Пить, пить!» — стонет Назимов. И вдруг — видит себя уже во Владивостоке, на берегу моря. Под руку с ним идет Кадрия. У пирса стоит океанский теплоход. «Баки, милый, — беспокоится Кадрия, — в море страшно. Ты не утонешь?» — «Нет!» — громко отвечает он. И в ту же минуту погружается на дно. Кругом зеленая вода, рыбы. Мимо проплывают морские коты, акулы. Одна из них широко раскрывает огромную пасть и несется прямо на него. Сейчас проглотит! «А-а-а!»
Вдруг среди стайки рыб появляется Кадрия. Она укоризненно смотрит на него. И уже не рыбы вокруг Кадрии. Это — другие, незнакомые женщины. Их много, тысячи.
«Так-то ты защищаешь нас? — гневно говорит Кадрия. — Где твоя клятва разгромить врага? Эх, ты! — Кадрия ударила его по щеке. — Вот тебе, трус! — пощечины сыплются одна за другой. — Я верила в тебя, а ты…».
Назимов от боли и обиды закричал изо всех сил: «Кадрия, за что? Перестань! Я ни в чем не виноват перед тобой!»
Николай Задонов, лежавший рядом, тряс Баки за плечо:
— Борис, чего ты кричишь? Бредишь, что ли? Проснись, Борис!
Назимов, не открывая глаз, продолжал стонать. Ганс тоже проснулся. Он ощупал лоб Назимова.
— У парня дела плохи. Заболел.
Задонов сел, огляделся по сторонам. В полумраке отовсюду доносились стоны, выкрики заключенных, метавшихся в бреду.
— Этак полбарака завтра не встанет, — сокрушался Николай. В бессильной ярости он сжал кулаки. — Палачи, гады! За что губите людей?..
На медицинскую помощь нечего было рассчитывать. «Нет ли врача среди заключенных? — мелькнуло в голове Задонова. Но он тут же отогнал эту мысль. — Что может сделать врач без лекарств, без инструментов?»
— Воды, воды! — стонал Назимов.
Достав из-под изголовья консервную банку, с которой не расставался, Задонов, с трудом ступая между спящих вповалку людей, кое-как добрался до бака. Но в нем не было ни капли воды. Тогда Николай направился в умывальную, нацедил воды из крана.
Он смочил больному губы, лоб. Теперь Баки стонал тише. Николай знал: в прошлом приятель его никогда не болел тяжело. Значит, организм у него крепкий. «Может быть, завтра полегчает», — успокаивал себя Задонов. Надо лечь, иначе и сам обессилеешь. Место его уже было занято. Он насилу втиснулся между спящими.
На рассвете температура у Назимова немного спала, дыхание стало ровнее. Баки очнулся. В голове туман, все же он отчетливо сознавал, где находится. Положение его почти безнадежно. Когда температура опять начала подниматься, он с ужасом подумал: «Кажется, всё».
Впервые за вес время страданий в плену у него навернулись слезы.
— Николай, — позвал он друга. — Если сумеешь вернуться на родину, передай моим… Скажи Кадри и всем… ты знаешь, я не был предателем!
Наутро Назимов уже никого не узнавал, даже Задонова и Ганса, часто склонявшихся над ним. К счастью, в этот день заключенных еще не погнали на работу.
За ночь что-то произошло с пленниками. При раздаче завтрака хотя и возобновился галдеж, но он уже не был таким возбужденным и озлобленным, как вчера. Людям будто совестно стало друг перед другом. Здоровые с участием смотрели на больных, метавшихся в бреду.
— Я пойду разузнаю, нет ли среди заключенных врача, — вызвался Ганс.
Вернулся он опечаленный.
— Заболело больше половины барака, — говорил он упавшим голосом, — Врача нигде не нашел.
Именно в эту минуту к ним пробрался мужчина, невысокий, лет пятидесяти, кареглазый, с густыми, уже седеющими бровями. Красный треугольник с буквой «Ч», пришитый к груди его куртки, свидетельствовал, что это был чешский политзаключенный.
— Друг? — спросил он у Задонова на чистом русском языке, указав на Баки.
— Да, — подтвердил Николай. — Заболел вот. Лекарство бы…
Чех отрицательно покачал головой и тихо, медленно, как бы взвешивая каждое слово, заговорил:
— Если ваш друг сам не выздоровеет, ему не поможет никакое лекарство. Поняли меня?.. Ведь в Бухенвальде нет больных. Есть лишь живые и мертвые. Так сказал штандартфюрер СС Кох.
Открытое ив то же время строгое лицо чеха было мужественным и спокойным. Он предпочитал говорить только правду, хотя и суровую. Не зная, что ответить, Николай в замешательстве взглянул на Ганса. Тот по-немецки стал о чем-то просить чеха.
— Я думаю, вы поняли меня? — не слушая Ганса, опять обратился чех к Николаю. — Состояние больного тяжелое, но, мне кажется, его организм выдержит. Пусть лежит. Не беспокойте его. — И он направился к другим больным.
Это был штубендинст — староста — флигеля «Б» семнадцатого карантинного блока Йозеф. Кем он был до того, как попал в лагерь, за что фашисты посадили его — этого Задонов пока не знал. Однако значок политического заключенного не позволял думать о чехе плохо. Правда, в лагере нельзя с первого взгляда верить человеку. Одежду стой или иной нашивкой может надеть любой заключенный. К тому же ни для кого не было секретом, что гитлеровцы назначали старостами блоков и флигелей верных им людей. Кроме того, известно было, что лагерное начальство широко использовало в своих интересах «зеленых»! то есть уголовников, бандитов. Людей с зелеными треугольниками на груди было вполне достаточно в лагере.
В обед Задонову не удалось раздобыть даже полчерпака супа. Теперь он сидел, горестно прислушиваясь, как дневальные гремели пустыми суповыми бачками. Ему было вдвойне тяжело оттого, что он ничего не может дать больному товарищу. Николай видел, как многие заключенные, тоже оставшиеся без обеда, поодиночке тянулись к помойным ямам. Ради себя он никогда бы не пошел туда. Но для товарища…
Он уже хотел было подняться с места, вдруг снова появился староста барака Йозеф.
— Вот, дадите больному… — он протянул Задонову кусочек хлеба, намазанный маргарином.
— Что это? — недоуменно посмотрел на него. Николай, не веря своим глазам.
— Лекарство, — сухо ответил штубендинст и ушел.
На следующий день, вечерей, когда наступила темнота, Йозеф принес целый котелок баланды.
— Ему надо окрепнуть, — кивнул он на лежавшего Назимова. — Пища — единственное лекарство для него.
— Вы что, отдаете свой паек? — Николай взглянул прямо в глаза чеху. Ему хотелось как можно глубже посмотреть в душу этого человека, разгадать подлинные его мысли.
— Это неважно, чей паек, — сказал Йозеф, нахмурив брови.
Задонов сжимал обеими ладонями теплый котелок. Лицо его странно вытянулось, челюсти сами собой лихорадочно двигались. Правда, сегодня Николай сумел получить свою порцию супа, но больше половины котелка скормил Назимову, поэтому чувствовал сейчас зверский голод. Задумавшись, он не замечал, как за спиной у него десятки людей следили жадно поблескивающими, голодными глазами: отдаст он суп больному или не удержится, начнет хлебать сам. В последнем случае у него могли выхватить котелок более сильные заключенные. Заглушив адскую боль в желудке, Задонов глубоко вздохнул и, поддерживая голову Назимова, поднес к его губам котелок. Лагерники, наблюдавшие за ним, медленно побрели к своим углам, глотая на ходу слюну.
Кто возьмет на себя смелость судить, какое из человеческих чувств наиболее сильное и острое? Не вернее ли будет сказать, что попеременно верх берет то одно, то другое, то третье чувство, в зависимости от места, времени и душевного состояния человека.
Сегодня все существо Баки пронизывало радостное ощущение выздоровления. Это ощущение было таким огромным и наполняющим, что Баки, казалось, совершенно забыл о том, где он находится. Еще бы! Разве это не настоящее чудо и счастье, что он выздоравливает именно здесь, в Бухенвальде, где все делается для того, чтобы истребить как можно больше людей?! У этих несчастных людей зачастую не остается даже искры надежды, ибо над ними витают тысячи смертей.
Две недели Баки боролся со смертью, не понимая, где он находится, что творится с ним. В бреду он валялся на голом и холодном полу. Все его лекарство — сырая вода в консервной банке да баланда, которую приносили товарищи. Он не знал счета времени: иногда минута казалась ему вечностью, а порой целая неделя незаметно проваливалась в какую-то пропасть. Ему казалось еще, что он лежит здесь очень-очень давно, и будет лежать бесконечно… И вдруг — выздоровление! Он по-детски ликовал, ощущая, что крепнет день ото дня. Баки почти не думал о том, что впереди его ожидает множество испытаний еще более жестоких, что полную чашу горя ему предстоит испить до дна. Это не смущало Баки, хотя он знал, что Бухенвальд не больница, откуда можно выписаться после выздоровления. Желание выжить в этом аду, вера в свою «вечность», еще более окрепшая в нем после болезни, — были настолько сильны, что никакие бедствия не страшили.
В окно барака заглядывает солнце. На пол падает тень от проволочной изгороди. Тень колючей проволоки должна бы напомнить Назимову о фашистском концлагере, о том, что он бессрочный узник. Но Баки словно не замечает эту зловещую тень, как не видит он и больных, валяющихся на голом полу, как не слышит их стонов, проклятий, рыданий. Он видит лишь яркий свет солнца и чувствует, как этот свет согревает его грудь, наполняет ее живительным теплом.
Назимов сознавал, что выздоровлением своим обязан прежде всего друзьям, что он неоплатный должник перед ними.
Взгляд его рассеянно бродил по бараку. Народу заметно убавилось. Баки не спрашивал, куда девались люди, ибо сам видел, как по утрам дежурные выносили десятки трупов. Живые продолжали двигаться как тени — одни высохли, другие неузнаваемо опухли. Задонов и Ганс тоже сильно сдали.
«И эти люди помогали мне», — подумал Назимов. Исхудавшей рукой он обнял за плечи только что подсевшего к нему Задонова.
— Спасибо, друг — сдавленным голосом проговорил Баки, в горле у него встал комок.
Задонов, не ожидавший такого проявления чувства, даже растерялся. Он по привычке сложил губы трубочкой, но из-за того, что усы у него сбриты, в лице не стало прежней выразительности. Должно быть, он и сам почувствовал это, скороговоркой пробормотал:
— Вот черт! Если так пойдет дальше, ты скоро целоваться полезешь, словно баба. Не люблю я такие сентиментальные арии.
Назимов тоже устыдился своей слабости. Опустив голову, молча уставился на пол. Задонов тронул его за плечо:
— Сумеешь выйти из барака? Тебе надо подышать свежим воздухом. Хватит, достаточно валяться…
Он помог Баки выбраться наружу. Они уселись неподалеку от дверей барака. У Назимова мелко дрожали колени, чуть кружилась голова. При дневном свете Баки лучше рассмотрел, как сильно похудел и постарел его друг. Под глазами у Задонова багровые пятна; уши как-то сморщились, стали походить на жухлый лист; безусое лицо было жалким.
Несколько минут они сидели молча, глядя на мрачное здание крематория. Во дворе его, под навесом, штабелями сложены трупы: жертв в лагере было столько, что мертвецов не успевали сжигать.
— Пока ты болел, в нашем бараке умерло около ста человек, — задумчиво проговорил Задонов. — В остальных бараках еще больше.
Назимов невольно вздрогнул. Ведь вполне могло случиться, что и он сейчас лежал бы там, в той страшной поленнице, приготовленной для сожжения. И снова его захлестнула волна благодарности к другу, глаза повлажнели.
Николай сурово одернул его: — Ну тебя! Не разводи сырости, и без того муторно на душе…
Затрещало в репродукторе на столбе. Чей-то голос властно прохрипел:
— Лагерный староста, быстро к воротам! Потом уже другой голос приказал какому-то оберштурмфюреру немедленно явиться к коменданту лагеря. Через несколько минут — новый приказ:
— Двое носильщиков, за трупом! К воротам, бегом!
— Здорово командуют, — зло усмехнулся Назимов.
— Это еще что… А вот как выкликнут твой но-» мер да прикажут: «Ан шильд драй», тогда… — Задонов сделал губы трубочкой, — фьють… Капут, одним словом.
— Не понял, — ответил Назимов.
— То-то, не понял. Пока ты болел, мы тут во всем разобрались. Когда нас гнали сюда, видел недалеко от проходной эсэсовскую канцелярию? В ней — пять окон. Над каждым — щит с огромной цифрой… Так вот, к первому и второму окну вызывают тех, кого надо послать на работу, к четвертому — кого отправляют в этап, к пятому подходят больные, чтобы получить направление в ревир — в лазарет… Ну, а к третьему вызывают тех, кого решили стукнуть. Понял?.. — И Задонов смачно сплюнул.
— Да? А я-то думал, что-нибудь приятное скажешь, — стараясь быть спокойным, ответил Назимов. И вдруг спросил — А сводки с фронта передают здесь?
— Бывает, что треплются, — нехотя проговорил Задонов. — Как всегда, хвастаются победами. А я, дружище, сердцем чую… — Задонов снизил голос до шепота. — Скоро они заиграют похоронный марш и объявят траур покрепче, чем в конце прошлого года, после поражения на Волге… Знаешь, есть слух, будто наши взяли Мелитополь, Днепропетровск… ну и Днепродзержинск. Если это верно — значит, наши и Днепр форсировали…
— Кто сказал? От кого слышал? — Назимов вцепился в плечо Николая, пораженный тем, что в лагерь могут проникать такие слухи.
— Говорят… — уклончиво ответил Задонов. — Народ говорит. Кто-нибудь скажет, а ветер разносит. У слуха, друг, не спросишь фамилию.
Они надолго замолчали. В громкоговорителе то и дело щелкало и хрипело: передавалось то одно приказание, то другое.
Вдруг за углом барака послышалось какое-то дикое улюлюканье, хлопанье бича и громыхание колес. Все это порой перекрывалось нестройным пением. — Что это? — удивился Назимов. — Фурколонна идет, — объяснил Николай. — Запрягут в телегу лагерников и погоняют, словно лошадей. Да еще петь заставляют. Русские прозвали эту пряжку бурлацкой командой. А лагерное начальство… — Николай зло выругался сквозь зубы. — Эти придумали название прямо-таки поэтическое: «Зингенде пферде» — поющие лошади, — кажется, так будет, если перевести.
Из-за угла показалась группа лагерников, человек двадцать. Они катили длинную телегу, груженную леском и камнями; кто тянул за лямки, кто подталкивал сзади. Все пытались петь на ходу какую-то песню. «Кучер»-эсэсовец, взгромоздившись на козлы, щелкал над их головами бичом.
Назимов молча смотрел, прикусив губу и сжав кулаки. Когда фурколонна прошла, тихо спросил:
— Александра не видел?
Этот же вопрос он неоднократно задавал и вовремя болезни, даже в бреду. Тогда Задонов отмалчивался, а теперь не было смысла больше скрывать.
— Сашу… расстреляли, — глухо произнес он, глядя под ноги — В первый же день…
У Назимова на этот раз ничто не дрогнуло в лице, он словно был подготовлен к печальному известию. Баки долго и молча смотрел куда-то вдаль, поверх колючего забора. Лицо его оставалось каменным. Но если бы кто из гитлеровцев нечаянно посмотрел в эти впалые глаза, в страхе отшатнулся бы. Море гнева бушевало во взгляде Баки.
— Должно быть, нас еще с месяц продержат на карантине, не будут посылать на работы, — переменил разговор Задонов после молчания. — Потом или примутся еще более жестоко измываться здесь, или переправят куда-нибудь. Оказывается, Бухенвальд разветвляется на филиалы. Но и там и здесь — мы все та же даровая рабочая сила… Неплохо бы попасть в так называемый Большой лагерь. Там, говорят, полегче. — Задонов осмотрелся по сторонам и опять зашептал: — Думается мне, что и здесь не одни только звери. Есть и порядочные люди. Я про Йозефа говорю, нашего штубендинста. Хороший старик. Если хочешь кого поблагодарить за свое выздоровление, так в первую очередь ему должен сказать спасибо. Ну, и Гансу, конечно… — Задонов ни словом не обмолвился о том, что сам сделал для друга — Йозеф до войны, кажется, побывал в Советском Союзе. Он иногда намекает на это и вообще — порой интересно высказывается…
— А мне один писарь в канцелярии понравился, — вспомнил Назимов. — Я вроде бы говорил о нем в тот, первый день…
— Да, да, рассказывал, — подтвердил Задонов.
Грохот телеги и нескладное пение «бурлаков» доносились теперь откуда-то издалека. Вдруг раздался сухой треск выстрела.
— Боже, помилуй нас, — пробормотал проходивший мимо них сутулый узник.
— Кто это? — кивнул вслед ему Назимов.
— Немецкий пастор. Гитлеровцы и пасторов не щадят.
Задонов опять оглянулся, тихо сообщил:
— К нам в барак по вечерам зачастил один русский паренек… Чернявый такой, на цыгана похож.
— Откуда он?
— Из Большого лагеря.
— Разве можно ходить из одного лагеря в другой?
— В темноте, да поосторожнее — оно и можно.
— Чего он повадился? О чем говорит? — допытывался Назимов.
— Разное говорит. — Задонов выждал, пока на вышке, напоминающей водокачку, сменятся посты, и продолжил — Больше сам старается расспрашивать: кто да откуда родом, есть ли родные дома, когда попал в плен и как очутился в Бухенвальде?.. В общем — то да се…
— Может, подослан?
— Возможно.
— Ты сегодня же покажи его мне, — оживился Назимов, — Тут надо рискнуть, иначе — век просидишь в этой яме.
— Не торопись, — предупредил Задонов. — Осмотреться надо. Здесь — как в темном лесу.
Назимов слабо усмехнулся:
— Чего нам бояться?
— Бояться, конечно, нечего. Страшнее не будет. Но жизнь, дружище, того… Надо поберечь, пригодится, — Он сжал кулаки. — Еще как пригодиться может! Осмотреться, говорю, не мешает тебе.
— А сам осмотрелся? — хитро ввернул Назимов.
— Успеется. Не сегодня, так завтра осмотримся. Торопиться нам некуда, времени хватит… А вот сидеть у дверей, пожалуй, хватит. Для первого раза тебе достаточно. Пойдем в барак, — Задонов взял Баки под руку.
— Подожди, я сам… — Назимов сделал несколько шагов, вдруг зашатался и чуть не упал. — Уф!.. — вздохнул он, вытирая тыльной стороной ладони холодный пот со лба. — Силенок-то, оказывается, того…
Николай помог ему войти в барак.
Силы Назимова сразу иссякли.
— Хватит, отдохнем, — слабо прошептал он.
Они присели тут же у порога, едва вошли в барак.
Около них остановился долговязый лагерник, незнакомый Назимову. Одет он был в черную куртку. Нашитый на рукаве красный треугольник без инициала, показывающего национальность, свидетельствовал о том, что незнакомец принадлежит к немецким политическим заключенным.
— Не знаете, штубендинст Йозеф у себя? — спросил немец у Задонова.
— Должно быть, в штубе. — Николай показал в дальний конец барака, где находился небольшой закуток, отгороженный шкафом от общего помещения.
Долговязый немец скрылся за шкафом, несколько минут пробыл там и вышел. Вскоре показался и штубендинст Йозеф. Он отдал какие-то краткие указания по лагерникам, убиравшим блок. Затем торопливо правился к дверям. Вид у него расстроенный, на щеках проступили красные пятна, губы вздрагивали.
— Что-нибудь случилось, Йозеф? — тихо спросил его Николай.
Штубендинст приостановился, обхватил голову руками.
— Ах, и не спрашивайте!.. — зашептал он. — Вчера из Польши привезли русских военнопленных… Больше ста человек. Ночью их всех…
— Изверги! — глухо проговорил Задонов. — Фамилии ни одной не знаете?
— Нет. Известно только, что все были офицерами и хотели поднять восстание в концлагере, в Польше. Извините. Мне надо идти.
Йозеф и Задонов говорили сдержанно, но достаточно откровенно.
«Значит, между ними установилась связь, — соображал Назимов, не принимавший участия в их разговоре. — А откуда штубендинст узнал о расстреле русских офицеров? — продолжал он размышлять. — Ему мог передать тот долговязый немец. Выходит, не так все просто… Надо поближе сойтись с этим Йозефом».
Своими мыслями он пока не поделился даже с Николаем. Таков уж лагерный закон: до поры до времени думай только про себя.
Узников карантинного блока на работу все еще не выводили. Они занимались лишь уборкой вокруг и внутри своего блока. Гитлеровцы, страшась заразных болезней, к карантинным почти не заглядывали. У заключенных хватало времени для новых знакомств, для разговоров.
Как-то вечером Назимов зашел к Йозефу в его штубу. Для начала спросил, сколько всего узников в Бухенвальде.
— Кто их знает, — охотно ответил штубендинст. — Говорят, в иной день доходит до восьмидесяти тысяч. Да ведь к вечеру же этого дня картина может измениться.
Назимов уже знал, что наряду с прибытием в Бухенвальд новых партий заключенных из лагеря почти ежедневно отправляются этапные команды.
— А сколько здесь жилых бараков? — продолжал расспрашивать Баки.
— Около шестидесяти. Это не меняется, сколько бы заключенных ни находилось здесь, — язвительно усмехнулся Йозеф.
— Получается, что в каждом бараке в среднем содержится не менее тысячи человек?
— Бараки не одинаковы. Есть двухэтажные и одноэтажные. В рабочих бараках людей содержится поменьше. Больше всего заключенных — в нашем карантинном помещении. Порой здесь набирается до трех тысяч человек.
— Сколько же народу согнали! — покачал головой Назимов. — И ведь разные люди, а? — задал Баки главный вопрос, ради которого и начал разговор. Ему очень важно было установить: избегает Йозеф наводящих вопросов или идет навстречу.
— А как же иначе? — согласился Йозеф. — Конечно, разные. У каждого — свой характер. Но, как правило, наиболее приметные отсеиваются, — неопределенно добавил он.
Тогда Назимов пошел дальше:
— Скажите, Йозеф, у вас есть здесь друзья?
Вопрос был задан в упор. Брови у Йозефа подпрыгнули. Кажется, он хорошо понял, о каких друзьях спрашивает этот русский флюгпункт.
— Настоящий человек не может обходиться без друзей, Борис, — ответил штубендинст тихо, но твердо.
— А меня не познакомите с вашими друзьями? — еще смелее спросил Назимов.
Йозеф мельком глянул на него, покачал головой:
— Вы слишком торопитесь, Борис.
— Это потому, что я верю вам, — отрывисто прошептал Назимов.
— Доверие хорошо, а осторожность лучше, — вполголоса сказал Йозеф. — Ну, будьте здоровы.
В проходе Назимова остановил Серафим Поцелуйкин. Пригнулся, точно желая пронзить его своим острым носом, спросил:
— Ты что, хочешь сдружиться со штубендинстом!
Метишь на теплое местечко? Вижу, хитер ты, парень. Назимов смерил Поцелуйкина гневным взглядом.
Потом поднес кулак к его бледному, худощавому лицу, угрожающе процедил:
— Не суйся куда не надо — не ровен час, нос прищемишь.
Срок карантина близился к концу, Йозеф все еще не вступал в настоящий разговор. Назимов нервничал. Однажды он прямо высказал Йозефу свое недовольство. Тот опять напомнил, что излишняя смелость неуместна, после чего, как показалось Назимову, начал сторониться его. И вдруг однажды вечером Йозеф недвусмысленно намекнул Назимову, что в лагере существует подпольная организация и что в ней главную роль играют якобы военнопленные. У Назимова так и засверкали глаза. Он сразу же засыпал штубендинста нетерпеливыми вопросами, Йозеф явно испугался этого напора, умолк, замкнулся:.
Но теперь Баки внутренне ликовал. «Слово — не воробей, вылетит — не поймаешь», — хотел он сказать старику. Но побоялся, как бы не отпугнуть его окончательно. Надо потерпеть с расспросами. А вообще-то Баки воспрянул духом. Как тут не радоваться! Он уже чувствовал, что в воздухе пахнет борьбой. Здесь нет политотдела, никто не станет тебе разжевывать и готовенькое класть в рот. Надо самому обо всем догадываться, быть настороже. «Смотри, не будь ротозеем!»— опять как бы случайно обронил Йозеф. «Да, да, ротозеем нельзя быть! Но и страусу не следует уподобляться, не время совать голову под крыло», — взволнованно размышлял Назимов.
Он сейчас же пошел разыскивать своего друга Задонова. Разве можно что-либо скрывать от Николая, которому Баки верил не меньше, чем самому себе.
Поделившись новостями, заключил: — Значит, Николай, надо нам ближе сойтись со своими русскими ребятами. Ключ, должно быть, в их руках. Мне кажется, что Йозеф не наврал.
«Своими ребятами» Назимов назвал тех русских заключенных, содержавшихся в Большом лагере, которые иногда по вечерам наведывались в барак карантинников. Большинство заходили всего по одному разу, как бы случайно, и потом не показывались. Но чернявый подвижной лагерник, смахивающий на цыгана, по имени Владимир являлся чаще других. Он любил беседовать наедине, с глазу на глаз. Задавал новичкам одни и те же вопросы, которые уже в зубах навязли: на каких фронтах бывал, где и при каких обстоятельствах попал в плен, тяжело или легко был ранен, откуда родом, есть ли семья на родине, в каких лагерях побывал после пленения, с кем водил знакомство?..
Как-то Владимир начал приставать с этими расспросами и к Задонову. Тот только рукой махнул:
— Ты, браток, того, не веди попусту время, не вороши старого — как говорится, не трогай оборванных струн. Потревожишь старое — поднимется пыль, в глаза полезет… Если хочешь знать, до войны я больше всего любил ходить в оперу. Даже на этой почве конфликты с женой бывали. Если любишь музыку, песни, давай потолкуем. Могу рассказать тебе, как я слушал «Кармен», «Риголетто», «Русалку», «Садко»… Все арии наизусть знаю…
Назимов сидел в стороне и, как было условлено с Задоновым, во все глаза смотрел за ними.
Владимир, как только услышал о музыке, сразу изменился в лице: глаза стали грустными, на широкий открытый лоб набежали морщины. Он словно постарел на десять лет. Пока Назимов гадал о причинах столь резкой перемены, Владимир едва слышно промолвил:
— Моя мать была оперной певицей. Задонов так и засиял. Конечно, он сейчас же захотел узнать фамилию актрисы: может быть, доводилось слушать ее.
Владимир, чуть помедлив, назвал фамилию, но, должно быть, соврал — Задонов о такой артистке не слыхал.
— А сам ты поешь? — допытывался Николай. — Помнишь, из «Князя Игоря»…
О дайте, дайте мне свободу!
Я свой позор сумею искупить…
Задонов явно трунил над парнем, прощупывал. Владимир понял это. Резко поднялся с места и ушел, не попрощавшись. А на следующий день гитлеровцы по радио вызвали нескольких узников из семнадцатого блока к «третьему окну» у ворот. Никто из вызванных больше не возвращался в барак.
В числе жертв были и те лагерники, с которыми накануне разговаривал Владимир.
— Вот ведь какие арии бывают! — проговорил Николай и в сердцах ударил кулаком об острое колено.
— Надо придушить этого щенка! — горячо вырвалось у Назимова.
На следующий день, когда Владимир опять появился в бараке карантинников, Баки едва не осуществил свое безрассудное намерение.
— Знаете, ребята! — возбужденно разглагольствовал гость в кругу собравшихся русских заключенных. — В лагере объявлен набор добровольцев в РОА. Жратвы, говорят, дают, сколько утроба выдержит…
Назимов побагровел. Он уже знал, что РОА — это банда изменников-власовцев. Ему мгновенно вспомнилась тюрьма в Галле, наглые домогательства Реммера.
— Собака! — сдавленно выкрикнул и с размаху ударил парня по физиономии.
Всполошились и другие заключенные. Замелькала кулаки, раздались возгласы:
— Изменников вербуешь?!
— За сколько продался, пес?!
— Придушить змею!
— За яблочко, за яблочко! — подзуживал Поцелуйкин, суетясь между людьми; двумя пальцами он показывал на своем горле, как надо душить. — Жми крепче! Пикнуть не успеет!
Достаточно было чьего-либо решительного движения, чтобы начался самосуд. В это критическое мгновение Задонов одним прыжком подскочил к Назимову, уже поднимавшему руку для нового удара.
— Не дури! — крикнул Николай, схватив Назимова за руку. Потом он повернулся к толпе: — Расправиться успеем, ребята. Но мы не дикари. Нужно будет, проведем суд! Да, да, пусть наши советские законы и здесь действуют, и пусть никто об этом не забывает! Ни один предатель не останется у нас безнаказанным! — еще убежденнее крикнул он, видя, как сильно действуют его слова на заключенных. — А ты! — он вдруг схватил Поцелуйкина за шиворот, — Ты где, гад, приобрел такие навыки? — он показал на горло Поцелуйкина. — В фашистской полиции, что ли, «яблочками» торговал?!
Владимир мог незаметно исчезнуть, когда буря гнева неожиданно обрушилась на другого. Но парень и не думал бежать. Выждав, пока стихнет гул, он потер вспухшую щеку, без всякой злобы сказал Назимову:
— Бить-то надо умеючи! И сейчас же ушел.
Говорят, что некоторые вчерашние вспышки наутро могут показаться не только ненужными, но и постыдными. Однако на следующий день Назимов не раскаивался о своей выходке. Он выругал Задонова за то, что тот помешал ему еще раз ударить Владимира. Заодно он наговорил резких слов и Йозефу, защищавшему Николая.
Вечером штубендинст предложил Баки кусочек хлеба с маргарином.
— Спасибо, — буркнул Назимов, не поднимая головы. Все же хлеб взял.
— Почему такой мрачный? — спросил Йозеф.
— Не вижу причин для веселья.
— А киснуть есть причины?
— Это еще вопрос, кто киснет, — по-прежнему сумрачно проговорил Назимов. — Сижу вот, чиню робу, чтобы к господу богу явиться в полном параде.
— К богу на свидание еще рановато, всегда успеете. Нужно земные дела прежде уладить… Ешь, ешь, — подтолкнул его Йозеф. — Чего не притрагиваешься к хлебу? Поправляться надо.
— Боюсь, в горле застрянет.
— Ну и пусть застрянет, потом проглотишь. Это лучше, чем манна небесная, которой все равно не дождешься. Хлеб не простой, праздничный.
Йозеф даже улыбнулся: ведь сегодня русские с утра поздравляют друг друга с праздником, у них — годовщина Октября.
— Подыми голову, драчун этакий. Я принес тебе хорошие вести… — Понизив голос, Йозеф сообщил: — Говорят, ваши вчера Киев освободили…
Стараясь скрыть радость, Назимов сухо спросил:
— Это правда?
— За полную точность не могу ручаться. Сам от людей слышал, — хитро подмигнул старик.
Было видно, что он хотел сказать что-то еще, но не решался.
Назимов настороженно ждал. В то же время он не мог отвести глаз от хлеба с маргарином, это было настоящей пыткой. Не выдержав, принялся жевать. Йозеф не обращал на него внимания, стоял молча, глядя куда-то в сторону.
Назимов между тем лихорадочно соображал: «Праздничный» гостинец… Весть об освобождении Киева… Как связать все это? Зачем Йозеф говорит все это? Чего добивается?..»
Выждав, пока Назимов расправится с хлебом, староста огляделся и, убедившись, что поблизости никого нет, спросил тихо:
— Вы, кажется, подполковник?
Баки вздрогнул. Он никому не говорил здесь о своем воинском звании. Кем он был в армии, знали только два человека: писарь канцелярии да Задонов. Но Николай не мог никому проговориться. Значит, оставался только писарь. Выходит, Йозеф близок к нему. Стало быть… Так вот каков его праздничный гостинец! А вслух Баки сказал холодно:
— Нет, вы ошибаетесь, господин штубендинст. Я рядовой солдат Советской Армии. К тому же мое воинское звание не имеет никакого значения здесь.
Йозеф невозмутимо выслушал его, так же спокойно ответил:
— Ошибаетесь вы, а не я. Ваше звание имеет значение.
— Уж не хотите ли вы сказать, что оно имело бы значение для моей службы в РОА? — язвительно спросил Баки. — Это предложение я уже имел честь выслушивать в гестапо! — презрительно добавил он. — А вчера и здесь — один из этих мерзавцев…
«Все равно пропадать, — думал Назимов, говоря эти решительные слова. — Надо идти напролом».
Йозеф осуждающе покачал головой.
— Так нельзя… Нельзя горячиться, — повторил он совсем тихо. — Вот сегодня ночью двое покончили с собой, бросились на проволоку. Я знал их. Хорошие ребята. Но у них не выдержали нервы. Они предпочли смерть, выразили, так сказать, протест. Нет, это не тот путь. Это — не путь борьбы. Борьба должна быть сильнее смерти! Она продолжается и здесь, за колючей проволокой.
— Да, да, сильнее смерти! — желчно усмехнулся Назимов. — Трупы не успевают сжигать в крематории.
Он повернулся спиной к собеседнику, давая понять, что им больше не о чем разговаривать.
Йозеф выдержал и это. Тем же ровным, тихим голосом он продолжал:
— Значит, вы не верите мне? А сами… В таком случае нам действительно нет смысла продолжать разговор. — Теперь он тяжело поднялся с места. Еще раз испытующе посмотрел на Назимова. Хотел было махнуть рукой, но удержался. Еще минуту постоял, затем, словно приняв решение, твердо сказал: — Тогда я приведу к вам Черкасова…
Йозеф быстро удалился. Назимов даже не успел спросить, о каком Черкасове он упомянул.
Спустя минуту Назимов бросился разыскивать Николая. Сегодня теплый день, мало кто остался в бараке. Задонов тоже был на улице.
— Если меня завтра вызовут к «третьему окну», знай: старик провокатор! — залпом проговорил Назимов.
Николай непонимающе взглянул на него. Пришлось почти слово в слово пересказать разговор с Йозефом.
— А кто этот Черкасов? — спросил Николай, Ему тоже передавалось волнение друга.
— Не знаю.
— Может быть, ты во время болезни позабыл этого человека.
— Не помню.
Утром, едва заключенные принялись за скудный свой завтрак, в столовой заговорило радио. Люди замерли, забыв про еду. Все знали: сейчас кого-то будут вызывать к «третьему окну». Назимов вцепился в локоть Николая. От мисок поднимался пар. В иное время изголодавшимся людям казалось, что не может быть ничего вкуснее этой баланды из репы, сейчас им было не до нее.
Диктор гортанным голосом дважды огласил одно и то же:
— Ахтунг! Ахтунг! Заключенные номер… немедленно должны явиться ан шильд драй. Немедленно! Блоковым обеспечить явку!
Оба раза Назимов, сам того не замечая, повторял вслед за диктором для кого-то роковые цифры:
— Двадцать три тысячи пять…
Радио замолкло, Баки обессиленно вытер со лба холодный пот, схватил за локоть Николая:
— Миновало!..
Всю ночь Назимов не сомкнул глаз. Вернее, он боялся сомкнуть их, не давал себе спать. Беспорядочные, отрывистые мысли теснились в голове, вконец измотали его. Каждый шорох, каждый стон больного отдавался в душе Баки.
Сумеречный свет луны освещал то один, то другой конец барака. По стенам играли тени от бегущих облаков. Иногда Баки вскакивал, ходил по бараку. На полу и нарах беспорядочно валялись люди — казалось, это были трупы на поле боя.
Днем, в более или менее спокойном состоянии, Назимов редко вспоминал о Реммере, был убежден, что гестаповец тоже давно вычеркнул его не только из памяти, но и из числа живых. Когда в пасть кровавого дракона бросают десятки и сотни тысяч людей, разве могут палачи думать об одном человеке — пылинке. Но стоило Назимову заснуть или просто забыться в дремоте, как начинался кошмар. Реммер появлялся перед ним семиглавым чудовищем из детских татарских сказок и принимался терзать его. Каждая голова чудовища рычала на свой лад, истязала по-своему. Этой ночью Назимов, чуть забывшись, опять увидел дракона. Одна из голов его была головой Йозеф а. «А-а, ты заодно с Реммером… Думал, я не разгадаю… Нет, я узнал тебя!» — тяжко бредил! Назимов.
Только к утру развеялись ночные кошмары. И Назимов задремал. Но это не был освежающий сон. Возбужденный мозг продолжал работать, «…Йозеф обещал привести Черкасова. Кто он? Где он?.. На удочку хотел подцепить. Ну нет, погоди…»
Утром Назимов избегал Йозефа. При случайных встречах с штубендинстом раскосые глаза Баки смотрели недобро. Но старый чех, казалось, не замечал этого взгляда, в котором нетрудно было прочесть вызов: «Думаешь, я испугался тебя? Не на такого напал. Могу самому тебе шею свернуть».
После вечерней поверки Йозеф, проходя мимо Назимова в свой угол, шепнул: — Зайди сейчас в умывальню. Назимова снова охватили сомнения. Идти или не идти? Вдруг провокация? Что будет, если пойти?..
На эти вопросы не то что за минуту — и за сутки невозможно было ответить, ибо Назимов не знал главного: чего хочет Йозеф. Все же смелость взяла верх. Баки многозначительно подмигнул Николаю и решительными шагами направился к умывальной комнате. Под своими лохмотьями он спрятал кусок железа. Втайне от людей он три дня точил железку о камень. Если Йозеф выдаст себя как провокатор, ему не выйти из умывалки.
Вслед за Баки, беспечно посвистывая, пошел и Николай Задонов.
Когда Назимов вошел в умывальню, чеха там не было. В дальнем углу, около окна, стоя спиной к двери, какой-то заключенный мыл над раковиной руки. Он даже не оглянулся на скрип двери.
Назимов направился прямо к нему, отвернул соседний кран.
Незнакомец чуть поднял голову, сдержанно спросил:
— Борис, не узнаёшь меня?
— Нет, не узнаю, — так же глухо буркнул Назимов.
— Приглядись получше… Может, вспомнишь рудник Вецляр…
И Назимов вспомнил, узнал. Перед ним был действительно Черкасов. Тот самый Черкасов, с которым в Вецлярском руднике они вместе толкали вагонетки. Ну как мог Баки запамятовать эту фамилию, когда впервые услышал ее от Йозефа? Постоянные тревоги, голодание, болезнь сказывались: память ослабла, иногда позабывалось и самое простое, и самое дорогое.
— Вениамин!.. Неужели ты?.. Как ты попал сюда? — не сдерживая радости, повторял Назимов. — Ты изменился… — Надо бы сказать: «Ты похудел, постарел, дружище! Тебя совсем не узнать». Но все равно это были бы неточные слова. Черкасов был так изможден, что походил на живой скелет.
— О подробностях — в другой раз, Борис, — шептал Черкасов. — Ты верь старику. Он наш человек, коммунист.
Вениамин шагнул к двери. Назимов хотел было остановить его, но Черкасов не стал задерживаться.
— Пока не время, друг, для подробных разговоров. До скорого свидания! Запомни: в нашем деле праздного любопытства не должно быть. Знай и молчи! Прости, что я напоминаю тебе азбучные истины. В дверях он едва не столкнулся с Николаем Задоновым. Они оба подались в стороны, молча оглядели друг друга с головы до ног и разошлись.
— Ну, выяснил что-нибудь? — спрашивал Николай.
— Да, конечно, — задумчиво подтвердил Назимов. — Йозеф-то ведь коммунист, так я понял. Еще вчера я чуть не натворил глупостей. Ох, дурак, дурак! Вспыхиваю как порох…
Назимову хотелось немедленно повидать Йозефа, объясниться с ним начистоту, попросить извинения. Но теперь Баки уже сдерживал себя. Урок пошел на пользу. Тайна, которую доверил Черкасов, славно обновила, преобразила Назимова. «Да, да, излишнее любопытство не должно иметь места. Знать и молчать!» — говорил он себе.
И Баки терпеливо ждал, когда штубендинст первый заговорит с ним. Разговор произошел через два дня, в уборной.
— Дело вот в чем, — сразу, без всяких предисловий начал Йозеф, даже не спросив о встрече с Черкасовым. — Мы не должны ждать, пока нацисты перебьют всех нас. Как только Советская Армия вступит на немецкую землю, гитлеровцы уничтожат нас, даже глазом не моргнут. Это несомненно… Что же делать? Надо предупредить расправу, не допустить ее. Для этой благородной цели и потребуются ваши военные знания. Ясно? — закончил он.
— Не совсем, — ответил Назимов, тоже стараясь быть кратким. — Здесь, за колючей проволокой, каким образом могут пригодиться мои знания и опыт?
— Это другой вопрос. Но сначала скажите принципиально: согласны ли вы помочь нам?
— Кто это «вы»? — невольно переспросил Назимов и тут же спохватился — нарушил свой зарок не любопытствовать.
Йозеф посмотрел ему прямо в глаза. В этом взгляде был упрек.
— Я не знаю никаких подробностей, — отчеканивая каждое слово, проговорил он. — Больше того, не сказал бы, если бы даже и знал. А вы, оказывается, даете волю языку. Это не к лицу военному.
Назимов покраснел. Он понял, что ведет себя перед старым человеком, судя по всему — рабочим, как мальчишка, и, наверное, уронил себя в его глазах. Этак недолго и совсем потерять доверие. Назимов чувствовал, что покрывается холодным потом.
— Вас никто не неволит. Если не пожелаете, дело ваше. Настоящие борцы всегда найдутся, — еще больнее уязвил его Йозеф.
Догадки одна за другой проносились в голове Назимова. «Должно быть, намечается массовый побег заключенных. А может, и вооруженное восстание. Нужен смелый, опытный командир. Что же? Пусть будет так!» Баки резко вскинул голову, вытянулся по-военному:
— Я жду приказаний.
Йозеф с удовлетворением молча кивнул головой.
— Когда понадобится, вас найдут и передадут приказ. Больше ничего не могу сообщить. Да и вообще я ничего не говорил вам.
Назимов вернулся в барак с непроницаемым, равнодушным лицом. Но на душе у него была весна. Все бурлило, все кипело. С этой минуты он снова чувствовал себя солдатом. А в строю ничто не страшило его.
Задонов все порывался вызвать друга на откровенность. Но Назимов дал ему понять, что говорить о чем-либо определенном еще рано, и успокаивал его одним многозначительным словом:
— Потерпи!
В его тоне слышались повелительные нотки. Приказы не обсуждаются. Задонов понял это и взял себя в руки.
Вечером в барак вдруг заявился Владимир. Он объяснил свое долгое отсутствие болезнью. Но это никого не интересовало. Карантинники отворачивались от него, как от прокаженного.
Он, словно не замечая отчужденности узников, тихо перебирал струны гитары, которую принес с собой, потом запел протяжную сибирскую песню. Голос у него был негромкий» приятный. Как ни стосковались заключенные по задушевной русской песне, но слушать не захотели. Кто-то даже крикнул:
— Заткни глотку, артист! Не то…
Владимир покосился на него, заставил себя улыбнуться. Но положение его было отчаянным. Если бы не появился штубендинст, его, наверное, отдубасил бы.
Когда Владимир ушел, Йозеф как бы по делу позвал Назимова в свой закуток.
— Этот черномазый парень, — предупредил чех, — свой, человек. Он совершенно не причастен к печальным событиям, которые произошли несколько дней назад. Все было лишь случайным совпадением.
Теперь Назимов уже привык ко всяким неожиданностям. Он не стал расспрашивать, почему же Владимир держался так странно, чуть ли не выдавал себя за вербовщика РОА. Он кивком головы дал знать, что все понял.
В бараке было необычно тихо. В дальнем конце столпились французы. Они обступили умирающего товарища. Бедняга с трудом хватал ртом воздух, еле слышно шептал:
— Вот теперь мне хорошо… Эльза, где ты? Подожди немного… Я сейчас приду…
Умирающий уже не открывал глаз, подбородок его заострился, торчал кверху.
Точно стараясь удержать рвущуюся из тела жизнь, бедняга несколько раз судорожно вздохнул и затих.
— Отмучился, — проговорил один из узников и снял с головы берет.
Кто-то начал читать молитву.
Назимов отошел к окну. Багровые отсветы из трубы крематория освещали его лицо, изборожденное резкими морщинами. Оно было горестным. А что творилось на душе у него? Назимов и сам не смог бы высказать это. Но если бы в эту минуту ему приказали: «Поднимай узников на штурм!», он, не колеблясь, отдал бы команду и первым пошел бы на колючую проволоку, чтобы рвать ее пусть даже голыми руками.
Багрово-красное солнце медленно скатывалось за гору Эттерсберг. Его кровавые лучи разливались по всему лагерю, создавая гнетущее, тоскливо-безвыходное настроение. Особенно зловеще выглядел дуб Гёте, от матушки до самых корней залитый красным светом. Казалось, он исходил кровавыми слезами, тлел, точно громадный уголь в печи.
— У немецкого народа, доброго немецкого народа есть пророческая легенда, связанная с этим дубом, — задумчиво говорил учитель Ганс, обращаясь к сидевшему рядом Назимову. Ганс еще раз окинул взглядом древнее дерево, его могучий, в четыре обхвата ствол. — Это очень давняя легенда. Ей не меньше шестисот лет. Говорят, пока живет дуб Гете, будет существовать и немецкое государство. Если же дерево рухнет, не от старости, а по какой-нибудь другой причине, то и Германское государство долго не протянет… — Ганс, склонив голову на грудь, задумался. Его острый костлявый подбородок дрожал, едва не касаясь красного треугольника на груди. — Вы меня простите, Борис, — глухо продолжал он, — глядя на этот дуб, я невольно думаю о своей любимой Германии. Да, не удивляйтесь, у меня есть своя Германия. Честная, добрая. О, проклятые нацисты! Они дошли до самой позорной низости: расстреливали у этого священного для нас дуба узников разных национальностей. Можно потерять рассудок и в сумасшествии сделаться человеконенавистником, но так опозорить свой народ перед всем человечеством, заклеймить его таким несмываемым пятном… Нет, это невозможно постигнуть! И такое падение не прощается! — Ганс уткнулся лицом в ладони. — Ужасные преступления — дело рук нацистов, ублюдков, но не настоящих сынов немецкого народа! И знаете, чего я боюсь?.. Вдруг нас, настоящих немцев, могут спутать с этой сворой… Вон, — он показал исхудавшей рукой на дуб, — старое дерево не вынесло позора и уже начало засыхать. Его ствол изрешечен окровавленными пулями, я видел эти раны своими глазами, ощупывал их. Ведь это, Борис, если хотите знать, изранено многострадальное тело самой Германии… Я понимаю, вы должны ненавидеть нас. И вы правы в своей ненависти. Но мы, подлинные сыны Германии… мы не хотим… не хотим… чтобы ваши проклятия падали и на наши головы. Понимаете это?
— Успокойтесь, Ганс! — Назимов обнял его за плечи. — Мы хорошо понимаем, что существует две Германии. И мы никогда не смешаем нацистов с немецким народом. Ненавидя нацистов, мы желаем немецкому народу подлинной свободы и счастья!
— Как я благодарен вам за эти слова! — Из глаз учителя брызнули слезы. — Будущее Германии — в дружбе с советским народом. Если я выйду из этого ада живым, то всю оставшуюся жизнь посвящу благородному укреплению этой дружбы.
— Вы и здесь можете заниматься этим делом, — тихо сказал Назимов. — Здесь особенно нужна правда людям.
— Я это делаю по мере своих сил. Мимо них прошел, низко согнувшись, какой-то заключенный. Остановившись неподалеку, он прикуривал огрызок сигареты, в то же время прислушивался к разговору друзей. На груди у него — зеленый винкель уголовника.
— «Муха», — предостерег Назимов.
— Да, здесь много «мух», — понял Ганс. — На чем я остановился? А-а, так вот… Моего брата начали изводить головные боли. Обращался к врачам, те говорят, что все в порядке. «Что понимают терапевты, пойду-ка я к хирургу», решил брат. Хирург исследовал его голову и заявил, что требуется операция. Брат согласился. Через три дня он вернулся домой. От болей и следа не осталось… — Ганс краем глаза взглянул на уголовника и, убедившись, что тот прошел дальше, замолчал.
— Продолжайте, — попросил Назимов.
— Так ведь это же анекдот. Я не люблю анекдотов… Так, на всякий случай запомнил парочку, — объяснил Ганс.
— Мне ведь они тоже могут пригодиться. Рассказывайте, чем кончилось.
— Да разве вы никогда не слышали? Немецкие политзаключенные часто рассказывают эту побасенку. Конец таков: бывший больной живет припеваючи, чувствует себя превосходно, голова больше не болит. Но однажды его встречает на улице хирург, делавший операцию. «Прошу прощения, — говорит он. — Я должен сообщить вам об очень неприятном и прискорбном случае. Из-за спешки при оперировании мы позабыли вложить в ваш череп мозги. Если бы вы зашли завтра, мы бы исправили эту ошибку». — «Благодарю вас, — отвечает брат, — для меня мозги теперь лишняя обуза…» — Ганс оглянулся и, прикрыв рукой рот, засмеялся: — «Я уже вступил в национал-социалистскую партию», — сказал мой брат.
— Злой анекдотик! — расхохотался Назимов.
— Да, да! Вот такие безмозглые твари и привели Германию к катастрофе. О, проклятые!
На огромной площади, залитой красным светом уходящего солнца, перед воротами комендатуры несколько узников понуро толкали из конца в конец тяжелый железный каток. Они день за днем утюжат каменную мостовую, и без того ровно обшарканную десятками тысяч деревянных башмаков, в которые обуты заключенные. Бессмысленная, бесконечная работа. Но если узник хоть на минуту оставит это постылое занятие, он нарушит орднунг — лагерный порядок — и рискует получить пулю от шарфюрера. Очень часто так и случается: утром каток начинают толкать семь-восемь узников, а к вечеру в живых остаются трое или четверо. Они все равно должны толкать каток до конца смены, а утром начинать все снова.
Назимов, не в силах больше смотреть на несчастных каторжников, сказал в раздумье:
— Скоро кончится карантин. Куда-то нас пошлют?
Карантинников с каждым днем все больше интересовали и тревожили одни и те же вопросы: в какую команду каждого зачислят, что заставят делать: пошлют ли на каменоломню, или на земляные работы, на завод, или — выращивать овощи? Может, запрягут в фурколонну, а то заставят толкать каток? И в группах и один на один заключенные только и говорили об этом.
Советских людей отправляли на самые тяжелые работы. Назимов совсем не надеялся, что ему достанется работа полегче, тем более — он флюгпункт.
Однако сейчас, разговаривая с Гансом, Назимов интересовался не работой. Он уже знал, что хотя Ганс и не коммунист, он — видный антифапжст. От Баки не ускользнуло, с каким большим уважением относятся к учителю немецкие политзаключенные — они приходили к нему и из Большого лагеря. Баки надеялся, что в будущем ему удастся через Ганса связаться с немецкими подпольщиками.
— Я хочу, чтобы меня скорее перевели в Большой лагерь, — продолжал Ганс. — Там люди трудятся. Я очень стосковался по труду, Борис. Вы, наверное, понимаете, как тяжело жить, ничего не делая. Это ужасно! Без дела можно сойти с ума… Когда я сидел в карцере, я был близок к этому. Целыми днями и неделями занимаешься одним и тем же: пять шагов вперед, пять шагов назад… Это бесконечно мучительно!
— Вон — толкают каток… это тоже работа считается, — заметил Назимов с усмешкой и, смягчив тон, добавил: — Вы еще очень слабы.
— Я надеюсь получить работу по силе.
— А разве это возможно? — быстро спросил Назимов.
На истощенном лице немца не шевельнулся ни один мускул.
— Надеяться никому не запрещено, — бесстрастно сказал он.
Боясь рассердить учителя, Назимов не стал надоедать новыми вопросами.
Солнце скатилось за гору Эттерсберг. Сразу потемнело, стало холодно.
Ганс зябко поежился.
— Кости быстро застывают, — сказал он после небольшой паузы. — Пойду-ка я в барак, Борис.
Он ушел медленной своей походкой, одной рукой держась за поясницу. А Назимов еще долго сидел один и думал, думал. Почему до сих пор не дают знать о себе те люди, о которых говорил Йозеф? Кто они? Где они?
В стороне гулко громыхнул выстрел. Должно быть, пристрелили еще одного из тех, кто толкал каток. Утром Йозеф приказал Назимову подмести пол в бараке. Взяв ведро, тряпку, метлу, Назимов принялся за работу. Штубендинст наблюдал за ним несколько минут, покрикивая:
— Не спи на ходу!" Быстрее пошевеливайся! Подмети хорошенько у меня в штубе!
Назимов молча дошел за шкаф, принялся мокрой тряпкой стирать пыль со стола, с койки. Вошел Йозеф.
— Ты что-то очень вяло работаешь, — заметил он Назимову, но уже другим, спокойным голосом. — Может, нездоров?
— В ревир ложиться не собираюсь, — ответил Баки и метнул взгляд на штубендинст а.
Йозеф же, словно не замечая этого взгляда, спросил:
— Борис, ты помнишь тот наш разговор? Назимов молча кивнул, давая понять, что помнит.
— А не раздумал? — настойчиво спросил Йозеф.
— Не имею, привычки передумывать, — самолюбиво ответил Назимов.
Ему хотелось что-то сказать еще, но старик приложил палец к губам. Все, что требовалось сказать на языке подпольщиков, уже было сказано. Сейчас подробности не нужны.
Баки еще многого не знал и не понимал. Он не представлял по-настоящему, насколько сложен и ответствен ввод нового человека в сеть глубоко законспирированной лагерной подпольной организации и чем рискует эта организация в случае проникновения в ее ряды слабовольного, неустойчивого человека, не говоря уже о предателе. Ведь каждую минуту, каждый час над головой подпольщика витает мучительная смерть, и если в ту минуту, когда требуется железная воля и исключительная выдержка, подпольщик дрогнет, смалодушничает хоть на мгновенье, тогда — все погибло!
Назимов уже был знаком с нравами гестаповской тюрьмы, но если бы он увидел, что творится в каменных бункерах Бухенвальда по ночам — эсэсовцы уже не первые сутки остервенело искали организацию, хватали и допрашивали подозреваемых лагерников, — он, пожалуй, поседел бы за один час. А организации известны были все происки, ухищрения и зверства лагерного начальства, поэтому она вовлекала в свои ряды только тех, кто не только на глазах товарищей, но и наедине, подвергнутый невероятным пыткам, готов был молчать до последнего вздоха. На это способен не каждый человек.
Назимов с группой узников убирал вокруг лагеря, а сам все старался понять, что означал вопрос Йозефа. Ведь после согласия Баки штубендинст сказал, что, когда понадобится, Назимова позовут и прикажут. И вдруг — опять спрашивает: не передумал ли? Да что он, Баки — Вечный человек, трус, что ли, какой-нибудь, чтобы отступать от своих слов.
Из-за угла другого барака вышел узник с консервной банкой и, испуганно озираясь по сторонам, побрел к помойной яме.
Назимов содрогнулся. Вот до чего доводит голод людей. Ему хотелось кричать, топать в бессильной ярости ногами, но вместо этого он с силой вышвырнул из тачки лопату песку.
Он вернулся в блок усталый, раздраженный. Тяжело опустился на скамью, вытер ладонью потный лоб. Во всем теле была слабость; голову ломило, в висках стучало, как от угара, глаза, казалось, готовы были выскочить из орбит. Хотелось только одного — повалиться и заснуть.
Его охватила апатия, безразличие ко всему. В бараке много всяких бед: кого-то до полусметри избили эсэсовцы, кого-то травили собаками. Пострадавшие валяются на полу, стонут от боли и страха. Но сейчас ничто не трогало Назимова. Будто все это происходило не здесь, а где-то далеко, и не наяву, а во сне.
Тупыми, бессмысленными глазами посмотрел он на свои высохшие руки в царапинах и ссадинах. Перевел взгляд на ноги. Они пока не распухли, как у других. Но по ночам так ноют, что нет никакого терпения. Когда боль становится невыносимой, он встает и ходит.
Он забылся в дремоте и не заметил торопливо подошедшего Задонова.
— Борис! — тормошил Задонов товарища. — Борис, ты чего дрыхнешь? Весь блок гудит, как при по жаре…
— Ну и пусть гудит, — бормотал Назимов, не открывая глаз.
Николай в недоумении замолчал, потом начал трясти за плечо еще сильнее:
— Проснись, говорю!
Назимов открыл мутные, потухшие, точно остекленевшие глаза.
— Ты что, опять заболел? — встревожился Задонов.
— Нет, просто устал. Тачка была очень тяжелая, — ответил Назимов. Широко зевнув, он отвернулся к стене и опять закрыл глаза.
Николай взял его руки. Ладони были холодные и влажные. Пульс едва прощупывался.
Только спустя полчаса Назимов немного отдышался и открыл глаза. Теперь его взгляд был более осмысленным.
— Фу, совсем было раскис… — он виновато улыбнулся. — Что ты мне говорил?
— Наконец-то очухался! — облегченно вздохнул Николай. — Перепугал насмерть… Зачем ты так надрывался с тачкой? Здесь не отцу родному помогаем, можно не стараться. Потихоньку да помаленьку, вернее будет.
Лозунг «помаленьку», брошенный первыми русскими военнопленными, давно стал неписаным законом для всех работавших узников Бухенвальда. Чехи и поляки, французы и итальянцы — заключенные всех национальностей частенько употребляли в разговоре это «помаленьку». Среди вновь прибывших крылатое словцо тоже было в ходу.
— Русские словечки, Николай, я не забыл, — слабо улыбнулся Назимов. Он уже окончательно пришел в себя. — Надрываться не собираюсь… Ты вот сказал тут: «Гудят, как на пожаре». Кто гудит?
— Вон послушай, — кивнул Задонов.
В глубине барака, собравшись группами, о чем-то возбужденно разговаривали, спорили французы, чехи, поляки, югославы — каждая группа на своем языке.
— Ничего не понимаю, — покачал головой Назимов.
— Чего тут не понимать! — рассердился Задонов. — Комендант готовит транспортные команды. Часть людей куда-то отправляют. Может, на погибель… Одни предлагают: во что бы то ни стало выбираться отсюда. Другие говорят — бесполезно: везде смерть. Может, посоветуемся с Йозефом?..
Они так и не пришли ни к какому решению.
В сумерки, пока в бараке еще не зажигался огонь, появился Владимир — он снова стал захаживать сюда. Поставил перед Назимовым котелок мутной баланды, которую принес с собой. За последнее время в Малом лагере, у карантинников, опять урезали и без того скудный паек. Должно быть, кто-то распорядился, чтобы Владимир поддерживал еще не совсем окрепшего Назимова.
— Больше нечем угощать, не обессудьте, — говорил Владимир, поблескивая в полутьме глазами.
Дождавшись, когда котелок был опорожнен, он предложил Задонову:
— Может, споем, Николай Иванович? Чего унывать. У меня инструмент есть, — он достал из кармана губную гармошку.
— Оставь! — отмахнулся Задонов. — Разве это гармонь? Свистулька, а не гармошка.
Но стоило Владимиру наиграть «Широка страна моя…», сумрачное лицо Задонова просветлело — это была любимая его песня. Николай восхищенно оттопырил губы, пробормотал:
— Смотри, что делает, чертов сын! Изо всех углов барака на музыку потянулись люди».
— Если кто хочет поиграть, прошу, — Владимир протянул гармошку.
— А можно? — несмело спросил низенький, до последней степени исхудавший лагерник, запавшие глаза его вспыхнули радостным огнем.
— Пожалуйста, играйте.
Заключенный с блаженной улыбкой вертел в руках нехитрый инструмент, словно не веря своим глазам, потом медленно поднес к губам и заиграл. Он был мастер своего дела. Многих прошибла слеза. А музыкант уже забыл об окружающей суровой обстановке — играл, закрыв глаза, весь отдавшись во власть звуков. Будто очнувшись от сладкого сна, оторвал гармошку от губ, протянул хозяину.
— А что, если спеть? — предложил Владимир, не торопясь брать гармошку. — Кто-нибудь слышал марш бухенвальдцев? И мотив и слова сложили сами узники. Попробуем?..
Товарищ, мой друг, заключенный в неволю, Поверь, наши дни впереди!.. — начал Владимир грудным мягким голосом. Гармонист, быстро уловив мотив, подладился к нему.
Большинство недавно прибывших заключенных впервые слышали эту песню. Все сидели молча, затаив дыхание. Каждый слышал в песне самые дорогие для себя слова — о родине, дружбе, верности долгу…
…Сумеем же наши сердца молодые. Сквозь голод и смерть пронести!
В голосе Владимира было много чувства. Некоторые начали подпевать. Присоединялись всё новые голоса. Кто не знал русского языка, без слов подпевал хору.
Когда песня кончилась, узники пожимали руку Владимиру:
— Спасибо, друг! На сердце легче стало! Перед уходом Владимир дал знак Назимову. Они вышли в коридор.
— Мы посоветовались относительно вас и Задонова, — шептал Владимир. — Вас и еще несколько человек русских переведут в сорок второй блок. До сих пор там не было ни одного русского — только немецкие политзаключенные. И сейчас там большинство немцев. Но есть и французы, чехи, югославы, поляки, бельгийцы… Короче говоря, сорок второй — это интернациональный блок. Старостой там — немец Отто. Вы, наверное, видели его, он заглядывает сюда…
— Долговязый такой, худущий?
— Да, да, он самый. Его не нужно опасаться. Свой человек.
Владимир пожал Назимову руку и бесшумно, словно тень, растаял в темноте.
Когда настала минута прощания, Назимову захотелось от всей души поблагодарить Йозефа, сказать, что он никогда не забудет его; захотелось обнять и расцеловать этого человека. Однако глаза Йозефа смотрели холодно. Он стоял, заложив руки за спину, всем своим видом показывая, что не допустит никаких проявлений чувств.
Сорок второй блок находился в центре Большого лагеря. Это было двухэтажное, довольно солидное каменное здание. На первом этаже слева от входа в блок находился сектор «А», справа сектор «Б». На втором этаже размещались секторы «С» и «Д». В каждом секторе — два помещения: в передней части — столовая, в задней — спальня, заполненная трехъярусными нарами. В спальню можно было заходить только вечером, предварительно сняв верхнюю одежду и обувь.
Староста Отто поместил Назимова и Задонова внизу, в секторе «А», остальных переселенных узников повел наверх. Вскоре он вернулся и познакомил новичков с начальством сектора: штубендинстами и лейзеконтролем, иначе говоря — с санитаром-уборщиком. Отто внушал, что начальников нужно уважать, не противоречить, выполнять все их приказания.
— В этом секторе нет русских, кроме вас. Наверху есть несколько ваших соотечественников. Но я решил, что здесь вам будет все же удобнее.
Назимов и Задонов, слушая, кивали в знак того, что понимают и благодарят.
— За обедом ваши места вот здесь, — Отто показал на два стула в разных концах длинного стола. — Чужие стулья занимать не разрешается. Вечером, перед сном аккуратно сложите свои вещи на эти стулья номерками вверх. В спальне тоже нужно ложиться только на свои места.
Отто говорил обо всем так, словно на свете не было ничего важнее. Вся его долговязая, сухая, как жердь, фигура, строгое, испитое лицо с тонким носом и выпуклым лбом как будто подчеркивали то же самое. Только глаза, серые и мягкие, говорили, что душа у этого человека не такая уж каменная, как могло показаться при первом впечатлении.
— Волосы?.. — Отто попросил их снять береты. — О-о, оба острижены наголо? Это отлично. Чистота — это здоровье.
Отто резко повернулся и с бесстрастным видом, прямой походкой направился к двери. За ним последовали один из штубендинстов и санитар. А другой штубендинст продолжал наставлять новичков:
— До возвращения людей с работы приберите территорию блока. У нас нельзя бездельничать. Если появится блокфюрер, снимите головные уборы и доложите, чем заняты. Но… эти ваши… — он показал на круглые знаки флюгпункта у обоих новичков и покачал головой. — Ладно… занимайтесь делом.
Он говорил по-русски с сильным немецким акцентом, но понять его можно было.
Взяв метлы, Назимов и Задонов вышли из здания.
— Ну, что скажешь? — спросил Николай. — Что за гусь этот штубендинст? И где он научился балакать по-русски.
— Поживем — узнаем.
— Среди своих было бы лучше. Здесь, пожалуй, не с кем будет словом перемолвиться. Тебе-то хорошо, ты немецкий знаешь, а я — с пятого на десятое.
— Ничего. Если в мыслях будет единство, плохое знание языка не помеха. Отто не зря сказал, что нам здесь будет лучше, — напомнил Назимов. — Значит, у него есть свои соображения. Ведь Отто — надежный человек. Да и Ганс тоже с нами оказался.
Огромный лагерь был в этот утренний час пустынным. Лишь изредка на дорожках между бараками появлялись фигуры в полосатых пижамах или черных куртках. Остальные заключенные были на работе.
День выдался солнечным. Осенний холод не сильно давал себя знать. Назимову стало даже жарко. Стоило ему помахать метлой, разметая дорожки перед бараком, как все тело покрылось испариной. Слабость была необычайная. Это тревожило Баки: «Что буду делать, если завтра же пошлют на каменоломню или на другую тяжелую работу? Я, пожалуй, недолго протяну…»
Назимов помрачнел, присел на тачку, нагруженную мусором. На секунду прикрыл глаза ладонью. С безоблачного синего неба доносилось курлыканье журавлей. Баки засмотрелся на птиц, вздохнул: — Вот бы нам такие крылья!.. В восемь вечера уже стемнело. Возвращались с работы заключенные. Это было потрясающее зрелище. От центральных ворот, через огромную площадь, точно сонмище призраков, едва волоча ноги, бессильно уронив головы, плелись тысяча людей, растекаясь по улочкам и переулкам между бараками. На лицах играли красные отблески пламени крематория и света прожекторов. Казалось, открылись ворота подземного царства, и призраки умерших давным-давно людей, встав из могил, возвращались в мир, еще не успев приобрести подлинный человеческий облик. Лица — изможденные, серые или желтоватые, взгляды недобрые. Деревянные башмаки шаркают по камням, отчего возникает какой-то странный шуршащий звук, холодящий сердце.
Над этой угрюмой толпой висит черное небо. Луны и звезд не видно, они попрятались за облака, словно страшась этой горестной картины.
Сначала никто в блоке не обратил внимания на нескольких новичков. Среди трех-четырех сотен людей кому какое дело до незнакомцев в таком же, как у всех, шутовском полосатом одеянии. Немцы, французы, голландцы, бельгийцы, чехи переговаривались между собой, шли мимо них, разбредались по своим углам.
Назимов с Задоновым даже растерялись, оказавшись среди этой равнодушной, незнакомой толпы. Все была чужими., далекими, говорили на непонятных языках. Но вот около них остановился смуглолицый парень. Засунув руки в карманы брюк и насвистывая какую-то удивительно знакомую Задонову мелодию, он принялся разглядывать их с ног до головы. Многозначительно приподнял правую бровь и еще задорнее стал свистать. «Эге, да ведь этот чертенок высвистывает арию герцога из «Риголетто», — сообразил Николаши.
Он сосредоточенно вслушался, потом и сам стал насвистывать.
— О-л-я.! — оживленно вскрикнул парень и что-то затараторил, кажется, по-французски.
Назимов и Задонов ничего не поняли. Они только пожимали плечами. Француз улыбнулся, пошел, не переставая; свистать и оглядываться через плечо.
Вскоре он вернулся с каким-то стариком, зябко кутавшимся в старенькое одеяло.
— Русские… флюгпункты, — забормотал старик по-немецки, разглядывая из-под ладони проклятые метки на куртках новичков. — Ай-яй-яй! — покачал он головой. Неожиданно протянул руку, сказал по-русски: — Здравствуйте!
Должно быть, все его познания в русском языке тем и ограничивались. Дальше он перешел на немецкий. Назимов не замедлил отозваться.
— О-о, вы знаете немецкий! — обрадовался старик и еще раз пожал руку Назимову. — Будем знакомы. Я Пьер де Мюрвиль. А этого парня зовут Жаком. Хороший малый. Рыбак. А вас как звать?.. Ага, Борис и Николай? Хорошие имена. Вы коммунисты, конечно? Русские — все коммунисты. Не так ли? Я ведь капиталист. Во Франции я владел авторемонтными мастерскими. Но я не хотел, чтобы мои мастерские работали на нацистов. Я патриот Франции. Я приказал разрушить все станки. Из-за этого получил удовольствие находиться в Бухенвальде. Мне семьдесят лет… Я многое повидал. Мне нравятся русские, хотя они и коммунисты. Они не продают свою родину. Я очень рад познакомиться с вами, — говорил он.
Незаметно для себя они оказались в плотном кольце слушателей. Обитатели барака с интересом, а некоторые и с откровенным восхищением разглядывали Назимова и Задонова. Перед ними стояли неустрашимые, свободолюбивые ребята — флюгпункты.
Но вот выкликнули номер Назимова. Это звал староста блока. Отто один сидел в своей каморке. При появлении Назимова он поднял голову, медленно заговорил:
— Борис, вас необходимо определить на работу. Вы флюгпункт и потому должны использоваться в каменоломнях, на повозке камней, на дорожном строительстве. Я не имею права посылать вас на другие, более легкие работы. — Он опять свесил голову, помолчал. — Все же я решил направить вас в сапожную мастерскую… сапожником. Неважно, что вы никогда не занимались этим ремеслом. Научитесь. Но не забудьте следующее: если нацисты узнают, что вы, флюгпункт, попали в сапожную, — капут. В случае появления нацистов в мастерской немедля прячьтесь куда попало — в уборную, в подвал… и не высовывайте оттуда носа, пока не минует опасность. Вы поняли меня?
— Да, понял!
— Я уже говорил с фюрарбайтером мастерской, — продолжал Отто. — Он предупрежден о вас… Его фамилия Бруно. Он поляк. Это верный человек. У него есть специальные наблюдатели. Они заранее предупредят вас в случае опасности. Но и сами не зевайте. Ведь может случиться всякое. Недаром… — Отто поднял руку и многозначительно взглянул на небо, — недаром господь бог сказал: «Я берегу того, кто сам бережет себя». Еще раз спрашиваю: вы все поняли? Лучше переспросить лишний раз, чем погубить себя.
В эти последние минуты Назимов успел мысленно оглянуться на тот путь, который уже прошел в лагере за недолгое пребывание в нем. Вспомнился и писарь в лагерной канцелярии, и штубендинст чех Йозеф, и Черкасов, который появился и исчез точно призрак, и Владимир… А сейчас вот перед ним сидит Отто, где-то находится пока еще не знакомый Бруно… Жить можно. Жить надо. И он бодрым голосом повторил:
— Все понял!
В пять часов утра — сигнал подъема. Узники, кряхтя, бормоча ругательства, прыгали с нар, спросонья тыкались в стены, точно овцы, оставшиеся без вожака, и, кое-как продрав глаза, тащились в уборную, в умывальню. Там уже полно людей, очередь.
— Живей шевелись!
— Не спи!
— Не в личном клозете сидишь…
— Хватит мыться, все равно белее вороны не станешь!
От десятков и сотен разноязычных голосов в блоке стоял гул, как на большом базаре. Свежему человеку утренняя сутолока в блоке показалась бы столпотворением, но для лагерника эта кутерьма была привычной.
Наспех ополоснув лицо холодной водой, Назимов с трудом выбрался из умывальни. Настроение у Баки было приподнятое. Как тут не радоваться, если ему, вместо каторжной каменоломни, вдруг предложили сравнительно легкую работу в теплой мастерской.
Он еще издали увидел Николая и подбежал к нему. Оказывается, Николая определили на амуничный завод, где вырабатывался всякий инвентарь и бытовая утварь для лагеря. В условиях Бухенвальда — работа тоже сносная.
Только обменявшись этими безотлагательными новостями, они вспомнили, что ведь расстались вечером и с тех пор еще не виделись.
— Доброе утро! — улыбнулся Назимов и пожал руну приятеля. — Как спалось на новом месте?
— Не хуже, чем на перине. Только вот сосед справа бредил всю ночь, бедняга.
— А мне спокойный парень достался в соседи, — похвастался Назимов.
Они зашли в столовую. Здесь порядка было больше, чем на карантине, — возможно, староста блока Отто действовал строже. Пайки хлеба для каждого были разложены заранее. Баки обратил внимание на бурую печатку, четко выделявшуюся на хлебной корке; «1939».
«Четыре года тому назад наготовили!» — удивился Назимов.
Вообще-то для Назимова это не должно было явиться неожиданностью. Кадровый военный, он уже в конце тридцатых годов знал, что гитлеровская Германия лихорадочно готовится к войне и запасает всякие продукты. Но разве он мог тогда подумать, что ему придется жевать этот черствый эрзац, изготовленный в германских пекарнях именно в те годы. Он тяжко вздохнул и в нерешительности положил хлеб на стол.
Этого куска было мало мужчине даже на завтрак. А ведь пайку полагалось распределить на целый день. Некоторые нетерпеливые лагерники сразу же за завтраком съедали весь дневной паек. Более благоразумные тщательно делили его на три дольки, съедали одну часть утром, остальное оставляли на обед и ужин. Таких здесь называли «мармеладчиками». Назимов присоединился к «мармеладчикам».
Затрещало в коробке громкоговорителя. Заспанный голос приказал всем командам строиться на утреннюю поверку.
В карантинном блоке утренняя и вечерняя поверки проводились отдельно от других узников. В Большом лагере все заключенные выстраивались на огромном апельплаце.
На востоке только-только занималась заря. Дул холодный, до костей пронизывающий северный ветер, в воздухе порхали редкие снежинки. Небо было покрыто свинцово-серыми облаками. Ветер рвал в клочья клубы черного дыма, валившие из трубы крематория, и обсыпал хлопьями сажи десятки тысяч людей, которые нестройными своими рядами заполняли всю огромную центральную площадь лагеря. Дрожащие фигуры с серыми лицами и потухшими взорами представляли жалкое зрелище. Если бы сейчас им велели вернуться в тепло и отоспаться, это для них было бы самым большим счастьем, — настолько они были изнурены.
От ворот отделилась большая группа блокфюреров, эсэсовцев низшего ранга. Они расходились по своим местам. На крыше комендатуры вспыхнули двенадцать гигантских прожекторов, залили ярким светом весь огромный апельплац. Заключенные молча и вяло подравнивались. Ряды колыхались. Каждый узник, равняясь на правого и впереди стоящего соседа, в то же время следил взглядом за «своим» блокфюрером, который обходил ряды и пересчитывал заключенных подчиненного ему блока.
Когда гигантский квадрат недвижимо застыл, с балкона комендатуры помощник коменданта лагеря раздельно выкрикнул новую команду:
— Мютцен… ад!
После слова «мютцен» все лагерники одновременно должны были стащить берет с головы, при выкрике «ап» — хлопнуть по бедрам. Однако у людей не было ни сил, ни желания четко выполнять команду, и вместо одного мощного хлопка раздались сотни жиденьких, нестройных шлепков. Команда повторялась до тех пор, пока помощник коменданта не удовлетворился.
Теперь блокфюреры побежали отдавать рапорты помощнику коменданта. Очкастый, красноглазый помощник сверял их рапорты со списками, которые держал в руках. Эта процедура заняла много времени. У лагерников от долгого стояния затекли ноги, холодный ветер выдул из рваных униформ остатки тепла.
Чуть в стороне от ворот стояла команда музыкантов в красных штанах. Наконец капельмейстер взмахнул рукой, и оркестр, состоящий из пятидесяти — шестидесяти человек, грянул марш. Вся площадь всколыхнулась, от общей массы начали отделяться большие и малые колонны и в сопровождении вооруженной карабинами стражи медленно направились к браме, — как здесь на общелагерном языке называли ворота.
Справа от ворот стоял рапортфюрер и пересчитывал шеренги выходящих из лагеря узников: — Линкс… цвай, драй, фир… Меньшие колонны направились по апельплацу вниз, к лагерным мастерским и служебным помещениям. Вооруженная охрана их не сопровождала. Назимов шел со своей командой.
Сапожная мастерская, или «шумахерай», находилась в черте лагеря. Это было довольно обширное, барачного типа помещение, с низкими длинными столами, за которыми сидели узники. Одни из обыкновенных поленьев выстругивали топорами колодки, другие выдалбливали в колодках углубления для ног, третьи обтягивали деревянную обувь материей и приколачивали к этим бутсам подметки из тонких дощечек. В мастерской стоял сплошной гул от стука топоров и молотков. Облака пыли висели над рабочими столами, пыль золотилась в лучах утреннего солнца, пробивавшегося сквозь окна.
К Назимову, в нерешительности стоявшему в дверях, подошел фюрарбайтер. Это и был тот самый поляк Бруно, о котором упоминал Отто.
Трудно было сказать, сколько ему лет: в Бухенвальде все лагерники выглядели изможденными стариками. Природная сутуловатость еще больше старила его. Мрачное, невыразительное, изрезанное глубокими морщинами лицо ничем не запоминалось, разве только красным шрамом, пересекавшим массивный подбородок. Неожиданно удивлял еще слабый голос Бруно, не соответствующий ни росту его, ни общему телосложению.
С Назимовым разговаривал Бруно скучно, мешая польские и немецкие слова с русскими; он несколько раз переспросил новичка, все ли понятно ему.
Назимов ждал, что Бруно будет допытываться, работал ли вновь прибывший когда-нибудь сапожником. Но расспросов не последовало. Впрочем, Баки сам сообразил, почему фюрарбайтера не интересовала «квалификация» Назимова. Ведь здесь, говоря строго, работали не сапожники и башмачники, а скорее — плотники и столяры: они обувь не шили, а делали, вырубали, выстругивали.
Бруно подвел Назимова к дальнему концу стола и показал на пустой, отшлифованный от долгого сидения чурбан.
— Это есть ваш рабочий место. Всегда сидеть здесь.
По одну сторону чурбана лежала груда деревянных «подметок», по другую — выдолбленных колодок. Бруно привычно взял колодку и «подметку», показал Назимову, как надо подбивать. Это была пустяковая работа, которую мог, приглядевшись, выполнять любой подросток. И все же Бруно еще два раза переспросил, понял ли Назимов, как надо делать.
Едва Назимов сел на свое место, сразу почувствовал, что десятки глаз наблюдали за ним. Вначале Баки показалось, что его появление в мастерской было встречено недружелюбно. Ведь только вчера на его месте работал какой-то другой человек. Возможно, сегодня его уже нет в живых, труп его лежит во дворе крематория. И друзьям этого человека, делившего с ним все невзгоды, тяжело видеть на его месте другого лагерника. Да еще неизвестно, как и с какими намерениями прибыл сюда новичок. Может быть, подослан комендатурой.
«Поживем — увидим», — подумал Назимов и открыл инструментальный ящик. Достал молоток. Рукоятка была плохо пригнана. И Назимов, прежде чем приступить к работе, укрепил ее. Затем поудобнее приладил между колен деревянный башмак.
— Да, нужда заставит — станешь и сапожником! — словно про себя усмехнулся Назимов, хотя чувствовал, что с него все еще не спускают глаз. С видом заправского сапожника он взял в рот щепоть гвоздей. Потом начал прибивать «подметку», размеренно доставая изо рта гвоздь за гвоздем.
Он неспроста делал так. Ему хотелось показать, что если он и не заправский сапожник, уж во всяком случае умеет действовать молотком.
Но его подчеркнутая старательность никого не обманула. Через несколько минут он увидел на лицах соседей скрытую усмешку.
Он продолжал работать по-прежнему, делая вид, что не замечает этих насмешливых взглядов, обращенных на него. Баки обтянул материей и бросил на пол один, второй, третий, четвертый башмак. Ему казалось, что молоток так и играет в его руках.
Но когда он, приладив между колен пятый башмак, взялся за молоток, сосед, сидевший слева, — это был тоже поляк, с круглой курчавой головой, посаженной на широкие плечи, — легонько тронул его за руку.
— Слушай, друг, ты не так делаешь, — заговорил он на смешанном русско-польском жаргоне. — Здесь пи к чему такая старательность. Это ведь всего лишь деревянные колодки, а не модельные туфли. Надо вот так действовать — проще и свободнее… — он показал Назимову несколько рабочих приемов, в которых чувствовался навык. — Молотком бей легонько, береги силу. Куда торопиться? День длинный.
Назимов поблагодарил его.
— Как тебя зовут? — спросил поляк.
— Борис.
Поляк назвал себя:
— Владислав.
Справа от Назимова сидел другой сосед — здоровый, рябоватый парень.
— Давай и со мной знакомиться, — он протянул широченную ладонь.
— Ты из какого блока? — поинтересовался Баки.
— Из тридцатого.
— Много там русских?
— У нас только русские.
Они помолчали. В мастерской слышалось размеренное, негромкое постукивание молотков. Мастера изредка смотрели за окна. На улице сыпал мокрый снег.
— Да, гиблая здесь зима, — возобновил разговор рябой сосед. — То снег, то дождь. Ни одежда, ни обувь никогда не просыхают.
— Ты уже прозимовал здесь?
— Да. Не знаю, протяну ли вторую зиму. — Только черт ни на что не надеется. Парень усмехнулся. Улыбка его скорее походила на болезненную гримасу.
— Такие же слова говорил твой предшественник, сидевший вот на этом чурбане. Но он… повесился.
— Значит, дурак был.
— Не скажи. Он был профессор.
— Значит, вдвойне дурак. Стыдно ученому человеку впадать в такое отчаяние и насильно лишать себя жизни. Надо было подавать пример мужества другим, менее образованным.
Назимов с ожесточением застучал молотком, словно хотел вложить в свои удары всю волю к жизни.
Парень, поглядывал на него, понимающе улыбнулся:
— Ты не очень-то… Поляк правильно говорит: работа не убежит. Помаленьку. Понятно? Вернее будет. И молоток не таким тяжелым покажется. А то, проклятый, к вечеру пудовым делается.
И действительно, молоток, вначале казавшийся Назимову очень легким, к концу дня отяжелел. У Назимова онемела рука. От усталости в глазах стало темнеть. Однажды он даже выронил молоток.
Поляк поднял инструмент и сказал что-то ободряющее. Назимов понял только два слова;
— …помаленьку, брат.
Прошло уже немало дней с тех пор, как Назимов начал работать сапожником. Время что вода, течет и течет. Ты хоть надорвись, все равно не остановишь время, оно знает свои законы.
После того как двух русских, двух ненавистных гитлеровцам флюгпунктов — Назимов и Задонова, в обход лагерных порядков, кто-то сумел устроить на облегченную работу, а по существу спасти от смерти, — для Баки уже не оставалось сомнений, что подпольная организация существует, что она достаточно сильна и работоспособна. Хотелось поскорее и самому включиться в ее ряды, стать активным борцом. Но время уходило, а с Назимовым никто не заговаривал о «деле», не поручал никаких заданий. Действовать на свой страх и риск было бы глупо, да и не знал Баки, к чему приложить свои силы. Ведь можно «наломать дров», навредить не только себе, но и подпольной организации. С другой стороны, не в его характере было сидеть сложа руки, ждать у моря погоды. Осторожно, не спеша он начал знакомиться с людьми. Всюду — и среди сапожников своей мастерской, и среди обитателей сорок второго блока, да и в других бараках — он встречал людей смелых, убежденных, в меру осторожных. Из их отрывочных и туманных намеков можно было заключить, что эти люди не покорились лагерному деспотизму, не испугались жестокостей, что они живут надеждой на лучшее будущее и готовы к борьбе.
Назимов наконец разыскал и Черкасова. Оказывается, тот работал парикмахером в одном из русских бараков. Когда Назимов спросил старого приятеля, откуда тот узнал о пребывании его в лагере, Черкасов ответил, что впервые увидел его в «бане», а потом, как бы давая понять, что не хочет распространяться о своих связях и знакомствах в лагере, заговорил о том, сколько всяких мытарств испытал в плену. Он рассказал, что попал в Бухенвальд за саботаж, вскоре после того, как их разлучили в Вецляре. Но он умолчал о том, что новым своим друзьям в Бухенвальде подробно рассказывал о Назимове, о его побегах. Баки и не подозревал, что бухенвальдские подпольщики уже знают о нем все, вплоть до номера полка, в котором он служил.
Назимов заметил, что здоровье Черкасова сильно пошатнулось, он даже говорил с трудом. Временами хватался за горло, говорил медленно, хрипло. Немудрено, что тогда, при первой встрече в умывальне, Назимов не сразу узнал его.
— Спасибо друзьям, — с усилием говорил Черкасов, тяжело переводя дыхание, — иначе я бы уже давно протянул ноги. Я ведь работал на каменоломнях. Как говорится: на бедного Макара все шишки валятся. Однажды вагонетка сорвалась и чуть не придавила меня насмерть. Целый месяц кровью харкал… Потом — эсэсовцы палками били меня, это тоже сказалось…
Черкасов помолчал, задумался. Назимов украдкой рассматривал его. Черкасов ровесник ему и еще недавно был отменным здоровяком. А сейчас он выглядел стариком — все шестьдесят можно дать.
— С головой что-то не в порядке, — Черкасов сжал худыми ладонями виски. — Забывчивость какая-то, ничего в памяти не держится. Да, вспомнил!.. В сорок четвертом бараке какой-то парень, из-под Казани, все разыскивает земляков, спрашивает, нет ли в лагере кого-нибудь из татар. Услыхал о тебе, обязательно хочет повидать.
— Меня?.. — сердце у Назимова дрогнуло: он ведь тоже с удовольствием встретился бы с земляком. — Кто такой этот парень?
— Работает парикмахером, вроде меня, — объяснил Черкасов. — Кажется, честный паренек. Да ты сам увидишь. Я так… просто хотел предупредить.
— Спасибо. Как его зовут?
— Сабир. По крайней мере, так называют его в бараке.
Через несколько дней после этого разговора, вечером, Отто передал Назимову, что его вызывает к себе староста сорок четвертого барака.
— Зачем? — удивился Баки. Отто пожал плечами:
— Откуда мне знать.
У дверей сорок четвертого барака Назимова остановил какой-то заключенный. Физиономия у него бандитская, в шрамах, нос перебит; на куртке — зеленый треугольник. Был ли это капо или рядовой лагерник, Назимов не мог знать.
— Ты зачем притащился сюда? — прохрипел «зеленый». — Он говорил по-немецки, глаза его заблестели, точно у лесной кошки. — Молчишь? Язык проглотил?.. — Он изо всей силы ударил Назимова по лицу. Баки не устоял на ногах, упал в грязь, растоптанную перед входом в барак. — Чтоб духу твоего не было здесь! — орал бандит. — Все русские — коммунисты. Всех до единого вас нужно перерезать!
Идти в барак после этого было бы безрассудным. Назимов вернулся к себе. Вытирая рукавом все еще кровоточащие разбитые губы, он рассказал о случившемся Отто. Баки был вне себя от того, что не мог рассчитаться с этим бандитом за унижение.
— Не давайте воли своим чувствам, — посоветовал Отто с присущей ему холодной бесстрастностью, — Не с вами первым это случилось. Теперь еще ничего; было время, когда эти «зеленые» были настоящим жупелом для политических. Они чувствовали себя царями и богами. Нацисты позволяли им делать все, что захотят, только бы унизить политических. Иные из бандитов по своей жестокости и нацистов перещеголяли. Ну теперь их немного окоротили. Политические нашли средство к самозащите. Успокойтесь. Лучше послушайте, как поют…
Из глубины барака доносилось сдержанное многоголосое пение.
Это немецкие политзаключенные, собравшись тесной группой, пели сложенную узниками песню:
Слушая грустную мелодию, Отто рассказывал о беспощадной борьбе внутри лагеря между политическими заключенными и «зелеными». Уголовники, при поддержке эсэсовцев, старались утвердить свою власть над политическими. Борцы за свободу отстаивали права на человеческое существование, старались сохранить свое достоинство в ужасных условиях Бухенвальда. К концу 1942 года господство «зеленых» в лагере начало спадать. Фронт требовал от Гитлера все больше солдат. А где их взять? В тюрьмах, в концлагерях было немало немцев; но честные немцы — политзаключенные — не желали вступать в фашистскую армию. А «зеленым» было все равно, какому богу служить. Прощая злодеяния преступникам, их стали отправлять на фронт. Вопреки своим желаниям, лагерная администрация была вынуждена хотя бы частично возложить на политзаключенных обязанности по наблюдению за внутренним распорядком в лагере. Комендатура скрепя сердце назначила из среды немецких политических узников старост и штубендинстов, лагершуцев, санитаров и прочий обслуживающий персонал.
Гитлеровцы надеялись, что эти меры помогут им расположить к себе хотя бы часть немецких политзаключенных; но самое главное — будет вбит клин между немецкими политзаключенными и политическими узниками других национальностей, среди них возникнет раскол, нарушится интернациональная дружба, о которой гестаповские ищейки были хорошо осведомлены. Но нацисты просчитались. Немецкие коммунисты не изменили принципам интернационализма, — наоборот, использовали предоставленные им возможности для укрепления дружбы и связей с антифашистами всех национальностей…
Песня все еще звучала. Отто умолк на некоторое время, прислушиваясь к пению. В его сухом, изможденном лице было что-то необъяснимо прекрасное. Назимов не мог оторвать от него взгляда и в то же время не умел определить: в чем красота? Во взгляде ли Отто, в повороте ли его головы, в сочетании ли света и теней на его лице? Возможно, все эти внешние приметы были здесь ни при чем. Скорее всего, душевная красота освещала изнутри лицо Отто и делала его необычайно привлекательным.
— Вы не думайте, что мы, немецкие антифашисты, сразу вытянулись по-солдатски перед начальником и комендантом лагеря, когда они разрешили нам занять некоторые посты внутри лагеря, — продолжал свой рассказ Отто, внимательно посмотрев на Баки серыми пристальными глазами. — Мы немало спорили между собой, долго колебались… Да, люди, не боявшиеся пыток в бункерах, смерти в печах крематория, эти люди ужаснулись мысли, что на них может пасть подозрение в отступничестве. Я тоже боялся этого… — Отто наклонил голову, как бы рассматривая свои ботинки. Потом махнул рукой: — Не будем ворошить старое. Но об одном случае я не могу не рассказать вам, Борис. Он произошел как раз в те переломные дни. Помню, на дворе стояла черная осень. В Бухенвальд пригнали две тысячи русских военнопленных. Их пешком гнали из Восточной Германии до Рурской области, оттуда — в Мюнхен, потом повернули обратно на восток и гнали до Веймара. Пленники едва держались на ногах. Когда мы, немецкие политзаключенные, подошли поближе к ним, они, как по команде, отвернулись от нас. Никто из них не произнес ни слова. Мы тогда не обиделись на них. Ваши люди имели право ненавидеть нас, не верить нам, потому что немцы принесли вашей родине столько горя и страданий. С другой стороны, эсэсовцы категорически запретили нам общаться с русскими. Но мы не посчитались ни с чем. Когда русских товарищей после бани погнали в отведенную для них часть лагеря, мы, антифашисты, все вышли из бараков и все, что у нас было — кусочки хлеба, сигареты, припрятанные на воскресенье, обрезки колбасы, носки, платки, — все отдали им. К нам присоединились австрийцы, чехи, голландцы и другие. У нас, политических узников, Борис, сами знаете, давно выплаканы все слезы. Но в этот день мы плакали. Плакали от стыда за все злодеяния своих соотечественников, учиненные ими на русской земле. Плакали от стыда за собственное бессилие. И в то же время, Борис, это были слезы радости. Мы радовались, что в людях еще живо чувство пролетарской солидарности… Эсэсовцы крепко отомстили нам за это. За общение с русскими весь лагерь был оставлен голодным. Трех блоковых — лучших наших товарищей — жестоко избили палками и перевели в штрафную команду. Все они погибли там…
Песня немецких узников уже давно смолкла. Теперь из глубины барака доносился лишь разрозненный гул.
Отто молча поднялся и ушел. А Назимов еще долго сидел на том же месте. Он бесконечно был благодарен Отто за доверие, за его рассказ. Теперь Баки как бы по-новому увидел лагерный мир: горизонт стал шире, многие скрытые уголки здешней жизни выступили наружу.
Его раздумья были сложными и в то же время радостными. А из разбитых губ все еще сочилась кровь. Он то и дело рукавом вытирал ее, и каждый раз при виде крови вновь и вновь закипало в нем негодование. Ничто не будет забыто! Он еще посчитается с этими бандюгами!
На следующий день Баки сам попросился еще раз сходить в сорок четвертый барак. Отто разрешил ему.
На этот раз все сошло благополучно. Назимова никто не остановил. Он вошел в блок. Здесь те же нары в три этажа, тусклый электрический свет, худые, голодные люди. Лишь одно отрадно: общая прибранность в бараке, опрятность обитателей. Все заключенные побриты, лица чистые, прорехи на брюках и куртках зашиты и залатаны.
Назимов еще ничего не знал о том, какую большую работу проводит подпольная организация среди заключенных, постоянно призывая их к чистоте. Однако для себя он давно уяснил одно правило: «При любых условиях люди не должны опускаться, терять человеческий облик».
— Не знаете, где найти здешнего парикмахера? — спросил он у первого подвернувшегося заключенного.
Тот указал рукой на смуглолицего, черноволосого лагерника.
— Саумы, — поздоровался Назимов по-татарски. Сабир от неожиданности отступил назад, черные пуговки глаз на смуглом его лице радостно блеснули.
— Вы?.. Баки!.. — он протянул обе руки для рукопожатия. — Здравствуйте, здравствуйте, земляк!
— Пойдемте сядем где-нибудь в уголок, — предложил Назимов.
— Идемте, идемте! У меня тут есть укромное местечко…
Они прошли в отгороженный закуток, где Сабир обслуживал своих клиентов.
— О-о, вы, оказывается, опасный человек, Баки я бы! — Сабир показал на метки флюгпункта на груди Назимова.
— А вы что, боитесь меня? — улыбнулся Назимов.
— Да что вы! — мотнул головой Сабир. — Если хотите знать, я с детства восхищаюсь смелыми людьми, — продолжал он уже шепотом. — У нас в деревне жил один чапаевец… Куда бы он ни пошел, мы, мальчишки, не отставали от него. А если уж он просил нас что-нибудь сделать, мы стремглав бросались выполнять его поручение. Это было счастьем для нас.
— Вы откуда родом? — перешел Баки на деловой тон.
Оказалось, что Сабир уроженец Высокогорского района Татарской республики.
— Кем служили в армии?
— Рядовым танкистом. Всего год успел прослужить. А вы, Баки абы?
— Я служил больше, Сабир.
— Оно и заметно. Да ведь и я, Баки абы, хоть и мало служил, а тоже сорок смертей повидал. Честное слово, не хвалюсь! Раз чуть не изжарился в танке. Вот посмотрите… — он снял берет. Половина головы у него была лысая. — Да и в плену — тоже… Драли меня что Сидорову козу. Иной раз хоть штаны не надевай: на сидячем месте — рубцы в палец толщиной.
— А фризером как вы заделались? Ведь работенка парикмахера совсем не для танкиста.
— Это вы правильно. Да ведь здесь, Баки абы дорогой, нужно Ходжой Насреддином быть. А то головы не сносишь. Меня на разных работах пробовали… Вы слыхали когда-нибудь такое слово — «кантовщик»? — спросил Сабир шепотом. — «Кантовать» это по-нашему, по-лагерному — дурака валять. Другим полюбилось словечко «помаленьку». Вот я и валял дурака. Послали меня землекопом, я дневную норму старался на десять дней растягивать. Больше глазами действовал, чем руками: глянет конвоир в мою сторону, я вроде занимаюсь делом; только отвернется, нога у меня так и замрет на лопате. Заставили меня толкать вагонетку. Так у моей вагонетки почему-то всегда слетало колесо с оси. И собаками меня травили, и в лапах у Дубины я побывал… Вы, наверное, слыхали про Дубину?.. Это один из шарфюреров. Настоящего имени его я не знаю, все — и чехи, и поляки, и французы — кличут его Дубиной. Окрестили его так, конечно, русские, мастера они на прозвища. Как-то раз вызвали меня в канцелярию. Перетрухнул, понятно. Особенно когда увидел важного эсэсовца с орденами — настоящий людоед! Мурашки так и забегали у меня по спине. «Ну, — говорю себе, — на этот раз пропал ты, Сабир». А тот болван почему-то возьми да спроси меня, работал ли я когда-нибудь фризером. Я сразу смекнул… «Как не работал! Конечно, работал, господин обербанфюрер!» А про себя думаю: «Понаделаю я вам этих самых Гитлерштрассе». Это мы, фризеры, так называем прическу, когда на макушке волосы выстригаются, а на висках оставляются, — пояснил Сабир. — К тому же у меня и зарок был: не иначе как лежа на боку Гитлеру овин молотить. А вы еще удивляетесь — почему я стал фризером. Чему только не научишься здесь. Сами-то вы кем работаете? — хитро спросил Сабир.
— Это не столь важно, — нахмурился Назимов. — Ты лучше скажи: других-то ты обучаешь тому, как надо лежа на боку овин обмолачивать?
— Иной раз обучаю. Я запомнил одну поговорку моего покойного отца: когда языком жнешь, спина не болит. Вот я и рассказываю людям всякие потешные истории. Кроме всего, людей ведь еще и смешить надо, Баки абы. Смотришь, сидит браток, повесил нос. Завернешь ему анекдотик позабористей — глядь, он уже смеется. А веселый человек — он меньше унывает, дольше живет. Еще люблю я песни. Меня тут даже артистом прозвали. Конечно, до артиста-то мне далеко…
У Назимова осталось впечатление, что говорливый Сабир не из тех, от кого можно ждать серьезных дел. Все же он был очень рад знакомству с земляком. Этот парень всегда может пригодиться.
И все же на душе Назимова было муторно. Он строил самые различные предположения по поводу того, что до сих пор к нему не приходят те люди, о которых говорил Йозеф. Временами он готов был решиться на отчаянный шаг — попросить Отто вызвать Йозефа, или же самому пойти к нему. Но потом мучительными усилиями отбрасывал эти желания и терпеливо день за днем стучал молотком, изготовляя осточертевшие башмаки, а вечерами отводил душу в разговорах с друзьями. И ждал, ждал. Мысли его и мечты неизменно тянулись к смелым, убежденным людям, не прекратившим борьбу и в условиях Бухенвальда. Назимов чувствовал, что они где-то здесь, рядом. Не исключено, что и Сабир не простой балагур. Кто знает, возможно, он держит в руках кончик нити, связывающей с подпольной организацией.
Вскоре Назимова стала одолевать новая мысль. Может быть, подпольщики в целях проверки ждут от него какого-то самостоятельно выполненного дела. Йозеф, помнится, довольно ясно намекнул на это. Между тем время шло. Драгоценное время терялось на размышления.
— Начну с самостоятельной разведки! — наконец решил Баки. — Именно — с разведки. В дальнейшем мне могут поручить другие задания. Но что бы ни поручили, разведка всегда пригодится».
В сущности говоря, Назимов с первого же дня пребывания в лагере наблюдал, присматривался. У него уже накопились известные впечатления и сведения. Надо было все это привести в какую-то систему. И методически собирать новые данные. Неплохо бы наметить вчерне план лагеря — размещение различных объектов, схему сторожевых постов, график смены часовых, вооружение охраны, средства сигнализации и связи, расположение ворот, внутренний распорядок в лагере… да мало ли что.
К этой работе он привлек и Николая Задонова. Они нашли кусочек бумаги, с величайшей осторожностью начертили вдвоем схему лагеря, обозначили на ней различные объекты. Чертеж был спрятан в дощатой стене уборной.
Из разговоров заключенных Назимов узнал, что где-то на территории лагеря есть заброшенные канализационные колодцы и подземные трубы от прежней канализационной сети. Рассказывали даже, как один поляк-заключенный пытался бежать из лагеря по канализационным трубам. Все это сильно заинтересовало Назимова. Правда, о побеге он не думал сейчас. Но сведения о заброшенных подземных сооружениях могли пригодиться.
Чтобы проверить и уточнить все эти данные, нужно было получить возможность свободно передвигаться по лагерю. У Назимова не было такой возможности. И это обстоятельство по счастливой случайности заставило его обратить внимание на лагерных детей: в Бухенвальде был специальный детский блок. Там, где взрослому под страхом смерти запрещалось ступать ногой, дети передвигались свободно.
Он поделился своими соображениями с Задоновым. Оказалось, что у Задонова уже есть друзья среди ребят. Николай узнал, что большинство маленьких узников — это дети партизан, воинов Советской Армии, насильно вывезенные из России. Их участь была не менее тяжелой, чем у взрослых заключенных. Дети работали в так называемой огородной команде.
— Ужасные там условия, — рассказывал Задонов. — За одну только без спроса выдернутую морковку детей забивают до смерти. Я сам видел избитых ребят: все тело в кровоподтеках. Прямо сердце разрывается. И некому их пожалеть, приласкать…
— Не надо поддаваться сентиментальным чувствам, Николай, — перебил Назимов. — Мне думается, здешние мальчики не любят, когда их жалеют взрослые.
— Так-то оно так, да ведь я люблю ребят. Ты поговори как-нибудь с ними. Среди них есть настоящие орлята. Они могут достать любые сведения. И все же — они дети.
Вскоре Назимов познакомился с мальчиком по имени Мишутка. Он числился в огородной команде, но больше околачивался в шумахерае около сапожников. По приказанию Бруно он устраивался на подоконнике и во все глаза наблюдал за территорией лагеря, и если поблизости показывались эсэсовцы, сейчас же давал знак об этом. Больше от него ничего не требовалось. Но благодаря этим наблюдениям Бруно всегда успевал спрятать в надежное место Баки и других сапожников, кому не следовало показываться на глаза эсэсовцам.
Назимову очень полюбился всегда веселый, озорной Мишутка — сын партизана. Ребяческая жизнерадостность помогала ему сравнительно легко переносить все невзгоды лагерной жизни. Убедившись, что Мишутка уже довольно опытный разведчик, Назимов начал давать ему различные задания. Мишутка смело спускался в колодцы, лазил по трубам, разузнавал необходимые сведения о проволочных заграждениях и сторожевых вышках — обо всем толково докладывал Назимову.
Назимов не умел, как Задонов, ласкать и жалеть детей. Он предлагал им дружбу, как равным. Ребята хорошо понимали и ценили это. Мишутке очень нравилось, что бесстрашный флюгпункт держится с ним на равной ноге.
— Смотри, парень, не зевай, иначе нам с тобой капут, — частенько предупреждал Назимов мальчика.
У Мишутки глаза разгорались, как уголь на ветру.
— Я их, дяденька, за километр вижу! А если не вижу, то, как лиса, по запаху чую! — уверял парнишка.
И действительно, когда бы эсэсовцы ни появлялись, Мишутка вовремя предупреждал об опасности, и Назимов успевал прятаться в уборной или в подвале и не выходил оттуда до конца проверки.
Вначале Назимов опасался, как бы кто-нибудь из работающих в мастерской не выдал его. Но со временем убедился, что никто из сапожников не пойдет на предательство. И он приободрился.
Это не ускользнуло от наблюдательных глаз Задонова.
— Чего ты повеселел, словно мальчишка, поймавший птичку? — однажды вечером заметил он Назимову.
— А потому, — шутливо ответил Баки, — что нельзя сидеть сложа руки, как ты.
Задонов укоризненно посмотрел на него, словно желая сказать: «Сам-то ты, отважный флюгпункт, частенько отсиживаешься в уборной или в подвале».
Задонова нельзя было обвинить ни в излишней любопытстве, ни в нетерпеливости. Он умел молча ждать приказаний. Однако нечеловеческие условия жизни в Бухенвальде — ежедневные издевательства, побои, расстрелы — подтачивали нервы и у этого жизнелюбивого человека. С каждым днем он все яснее давал понять своему другу, что тяготится вынужденной пассивностью.
Слушая его нарекания, горячий Назимов с трудом сдерживался, прятал обиду и отмалчивался.
Но сегодня у него иссякло терпение. В нагрудном кармане у Баки бережно хранилась заветная припрятанная сигарета, — это уже на самый тяжелый случай. Он достал ее, закурил. Что тут можно придумать, если никто не приходит к нему, ничего не приказывает. Чем он виноват? Ведь при полной бездеятельности и самый близкий друг может отвернуться от него. Но другого выхода нет, надо терпеливо ждать.
Однажды, в конце смены, когда Назимов особенно мучился сознанием своего бессилия, к нему подошел Бруно, тихо сказал:
— Пойдемте со мной.
Назимов, не спрашивая, куда и зачем идти, молча последовал за ним. Они спустились в темный подвал и, бредя ощупью, очутились в каком-то помещении без окон. Бруно засветил коптилку. Всюду лежат груды старой, изношенной обуви, разного тряпья. Воздух в подвале затхлый, тяжелый.
— Присаживайтесь, — указал Бруно на кучу старых ботинок, сам опускаясь на другую кучу, поменьше. По стене метнулась его сгорбленная тень.
— Как ваши дела? Как настроение? — спрашивал он, мешая русские слова с польскими; все же понять его было можно.
— Не могу похвастаться, — признался Назимов, в голосе у него слышалась боль.
— В нашем деле зря торопиться не следует, — напомнил Бруно. — Как у вас говорят?.. Терпи казак — атаманом будешь.
За дверью послышался какой-то шорох. Назимов вздрогнул, но Бруно даже не шевельнулся. Он спокойно ждал, когда откроется дверь.
Вошел не знакомый Назимову человек в полосатом одеянии заключенного. Поздоровавшись кивком головы, присел на корточки рядом с Бруно. Винкель на куртке незнакомца свидетельствовал, что он — немец, политический.
Не успел вошедший перекинуться с Бруно несколькими словами, снова открылась дверь. В течение десяти — пятнадцати минут собралось шесть человек, не считая Бруно и Назимова: пятеро немцев и один чех. Ни с кем из них Баки не был знаком, не знал, где они работают, в каком бараке живут.
Позднее, участвуя в тайных сборищах, Назимов уже никогда не испытывал такого волнения, как в этот первый раз. Все в нем дрожало. Несколько месяцев Баки мучился одиночеством, неизвестностью, а теперь он ощущал крепкие рукопожатия друзей, чувствовал себя среди них полноправным членом коллектива, настоящим человеком. Вот он собственными глазами видит подпольную организацию, убежденных антифашистов, готовых с опасностью для жизни бороться за освобождение людей от гитлеровского мрака и ужаса, — это ли не безграничное счастье!
— Начнем, — тихо проговорил Бруно, обведя всех взглядом. — Сегодня среди нас находится новый товарищ. Он — советский человек, его зовут Борисом… — На этом Бруно и закончил представление Назимова собравшимся. Знакомство состоялось. Добавить больше нечего, вопросов не последовало.
— Товарищи, — продолжал Бруно, — сегодня я должен ознакомить вас с итогами летнего наступления Советской Армии…
Назимов готов был услышать самое невероятное, но только не это. Информация о боевых действиях родной Советской Армии! Эти люди знают о ней, верят в ее освободительную миссию! Радость мгновенно и остро коснулась измученного сердца Баки. Еще не совсем веря в то, что услышал, он уставился расширенными глазами на Бруно, боясь перевести дыхание.
Бруно рассказал, что, согласно сводкам Совинформбюро, в истекшие летне-осенние месяцы Советская Армия ставила перед собой задачу отбросить врага за линию Смоленска, реки Сож, среднего и нижнего течения Днепра, а также — ликвидировать Кубанский плацдарм нацистов. Эта задача выполнена полностью! После победы на Волге советские войска крепко держат инициативу в своих руках.
— Нынешним летом, — говорил Бруно, — Гитлер начал было крупнейшее наступление на Орловско-Курском и Белгородско-Курском направлениях. Советская Армия успешно отбила этот удар, сама перешла в контрнаступление и освободила города Орел и Белгород. Еще двадцать третьего августа советские войска штурмом овладели городом Харьковом. Вслед за этим ринулись в наступление и части Советской Армии, занимавшие позиции по Северному Донцу и реке Миус. В течение шести дней был освобожден весь Донбасс. Отступающие гитлеровцы пытались задержаться на Десне, но и отсюда их выбили: Десна форсирована советскими войсками. Я не помню названий всех освобожденных городов, — признался Бруно, — их очень много. Среди них назову Киев.
Со слов Йозефа Назимов и раньше знал об освобождении Киева. Услышав подтверждение этой вести, он обрадовался еще больше.
— Уже освобождено немало городов и сел западнее Киева, — продолжал Бруно. — Несколько позже я прочитаю вам вчерашнюю сводку Совинформбюро…
Эти слова еще больше поразили Назимова. Как, в Бухенвальде, в этом отрезанном от всего мира аду, уже получена сводка Совинформбюро за вчерашний день?!
Неожиданно Бруно обратился к Назимову:
— Борис, сколько километров от истоков реки Сож до Черного моря?
Назимов прикинул в уме и сказал:
— Больше тысячи.
— Тысячу двести, — уточнил Бруно. — Вот на этом участке, протяжением в тысячу двести километров, гитлеровцы отброшены за Днепр. Левобережная Украина полностью освобождена от врага. Советские войска разгромили сто сорок четыре нацистских дивизии. В общей сложности за эти месяцы Гитлер потерял убитыми, ранеными и пленными свыше двух миллионов семисот тысяч человек. Таковы последние новости, товарищи, — говорил Бруно своим тихим, скрипучим голосом. Но для Назимова этот невыразительный голос звучал, точно песня. — В ночь на тринадцатое ноября, — добавил Бруно, — войска Первого Украинского фронта овладели городом Житомир. В районе Фастова идут ожесточенные бои…
Каждое слово информации окрыляло Назимова. Он уже забыл, что находится в затхлом подвале, заваленном рухлядью, что за стенами подвала — страшный Бухенвальд. Казалось, над головой ярко светит солнце, а вокруг простирается огромная степь. Мчись в любую сторону, и нигде нет тебе преграды.
— Теперь даже самые безнадежные скептики понимают, что дни Гитлера сочтены, — слышался все тот же скрипучий голос. — Заслуги Советской Армии в разгроме гитлеризма неизмеримо велики. Советская Армия несет всем народам, в том числе и немецкому народу, свободу, избавление от ужасов войны.
После этих слов Бруно все собравшиеся, словно уговорившись, начали крепко жать Назимову руки, как представителю героической армии-освободительницы. Он сидел смущенный и красный, а душа его ликовала.
На этот раз Бруно все время говорил по-немецки.
Присутствующий чех не все понял из его рассказа. С удивительным спокойствием и терпением Бруно, уже по-чешски, полностью повторил ему информацию.
— Можно задавать вопросы, — разрешил Бруно. Конечно, больше других спрашивал Назимов. Он хотел знать до мелочей положение на фронтах. Пришлось Бруно вспомнить и многие предыдущие сводки. Взволнованный Назимов бросился обнимать беседчика:
— Ну спасибо, друг! Обрадовали вы меня. Теперь можно жить и бороться.
Бруно владел своими чувствами гораздо лучше, чем Назимов. В том же ровном, спокойном тоне он предупредил всех:
— Разумеется, все, о чем мы говорили здесь, не должно остаться только между нами. Соблюдая величайшую осторожность, вы должны пересказать сводку надежным людям. Ведь мы морально отвечаем за настроение и мысли своих друзей по несчастью. В условиях Бухенвальда их сердца должны оставаться свободными от плесени и ржавчины. Это важно для будущего, для предстоящих наших боев с нацистами. У меня все. Расходимся по одному. Я сопровождаю товарища Бориса.
Он взял Баки за руку и повел в темноте.
— Постарайся запомнить хорошенько все повороты, ходы и выходы…
Вернувшись в свой барак, Назимов почувствовал крылья за спиной. Первым делом он разыскал Николая, потащил его к географической карте, приклеенной к стенке в закутке старосты. Карта была вырезана из немецкой газеты еще в те времена, когда гитлеровские бронированные орды рвались через Минск, Смоленск, Вязьму на Москву. Такие карты можно было видеть почти во всех бараках, и блокфюреры не находили в этом какого-либо нарушения.
— Ну говори, какие у тебя новости. Довольно в прятки играть, — холодно потребовал Николай.
Да, Назимов был прав в своих опасениях. Между ним и Задоновым возникла неприятная отчужденность. Она разрасталась изо дня в день, по мере того как Назимов становился все более скрытным. Но вот наконец-то настала минута, когда можно открыться во всем.
— Ладно, перестань хмуриться, — по-прежнему дружески уговаривал Назимов. — Я знаю, ты порою готов был избить меня. Забудем все это. Вот, смотри на карту… Есть замечательные новости. Ты ничего не слыхал?
— Я не собираю слухи, — недовольно буркнул Николай.
— Чудак, чего обижаешься! Я готов песни петь от радости. Пойми меня! Мы тут, оказывается, отстали от жизни, ничего не знаем. Наши на фронте такие чудеса творят, такого перца задают фрицам. Слышишь, только за последние четыре месяца разгроми ли почти трехмиллионную армию гитлеровцев. Смотри!.. — он провел пальцем по замусоленной карте. — Освобождена вся левобережная Украина. И на правобережье Днепра наши здорово продвинулись. Вчера взят Житомир!
Хмурое лицо Задонова постепенно светлело, в глазах заиграли огоньки.
— Не брехня? От кого ты слыхал?
— Нет, это чистая правда, друг. Дай руку, поздравляю! Сведения, можно сказать, из надежных источников! Ты передавай сводку другим, только будь осторожен. Не забывай, ты теперь во многое посвящен. Скоро узнаешь еще больше.
— Понимаю! Спасибо, друг! — Задонов широко улыбнулся, давая знать, что он больше не сердится.
Однажды вечером в детский блок явился пожилой, незнакомый ребятам лагерник. Он, как все заключенные, был в полосатой пижаме, красный винкель и буква «Р» показывали, что он русский. Голова у незнакомца какая-то странная, словно квадратная.
Он сел на табуретку посередине блока, огляделся. Глаза его смотрели мягко, немного печально. В бараке находились исключительно советские дети от семи до четырнадцати — пятнадцати лет. Настороженно, но с неизжитым детским любопытством они ждали что скажет этот дяденька.
— Ребята, — откашлявшись, начал пришелец, — те, кто умеют писать и читать, пусть поднимут руки.
— По-нашенски или по-германскому? — заковыристо спросил Мишутка.
— По-русски! — ответил старик спокойно.
У ребят, что повзрослее, заблестели глаза, они подталкивали друг друга, но никто так и не поднял руку.
Старик не удивился и не рассердился, хотя понимал, что мальчишки обманывают его. Он хорошо знал также, что эти тощие оборвыши, с застывшим в глазах постоянным смертельным страхом, еще не вышли из детского возраста, но их нельзя было назвать детьми в обычном смысле. Ведь они с ранних лет познали, что такое рабство, видели все отвратительные стороны лагерной жизни и наравне со взрослыми испытывали все ужасы фашистской неволи. Разве можно было требовать от них доверчивости?
— Ничего, все вы научитесь русской грамоте, — добродушно сказал старик. Только взрослый мог бы заметить, каких усилий стоило ему оставаться спокойным.
— А книги русские дадите?
— А карандаш и тетрадки? — послышались вопросы.
— Жди, дадут тебе по башке. Как увидит Дубина…
Услышав это страшное имя, ребята мгновенно умолкли. Многие испуганно смотрели на дверь. Но в бараке больше никто не показывался. Ребята опять подняли шум.
— Тише! — обратился старик. — У вас будут и книги и тетради. Ваши старшие братья все вам дадут, И Дубины нечего бояться, он сюда не посмеет явиться… А сейчас, други мои, я расскажу вам о нашей любимой родине — Советском Союзе. Вы не должны о ней забывать, и она о вас никогда не забудет…
Мишутка, как и все остальные, вытянув тонкую шею и чуть приоткрыв рот, слушал рассказ. Перед глазами вставала родная деревня, околица, школа, учителя. Он никогда не бывал ни в Москве, ни в Ленинграде, ни в Киеве — в этих больших советских городах, о которых рассказывал незнакомый дяденька. Мишутка не видел ни Волги, ни Днепра. Но по колхозным полям их деревни протекала небольшая речушка. Мальчик купался там, удил рыбу. Это и была его родина.
На Мишуткины глаза навернулись слезы, но партизану не полагалось плакать, и мальчик не заплакал. Он только наклонил голову и ни на кого не смотрел, пока старик не кончил говорить.
Ребята были возбуждены беседой. Ночью Мишутке приснился сон. Будто ел он горячие блины, окуная их в миску со сметаной. Потом вместе с дружками ходил на речку рыбачить. В сумерки играл с ребятами в прятки на гумне, а еще позже слушал концерт в клубе. На сцену будто вышла мать в пестром нарядном платье, с венком на голове. Она спела какую-то красивую песню. А после концерта они всей семьей — отец, мать и Мишутка — возвращались домой. Была ночь, по небу плыла круглолицая луна, на пруду, обрамленном плакучими ивами, самозабвенно квакали лягушки…
Проснувшись, Мишутка почувствовал горькое разочарование. Он проглотил голодную слюну: в лагере ему еще ни разу не доводилось наедаться досыта, он изо дня в день, из месяца в месяц жил впроголодь. Вспомнив отца и мать — партизан, расстрелянных гитлеровцами, — мальчик заплакал. Он плакал молча, чтобы никто не слышал. Ему жаль было родителей, жаль себя и других деревенских ребят, угнанных фашистами в Германию, в неволю. Многие из его товарищей умерли в пути или в лагере. Но сам Мишутка — отчаянный, бойкий, смышленый — не поддавался Детское горе забывчиво. Через каких-нибудь полчаса Мишутка, спрятав озябшие руки в рукава куртки, уже бежал в сапожную мастерскую. Скорчившись на подоконнике, он стал привычно наблюдать за пустынными лагерными улочками. За окном моросил дождь вперемежку со снегом. Было холодно, неприютно. Но мальчик не покидал поста.
— Я буду внизу, — шепнул Бруно, проходя мимо парнишки.
Вскоре, приветливо кивнув Мишутке, прошел Назимов.
Снег валил все гуще. Разыгрался настоящий буран. Крупные белые хлопья покрыли черную землю, грязные крыши бараков. Мишутка засмотрелся на эту быстро меняющуюся картину и словно позабыл о своих обязанностях наблюдателя. Он увидел эсэсовского офицера уже тогда, когда тот поднимался по лестнице, сбивая перчаткой снег со своего черного блестящего плаща. Мишутка остолбенел от ужаса. Он понял, что уже не успеет предупредить Бруно.
Растерявшись, он широко открытыми глазами следил за гитлеровцем, который поднимался по каменной лестнице все выше и выше. Вдруг Мишутка пронзительным голосом, словно на пожаре, завопил:
— Ахтунг! — и повторил еще громче: — Ахтунг! Эсэсовцы очень любили эту команду. Такое усердие мальчишки понравилось офицеру. На его тонких бескровных губах мелькнуло что-то похожее на улыбку. Он остановился, с секунду смотрел на мальчика и обронил:
— Млядец.
— Хайль Гитлер! — во все горло заорал Мишутка. Он сейчас хотел только одного: чтобы дядя Бруно услышал его.
И Бруно услышал. Он сразу понял, что происходит там, наверху. И в свою очередь принялся орать на людей, находившихся с ним в подвале.
— Эй, безногие твари! — доносилось в мастерскую. — Вы что, уснули? Берите быстрее башмаки. Живее шевелитесь, свиньи!
Бруно, как ни в чем не бывало, вышел из подвала и, подбежав к эсэсовцу, отдал рапорт. Этот сухощавый, узколицый эсэсовец был кем-то вроде начальника многих мастерских лагеря, но заглядывал в них лишь время от времени. За всю работу сапожников отвечал Бруно.
Эсэсовец, не слушая рапорта, закричал на фюрарбайтера:
— У тебя в команде есть флюгпункты! Ты прячешь их от меня. Разобью череп, осел!
«Донесли», — молнией обожгла мысль; но Бруно не растерялся. Вытянувшись в струнку перед офицером, он отчеканил:
— Господин офицер, вы можете гневаться. Но у меня в мастерской флюгпунктов нет.
— Врешь, скотина! Сейчас мы все выясним. А где твои люди, ну? — эсэсовец тыкал стеком в пустующие рабочие места.
На лестнице показались башмачники. Они несли из подвала старую обувь. Каждый, проходя мимо офицера, покорно снимал головной убор. Мастера заняли свои места. Но один стул так и остался свободным. Это было место Назимова. Бруно стоял бледный, безмолвный. Эсэсовец с торжеством взглянул на него, опять ткнул стеком:
— А этот болван где?
— Он в уборной, у него болит живот. Сказав это, Бруно тут же подумал: если эсэсовец прикажет привести Назимова, все будет кончено. Гитлеровец, словно прочитал его мысли, крикнул:
— Привести!
Именно в этот момент открылась дверь и на пороге появился Назимов. Он был бледен, шел медленно, держась обеими руками за живот.
Все сложилось удачно. В ту минуту, когда эсэсовец закричал на Бруно: «Вы прячете здесь флюгпунктов!», Мишутка незаметно выскользнул в коридор, кубарем скатился в подвал.
— Дядя, — торопливо зашептал он Назимову. — Там офицер орет на Бруно. Велит вас разыскать. Бруно сказал, что у вас болит живот.
Назимов отчетливо представил смертельную опасность, угрожающую как ему, так и Бруно. Мгновенно возникло единственно правильное решение: взять всю вину на себя, отвратить опасность от Бруно. Если уж погибать, так одному, не губя общего дела.
Быстро сбросив куртку, он вывернул ее наизнанку и опять надел, чтобы не видны были метки флюгпункта. К подкладке куртки он еще давно на всякий случай пришил красный треугольник, который носили все политические заключенные. Чтобы прикрыть метки флюгпункта на брюках, он спустил пониже рабочий фартук и после этого медленными шагами направился в мастерскую. Сняв головной убор, как ни в чем не бывало, прошел мимо эсэсовца, сел на свое место.
Гитлеровец пристально посмотрел ему вслед. Должно быть подозревая что-то неладное, подошел ближе. Его бесцветные, водянистые, как у рыбы, глаза злобно и холодно поблескивали. И все же никаких видимых улик он не обнаружил у Назимова. Эсэсовец погрозил стеком Бруно:
— Смотри у меня, старик!
В сопровождении Бруно он все же обошел всю мастерскую, осмотрел каждый угол, платком прикрывая нос от едкой пыли.
Бруно проводил его до дверей. Убедившись, что опасность миновала, он отозвал Назимова в угол.
— Молодец, Борис! — прошептал он. — Когда я увидел тебя в дверях, у меня глаза на лоб полезли. А когда ты подошел поближе, я прямо-таки сам себе не поверил… Короче, здорово ты вышел из положения. Спас меня и себя.
— Я очень боялся, что он увидит метки на штанах, — признался Назимов. — Думал, заставит поднять фартук.
— Да, да, — вздыхал Бруно. — Вторая такая встреча может кончиться для нас печально. Так больше нельзя. Нужно подумать об улучшении наблюдения и вообще…
Назимову показалось, что Бруно сердится на Мишутку.
— Парнишка, конечно, прозевал, — признался Баки. — Да ведь что взять с него. Он все же сумел предупредить меня.
— Понимаю, — согласился Бруно. — Нужно быть идиотом, чтобы сверх меры винить ребенка. Я все же думаю…
— Что кто-нибудь донес на нас? — закончил Назимов.
— Нет. В случае доноса офицер не стал бы церемониться с нами. Он действовал бы гораздо энергичнее. Тут что-то другое. У гестаповцев вообще возрастает подозрительность и нервозность. Это надо учесть.
Когда Бруно вышел в коридор, Мишутка уже опять сидел на подоконнике, поджав ноги калачиком, и не сводил глаз с улицы. При виде Бруно он виновато опустил голову.
Бруно погладил его по голове:
— Ты смелый парень, Мишутка. Спасибо, выручил нас.
— Они чего-то мечутся по лагерю, — мальчик кивнул головой на окно. Действительно, на узких улочках лагеря суетились блокфюреры.
— Что же им еще делать, как не метаться, — как можно спокойнее проговорил Бруно, думая о другом.
Обычно такая нервозность лагерных палачей предвещала приезд высокого начальства или же очередную кровавую акцию против заключенных. Зная об этом, Бруно не счел нужным тревожить мальчика.
— Пусть себе мечутся. Но ты, сынок, не спускай с них глаз. Если повернут в нашу сторону, сразу дай знать!
По лагерной улице медленно вышагивали два шар-фюрера. Один из них был невероятно толстый, будто слепленный из двух человек; он шагал тяжело, вразвалку. Другой — тонкий, как высохший стебель полыни, — шел так, будто проглотил скалку. Никто из узников не знал их настоящих имен, — чехи, поляки, французы, итальянцы, русские звали толстяка Дубиной, а тонкого — Крохобором. Если Дубина прославился своей жестокостью и тупостью, то Крохобор не уступал ему в славе своей мелочностью, жадностью до чужого добра. Ему ничего не стоило вырвать изо рта заключенного последний мундштук или отнять зажигалку.
Как правило, эти два шарфюрера ходили вместе.
В руках у них всегда резиновые дубинки или же плетки, свитые из тонких проводов. Но сегодня руки у них почему-то не заняты.
Как раз заключенные возвращались с работ из мастерских. При виде неразлучных шарфюреров встречные лагерники разбегались кто куда, как цыплята от коршуна. Назимов после пережитой днем тревоги шел задумчивый и усталый больше обычного. Он опомнился, когда над ухом прогремело:
— Ахтунг, швайн!
Баки мгновенно выпрямился, сдернул с головы берет.
Дубина поднес к лицу Назимова свой огромный, с лошадиное копыто, черный, как чугун, кулак.
— Нюхай, свинья! — он внезапно раскрыл кулак.
Свернутая в пружину металлическая плеть со свистом выпрямилась и рассекла щеку Назимова. Брызнула кровь. Дубина и Крохобор покатились со смеха, Они были довольны своей проделкой.
— Хочешь еще понюхать? — заржал Дубина.
— Какова наша красная помада? — завизжал Крохобор.
Если бы Назимов, прикрыв рану ладонью, отошел молча, дело, может быть, на том и кончилось. Но Баки, не подумав о последствиях, сгоряча погрозил шарфюрерам окровавленным кулаком.
Это привело эсэсовцев в неистовство. Они вдвоем бросились на Баки, били его до тех пор, пока он не свалился с ног. Мало того, — они донесли о случившемся коменданту лагеря.
Тот приказал наказать Назимова палками.
На следующий день Баки уже стоял на площади среди таких же, как он, приговоренных к наказанию. Их было человек пятнадцать. Перед ними поставлен деревянный станок, внешне походивший на обыкновенный стол. Провинившихся укладывали на этот станок, закрепляли их руки и ноги специальными зажимами.
Два здоровенных эсэсовца стояли наготове по сторонам, каждый держа в руках длинную, в палец толщиной камышовую трость. Палачи ждали сигнала коменданта. А он, словно в цирке, удобно развалился в специально вынесенном для него кресле. Лицо холеное, жесты медлительны и сонны. Вот он поднес к губам свисток. Палачи взмахнули палками. По мере того как истязание разгоралось, комендант оживал. Глаза его сузились, как у хищника; пальцы впились в подлокотники кресла; всем корпусом он подался вперед. Солдаты знали характер своего коменданта и, чтобы угодить ему, старались вовсю. Камышовые трости свистели все резче.
— Эк! Эк! — с наслаждением поддакивал комендант при каждом ударе и чуть подпрыгивал в кресле.
К станку подвели маленького, тщедушного француза. Несчастного била дрожь.
Начальник караула выступил вперед и отрапортовал коменданту:
— Заключенный номер пятнадцать тысяч девять-» сот тринадцатый. За курение во время работы приговорен к пятнадцати ударам.
Комендант едва заметно кивнул головой: начинайте.
Француз, опустил брюки, удостоверяя, что под ними ничего не подложено, и лег на станок. Ему накрепко зажали руки и ноги.
Подвергаемый порке должен сам вслух отсчитывать удары.
Бедняга сквозь слезы дико выкрикивал:
— Айн!.. цвай… драй… фюнф…
— Подсыпать! Горячее подсыпать! — орал комендант.
Француз уже только стонал. А ведь ему после порки надо было еще встать, выпрямиться и «для разминки» десять раз присесть перед комендантом, после чего отрапортовать, что узник под номером таким-то за такую-то провинность сполна получил причитающиеся ему удары.
Назимов, как и все, в полную меру изведал телесные и душевные муки, получив свои двадцать пять ударов. Тяжелее всего было ему перенести позор, сознание своего унижения.
Он изо всех сил старался не кричать, не стонать, но палачи били с такой силой, что стоны вырывались сквозь сжатые губы помимо его воли. И это еще больше терзало Баки.
На вечернюю поверку он уже не смог выйти самостоятельно. Товарищи вывели его под руки. Сквозь какую-то пелену он смотрел ненавидящими глазами на эсэсовских офицеров, что стояли на балконе, над воротами; один из них командовал в микрофон:
— Шапки долой!.. Шапки надеть!
— Играйте, играйте… Доиграетесь! — шептал Назимов, механически выполняя команду, а в ушах его все еще звучали злорадные возгласы коменданта: «Эк, эк!»
На второй день вечером боль во всем теле усилилась. Назимов призвал всю свою волю, сжал зубы, чтобы не выдать мучений.
В бараке, недалеко от него, на койке сидел старик испанец, уткнувшись лицом в ладони. Сделав над собой усилие, Назимов подошел к испанцу, спросил по-немецки, что с ним.
Старик долго не отвечал. Потом отнял ладони от лица и взглянул на Назимова. Глаза были полны слез. На вспухших щеках отчетливо краснели рубцы от ударов плетью.
Из его отрывочных фраз Назимов понял, что они целый день работали на каменоломне. Когда возвращались в лагерь, проходили мимо казарм эсэсовцев. Им повстречалась группа подростков. Это были члены фашистской молодежной организации «гитлерюгеид».
— Эти сопляки, — продолжал старик, — без всякой причины хлестали нас по лицам плетьми, — а ведь многие из нас наверняка старше их отцов. Но их папаши, уткнув руки в бока, взирали на побоище и весело хохотали. Они науськивали на нас своих юнцов, как собак. «Дай ему сильнее! Влепи по морде!..» О, ублюдки, проклятые богом! Чтобы научить этих щенков метко стрелять, отцы приводят их в «Коварный дом». И мальчишки, не моргнув глазом, стреляют там в живых людей. Что это? Как назвать это изуверство, этот садизм, сознательное развращение молодых душ? Это же воспитание волчат. Они сожрут весь мир!
Старый испанец опять уткнулся в ладони и долго сидел не шевелясь. Потом медленно встал и, пошатываясь, направился к выходу. «Куда он идет?» — ужаснулся Назимов и, пересиливая боль, выбежал вслед за ним.
Во мраке слабо мерцали красные точки лампочек на проволочном заборе. Проволока искрилась под электрическим током. Дул сильный, порывистый ветер.
— Нет сил больше терпеть такой позор! Я не могу больше жить! — выкрикнул испанец. Его лицо было перекошено ненавистью, с языка сыпались проклятья.
Вдруг на сторожевой вышке вспыхнул прожектор.
— Антонио, остановись! — крикнул Баки.
Но было уже поздно. Старый испанец, пробежав несколько шагов, бросился грудью на проволоку.
Гибель Антонио взбудоражила весь блок. Люди выскакивали на улицу, смотрели на безжизненное тело несчастного. Одни жалели старика, другие проклинали тех, кто привел его к гибели.
Назимов безмолвно стоял чуть в стороне, сжав кулаки.
— Смерть смерти рознь, — говорил кто-то по-немецки. — Я видел, как умирали русские военнопленные. Это было в начале тысяча девятьсот сорок второго года. Их повели на работу в Густлов-верке. До завода русские шли без сопротивления. А у ворот остановились, заявили: «Дальше не пойдем! Не хотим делать оружие, из которого будут убивать наших братьев!» По ним открыли огонь из автоматов. Убитые падали, а живые не двигались… Это была борьба! Они погибли, но не сдались. А Антонио… он не понял, где настоящий путь борьбы. Нам надо брать пример с храбрых русских.
Многие лагерники посмотрели на Назимова. Он все еще стоял, сжав кулаки, и смотрел в одну точку. Так смотрел, что без слов было ясно: в борьбе с нацистами он не отступит и перед смертью.
Непрерывной чередой день шел за днем. И так же непрерывно дымила труба крематория. На улице уже стоял декабрь. Часто дули пронизывающие до костей северные ветры, потом наступала оттепель, падал мокрый противный снег. С каждым днем увеличивалось количество больных, умерших. Люди пухли от голода: другие так исхудали, что, казалось, кости вот-вот прорвут тонкую их кожу. Многие узники настолько ослабели, что уже ничего не ждали, потеряли всякую надежду выжить. Обессилевшие падали на ходу и больше не вставали.
Под осенними и зимними ветрами, под дождями и метелями полосатая униформа совсем не грела узников. Могла еще согревать работа, но для того, чтобы работать, нужны силы. А сил не было. Не было и тепла. От холода стыла кровь в жилах.
— Мы очень медлим… Как бы потом не пришлось раскаиваться, — как-то обронил Николай Задонов в разговоре с Назимовым. — Скажи там нашим…
Назимов промолчал. В душе он, конечно, был всецело согласен с другом. Однако душа душой, а голова головой. Да и кому было сказать? В первое время Баки казалось, что Бруно — это и есть тот самый человек, который даст ему конкретное задание, свяжет его с кем-либо из русских боевых подпольщиков. Но проходили дни — и Назимов понял, что Бруно хотя и связан с подпольем, но ограничивается всецело работой пропагандиста. И Назимову он ничего поручить не сможет. Значит, надо ждать и ждать. Долго ли?
— Нужно активизироваться. Не высиживать у моря погоды! — Николай зло ударил кулаком по коленке. — Сейчас нас охраняет одна дивизия СС. Надо вынудить их выделить две дивизии. — Хоть этим поможем фронту.
— Слушай, — обнял друга Назимов. — Зачем две дивизии? Чтобы уничтожить безоружных людей, и одного полка, даже одного батальона вполне достаточно.
— Значит, будем сложа руки ждать своей погибели? — с гневом спросил Задонов.
— Ну чего ты горячишься, Николай. Я опять не узнаю тебя. Нельзя же лезть на рожон. Надо подготовиться…
— Другого ты ничего не можешь сказать? — Николай бросил недобрый взгляд на Назимова. — Вчера в лагере умерло больше ста человек. А сколько было убито? Пятеро покончили с собой, бросившись на проволоку. Неужели ты не видишь этого?! Люди гибнут зря! Иногда — самые лучшие люди! В восьмом блоке как мухи мрут дети. А ты советуешь не горячиться. Если бы тут у меня, — он кулаком постучал по своей впалой груди, — был лед, может, я оставался бы равнодушным. А то ведь дети, дети гибнут! — застонал он.
Назимов понял, что Николай, должно быть, заходил в восьмой барак, потому так и взволнован.
— О детях знаю, — тихо проговорил Назимов. И, вздохнув, добавил — Не слепой и не глухой… Но идти на бессмысленные жертвы… Нет, это тоже не наш путь.
— Да где же тогда верный путь?! — допрашивал Задонов с нетерпением. — Скажи, если знаешь! Ты что, или перестал доверять мне?
— Кому же я еще должен верить, как не тебе?
— Да ну тебя! — сердито махнул Николай рукой. — Толчем воду в ступе.
Словно почуяв об этой размолвке, в тот же вечер в сорок второй блок наконец зашел Владимир. Назимов и Задонов не видели его с тех пор, как переселились сюда из карантинного блока. Они обрадовались Владимиру, словно родному человеку.
— Где ты пропадал? — набросился на него Задонов. — Ну, выкладывай, что делается на белом свете? Мы тут заржавели совсем. Друг с другом чуть не деремся.
Володя многозначительно взглянул на него своими черными глазами, весело улыбнулся:
— Непохоже на вас, Николай Иванович, чтоб вы могли так кипятиться. Вспыльчивость — это дело Бориса, Ну как, арии поем, или не до того стало?
— Не до того, — признался Николай.
— Значит, придется мне спеть. Время у вас есть, Николай Иванович? Я хотел бы спеть вам наедине.
Задонов с Назимовым переглянулись. Баки встал, чтобы уйти.
— Нет, вы лучше здесь посидите, — остановил его Владимир. — А мы с Николаем Ивановичем выйдем ненадолго.
Задонов вернулся минут через двадцать. Баки разговаривал с каким-то немцем и даже не взглянул на приятеля. Неужели обиделся? Вот те раз! Значит, они поменялись ролями.
Улучив минуту, Николай отвел Назимова в сторонку:
— Знаешь, какую арию спел мне этот парень?
— Коль скажешь, узнаю, — как-то странно усмехнулся Назимов. — Не удивлюсь, если и промолчишь.
— Да ты что?.. — губы Задонова сами собой вытянулись, это говорило о его удивлении. — Неужели и в самом деле обиделся?
— Ничуть. Я знаю, что артисты сначала выучивают арию наедине, потом поют другим. Иначе может так плохо прозвучать, что второй раз и слушать не захочется.
— Все же придется тебе послушать.
— Ну так выкладывай! Чего тянешь?
— Должно быть, Борис, придется мне расстаться с тобой. Хотят перевести меня штубендинстом в восьмой барак, к детям, — одним духом выпалил Задонов.
— Ну, раз выдвигают в начальники, — по-моему, отказываться не следует. — Назимов как-то по-особенному прищурил глаза, будто хотел заглянуть в душу.
— Ты не смейся, Борис. Это тебе не шутки.
— И не думаю смеяться. Вижу — дело складывается к лучшему.
— А я не согласен в штубендинсты идти. Потом знаешь что могут наговорить?
— Тихо! — Назимов приложил палец к губам. — Нельзя, брат, горячиться.
— Вот как ты заговорил. Теперь уже сам советуешь не горячиться. Ты понимаешь, меня ставят на такое место, где обязательно замараешься сажей.
— А тебе нужна чистенькая работа?
— Не в том дело!.. Сказали бы, иди в бой — это понятно. Согласился бы без слов. А тут — другое… Нет, не могу…
Назимов крепко сжал ему плечо:
— Не дури! Ведь ты сам требовал доверия и работы. А как предложили работу, ты норовишь в кусты?.. Подумай об Йозефе, Отто… Если бы не они, где бы мы сейчас были? Ты думаешь, им легко было браться за работу штубендинстов? Мы — солдаты, Николай. Не имеем права отказываться от задания. Признаться, я сначала даже позавидовал тебе…
— Уж не думаешь ли ты, что я жеманюсь? — перебил Николай.
— Ничего плохого я не думаю. Просто мне обидно за тебя, что не понимаешь простых вещей.
Оба долго молчали. Потом Задонов нерешительно проговорил:
— Вдвоем как-то на душе теплее… Привык я к тебе. И вдруг расстанемся…
— Это верно — вдвоем теплее… Но мы не можем заботиться только о себе. Я считаю, что там крепко подумали, всё взвесили, прежде чем предложить тебе эту работу. По-моему, лучшего «отца» для детишек невозможно найти.
— Ты это серьезно?
— Вполне!
Задонов тряхнул головой:
— Хорошо, будь по-твоему!
Но когда Николай перебрался на жительство в восьмой блок, Назимов почувствовал себя осиротевшим, он понял, как глубоко привязался к другу. Баки часто испытывал теперь одиночество.
Как-то вечером, когда Назимов устало возвращался с работы, сожалея о том, что ему не с кем поговорить сейчас, у дверей сорок второго блока его остановил незнакомый лагерник. Среднего роста, коренастый, склонный к тучности, на голове странная для лагеря меховая шапка, — он походил на таежного охотника.
Незнакомец сразу же взял Назимова за рукав, отвел в сторону:
— Я хотел бы потолковать с вами. Зайдемте в барак.
Баки недоверчиво оглядел его с ног до головы. Что за человек? Кто он? Друг или враг? Что ему нужно? Мысли эти молнией пронеслись в голове Назимова. Если гость послан подпольщиками, то почему Баки не предупредили о встрече?
— Пойдемте, — сухо сказал Назимов. Он провел незнакомца не в жилую часть барака, а в умывальню. Там никого не было. Незнакомец быстро окинул взглядом помещение и сразу же запер дверь, сунув между ручкой и косяком палку. Он подошел вплотную к настороженному Назимову, посмотрел в упор.
— Я разговариваю с подполковником Назимовым? Верно? — голос у него твердый, глуховатый. — Не будем терять время на предварительные объяснения. И вам и мне главное известно. По поручению моих товарищей, вы должны участвовать в наращивании боевых сил нашей подпольной организации. Не так ли?
Да, это были те самые слова, которых так долго ждал Назимов. Но он не имел права с первых слов доверяться совершенно незнакомому человеку. И еще раз он подумал: почему не предупредили? Ведь все это вполне может обернуться провокацией.
— Вы ошибаетесь, — твердо и холодно ответил Баки. — Я никакой не подполковник. Я рядовой солдат. Не понимаю, о каком поручении, о какой организации вы говорите.
— Сейчас поймете, — спокойно ответил незнакомец. — Я — Николай Толстый.
Это имя Назимов слышал впервые.
— Ни Толстые, ни Тонкие меня не интересуют. И я не жажду знакомства с ними, — совсем уже резко сказал Назимов.
— Даже так, — улыбнулся пришелец. — А вам что-нибудь говорит число — тысяча двести сорок четыре? Это был номер полка, которым командовал Назимов. Баки был уверен, что в Германии об этом знают только гестаповцы. Все ясно. Он попался! Однако он не хотел выдать своего волнения, грубо отпарировал:
— Зря стараетесь! Я знаю только свой нагрудный номер. Ничего другого, и вас не знаю…
— Понятно! — перебил незнакомец. — Коли так, разговор у нас не получится. — Он выдернул палку из дверной ручки, нахлобучил глубже шапку и вышел из умывальни. Назимов по необъяснимой инерции последовал за ним. Человек, прощаясь, протянул руку. Назимов не принял руки.
Ночь и день прошли для Назимова в тревожных думах и ожиданиях. Он надеялся, что Владимир, Отто или Бруно объяснят ему, что произошло. Но никто не являлся. Это еще больше усиливало тревогу Баки. Рассказать о своих сомнениях Задонову и попросить у него совета он не решался, считая, что не имеет на это права. Ему оставалось тысячный раз спрашивать себя об одном и том же: почему не предупредили?
Назимов имел основание сомневаться. Но и подпольщики ни в чем не были виноваты перед ним. Дело в том, что предупредить Баки о встрече с Толстым должен был Владимир. Но Владимир бесследно исчез как раз в то время, когда шел известить Назимова о том, что паролем при встрече с Толстым будет служить вопрос о номере полка.
Никто, в том числе и Толстый, пока не знали, что произошло с Владимиром. А случилось вот что.
Примерно на полпути к сорок второму бараку посланца остановил незнакомый заключенный и тихо спросил, не встречал ли Владимир среди лагерников кого-либо из харьковчан. Не вступая из осторожности в разговоры, Владимир покачал головой и пошел дальше. Тут их схватили эсэсовцы, и, как всегда в таких случаях, они прежде всего разъединили заподозренных, стали каждого в отдельности допрашивать: о чем они шептались? Владимир хорошо понимал, что в данном случае ему нечего скрывать и правда только поможет ему. Он и сказал правду, надеясь, что его «соучастник» поступит так же. Тогда их просто отпустили бы, на худой конец — надавали бы тумаков. Но тот человек, с испугу или поддавшись провокации, на очных ставках начал путать в своих ответах. Этого было достаточно, чтобы гестаповцы заподозрили обоих в заговоре. Какая судьба постигла «соучастника», Владимир так и не узнал, а его самого отдали в руки страшного палача Зоммера, имя которого в Бухенвальде было всем хорошо известно. О Зоммере говорили, что он заставляет признаваться даже мертвых.
По приказу палача Владимира приковали на весу к каменной стене бункера, распялив ему ноги и руки. Его оставили на целые сутки одного, в полной темноте. Нельзя передать словами, какие страдания испытывал Владимир. Ему казалось, что распятое тело его разрывается на части, что он лишается рассудка.
Наконец загремел засов, явился сам Зоммер, мрачный верзила в черных кожаных перчатках, и потребовал от Владимира назвать всех заговорщиков. «Неужели провал?» — мелькнуло в голове Владимира. Но он ответил, что никого и ничего не знает, что встретившийся заключенный только спросил у него о земляках.
Зоммер не поверил, собственноручно начал полосовать его плетью, ломать руки и ноги, жечь огнем тело. Когда пытаемый терял сознание, его обливали холодной водой и возобновляли истязание.
Жизнь уже покидала истерзанного подпольщика. И вдруг Зоммер прекратил допросы. Владимир уже не видел и не сознавал, куда его волокли. Он только почувствовал, что куда-то проваливается, катится по гладкому крутому желобу. Оглушенный падением, он снова потерял сознание. Ледяная вода и нашатырный спирт привели его в себя. Он считал бы за счастье, если бы никогда больше не очнулся, если бы его прикончили ударом тяжелой колотушки, как уже прикончили многих других. Нет, ему еще предстояло испытать самое страшное. Открыв глаза, он увидел себя в большом помещении, стены которого выложены ослепительно белыми кафельными плитами. А на множестве крюков, вделанных в стены, висели трупы, как туши на бойне. Посредине, в группе эсэсовцев, стоял Зоммер.
— Последний раз предлагаю: назови сообщников! — заорал палач, подходя ближе.
Владимир закрыл глаза, тело его сжалось в комок.
Зоммер что-то резко крякнул. Двое подручных Зоммера приподняли бьющегося в отчаянии Владимира и сильным рывком вниз пронзили его челюсть острием крюка.
…Подпольщики не сумели сразу же предупредить Толстого о том, что Владимир исчез, не повидав Назимова. А потом начались томительные дни выжиданий и выяснений. Разумеется, никто к Назимову за это время не являлся.
Судьба Владимира стала известна гораздо позже по рассказам немецких подпольщиков.
После долгих размышлений Назимов сам пришел к выводу, что случилось какое-то недоразумение, может быть, самое простое, а возможно, и трагическое. Но любое недоразумение — всего лишь недоразумение. И он уже раскаивался, что слишком грубо говорил с Толстым, Ведь дождаться другого удобного случая — трудно, а упустить первый случай — так легко. Что, если он навсегда упустил счастливый случай? Неужели Толстый больше никогда не придет к нему?
Но Толстый явился. С ним был Йозеф, Назимов страшно обрадовался, увидев знакомца, обнял его. Старик заметно одряхлел. Назимов принялся было расспрашивать его, но Йозеф коротко сказал:
— Выйдем на минутку.
Все трое вышли за дверь барака. В нескольких шагах остановились. Вечер был темный, в двух шагах ничего невидно. Во мраке красновато мерцали лампочки на проволочном заграждении, Йозеф прошептал:
— Борис, ты веришь мне?
— Безусловно, — Назимов кивнул в темноте.
— Тогда верь и этому товарищу. Сейчас не время подробно рассказывать о случившемся печальном недоразумении. В свое время все узнаешь. А пока — верь нам.
Йозеф исчез в темноте. Назимов прошептал на ухо Толстому:
— Я готов выслушать вас. Тот ответил также шепотом:
— Здесь не совсем удобно продолжать разговор. Они пошли в знакомую Толстому умывальню.
— Владимир погиб, — без предисловий, как и в тот раз, начал Толстый. — Он должен был сообщить вам, что в лагере уже не первый день существует подпольная организация русских военнопленных. Называется она: «Русский политический центр». Но есть еще и более разветвленная организация: «Интернациональный центр». Он руководит всеми национальными организациями. — Толстый сделал охватывающее движение руками, и Назимов увидел, что кисти рук и ладони у него обожженные, красные… — До сих пор вся наша организация занималась преимущественно политической агитацией среди заключенных, сплочением их, оказанием: посильной помощи особо бедствующим. Теперь — и время, и условия другие. Теперь одной агитации мало. Мы должны показать заключенным, что наша организация сильна и при подходящем случае сможет выступить открыто, чтобы освободить узников и наказать палачей. «Русский политический центр» принял решение усилить, укрепить свой военный сектор. Эту работу, если вы согласитесь, центр хотел бы доверить вам. Вы — старший командир, владеете достаточными знаниями и опытом. Ваш ответ?
— Я жду приказаний! — не раздумывая сказал Назимов. — Вот мой ответ.
— Хорошо, — кивнул Толстый. Он прислушался, вышел из умывальни, чтобы убедиться в безопасности. Вернувшись, продолжал: — Я сообщу центру о вашем согласии. Еще один вопрос: есть ли у вас товарищ, которому вы полностью доверяете?
— Есть.
— Кто?
— Николай Задонов. Капитан. Сейчас работает штубендинстом восьмого детского блока.
— Понятно. Мы знаем его. Вы можете привлечь и его к работе. Черкасова не забыли?
— Нет, не забыл. Он рекомендовал мне обратить внимание на одного земляка моего по имени Сабир. Он — фризер в сорок четвертом бараке.
— Познакомились?
— Да.
— Какое впечатление?
— По-моему, неплохой парень.
— Хорошо. Мы проверим его. Потом дадим знать. У меня всё. Мы расстаемся до воскресенья.
В ближайшее воскресенье вечером Николай Толстый снова навестил Назимова.
— Центр приветствует ваше согласие. Ждет от вас конкретных предложений относительно создания боевых сил из числа заключенных. Задача ясна?
— Вполне.
— На днях Черкасов познакомит вас с двумя товарищами. Оба офицеры. Вы вчетвером посоветуетесь. Думаю, что у вас уже есть кое-какие наметки? — В ответ на утвердительный кивок Назимова сказал: — Мы так и считали. У вас было достаточно времени подумать. Значит, посоветуетесь с товарищами. Но никакого самовольничания! Требуется строжайшая конспирация. Связь непосредственно со мной.
— Понятно.
Толстый протянул руку на прощание. Баки пожал ее крепче, чем следовало. Толстый слегка крякнул от боли.
— Извините, — пробормотал Назимов, — я позабыл…
— Ничего. Да, о вашем фризере… Он — рядовой. Мы используем его для других целей. А вы будете иметь дело только с офицерами. Вы уже говорили с Задоновым?
— Нет еще.
— Пора поговорить. Сначала уверьтесь в его согласии. Потом уже открывайтесь. Собраться вам лучше в детском блоке. Эсэсовцы на него обращают меньше внимания. Они сторонятся его, так как там часто случаются инфекционные заболевания. Могу сказать вам: Задонова перевели туда с определенной целью.
Раздался пронзительный свисток лагерного старосты, возвещающий отбой. Свисток повторился в разных местах, то дальше, то ближе. Вскоре весь лагерь замер.
Назимов вернулся в барак. Разделся и лег на нары. Устал чертовски, но сон не шел.
«Вот и свершилось! — думал он. — Теперь все будет зависеть от моего умения, смелости и желания… Нелегкую задачу взвалила организация на мои плечи! Задонов, узнав об этом, пожалуй, скажет: «Эта ария похлеще, чем моя!»
Дни тянулись по-прежнему страшные, голодные, изнуряющие. Но теперь Назимов не чувствовал этого тягостного и мрачного однообразия. Как только он по-настоящему связался с организацией, лагерная жизнь перестала казаться ему безысходной. Однако жуткая, беспощадная действительность не позволяла увлекаться иллюзиями. Надо было смотреть правде в глаза.
Назимов не замедлил явиться в восьмой блок, чтобы поведать Задонову о своем знакомстве с Толстым. Баки застал друга в полном одиночестве, грустного и понурого. Ребята были на работе. Сделавшись штубендинстом, Николай сорвал с себя знаки флюгпункта. Он выбросил их, конечно, не по своему разумению: ему подсказали, что это можно сделать. Должно быть, кому-то из таинственных друзей, работающих в канцелярии, каким-то образом удалось уничтожить запись в его личной карточке о том, что он является флюгпунктом.
В восьмом блоке Задонов словно ожил. «Наконец-то досталась настоящая работа. Я, наверное, рожден быть учителем и только по недоразумению стал военным», — как-то сказал он Назимову. А сегодня он уже повесил голову, смотрит тоскливо. Что случилось?
— Эй, Коля, подтянись! — бодро окликнул его Назимов.
Задонов поднял голову, из глаз его текли крупные слезы, скатывались по морщинистым щекам: Николай плакал. Это было так необычно, что Назимов отшатнулся.
— Да ты скажи, что случилось? — допрашивал он друга.
— Мишутку… Шенке… — сдавленно проговорил Задонов и, не в силах больше произнести ни слова, обхватив голову руками, закачался. — Никогда!.. Никогда!.. Мстить буду, мстить!..
В Бухенвальде эсэсовцы держали свору собак, специально натренированных для травли заключенных. «Собачий фюрер» Шенке, чтобы псы не забывали вкуса человечины, время от времени спускал собак с цепи и натравливал на узников.
Вот и сегодня. Когда Мишутка с товарищами возил удобрения на огород, Шенке нашел повод придраться к мальчику, нахлобучил ему на голову порожнее ведро и спустил собак. Свора псов, каждый величиной с матерого волка, ожесточенно рвали тело Мишутки. А Шенке вместе с другими эсэсовцами, покатываясь со смеху, наблюдал за «потехой». Истерзанный Мишутка умер.
Перед взором Назимова предстал быстроглазый, шустрый паренек; еще так недавно спасший его от смертельной беды.
И вот нет Мишутки. Было невыносимо тяжело на душе.
Но предаваться горю нет времени. Да и Задонову нельзя впадать в отчаяние.
Назимов первый взял себя в руки, сухим, строгим голосом приказал:
— Зайдем к тебе в штубу.
— Прикончу, все равно прикончу этого людоеда Шенке! — не переставал повторять Задонов.
— Николай! — прикрикнул Назимов. Задонов, словно очнувшись, взглянул на друга.
— Идем! — повторил тот.
Они зашли в пустую конторку. Назимов запер дверь, взял Николая за локти:
— Слушай, друг. Я пришел, чтобы сказать тебе очень важную новость. Наконец-то я встретился с товарищами. Получил задание.
Выждав паузу, чтобы Николай осмыслил его слова, Назимов перешел к главному:
— «Русский центр» предложил мне работать в военном секторе. Меня спросили: кого я хотел бы привлечь к этому делу? Я назвал тебя. Ты не против?
Задонов взглянул на друга с укором, покачал головой, словно говоря: «Эх, оказывается, еще мало ты знаешь Николая Задонова!»
— А ты уверен в тех людях, кто дал тебе задание? Они не могут быть провокаторами? — спросил он перед тем, как дать окончательный ответ.
— Этого человека ко мне Йозеф привел. Он поручился за него.
— Да, Йозефу можно верить.
— Значит, согласен?
— Теперь мог бы и не спрашивать.
— Нет, так нельзя, Николай, сам понимаешь. Дело такое, что приходится быть строже. Ты определеннее скажи.
— Хорошо, слушай… Капитан Задонов в случае необходимости может молча умереть за родину. Вот мой ответ. Лучше скажи, в чем будет заключаться наша работа? Когда ты сведешь меня с ними?
— О работе поговорим потом… А сегодня после отбоя наведайся в наш барак.
Задонов молча кивнул.
Пора было уходить, но Назимов медлил — хотел еще что-то сказать, да, видимо, не решался.
— Ну говори же, — помог ему Николай.
— Не надо бы… Ты и без того напереживался. Знаешь, Владимира-то… Нет больше нашего товарища.
— Да что ты говоришь?!
— Замучили, гады!
— Запомним и это! — после молчания проговорил. Задонов.
Этим вечером в сорок втором бараке было особенно холодно. Узники прятали руки в рукава, согнувшись, непрерывно ходили из угла в угол, стараясь согреться.
Они отупели от холода. Все их желания и помыслы были только о тепле. Печей в бараках почти не топили, воздух согревался дыханием людей, испарениями человеческих тел — и потому был тяжелый, вонючий.
Вот мимо Назимова прошел редко унывающий Жак. Он пытался насвистывать какую-то веселенькую мелодию, но посиневшие губы отказывались ему повиноваться и вместо свиста получалось жалкое шипение.
Тут же, накинув на плечи большой выношенный платок, прохаживался Пьер де Мюрвиль, похожий на сгорбленную старуху. Увидев Назимова, он остановился.
— О, вам, русским, не страшен никакой холод! — Он похлопал Баки по спине. — Молодцы! При помощи мороза вы победили Наполеона и не пустили фюрера в Москву.
Назимов только улыбнулся. Не было смысла спорить сейчас с кем-либо из французов, буквально коченеющих от холода. Можно выбрать более подходящее время, чтобы доказать им, почему русские разгромили не только Наполеона, но громят и Гитлера.
После долгой, изнурительной вечерней поверки узники снова вернулись в свои вонючие, промерзшие ба «раки. Едва прозвучал сигнал отбоя, все заторопились к своим нарам. Назимов, сделав страдальческое лицо, держась за живот, заторопился в уборную. Но не дойдя, осторожно скользнул по коридору, выскочил за дверь. На улице ни зги. Все еще идет дождь, перемешанный со снегом. Порывисто дует ветер. Где-то совсем близко протрещала автоматная очередь. Снова лагерь погрузился в тревожную тишину.
И в этой тишине послышались осторожные шаги. Невидимый в темноте Назимов присмотрелся и, узнав Задонова, едва слышным кашлем дал знать о себе.
— Ты один? — прошептал Николай.
— Сейчас должен подойти.
Неожиданно вспыхнувший луч прожектора скользнул по крышам бараков, заметался по улочкам. Вдали замелькали фигуры лагершуцев с белыми повязками на рукавах. Беспокойство друзей возрастало.
Наконец из темноты возник Толстый в своей лохматой шапке, с ходу крепко пожал руку Задонову, шепотом спросил:
— Тезкой приходитесь мне?
— Да, тезка, — подтвердил Задонов.
— Борис разговаривал с вами?
— Да.
— Согласны?
— Согласен.
— Как следует продумали всё?
— Да, время было.
— Хорошо. Я сообщу товарищам. Связь через Бориса. Идите.
Пока не стихли шаги удаляющегося Задонова, они не проронили ни слова. Потом Толстый придвинулся вплотную к Назимову, Баки ощущал теплое его дыхание.
— Черкасов встретится с тобой на Новый год. Он придет не один. Вы договоритесь о будущих встречах. Примите все меры предосторожности. Будь здоров.
Теперь Назимов пожал руку Толстому слегка, помня, что ладони у него болезненно чувствительны.
Баки остался один. Ему было о чем подумать. Предстоят новые встречи, новые дела… Люди, словно из потемок, неслышно возникают перед Баки и так же неслышно исчезают, — вероятно, вот так же полые воды текут подо льдом: до поры до времени они не видны. Но наступает час, и их могучая сила сокрушает толщу льда. Пробьет час и в Бухенвальде — после долгой и тяжелой неволи волны вырвутся на простор.
Постояв еще минуту у дверей, Назимов вернулся в барак. Разулся еще у порога и, неслышно ступая голыми ногами по холодному полу, пробрался на свои нары — крайние на нижнем ярусе.
Новый год! Подумать только, Баки совершенно забыл, что существует у людей традиция отмечать Новый год торжеством. Теперь лежа на жестких нарах, он вспоминал семью, жену. Как весело, бывало, встречали они новогодний праздник! Разве может заглохнуть в памяти звонкий смех Кадрии, задорный перестук ее каблучков, — в пляске она словно горела.
«За счастье!» — это был любимый тост Назимова. Пил он за счастье и в первую ночь 1941 года. «Пусть Новый год принесет всем нам счастье и радость!» — сказал он тогда. А где провел он последнюю ночь сорок первого, где встретил сорок второй год? В блиндаже, затерявшемся в глухих Волховских лесах. А сорок третий?.. Нет, не вспомнить. То ли в концлагере, то ли в тюрьме. А сорок четвертый год он собирается встретить здесь, в Бухенвальде, в фашистском застенке. Можно ли было предполагать!..
Ему захотелось перемолвиться словом хоть с кем-нибудь. Не с кем! Отто нет на месте. По ночам он частенько исчезает неизвестно куда. А с другими какие же могут быть разговоры.
Назимов думал о том, что принес прошедший год и что сулит будущий. Теперь Баки более или менее регулярно знакомится со сводками Совинформбюро, неплохо представляет положение на фронтах. Наступление Советской Армии продолжается, инициатива полностью в ее руках. Неужели 1944 будет годом победы? Теперь Назимов верил в это. Если и случится оттяжка, то не длительная. Вера укрепляла его дух, помогала переносить голод, холод, унижения. Осмысленная, целеустремленная жизнь прибавляет человеку не только душевные, но и физические силы. И как хорошо сознавать при этом, что он, Баки, не просто думающий человек, но еще и коммунист, устремленный всем своим существом в лучшее будущее. За время бесконечных скитаний из лагеря в лагерь, из тюрьмы в тюрьму, за время страданий, побоев острый, гибкий командирский ум Назимова, казалось, притупился. Но сразу же после первых откровенных бесед с Йозефом мысль его начала пробуждаться к деятельности, набираться сил и расправлять крылья. Баки снова почувствовал себя советским офицером. А после встреч и объяснений с Толстым, особенно после того, как было получено задание «Русского политического центра», Баки ощутил прилив энергии, готовность действовать.
Теперь Назимов думал о том, что предстоит ему сделать.
Однажды — это было после первого же разговора с Йозефом — Назимов размечтался и в горячности сказал Задонову;
«Если бы у меня была хорошо вооруженная рота, я бы прорвал проволочные заграждения и освободил узников».
Теперь же, когда пришлось всесторонне обдумывать план освобождения, он понял, что охрану Бухенвальда не разгромить не только ротой, но и батальоном, и полком. Ведь лагерь охраняется дивизией отборных гитлеровских головорезов. А ему, Назимову, не заполучить даже и взвода настоящих бойцов. Десятки тысяч узников должны полагаться только на свои собственные силы. Но именно своей массовостью они могут подавить врага. Рассчитывать на оружие, особенно в первые часы, повстанцам не придется. Массовость — вот главное! Но массы надо организовать, сплотить. Чтобы восстание не было авантюрой, необходимо создавать какие-то соединения, например бригады, ибо мелкие подразделения, надо полагать, уже существуют в лагере. Возможно ли создать бригады в условиях Бухенвальда, где следят за каждым неосторожным шагом узников? Удастся ли разработать и применить соответствующие методы конспирации? И с чего начать сколачивание бригад? Как управлять ими и каковы должны быть средства связи? Где проводить обучение солдат и командиров?..
Возникали десятки сложнейших вопросов. И Назимов, прежде чем предложить своим товарищам какой-либо вариант плана, должен был найти более или менее ясные ответы на все эти вопросы. Без этого любое его предложение не стоит и ломаного гроша.
Пока Назимов раздумывал над всем этим, вернулся Отто. Заметив, что Баки не спит, смотрит в потолок, закинув руки за голову, Отто сказал тихо:
— Прошлое вспоминаешь? Дай руку. Поздравляю тебя с наступающим Новым годом!
— Спасибо! — тепло поблагодарил Назимов. — И я поздравляю тебя. Пусть наступающий год будет годом нашей победы.
— Пусть будет так. Вот, возьми… — Отто протянул Назимову кусочек сахара. — Праздничный подарок. Бери. У меня есть еще один.
Отто присел рядом на краешек нар.
— Вот судьба! — тихо говорил он. — Где-то сейчас звенят бокалы… Залиты светом праздничные комнаты… Танцы, музыка, радостный смех. А мы… на голых досках. Вдали от друзей, от семьи. У тебя есть дети, Борис?
— Было двое. Один умер во время эвакуации.
— У меня — трое. Трое парней. Старший уже в фашистской тюрьме. Что с остальными — не знаю.
— А жена? — спросил Назимов. — Письма пишет? Ведь немецким политзаключенным разрешено получать одно письмо в месяц.
— Нет, не пишет. Как только меня арестовали, она развелась со мной. Вернее, ее заставили развестись. Сама она ни за что бы… А теперь уже не знаю. А твоя жена, Борис?
— Моя — ждет! Она не перестанет ждать, пока не получит похоронную обо мне.
— А если получит?
— И тогда будет ждать! Отто долго молчал.
— Я тоже так думал вначале, — заговорил он горько. — Я тоже верил, как и ты. А обернулось по-другому. Ну что же! Ничего! — сквозь зубы прошептал он.
Назимов встретился с Черкасовым вечером, возвращаясь из мастерской с работы. Справа от Черкасова молча шагал высокий, ладно скроенный мужчина в полосатом одеянии лагерника. Черкасов кивнул в его сторону:
— Саша Зубанов, с которым ты должен был увидеться…
Вдруг схватившись за сердце, Черкасов остановился, чтобы перевести дыхание. Умышленно он сделал это — или действительно страдал сердечными припадками — Баки некогда было размышлять.
Назимов кивком поздоровался с Зубановым. Новому знакомцу на вид не больше тридцати лет. Он производил впечатление твердого, волевого человека.
— Рад познакомиться, — сказал Назимов. Это была самая обычная и в то же время полная значимости фраза.
— Я тоже рад, — ответил Зубанов. — Как себя чувствует ваш товарищ?
— Он — в форме. Очень хочет поскорее встретиться с вами.
— Тогда давайте договоримся: завтра после ужина идите в лазарет. Я тоже пойду туда. Именно по дороге в лазарет мы и встретимся. Мы поведем разговор… ну, скажем, о наших женах: ждут они нас или нет?.. Можем даже поспорить слегка. Ясно?
— Вполне.
Разговор велся вполголоса. Собеседники шли плечом к плечу. Потом Зубанов, даже не попрощавшись, быстро свернул в сторону Малого лагеря — он жил в пятьдесят восьмом блоке.
Дорогу в лазарет узники в шутку называли Бродвеем. Она никогда не пустовала. Здесь можно повидаться с приятелем, земляком. Если повстречается эсэсовец, надо смело доложить: «Гефлинг такой-то направляется в лазарет». И все обходится благополучно.
В назначенный час Назимов встретил на Бродвее двух лагерников. Один из них сильно хромал, другой поддерживал его. В хромавшем Баки узнал Зубанова.
Втроем они медленно шли к лазарету.
— Борис Королев, — шепотом назвал Зубанов своего товарища.
Присмотревшись в сумерках, Назимов убедился, что Королев выглядит моложе Зубанова. Смуглолицый, черноглазый, с тонкими темными бровями, выдающимся подбородком, он производил впечатление энергичного, волевого человека. Для начала Баки спросил, откуда родом Королев. Оказалось, из-под Рязани.
— Надеюсь, вы уже знаете, что нас связывает? — обратился Назимов к обоим.
— Да, — ответили они в один голос.
— Готовы действовать?
— Безусловно.
Больше всего на свете Назимов не любил краснобаев, хотя сам склонен был иногда помечтать. Эти парни сразу приглянулись ему. Их готовность к опасной работе не вызывает сомнений. Еще несколько беглых поверочных вопросов — и Назимов окончательно уверился в новых знакомых. Успех дела всегда и везде обеспечивают смелые, решительные люди. С такими людьми можно сделать и невозможное. Назимова немного смущало лишь одно обстоятельство: из дальнейшего выяснилось, что и Королев и Зубанов были на войне штабистами. По давнишней привычке Баки отдавал предпочтение строевым командирам. Но в Бухенвальде выбирать не приходилось.
— Условимся на послезавтра, — продолжал он, отгоняя ненужные мысли. — После отбоя товарищи приведут вас в восьмой детский блок. Там вы познакомитесь еще с одним человеком. Самое главное — приходите с подготовленными конкретными предложениями. Я тоже кое-что обдумаю.
— Есть! — враз ответили Королев и Зубанов.
В ночь на третье января все они собрались в подвале восьмого блока. Наружная охрана была обеспечена. На рукавах у Зубанова и Королева белые повязки лагершуцев.
Для начала коротко поделились друг с другом фронтовыми и лагерными новостями. Потом представитель центра Николай Толстый перешел к делу:
— Мы располагаем точными сведениями: из тех мест, куда приближается фронт, гитлеровцы спешно перебрасывают заключенных в концлагеря и тюрьмы внутренних районов Германии. В наш лагерь ежедневно уже прибывают «эвакуированные». Как вы знаете, Бухенвальд расположен в самом центре Германии. Отсюда до Берлина каких-нибудь четыреста километров. Нас некуда перемещать дальше. Надо учесть следующее: как только Советская Армия вступит в пределы Германии, союзники постараются открыть второй фронта Их тактика, думаю, не нуждается в пояснениях. Итак, гитлеровцам приходит конец. Они, безусловно, примут все меры, чтобы скрыть следы своих наиболее жестоких преступлений и в первую очередь постараются избавиться от живых свидетелей. Несомненно, они предпримут попытку уничтожить всех заключенных. Это ясно как день. Что можем сделать мы для защиты собственных жизней, а следовательно, и для разоблачения в дальнейшем зверств фашистов? Возможностей у нас не так уж много. На это не следует закрывать глаза. Только наша энергия и решимость могут помочь нам. Центр решил: в первую очередь необходимо увеличить наши боевые силы, чтобы они могли с оружием в руках выступить в защиту жизни заключенных, когда настанет время. Как это лучше сделать, должны подумать вы — кадровые офицеры. Подумайте, посоветуйтесь. А когда выработаете конкретные предложения, центр рассмотрит их. Пока что все подчиняетесь подполковнику Назимову. Теперь хотелось бы послушать вас, товарищ Назимов. Вы желаете говорить?
— Желаю… Вот, — Баки обвел пальцем черное пятно на стене, — это наше поле боя. Пятачок, трижды обнесенный колючей проволокой. По проводам пропущен ток высокого напряжения. Через каждые сто шагов — вышки с пулеметами. За проволочными ограждениями, метрах в двадцати пяти, — вторая линия охраны. Там блиндажи, дзоты, огневые точки для пулеметчиков, автоматчиков и минометчиков. Еще дальше, метрах в ста от блиндажей, непрестанно ходят патрули с собаками. Что дальше — один аллах знает. Лагерь охраняет отборная эсэсовская дивизия численностью приблизительно в шесть тысяч солдат и офицеров. И вот в этом кольце заключены мы, пятьдесят — шестьдесят тысяч узников, изнуренных голодом, работой, болезнями, побоями. Это люди разных национальностей. В политическом отношении очень пестрые. Подавляющее большинство не имело дела с оружием. Бывших военных — явное меньшинство. На современное боевое оружие рассчитывать нам не очень-то приходится. Можно ли в этих условиях создать реальные боевые силы? Без фантастики, без авантюры?.. Я немало думал над этим. И пришел к выводу: да, можно. Очень трудно, но можно. Надо создавать не только взводы, роты, батальоны… но и соединения.
— Подождите! — перебил Зубанов. — Это же была бы регулярно-массовая армия.
— Да, я так и представляю ее себе. Только своей массовостью, количеством мы сможем подавить врага. Повторяю: на хорошее снабжение оружием рассчитывать мы вряд ли можем…
— Я что-то не совсем понимаю, — снова перебил Зубанов. — Что это — армия обреченных?
— Нет, армия победителей! Организованная, дисциплинированная, с командирами во главе. Для этой армия надо разработать свою тактику. Чем мы и займемся.
— Хорошо, — согласился Толстый, когда Назимов кончил. — Над тактикой придется поработать особо. Теперь послушаем общие соображения других товарищей, — он повернулся к Королеву и Зубанову.
Они, переглянувшись, заявили, что у них вчерне намечен несколько иной план. Потребуется некоторое время для его более глубокого обдумывания.
— А почему бы вам сейчас же, хотя бы предварительно, не ознакомить нас со своим планом? — заметил Назимов.
— Нет, надо подумать, — настаивал Зубанов. — Ваше предложение, как бы сказать… очень уж смелое. Мы должны обдумать.
— Что же, придется согласиться с товарищами, — поддержал Толстый. — Мы решаем самый сложный вопрос во всем нашем деле. Тут могут возникнуть и возражения и споры.
— Именно! — поддакнул Зубанов, обрадованный поддержкой.
— Только не тяните. Время у нас самое ограниченное, — предупредил Толстый. — Что скажете вы? — обратился он к Назимову и Задонову.
Оба они сказали, что хотели бы сначала выслушать Зубанова и Королева, потом уже склониться к какому-то из вариантов плана.
— Где мы встретимся в следующий раз? Нельзя собираться в одном и том же месте.
— У нас в пятьдесят восьмом блоке найдется укромное местечко, — предложили Королев и Зубанов.
— На этом и кончим, — заключил Толстый. — Выходите поодиночке.
Заключенные Бухенвальда не имели права свободно передвигаться по лагерю. Назимов еще с вечера попросил старосту блока Отто, чтобы тот под каким-либо предлогом устроил ему возможность посетить пятьдесят восьмой барак. Отто обещал. Он выполнил обещание.
И вот Назимов идет в пятьдесят восьмой блок. Он бредет медленно, держась боком к ветру, спрятав руки в рукава, сгорбившись и втянув голову в плечи. Это — обычная, жалкая фигура лагерника, доведенного зверским режимом до изнеможения. Но если бы эсэсовцы знали, по какому делу идет этот человек, какие мысли вынашивает в голове, они не раздумывая повесили бы его на первом столбе и в назидание другим не снимали бы целую неделю с петли. Но, как говорится, у человека не написано на лбу, что он собирается делать. Официально Баки сейчас выполняет приказ лагерного начальства. И попробуй угадай тайные его мысли. На нем полосатая одежда, как и на тысячах других узников, он так же с трудом передвигает по мокрому снегу свои деревянные башмаки.
Назимов в эту минуту размышлял о товарищах, с которыми придется работать. Странное чувство возникло у него к Зубанову и Королеву. «Допустим, — рассуждал Баки, — я слишком горяч, люблю стремительность. Допустим также, что Зубанов и Королев более хладнокровны и осторожны. Но ведь они заранее знали, о чем пойдет речь на прошлом совещании, и должны были высказать что-то конкретное. Ведь так уславливались. Все ли тут благополучно?»
Рассеять свои сомнения он, конечно, не мог. Приходилось всецело полагаться на авторитет и осведомленность центра, работники которого рекомендовали ему этих парней. Теперь уже не время сомневаться в благонадежности новых знакомых. Надо встретиться с ними, если условились.
Королев стоял у входа в пятьдесят восьмой блок. Он мигнул Назимову — дескать, следуй за мной.
Они прошли в какой-то пустой чулан, откуда вела лестница в подвал, тускло освещенный коптилкой. Здесь уже дожидался Зубанов. Он показал на порожний ящик, опрокинутый вверх дном.
— Добро пожаловать, присаживайтесь. Толстый будет?
— Сегодня он не сможет прийти, — сказал Назимов, оглядывая подвал. Рядами выстроились кирпичные столбы, служившие опорой бараку. Над головой — мощные балки, поддерживающие пол. — Вы, оказывается, подпольщики в самом буквальном смысле слова, — нашел возможным пошутить Баки.
Времени у них было в обрез. Назимову до вечерней поверки надо вернуться в свой барак.
— Я слушаю, товарищи, — перешел он на деловой тон. При сумрачном свете коптилки лицо Баки, чуть опухшее, рябоватое, казалось строгим, даже сердитым.
Зубанов посмотрел на него своими ясными голубыми глазами, неожиданно сказал:
— Вы старший среди нас. Может быть, первый и скажете.
— В самом деле, товарищ подполковник, — сейчас же поддержал приятеля Королев. — Не добавите ли что-нибудь к своему плану? Ведь прошлый раз все было как-то не так…
— Как это «не так»? — насторожился Назимов. Ему явно не нравилось такое начало.
— Королев хочет сказать, что мы тогда излишне волновались, — объяснил Зубанов. — Психологический момент… Первая встреча, конспирация… Ну, да вы сами знаете… И мы не совсем поняли вас.
Заметив недоверчивый взгляд Назимова, Королев заторопился:
— Верно, верно, товарищ подполковник. Не подумайте о нас чего-нибудь такого…
«К чему они клонят, чего вертят?» — недоумевал Назимов.
— Ну хорошо, — согласился он после молчания. — В тот раз я действительно мог недостаточно ясно сказать. Допускаю, что отпугнул вас расчетом на массовость. Но пугаться тут нечего. Под массовостью я имею в виду количество боевых подразделений. Но вот вопрос: в какую часть или соединение свести их — в батальон, полк, бригаду или дивизию?.. По-моему, лучшая форма — облегченная бригада.
— Без штаба, тыла и других вспомогательных подразделений? — спросил Зубанов.
— Совершенно верно… Зубанов задумался.
— Даже без штаба… — покачал он головой. — Я решительно не могу себе представить боевое соединение без штаба. Штаб — сердце военной части, ее мозг… Без штаба — толпа, а не армия!:
— А потом, — подхватил Королев, — чего стоят все эти невооруженные батальоны или бригада? По-моему, они ноль без палочки. Не больше чем сборище фанатиков. Это, знаете… того… И, наконец, фанатками нельзя командовать. А где нет командования, там нет и воинской части.
— Не горячитесь, — остановил Назимов. — Нам еще понадобятся нервы. Больше всего вы заботитесь об оружии. Но, во-первых, мы еще не обсуждаем этот вопрос, никто нам не поручал это. Во-вторых, давайте не забывать очень важное обстоятельство: я, как и вы, сравнительно новичок в Бухенвальде. А другие, в частности работники «Русского военно-политического центра», находятся здесь годы. Дело начали эти ветераны, а не мы. От них исходит инициатива создания боевых сил подполья. Значит, они, прежде чем принять какое-либо решение, подумали и об оружии. Ведь рядом с нами — оружейный завод, а в самом лагере — ремонтные мастерские…
— Позвольте…
— Разрешите мне сначала ответить на ваши же вопросы, иначе мы можем утонуть в разговоре. Вы говорите о каком-то «сборище», «толпе». Дескать, нет штаба… Это чепуха, формалистика в наших условиях. Когда я говорю о бригадах, то имею в виду сознательные, крепко сколоченные воинские части, строго дисциплинированные, обученные, знающие свое место и тактическую задачу в бою; разумеется, должно быть и какое-то оружие, и грамотные, храбрые командиры. Вот так. У меня пока все. Можете высказывать свои соображения.
Некоторое время все трое молчали. Потом Зубанов поднял голову:
— Можно, товарищ подполковник? Я поразмыслил над вашими словами. Мне кажется, это хотя и смелая, но беспочвенная фантазия. Мы советовались с нашими ребятами, работающими на оружейном заводе. Вынести с завода оружие, хотя бы в разобранном виде, практически совершенно невозможно. Лагерников, работающих на заводе, при выходе обыскивают буквально до нитки. У входа в лагерь — снова обыск. К тому же — речь-то ведь идет не о единичных пистолетах и гранатах. Нам нужно оружие, чтобы вооружить целые роты и батальоны. Вы надеетесь, что лагерные старожилы обо всем подумали. А мне кажется, они надеются на нас: дескать, военным и карты в руки. Допустим, каким-то чудом мы раздобудем оружие. А где хранить его? Эсэсовцы мгновенно почувствуют даже запах спрятанного оружия. Они перевернут лагерь вверх дном. И если случайно найдут хотя бы поломанный пистолет, уничтожат половину лагеря. Ведь они и без того ищут подходящий повод.
— Верно! — поддержал Королев. — Саша дело говорит. Ни одной минуты нельзя хранить в лагере оружие.
Назимов молчал, уставившись взглядом в пол. Что он ответит? Нельзя было полностью отрицать критику его плана. В рассуждениях Зубанова и Королева немало правды.
Но тут же начинались расхождения с ними. Зубанов и Королев готовы смириться с горькой истиной. А Назимов хотел бы преодолеть самые отчаянные трудности. Зубанов и Королев, кажется, не верят в создание обученных и вооруженных сил подпольной организации. А Назимов верит.
— Что же вы предлагаете? — спросил Баки, внешне оставаясь спокойным.
— Говори ты, Саша, — попросил Королев.
Зубанов с видом человека, убежденного в собственной непогрешимости, предлагал организовать в лагере небольшой подпольный штаб. Штаб создает немногочисленные группы отважных патриотов, готовых на самые смелые подвиги. Группы вооружаются ножами и другим холодным оружием, а при возможности пистолетами. По мере представляющихся возможностей та или иная группа включается в транспортные команды, систематически отправляющиеся из Бухенвальда в его филиалы. В пути вооруженные патриоты организуют массовый побег заключенных.
— Если из лагеря бежать почти невозможно, в пути сделать это намного легче, — заключил Зубанов.
Назимов помолчал, обдумывая это предложение, потом заявил:
— Я не могу согласиться с вашим планом. Он пригоден для решения лишь отдельной задачи. А центр ставит перед нами широкую цель — освободить всех заключенных.
— Но ведь транспортные команды отправляются из лагеря довольно часто. В некоторых из них бывает по нескольку тысяч человек, — напомнил Королев.
— И однако всех узников не будут транспортировать, — возразил Назимов. — К тому же после первого массового побега гитлеровцы примут чрезвычайные меры, изменят правила транспортировки, усилят охрану… И беглецов переловят и… — Назимов махнул рукой. — Нет, этот путь — непригоден, товарищи. Я решительно против. Если мы применим ваш план, напрасно загубим тысячи жизней.
— Кто боится жертв, пусть остается в стороне! — резко бросил Зубанов.
— Да разве станут эсэсовцы разбираться, кто виновен, кто невиновен, — нахмурился Назимов. — Они только обрадуются возможности учинить массовую резню.
— Если мы боимся риска, какой же смысл всей нашей болтовни? — вскипел Зубанов.
— Риск бывает разным, — теперь уже спокойно проговорил Назимов. — Никто нам не дал права рисковать тысячами жизней заключенных, которые и так гибнут как мухи. Нет, — решительно закончил Назимов, — орел или решка, пан или пропал — не наш принцип. Я понимаю, что при массовом восстании мы тоже понесем тяжелые жертвы. Но это будет гибель в бою тех, кто сознательно вступит в нашу армию. Слабые физически, нерешительные останутся пока в стороне от схватки. Они могут примкнуть по мере того, как борьба будет складываться в нашу пользу. В массовом выступлении я вижу гораздо больше шансов, на успех.
Зубанов и Королев продолжали стоять на своем. — Ну что же! — Назимов хлопнул ладонью по колену. — Других предложений, нет? Следовательно, каждый остается при своем мнении. Я обещаю буквально и дословно ознакомить товарищей из центра с мнением обеих сторон. Центр примет то предложение, которое сочтет целесообразным.
Назимов встал с места. Вслед за ним поднялись и Зубанов с Королевым. Поочередно протягивая им руку, Баки испытующе смотрел на них. Ни Зубанов, ни Королев не отвели глаз под его острым взглядом. Липа их были правдивы и решительны.
И все же это было очень неприятно. При первой же встрече, еще до начала работы мнения военных руководителей разошлись. Чего же ждать потом, когда борьба обострится? Что подумают о них работники центра? Не сочтут ли их за пустых прожектеров, за болтунов? Может, Баки следовало пойти на какой-то компромисс и найти общий язык в споре?
В этот день Назимов, как всегда, с утра до позднего вечера прибивал к старым башмакам деревянные подошвы, обтягивал обувь тряпьем. Бессмысленная, механическая работа, от которой воротило душу, надоела ему до чертиков. Порой внутри у него все вскипало, мысль о том, что он бессловесный раб фашистов, настолько мучила и бесила его, что хотелось раскидать в стороны эти деревянные колодки, инструмент. Но вспышка проходила, и он снова и снова думал:
«Кто же из нас прав? Может быть, я еще недостаточно хорошо знаю условия Бухенвальда? Может, я недопонял задачи, поставленной центром?»
Если человек постоянно думает об одном и том же, не переставая сомневаться, мозг его скорее обычного устает и человек в смятении не находит себе места, его охватывает апатия. В таких случаях малодушные люди как бы перестают осознавать себя мыслящими существами, превращаются в своеобразный ходячий механизм. В конечном счете — серый туман безразличия окутывает их со всех сторон.
Назимов всеми силами противился надвигающемуся отчаянию. Но скрытый внутренний враг — расшатанные нервы — мешал ему сосредоточиться. Рабочий день казался Баки бесконечным. К вечеру время словно остановилось.
— Вы сегодня что-то нервничаете? — обратился к нему сосед по рабочему столу.
— Э-э, будь все проклято! — Назимов отшвырнул башмак. — Кажется, взял бы вот этот молоток да и начал колотить направо и налево. Будь что будет!..
— Кого колотить, за что? За то, что работаем «помаленьку»? — спросил сосед многозначительно.
Назимов, взглянув на него искоса, махнул рукой, взялся за другой башмак. Возле них остановился фюрарбайтер Бруно. Заложив руки за спину, он с минуту наблюдал за работой Назимова, потом глухим своим голосом спросил:
— Ты что, Борис, нездоров?
Глаза у Назимова зло блеснули, — сегодня все наступают ему на мозоль.
— Я здоров! — Баки с размаху вогнал гвоздь молотком. — И не думаю хворать! А вот другие… — он не договорил.
— Если здоров, так и не хмурься, как мужик, у которого овин сгорел, — заметил Бруно. — Не у тещи в гостях находишься, чтоб капризничать. После работы зайдешь ко мне! — строго закончил Бруно.
Спокойные, внушительные слова Бруно образумили Назимова. Он поднял голову, взглянул на окно. Стекла сделались фиолетовыми. Значит, солнце зашло, скоро конец работы. Баки вздохнул свободнее, невидимые тиски, сжимавшие грудь, как будто ослабли. Баки повел плечами. «Этак… и в самом деле можно раскиснуть».
— От плохого настроения дуреешь, как от угара, — признался Назимов соседу и нервно зевнул.
— Бывает, — согласился сосед.
Вот и конец работы. Назимов снял фартук, отряхнулся, убрал инструмент. Бруно уже ждал его, позвал с собой:
— Идем, послушаем новости.
Назимов молча последовал за ним. Они спустились в подвал. Там уже были люди.
— Друзья, — ровным голосом начал Бруно, — я позвал вас, чтобы ознакомить с новыми сводками Совинформбюро. За последнее время войска Советской Армии освободили города Новгород-Волынский, Белую Церковь, Бердичев, Чудов, Кировоград… Еще я хочу прочесть вам показания унтер-офицера триста восемьдесят четвертой немецкой пехотной дивизии Фрица Байера, взятого в плен русскими. Фриц Байер был ранен на Волге. В октябре прошлого года после выздоровления его снова отправили на русско-германский фронт. Что же увидел он там? Он говорит, что из опытных, хорошо обученных кадровых солдат почти никого не осталось: все погибли. Сплошь и рядом части укомплектованы людьми, не нюхавшими пороха, непригодными к военной службе. Но и таких не хватает. По словам Фрица Байера, в батальоне, где он служил, дела были из рук вон плохи. От первой роты осталось всего шестнадцать человек, от третьей — девять. Командир батальона приказал им сражаться до последнего человека. Но Байер решил, что это бессмысленно. Он предложил своим солдатам бросить оружие, те согласились с превеликим удовольствием… Ну, что ты скажешь на это, Борис? Ты военный человек. В таких условиях можно долго воевать?
— Нельзя, конечно, — согласился Назимов. — Судя по всему, таких байеров в немецкой армии много.
— Значит, приближается конец войны, дни нацистов сочтены. Наша задача: объяснять это всем узникам, подбадривать их. Некоторые утверждают, что агитация сейчас не нужна — дескать, всем и так ясно. Это ложная и опасная мысль. Вы сами каждый день слышите, какие небылицы по радио распространяют гитлеровцы о Советской Армии. Среди узников еще могут найтись люди, которые поверят в эту брехню. Значит, если мы хотим и впредь остаться антифашистами, у нас нет основания успокаиваться…
Бруно говорил недолго. Он не остер на язык. К тому же страдает одышкой, голос у него глухой. И все же его слушали с великим волнением. Он говорил искренне, с душой, ему верили.
Когда люди расходились, Бруно придержал Назимова за локоть. Теперь глаза Баки улыбались. «Ну, отругай меня хорошенько!» — как бы говорил он. Но Бруно и не собирался отчитывать. Постоял, прислушиваясь к удаляющимся шагам людей, потом тихо сказал, что с Гансом очень плохо. Квадратный подбородок Бруно, пересеченный красным шрамом, дрогнул.
— Ганс хочет видеть тебя. Ты навести его. Да не теряй времени, иначе поздно будет, — добавил уже в дверях.
Как ни спешил Назимов в детский барак к Задонову, все же не мог по пути не зайти в ревир. Сразу ударил в нос удушливый запах всевозможных снадобий. Санитар в грязном белом халате указал Назимову, куда идти.
Ганс лежал вытянувшись во весь рост. Лицо бледное, словно полотно, нос заострился, все тело стало меньше, как бы ссохлось.
— Как ты себя чувствуешь, Ганс? — Назимов тронул руку учителя, она была холодна.
— Это ты, Борис? Успел все-таки… Я боялся… Прощай, друг. Если останешься жив, не забывай: нацизм и немецкий народ — не одно и то же. Это мое последнее завещание. Нацизм… лишь… злокачественная опухоль… на здоровом теле германского народа… Я боролся против нацизма… до последней минуты… Я говорил моим соотечественникам… наши народы должны жить в дружбе… с советским…. вся надежда, все бу…
Голос его все слабел. Слов уже невозможно было разобрать, но губы все еще что-то шептали. Вот он глубоко вздохнул, тело сразу вытянулось, расслабло и замерло. Назимов быстро схватил его руку. Пульса «е было.
Баки стянул с головы берет, несколько минут недвижно, как в карауле, постоял у изголовья покойника. Потом Назимов тихо вышел из палаты. Ему хотелось заплакать, но слез не было. Лишь спазмы перехватили горло.
У каждого штубендинста в бараке был свой угол. Этим преимуществом пользовался и Задонов, В штубе у него Назимов увидел Николая Толстого.
— Что случилось, Борис? — встревожился Задонов. — На тебе лица нет.
— Только что умер Ганс, — печально сообщил Назимов. Он пересказал друзьям предсмертное завещание учителя.
— Мы потеряли убежденного борца с фашизмом… Я хорошо знал Ганса, — говорил Толстый. — Что же, духом падать не след. Надо продолжить дело товарищей, павших в борьбе. Продолжать во имя жизни. Докладывайте, Борис. Что у вас нового? Видели наших общих друзей? Говорили? К какому выводу пришли? — Толстый остановил на Назимове выжидающий взгляд.
Баки тяжело вздохнул. Как бы желая отогнать гнетущие мысли, провел ладонью по лбу. Пальцы у него были длинные, тонкие, почти прозрачные.
— Видеть-то видел, да толку мало, — признался он. — Наши мнения не сошлись.
— Говорите яснее, — сказал Толстый, нисколько не удивившись.
Назимов как можно точнее, стараясь не упустить ни одной подробности, пересказал разговор с Зубановым и Королевым. Изложил ах точку зрения и свою.
Вывод таков, — закончил Назимов, — я не мог согласиться с ними, они — со мной.
— А вы твердо верите в свой план, в его реальность? — требовательно спросил Толстый, остановив Задонова, которому не терпелось вступить в разговор.
— Верю!
— Вы, тезка, намерены поддержать Бориса?
— Да, я на его стороне. Если мы правильно поняли задание центра, то другого пути у нас нет.
— Всё! — заключил Толстый. Обеими руками нахлобучил свою меховую шапку. — Я доложу центру. Будьте здоровы.
Все узники Бухенвальда, кроме русских и евреев, через общество Красного Креста изредка получали посылки от родных и близких. Староста блока приносил посылки в распакованном виде в барак и вручал адресатам. По неписаному закону, установившемуся среди политзаключенных, часть полученных продуктов и вещей откладывалась в общую корзину. Эти бесценные дары, по указанию «Интернационального центра», раздавались в первую очередь детям и отдельным узникам, здоровье которых наиболее подорвано.
Вот и сегодня Отто принес в сорок второй блок с десяток посылок и разложил их на длинном столе. Рядом уже стояла корзина.
Был тот сравнительно тихий вечерний час, когда в бараке на некоторое время прекращается обычная суета: уже никто не теснится у суповых термосов, дневальные не стучат алюминиевыми мисками. Люди кое-как и ненадолго утолили острое чувство голода. На какое-то время все подобрели. Некоторые даже улыбаются, мурлычат песню.
Отто начал вызывать счастливчиков.
Один за другим они подходят к столу. Почти у всех блестят слезы на глазах. Иные подолгу разглядывают присланные вещи, поглаживают их трясущимися руками. Другие как-то странно притихли, прижав к груди драгоценную посылку — эту весточку из родных краев. Никто сейчас не кричит на людей, не торопит. Своими руками они перекладывают в общую корзину печенье, консервы, шоколад — столько, сколько считают возможным отложить, сколько велит им сердце. В случае мизерности пожертвования никто не скажет им: «Почему положили мало, почему скупитесь?» У кого повернется язык упрекнуть в скупости людей, стоящих на грани голодной смерти? Да они и не скупятся.
Пьеру де Мюрвилю сегодня пришла посылка от дочери из Парижа. Согбенный, небритый француз, закутанный в старый плед, медленными шагами приблизился к столу, благодарно поклонился Отто и стал худыми руками нежно поглаживать посылку.
— Спасибо, дочка, спасибо, родная, что не забываешь старого отца, — шептал он. Взял сверху часть продуктов, сколько уместилось в руках, положил в корзину. — Детям, детям отдайте! — скороговоркой произнес он.
У этого старца была широкая, отзывчивая душа. Он никогда не лакомился в одиночку присланными продуктами, всегда делился с другими. Вот и сейчас он отыскал Назимова, стоявшего в стороне, и протянул ему горсть печенья:
— Борис, это вам.
Должно быть, такого вкусного печенья Назимов никогда не пробовал. В горле у него что-то дрожало. Невозможно было сделать глоток. Он с трудом пересилил волнение.
— Спасибо, господин Пьер, мне что-то не хочется. Если позволите, я положу этот дорогой гостинец в общую корзину.
Старый француз с изумлением взглянул на него, погладил по плечу, со слезой в голосе сказал:
— О, пожалуйста, пожалуйста! Советские люди — коллективисты. Вы умеете заботиться о людях. Я не коммунист, но если коммунисты все такие, как вы, я склоняю перед ними голову.
Посылки розданы. Отто разделил на две равные части продукты, сложенные в корзине: одну половину велел отнести в детский блок, вторую оставил у себя, чтобы передать «Интернациональному центру».
Гостинцы детям вызвался отнести Назимов. Когда он с корзиной в руках появился в восьмом блоке, Задонов на радостях обнял друга.
— Завтра воскресенье! Значит, я смогу раздать ребятам праздничные гостинцы! — воскликнул он. — Борис, слышишь, ты поблагодари всех этих добрых людей. Я думаю, что гостинцы принесут и из других блоков.
Назимов заметил, что в последнее время Задонов неузнаваемо изменился к лучшему. Он как бы ожил, ходил словно окрыленный. Ни минуты не мог усидеть на месте, куда-то бегал, о чем-то хлопотал. Он совсем забыл, как сетовал в тот день, когда ему предложили стать штубендинстом восьмого блока. Теперь с присущими ему энергией и находчивостью он делал все, чтобы спасти детей от голодной смерти. Почти все политзаключенные по его просьбе уделяли для детей крохи от своих донельзя скудных пайков. Николай ходил из барака в барак, с благодарностью собирал эти крохи, из которых складывались куски, и раздавал ребятам.
— Сегодня у тебя тишина, — огляделся Назимов. — А где ребятишки?
— На уроке! — гордо ответил Задонов. — Хочешь посмотреть? Только башмаками не стучи.
Они вошли в другой флигель, тихонько открыли дверь столовой. Здесь сидело не меньше сотни ребят. Между столами прохаживались взрослые лагерники в полосатых куртках и штанах — это учителя.
Назимов присмотрелся, прислушался. В разных углах одновременно велись уроки арифметики, русского языка и литературы, географии, истории.
Старик учитель стоял у доски и мелом писал слова: «Наша родина…»
Больше всего Назимов удивился тому, с каким напряженным вниманием и усердием занимались дети. Тишина была полная. На столах лишь кое-где лежали учебники. С бумагой и карандашами было еще хуже: на одном клочке бумаги одним и тем же огрызком карандаша попеременно писали три-четыре малыша. Пока один, прикусив кончик языка, нетвердой рукой выводил буквы, остальные с горящими глазами ждали своей очереди.
— В преподавателях недостатка нет, — похвалился Задонов, когда они вышли из «класса». — Среди лагерников довольно много учителей. Их присылает нам центр. Вот с учебниками и письменными принадлежностями совсем плохо. Достаем с великим трудом. Ты заметил — некоторые ребята пишут на чистых бланках лагерной канцелярии. А на старика учителя обратил внимание? Вот человек! Это его инициатива — организовать в лагере школу. До войны он был директором школы в Смоленской области. Когда детей начали угонять в Германию, он добровольно отправился вместе с ними. Он сказал: «Как они могут жить на чужбине без родного языка и грамоты? Их надо учить». Вот святая любовь к детям, Борис!.. Но Назимов думал о другом.
— Почему ты не заботишься об охране? — спросил он. — А что, если внезапный налет во время уроков?
Николай заулыбался:
— Ну, Борис, утешил ты меня! Уж если ты не заметил наших часовых — значит, они хорошо несут свою службу.
Назимов, когда шел сюда, конечно, видел и возле детского барака, и в дальних закоулках одиночных лагерников, которые или курили, или занимались уборкой. Но он не догадался, что эти люди охраняют школу.
Когда они вышли в коридор, Задонова остановил подросток, что-то шепнул ему.
— Борис, там, оказывается, мой тезка пришел, — передал Задонов. — Он у меня сидит. Ты иди к нему. Я тоже скоро буду.
В дальнем конце барака Толстый сидел на койке Задонова, курил сигару. Не заставил ждать себя и Задонов.
— Послезавтра, — сообщил им Толстый, — состоится заседание «Политического центра». Сообщение сделаешь ты, Борис Хорошо бы к этому времени подготовить план военной работы на ближайшее время…
— Значит, центр поддерживает мою… нашу точку зрения? — торопливо спросил Назимов и переглянулся с Задоновым. Тот понимающе кивнул.
Толстый уклонился от прямого ответа.
— Центр решил заслушать вас, вот и все, что мне поручено передать. При разработке плана учтите опыт немецких товарищей. — И тут же вкратце рассказал, в чем суть этого опыта.
— Зубанова и Королева будем держать в курсе нашего задания?
— Нет. — Толстый встал, надел шапку. — Работайте пока только вдвоем. О месте и времени совещания сообщу позднее.
После ухода Толстого Назимов и Задонов долго обсуждали опыт немецких военных подпольщиков, создавших изолированные друг от друга боевые группы по типу рабочих дружин. Положительное здесь — только строгая конспиративность: в случае провала одной группы оставались незатронутыми другие. Но отсутствие координации и единого командования являлось слабостью дружин. И нельзя было понять, каким образом немецкие друзья согласуют действия отрядов. Выступать вразброд — значит обречь себя на поражение. Нет, конспирация ради конспирации — это не годится. Надо придерживаться той схемы, которую наметил Назимов. Они договорились встретиться завтра, чтобы уточнить детали плана. Но встретиться им не пришлось.
Уже в конце этого дня всем заключенным бросилось в глаза, что эсэсовцы больше обычного мечутся по лагерю. Назимову, работавшему в мастерской, четыре раза пришлось прятаться в уборной, и каждый раз он тревожился: «Не меня ли ищут?»
Обычная вечерняя поверка продолжалась не более полутора часов. Сегодня лагерников держат на плацу уже два часа. А конца не видно. Тысячи людей думали об одном и том же:
«Что случилось? Почему не распускают?»
После долгих волнений все выяснилось. Из барака, в котором жили чехи, исчез заключенный. Эсэсовцы с ног сбились, разыскивая его. Обшарили в лагере каждый уголок.
В микрофоне прозвучала команда: всем чехам встать на колени прямо на снег.
— Пока беглец не будет разыскан, вы не сдвинетесь с места, — пригрозил чехам помощник коменданта. — И если не удастся найти этого выродка, вы тут, на плацу, и подохнете.
Заключенные других национальностей не были поставлены на колени, но их тоже не распускали, — должно быть, в назидание на будущее.
Никто не мог сказать, что заставило чеха сбежать или спрятаться, какие намерения им руководили. Назимов и Задонов стояли в разных концах площади, но волновало их одно и то же: только бы этот чех не оказался членом подпольной организации.
Над площадью уныло посвистывал влажный ветер. Он рвал черный дым над трубой крематория, пригибал деревья, насквозь продувал полосатые пижамы узников. Под ногами таял снег, холод проникал в самое сердце. Голодные, уставшие после непосильного труда люди дрожали как в лихорадке. Многие валились на снег и больше не поднимались.
А эсэсовцы носились из барака в барак, их фонарики светились то в одном, то в другом конце лагеря. Яростно лаяли псы на поводках.
Но вот по рядам прошелестел тревожный шепот:
— Нашли, ведут!
— Какое там «ведут» — волокут!
Эсэсовцы все-таки нашли пропавшего. Не выдержав побоев и издевательств, чех повесился на чердаке барака. Палачи были взбешены: как смел этот презренный покончить с собой без их ведома и согласия!
Труп с петлей на шее проволокли по плацу и бросили посредине. У самоубийцы высунут почерневший язык, глаза вылезли из орбит — не лицо, а страшная маска. Казалось, мертвец смеется над палачами. Не только смеется, торжествует: «Вы теперь бессильны, я ушел из-под вашей власти!»
Помощник коменданта надрывался от крика, грозил заключенным всеми карами. Он объявил, что все чехи понесут наказание: завтра никто из них не получит пищи.
Всем было приказано разойтись. На широкой площади остались только чехи, все еще стоявшие на коленях, в окружении вооруженной охраны.
— Товарищи, будьте стойкими! — шептали проходившие заключенные. — Мы не забудем вас!
Лишение пищи на целые сутки людей, у которых и без того душа еле держалась в теле, было крайней жестокостью. Администрация лагеря прекрасно знала об этом. Уборщики трупов готовились на завтра к нелегкой работе. Но душегубы не учли одного: они обрекли на голодовку и смерть один барак, но тысячи узников из других бараков протянули руку помощи бедствующим чехам. Если народ сложится по зернышку — будет ворох.
Эсэсовцы проверили, чтобы со склада не было отпущено ни грамма продуктов для чехов. Чешские дневальные в тот день не показывались на кухне. Но русские заключенные из тридцатого, двадцать пятого и сорок четвертого блоков первыми вынесли решение: поделиться с чехами своим дневным пайком. Не остались безучастными и другие блоки. Когда наступил час обеда, из многих бараков, один по одному, незаметно потянулись люди с термосами, котелками, консервными банками. Люди несли пищу голодным. Скудную, невкусную, но все же пищу, — другой ведь не было. Чехи-заключенные еще с вечера упали было духом. Но теперь глаза их засияли радостью, наполнились слезами. Они кинулись пожимать руки друзьям. Они благодарили и клялись, что никогда не забудут этой помощи в трудную минуту.
Назимов, пряча под курткой термос, тоже незаметно свернул к чехам. Еще в дверях он услышал голос своего земляка — бравого Сабира.
— Подходите, друзья, смелее, не стесняйтесь! — приговаривал он, разливая горячую похлебку. — У нас в Татарии говорят: если угощают от души, и вода покажется лакомством. Нынче «диетический» обед; сквозь похлебку не только Веймар, даже Берлин можно разглядеть. Не обессудьте, потчуем от чистого сердца. Зато хлеб — что надо: челюсть можно свернуть. Угощайтесь на здоровье! Подходите же, не стесняйтесь. Эй, дядя, давай живее! — обратился он к пожилому чеху, который с жестяной банкой в руках нерешительно топтался в стороне. — Не беспокойся, мой термос, как волшебный горшок, бездонный, похлебка в нем никогда не кончится. — И он наполнил банку старика мутной теплой болтушкой.
Назимов передал Сабиру свой термос, выложил на стол кусочки хлеба.
Но вот термосы опорожнились, надо уступить место посланцам других бараков. Назимов вышел наружу вместе с Сабиром.
— Как живешь, земляк? Как дела?
— Дела ничего, Баки абы. Видишь, укрепляем интернациональную дружбу. Наш колхоз называется «Интернационал», а смысл слова этого я тогда не очень-то понимал. Вот теперь понял. Хорошее, оказывается, слово!
— Жизнь все растолковывает, Сабир.
— У нас в бараке тоже так думают. Иначе разве оторвали бы кусок от собственного рта. Вот я, к примеру, разливаю другим еду, а у самого в брюхе собаки ворчат, — и он с грустью тряхнул пустым термосом. Потом зашагал быстрее.
— Куда ты так торопишься, Сабир?
— Работы много, а времени не густо, — улыбнулся парень. — Собаку надо подковать.
Назимов невольно рассмеялся:
— Шутник ты, Сабир! Рядом с тобой не заскучаешь.
Похвала приятно щекотала Сабира, он даже за» важничал:
— Стараемся по мере сил. Не даем скучать людям… — И без всякой связи с прежним разговором вдруг спросил: — Баки абы, вы любите бокс?
Перед тем как ответить, Назимов потер щеку: ему все еще помнилось, как в тот незадачливый вечер «зеленый» едва не своротил ему скулу.
— У себя в деревне, Сабир, я слыл неплохим драчуном. Ну а здесь, сам понимаешь: иной раз ветром шатает.
— Если сами не деретесь, так приходите посмотреть, — пригласил неунывающий Сабир.
— Посмотреть?
— Ага! Мы готовимся к матчу по боксу с «зелеными».
— Ты опять шутишь, Сабир? — недоверчиво взглянул Назимов на парня. — Я ничего не слышал об этом матче.
— Откуда же вы услышите, коли мы секретно готовимся, — шепотом сообщил Сабир. — Против знаменитого чемпиона «зеленых» мы выставляем одного русского парня. Готовимся вовсю. Дополнительно подкармливаем своего боксера, чтобы сил набрался…
И Сабир рассказал подробности этой истории.
Среди «зеленых» всегда было много мастеров кулачной расправы, знающих боксерские приемы. Им ничего не стоило одним ударом сбить с ног человека. Эсэсовцы часто привлекали таких субъектов к избиению заключенных. Стараясь еще лучше «профессионализироваться», уголовники время от времени проводили между собой боксерские состязания. Ведь многие из них были внутрилагерными «начальниками» — фюрарбайтерами, штубендинстами, капо, старостами, — умение боксировать всегда могло пригодиться им, — чтобы держать в повиновении заключенных. Чем больше и беспощаднее избивали они беззащитных лагерников, тем большим расположением пользовались у эсэсовцев и у самого коменданта. Кичась своей силой и жестокостью, «зеленые» держали в страхе весь лагерь. Особенно свирепо расправлялись они с политическими. «Русский политический центр» решил положить конец этому террору. Участники организации начали разыскивать среди заключенных бывших боксеров. Наконец разыскали лейтенанта Андрея Борзенкова. Это был среднего роста, коренастый, широкоплечий паренек лет двадцати двух. До войны он выступал на рингах среднеазиатских республик.
Человек, которому «Политический центр» поручил переговорить с Андреем, не стал терять времени на предисловия.
— Ходит слух, что ты был боксером. Это верно?
— Может, и был, да какой из этого толк, — нехотя ответил Борзенков. — Теперь меня и ребенок побьет.
— Ну, это еще надо проверить. Вот что: ты должен отдубасить атамана «зеленых» — Жорку!
Андрей представил себе мордастого Жорку, бандита-рецидивиста. Перед самой войной он сидел в одесской тюрьме. Фашистские оккупанты взяли его под свое покровительство и специально держали в Бухенвальде для устрашения политических.
Андрей, выслушав предложение подпольщика, разозлился.
— Ты что же, подбиваешь меня устроить цирк для «зеленых»? Спасибо, найди для этого другого дурака! — отрезал он, намереваясь уйти.
Но странный человек — низенький, хромой, большеголовый — оказался привязчивым.
— Да ты постой, — удержал он Борзенкова. — Дураки тут вовсе не нужны. Дело очень серьезное, Андрей. Что ж ты, неужели не видишь, как «зеленые» издеваются над нами, политическими? Разве не слышал, как они орут: «Эй, красные, коммунисты, выходите драться! Хотите, ребра поломаем вам!?»
— Я не глухой, — нахмурился Андрей.
— Так вот, уголовники думают, что среди русских офицеров и солдат не найдется человека, который осмелился бы против них выйти, чтобы поддержать честь патриотов. Бандиты кичатся, считают себя непобедимыми. Неужели мы должны терпеть это? Неужели не собьем с них спесь?..
Андрей промолчал. Но в этом молчании чувствовалось согласие.
Подпольная организация приняла меры, и врачи на время освободили «заболевшего» Андрея от работы. Ему стали давать больше пищи. Сильный, молодой организм боксера заметно окреп. Потом к нему прикрепили тренера, голландца Гарри — своего человека для подпольщиков. Андрей и Гарри быстро подружились, начали тренироваться. Приходилось соблюдать величайшую осторожность: если бы гитлеровцы узнали, что «больной» Андрей занимается боксом, его подвергли бы страшному наказанию как саботажника. Да и вообще лучше было держаться подальше от людских глаз.
В один из дней Гарри привел Андрея к «зеленым», в двенадцатый барак, для «знакомства». По-видимому, Гарри знали там: стоило им показаться в бараке, целая орава «зеленых» сразу же окружила его:
— Ого, Гарри, притопал! А что это за доходяга с тобой?
Когда Гарри объяснил, зачем они пришли, все принялись разглядывать Андрея — будущего соперника Жоржа; даже уголовники, жарившие мясо на железной печурке, и те оторвались от своего дела. Надо сказать, что еды у «зеленых» всегда было вдоволь, они обворовывали не только заключенных, но и эсэсовцев, — однажды стянули из склада целую свиную тушу.
Андрей сейчас и не думал о боксе. Он не мог оторвать глаз от печки, где на сковородке шипело мясо, распространяя запах, от которого у Борзенкова кружилась голова. Хотя заключенные и подкармливали Андрея, но мяса ему все же почти не перепадало.
— Что-о, этот заморыш желает биться со мной? — захохотал рыжий детина с приплюснутым носом. Это и был знаменитый Жорж. — Здорово, малышка! — он щелкнул Андрея по лбу.
Борзенков от неожиданности попятился и споткнулся. Грянул хохот.
Жорж откуда-то принес перчатки, одну пару бросил под ноги Андрею:
— Надевай, миляга, я сейчас отправлю тебя на тот свет!
Перчатки поднял Гарри.
— Нет, сейчас не стоит затевать настоящую драку. Если уж матч, так пусть будет настоящий. Перед публикой.
— Ты хочешь, чтобы твой доходяга при народе отдал богу душу? — опять захохотал Жорж. — Ну что ж, я не против. Когда?
— В воскресенье вечером. А сейчас… — Гарри начал натягивать перчатки. — Давай, пожалуй, разомнемся.
У Жоржа сверкнули зеленым огоньком кошачьи глаза.
— Ха! Ребра зачесались?..
После первого же раунда Гарри отказался от дальнейшего боя.
— Хватит, — улыбнулся он. — Иначе меня на носилках вынесут отсюда. Я предпочитаю вернуться на своих двоих. Ауфвидерзейн, ребята! Значит, в воскресенье вечером.
«Зеленые» ответили насмешливыми возгласами. Жорж снисходительно обратился к Андрею:
— Ну, мальчик, видел, как я бью? — Одержав верх над Гарри, Жорж пришел в благодушное настроение. Он хлопнул Андрея по плечу: — Небось, душа в пятки ушла? Так, что ли?
— Я буду драться с тобой, — упрямо и зло проговорил Андрей.
— Ах вон как! — Встретившись с ненавидящим взглядом Андрея, Жорж насупился. Но тут же заставил себя усмехнуться: — Ты храбрый мальчик. Я не стану дубасить тебя во всю силу. Ударю разок-другой, и всё. Ты за сколько нанялся развлекать публику? За пару картофелин?
По воскресеньям работы в лагере кончались раньше, и блокфюреры иногда разрешали заключенным устраивать увеселительные зрелища. Этим и воспользовались организаторы матча. В назначенный день и час на площадке между бараками собралась огромная толпа лагерников. С одной стороны стояли «зеленые», с другой — «красные». Уголовники галдели, ржали, издеваясь над изможденными политическими. «Эй вы, краснопузые, носилки не забыли для своего парня?» — «Договорились в крематории, чтобы его без очереди сунули в печь?» — «Этот скелет и без драки чуть на ногах держится!»
«Красные» стояли молча, внешне спокойные, лишь глаза у многих горели ненавистью. Им вряд ли приходится рассчитывать на победу своего боксера. Силы явно неравные: упитанный тяжеловес Жорж и невысокий, еще не вошедший в настоящую форму Андрей — средний вес. Правда, на стороне Борзенкова молодость, более профессиональные навыки. И все же он может выдохнуться скорее. Его кулаки не сравнить с кувалдами Жоржа. Впрочем, бой предстоял необычный. За каждым из боксеров стояла своя партия. Надо ли говорить, что подавляющее большинство лагерников сочувствовало Андрею. На стороне Жоржа были только отпетые негодяи: уголовники да всякая продажная шваль. Были, конечно, и такие, кто пришел смотреть на бой из пустого любопытства.
В тот раз, когда Жорж дрался с Гарри в бараке «зеленых», Андрей подсмотрел некоторые приемы своего противника. Но он хорошо понимал, что бандюга не так прост, — он, конечно, не открыл тогда всех своих секретов. В начале боя важно было выявить, на каких дистанциях — на ближних или дальних — лучше дерется Жорж, и действовать исходя из этого.
Натягивая перчатки, Андрей характерным своим мрачноватым взглядом испытующе разглядывал Жоржа. Тот держался беспечно, уверенный в своей победе. Впрочем, и это могло быть хитростью с его стороны.
Андрей с трудом сдерживал волнение. Можно было бы рассуждать просто: если устроено состязание, кто-то должен победить. Но ведь сейчас начнется не обычный спортивный матч. Если Жорж выиграет, издевательства уголовников над политическими еще проболев усилятся. Нет, Андрей не имеет права игрывать. И это усиливало его волнение.
Невольно Андрею вспомнился ярко освещенный ташкентский ринг, обнесенный белыми канатами, шумные, дружественно настроенные зрители. Здесь нет ни светлого зала, ни ринга, ни канатов: лагерные бараки, чужое хмурое небо над головой, свирепые физиономии уголовников. Но у Андрея много друзей… За их честь он и должен постоять.
— Противник выше тебя, и руки у него длиннее, — шептал напоследок Гарри. — Значит, он постарается не подпускать тебя на близкие дистанции, будет бить издали. А ты должен перехитрить его, навязывай ближний бой…
«Да, да, драться на коротких дистанциях», — твердил Андрей про себя.
Жорж почти дружелюбно подмигнул Андрею и смачно сплюнул.
Борзенков нервно постукивал перчаткой о перчатку.
Кто-то ударил палкой о старое ведро. Гонг! В последнее мгновенье Андрей услышал голоса друзей:
— Андрюша, не подведи!
Потом все исчезло, остался только противник, который шел на него словно огромный медведь. Борзенков уже не расслышал последних слов своего тренера: «Не забывай про уклоны…»
Прижав подбородок к груди и прикрывая лицо левым плечом, Андрей шагнул вперед. Жорж, зная свое превосходство, держался по-прежнему беззаботно. Зрители затаили дыхание. Но тишина длилась недолго. Уже через минуту никто не мог спокойно стоять на месте.
Жорж в самом начале нанес серию сильных ударов. «Зеленые» заорали:
— Доконай его! Рви! В лепешку. Ха-ха! Дохнет, дохнет доходяга!
Андрей не мог собрать себя. Он видел, что противник совершенно не заботится о защите. Сейчас самый выгодный момент для перехода в бурное наступление. Но волнение отняло у него волю. Андрей только защищался и хотел одного: скорее бы окончился раунд.
Выстоять, выдержать. А там он возьмет себя в руки и поведет бой по-настоящему. Но минуты тянутся медленно, противник наносит удары справа и слева.
— Андрей, ну чего ты?!
— Атакуй его! — нетерпеливо шумели «красные» под злорадный хохот «зеленых».
Спокойствие пришло к Андрею как-то неожиданно, прежние навыки вернулись. Он вдруг почувствовал себя уверенно и весь подобрался, напружинился, не спуская зоркого взгляда с противника.
В тот момент, когда все ждали от Жоржа сокрушительного, может быть решающего, удара, Андрей, сделав ложный выпад, как бы собираясь ударить Жоржа левой рукой по виску, вдруг с правой молниеносно нанес сильный удар в грудь. Это было так неожиданно, что «зеленый» едва устоял на ногах. В рядах «красных» грянули одобрительные возгласы:
— Хорошо, Андрюша! Молодец! Жми дальше! Первый раунд окончился вничью. Жорж уже не ухмылялся и не сплевывал. Он понял, что беспечность может погубить его. Этот мрачный парень, прыгающий перед ним точно бес, полон какой-то непонятной силы, может быть не столько уж сокрушительной, сколько загадочной. Надо будет держать ухо востро и во втором раунде драться в полную силу.
Однако Андрей начал второй раунд более уверенно. Ободряющие выкрики друзей и подсказка тренера пробудили в нем «профессиональное самочувствие. Мускулы налились новой силой, ноги ступали крепче. Да, Противник опасен. Удар его сокрушителен. Но он же невежда в боксе, его хитрость примитивна.
Андрей задорными выпадами и наскоками дразнил Жоржа. Тот, не сдерживая бешенства, наступал, пытался нанести противнику прямой удар в лицо. При очередной его опрометчивой попытке Андрей ловко уклонился, и Жорж, «пролетев мимо, наскочил на зрителей. Он несколько раз повторил выпад, но Андрея всегда спасали мгновенные уклоны. Жорж заметно выдыхался. Его «болельщики» мрачнели все больше.
— Андрей, давай! Не теряй времени! — крикнула со стороны «красных».
Борзенков и сам видел, что противник устал. И он перешел в бурное наступление. Удары — ложные и настоящие — следовали один за другим. Вот очередной его выпад заставил Жоржа опустить руки для защиты живота. Именно в это мгновение Андрей и ударил его справа в висок, вложив в этот удар и всю свою силу и весь накопившийся гнев.
У Жоржа подогнулись колени, он стал оседать, потом рухнул на землю.
Андрей, тяжело дыша, ждал, когда противник поднимется. Он не слышал ни того, как судья отсчитывал секунды, ни восторженных криков друзей, ни злобной ругани «зеленых».
«Ну, вставай же, подлый фашист! Вставай, продажная тварь!» — твердил он про себя.
Жорж не встал. При общем шуме судья поднял руку Андрея. «Зеленые» угрожающе придвинулись к «рингу», намереваясь расправиться с победителем.
Но подпольщики предусмотрели эту возможность и заранее выделили верных людей для охраны Андрея. Цепь решительных парней со сжатыми кулаками заслоняла Андрея. Уголовники были вынуждены с позором отступить. Они еще не переставали угрожающе выкрикивать:
— Все равно выпустим ему кишки!
— Всех вас покалечим!
Но это была уже ярость бессилия.
Все понимали, что сегодня потерпел поражение не только Жорж, но и банда «зеленых». Отныне их господству в лагере пришел конец. Политические праздновали победу.
Возвращаясь с матча, Толстый улучил минуту, сообщил Назимову время и место заседания «Политического центра». Мужественный бой Андрея с отъявленным уголовником и фашистом произвел на Баки огромное впечатление. Он выслушал и запомнил, что сказал ему Толстый, но мысли его я чувства были все еще на «ринге». Нужны только мужество, вера в свои силы. Что же, Баки постарается быть не хуже Андрея. Да, фашистов можно всюду основательно колотить.
Все же он сильно волновался. Это не было робостью. Нет, он не провалится перед руководителям» «Русского политического центра», на заседание которого его впервые позвали. Перед кем угодно, в любое время, даже разбуженный среди ночи, он сумеет доложить свой план организации массовой повстанческой армии. Его волнение было таким захватывающим, что и сказать нельзя. Тут было все: жажда настоящей борьбы с извергом человеческого рода, и гордое сознание, что ты находишься среди верных друзей, подлинных борцов, и окрыленность надеждой на свободу. Эти чувства переполняли сердце, заставляли мысль работать быстрее. «Ну, а если придется погибнуть? Что ж, даже в этих, казалось бы совсем безнадежных, условиях жизнь твоя не пропадет даром, будет отдана народу. Ты молодец, Баки, идешь правильным путем», — подбадривал он себя.
Назимов до сих пор не знал, кто является руководителем «Русского политического центра»: ему не говорили об этом, а сам он не спрашивал. Только сегодня Николай Толстый сказал с улыбкой:
— Я доложу о твоей готовности моему третьему тезке.
«Третьим тезкой» и был Николай Семенович Симагин — руководитель «Русского политического центра».
Назимов представлял его пожилым человеком — полковником или генералом. Ему почему-то казалось, что Симагин должен походить на волевого и смелого командира той самой дивизии, в которую входил полк Назимова.
Настал день заседания. Волнение Назимова достигло предела. Он несколько раз выбегал из мастерской на улицу, смотрел на часы, установленные на воротах лагеря. Кончив работу, сейчас же побежал к Задонову — посоветоваться, сказать, что очень волнуется.
Заседание должно было состояться после вечерней поверки во Внутреннем лагере, в седьмом бараке, где помещались только русские военнопленные.
С поверки Назимов вернулся усталый и продрогший. Еще раз взглянул на часы над воротами, предупредил старосту Отто, что должен отлучиться.
Прячась в тени бараков, чтобы не увидели часовые на вышках, Баки пробирался во Внутренний лагерь. Кругом пусто, ни души. Даже отзвука голоса нигде не слышно. Казалось, лагерь мертв.
У ворот Внутреннего лагеря его встретил Толстый. Дневальный, стоявший на посту, молча пропустил их.
Они вошли в небольшую комнату, освещенную электричеством. Стены оштукатурены и побелены. В комнате — две койки, стол, несколько стульев. На гвозде висит санитарная сумка.
Вокруг стола сидело пять человек. Ни одного из них Назимов не знал, — может, и встречал раньше в лагере, но лиц не запомнил. Толстый в первую очередь подвел его к мужчине чуть выше среднего роста, лет двадцати пяти, сухощавому, с тонким лицом, широким выпуклым лбом. На нем была старая, латанная-перелатанная, вылинявшая от бесконечных стирок красноармейская гимнастерка, на левой стороне виднелся лагерный номер и буквы «511». Взгляд серых глаз был смелым, прямым, но в сдержанной улыбке чувствовалась какая-то застенчивость.
— Николай Симагин, — негромко сказал он, пожимая руку Назимову.
«Так вот ты каков! — молнией мелькнуло в голове Назимова. — Наверное, бывший секретарь райкома комсомола. А я-то представлял тебя генералом…»
Слева от Симагина сидел человек, с виду неразговорчивый, замкнутый, в остром его взгляде и во всем облике чувствовалась скрытая сила и отвага. Он был в мундире австрийского солдата, но надпись на груди говорила, что он тоже советский военнопленный.
— Степан Бакланов, — представил его Симагин.
По летам Бикланов, пожалуй, был ровесником Симагину, но в плечах он шире и вообще выглядит солиднее. «Этот — офицер и, наверное, служил в армии разведчиком», — прикинул Назимов.
К остальным Назимов успел присмотреться бегло. Не нужно было особого труда, чтобы опознать в этих людях старших офицеров. Хотя лица у них были истощенные, с выступающими от худобы скулами, но взгляд оставался твердым, губы сжаты поволевому.
Не теряя времени, Симагин открыл совещание.
— Товарищи! — тепло и просто начал он. — Чувствуйте себя здесь спокойно, не опасайтесь никаких неожиданностей. Все меры безопасности приняты. Так, Степан?
— Да, — коротко ответил Бикланов. Симагин продолжал:
— Мы собрались сюда, чтобы обсудить очень важный, я бы сказал — первоочередной, неотложный вопрос. И все же, исходя из требований конспирации, мы вызвали не всех членов «Русского политического центра». Наши решения я доведу до каждого из них в отдельности. Потом вместе придем к общим выводам. У нас на повестке дня один вопрос: создание в Большом лагере подпольных воинских формирований из советских узников. Как известно, малочисленные боевые группы мы начали создавать давно. Сейчас речь идет об их доукомплектовании, возможно — о создании боевых соединений. По этому вопросу слово предоставляется подполковнику Баки Назимову. Пожалуйста, товарищ Назимов.
Назимов, точь-в-точь как когда-то на штабных заседаниях, легким движением поднялся с места, выпрямился, руки сами собой потянулись к талии, чтобы подправить ремень, которого сейчас не было, чтобы одернуть гимнастерку. Он сделал это машинально, по привычке, сложившейся за долгие годы службы в армии. Не нащупав ремня, он как-то сразу почувствовал себя неловко. Все, конечно, заметили это, но никто даже не улыбнулся: каждый из них, должно быть, с тоской подумал о широком офицерском ремне с большой звездой на пряжке, который так удобно в былые времена обтягивал талию, придавал всей фигуре собранность.
Взгляд Назимова вдруг посуровел. Узковатые от природы глаза еще более сузились и поблескивали из щелок; чуть рябоватое лицо порозовело от волнения.
Баки связно изложил центру свой план создания воинских частей подполья, ознакомил присутствующих с предложением Зубанова — Королева, а также рассказал об опыте немецких товарищей, организовавших немногочисленные, изолированные друг от друга боевые группы.
— В отличие от немцев-лагерников и заключенных других национальностей, — продолжал Назимов, — у нас, у русских, одно преимущество: почти все наши люди — военные. Нам легче, привычнее создавать воинские части с единым командованием и подчинением. Вот мы с Задоновым и предлагаем сформировать облегченные бригады армейского типа. Первичное звено в бригаде — это отделение бойцов. В целях конспирации условимся называть его группой «О». Она должна состоять всего лишь из четырех бойцов и командира. Вторая группа — «В» — включает в себя три таких отделения, соответствующее число командиров и одного взводного командира. Третья группа, скажем — «Р», формируется из трех взводов, соответствующего числа командиров плюс командир роты. Далее идет группа «Б», во главе которой стоит комбат. И на самом верху — три комбата и командир бригады. Каждая группа знает лишь своего командира и подчиняется только ему. Но сами командиры связаны между собою. Командир бригады назначается «Политическим центром» и ответствен непосредственно перед центром. Формирование подразделений, по нашему мнению, начинается сверху. Вначале кто-то из руководителей центра подбирает людей, способных стать во главе батальона. Затем каждому комбату приказывается подобрать по три ротных командира. И так — вплоть до отделений. Мы с Задоновым подсчитали: в Бухенвальде из русских заключенных можно сформировать примерно три бригады. Две — в бараках Большого лагеря и одну, резервную — на территории Малого лагеря. Имеется в виду также организация особого отряда, укомплектованного только из военнопленных Этот отряд составит резерв самого центра.
Назимов кончил. Ответил на ряд вопросов и сел, ожидая, что скажут ему. Не назовут ли его сумасшедшим. Ведь язык без костей — говорить можно, что угодно, а как на деле осуществить такой план? Но никто из выступавших не назвал план Назимова фантастическим. Наоборот, всем понравился размах организации, четкость ее структуры. В то же время опасность возбуждала в людях дерзость, стремление поскорее приняться за осуществление плана. Вариант Зубанова — Королева был единодушно отвергнут.
Симагин подвел итоги. И тут Назимов впервые убедился в том, что глава центра — человек большого масштаба, достаточно опытный руководитель. Казалось, он не сказал ничего особенного, но после его выступления вопрос окончательно прояснился, возросла уверенность в полной осуществимости плана.
— Предложение Назимова и Задонова, — говорил он, — соответствует целям, поставленным центром. Мы должны принять их схему за основу. Работу начнем с формирования, — он как-то очень мягко улыбнулся, — «Деревянной» бригады из числа людей, живущих в деревянных бараках Большого лагеря. Название «Деревянная» — не совсем удачное, но на обитателей этих бараков можно положиться в первую очередь. Вопрос о создании «Каменной» и резервной бригад рассмотрим позднее. Что касается особого отряда, то можно считать, что в основном он уже сложился. Командиром его, как вы знаете, является Степан Бикланов. О сроке. «Деревянная» бригада должна быть сформирована никак не позднее конца лета. События на фронтах развертываются с невероятно быстротой. Мы должны быть готовы ко всему. Есть поправка к плану Назимова: в целях большей компактности и конспиративности «Деревянную» бригаду создавать пока не из трех, а из двух батальонов. Опыт покажет, — возникнет ли необходимость в третьем батальоне. Вербовку людей начнем в тех бараках где находятся исключительно русские лагерники. Там — надежнее. Что еще?.. Да, тут было высказано пожелание, чтобы группы «О» состояли из трех, а не из пяти человек. По-моему, так будет лучше. Ведь нам нужно отобрать лишь таких, кто и перед лицом смерти останется верным своей клятве. К тому же трех человек всегда удобнее собрать, легче с ними переговорить. Заслуживает внимания и другое пожелание: формировать отделения, взводы и роты по флигельному и барачному принципу. Люди, живущие вместе, лучше знают друг друга, меньше останется возможностей проникновения провокаторов. Подбор старших командиров-комбатов и командиров рот — исключительно важное дело. Это дело мы доверим тем товарищам, которые уже владеют соответствующим опытом. Об оружии. По-моему, если строевики — давайте введем в обиход такой термин — будут заниматься своей прямой работой: формированием подразделений, их обучением, детализацией подготовки к восстанию, — то доставку оружия целесообразно возложить на других людей. У нас уже есть выделенные товарищи, они приступили к этой работе. Могу доложить: мы и сейчас не сидим сложа руки, кое-что успели сделать.
— А где находятся Зубанов и Королев? — спросил кто-то из присутствующих. — Надежные ли они люди? Каково их настроение?
— У нас нет оснований не доверять им, — ответил Симагин. — Но все же мы сочли целесообразным включить их в недавно отправленную этапную группу. Следовательно, в Бухенвальде их уже нет. По нашим точным сведениям, оба они вполне понимают степень своей ответственности и держатся правильно… Итоги. Как я уже говорил, окончательное решение будет принято после согласования со всеми членами «Политического центра». Тогда же будет решен и вопрос о командире бригады. Пока поручим товарищам Назимову и Задонову продолжить начатую ими работу. Пусть уточняют план.
Первым покинул комнату Бикланов. Затем по одному вышли и остальные. Симагин и Низамов уходили последними.
— Ну, желаю успехов! — руководитель центра крепко пожал руку Баки. — Подумаем, как бы избавить вас от этих проклятых значков, — он кивнул на черно-красно-желтые кружки на одежде Назимова. — Это мы сами сделаем. Иначе вы слишком подозрительны для эсэсовцев… Каковы у вас отношения с Отто и Бруно? — Хорошие.
— Верные люди. Коммунисты. Но впредь будьте осторожны. Заводите дружбу лишь с теми людьми, на которых мы будем указывать. Самостоятельных знакомств избегайте. Среди заключенных есть разные элементы.
Время уже позднее. Увидеть Задонова сейчас нет возможности. Но заснуть спокойно очень трудно. Назимов провел тревожную ночь. Во сне он видел фронтовые картины, потом штурмовал со своей бригадой колючую проволоку Бухенвальда…
А проснулся Баки с чувством светлым и радостным, словно уже обрел свободу. За завтраком его ожидала еще одна радость: на столе, рядом со своей пайкой хлеба он нашел записку и пакет с продуктами — галеты, орехи, несколько конфеток.
— Что это? — удивился Назимов. Развернул записку. В ней соседи по бараку, друзья — немцы, французы, поляки, чехи, голландцы, норвежцы, итальянцы, югославы — поздравляли его с днем рождения!
Назимов никак не ожидал такого внимания к себе. И где? В Бухенвальде!.. «Откуда они узнали, что сегодня день моего рождения? — недоумевал Баки. — Какое же сегодня число? Ба, десятое февраля! Значит, сегодня мне исполнилось тридцать четыре года!»
Потом он вспомнил: ведь барачный староста Отто неизменно записывает год, месяц и день рождения каждого обитателя барака.
С молчаливой растроганной улыбкой Баки оглядел своих друзей. Волнение сжало горло.
Кто может знать о судьбе песчинки во время урагана? Где ее подхватит ветер, в какие края унесет и где бросит? Не знает об этом и сама песчинка. Она мечется по взбаламученному пространству, теряется в его бескрайности. А человек? Судьбы сотен тысяч людей, подхваченных ураганом второй мировой войны, не похожи ли на бесчисленные взвихренные песчинки? Может быть, и так. Но это лишь чисто внешне. Только внешне! Гитлеровцы, затеявшие всемирную сумятицу, именно и рассчитывали превратить человечество в рой песчинок. Но фашисты жестоко просчитались. Наиболее грубо ошиблись они в природе советского человека. Нет, сознательные люди не могут уподобиться песку, даже попав в пекло самой невероятной стихии. Пока человек жив, он всегда, даже, казалось бы, в безвыходных положениях, ищет и зачастую находит возможности повернуть свою судьбу в лучшую сторону. Даже смерть не может помешать ему в этом. Ведь смертью своей борец показывает правильную дорогу живым.
Когда началась война, Николай Симагин служил в погранотряде № 87. В тревожную ночь на 22 июня он вместе с товарищами вышел в дозор. Прислушиваясь к каждому шороху, вглядываясь во тьму, они шагали вдоль границы. Короткая летняя ночь уже близилась к концу. Внезапно загрохотали орудия. Над головой с воем и свистом понеслись снаряды, разрываясь где-то на нашей стороне. Тут же, точно сказочные чудовища, взревели многие сотни вражеских танков и самолетов.
Трудно было примириться с мыслью, что именно сейчас, вот в эту минуту началась вторая мировая война. Симагин, еще не веря своим глазам, смотрел, как вдали железные коробки танков ломятся сквозь густой кустарник. Что это? Может, всего лишь провокация? Пограничники, крепко сжав свои полуавтоматы, ждали команды открыть огонь. И команда последовала… Так судьба русского человека, молодого коммуниста Николая Симагина вплелась в бурю войны.
Красивый, сероглазый, он по летам был молод. Темно-русые мягкие волосы, зачесанные назад, открывали выпуклый лоб. Самым характерным в его облике было сочетание твердого взгляда серых глаз с готовностью к доброй, располагающей улыбке.
Непрерывно сражаясь, теряя в невиданных по упорству, кровопролитных боях своих отважных товарищей, пограничники отступали к Минску. В одном из боев осколок перебил Симагину левую руку. В пылу боя некогда было обращать на это особое внимание. Он и одной рукой стрелял почти без промаха. Но рана болела все сильнее. Рука сильно опухла. В минуты затишья Симагин что было силы стискивал зубы, зажмуривал глаза, пересиливая нестерпимую боль. Состояние его ухудшалось с каждым днем. Когда под натиском врага часть снова начала отступление, Симагин, потеряв сознание, упал на обочину дороги.
Он пришел в себя уже в лагерном госпитале для военнопленных. Почему гитлеровцы не пристрелили его прямо на дороге, трудно объяснить. Не знал он также, кто сделал ему операцию, перевязал руку, спас от смерти. Скорее всего, он подобран был нашими же санитарами; советский врач, разделяющий участь других пленных, по-видимому оказал ему медицинскую помощь. Другого быть не могло.
«Что ж делать?» — тревожный вопрос со всей неумолимой остротой встал перед Симагиным, как и перед тысячами оказавшихся в беде советских людей. Эта беда — вражеский плен, фашистский лагерь. Недаром говорят: у стройного дерева и тень стройна. Пограничник, чекист Симагин мог дать себе лишь один ответ: бороться, бороться до последней капли крови, до последнего вздоха! Подобрать отважных ребят, бежать с ними, перейти линию фронта — и снова взять в руки оружие. Только так! Но он еще далеко не оправился от ранения, как его вместе с двумя тысячами других советских военнопленных вывезли из лагеря, что возле Брест-Литовска, погрузили в красные товарные вагоны и повезли куда-то далеко-далеко, в глубь Германии. Позднее они узнали: их привезли в Бухенвальд…
Здесь Симагин часто видел, как эсэсовцы, тыча в советских военнопленных пальцами, надрывались от утробного хохота:
— Это есть Советская Армия?! Оборванцы! Бродяги!..
Симагин стоял стиснув зубы, словно окаменев. Теперь бойцы погранотряда вряд ли узнали бы своего командира. Серые глаза его сильно запали, лоб выпирал больше обычного. Исхудалое лицо поблекло. Что не изменилось в нем, это его добрая, чуть смущенная улыбка. Но улыбался он крайне редко. Несоответствие его сурового взгляда мягкой улыбке теперь замечалось еще резче. Да и во взгляде его застыло нечто большее, чем только суровость. В глазах просвечивала та скрытая невероятная сила воли, которая влекла к нему людей, заставляла безгранично доверяться ему. А его мягкая улыбка располагала к искренности.
Однажды Симагин собрал группу друзей по несчастью, людей надежных, и сказал им:
— Товарищи, здесь на нас смотрят представители всех европейских народов. Мы должны им показать, каков настоящий облик советского человека. Среди нас не должно быть ни одного, кто ходил бы оборванным, обросшим, грязным. Будем бороться за это, поведем агитацию за чистоту и аккуратность.
Симагину тогда и в голову не пришло, что именно в эту минуту, произнося эти простые, чуть ли не школярские слова, он положил начало будущей подпольной боевой организации русских военнопленных. Потом жизнь выдвинула другие задачи. Среди лагерников участились самоубийства: люди не выносили побоев, издевательств, позорного рабства, постоянного голода.
Симагин снова созвал верных друзей. — Среди советских людей не должно быть ни одного самоубийцы! — говорил он. — Самоубийство — постыдная слабость. Это признание своего бессилия перед врагом, в какой-то мере — даже признание его превосходства над собой, отсутствие веры в свои идеалы. Конечно, мы не можем забыть того, что враг способен в любую минуту уничтожить нас. Но физическое уничтожение — это не победа. А враг хотел бы победить нас, сломить морально. Слышите, товарищи, не убить, а сломить, победить хочет. Самоубийцы — это побежденные! Они пособники врага! Вот это-то и нужно разъяснять всем узникам.
Но даже самая лучшая агитация, если она не подкрепляется практическими делами, никого не может убедить. Эта истина особенно наглядна была в неволе, где в каждом уголке барака, в любой день справляла свою жуткую тризну жестокая, отвратительная смерть: людей стреляли, вешали, забивали палками, бросали живыми в огонь, отдавали на растерзание собакам.
— В этих ужасных условиях надо показать заключенным, как много значат человеческие отношения, готовность людей позаботиться друг о друге, — внушал Симагин. — Если мы сумеем дать обессиленному или больному лагернику добавочный кусок хлеба или картофелину, он крепче поверит нашим словам.
С наступлением холодов в лагере увеличилось число больных и ослабевших. Чтобы в возможно широких масштабах оказать им помощь, нужно было найти безотказных врачей и санитаров, работающих в ревире, поставить своих людей на такие жизненно важные для лагерников места, как кухня и склады. В облегчении участи заключенных большую роль играл обслуживающий персонал. Поэтому нужно было бороться за должности штубендинстов и уборщиков в блоках; добиваться, наконец, того, чтобы и в пожарной команде, в лагерной канцелярии, даже в полиции находились свои люди.
Но эти задачи были под силу только большой и сплоченной организации.
Симагин хорошо знал, что и среди заключенных и среда военнопленных уже существуют группы патриотов, объединявшие смелых, честных, энергичных людей. Но каждая такая группа действует на свой страх и риск, лишена единого руководства, не связана с тайными организациями патриотов других национальностей.
Симагин не уставал говорить о необходимости объединения. Обитателей Большого лагеря он призывал к активности.
— Нас, военнопленных, содержат более изолированно, чем вас, заключенных. У нас, русских военнопленных, почти нет возможности общаться с узниками других национальностей. А вы всегда находитесь среди них. Прислушивайтесь к их разговорам, устанавливайте связи с надежными товарищами. По некоторым сведениям, у немцев, французов, чехов уже есть патриотические организации.
Рано или поздно кто-нибудь из советских людей обязательно установил бы связь между группами. Но один непредвиденный и едва не окончившийся трагически случай помог именно Симагину наладить эти связи раньше, чем он предполагал.
В начале сорок второго года Николай Симагин тяжело заболел. Его положили в санчасть для русских военнопленных. Врачи нашли у него туберкулез и поместили больного в палату безнадежных.
Эсэсовские врачи никогда не разбирались, кто из туберкулезников еще может выздороветь, а кто действительно безнадежен. Хотя и в последнем случае никому не давалось права заведомо обрекать человека на гибель. Но эсэсовские помощники смерти без угрызения совести впрыскивали яд каждому туберкулезнику. Когда Симагин еще лежал в другой палате, по соседству с чахоточными, он сам неоднократно слышал, как «безнадежные» после ухода врача-эсэсовца начинали биться и хрипеть. Через несколько минут за стеной устанавливалась тишина. Потом санитары вытаскивали на носилках трупы.
Но случилось так, что на этот раз «безнадежных» принял врач-заключенный, австриец по национальности. Он внимательно осмотрел всех двенадцать обреченных и, уходя, посоветовал им не падать духом.
Обычно даже самый тяжкий больной радуется утешениям врача. Но эти двенадцать лишь зло и страдальчески усмехнулись. Тяжелыми, почти ненавидящими были их взгляды.
Все они встревожились, заметались, когда через несколько минут снова открылась дверь. Но вошел не эсэсовский врач, а санитар.
— Быстрее переодевайтесь, — тихо и торопливо говорил он, бросая на каждую койку полосатые арестантские робы. — Будем переводить вас в ревир Большого лагеря. Позабудьте, что вы советские военнопленные.
Казалось, в обреченных людей вдохнули новую душу. Они засуетились, начали поспешно переодеваться.
В ревире Большого лагеря Симагин стал быстро поправляться. Какие-то неизвестные добрые люди приносили больным русским военнопленным дополнительное питание, доставали лекарства, которыми здесь дорожили как зеницей ока. При обходе ревира эсэсовскими врачами все те же неизвестные люди, рискуя жизнью, при помощи всяких ухищрений спасали больных военнопленных.
Симагин близко познакомился с врачом-австрийцем. Вначале они много недосказывали друг другу, говорили намеками. Симагин понял одно: врач ненавидит фашизм, желает победы Советской Армии. Когда это стало очевидным, Симагин в укромном уголке повел откровенный разговор. Он спрашивал:
— Кто спас советских военнопленных от верной гибели? Для чего спас?..
Врач уклонился от прямого ответа.
— В Бухенвальде есть люди, заинтересованные в спасении всех жертв фашизма, — сказал он.
В лагере, где сновали всякие подозрительные личности, преданные прислужники эсэсовцев, опасно было откровенничать, рассказывать всю правду о себе. Но Симагин рискнул, высказался перед врачом без утайки.
— Бухенвальд — тоже фронт. Я — советский офицер. Не могу оставаться в стороне от борьбы с гитлеровцами.
Врач ничего определенного не обещал. Но Симагин был терпелив и настойчив. Наконец, после неоднократных разговоров, врач дал согласие познакомить его с одним чехом.
Через два дня к Симагину подошел санитар, многозначительно посмотрел прямо в глаза Николаю, кивнул головой на дверь. Сам он тут же нагнулся и принялся вытирать пыль под кроватью.
В пустынном коридоре Симагина поджидал низенький, горбатый чех в полосатой одежде. Он глянул на Николая светло-голубыми глазами, в которых поблескивали теплые, озорные искорки. Должно быть, человек этот был очень жизнерадостен, если при своем физическом изъяне он и в условиях Бухенвальда не утерял живости характера.
И опять повторилась почти та же самая история, что при знакомстве с врачом-австрийцем: сначала — общие разговоры, потом «прощупывание», фразы, намеки, И только на третьей или четвертой их встрече чех заявил:
— Коммунисты и здесь не должны сидеть без дела… Вполне ли вы готовы принять участие в нашей общей борьбе с фашизмом?
— Это цель моей жизни! — ответил Симагин.
— Как вы себя чувствуете?
— Окреп окончательно. Хотел бы поскорее включиться в борьбу.
— Не торопитесь. Мы решили еще немного подержать вас в ревире. Отсюда вам удобнее наладить необходимые связи с вашими русскими друзьями. Вы согласны?
— Я согласен со всем, что пойдет на пользу дела. Чех сжал правую руку в кулак:
— Нам надо держаться вот так.
— Понимаю! — кивнул Симагин.
Вскоре после этого разговора Симагин встретился со Степаном Биклановым и другими участниками будущей организации. Они, живя в разных бараках, уже сплотили вокруг себя небольшие группы отважных парней. Оставалось всем объединиться в единую патриотическую организацию.
— Без широко разветвленной организации мы не можем существовать, — настаивал Симагин. — Нам во что бы то ни стало надо установить связи, в том числе интернациональные. В одиночку тут много не сделаешь. Надо действовать сообща.
И Симагин рассказал новым друзьям о своих первых интернациональных знакомствах.
В марте 1943 года представители подпольных групп на одном из тайных своих заседаний постановили создать «Русский политический центр», который объединял бы всех русских подпольщиков как из военнопленных, так и из числа заключенных. Руководителем организации был единогласно избран Николай Симагин.
Когда организационный момент миновал, «Русский политический центр» выразил желание включить Симагина постоянным своим представителем в «Интернациональный центр». Все тот же чех познакомил Николая с Вальтером — вожаком немецких подпольщиков. По предложению Вальтера «Интернациональный центр» ввел Симагина в свой состав.
Все эти организации ставили «перед собой широкие цели: подготовку к общему вооруженному восстанию; саботаж на Густлов-верке, где военнопленные и заключенные привлекались к изготовлению вооружения и боеприпасов; продовольственную помощь особо бедствующим лагерникам; активное ведение антифашистской агитации и пропаганды.
…Симагин находился в самом центре этой многообразной патриотической деятельности. Назимов пока мало знал об этом и, конечно, еще не представлял всего размаха подпольной работы «Русского политического центра».
— Ну, друг, Задонов, теперь давай руку! — каким-то особо приподнятым тоном однажды сказал Назимов.
— Да что мне, впервые здороваться с тобой? — не понял Николай.
— Таким-то образом, пожалуй, и впервые.
С этого дня Назимов шаг за шагом начал вводить Задонова в курс деятельности «Русского политического центра». Теперь Николай получал более ответственные задания.
Как-то в бане Черкасов, проходя мимо Назимова, шепнул, что по рекомендации центра должен познакомить его с двумя надежными людьми: один — из тридцатого блока, другой — из двадцать пятого.
В двадцать пятый барак Назимов счел целесообразным послать Задонова, а сам направился в тридцатый. Так было сподручней.
Черкасов познакомил его с любопытным человеком, назвавшимся Николаем Кимовым. «Уже четвертый тезка, — отметил про себя Баки. — Русские особенно пристрастны к Иванам, Николаям да Петрам».
Кимов был среднего роста, одет в полосатое. Но даже в этой уродливой одежде он выглядел необыкновенно красивым. Все в нем — лицо, фигура, манера держаться — привлекало. Таких людей в Бухенвальде Баки больше не встречал.
При всей своей располагающей внешности новый знакомый держался настороженно и выжидательно. Назимов, в свою очередь, тоже внимательно приглядывался к нему. Их молчание да взаимное разглядывание так затянулось, что встреча могла окончиться безрезультатно. Назимов первым улыбнулся, пошел на откровенность.
— Что мы так недоверчиво рассматриваем друг друга? Ведь никто из нас не собирается залезть другому в карман. Давай закурим, — Баки протянул сигаретку.
— Спасибо.
— Огонек найдется?
— Поищем, — Кимов тоже улыбнулся, как-то молодецки щелкнул зажигалкой. — Я вижу, у вас есть намерение залезть поглубже чем в карман.
Для первого случая разговор на том и кончился. Да и в последующие встречи Назимов не переставал осторожничать — не шел дальше дружеских шуток. Он пока так и не высказал Кимову главного, Откровенно говоря, Назимову не совсем по нраву была внешность Кимова: слишком уж он щедро наделен природой. Такие красавцы бывают изнеженными, балованными, пасуют перед трудностями, тем более не выдерживают тяжелых испытаний, особенно когда остаются один на один с опасностью.
Неудивительно, что Назимов старался разузнать, насколько силен Кимов в военном деле, где и каким подразделением командовал, активно ли участвовал в боях. Оказалось, что Николай Кимов служил политруком в противотанковой батарее. Их часть стояла в Бресте. 21 июня парторганизация приняла его кандидатом в члены партии. В тот же день Кимов выехал со своей батареей на тактические учения… Окончилось это учение настоящим боем с гитлеровцами, перешедшими нашу границу. Батарея оказалась в окружении, пробиться обратно в крепость не было возможности. Присоединились к первой попавшейся боеспособной части и вырвались из вражеского кольца. Участвовали в ожесточенных сражениях под Бобруйском, Львовом, Щорсом, под Коробом и Конотопом. Здесь Кимов получил серьезное ранение и попал в плен.
Когда он очнулся, то увидел себя в вагоне, битком набитом пленными. Через Гомель и Минских везли в Германию. На одной из станций выгрузили из эшелона и загнали в лагерь «304 Н». Там вскоре началась страшная эпидемия сыпняка. Из тридцати трех тысяч лагерников в живых осталось только тысяча двести человек. Потом их переправили в Бельгию. Шахта. Добыча угля. Батрачить на врага — это хуже тифа. Военнопленные старались отлынивать от работы. В отместку фашисты душили голодом:.
Больных, голодных, полураздетых людей пытались усиленно вербовать в гитлеровскую армию. Соблазняли шоколадом, вином, консервами, сигаретами. В лагерь зачастили белоэмигранты. Тоже подбивали на измену. Но только отдельные шкурники променяли родину на жратву.
Вместе с надежными товарищами Кимов повел контрагитацию против изменников. Гитлеровцы узнали об этом. Кимова и восемнадцать его товарищей изолировали от других военнопленных, потом отправили в Бухенвальд.
Но политрук Николай Кимов не успокоился и в Бухенвальде. Днем он отбывал повинность на заводе, а вечерами, когда все улягутся, в темноте, шепотом рассказывал советским людям об Александре Невском и битве на Чудском озере, вспоминал былины о Буслаеве и русских богатырях. Солдаты узнавали от Кимова и о Куликовской битве, и об освобождении Москвы от оккупантов народным ополчением Минина и Пожарского. Полтавская битва, походы Суворова, слава Бородино — обо всем этом Кимов знал в подробностях, умел живописно рассказать, так как до военной службы преподавал историю в средней школе.
Однажды лагерники принесли ему целый котелок вареной картошки.
— Это за твои рассказы, Николай. А ну-ка повтори еще раз, как Кутузов разгромил Наполеона. Послушать тебя — и на душе легче делается.
Но на этот раз Кимов принялся пересказывать «Одиссею» Гомера. Преимущество было в том, что о славных похождениях Одиссея и его товарищей можно говорить полным голосом, не навлекая на себя подозрений в патриотизме. Когда Кимов повел рассказ о том, как герой древней Эллады перехитрил кровожадных чудовищ Сциллу и Харибду, из темноты вдруг раздался чей-то голос:
— Ты, друг, рассказывать-то рассказывай, да не хитри лишнего. При чем тут древние греки? Такие штуки мог отмочить только русский человек.
Кимов радостно усмехнулся: «Понимают ребята!»
Однажды к Кимову подошел незнакомый лагерник. Он заметно хромал, на лице отчетливо выделялся шрам от ранения.
— Ты хорошо знаешь историю партии? — напрямик спросил он.
Кимов насторожился, на всякий случай ответил уклончиво: дескать, знаю, сколько положено знать любому грамотному человеку. Но вскоре он убедился, что Хромой — свой человек.
Хромой попросил Кимова изложить вкратце на бумаге те главы истории партии, где говорилось о победе Октябрьской революции и упрочении советской власти.
Опять Кимов насторожился: одно дело просто рассказывать, другое — писать на бумаге. Вещественное доказательство — наиболее опасно!
— Об этом никто не будет знать, — успокоил Хромой. — Карандаш и бумагу дадим.
На следующий же день Кимову вручили справку об освобождении от работы по состоянию здоровья. Сергей Шведов — так звали Хромого — принес ему карандаш и бумагу, а староста блока запер его на ключ в своей штубе. Кимов остался один и записывал краткое изложение октябрьских событий до тех пор, пока не онемела рука.
Подпольщики стали давать ему и другие задания. Но эсэсовцы обратили внимание на то, что он систематически не выходит на работу. Тогда друзья отвели Кимова в ревир и положили в хирургическую палату. Врач поставил диагноз: «Вывих правой ноги». Со временем подпольная организация устроила его на работу в команду по уборке территории лагеря. Теперь у Кимова была возможность свободно передвигаться по лагерю. «Да ведь это не человек, а счастливая находка!»— подумал Назимов, когда узнал о привилегиях Кимова.
Таким был Николай Кимов, которого Назимов сперва счел за неженку.
И все же Кимов очень неохотно рассказывал о себе. Он становился словоохотливым лишь в том случае, когда речь заходила о его семье, о детях. Жена его Полина тоже была учительницей, преподавала русский язык. У них было двое детей — сын Володя и дочка Галя. В начале июня сорок первого года Полина, оставив детей у родственников, приехала к мужу в Брест, намереваясь провести с ним свое каникулярное время. Они сняли комнату в селе Волынке, совсем недалеко от границы.
Последний раз Кимов говорил с женой в полдень 21 июня. Он сказал ей, что взял на двадцать третье билеты в Брестский театр: «Вот вернусь с тактических учений и — прямо в театр…
— Не знаю, жива ли сейчас Полина. Не знаю, где и с кем дети, — тяжело вздохнул Кимов. — Пока не подал в плен, я писал жене письма по разным адресам. И ни разу не получил ответа. Беда еще в том, что Кардымовский район Смоленской области, где у родственников находились наши дети, захвачен гитлеровцами…
Теперь Назимов пришел к твердому убеждению: этому человеку можно вполне довериться. Настало время поговорить откровенно. Он спросил, что хотел бы делать Николай в дальнейшем.
Кимов сказал, точно отрубил:
— Что прикажут старшие товарищи, то и буду выполнять беспрекословно.
Назимову понравилось, что Николай не выставил никаких условий.
— Хорошо, — сказал Баки, — слушай… Для первого случая найдутся ли у тебя в лагере трое друзей, на которых можно безоговорочно положиться, как на самого себя? Трех — больше пока не надо. Обязательное условие: они должны быть командирами Советской Армии.
— Понимаю.
— Когда подберешь людей, сообщишь мне. Кто тебе поручил это дело, никому, конечно, не скажешь. Об этом знаем только мы с тобой. Вообще — будь как можно осторожнее. Если человек внушает хоть малейшие подозрения, отходи в сторону.
Прощаясь, Кимов шутливо напомнил:
— Я же говорил, что ты не только в карман, но еще глубже намереваешься залезть. Чего же так долго ходил вокруг да около?
Назимов сдержанно улыбнулся:
— А как же иначе? На лбу-то у тебя не написано, кто ты такой. И тебе рекомендую не меньшую осторожность.
Порой бывает так: ты увлеченно и безостановочно шагаешь вперед — вдруг падаешь, споткнувшись о камень, попавшийся под ноги. Нечто подобное произошло и с Назимовым. Только было он со свойственной ему горячностью развернул вербовку бойцов бригады, как новый недуг неожиданно свалил его с ног. Болезнь показалась ему «внезапной». На самом деле он, как и подавляющее большинство узников, постоянно испытывал недомогание и держался только благодаря нервному напряжению.
Трое суток Баки горел как в огне, три ночи бредил, никого не узнавая, ничего не соображая. На утреннюю и вечернюю поверки друзья выводили его под руки: ведь не исключено было, что эсэсовцы, узнав о тяжелобольном, прикончат его, чтобы не возиться с лечением. В дневное время к нему, кажется, кто-то приходил, даже давал какие-го лекарства. Его хотели перевести в ревир, но не перевели. Кто-то отстоял его, поручившись: «Мы сами посмотрим за ним».
Когда начались кошмары, давно забытый Рем мер снова пожаловал к Назимову, все в том же обличье семиглавого чудовища.
«Я ведь не забыл тебя, флюгпункт! — ухмыльнулся он и погрозил когтистой лапой. — Нет, ты не уйдешь от меня. Так и знай!»
И тут, как бывает только во сне, сабля в невидимой руке начала отсекать одну голову чудища за другой. Шесть голов упали на землю. Осталась одна с длинным, как клюв цапли, носом и принялась безумно хохотать. Этот дикий хохот преследовал Назимова каждую ночь.
Наконец он очнулся, открыл глаза. Сухой воздух, как на полке курной бани, обжигал ему горло. Потом будто повеяло прохладным ветерком. Он вздохнул свободнее. Туман рассеивался. В глазах посветлело.
Возле Назимова сидел остролицый, остроносый Поцелуйкин. Убедившись, что неприятная эта физиономия предстала не в бреду, Назимов помрачнел. «Неужели он сидел здесь все время и слышал, как я брежу?» — сверлила голову тревожная мысль.
— Э-ге! — протянул Поцелуйкин, состроив обрадованную мину. — Я уж думал того… хи-хи… богу душу отдает бедняга. Нет! Нутро-то у тебя, оказывается, крепкое. Теперь самое тяжелое миновало.
— Проваливай тык черту, — пробормотал Назимов, едва шевеля спекшимися губами.
— Хи-хи! Вот вы уже и шутить начали. Попейте-ка лучше водички. Здесь никого нельзя гнать: жены-то рядом нет, — в голосе Поцелуйкина прозвучала обида. — Если мы сами не будем помогать друг другу в трудную минуту, кто же еще поможет?.. Тут приходил к тебе человек, красивый такой. Я спрашиваю: «Скажи, с чем пришел, я передам, как глаза откроет?» Нет, не доверился, не сказал. Здесь люди не только других — и самих себя опасаются. Все запуганы до смерти. А зря… Супостата чего бояться?
Назимов подумал: «Значит, Кимов приходил». Поцелуйкин опять начал что-то плести, но Назимов прервал его:
— Послушайте, я очень устал. Вы бы оставили меня, не беспокоили.
— Хорошо, хорошо! — Поцелуйкин вскочил с места, засуетился. — Теперь уж я тут не нужен. Слава богу, открыл глаза. Скорее поправляйся. Ты крепкий, недолго пролежишь. — Поцелуйкин оглянулся по сторонам и, понизив голос, сказал: — Я ведь тут по поручению… Знаешь, кто прислал меня? Сабир! Сам-то он прийти не может, а я — санитар, мне позволено отлучаться из барака. Если бы не я, тебя бы сразу в инфекционную, а оттуда… — Он неожиданно сорвался с места, ушел не простившись.
Болтовня Поцелуйкина озадачила Назимова. Вечером, дождавшись Отто, Назимов спросил: — Я сильно бредил? Громко? Отто улыбнулся;
— Всяко было. Как в огне горел.
— А этот… Поцелуйкин часто приходил ко мне?
— Санитар? Приходил. А что?..
— Гм!.. — Назимов закусил губу.
— Ладно, не расстраивайтесь, — успокаивал Отто. — Вам вредно волноваться. Еще успеете подумать обо всем.
На следующий день вечером Поцелуйкин опять заявился.
— Думаю, дай-ка схожу проведаю, как до чувствуешь себя, что поделываешь. Ведь один среди чужих. А тут этот староста ваш не пускает в барак, — тараторил Поцелуйкин, беспокойно озираясь по сторонам. — Только когда он ушел, я и проскочил… Есть же такие вредные люди на свете. Сразу видно, что не наш брат русский… — Он подсел к Назимову. — О-о! Ты сегодня совсем молодцом! Вот что значит человек с крепким нутром! Никакой хвори не поддается. Слава богу, теперь-то уж всякому видно: на поправку пошел.
— Вы бы, Поцелуйкин, не шлялись тут, не поминали бога. Он тут ни при чем, да я и неверующий, — нахмурив брови, проговорил Назимов.
Поцелуйкин сделал вид, что не замечает холодности Назимова.
— Если нехристианскому богу веришь, так мусульманскому. Человек не может без веры жить. Какого-нибудь бога все равно выдумывает себе. Опять же мусульмане…
— При чем здесь мусульмане? — насторожился Назимов.
— А всё при том, — блудливо улыбнулся Поцелуйкин. — Имя ты себе любое можешь прицепить — хоть русское, хоть татарское…
— Ошибаешься! — возразил Назимов, начиная понимать, к чему тот клонит.
— Ошибаюсь?.. Хи-хи… — Поцелуйкин даже ткнул пальцем в грудь Назимова. — Ты говоришь — ошибаюсь?..
— Над чем вы смеетесь, точно идиот? — закричал Назимов, выйдя из себя. Он длинно, помянув до седьмого колена всех родственников Поцелуйкина, выругался.
— Вон ты как! — изумленно расширил глаза Поцелуйкин. — Оказывается, умеешь ругаться не хуже рязанского мужика. — Однако того… не хорошо тебе — чаду, воспринявшему обрезание!.. Своими глазами в баке видел.
— Что-о?! — Назимов сжал кулаки, попробовал приподняться. — Вон отсюда, мерзавец!
— Уймись, уймись, — замахал Поцелуйкин руками — Надо же понимать шутки. Если в этой преисподней и шутить перестанешь, останется только с ума спятить от тоски… Я, братец, иной раз люблю этак поперчить, посолить…
В дверях показался Отто. Сейчас же Поцелуйкин исчез, точно его волной смыло.
Что за человек этот Поцелуйкин? Что ему нужно? Отто не может ответить на эти вопросы. Он только покачивает головой и неопределенно причмокивает.
Когда Назимов немного окреп, он сейчас же направился в восьмой блок. У окна, как и раньше, неизменно торчал долговязый мальчишка. Он с улыбкой в глазах встретил Назимова и кивнул на отгороженный угол, где обитал Задонов.
Николай сорвался с места и так крепко обнял Баки, что у того хрустнули ребра.
— Наконец-то! — воскликнул он. — Я готов был волосы на себе рвать…
— Вижу, вижу — ни клочка не осталось, — с насмешкой и упреком ответил Назимов.
— Не говори пустое! Мне было категорически запрещено заходить к тебе.
— Да?.. — Назимов задумался. — Знаешь, оказывается, пока я болел, ко мне то и дело приходил Поцелуйкин… Он знает, что я не русский.
— И, стало быть, готов выдать? — Губы Задонова возмущенно вытянулись. — Вот гад!
— Да я и не принимал его за порядочного человека. Но ко мне заходил также и Кимов.
— Да, да! Он бывал у тебя. Потом и ему запретили.
— Почему?
— Не знаю, Борис. Товарищам виднее.
— Хорошо. У тебя как тут?.. Надеюсь спокойно?
— Абсолютно.
— Тогда выкладывай, что нового?
Задонов сообщил, что в двадцать пятом блоке он подобрал трех отличных парней. Все трое — советские офицеры.
— Фамилии? Задонов назвал.
— Теперь расскажи о каждом в отдельности. Задонов обстоятельно характеризовал каждого.
Баки молчал, что-то прикидывал в уме. Потом с видом человека, принявшего твердое решение, вскинул голову.
— Что ж, неплохо. Но пока не поручай им никакого задания. Проверим хорошенько. А сейчас — до свиданья Мне нужно побывать в тридцатом бараке.
Но в тот день Назимов не смог осуществить свое намерение. Только он вышел на воздух, как ему стало худо: голова закружилась, к горлу подступила тошнота. Он еле добрался до своего барака.
Кимов явился сам.
В бараке было слишком много людей. Нельзя доверяться. Назимов обхватил руками живот, сделал гримасу, давая понять, куда следует идти.
Туалетная комната в этот час была пуста.
— Рассказывай! — предложил Баки. Оказывается, Кимов тоже подобрал трех товарищей.
— Замечательно! — похвалил Назимов. — Сегодня я не в силах ничего делать. Завтра приду, ты покажешь мне этих ребят. Издали покажешь, поодиночке. Сам не подходи близко ко мне. Они не должны знать, что мы знакомы Вечером следующего дня Назимов уже сидел в тридцатом бараке, разговаривал с угреватым человеком» на которого ему издали указал Кимов. Разговор, как и всегда, начался издалека. Назимов спрашивал, где тот родился, кто у него остался дома, на каком фронте он воевал, при каких обстоятельствах попал в плев, что пришлось перенести в концлагерях. Новичок, по-видимому, не любил распространяться, на все вопросы отвечал кратко, но точно. В нем чувствовалась спокойная уверенность и молодая скрытая сила. Был он крепкий парень, стройный, должно быть профессиональный спортсмен. Проверяя себя, Назимов поинтересовался, не занимался ли тот физической тренировкой. Собеседник ответил, что увлекался многими видами спорта, но теперь всему предпочитает шахматы.
С остальными двумя завербованными в бригаду Назимов также близко познакомился и пришел к выводу, что Кимов умеет разбираться в людях. Не вызвала в нем подозрений и тройка, подобранная Задоновым. О своих впечатлениях Баки доложил Толстому и спросил у него дальнейших указаний.
— Назначьте Кимова и Задонова командирами батальонов, а они, в свою очередь, пусть подберут командиров рот, — посоветовал Толстый. — Сами во все дела не вмешивайтесь. Это опасно. Вы и без того меченый человек. Мы дадим вам связного, а в дальнейшем — второго, может быть, и третьего. Через них и будете действовать.
Это было чудесно. Ведь каждый раз, когда Назимову требовалось куда-либо пойти, он вынужден был обращаться к помощи Отто. Тот, конечно, всегда оказывал содействие, но частые отлучки Назимова и снисходительность старосты могли вызвать подозрения у обитателей барака. По формальным данным, в сорок втором бараке жили только политические, но некоторым из них, по словам Отто, лучше бы пристало носить зеленый треугольник, а не красный.
Прошло несколько дней, и Назимов через своего связного пригласил Кимова в восьмой детский барак.
Лицо Назимова было строгим, выдавало внутреннюю напряженность. Кимов не мог не почувствовать это, встал с табурета.
— Старший лейтенант, — тоном приказа начал Назимов, — я назначаю вас командиром первого батальона подпольной повстанческой бригады. Батальона пока нет, но он должен быть создан. Отобранных вами трех товарищей назначите командирами рот. Прикажите каждому из них подыскать себе по три взводных командира. Когда взводные будут назначены, командиры рот поручат каждому из них выделить трех человек на должность командиров отделений. Последние, в свою очередь, подберут по три бойца. При вербовке людей необходимо соблюдать высшую осторожность и предусмотрительность. Для проведения всей этой работы вам дается два месяца. О ходе выполнения задания будете регулярно докладывать мне. Вопросы имеются?
Все было ясно, и в то же время нахлынула масса вопросов. Кимова поразил характер предложения. По правде говоря, он не ожидал такого задания. С минуту старший лейтенант стоял безмолвно.
— Что, может быть, страшновато? — улыбнулся Назимов. — Тогда откажитесь.
— Нет, задание не пугает! — радостно воскликнул Кимов. — Но размах… Короче, разрешите выполнять!
— Выполняйте! — сказал Назимов. — Но не забудьте самого главного — наших условий. Бухенвальд — это не смоленские леса и не Брестская крепость. Враг под носом. У него тысячи глаз и столько же ушей. Вы знаете только командиров рот. Ротные знают лишь взводных, а последние — только командиров отделений. Осведомленность бойцов кончается знанием в лицо только своего командира отделения. Еще раз — осторожность, бдительность. Малейшая небрежность может погубить наше дело и наших людей. Всё.
В тот же день Назимов назначил Задонова командиром второго батальона.
Хотя Поцелуйкин больше не появлялся в сорок втором блоке, Назимов не мог обрести однажды утраченного душевного спокойствия. Почему этот тип приходил к нему только во время болезни? Понятно, что человек в несчастье больше нуждается в поддержке других людей. Когда здоров — каждый сам себе король. И находится очень много поистине скромных людей, которые в трудную минуту протягивают руку помощи тому, кто попал в беду, а потом без всякого шума, незаметно отходят в сторону, как бы боясь похвал и славословий по своему адресу. В Бухенвальде — в этом царстве смерти — такие люди встречаются довольно часто, их немало среди узников всех национальностей. Совершенно незнакомые люди, впервые увидев тебя, не зная твоего языка, походя делают тебе такое добро, которого нельзя забыть до самой смерти. Может быть, и Поцелуйкин из таких? Может быть, его словоблудие — лишь своеобразная форма маскировки? Назимов уже пожалел, что из брезгливости не захотел узнать: что за человек Поцелуйкин, откуда родом? Он только отмахивался от него, как от привязчивой мухи.
Назимов решил поговорить с Сабиром: действительно ли тот просил Поцелуйкина навестить его во время болезни?
Сегодня у Назимова приподнятое настроение. После работы в мастерской Бруно сообщил очередную сводку Совинформбюро и ознакомил с результатами месячного наступления войск Ленинградского и Волховского фронтов. Вести с Волховского фронта, где воевал Назимов, всколыхнули не такое уж далекое прошлое. В сообщении перечислялись номера разгромленных фашистских дивизий. Против одной из них — Назимов хорошо запомнил номер этого соединения — он со своим полком вел ожесточенные бои. Разгром ненавистной вражеской дивизии — наконец-то! — сильно обрадовал его. В то же время Баки испытывал горечь: он бессилен сейчас, не может участвовать в победных боях. Ну что ж, его дело еще впереди. Здесь, в Бухенвальде, он сможет ударить по врагу.
С этим двойственным чувством радости и горечи он, возвращаясь с работы, завернул в сорок четвертый барак. Сначала огляделся: нет ли поблизости «зеленых». После памятной встречи по боксу уголовники затаили лютую злобу на «красных» и откровенно угрожали всех перерезать. Они избивали политических при каждом удобном случае, но и сами боялись ходить в одиночку.
Не заметив ничего подозрительного, Назимов вошел в барак и спросил у первого встречного заключенного:
— Где можно найти фризера?
— Наверху, — скелетной рукой узник указал на лестницу, ведущую на второй этаж.
Держась за перила, Назимов поднимался по лестнице. Сердце вдруг учащенно забилось, в ушах зашумело. Проклятая слабость! Вдруг Назимов пораженно остановился. Откуда-то изнутри ясно и отчетливо доносилась печальная татарская песня:
В тяжелой неволе — йог собственного бессилия и от ненависти к врагу, иногда из благодарности к друзьям, сделавшим ему добро, — Баки не раз хотелось плакать. Он всегда сдерживал себя. Но на этот раз обжигающие слезы, точно капли расплавленного металла, покатились из его глаз, медленно стекали по худым, впалым щекам. «Родина моя!.. — повторял он про себя. — Милая родина!..»
Было ли продолжение этой чудесной песни, Назимов не знал. Сабир повторял одни и те же строки. Возможно, он сам складывал песню и еще не нашел конца.
Назимов переборол свои чувства, рукавом смахнул слезы и, держась рукой за сердце, медленно продолжал подниматься. А навстречу ему все отчетливее доносилось:
…родина, ты далека…
Сабир в умывальной комнате стирал свои «салфетки». Он быстро обернулся на шаркающие звуки шагов и, увидев Назимова, радостно просиял, шагнул к нему:
— Баки абы, выздоровели? — По привычке своих соотечественников он протянул обе руки, чтобы поздороваться. — Как вы похудели, однако!..
— Здравствуй, Сабир, — ответил Назимов. — Я хоть и больной, но пришел, а ты…
— Не сердись, Баки абы «Я ведь подневольный человек…
— Значит, готов примириться с неволей? — упрекнул Назимов.
— Скажете тоже, Баки абы! Горбатого могила исправит. А я для этих извергов горбатый! — глаза Сабира блеснули гневом.
Назимов улыбнулся. Оглянувшись по сторонам, спросил:
— Ну, как дела? Чем занимаешься?
— Вью веревки из песка и подвешиваю озеро к небесам — больше мне заниматься нечем, — обидчиво ответил Сабир.
Назимов взял его за локоть:
— Не надо сердиться, Сабир.
— Так ведь обидно же слышать от вас такое, Баки абы!
— В Бухенвальде, Сабир, иной раз и не такое случается говорить. Не будем обращать внимания… Скажи, ты часто поешь?
— А почему не петь? Я не из тех, кто труса празднует. И скучать не люблю. Мы тут концертик однажды устроили. Ну я и спел. С тех пор пристрастился. Жаль — гармошки нет. Растянул бы сейчас мехи… Эх, чего там! Давайте побрею, вон как обросли.
Сабир усадил его на табуретку, намылил лицо, принялся за работу.
— Есть ли добрые вести, Баки абы? — спрашивал он, быстро орудуя бритвой. — У нас тут стишок один ходит по рукам. Кто написал, не знаю, но слова, скажу вам, за сердце хватают. Вот послушайте…
Солнце свободы восходит над нами!..
Каково? Солнце свободы! Значит, наше солнце. Ай, до чего хорошо! Может, недолго осталось нам томиться здесь?
— Думаю, что недолго, Сабир. — И Назимов передал парню последнюю сводку Совинформбюро.
— О-о, да это и впрямь солнце восходит! — восторгался Сабир.
— Ты поосторожнее, — предупредил Назимов. Помолчав, внезапно спросил: — Сабир, ты знаешь Поцелуйкина? Что он представляет собой?
— Поганая душонка, Баки абы! — не задумываясь ответил Сабир. — Мы тут ему однажды «темную» учинили. Знаете, как это делается; накрыли одеялом и отдубасили как следует. После этого он немного притих.
— За что? — все больше тревожился Назимов.
— За всякие ложные слухи. За то, чтобы не уговаривал к Гитлеру в армию записываться.
— А зачем ты послал его ко мне, когда я болел? — Я?! — удивился Сабир. — Да я, Баки абы, если хотите знать, и разговаривать не желаю с таким, как он.
Назимов закусил губу, в упор посмотрел на Сабира. Нет, этот парень не лжет. Глаз не прячет. Выходит… Что же делать теперь?
— Сабир, — с усилием проговорил он, — ты умеешь держать свое слово?
— Смотря перед кем, Баки абы. Вам, например, не совру.
— Тогда обещай мне не сводить глаз с этого Поцелуйкина. И в случае чего…
— Понятно, Баки абы. Можете не беспокоиться. У нас ребята есть надежные.
Кончив бритье, Сабир убирал свои инструменты. Вид у него был озабоченный.
К себе в барак Назимов вернулся расстроенный. Только он появился в дверях, как к нему подошел один из французов, сказал на ломаном немецком языке:
— Вас хотел бы повидать мсье Пьер де Мюрвиль.
Еще с утра Назимов через связного вызвал Толстого и ждал его с минуты на минуту. А тут приходится отвлекаться.
— Мсье де Мюрвиль хочет сказать вам что-то очень важное, — подчеркнул француз, видя, что Назимов не трогается с места.
Назимов даже вздрогнул. Сегодня тревоги возникают одна за другой. Что же?.. Надо идти.
Старик де Мюрвиль совсем расхворался. Он кутался в свой плед и никак не мог согреться.
— Борис, — слабым голосом заговорил он. — Я уже давно собирался сказать вам кое-что. Теперь настало время. Не знаю, долго ли протяну. Вот к вам ходит этот остроносый уборщик барака… Этот Поцелуйкин, — с трудом выговорил он.
— Ну? — нетерпеливо спросил Баки.
— Я ведь встречал этого человека. Несомненно встречал! И не где-нибудь, а в Париже.
— Вы ошибаетесь, — возразил Баки, — ведь Поцелуйкин русский.
— Ну и что же. В Париже тоже есть русские, Борис, — многозначительно проговорил старик. — Некоторые живут там с тысяча девятьсот восемнадцатого года.
Назимов изменился в лице.
— Понимаю. Благодарю вас, — тихо сказал он. — Я буду иметь это в виду.
Возвратившись на свою половину барака, Назимов нашел там Николая Толстого.
«Политический центр», назначив Назимова командиром «Деревянной» бригады, потребовал от него ускорить организационную работу и вербовку кадров. Всего не удержишь в голове — и у Назимова появились записи, кое-какие документы. Подобно большинству строевых командиров, Баки органически не выносил, как он выражался, «бумажной писанины». Но что поделаешь? У него ведь не было ни начальника штаба, ни адъютанта, ни писаря. Приходилось всячески ухищряться, прятать свои записи и при удобном случае сплавлять их Толстому для передачи центру.
Сейчас шел подбор людей на должность командиров взводов. Двое комбатов — Кимов и Задонов — ежедневно докладывали ему о своих встречах, переговорах. Не сразу можно было остановить выбор на том или ином человеке. Приходилось сравнивать «командиров», иногда изменять решения. Надо было запомнить десятки фамилий и хотя бы краткие характеристики людей. Без бумаги не обойтись. И все же дело продвигалось вперед. И Кимов и Задонов — ребята энергичные. Если не случится ничего плохого, то через месяц-полтора бригада будет окончательно сформирована.
Сам Назимов сейчас был всецело занят подготовкой учебных планов бригады, вопросами разведки. Все, что делает в нормальных условиях штаб части, Назимову приходилось сейчас делать одному. Забот у него хоть отбавляй: А тут еще с утра до вечера надо сидеть в мастерской, стучать молотком.
Назимов любил работать горячо, с размахом. Но в условиях полной конспирации требовалась величайшая осторожность, сдержанность, предусмотрительность. Приходилось затрачивать дни, иногда и недели, чтобы выбрать момент и завести с нужным тебе человеком откровенный разговор. Порой вся предварительная работа вдруг шла насмарку — или обстановка круто изменилась, или человек заупрямился, а то и не поверил тебе. В лагере достаточно всякой дряни: доносчики, провокаторы, шептуны, — все лезут из кожи, чтобы напасть на след подпольщиков, так как комендант обещает за это золотые горы. В существовании подпольной организации — возможно, не одной — были уверены и комендант, и начальник лагеря, и командиры эсэсовцев: в Бухенвальде, при скоплении десятков тысяч людей, враждебно настроенных к фашизму, организация должна была неизбежно сложиться. Оставалось только найти ее.
В условиях постоянной мнительности, тревоги, взаимопроверки сами подпольщики легко могли запутаться, потерять верную нить, в кривом зеркале увидеть перспективу. Частенько Назимову казалось, что он идет по самому краю обрыва. Один неверный шаг, одно неосторожное движение — и он полетит в пропасть. Да еще увлечет за собой других. А из пропасти уже нет возврата.
С Симагиным Назимов встречался крайне редко: руководитель центра никогда не выходил за пределы Внутреннего лагеря и строго запрещал другим подпольщикам без надобности появляться там. Но у Нахимова накопилось столько сложных и важных вопросов, что решать их, не поговорив непосредственно с самим Симагиным, было невозможно. И Назимов попросил Николая Толстого свести его с главой центра.
И вот Толстый принес ответ: Симагин готов встретиться в ближайшие дни. А пока он приказывает Назимову продолжать работу, остерегаться провокаторов, решительно прекратить ненужные хождения друг к другу. От себя Толстый сообщил Назимову, что немецкие подпольщики, работающие в канцелярии лагеря, перехватили донос какого-то предателя, написанный по-русски.
— Не Поцелуйкин ли написал?! — тревожно спросил Назимов.
— Не знаю, — пожал плечами Толстый. — Пока выясняется.
— Содержание доноса известно гестапо?
— Нет. Товарищи успели перехватить его.
— А все-таки что в доносе?
— Что могут писать в таких случаях, нетрудно догадаться.
Оба сидели несколько минут в тягостном молчании. Потом Толстый встал, кивнул в знак прощания, шагнул к двери. За последние дни он так обессилел, что еле волочил ноги, вместо стука деревянных его башмаков слышалось вялое шарканье. «Да, ему тоже очень трудно!» — невольно подумал Назимов.
Он остался один, а одинокого человека всегда гложет тревога, одолевают сомнения. «Если донос написан Поцелуйкиным, я не могу там не фигурировать. Пусть будет так, пусть погибну. Но ведь может погибнуть все дело, так успешно начатое. Нет, этого нельзя допустить». Назимов, мучимый тревогой, сжал кулаки, словно готовясь к схватке.
Между тем близилась весна. Дни уже начали прибавляться, стало чаще выглядывать солнце. Ожидание весны зажигало в узниках новые надежды. С посветлевшими глазами они смотрели на восток, откуда на крыльях весенних перистых облаков могла прилететь свобода.
Однажды в сумерки Николай Толстый повел Назимова к Симагину. Они встретились в седьмом бараке, в небольшой комнатушке. За последнее время Симагин тоже заметно изменился. На лбу и в уголках рта залегли резкие морщины. Взгляд стал еще тверже, посуровел. Казалось, навсегда исчезла и его мягкая улыбка.
Назимов доложил руководителю центра, что работа по формированию обоих батальонов идет успешно. Командиры батальонов — Задонов и Кимов — уже подобрали командиров рот, последние назначают комвзводов.
— Мы решили начать учебу, не дожидаясь окончания формирования бригады. С командирами батальонов я уже занимаюсь тактикой. Они, в свою очередь, обучают командиров рот. Нам нужно в совершенстве постигнуть различные способы прорыва блокады изнутри. Но главное — изучение оружия. Ведь далеко не все владеют немецким оружием.
— Когда вы сумели бы приступить к изучению оружия?
— Сразу же, как только получим.
— Завтра же вам будут переданы один немецкий пистолет, автомат и схема фауст-патрона. Немецкие товарищи обещали раздобыть карту района Бухенвальда…
— Это замечательно, — обрадовался Назимов.
— Погодите, — остановил Симагин. — Передавая в ваши руки оружие, мы обязаны строго-настрого предупредить вас. Раз и навсегда! Вы же знаете, чем рискуем все мы в случае неосторожности, бахвальства. Поэтому законы наши сверхжестки. Надо во всех деталях соблюдать самую строгую конспирацию. Малейшее самовольничание равносильно предательству… — Симагин сделал несколько шагов по тесной комнатушке. — В нашей организации существует «Служба безопасности». Она и установила правила конспирации. Она добывает оружие, ведет внешнюю охрану, забирает оружие обратно. Придет время, вас познакомят с людьми, выполняющими эту работу. А сейчас запомните: получив оружие, вы обязаны сообщить «Службе безопасности» абсолютно точное место вашего сбора для изучения оружия. Пусть будет приблизительно так: скажем, у окна флигеля Н., в котором происходит занятие, ставится верный наблюдатель. Он следит за световыми сигналами внешней охраны. Предположим: две короткие вспышки карманного фонарика означают опасность. Наблюдатель немедленно сообщает об этом вам, и вы через окно противоположной стены флигеля быстро передаете оружие второму наблюдателю, который специально там дежурит. А за надежную внутреннюю охрану полностью отвечаете вы и комбаты. В наших условиях внутренняя охрана, пожалуй, самое важное и наиболее трудное. Вам надо скрываться от множества глаз и ушей жильцов барака. Среди заключенных есть всякая сволочь, вплоть до предателей. Поэтому ни один посторонний человек ни при каких обстоятельствах не должен знать и даже предполагать, где вы собираетесь, чем заняты. Хорошенько продумайте систему внутренней охраны, втолкуйте своим комбатам все необходимые правила.
— Ясно.
— Не торопитесь. Еще не все ясно. Я рассказал вам о примерной схеме. Но всего не предусмотришь. Время идет, «Служба безопасности» накапливает опыт, случаи могут быть тоже самые разнообразные… Не исключено, что в схему могут быть внесены изменения. Но ни один командир не имеет права самостоятельно что-либо изменять. Инструкции «Службы безопасности» есть строжайший приказ. Только так.
— Понятно.
— И последнее. Меньше формализма в работе. Кто изучил оружие — отходи в сторону, не мешай. Времени у нас мало, да и лишним людям незачем зря болтаться. Но подержать оружие обязательно дайте каждому, это, так сказать, психологическая закалка. Надежда получить оружие в нужное время — это для военного человека все. Так ведь?
— Безусловно.
— Приступайте. Об оружии и занятиях — пока все. Слушайте дальше… Ситуация на фронтах сейчас меняется быстро. И в лагере могут возникнуть самые неожиданные обстоятельства. «Интернациональный центр» просит нас как можно скорее начать формирование второй бригады.
— По-моему, тоже не следует терять времени, — согласился Назимов. — Теперь у нас есть кое-какой опыт…
— И, кроме того, нам известно, — в том же размеренном тоне продолжал Симагин, — что в тридцатом бараке живет подполковник Иван Иванович Смердов. Мне передали, что в армии он служил двадцать пять лет. На фронте являлся начальником дивизионной артиллерии…
— В каком году он попал в плен?
— Как будто в сорок первом.
— Давненько. Сейчас наша армия воюет совершенно иначе.
— Это верно, но мы не можем затребовать командиров из Военной академии. — Симагин едва заметно улыбнулся, и этого было достаточно, чтобы лицо его мгновенно преобразилось, стало мягким, добрым. — У вас ведь тоже немалый «стаж» плена. Но вы не отстали от современных требований боевой подготовки. Не так ли? Значит, надо довольствоваться тем, что есть… Смердова сейчас «изучают». К вам тоже просьба: познакомьтесь с ним. Если Смердов оправдает наши предположения, назначим его командиром «Каменной» бригады.
Назимов собрался было уходить, но Симагин задержал его.
— Мы, Борис, много думали о вас. Пора бы вам сбросить эти украшения флюгпункта. Думаем, что на днях удастся внести в вашу учетную карточку соответствующее изменение. Это сделают немецкие товарищи. Вам будет сообщено об этом. Время менять и место работы. В мастерской вы с утра и до вечера прикованы к одному месту. А вам надо так располагать своим временем и пользоваться такими правами, чтобы в лагере вы могли в любой час пойти, куда нужно. Не исключено, что скоро вас переведут лейзёконтролером в сорок второй блок. Должность, правда, не очень-то почетная, — снова улыбнулся Симагин, — зато вы сможете сами распоряжаться своим временем.
Назимов очень скоро убедился, что Симагин не бросает понапрасну слов.
Однажды Отто позвал его в свой закуток. Со свойственной немцу бесстрастностью он сообщил Назимову чрезвычайно приятные новости.
— В шумахерай, — сказал он, — вы больше не пойдете. С завтрашнего дня вы — лейзеконтролер. Зебровую шкуру тоже снимите. — Он протянул Назимову черный китель: — Наденьте вот это. К груди, слева, пришейте этот треугольничек, — Отто протянул Назимову красную тряпицу с буквой «Р».
Назимов стоял изумленный. Но Отто словно ничего не замечал. Казалось, ой только выполнял скучный служебный долг и хотел поскорее сбыть со своих рук лагерника.
— Вам надо знать, что лейзеконтролер должен производить уборку во всем бараке, чистить уборные, приносить кипяченую воду, следить, чтобы люди соблюдали опрятность. Запомните мудрое изречение коменданта лагеря: «Даже от одной вши можно погибнуть». Как староста барака, я буду неизменно требовать от вас образцового порядка в бараке. Нерях и лентяев терпеть не могу. Смотрите потом не обижайтесь.
Однако этот строгий наказ прозвучал для Назимова песней. Он все еще не мог поверить в перемену. Так легко, так сразу… Представьте, что у вас на теле вскочило несколько болезненных чирьев. Они вас измучили, вы не знаете, как от них избавиться. И вдруг болячки исчезли… Черно-белые круги флюгпункта были для Назимова теми же проклятыми чирьями. Куда бы ни шел Баки, что бы ни делал, он постоянно чувствовал на своей груди и спине эти мишени и… каждую минуту ждал сзади или спереди пулю. Это было невыносимо, мучительно, отравляло всю кровь в теле. И вот с нынешнего дня, — нет, с этой вот минуты — ничего уже не будет!
Назимову страшно захотелось сейчас же отправиться в баню, вымыться горячей водой, натереться мыльной мочалкой. Он не выдержал, пошел в умывальную комнату, — пусть холодной водой, новее же вымылся.
И еще одно чувство безмерно радовало Назимова — чувство свободы. Конечно, его свобода была ограниченной, относительной. Все же в условиях Бухенвальда и это подобие свободы являлось бесценным. Поддерживать чистоту в огромном бараке, где обитали сотни людей, да еще в двух уборных и двух умывальных комнатах — было отнюдь не легким делом. Но это не страшило Назимова. Он не знал, что такое лень. К тому же, будучи кадровым военным, он давно привык соблюдать во всем порядок.
Правда, в первые дни Назимов уставал даже больше, чем в мастерской. Но потом начал привыкать. Люди тоже привыкли к новому лейзеконтролеру.
Как-то вечером Отто передал ему, что в тридцатом, бараке «зеленые» избили одного русского. И они же распустили по лагерю слух, будто расправу над русскими учинили немецкие политзаключенные.
В голосе Отто прозвучал как бы упрек. Назимов это уловил и смутился. Недавно в сорок втором бараке тоже произошел неприятный случай. Двое заключенных — русский и немец — из-за пустяков поссорились, обозвали друг друга оскорбительными словами. Отто хотел строго наказать обоих. Но Назимов упросил его не применять наказание, чтобы не вызывать излишних трений между заключенными разных национальностей. Теперь он понял, что допустил тогда ошибку.
— Такие выходки нужно пресекать! — воскликнул Назимов, не находя других слов.
— А как вы будете пресекать? — усмехнулся Отто. — Проведете собрание? Выступите по радио?
— Но ведь и так оставить нельзя, — нерешительно сказал Баки.
— Безусловно. Чтобы разобраться в этом деле, сходите-ка в тридцатый барак да разузнайте все. Тогда у вас и ответ будет готов.
В тускло освещенном бараке, у дверей на лавке лежал человек лет пятидесяти. Голова его обмотана тряпьем. Сквозь тряпки проступила кровь. На худом лице острые скулы. Время от времени громко стонал. Возле него собрались русские узники. Все стояли понуро, лица угрюмые. Кто-то сказал хриплым голосом:
— Попался бы мне этот немчура, когда я был при оружии, я бы показал ему, как бить безоружных людей!
— Так он же «зеленый», — возразил другой.
— Э, все они одного поля ягоды — что зеленый, что синий, что белый. Их всех подряд нужно душить! Самое меньшее — дать по морде, и точка.
Назимову хотелось сейчас же вмешаться, сказать: «Ты ошибаешься, друг!» Но чтобы еще раз не попасть в неловкое положение, он терпеливо слушал спор, надеясь, что для начала кто-нибудь из жильцов барака поправит своего соседа. Такой человек нашелся. Это был сам пострадавший.
— Ты, друг, зря горячишься, — сдержанно заметил он. — Мы ведь советские люди… Должны быть выше… подавать пример…
— Выше! Пример! А они нас по загривку! — еще больше заволновался спорщик. — Ты не видел, что творили немцы на нашей земле. Посмотрел бы на Бабий яр…
— Я видел… И здесь вижу… И вот отличаю «зеленого» от «красного». И бить буду не первого попавшегося, а по выбору!
Назимов, внутренне радуясь, спросил стоявшего рядом лагерника:
— Как фамилия пострадавшего?
— Это Иван Иванович Смердов, — услышал он в ответ.
«Значит, вон кого прочит Симагин в командиры второй бригады!» — пронеслось в голове. Назимов, подойдя ближе, пристально всматривался в худое, истощенное лицо Смердов а. Русые брови его напоминают распластанные крылья птицы. Нос чуть вздернутый. Лицо как будто обыкновенное, но есть в нем что-то очень располагающее — может быть, спокойствие и рассудительность.
Вдруг Смердов часто заморгал, потом крепко зажмурился и после этого, неожиданно широко открыв глаза, как-то беспомощно улыбнулся. Спустя минуту с ним повторилось то же самое.
— Чему он улыбается? — шепотом спросил Назимов у соседа.
— Привычка у него такая после контузии осталась.
В коридоре Баки повстречал Кимов а, отвел в укромное место, чтобы расспросить о Смердове.
Николай, словно не слыша вопросов, не сводил удивленных глаз с нового одеяния Назимова. В черном кителе Баки ничем не напоминал прежнего полосатого флюгпункта.
— Не удивляйтесь, — улыбнулся Назимов. — Я ведь теперь крупная шишка — лейзеконтролер!
— Вы о Смердове? — наконец понял Кимов. — Что ж, он прямой человек, не лишен воли. Я давно присматриваюсь к нему. Впрочем, ваш дружок Задонов, кажется, ближе знает его. Он вспоминал о каком-то Смердове.
Услыхав о Смердове, Николай Задонов так и вскинулся:
— Погоди, о ком ты говоришь? Этот, что ли?.. — За донов несколько раз резко моргнул, зажмурился, потом с улыбкой широко открыл глаза.
— Да, да! — подтвердил Назимов. — Есть у него такая привычка.
— Он самый, он! — воскликнул Николай. — Тот самый подполковник Смердов, которого я знал еще до встречи с тобой. Мы скитались с ним по лагерям, сначала в Польше, потом в Германии… О, это замечательный старик, пламенный патриот! — закончил он.
— Ему можно поручить ответственное дело?
— Безусловно! — последовал уверенный ответ.
В тот день удачи чередовались с бедами. Не успел Назимов войти в свой барак, как один из немцев-заключенных, горбоносый, длинный и худой как жердь, ненавидяще, исподлобья взглянул на Баки, прошамкал беззубым ртом:
— Гуляешь!
Назимов остановился» спокойно ответил:
— Что вам угодно?
Немец презрительно сморщился:
— Продался, значит? Повышение схватил?
Обидно было Назимову слышать эти слова, но вступать в спор — тоже опасно, на шум могут сбежаться люди. Тогда скандал разрастется и, кто знает, чем кончится. Но и смолчать нельзя. Сделав строгое лицо, Назимов повысил голос:
— Вы меня оскорбили! Я доложу о вашей выходке блокфюреру. И тогда — пеняйте на себя.
Решительный тон подействовал. Немец струхнул, побледнел, начал просить прощения.
— Идите! — смилостивился Назимов. — И впредь держите язык за зубами.
Назимов не преминул сообщить Отто об этом случае.
— Вы правильно поступили, — одобрил Отто. — Я знаю Эриха. Он нахал и трус Для него вполне достаточно и этой меры. Но вообще-то следует добиться, чтобы с вами считались.
В следующую встречу с Симагиным Назимов доложил свое мнение о Смердове. Отзыв он дал положительный, добавил, что Задонов знает Смердова с хорошей стороны. Симагин заключил, что центр готов поручить Смердову формирование «Каменной» бригады.
— Но произошло неожиданное осложнение, — после короткой паузы сообщил Симагин. — У нас заболел Толстый. Сейчас лежит в лазарете. Посвящать нового человека в дело не хочется. Придется вам, Борис, самому договориться обо всем со Смердовым. Дайте ему задание. Для начала ведите речь только о батальоне. Согласится — предложите бригаду.
Назимов, не откладывая дела, через Задонова вызвал Смердова в детский барак.
В комнатушке Задонова они сидели только вдвоем. Из глубины барака доносились приглушенные детские голоса. Но не было ни звонкого смеха, ни веселой беготни. Это наводило грусть. Однако печалиться было некогда, дело оставалось делом.
— Лучшие годы своей жизни я отдал Советской Армии, — тихо говорил Смердов. — И не было бы для меня большего счастья, чем продолжать эту службу в любых условиях.
— Ну а как бы вы ответили, если бы выполнение воинского долга потребовалось от вас сейчас же? — в упор спросил Назимов.
— Я готов! Немедленно готов!
— Хорошо обо всем подумали?
— Жизнь я прожил уже не маленькую, успел не раз подумать. Заново мне решать нечего. Все раньше решено. Говорите: какое будет задание?
— Тогда слушайте приказ: вы должны сформировать боевой подпольный батальон из узников сорок четвертого блока.
При первых же словах Назимова Смердов принял стойку «смирно», выслушал приказ молча. Лицо старого командира было удивительно радостным и счастливым.
Назимов разъяснил ему, как и для каких целей создается подпольный батальон, приказал соблюдать полнейшую осторожность, подбирать людей не спеша, тщательно проверять их. Однако он не разгадал до конца всех чувств, переполнявших сердце Смердова, и это едва не привело к очень печальным последствиям.
Уже следующим вечером к Назимову прибежал сильно встревоженный Николай Кимов.
— Вы дали Смердову какое-нибудь задание? — с ходу спросил он.
— Разве что случилось? — удивился Назимов.
— Он в сорок четвертом блоке провел настоящую мобилизацию! За несколько часов завербовал в подпольный батальон добрых два десятка человек. Его «агитации» подверглись и наши люди из группы «О». Они доложили об этом своим командирам, а те сообщили мне.
— Не может быть! — Назимов побагровел. Следовало не теряя ни минуты увидеть Смердова и прекратить его безрассудные действия.
Назимов торопливо зашагал к сорок четвертому бараку. Ему хотелось сначала повидать Сабира и разузнать о происшедших событиях.
Увидев Назимова, Сабир торопливо заговорил:
— Баки абы, я уж собирался было к вам бежать за советом… Тут заявился один человек. Он в разворошенный муравейник сунул голую руку…
— От тех, кто так неосторожно действует, лучше быть подальше, Сабир.
— Вот-вот! Я такого же мнения, Баки абы. У нас в деревне старики, бывало, говорили: и с печки нужно умеючи прыгать. А ведь тут не с печки, а с неба прыжок.
— Что поделаешь, придется налету ловить такого прыгуна. — Оглянувшись по сторонам, Назимов спросил; — Поцелуйкин слышал что-нибудь?
— Мог слышать. Уши у него не заложены.
В умывальной комнате Назимов, не сдерживая гнева и не очень выбирая выражения, отчитывал вытянувшегося перед ним Смердова:
— Вы что, с ума сошли? Еще говорили, что все продумано. Ни черта бы не думали! Вы же провели чуть ли не мобилизацию. Неужели вы хотите, чтобы всех нас перевешали?
Смердов внезапно заморгал, крепко зажмурился, потом широко раскрыл глаза и улыбнулся. Сейчас, когда нервы были напряжены до предела, это гримасничанье показалось Назимову таким нелепым, что он готов был ударить Смердова.
— Я не предполагал, что вы к серьезному и опасному делу отнесетесь так по-мальчишески! — сквозь зубы процедил он. — За такое непростительное легкомыслие я отстраняю вас от работы и подвергаю аресту. С этой минуты вы не имеете права покидать свой барак и хотя бы пол слова говорить о деле с другими. Предупреждаю, не вздумайте своевольничать. Нам будет известен каждый ваш шаг, каждое слово.
Смердов стоял бледный как полотно. Только сейчас он понял, какую грубую ошибку допустил в работе, за которую взялся было с самыми лучшими намерениями.
— Я не смею просить о прошении, — сказал он дрогнувшим голосом. — Я на самом деле… — он склонил голову.
Уходя, Назимов чуть задержался с Кимовым, который охранял в коридоре вход в умывальную комнату. Баки сообщил ему о своем решении относительно Смердова, приказал не спускать с него глаз. Нужно было немедленно, сию же минуту доложить «Русскому политическому центру» о чрезвычайном происшествии и принятых мерах. Хорошо, если все двадцать человек, с которыми говорил Смердов, окажутся своими, надежными людьми. А если среди них замешался хотя бы один предатель — что тогда? Эсэсовцы перевернут весь лагерь, И неизвестно, как поведет себя Поцелуйкин, если он действительно что-нибудь разнюхал?
«Политический центр» собрался на чрезвычайное заседание. Оно было созвано с величайшей осторожностью, при крайне ограниченном количестве участников. Обсуждался один вопрос: как уберечь ядро подпольной организации в случае массовых арестов. Были выработаны дополнительные меры предосторожности. На основе принятого решения надо было поставить перед всей организацией задачу усиления бдительности. Все двадцать человек, к которым обращался Смердов, были взяты под неослабное наблюдение, и те, кто внушал хоть малейшее недоверие, немедленно включались в этапные команды и отправлялись из лагеря. Самого Смердова после рабочего дня никуда из барака не выпускали.
«Политический центр» очень беспокоило поведение Поцелуйкина, Человек этот вызывал самые сильные подозрения, но прямых фактов, уличающих его в предательстве, пока не было. Проверили все его вещи и бумаги, хранившиеся на складе, ничего подозрительного не нашли. Чтобы выяснить, бывал ли он когда-нибудь в Париже, требовалось изучить его личную карточку в канцелярии. Это можно было сделать только через «Интернациональный центр». Симагин уже обратился туда. Но для проверки требовалось время.
Если Поцелуйкин действительно предатель, то его никоим образом нельзя было эвакуировать куда-либо из Бухенвальда. На новом месте ему было бы удобнее, безопаснее связаться с гестаповцами. Там он, ничего не боясь, все выложит. В лагере же Поцелуйкин находится под неусыпным наблюдением. Он, конечно, знает об этом и не сразу решится на какие-либо действия.
А в общем пришлось положиться только на счастливый случай.
Вербовочная работа, военное обучение — все было на время приостановлено. Лучшие силы подпольной организации пришлось мобилизовать на контрслежку за действиями лагерной администрации. Не прекращалась только повседневная политическая агитация и пропаганда.
Прошло дней десять. В комендатуре лагеря не было заметно особой активности. Правда, и в эти дни многих заключенных расстреливали, сжигали в крематории, избивали на «козле», вызывали к «третьему окошку», но это была «обычная жизнь» Бухенвальда и ни у кого не вызывало особого удивления.
Но, как говорится, нет худа без добра. Организация шире прежнего развернула агитацию и пропаганду, и — самое важное — нашлись новые люди, хорошо знающие и любящие это дело. Они поднимались из массы заключенных. Некоторые вели политагитацию по собственной инициативе, даже не подозревая о существовании подпольной организации. Подпольщики не мешали им, всячески старались помочь.
Люди из «Службы безопасности», зорко наблюдавшие за Поцелуйкиным, не могли доложить о нем ничего подозрительного. Он держался тише воды ниже травы. По-видимому, гроза прошла где-то стороной или вовсе не разразилась. Решено было постепенно возобновить и военную работу, ибо события на фронтах развертывались так стремительно, что каждый день можно было ожидать полного перелома войны.
Вскоре Смердова освободили из-под «домашнего ареста». Он обратился к Назимову с просьбой — не отстранять его совершенно от работы, дать хотя бы небольшое поручение. Он клялся, что получил достаточно чувствительную встряску, впредь будет осторожен и искупит свою вину.
— Весьма возможно, что урок и пошел на пользу вам, — согласился Назимов. — Но мы не имеем права снова подвергать опасности наше дело. Оно слишком ответственное.
Люди часто произносят одни и те же слова, но не всегда вкладывают в них одинаковый смысл. То, что вложил Назимов в одно только слово «ответственность», было итогом невероятно глубоких и тяжелых душевных переживаний, которые пришлось испытать ему. Была одна самая страшная минута, когда Назимов с необычайной ясностью понял, что если над организацией и нависла смертельная опасность, то прежде всего по его собственной вине. Баки охватил самый настоящий ужас. Он понял, какую легкомысленность допустил, сразу приказав Смердову формировать батальон. Ведь у него, Баки, уже был положительный опыт, Кимову, например, он поручил вначале подыскать всего лишь трех человек. Отдай он и Смердову такой же приказ, ничего бы не случилось. Как можно было допустить столь непростительную беспечность?
— Но имею же я право надеяться, что мне не откажут быть хотя бы простым солдатом в бригаде? — просил Смердов.
За эти дни он очень изменился. Его лицо избороздили глубокие, действительно выстраданные морщины. Он и раньше был худым, а теперь на него страшно стало смотреть: кожа да кости. Но Назимов старался не поддаваться чувству жалости. Беспощадная требовательность прежде всего к самому себе, потом к товарищам — таков закон подпольщиков.
— Конечно, — ответил Баки Смердову, — каждый имеет право быть солдатом своей родины. Вы и теперь можете совершать патриотические поступки, никто не ограничивает вас, но в дело организации ни в коем случае не вмешивайтесь.
— Нет, — с горечью признался Смердов, — мне не Нужна такая свобода одиночки. Я долгие годы носил в кармане партбилет. Сейчас у меня в кармане нет его, формально я беспартийный, но в самом надежном месте — в сердце — я все же храню звание коммуниста. И оно будет храниться там до конца моих дней. Я привык к определенной дисциплине. Моя свобода — в выполнении воли большинства.
— Я не сомневаюсь в вашей искренности, — говорил Назимов. — Мы отстранили вас не потому, что вы враг, а в силу того, что не умеете работать в условиях подполья.
— Спасибо, что хоть не подозреваете в худшем, — благодарил Смердов. — Для человека в моем положении и это — большое счастье.
Назимову было над чем глубоко задуматься. В формировании «Каменной» бригады произошла серьезная заминка. Под рукой не было достаточно проверенного, опытного человека из старшего комсостава, кем можно было бы заменить Смердова.
А жизнь не хотела ждать, выдвигала новые задачи. К Назимову явился Толстый, только позавчера вышедший из лазарета, дал знак, чтобы скорее вел его в умывальню. Когда Назимов запер дверь на ключ — теперь он был полный хозяин в бараке, — Толстый быстро заговорил:
— Слушайте внимательно. Поступила проверенные сведения, что «зеленые» нынче ночью собираются устроить политическим «Варфоломеевскую ночь». Они котят перерезать наиболее ненавистных им «красных», а также особенно неприглянувшихся старост бараков. Головы убитых решено положить к ногам начальника и коменданта лагеря, чтобы завоевать их доверие и получить отпущение прежних грехов. Центр принял решение — во что бы то ни стало не допустить побоища. Выполнение этого исключительно важного решения возлагается на вас. Но лично вам запрещается участвовать в операции.
Переспрашивать было некогда, и Назимов сразу же принялся обдумывать план отпора «зеленым».
О том, что уголовники готовят какое-то злодеяние, многие знали давно. Но что именно замышлялось?.. Назимов предполагал что угодно, только не массовое истребление политических. Теперь было над чем подумать. Если бы участники организации даже успели вооружиться, все равно оружие на этот раз нельзя было бы пустить в ход. Пистолеты и гранаты будут употреблены в дело только при массовом восстании. А сейчас надо обороняться. Чем?.. «Кулаками, палками… Необходимо привлечь боксера Андрея Борзенкова», — лихорадочно соображал Назимов.
Он вызвал Задонова и Кимова, приказал им выделить людей для выполнения боевого задания. Потребовал, чтобы за «зелеными» велось постоянное наблюдение.
По ночам лагерь, погруженный в темноту, замирает. Если смотреть на приземистые бараки сверху, с вышки, они походят на могильные курганы в ночной степи. Лишь вдоль заборов слабо мигают затемненные красные лампочки да под ветром искрятся провода, по которым пропущен ток. Но если часовые на вышках заметят в лагере что-либо подозрительное» мгновенно вспыхивают десятки ярких прожекторов, и тогда становится так светло, что даже мышь не пробежит незамеченной. Ночью могут без опаски ходить по лагерю только лагершуцы. У них — белые повязки на рукавах. Повязки хорошо видны охранникам на вышках. Поэтому в лагершуцев не стреляют. Таков порядок. Ну а если белые тряпицы повяжут бойцы задоновского или кимовского батальона, кто их узнает ночью? На случай внезапного включения прожекторов — между бараками найдется немало затемненных мест.
…Плотно прижавшись к стене барака уголовников, окруженные темнотой, стояли бойцы-подпольщики, выделенные для я защиты от нападения «зеленых». Командиры шепотом отдавали последние приказания:
— Из барака ни одного бандита наружу не выпускать! Лишить их свободы действия. Бить изо всей силы в дверях.
Изнутри барака доносится шум-гам, слышатся подбадривающие выкрики. Бойцы подпольной бригады слушают этот ералаш, крепче сжимают кулаки, думают: «Уже давно был отбой, но бандиты все еще не спят. Они и впрямь готовятся к побоищу. Значит, не пустая угроза». В душу закрадывается тревога. До этой ночи еще никто в Бухенвальде не выходил на общего врага так организованно, по-солдатски, подчиняясь единому приказу, единой цели. Что-то будет? Чем все кончится? Полбеды, если бандиты только своими силами готовятся к погрому. А если у них сговор с комендантом? Если приготовлена провокация: как только политические начнут защищаться, на них обрушатся эсэсовцы с автоматами и пулеметами?
Но теперь уже поздно отступать. Бойцов охватывает знакомое волнение, каждым не раз испытанное на фронте перед сражением. Широко открытые глаза смотрят на двери барака, уши ловят каждый звук и шорох.
Минуты тянутся томительно. Уставшие за день от тяжелой работы ноги подгибаются: веки тяжелеют и слипаются. Нервное напряжение спадает. Все труднее стоять на ногах. Порой кто-то начинает слегка похрапывать, но тут же умолкает, разбуженный чувствительным тумаком соседа.
Бандиты то ли чувствуют неладное, то ли выжидают предрассветного часа, когда люди в бараках спят особенно крепко. Теперь за дверями притихли, не слышно шепота и возни, не видно теней в окнах.
Среди бойцов бригады находились и боксер Андрей Борзенков и земляк Назимова Сабир. Прижавшись к стене возле самой двери, Сабир слился с темнотой. Он ничего не знал ни о «Русском политическом цен-ре», ни о бригаде. Ему и в голову не приходило, что Назимов, часто навещавший его, является командиром бригады и что он, Сабир, пришел сегодня сюда выполнить приказ Баки абы. Когда один из приятелей недавно спросил его: «Ты что думаешь делать в дальнейшем?», Сабир коротко ответил: «Кантов», то есть работать ни шатко ни валко, при случае отлынивать. Приятель понимающе кивнул — дескать, все это так, но тут же добавил, что им, солдатам-патриотам, нельзя ограничиваться только пассивным сопротивлением, нельзя забывать, что есть у них голова на плечах, есть руки и ноги. Сабир тогда подумал, что его агитируют бежать. Что ж, он и на это согласен. Сколько можно чахнуть в этих бараках? Но со временем он понял, что речь идет не о побеге, а о вступлении в подпольную организацию для вооруженной борьбы с врагом. Так Сабир стал одним из членов группы «О». Он знал лишь своих трех товарищей по отделению да командира. В глазах Сабира этот командир и являлся руководителем всей подпольной организации, а себя Сабир считал ближайшим его помощником. Он намеревался со временем вовлечь в организацию Назимова. Сабир догадывался, что Баки абы — старший офицер, хотя и выдает себя за рядового. Тем более полезно вовлечь его в подпольную группу. Но если бы Сабир узнал, что сейчас вот, в эту самую минуту, Назимов вместе с резервной группой бойцов находится в одном из соседних бараков, он не удивился бы. У этого парня была золотая привычка: всякую неожиданность он принимал как факт, давным-давно ему известный.
Шум за стенами блока возобновился. Слышно было, как кто-то подошел к дверям, открывает задвижку. Бойцы, стараясь держаться в тени, обступили двери.
Шепотом повторена последняя команда:
— Не поднимать крика. Бить по морде. Наконец дверь открылась, здоровенный бандюга приостановился на пороге. Шумно вдыхая влажный воздух, он вглядывался в темноту.
— Эй, гаврики, «Варфоломеевская ночь» наступила! — крикнул он, повернувшись назад. И скомандовал: — Айда за мной! Вздуем краснопузых!
Но не успел он сделать и шага, как чей-то могучий кулак обрушился на его переносицу. Послышался хруст, из носа хлынула кровь.
Бандит, не понимая что случилось, дико взревел, шарахнулся назад.
За его спиной поднялся невероятный галдеж. Уголовники рвались к двери, но их неизменно отбрасывали сокрушительные удары. Ни одному бандиту так и не удалось выскочить наружу. Тогда они отступили, заперлись изнутри.
— Следить за окнами! — скомандовал старший группы подпольщиков.
Внутри блока шум усиливался. Уголовники спорили о том, кто же не дает им выйти на улицу. Можно было разобрать отдельные выкрики:
— Нас окружили!
— Это красные!
— Врешь, это лагершуцы!
— Да чего вы галдите как бабы! Пошли дружно! Все равно вырвемся.
На этот раз они всей оравой кинулись к двери. Завязалась свалка. Теперь уже невмоготу стало драться молчком. Слышались яростные выкрики, русская и немецкая ругань.
Вспыхнул прожектор. Его ослепительно-белый луч скользил по безлюдным переулкам лагеря, остановился на бараке «зеленых» и погас. Этот барак был на особой примете у часовых: ночные скандалы там происходили часто, часовые не обращали на них внимания.
А у дверей не прекращалась ожесточенная потасовка. Она бушевала довольно долго. Наконец уголовники были вынуждены снова отступить. На земле у дверей поблескивали выбитые из их рук ножи, кистени.
Внутри барака вспыхнула междоусобица: бандиты обвиняли друг друга в неудаче. Началась драка, полетели какие-то тяжелые предметы. Но к дверям уголовники больше не решались подходить. Бандиты самоуверенны и нахальны, когда им не оказывают сопротивления. Но они превращаются в подлых трусов, как только почуют силу противника. Так случилось и сейчас. Постепенно шум в логове уголовников стал утихать, пока не замер окончательно.
Подпольщикам было приказано потихоньку расходиться. Рассвет уже близок, теперь «зеленые» не рискнут высунуть нос.
У себя в бараке Сабир освежил лицо и голову холодной водой. Настроение у него было превосходное, боль почти не чувствовалась, хотя синяков и шишек У Сабир а хватало.
— Ну вот, стоило хоть немного выместить зло, сразу дышать стало легче, — возбужденно говорил Сабир Борзенкову.
На лице Андрея не было и царапины. А ведь это он сокрушил нос вожаку уголовников.
— Андрей, слышь, займись-ка ты со мной боксом. За это я всегда буду брить тебя вне очереди, — весело шутил Сабир.
Поцелуйкин прибыл в Бухенвальд из Парижа вместе с французскими заключенными. Белоэмигрант» ярый враг Советской России, Поцелуйкин был арестован гитлеровцами за крупную валютную аферу на черной бирже и брошен в тюрьму, а затем отправлен в Бухенвальд. Он боялся немцев, но вражды к ним не испытывал, ни в чем их не винил. Поцелуйкин верил, что со временем, когда погода переменится, он сможет найти общий язык с гитлеровцами: нынче они заточили его в лагерь, но кончится война — и деловые люди всего мира поймут друг друга. И в то же время Поцелуйкин знал, что никогда не простит своих обид советской власти, вышвырнувшей его из России, отобравшей заводы у его отца.
В душу человека трудно проникнуть. Лагерная полосатая роба и деревянные башмаки маскировали прошлое Поцелуйкина. В Бухенвальде он выдавал себя за советского подданного и прикидывался каким-то блаженным, — это давало ему возможность более или менее свободно общаться с большинством русских лагерников. Сначала он думал, что советские военнопленные, испытав смертельные муки, преследуемые голодом и страхом, отвернутся от своей родины, проклянут ее. Но когда Поцелуйкин осторожно начал нахваливать прелести «свободной жизни» в Европе, один из русских солдат, не говоря ни слова, так двинул его по физиономии, что у агитатора чуть не выскочили глаза. За распространение склоки и свары между лагерниками Поцелуйкину однажды ночью так намяли ребра, что он потерял охоту сеять смуту, изменил свою тактику.
Обстановка показала ему, как надо теперь держаться. Он постоянно видел, что в неволе русские стараются по силе возможности помогать друг другу: они любят собираться в кружок, разговаривать о своей стране, о фронтовых событиях. Поцелуйкину казалось странным, что почти никто из них не верит воплям гитлеровцев о блестящих победах германских войск. В ответ на похвальбу фашистов кто-нибудь из русских нет-нет да и завернет такое соленое словечко, что хоть падай. Поцелуйкину очень хотелось тут же выдать охране наиболее языкастых «краснопузиков», пусть их живыми поджарят в крематории. Но коварство и подлость в нем отлично сочетались с трезвым расчетом. Ведь гитлеровцы не амнистируют его за какой-нибудь десяток выданных рядовых заключенных. Он так и станется мелкой сошкой. А положение разоблаченного доносчика безнадежно в лагере. Он не проживет лишнего дня.
Нет, стрелять, так уж в матерого зайца; ходить, так с козыря покрупнее. Таков был жизненный девиз Поцелуйкина. Он решил выжидать удачи. И когда уверится, что выследил редкую дичь, тогда вступит в прямую связь с гестапо.
Еще в дни карантина Поцелуйкин наметанным глазом быстро выделил из тысячной толпы заключенных Назимова и Задонова, немецкого учителя Ганса и пражского рабочего Йозефа. Он внимательнее, чем за остальными, следил за ними, прислушивался к их речам. Именно эти четверо раньше других узнавали фронтовые новости и передавали их другим. Все желания Поцелуйкина сводилось к тому, чтобы втереться в доверие к этим людям, разнюхать их тайны, скрытые за семью печатями. Он начал заводить патриотические разговоры. Старался быть услужливым. Но никто из четверых не желал сближаться с ним. Да и во всем карантинном бараке он нашел каких-нибудь двух-трех человек, готовых мириться с его словоблудием.
По окончании карантина Поцелуйкина определили в сорок четвертый блок. Он был очень расстроен тем, что его разлучили с Задоновым и Назимовым и не преминул разузнать, в какой барак поместили Баки. Во время болезни Назимова он специально навещал его, надеясь, что больной в бреду проговорится о чем-нибудь важном. Затаив дыхание, он ловил каждое слово Назимова, запоминал имена. Но о самом нужном — о существовании подпольной организации — Назимов так ничего и не сказал. Неужели он не связан с ней? Ведь в существовании тайной антифашистской организации лагерная администрация почти не сомневалась. Гестаповские ищейки все больше бесновались, убеждаясь в своем бессилии раскрыть заговор. Велика была бы честь Поцелуйкину, если бы ему посчастливилось быть удачливее самих гестаповцев.
Но удача не приходила. Оставалось одно: «Ждать, ждать! Если не сейчас, то когда-нибудь должно же улыбнуться счастье», — подбадривал себя Поцелуйкин.
И он не обманулся. Вдруг и на его улицу пришел праздник. Случилось это так неожиданно, что он даже растерялся. И было от чего. Разве мог он подумать, что средь бела дня, под носом у эсэсовца какой-то «малохольный» примется чуть ли не в открытую зазывать лагерников в какую-то подпольную бригаду! Правда, агитатор не разговаривал с Поцелуйкиным, но это было даже к лучшему. Ведь когда игра пойдет к развязке, гестаповцы не станут деликатничать и выискивать правого и виноватого. «Говорил с тобой подпольщик?» — «Говорил». — «Становись к стенке!» — «Да ведь я того… Я же вам и донес об этом». — «Становись, становись! Некогда с тобой валандаться!» Поставят — и с богом, получай свою пулю. Достаточно того, что агитатор совращал одного из дружков Поцелуйкина, призывал записаться в отряд.
Услыхав такую новость, Поцелуйкин чуть не подпрыгнул. Он плотоядно потер руки. Зеленоватые, кошачьи глаза его хищно прищурились, затерялись в морщинистых складках кожи. Нос еще более заострился.
— Ты, Серафим Мартынович, того… — предупреждал дружок, — не подумай, ради бога, что я и взаправду записываюсь к ним. Я же только выслушал и сейчас же к тебе.
— Не бойся, — успокаивал Поцелуйкин. — Пока я с тобой, не пропадешь… Но смотри у меня, не вздумай вертеть хвостом… Сам знаешь… — и его глаза-щелочки холодно блеснули. — Без меня ни шагу. Сгинешь!
Но торжество Поцелуйкина оказалось недолговечным. Буквально на следующий же день приятеля его включили в этапную команду и увезли из Бухенвальда, а куда — неизвестно. Агитатор больше не появлялся в сорок четвертом бараке. Это привело Поцелуйкина в замешательство. «Должно быть, эсэсовцы и без меня все разнюхали и подпольщика этого загребли. Что же делать? Свидетелей больше не осталось. Сам Поцелуйкин агитатора не видел, в лицо не знает, стало быть указать на него не сможет, если он даже и остался на свободе. Пойти к гестаповцам и просто так, на словах сказать обо всем? Не поверят! Да если и поверят — много ли выгоды? Прикажут: «Ищи, коли сам донес». А не найдешь — опять же собственная башка может полететь. Нет уж, видно, терпеть надо. Больше терпел.
Поцелуйкин и раньше знал, что Задонова перевели штубендинстом в восьмой, детский барак. «Как могли эсэсовцы поставить флюгпункта штубендинстом? Тут что-то темно», — волновался Поцелуйкин. «Не здесь ли зарыта собака?» Эти мысли отняли у него покой. «Дай-ка сам наведаюсь к этому парню», — решил он и отправился в восьмой барак.
Но к детям его не пустили, какие-то двое дневальных сказали, что подозревается эпидемия и потому в бараке введен карантин. Если бы Поцелуйкин знал, что в это самое время в бараке идет учеба, а люди, не пустившие его в барак, стоят на часах по приказанию подпольной организации, он бы опрометью бросился в комендатуру. Все же тот факт, что не пустили в барак, сильно заинтриговал Поцелуйкина.
Где искать разъяснений? Провокатор наугад направился в сорок второй блок, к старому знакомому — Назимову. Здесь Поцелуйкину никто не помешал войти в барак. Но Назимов встретил непрошенного гостя угрюмо, нехотя пожал угодливо протянутую руку.
— Чего такой мрачный? — спросил Поцелуйкин. Он не сводил пронзительно-колючих глаз с Назимова. На нем, вместо полосатой робы с меткой флюгпункта, был черный китель! Что за наваждение? Немцы простили и этого флюгпункта, сделали его уборщиком барака. Это невероятно. Нет ли тут чего-нибудь такого?..
— Веселого мало, — по-прежнему угрюмо ответил Назимов.. — Болезнь все еще не проходит. А ты, вижу, доволен чем-то?
— Еще как доволен! — Поцелуйкин с таинственным видом огляделся по сторонам, снизил голос: — Наши-то в хвост и в гриву колотят супостатов. Там, — он показал головой куда-то в пространство, — новую партию пленных пригнали. Они и рассказали. Германцы будто бы везде отступают.
— Тем, кто отступает, редко удается брать пленных, — заметил Назимов, разгадав уловку шпика.
— Хи-хи… Вы уж скажете… — тоненько засмеялся Поцелуйкин. — Я ведь не военный человек, в таких тонкостях не разбираюсь. Всю жизнь на счетах щелкал. — Он снова оглянулся. — Как бы там ни было, только плохи дела у фашистов…
— Что-о?! — заорал Назимов. — Ты тут какую-то агитацию разводишь. А ну пошли к штубендинсту. У тебя, я вижу, спина чешется. Пусть попарят розгами.
Не ожидавший такого оборота, Поцелуйкин побледнел, стал заикаться:
— Ты того, не ори… Я ведь так… Не очумел еще… Э-э-э… Да ты что, русскую душу хочешь загубить?..
— Пошли, пошли! — тянул его за рукав Назимов. — Там проверят, какой ты русский. Тут кое-кто тебя и в Париже видел.
Выведя Поцелуйкина за порог, Назимов изо всех сил пнул его в зад и захлопнул дверь.
Поднявшись с четверенек, Поцелуйкин испуганно посмотрел на дверь и вдруг припустился бежать. «Говорит, в Париже… Не дай бог! Нет, нет… Если в блоке узнают, что я эмигрант…»
Отдышавшись и пересилив испуг, Поцелуйкин принялся ругать себя последними словами: «Чего перетрусил? Что он может сделать?» Но потом снова впал в сомнения: «Нет, с этим монголом (так он называл Назимова) нельзя шутить. Он не так глуп. Неплохо бы проучить его».
Ночью Поцелуйкин сквозь сон услышал, как из их барака осторожно, стараясь не шуметь, один за другим выходили люди и почему-то долго не возвращались. Он долго ворочался с боку на бок, но так и не дождался, когда они вернулись: сон опять одолел его.
Утром ему бросились в глаза распухшие губы фризера.
— Кто это тебя разукрасил? — с безразличным видом спросил он Сабира.
— От Дубины досталось, — нехотя ответил Сабир и поспешил отойти.
— Хи-хи… Дубина… — рассыпался мелким смешком Поцелуйкин. — Но я-то не совсем дубина! Кое-что и сообразить могу.
Он все же пронюхал, что ночью кто-то бил уголовников. Эта новость совершенно лишила его покоя. Он не находил себе места. «Организация… Ей-ей, организация! Одиночки на такое никогда не рискнут».
Есть поговорка: коль собака не напакостит, у нее нутро заржавеет. Поцелуйкин все же не выдержал… Разве можно упустить такой случаи. Пусть рискованно! Пусть не все еще ясно! Промедлишь — совсем останешься на бобах. Он забился в укромный уголок и принялся строчить свой первый донос.
Подпольщики, которым было поручено следить за Поцелуйкиным, еще днем обратили внимание, что он чем-то сильно возбужден. Ночью они осмотрели его одежду. В кармане был обнаружен длинный список фамилий и донос.
Утром Поцелуйкин вскочил с нар, поспешно оделся и, не дожидаясь поверки, быстрым шагом направился в комендатуру. Когда он пересекал апельплац, его остановили лагершуцы, спросили, куда он идет. Поцелуйкин забормотал что-то невнятное. Тогда один из лагершуцев схватил его за шиворот, негромко, но раздельно произнес:
— Ты вор!
По неписаному лагерному закону вор подлежал смерти. Поцелуйкин ужасно побледнел.
— Нет, нет. Я ничего не крал…
Но ему не дали говорить. Схватили с обеих сторон под руки, привели обратно в сорок четвертый блок, затолкали в умывальную комнату. Один из лагершуцев вытащил из его кармана бумагу:
— Что это такое?
На лбу Поцелуйкина выступил холодный пот. Но он быстро овладел собой, нагло ответил:
— Сами не видите? Какой же я вор? Не мешайте мне работать. Я на вас пожалуюсь господину начальнику лагеря…
В это время открылась дверь, в умывальню вошли несколько человек русских заключенных. Поцелуйкин осекся на полуслове. Это тебе не лагершуцы!
Трое из вошедших шагнули вперед. Другие остались у двери. Лагершуц передал одному из троих отобранную у Поцелуйкина бумагу.
Все трое пробежали глазами донос, список. Тот, что стоял в середине, — он был выше других, на лице у него шрам, — сурово сказал:
— Слушайте, Поцелуйкин! Вы стоите перед советским судом.
— Что, что? — встрепенулся шпик. — Как вы сказали?
— И обвиняетесь в самом тяжком преступлении, — продолжал человек со шрамом. — А именно: в предательстве. Вина ваша доказана изъятым у вас доносом и списком преданных. Оба документа вы написали собственноручно. Что можете сказать суду? Признаёте себя виновным?
— Нет, нет! — сразу закричал смертельно перепуганный Поцелуйкин. — Я не виноват… Я, ей-богу, ребята… Да что вы… Как это можно?
— Кто написал? — лагерник со шрамом протянул ему бумагу. — С какой целью писали?
Поцелуйкин руками зажал голову.
— Меня заставили!.. Не по своей воле, братцы. В бункер вызывали… Сам начальник лагеря…
— Назовите других предателей!
— Да что вы, откуда мне знать… Ребята, братцы, я же русский… У меня дома жена, дети малые…
— А дом-то где?
— В колхозе, братцы!
— А не в Париже?
Поцелуйкин сделал такое движение, словно готов был прошибить головой каменную стену. Глаза его округлились, он безумно озирался по сторонам. Судьи, суровые и неумолимые, стояли перед ним с плотно сжатыми губами, с холодно устремленными глазами.
— Назовите других предателей! — повторил старший судья.
— Назову, назову! — поспешно согласился Поцелуйкин. — Задонов из детского барака, Назимов — из сорок второго, Сабир — из сорок четвертого…
Судьи переглянулись. Еще раз посмотрели в список. Названные Поцелуйкиным фамилии стояли чуть ли не первыми.
— Зачем вы обманываете суд? — жестко сказал человек со шрамом. — Как же они могут быть предателями, если вы сами доносите о них начальнику лагеря?
Лицо Поцелуйкина окаменело. Должно быть, он уже плохо соображал, о чем говорил.
— А этой науке где научились? — спросил один из судей и показал на свое горло. — Помните яблочко?.. Во Франции служили в полиции?
— Нет, нет! Я в полиции никогда не служил. Мне приходилось выступать только свидетелем…
Поцелуйкин грохнулся на пол и, ползая на коленях с вытянутыми дрожащими руками, просил пощадить. Его громкие возгласы могли привлечь внимание. Мог неожиданно нагрянуть блокфюрер. Члены суда переглянулись, каждый кивнул головой. Это означало, что суд совещался и вынес приговор.
— Именем советской власти, — раздельно говорил судья, — вы приговариваетесь к уничтожению, как презренный предатель! Приговор окончательный…
Через пять минут Поцелуйкина уже не было в живых. Его труп бросили в вагонетку и отправили в мертвецкую при крематории. Врач констатировал смерть от удушья при тяжелом воспалении легких.
Симагин читал только что выпущенную подпольную газету. Она была написана от руки на листочках немецкой ученической тетради. Выходила газета раз в две недели, тиражом всего в два экземпляра и распространялась только среди русских военнопленных. Но материалы ее передавались по всему лагерю.
На первой странице в левом верхнем углу стоял заголовок: «Правда пленных». Над заголовком — девиз газеты: «Находясь в плену, помни о родине!»
Симагин прежде всего пробежал военный обзор. В статье едко высмеивались неуклюжие попытки фашистской пропаганды объяснить отступление гитлеровской армии на всем фронте «организацией эластичной обороны», «стратегическим сокращением линии фронта». Газета вскрывала подлинные причины отступления гитлеровских войск. Обзор заканчивался призывом: «Выше голову, товарищи! Поможем всеми доступными нам средствами победе Советской Армии! День окончательного разгрома фашизма недалек!»
В разделе «Лагерные новости» обращала внимание заметка: «Куда отвезли норвежских студентов?»
С месяц тому назад, гитлеровцы доставили в Бухенвальд из Осло триста пятьдесят норвежских студентов и заперли в пустовавшем бараке. Работать их не заставляли, кормили из эсэсовской кухни. Молодые, русоволосые, здоровые парни целыми днями без дела слонялись по лагерю.
«Гитлер уже и дружков своих начал за колючую проволоку прятать», — говорили между собою узники.
Эти студенты были сыновьями норвежских коммерсантов, юристов, коммивояжеров, сотрудничающих с немецкими оккупантами. Парни сами признавались, что их упрятали в Бухенвальд за всякие антифашистские выходки, а также и с тем расчетом, чтобы припугнуть их родителей: пусть более послушно выполняют распоряжения Гитлера.
Вдруг студенты исчезли из лагеря, узники больше их и не видели. Куда увезли норвежских парней, что с ними сделали — никто доподлинно не знал. Но вряд ли судьбе их можно было позавидовать.
В другой заметке называлась фамилия агента гестапо, орудовавшего в одной из рабочих команд. Газета рассказывала о подлых проделках шпика, призывала узников к осмотрительности.
Еще одна статейка заставила Симагина задуматься. Заголовок был довольно невинный: «Хрен редьки не слаще». Но содержание заметки — куда серьезнее. В Бухенвальд назначен новый начальник лагеря — ставленник гестапо палач Кампе.
Симагин уже знал, что по приказу Кампе несколько немецких антифашистов заключены сейчас в особый бункер. Их подвергают там страшным пыткам, требуя выдачи членов подпольной организации. Судя по всему, следствие проводится «на всякий случай», «в порядке сплошного прочесывания», точных данных у гестаповцев пока нет.
Симагин вернул газету редактору, принялся ходить по комнатушке. С каждым днем существование подпольной организации подвергалось все большей опасности. Лагерь кишел тайными агентами гестапо. Все они носили такие же полосатые униформы, жили и питались вместе с узниками. Уберечься от них было очень трудно. На днях Симагину сообщили, что в Бухенвальд привезли новую большую партию всякого рода подонков, ранее служивших в частях СС, в полиции и теперь наказанных гитлеровскими властями за какие-то слишком вопиющие провинности. Доподлинно стало известно, что Кампе намерен использовать этих негодяев в качестве своих внутрилагерных шпиков.
Симагин тогда же дал задание товарищам из «Службы безопасности» — каким-нибудь способом обезвредить провокаторов, прежде чем они развернут свою подлую деятельность. Сегодня Степан Бикланов должен был сообщить, удастся ли что сделать.
Бикланов не заставил долго ждать себя. Он вошел своей стремительной походкой, как всегда энергичный, собранный, готовый к действиям.
— Докладывай, какую мы встречу приготовили «гостям», — нетерпеливо сказал Симагин.
Ответ у Степана был уже готов.
— Решено сплавить к «тете Доре» на курорт.
«Тетей Дорой» назывался в Бухенвальде подземный филиал лагеря, где царил исключительно жесткий режим. И самые здоровые люди не выдерживали там больше месяца.
— Даже к «тете Доре»? — удивился Симагин. — Это было бы замечательно. Там они получат заслуженный «отдых». Пусть отведают угощений из своей же собственной кухни. Это что, реально?
— Да, можно считать, что сделано.
— Трудновато пришлось? Бикланов глубоко вздохнул:
— Нелегко.
За спиной Кампе сплавить к «тете Доре» целую партию оголтелых гитлеровцев, освободить от них и без того тяжкий Бухенвальд — это свидетельствовало о высоком классе работы товарищей из подпольной «Службы безопасности». Им пришлось немало потрудиться, мобилизовать все свои скрытые связи, нажать на все пружины. Зато и результат неплох.
— Молодцы, ребята! Спасибо! — сдержанно похвалил Симагин.
— Но это, кажется, последний мой «бенефис», — устало сказал Бикланов. — Давайте наконец решать вопрос с назначением постоянного руководителя «Службы безопасности». Я решительно не могу больше совмещать эту обязанность с другими. Мне очень трудно бывать в Большом лагере — следовательно, я не могу как следует проверять подготовку наших ответственных операций. А без этого какой я руководитель. Ведь мы чуть не проморгали «варфоломеевскую ночь».
Симагин согласен: роль «Службы безопасности» возрастает и усложняется с каждым днем. Руководитель службы должен быть освобожден от всяких других обязанностей. Между тем Бикланов был фактическим заместителем Симагина во всей многообразной деятельности «Русского политического центра». Кем заменить Степана? Не первый день Симагин ломал голову над этим вопросом, советовался с другими членами центра. По правде говоря, есть на примете один человек, но, прежде чем решать что-либо, надо посоветоваться с Назимовым.
— Ладно, обещаю тебе решить вопрос на этой же неделе, — твердо сказал Симагин. — В данную минуту меня тревожит кое-что другое.
— Что именно?
— Связной Ефимов доложил мне, что на Густлов-верке получен срочный заказ на изготовление нового оружия. Как бы сорвать этот заказ? Ну хотя бы на время… На крайний случай, пусть наши лагерники не участвуют в выполнении заказа.
Вдвоем им ничего не удалось придумать. Этим же вечером созвали всех членов центра. Было высказано много предложений. Наконец кто-то сказал: гитлеровцы очень боятся эпидемий. Если объявить, что у нас в лагере тиф?..
Симагин сразу ухватился за предложение. «Тиф» — это отдых узникам от всякого рода внелагерных работ, следовательно, более широкая возможность для боевой учебы. Оставалось практически осуществить идею.
Посоветовались с «Интернациональным центром». Там одобрили смелое предложение русских, согласились осуществить его. Лагерные врачи — члены подпольной организации — впрыснули нескольким больным «зеленым» какой-то безвредный состав, от которого тела их покрылись красной сыпью. Больных показали старшему врачу-эсэсовцу. Тот встревожился, однако отказался подписать рапорт коменданту лагеря о подозрении на тиф. Но вскоре после этого о неприятных заболеваниях в Бухенвальде каким-то образом узнали руководители Густлов-верке. Они всполошились. Ведь если зараза проникнет на завод, пострадают и вольнонаемные, придется остановить предприятие. Администрация завода категорически потребовала от коменданта, чтобы он объявил карантин в лагере.
После этого эсэсовский главврач, чтобы снять с себя ответственность, подал рапорт о случаях подозрительной сыпи.
Теперь «Русский политический центр» чувствовал себя несколько свободней. «Эпидемия» хоть и стесняла передвижения внутри лагеря, зато предоставляла больше возможностей для всей подпольной деятельности, так как внимание лагерной администрации было устремлено на пресечение «заболеваний».
Симагин не теряя времени вызвал Назимова. Баки, как всегда, явился точно в назначенное время. Он был оживлен, на щеках даже румянец выступил. Симагин не преминул заметить, что наступившая весна, должно быть, пробудила в командире «Деревянной» бригады новые силы.
— А как же! — согласился Баки. — Уже конец апреля. Сейчас и в моих родных краях природа просыпается от долгого зимнего сна. Небось на полях гудят трактора, прокладывают первые черные борозды. А здесь весна полностью вступила в свои права. Деревья оделись зеленой листвой, вовсю щебечут птицы, на земле — поросль молодой травы…
Но Симагин отнюдь не был склонен предаваться поэзии.
— Слушайте, — прервал он Назимова, — лучше расскажите-ка мне, что вы думаете о Николае Кимове.
Назимов насторожился. Непонятно, зачем Симагину понадобилась дополнительная характеристика — Кимова? Неужели опять что-нибудь стряслось?
— Ничего плохого о Кимове сказать не могу, — ответил Баки первое, что пришло в голову.
— Ну а хорошее? — чуть улыбнулся Симагин.
— Хорошее — пожалуйста. О хорошем и говорить приятно. — Назимов подробно рассказал о том, как Кимов формировал батальон, умело соблюдая жесткие правила конспирации.
Симагин внимательно слушал, в глазах его не появлялось ни одной теплой искорки, по которой можно было бы судить о его отношении к похвалам Назимова. Вдруг он перебил:
— Ведь Кимов — политработник? Не трудно ли ему будет командовать батальоном?
— Эта мысль и мне приходила в голову, — признался Назимов. — Но в наших условиях приходится учитывать и другие качества человека. Кимов не только отличный конспиратор, у него есть способности смелого, изобретательного разведчика. — В подтверждение своих слов Назимов привел ряд убедительных фактов.
И тут-то холодные серые глаза Симагина заметно потеплели, а на губах заиграла улыбка.
Назимов все еще не понимал этой перемены в настроении руководителя центра.
— Борис, мы, пожалуй, заберем от вас Кимова, — вдруг объявил Симагин. — Думаем использовать его на другой работе.
— Как?! — удивился и встревожился Назимов. — Забирать командира в разгар боевой подготовки? Я категорически против этого!
— Да ведь я и не ожидал от вас другого ответа, — признался Симагин. — Потому что я на вашем месте держался бы точно так же. Но интересы организации требуют от нас широты взглядов. Человека, способного командовать батальоном, мы сможем найти. А вот поручить кому-то, кроме Кимова, некоторые обязанности невозможно.
Назимов все еще колебался:
— Очень трудно будет ввести в курс дела нового командира. Кимова знают люди, ему верят.
— Это в наших силах убедить людей, чтобы поверили новому командиру. Вы лучше бы спросили, куда мы забираем Кимова.
— Надеюсь, сами скажете, если можно.
— «Если можно»… Хитрец вы, Борис… Ладно. Мы хотели бы назначить его начальником «Службы безопасности». Как видите, работа особой важности. Справится?
— Думаю, да… А кого вы рекомендуете на место Кимова?
— Подполковника Харитонова. В лагере он недавно. На фронте был боевым, отважным командиром. Вас познакомят с ним.
Напоследок Симагин сообщил, что с завтрашнего дня комендант вводит в лагере карантин сроком на две недели. Следовательно, все внешние работы на это время прекратятся, да и эсэсовцы не будут показываться в лагере.
— Вам, Борис, надо воспользоваться случаем, шире развернуть боевую учебу.
— Это обязательно! — оживился Назимов. — Пусть новый начальник лагеря примет от нас подарочек.
— Еще раз — не забывайте о бдительности! — напутствовал Симагин. — Беспечным никакой карантин не поможет.
Кроме нескончаемых повседневных тягостей лагерной жизни Смердова еще больше мучили угрызения совести. Насколько глубокими и острыми бывают терзания совести у честного человека, далекого от мелочного самолюбия, сознающего свою тяжкую вину перед товарищами, — об этом может судить только тот, кто сам испытал нечто подобное. Иван Иванович всей душой раскаивался в своей оплошности. Он простить не мог себе того, что, будучи испытанным командиром, прошедшим долголетнюю школу Советской Армии, умеющим в общем-то хранить воинскую тайну, — вдруг допустил мальчишескую опрометчивость. Хорошо еще, что Смердов так и не узнал о доносе Поцелуйкина, от него скрыли этот факт. И хорошо сделали. Кто знает, каким судом судил бы себя старый подполковник. Возможно, он не вынес бы тяжкого испытания.
Между тем выделенные центром члены подпольной организации незаметно для Смердова продолжали наблюдать за ним. Они хорошо видели, как он мучается. Видели также, что Иван Иванович беспрекословно, с присущей кадровым военнослужащим точностью подчиняется организации — он не вмешивается ни в какие дела подпольщиков. И именно это обстоятельство явилось главным при решении дилеммы — быть ему или не быть в рядах организации.
Дни шли своим чередом. Ход времени не задерживали ни страдания, ни горести людей. Кончилась холодная, темная, мучительная зима. Весна с ее сочной зеленью лесов и полей, бездонной синевой ясного неба в самом разгаре. И если бы не колючая проволока, не зловещая труба крематория, не вышки часовых и мрачные, навевающие безысходную тоску бараки, если бы не тошнотворный запах горелого мяса и волос, да не маслянистая сажа, плавающая в воздухе черными мотыльками, — то гора Эттерсберг близ Веймара была бы сейчас одним из чудеснейших уголков природы.
Вместе с весной радостные вести доходили с фронта. Новости быстро распространялись по всему лагерю. Люди с оглядкой, осторожно, все же находили возможность обсуждать события на фронте; наиболее нетерпеливые поздравляли друг друга с ожидаемой победой.
Однако победа, рвущаяся вперед точно горный поток, с такою же быстротой могла приблизить и час последней трагедии узников Бухенвальда. Исстрадавшимся узникам не хотелось думать о своей гибели, гораздо радостнее было мечтать о близкой свободе, о жизни, о возвращении на родину и встрече со своими семьями.
В один из светлых весенних вечеров Смердову передали, чтобы он зашел в восьмой барак. Подполковник сразу насторожился. Не ловушка ли?
— У меня там нет ни знакомых, ни земляков. К тому же я болен и пойти не смогу, — спокойно ответил он человеку, который обратился к нему.
— Нет, вы уже поправились, — настаивал человек.
— Вы не врач, меня не выслушивали, — возразил Смердов. — Откуда вы можете знать, болен я или нет.
— Что ж, позовем врача, — усмехнулся человек и ушел.
Не прошло и часа, как он вернулся, да не один, а вместе с Кимовым.
— Иван Иванович, нужно пойти, куда приглашают, — подтвердил Кимов.
Смердов посмотрел ему в глаза и, ни слова не говоря, начал собираться.
В восьмой барак он вошел со смешанным чувством радости и тревоги. Он не знал, зачем и кто вызвал его.
У дверей Смердов перевел дух. Да что это? Детский смех?! Звонкие детские голоса?! Ведь ничего подобного не было слышно, когда он приходил сюда в первый раз. Молчание, болезненные детские лица Атмосфера тоски и безнадежности. «Дети, как птицы… Чуть пригрело, они уже щебечут», — подумал Иван Иванович, и на сердце у него стало как-то легче. «Выживут, обязательно выживут ребята!» — повторял он про себя, идя по длинному коридору, где гулял ветерок и остро пахло дезинфекцией.
В уголке — обиталище штубендинста — Смердов увидел Назимова. После того памятного, тяжелого для обоих разговора они не встречались. Баки с трудом узнал Смердова: лицо еще больше похудело, отливало желтизной.
— Как здоровье, Иван Иванович? — Назимов первый протянул руку.
— Как видите, — Смердов продолжал стоять.
— Садитесь, — показал Назимов на табурет.
— Благодарю.
Назимов расспрашивал о здоровье, самочувствии, условиях жизни, а сам пристально смотрел в лицо Смердову. Под этим испытующим взглядом Иван Иванович чувствовал себя неловко, но старался не показать этого. Отвечал он на вопросы ясно, сжато, ровным голосом. Смердов был гордым человеком, умел сохранять достоинство при любых обстоятельствах. Поэтому он не хотел, чтобы его жалели, сочувствовали. Прямо, по-мужски он сказал о главном:
— Я прошу, чтобы мне вернули доверие и поручили дело. Больше у меня нет никаких желаний. Урок из своей ошибки я извлек.
— Об этом мы знаем, — подтвердил Назимов. — Но мы, военные люди, знаем также, что слово — словом, а дело — делом.
— Можно считать, что вы не верите моим словам? — спросил Смердов.
— Нет, верю. Если бы не верил, не позвал бы вас сюда… — Назимов прикурил сигарету, затянулся несколько раз и закашлялся. Отдышавшись, твердо произнес: — Иван Иванович, мы думаем возложить на вас очень большую и ответственную работу. Как вы смотрите на это?
— Приказывайте, я слушаю, — сказал Смердов и встал.
— Сидите же, — тронул его за руку Назимов.
— Я не могу выслушивать приказы сидя. Не привык.
— В данном случае допустите исключение. Садитесь, пожалуйста.
Смердов послушался. Назимов помолчал, собираясь с мыслями, продолжал:
— Я разговариваю с вами от имени товарищей из центра, объявляю их решение. Вам поручается формирование бригады из советских узников, в составе двух батальонов.
Смердов все порывался встать, но Назимов придерживал его за локоть.
— Не забывайте, Иван Иванович, что стены в лагере имеют глаза и уши, — шепотом продолжал Назимов, хотя до этого говорил почти полным голосом. — Вам хорошо понятно, как легко здесь проявить неосмотрительность и к каким гибельным последствиям может она привести…
Лицо Смердова залилось краской. Назимов продолжал уже другим тоном:
— Это не в упрек. Просто все мы не должны ни на минуту забывать об окружающих нас опасностях… Итак, бригада будет условно называться «Каменной», так как она должна формироваться только из узников, живущих в каменных блоках. Первая ваша задача — найти людей, способных командовать батальонами… — Назимов слово в слово повторил то, что однажды уже говорил Смердову. — Затем строго держитесь нашего основного правила: весь рядовой состав знает лишь своих непосредственных командиров, а начальники — подчиненных. Никаких отклонений! Сами командуйте только через комбатов. Доверяйте им, а они пусть доверяют комротам. Что еще?.. Вас познакомят с одним товарищем. Зовут его Николай Толстый. В дальнейшем вы будете иметь дело с ним, как с представителем центра. Ему же и будете подчиняться. Повторяю, вы имеете дело только с каменными блоками. Деревянные бараки и Малый лагерь в вашу компетенцию не входят. Понятно, Иван Иванович?
— Все ясно! Прикажете выполнять? — Лицо старого командира было строгим и торжественным.
— Выполняйте. Желаю успеха.
В мае «Русский политический центр» назначил Николая Кимова начальником «Службы безопасности» и одновременно избрал его своим членом.
При сдаче батальона Кимов вместе с картой-схемой лагеря передал Назимову и подробный план десятой казармы — трехэтажного каменного здания, в котором размещались солдаты-эсэсовцы. На этом плане с исключительной точностью было обозначено расположение коридоров, комнат, дверей и окон, куда открываются окна и двери, количество коек в комнатах, места для хранения оружия, посты, — одним словом, все, что могло представлять интерес.
При виде такого «подарка» у Назимова сверкнули глаза. «Вот если бы все казармы были нанесены на такие планы», — мелькнуло у него в голове.
— Откуда у вас эта штука?
Кимов сказал, что с помощью немецких товарищей ему удалось устроить одного русского военнопленного постоянным плотником в столовую для эсэсовских офицеров.
— Он ремонтирует там мебель, выполняет прочие поделки, в то же время ведет учет эсэсовцев, питающихся в этой столовой, отмечает изменения в офицерском составе, прислушивается к разговорам: он отлично понимает по-немецки. Он же ухитрился сделать этот чертеж.
— Да ведь это замечательно! — восхищался Назимов.
— Кроме того, — продолжал Кимов, — у меня есть верные ребята из поляков, чехов, французов, которые обслуживают эсэсовцев в качестве портных, посыльных, сапожников, денщиков…
— Русских не допускают к личному обслуживанию?
— Русских — нет.
Дальше Кимов познакомил Назимова со сведениями, полученными им через своих агентов, о численности и составе охранной дивизии эсэсовцев, их вооружении, внутреннем распорядке.
— Спасибо, Николай, еще раз большое спасибо! — благодарил Назимов. — Ты оказал огромную услугу организации. В дальнейшем, я думаю, наша разведка должна распознать каждого вражеского офицера, каждое охранное подразделение. Вообще — разведка за пределами лагеря у нас ведется еще недостаточно. Надо восполнить этот пробел…
Разговор принял иное направление, как только пришел новый комбат — Сергей Харитонов. Он должен был принять батальон от Кимова.
Сергей Харитонов — уже в годах, высокий, с удлиненным лицом и крупным, с горбинкой носом. Голубые глаза смотрят на собеседника доброжелательно, в то же время они, как говорится, «себе на уме». Характер у него спокойный, движения медлительные. Товарищи, проверявшие Харитонова, передали, что никто не видел, чтобы он вспылил, рассердился, выругался. В то же время он умел не дать себя в обиду.
Вспыльчивый, способный на резкость, Назимов очень симпатизировал таким «ровным» людям. С первого же знакомства они подружились.
Приняв батальон и войдя в курс дела, Харитонов через некоторое время сообщил Назимову, что он внес кое-какие изменения в структуру батальона. По договоренности со старостой блока, у него члены одной и той же группы «О» обедают за одним столом. Столы других групп располагаются рядом. Таким образом, каждая рота сидит в столовой компактно. Командирам значительно легче отдавать условные приказания, поскольку бойцы находятся вместе. Да и сами бойцы быстрее привыкают друг к другу, между ними устанавливается взаимное доверие.
За каждым обеденным столом обычно помещаются пятнадцать — восемнадцать лагерников. Понятно, все они не могут быть членами группы «О», так как отделение пока еще состоит из трех-четырех человек. Но ведь у каждого бойца есть приятель за столом, а то и несколько. Если они еще и не вовлечены в подпольную организацию, то благодаря постоянному соседству в столовой являются потенциальными бойцами бригады. Можно надеяться, что когда прозвучит сигнал к восстанию, боевой состав отделения возрастет до девяти — двенадцати человек, а в составе взводов будет от двадцати семи до тридцати шести бойцов. Соответственно должна увеличиться численность рот и батальонов.
Подробно ознакомившись с новшеством Харитонова, Назимов приказал ввести такой же «застольный» порядок в двадцать пятом и сорок четвертом бараках, где жили только русские военнопленные, а старосты блоков были свои люди. В других бараках применить этот опыт оказалось невозможным — там национальный состав заключенных был смешанным, да и старосты — ненадежные.
Назимов гордился, что его бригада с каждым днем организационно укрепляется, что боевая учеба идет хорошо. Особенно помог оживлению учебы неожиданно введенный, карантин. Все было так, как предвидел Симагин: в течение двух недель ни один эсэсовец не показывался в лагере.
Чтобы еще больше укрепить свою подпольную армию, повысить ее боевой и политический уровень, «Русский политический центр» решил учредить институт политкомиссаров и политруков.
Назимов с нетерпением ждал, когда он увидит комиссара своей бригады. И этот день настал. В обычном и самом надежном месте встреч подпольщиков — в детском блоке — Николай Толстый познакомил Баки с высоким смуглым человеком, похожим на грузина.
— Вот, прошу принимать гостя. Это твой комиссар — товарищ Давыдов.
Не успели новые боевые друзья обменяться и несколькими фразами, как в бараке затрещал репродуктор. Хриплым, раздраженным голосом комендант приказывал всем узникам немедленно выстроиться на апельплаце.
Лагерники, уставшие за день от непосильной работы, еле волоча ноги, тянулись к площади. «Что случилось? Почему созывают в неположенное время? Неужели эвакуация?» — эти вопросы сверлили голову каждого заключенного. Теперь почти каждый знал, что как только гитлеровцы почуют свой конец, они попытаются превратить Бухенвальд в груды развалин, уничтожить его со всеми узниками. Не настал ли этот час? Фронт, правда, еще неблизко, но от фашистов можно ожидать всего.
Вечерело. За лагерем багровело заходящее солнце. Все небо на западе было окрашено кроваво-красными отблесками зари. В природе установилась словно могильная тишина. Казалось, и деревья за колючей проволокой застыли в безмолвном горе. Бессильно сникли темно-зеленые, отливающие краснотой листья буков, — хоть бы один листочек пошевелился! Отчетливо было видно, как на вышках, поверх перил мостков торчали дула пулеметов.
На апельплаце тысячи лагерников, обнажив головы, ждали, что объявит комендант. Люди стояли рядами, побарачно.
Погасла заря. Смеркалось. По лагерю замелькали огоньки фонариков в руках эсэсовцев: вооруженные группы гитлеровских головорезов метались от барака к бараку, что-то или кого-то разыскивая. Слышался возбужденный лай собак.
Все же, что они ищут? Людей, оружие, потайные радиоприемники?
Внезапно из громкоговорителей на весь лагерь загремел зловещий голос самого Кампе:
— В лагере скрывается государственный преступник, бежавший от правосудия! Тому, кто укажет место, где прячется этот преступник, будет выдано десять пачек махорки и десять марок. Я жду пять минут.
«Вон оно что!» — думал каждый узник, напряженно глядя перед собою.
Пять минут истекло. Площадь молчала. Лишь кто-то очень тихо, так, чтобы было слышно только близстоящим, заметил:
— Дешевые у тебя прислужники, господин начальник!
Слова эти тут же пошли по рядам.
— Пять минут прошло! — еще более угрожающе заговорил Кампе. — Кому-то из вас известно, где скрывается преступник. Если не скажете, будете стоять, пока мы не отыщем этого негодяя. Будем искать день и ночь, хоть целую неделю. Подумайте! Если не хотите стоять всю ночь на ногах из-за одного бандита, скажите, где он прячется. В ту же минуту вы разойдетесь по своим местам, будете отдыхать.
— Наши ноги привычные. Нам и тут не так уж плохо, господин начальник. Мы не продаем товарища за десять пачек махорки, — опять послышался в тишине чей-то приглушенный голос. И опять эти слова пошли гулять по рядам.
Площадь молчала. Но многие думали про себя: «Вероятно, среди нас находятся люди, знающие, а может быть, и укрывшие беглеца. Это могли сделать только политические. Что ж, они не выдадут, выдержат. Молчат и «зеленые». Эти или не знают ничего, или боятся политических. А то сказали бы».
Изнуренным, голодным людям было невыносимо тяжело стоять. Многие валились на землю. Блокфюреры пинками поднимали их.
Время тянулось ужасно медленно. Эсэсовцы все еще шарили в бараках, забирались на чердаки, опускались в подвалы. Надрываясь лаяли собаки, метались лучи прожекторов, вопил комендант. Так прошла вся ночь.
Неохотно брезжило. При скупом утреннем свете на узников страшно и жалко было смотреть. Лица у всех серые, дряблые. На земле валяются десятки тел.
Вдруг все вздрогнули. Откуда-то со стороны «зеленых» раздался выкрик:
— Довольно, я больше не могу! Давайте махорку! Эсэсовцы бросились на голос. А политические узники стояли точно наэлектризованные. Руки сжаты в кулаки. Зубы стиснуты. Нет, надо сдерживаться! Еще не пришло время для открытого выступления.
Уголовник-предатель повел группу эсэсовцев к вещевым складам.
Узникам не дали ни отдохнуть, ни позавтракать. Прямо с площади, измученных и голодных, погнали на работы.
Только в середине дня «Русскому политическому центру» все стало известно. Разыскивали русского военнопленного. В каком-то концлагере он убил часового и убежал. Его поймали и несколько дней тому назад привезли в Бухенвальд на расправу. Четыре дня и ночи его допрашивали и пытали в специальном бункере. Четыре дня он ждал смерти. Заключенные, разносившие пищу, передали ему нож. Вечером эсэсовец вывел его из бункера и повел в крематорий. Пленный понял, что настал последний его час. Неожиданно он пырнул эсэсовца ножом; петляя между бараками, бросился бежать. След его был потерян. Оказывается, он укрылся в вещевом складе. Там работали политзаключенные. Они спрятали беглеца под ворохом тряпья.
Один из уголовников случайно видел все это. Он молчал на апельплаце целую ночь, боясь возмездия, потом не выдержал и крикнул: «Давайте махорку».
Вечером того же дня гитлеровцы на глазах у всего лагеря повесили русского неизвестного героя. Его уже невозможно было спасти. Но и предатель прожил недолго. На следующее же утро он не поднялся с постели.
В ночь после казни состоялось заседание «Русского политического центра».
— Полностью имя и фамилию казненного товарища нам установить не удалось, — говорил Симагин. — Разносчикам пищи он назвался Михаилом. Правильно ли назвал он себя, мы не знаем. Михаил не был членом нашей организации. Но своим мужеством и геройской смертью он укрепил нас в борьбе. Тяжелая ночь, проведенная на апельплаце, была в своем роде первым смотром нашей армии. Мы убедились в ее стойкости. Среди политических не оказалось ни одного малодушного… Вечная слава неизвестному герою! Позор и смерть предателю, выдавшему героя палачам!
Назимов зафиксировал на самодельной карте лагеря очередные сведения разведки, полученные вечером и ночью. Теперь можно немного передохнуть. В этот час в огромном гулком бараке не было никого, кроме Баки. Все «трудоспособные» еще затемно ушли на работу. Больных и слабых Назимов попросил выйти на улицу, чтобы не мешали уборке барака.
Назимов открывал одно за другим окна, завешенные черной маскировочной бумагой. В барак хлынул прохладный, свежий воздух. На улице стоял туман. У одного из окон Назимов задержался дольше. Оно ничем не отличалось от других, также завешено черной бумагой, но в верхней нераскрывающейся половине окна маскировочная бумага была двухслойной. Назимов спрятал между слоями свою карту, после чего распахнул и эту раму.
Туман на улице постепенно рассеивался. Из-за горы медленно выплывало солнце. Баки припал к окну, наблюдая восход.
Невеселая картина рисовалась на территории лагеря.
В редеющем тумане тут и там мелькали тени людей в полосатой одежде. Похоронная команда подбирала покойников, которых дневальные выносили из блоков и складывали у обочины дороги. Группа узников, понуро толкавшая тяжелый железный каток на дороге, то выплывала из тумана, то снова исчезала. За оградой лагеря захлебываясь лаяли собаки. Должно быть, шел патруль. По мощеной дороге, грохоча и скрипя несмазанными колесами, прокатилась огромная телега, запряженная «поющими лошадьми». На козлах восседал солдат-эсэсовец, что-то крича гортанным голосом, он длинным; бичом поочередно стегал заключенных.
— Эй, ге-ге-гей! — еще долго доносился из тумана дикий, торжествующий голос возницы.
Назимов сжал в руках черенок поломойки. Нет, надо терпеть до поры до времени. Стиснуть зубы — и терпеть, если даже нет мочи.
Сквозь редеющий туман начали проступать очертания величественного дуба Гёте. Средняя и нижняя части кроны — в густой листве; но макушка древнего дерева уже засохла, ветви черные, голые.
Назимову вспомнился учитель истории Ганс и его слова, сказанные о высыхающем дубе: «Гитлеровская Германия… тоже сохнет, как этот дуб, — с вершины, с головы».
В пустом бараке гулко раздались чьи-то шаги. Назимов вздрогнул, обернулся. К нему приближался человек, на груди которого отчетливо выделялся красный треугольник с буквой «Ф» посередине. Это был француз, коммунист, обитатель сорок второго барака. По болезни он на несколько дней освобожден от работы.
— Мсье Борис! — обратился он. — Разрешите поздравить вас с победами ваших соотечественников… — и протянул Назимову цветок. — Вы, конечно, знаете, что сегодня исполнилось ровно три года, как враг напал на вашу родину. И вот — Советская Армия громит фашистов… Я радуюсь храбрости ваших соотечественников! — быстро говорил француз. — Ив знак своего восхищения боевыми подвигами советских людей преподношу вам этот горный цветок, сумевший вырасти даже на камне.
— Спасибо, спасибо! — растроганно бормотал Назимов, стискивая французу руку. — Желаю, чтобы и Франция была свободной.
В дверях послышался предупреждающий кашель. Француз поспешил уйти, а Назимов, спрятав цветок в карман, схватился за щетку.
К нему подошел веснушчатый человек с повязкой лагершуца. Это был один из связных Кимова.
Кимов передавал, что в последней партии заключенных, недавно прибывшей в лагерь, есть земляки Назимова.
— Еще какие новости? — спросил Баки.
— Всё, — кратко ответил связной.
— Передайте Николаю, чтоб скорее показал мне земляков. Можете идти.
Новость была приятная. Под «земляками» разумелись люди, нужные Назимову. На днях «Политический центр» вынес решение о формировании третьего батальона «Деревянной» бригады. А человека, которого можно было бы назначить командиром батальона, у Назимова пока нет. Возможно, он найдется среди вновь прибывших.
Вскоре тот же лагершуц привел к Назимову странного человека. Его круглая, широколобая голова уже заметно лысела, голубые глаза смотрели кротко. Человек улыбался почти при каждом слове, от улыбки на обеих щеках появлялись ямочки. Казалось, ничего от подпольщика в нем нет.
Его фамилия была Садков.
На обычные в этом случае вопросы: откуда родом, где служил, когда и как попал в плен, что думает теперь делать, — Садков давал односложные, к тому же неопределенные ответы.
«Осторожничает, что ли, сверх меры?» — недоумевал Назимов. Все же ему нравилось, что новичок не болтлив и вообще не из простаков.
При третьей или четвертой встрече Назимов в упор спросил:
— Владимира Семенова знаете? Садков ответил вопросом на вопрос!
— Разве он знаком вам?
Назимов, отрезая ему путь отступления, подтвердил:
— Да, знаком.
— А я, представьте, ни разу не встречался с ним, — простодушно заметил Садков. — Понятия не имею о нем. Кто он такой?
Назимов был уже извещен, что Садков хорошо знает Семенова. Поэтому Баки рассказал, что учился вместе с Семеновым в академии имени Фрунзе, подробно описал его внешность, назвал, где он служил перед войной.
— Может быть, и так, — почти безразлично согласился Садков. — Только я его, к сожалению не знаю. А про незнакомого человека что бы ни рассказывали — приходится верить.
Но в его глазах уже зажглись приветливые огоньки. И Назимов не ошибся. На следующий день Садков растаял, сам завел разговор.
— Я спрашивал у Владимира, — оказывается, вы действительно вместе учились в академии.
— Как это удалось вам так скоро познакомиться с Семеновым? — усмехнулся Назимов. — Вы же до сих пор совершенно не знали его.
— На чужбине люди быстро знакомятся, — тоже улыбнулся Садков. И тут же согнал улыбку с лица: — Если у вас есть что сказать мне, говорите. Время дорого.
— Пройдемте куда-нибудь подальше, — предложил Назимов.
Как всегда, он завел новичка в умывальную комнату.
«— Расскажите, пожалуйста, о себе.
— Это нетрудно, совесть моя чиста, — просто сказал Садков. — Слушайте, если не скучно.
Садков был кадровым офицером-кавалеристом. В плен попал в сорок первом году, тяжелораненым. Содержался в концлагерях — Белосток, Остров, Мзавецо и Замостье. За попытку совершить побег с подкопом его посадили в тюрьму «Святой крест»: Потом перевели в концлагерь Флессеябург, а оттуда — в Бухенвальд.
И все же Садков оказался не из тех, в ком нуждался Назимов. Кавалерист… Но ведь в Бухенвальде кавалерист мог сесть верхом разве что на палочку.
— Нет ли у тебя кого-нибудь другого на примете? — сказал он Кимову при встрече. — Не подходит мне этот кавалерист. Пехотинец нужен.
— Сойдет на время, а там видно будет… — начал было Кимов, но Назимов разозлился:
— Мне нужен командир батальона, а не перчатки, чтобы поменять при первом же случае.
Кимов обещал подыскать другого кандидата. И действительно, вскоре указал еще на одного человека. Но когда Назимов пошел, чтобы встретиться с ним, уже не застал его в живых: гитлеровцы застрелили его в тот день на работе.
Кровавые расправы над узниками эсэсовцы учиняли ежедневно, это было обычно для Бухенвальда. Но весть о гибели нужного, смелого человека потрясла Назимова. Он вернулся в барак сам не свой. Без сил опустился на табурет, обхватил голову руками.
— Тяжело лишний раз убеждаться, как дешево ценится в Бухенвальде человеческая жизнь и какие нелепые случайности выводят людей из строя.
Нет, третьему батальону «Деревянной» бригады определенно не везет с командиром.
Вдруг до слуха Баки донеслась слишком знакомая песня. В дальнем конце барака кто-то по-русски запел:
«Откуда здесь русские? Неужели пригнали новеньких?..» — мелькнула мысль, и он вскинул голову.
Пели французы! Тот самый старик, что поздравил Назимова с победой советских войск и преподнес цветок, увлеченно дирижировал, размахивая руками.
Лицо Назимова просветлело, тяжелые думы, навеянные гибелью товарища, рассеялись. Он направился к французам. Увидев его, певцы продолжали еще задорнее:
Это было вечером. Под впечатлением услышанной песни Назимов долго не мог заснуть: слишком многое воскресил в памяти до боли знакомый мотив. Едва он смежил глаза, кто-то растолкал его. Даже не глядя, Назимов уже знал, что его разбудил староста Отто, — так было обострено чутье Баки. Да, это был Отто. Он озабоченно шептал:
— С этим испанцем — беда… Вы понимаете, о ком я говорю?..
Еще бы не понять! За время подпольной работы Баки привык, даже разбуженный среди глубокой ночи, сразу схватывать смысл первых же сказанных ему слов. Испанец был коммунистом, часто выполнял обязанности связного между Интернациональным и Русским центрами.
— Испанца завтра должны позвать к «третьему окошку», — шептал Отто.
— Проводить его в ревир? — спросил Баки, сразу поняв, что в данном случае от него требуется.
Отто утвердительно кивнул головой.
Нет, распускать нюни подпольщику решительно нельзя: чуть повесишь голову, беды сыплются одна за другой.
Назимов быстро оделся, осторожно ступая, вышел в столовую, здесь, в темноте, повязал на рукав белую тряпку — отличительный знак лагершуца — и вернулся к нарам, где обычно спал испанец. Тот был уже одет, поджидал его. Зная свою судьбу, испанец был бледен, нервно вздрагивал.
— Пойдемте, — коротко сказал Баки своему подопечному.
«Пойдемте…» Одно только слово. Но как много кроется в нем. Завтра утром староста Отто доложит администрации лагеря, что заключенный под номером таким-то в эту ночь скоропостижно скончался. Поверят ли? Почему именно в ночь перед казнью этому человеку надо было умереть? Где труп? Знает ли кто в лицо покойника?.. Возможно, этих вопросов и не будет. А если?..
— Да идите же! — уже нетерпеливо повторил Баки.
Испанец пожимал ему руку, что-то бормотал. Ах, не ко времени все эти благодарности.
Стараясь не показываться на глаза часовым, дежурившим на вышках, Назимов, петляя между бараками, вел своего спутника к ревиру. Там Баки уже знали.
Врач молча выслушал, провел обоих в мертвецкую. Там лежало пять или шесть трупов. Взглядывая поочередно то на испанца, то на трупы, врач помедлил несколько минут. Решительно подошел к одному из мертвецов, отдаленно похожему на стоявшего рядом испанца. Несколькими быстрыми движениями врач снял лагерные бирки — сначала с мертвеца, потом с живого, поменял, после чего сухо сказал испанцу:
— Идите в барак, ложитесь на его место. Будем надеяться.
Что же им оставалось делать, как не надеяться.
Важнейшим из важных был сейчас вопрос об оружии.
На этот раз члены центра собрались днем в мелком кустарнике, что рос в дальнем углу лагеря.
Симагин заранее договорился с лагерным старостой, чтобы нужные ему люди были включены в команду по уборке территории.
На иссиня-голубом небе ослепительно блистало солнце. Было очень тепло. Над травой порхали бабочки; с солидным, басовитым жужжанием летали шмели. Внизу, у подножья горы, темнели заросли еще более густого кустарника, привольно раскинулись луговины. Не будь здесь ограды из колючей проволоки, часовых на вышках, со стороны можно было бы подумать, что группа людей, расположившихся в кустарнике, справляет пикник. Но люди эти с неизбывной тоской смотрят за ограду, на лужайки и перелески, как на нечто недосягаемое. Тоску не в силах скрыть даже самые стойкие, самые отважные.
— Начнем! — резко, даже зло бросил Симагин. А сам помолчал, словно преодолевая что-то в себе. И только тряхнув головой, нашел силы продолжать: — Мы должны теперь уже практически рассмотреть вопрос об обеспечении наших бригад оружием. Я сейчас доложу вам, сколько в наших тайниках хранится карабинов, маузеров, гранат, пулеметов… При слове «пулеметов» все переглянулись. Симагин негромким, ровным голосом перечислял количество оружия. Для двух бригад этого было слишком мало. Пулемет только один. Но все же пулемет. Многие и этого не ожидали. Настроение участников совещания заметно улучшилось: смягчились суровые лица, посветлели глаза.
— На самый крайний случай нам хватит и этого оружия, — продолжал Симагин. — Если нам придется выбирать одно из двух — свободу или смерть, мы пойдем в бой, победим и с этим оружием. Но, по-видимому, у нас еще есть некоторый запас времени, и мы должны всеми средствами накапливать оружие, чтобы потом понести как можно меньше жертв и причинить как можно больший урон врагу…
В нескольких шагах от собравшихся на куст вспорхнула маленькая птичка, быстро-быстро осмотрела всех своими круглыми любопытными глазами, чирикнула и унеслась за колючую проволоку.
Симагин прервал свою речь, проводил взглядом пташку, пока она не растаяла в синеве.
— Источник оружия, наш «арсенал» — это Густлов-верке, — вздохнув, продолжал Симагин. — Товарищи, работающие там, не считаются ни с какой опасностью. Они с исключительной находчивостью и умным риском продолжают переправлять нам вооружение. Но вы, конечно, понимаете, что эта работа требует величайшей осторожности и потому протекает очень медленно. События же нарастают. Советская Армия вышла к государственным границам Советского Союза. Чего нам особенно не хватает сейчас, на случай немедленного выступления? Штурмовых средств: гранат, взрывчатки, зажигательных бутылок, бомб, ножей, крюков, ножниц… Мне кажется, нам необходимо — и мы сможем осуществить это — развернуть внутри лагеря изготовление некоторых средств штурмового боя. Надо использовать для этого лагерную оружейную мастерскую… Прошу высказаться по этому поводу.
— У меня вопрос, — обратился Смердов. Его, как и Назимова, тоже допустили на это совещание. — Для изготовления оружия и взрывчатки нам в первую очередь необходимы оружейники, металлисты, химики. Пытался ли центр подыскать таких людей?
— Такие специалисты у нас есть. О них скажу позже. Сейчас нужно решить вопрос в принципе. Некоторые товарищи считают, что изготовление оружия в самом лагере подвергнет нашу конспирацию большой опасности. Они предупреждают, что даже случайная неудача может погубить всю организацию. Вот поэтому я и решил вынести вопрос на обсуждение.
Один за другим выступали члены центра. Они говорили коротко, только о главном, взвешивали все обстоятельства — решительно высказывались за предложение Симагина. Только один из них выступил против и остался при своем мнении.
— Прошу комбригов высказаться, — обратился Симагин.
Назимов начал первый:
— Конечно, опасность будет немалая. Но что сейчас происходит в лагере, например в деревянных бараках? Наши бойцы и командиры подразделений считают, что в Бухенвальде никто им оружия не припас. Они сами, без всякого указания, изготовляют кинжалы, «самострелы» из обрезков труб, припрятывают ломы, топоры, кирки, крючья… Эта «самодеятельность» куда опаснее, товарищи. Я категорически запретил бы действовать кустарно… Центр правильно решил: тут, как и всюду, нужна организованность, контроль. Тогда и опасности меньше. Насчет» оружия штурма вы, Николай Семенович, совершенно правы: нам предстоит брать вышки, дзоты, драться в казармах. В таких условиях пистолетом мало что сделаешь. Нам придется взрывать, выкуривать бутылочкой, цепляться, лазать, резать проволоку, рвать связь… Да мало ли что… Мне бы хотелось выслушать Ивана Ивановича.
Смердов рассказал о характерном случае: — Вчера в нашем бараке умер один лагерник. Это был тихий, щупленький человек. Перед смертью он подзывает меня и шепчет: «Под окном, в простенке у меня спрятано оружие. Возьми». Мыс Кимовым проверили. И что же… В указанном месте действительно нашли пистолет, завернутый в промасленную тряпку. Где он добыл этот пистолет? Да кто его знает. Можно заранее поручиться, что это отнюдь не исключительный случай. При организованном хранении оружия гораздо легче соблюдать конспирацию.
— Хорошо, — все еще сомневался противник изготовления оружия, — предположим, мы сделали серию превосходных гранат, бутылок с зажигательной смесью… А где и как мы испытаем эти средства ближнего боя? Неиспытанное оружие — не оружие. Но попробуй-ка взорви в лагере хотя бы одну бомбу, эсэсовцы сразу за шиворот возьмут.
— Можно взрывать под землей, — предложил Бикланов. — В лагере сколько угодно подвалов, заброшенных колодцев, старых канализационных труб.
Центр единогласно принял решение: наладить изготовление внутри лагеря штурмового оружия. Симагину поручили найти специалистов оружейников и химиков.
Расходились поодиночке. Обоих командиров бригад Симагин задержал на несколько минут. Назимова он спросил:
— Помнится, ты все же вынужден был взять командиром третьего батальона кавалериста Садкова?
— Ты же знаешь, — с легкой досадой ответил Баки. — Никого другого мы так и не нашли тогда.
— Придется забрать у тебя Садкова, — заявил руководитель центра. — Оказалось, он отлично разбирается в химии. Ему и поручим изготовление взрывчатки.
— Неужели мне опять придется искать нового комбата? — рябинки на лице Назимова покраснели.
Симагин только плечами пожал, давая понять, что вопрос решен и споры бесполезны.
— Иван Иванович, — позвал он отошедшего в сторонку Смердова, — сюда, пожалуйста. Я хочу с вами посоветоваться о создании третьей бригады. Она понадобится нам для сохранения порядка в лагере во время восстания. Ведь состав заключенных в лагере очень пестрый. Может статься, одни будут кровь свою проливать, а другие в это время грабежом заниматься, третьи, чего доброго, с тыла бросятся на нас. Думаю, что без создания специальной охранной бригады нам не обойтись. Такую бригаду можно бы сформировать в Малом лагере. Как вы думаете?
Назимов сразу же включился в разговор — формирование воинских частей было его стихией.
— Обязательно надо создать третью бригаду хотя бы для поддержания порядка и среди самих лагерников! — докладывал Баки. — А если мы сможем выделить ей немного оружия, она станет нашим резервом.
— Согласен! — подтвердил Смердов. — Нельзя быть уверенным, что события будут развертываться именно так, как мы рассчитываем. Могут возникнуть совершенно неожиданные осложнения… — Смердов помолчал минуту, что-то обдумывая. — У меня, Николай Семенович, есть еще одно предложение. Надо бы нам подумать и о медсанбате. Мы готовимся к серьезным боям. Следовательно, будут и раненые, не говоря уже о больных….
— Да, конечно, будет бой, будут и жертвы, — согласился Симагин. — Медсанбатом мы обязательно займемся.
Разговор на том и кончился. Они молча смотрели вдаль, на ровный зеленый ковер полей. Вдали, на горизонте, громыхал гром, лил сильный дождь.
Существует ли на свете какое-то особенно тяжкое горе, которое не случалось бы в Бухенвальде, в этом ужасном царстве сплошных, повседневных страданий? Что же еще могло произойти в Бухенвальде — в этом аду, где вся жизнь людей, пригнанных со всех концов Европы, каждый час, каждая минута их скорбного существования были заполнены пытками, издевательствами, где смерть являлась избавительницей от мук? Что могло потрясти всех честных людей многих национальностей, заточенных в лагерь и привыкших смотреть в глаза самой смерти?..
В темную облачную ночь на 18 августа 1944 года во двор крематория въехала крытая автомашина. Едва она остановилась, из кабины выскочили двое в штатской одежде. В руках у них тускло поблескивали пистолеты. К ним сейчас же подбежал комендант лагеря и что-то прошептал. Люди в штатском открыли дверцу кабины и приказали кому-то выходить. Показался человек с закованными в кандалы руками. Опираясь вытянутыми ногами о подножку автомобиля, потом о землю, он не спеша выбрался из машины. Встал, выпрямился. Запрокинул непокрытую выбритую голову, посмотрел на багровое пламя, рвущееся из трубы крематория, потом — на месяц, то скрывающийся, то снова появляющийся в рваных облаках, и перевел взгляд на дуб Гёте, который при отблеске луны казался погруженным в глубокий траур. На верхушке дуба отчетливо рисовались засохшие толстые ветви, еще более зловещие, чем труба крематория. Лицо этого высокого, широкоплечего человека, изборожденное глубокими морщинами, говорившими о перенесенных страданиях, — было спокойным, строгим, даже торжественным. Он словно видел конец старой Германии и нарождение новой, свободной, счастливой страны.
Ему приказали идти в бункер. Он размеренными, неторопливыми шагами направился к металлической двери. Дойдя до нее, не склонился, а вошел с высоко поднятой головой. Железную дверь захлопнули…
Узники, работавшие в тот день в крематории, еще с утра заметили, что эсэсовцы чем-то сильно взбудоражены. Они все время суетились возле крематория. К вечеру появились еще восемь эсэсовцев, они обшарили в крематории буквально каждый уголок, прогнали всех рабочих и поставили к дверям часовых.
Было ясно, что готовится какое-то страшное преступление. Один из узников, рискуя жизнью, все же сумел остаться в крематории. Сделал он это не из простого любопытства. Он выполнял волю своих товарищей.
…Не прошло и пяти минут после того, как с лязгом закрылась дверь бункера, как внутри глухо прозвучали три выстрела. Спустя немного выстрелили еще раз. После этого в крематории наступила зловещая тишина. Спрятавшемуся узнику было жутко.
В настороженной, тревожной тишине послышались шаги двух возвращавшихся эсэсовцев. Один из них негромко спросил:
— Не знаешь, кого прикончили? — Тельмана.
— Тельмана?.. Разве он находился здесь, в Бухенвальде?
— Нет, его только что привезла.
Лагерники, выгребавшие утром золу из печи крематория, нашли расплавленные серебряные часы. Это были часы Тельмана.
Днем об убийстве руководителя немецкой компартии стало известно «Интернациональному центру». Далеко не все члены центра были коммунистами.
Но никому из них не хотелось верить, что не стало Эрнста Тельмана — популярнейшего среди рабочих Германии политического деятеля. «Интернациональный центр» выжидал, не сделают ли фашисты официального сообщения в печати или по радио о казни Тельмана. Но фашистское правительство молчало. Тем временем немецким коммунистам удалось точно установить, что в регистрационной книге коменданта есть запись о расстреле Эрнста Тельмана в ночь на 18 августа. Тогда «Интернациональный центр» решил провести общелагерный траурный митинг.
После отбоя, ночью в помещении вещевого оклада начали собираться представители всех национальностей, входящих в «Интернациональный центр». Все дороги, ведущие к складу, охранялись подпольщиками. Участников митинга пропускали только по паролю.
От русских присутствовали Симагин, Назимов, Кимов, Смердов — всего десять человек.
На слабо освещенной стене висел портрет Тельмана, обрамленный траурной рамкой. Портрет по памяти нарисовал углем один из узников.
Русские, французы, немцы, чехи, поляки, югославы стояли плечом к плечу, низко склонив головы. Как только Вальтер — руководитель «Немецкого политического центра» — объявил митинг открытым, десятки людей тихо запели «Интернационал».
— Тельман будет жить в веках, его дело никогда не умрет. На место погибшего героя встанут тысячи и тысячи новых молодых борцов! — так сказал оратор.
«Интернациональный центр» постановил в ту ночью провести траурные митинги во всех бараках лагеря.
…Тридцатый барак. Здесь содержатся русские заключенные. Прозвучал сигнал отбоя. Люди из последних сил карабкаются на нары и укладываются спать. Внезапно погас свет. Тишина. В непроглядной темноте послышался чей-то негромкий скорбный голос:
— Товарищи! Траурный митинг считаем открытым. В ночь на восемнадцатое августа в Бухенвальде гитлеровские палачи зверски убили великого вождя немецкого пролетариата Эрнста Тельмана. Прошу поднять головы и почтить память товарища Тельмана. В тишине слышится прерывистое дыхание сотен людей.
— Мы никогда не забудем товарища Тельмана. Дело, за которое он боролся, живо и будет жить. Фашизм будет разгромлен! Товарищи, если кто из вас знает о жизненном и революционном пути Эрнста Тельмана, пусть расскажет о нем другим. Траурный митинг объявляю закрытым.
Зажегся свет. Люди невольно устремили взгляд в ту сторону, откуда только что звучал голос. Но ничто не напоминало о присутствии в бараке кого-либо из посторонних.
В последующие дни и ночи траурные митинги проводились в бараках и в рабочих командах. По-разному отмечалась память Тельмана. Вот работают в одной из штолен каменоломни три-четыре человека. Вдруг один из них опускает кирку, тихо, чтобы слышно было только соседям, говорит:
— Товарищи, в ночь на восемнадцатое августа… — и призывает почтить память Эрнста Тельмана минутой молчания. И узники, бросив работу, стоят минуту, скорбно опустив головы.
Весть об убийстве Тельмана особенно потрясла немецких коммунистов. Старые тельмановцы плакали. Плакал и железный Отто.
Назимов был рядом с ним. Утешать, вообще говорить что-либо в эти минуты Назимову казалось неуместным. Баки, словно принимая на себя часть этого горя, положил на плечо Отто руку.
Вытирая глаза ладонью, Отто говорил:
— Фашизм принес неисчислимые беды и страдания народам мира, также и всем честным немцам. Не перечислить его злодеяний. Но зверское убийство нашего Эрнста!.. Нет, это не будет забыто. Подняв руку на Тельмана, фашизм подписал свой приговор…
Отто тяжело поднялся с места.
— Спасибо, друг! — сказал он Назимову. — Спасибо за то, что разделяете наше горе.
Ночью Назимова вдруг разбудил связной с повязкой лагершуца, велел идти в умывальню.
— Скорее, там ждет вас Кимов Николай, — успел прошептать связной.
Кимов стоял у окна. Быстро обернулся на скрип двери.
— Борис, — прерывисто заговорил он, — сегодня гестапо арестовало двадцать человек. Причины пока неизвестны. Среди арестованных двое русских: Славин и Ефимов. Славин не состоит членом организации, но знает некоторых наших из людей Внутреннего лагеря. А Ефимов — связной Симагина. Ему известно очень многое.
Пораженный Назимов молчал.
— Симагин вполне верит Ефимову, — продолжал Кимов. — А вот Славин — молод, недостаточно глубоко изучен нами. Выдержит ли он пытки гестаповцев? — Помолчав, Кимов спросил: — Ефимов знает вас?
— Мне с ним не приходилось встречаться.
— Все равно будьте настороже. Центр приказывает временно прекратить всякие занятия. Если есть учебное оружие — вернуть по назначению. Немедленно! О случившемся сообщите комбатам. Остальным командирам и бойцам дивизии пока не следует говорить. Дальше будет видно. Указания — только через меня.
Никогда прежде не нависала над подпольной организацией столь грозная опасность. Что-то будет? Подполье замерло.
Утром во многих бараках гестаповцы произвели обыск. Явились и в сорок второй блок. Офицер гестапо вызвал Отто, отрывисто спросил у него что-то и помчался наверх. За ним побежали сопровождающие солдаты.
Назимов был занят обычным своим делом: вытирал пыль на нарах первого этажа, мыл полы. Мелькнувший в дверях офицер в черных перчатках показался ему знакомым. Где он видел его? Вот память…Постой, да ведь это… это же Реммер! Фон Реммер!..
Назимова словно облили кипятком, от макушки до пяток обожгла огненная струя. Не выдержав, он бросил тряпку, прислушался. Сверху доносилась ругань. Кого-то, кажется, ударили, что-то упало с грохотом. «Неужели гестаповцы напали на след организации?» Баки кинулся было к окну, где под маскировочной бумагой были спрятаны планы лагеря и эсэсовских бараков. Но сделать что-либо уже поздно было: стуча сапогами, гитлеровцы спускались вниз. Назимов шмыгнул в уборную.
Гестаповцы почему-то не обыскали нижний этаж. Назимов, затаив дыхание, ждал их ухода. Вот они — в коридоре. Вот — хлопнула дверь, все стихло. Удостоверившись, что гестаповцы покинули сорок второй барак, Назимов сейчас же побежал к Отто.
— Что им надо? — спросил он.
Отто покачал головой. Он был мрачен — Кого они ищут?
— Если бы я знал… Садись, успокойся, — помолчав, предложил Отто. — Вот так, — сказал он минут пять спустя. — А теперь иди делай свое дело. Нам нельзя терять хладнокровия.
Причта ареста стала известна подпольной организации на следующий же день. В одну из рабочих команд, где проводился митинг памяти Тельмана, по-видимому, сумел проникнуть провокатор. Он и выдал всю группу. Арестованные не знали, кто их предал: гестапо забрало всех до одного участников митинга — двадцать человек. Предательство было особенно опасным. Ведь шпик продолжал находиться среди арестованных. Он слышит их разговоры, знает их настроения. Все будет передано гестапо. А подпольная организация не могла решительно ничем помочь, так как тоже не знала, кто именно выдал.
Вскоре стала известна еще одна подробность. Группу арестовали не во время митинга, а спустя два дня: провокатор не имел возможности немедленно совершить свое подлое дело. Днем он был на глазах у соседей, а ночью лагершуцы никого не подпускали к комендатуре. И предатель, должно быть наторелый в своем черном деле, дожидался момента, когда ему повстречается кто-либо из комендатуры.
Из числа арестованных никто не жил в сорок втором бараке, поэтому причина обыска там так и осталась неясной.
Когда Назимов сообщил через Кимова в центр о Реммере, эта новость заинтересовала руководителей центра. Немецкие подпольщики разузнали, что новый начальник лагеря Кампе большой друг Реммера. Оба они одновременно получили новые назначения — один в Бухенвальд, другой в Веймар — шефом Гестапо. Оба поносили своих предшественников за беспечность, хвастались, что наведут каждый в своем деле порядок, с корнем вырвут коммунистическое подполье.
Могло ли назначение Реммера в Веймар чем-либо грозить Баки? Вряд ли. Конечно, новый шеф гестапо будет часто бывать в Бухенвальде. Но вряд ли он помнит даже фамилию Назимова, ведь через руки этого палача прошли сотни подследственных. Все же Баки не считал себя вправе быть спокойным.
Доходили слухи, что недавно арестованных лагерников подвергали в Веймаре нечеловеческим пыткам. Но никто не знал ничего доподлинно. Из застенков гестапо редко доносились какие-либо вести.
Только впоследствии выяснились некоторые подробности.
Связной Ефимов был молодой парень, но уже испытанный, надежный подпольщик. Человек ясных мыслей и твердых убеждений, он никогда «не мудрствовал лукаво», не углублялся в лишние размышления, он свято верил в правоту доверенного ему дела и готов был служить ему до последнего дыхания. Никакие муки и пытки не страшили его, он заранее готов был к ним, так как возможность провала грозила каждый день. Ефимов знал многое, но это лишь заставляло его еще крепче взять себя в руки, чтобы не подвести товарищей. Впереди предстояли жесточайшие испытания, и Ефимов был готов держаться до конца.
Казалось, тот спрашивал: «Что случилось с тобой, Гриша? Где ты недосмотрел?» Пока что Ефимов не мог ответить на этот вопрос, так как не знал причин ареста. Он делал разные предположения. Неужели напали на след русской подпольной организации? Это была первая и самая тяжелая мысль. Если так, то почему арестовали всю группу? Ведь в команде больше половины рабочих были немцы; кроме них два поляка, три чеха, один француз. Соблюдая конспирацию, Ефимов ни с кем из них по делам подполья связи не держал. В своей рабочей команде он держался незаметно, на митинге не сказал ни одного слова.
Ефимов начал вспоминать, где он бывал в последнее время, с кем встречался, с кем разговаривал. За эти дни Симагин давал ему очень много поручений. Ефимов несколько раз ходил к оружейникам, заглядывал к химикам. Еще к кому?.. Был у немецких, чешских и польских товарищей. Еще? Несколько раз заходил в ревир…
Черная крытая автомашина уже приближалась к веймарской тюрьме. Ефимов незаметно рассматривал своих спутников. Вон — седовласые немцы. Они спокойны и полны достоинства. Должно быть, это уже не первый их арест. Нашивки на куртках говорят, что каждый из этих людей только в концлагере провел от шести до десяти лет. Но поляки заметно нервничают, глаза у них лихорадочно блестят, на лицах — бледность. Когда машина внезапно останавливается, они вздрагивают. Чехи держатся совсем беспечно, словно едут в обычном автобусе. Возможно, это — кажущаяся беспечность. Француз сидит свеся голову, уставив взгляд на носки своих башмаков.
Ну а как Славин? В светло-голубых глазах Тимофея Славина — тревога и недоумение. Он, казалось, недоумевал: «Как могло получиться, что нас арестовали? Ведьмы ничего такого не делали». Ефимов внутренне поежился. Если Тимка не выдержит и назовет гестаповцам хоть одну фамилию, палачи не отступятся от него, пока не вырвут все признания. Ефимов не мог что-либо сказать ему вслух. Он только сжал в кулаки свои скованные, лежащие на коленях ладони и выразительно посмотрел на Славина. «Держись, друг!» — говорил этот взгляд. Тимофей в знак того, что он понял, тоже сжал кулаки.
На повороте в кабину сквозь крошечное зарешеченное оконце внезапно ворвался луч солнца и осветил лицо Ефимова. Голова у него оставалась непокрытой. Широкий лоб, черные резко очерченные брови, прямой, смелый взгляд.
Человеку с внешностью Ефимова очень опасно попадать в лапы гестаповцев, он несомненно вызовет подозрение. А если он еще и советский гражданин, то его положение почти безнадежно.
Ефимов всем нутром чувствовал, что ему-то достанется больше, чем другим. «Живым, надо думать, не выпустят. А Наташа, сын — они будут ждать…» Но Ефимов тут же тряхнул головой. Нет, таким чувствам поддаваться нельзя. Нужно думать о чем-нибудь другом. О чем же? О пионерских годах, комсомольских собраниях?.. Может, об Алтае — о родных местах, где проведены детство и юность? Все равно о чем, только бы не терзать душу!
Мрачные предчувствия и Ефимова оправдались. В тюрьме его сразу же изолировали от других, заперли в одиночный карцер. На первом же допросе спросили о подпольной организации советских патриотов.
Ты член подпольной организации допытывался Реммер через переводчика. — Можешь не говорить. Мы знаем об этом. Если хочешь остаться в живых, назови фамилии других участников.
— Я ничего не знаю. Ни в какой подпольной организации я не состоял, — как мог просто ответил Ефимов, зная, что самые тяжкие испытания еще впереди. Про себя он подумал: «На самом деле знают об организации или только берут на пушку?»
— Ты умеешь говорить по-немецки? — спросил Реммер, обращаясь непосредственно к Ефимову. — Отвечай по-немецки!
Ефимов молчал.
— Болван, язык, что ли, проглотил? Ты ведь знаешь по-немецки, учился в школе, только прикидываешься незнающим. Говори! А то найдем средства развязать тебе язык.
Ефимов продолжал хранить молчание.
— Господин офицер утверждает, что ты умеешь говорить по-немецки. Что молчишь? Оглох, онемел? — переводчик ткнул его кулаком в спину.
— Я знаю по-немецки только отдельные слова, которые чаще всего слышал в лагере, — не моргнув ответил Ефимов. — Если он желает разговаривать, то пусть спрашивает по-русски.
Реммер, не дожидаясь перевода, выхватил у себя изо рта сигарету, горящим концом прижал ее к губам Ефимова.
На этом «мирные разговоры» кончились. Теперь Ефимова избивали при каждом допросе. Били кулаками, резиновыми дубинками, свалив с ног, топтали сапогами до полной потери сознания. Он же твердил свое:
— Ничего не знаю.
Ему под ногти загоняли деревянные и металлические шпильки, рвали уши, прижимали к губам, к носу, щекам горящие сигареты, жгли тело раскаленным железом, снова били, снова топтали. Когда он терял сознание, его обливали холодной водой и все начиналось снова. Теперь Ефимов молчал. Гестаповцы тоже не отступали. Страдалец смертельно мучился от жажды, палачи часами держали его подле раскаленной печки. А чтобы пытка была еще невыносимее, ставили перед ним полное ведро воды.
«Скажи, скажи, скажи!» — в голове Ефимова, как в пустой бочке, гудели одни и те же слова. Изуродованные его губы беззвучно шевелились, стараясь произнести прежнюю фразу:
«Ничего не знаю!»
Так прошло несколько дней. Реммер начал задавать другие вопросы: по чьему указанию был проведен митинг? Кто сообщил об убийстве Тельмана? Кого он знает из немецких коммунистов?
Не открывая глаз, Ефимов напряженно повторял про себя эти вопросы. А когда уяснил их, вздохнул как бы свободнее: «Гестаповцы ничего не знают о подпольной организации. Им донесли только о митингах, посвященных Тельману. Нас арестовали именно за "это. Они спрашивают о подпольной организации на всякий случай, так как не верят, чтобы митинги возникли стихийно или их организовал один человек. Что ж, теперь легче будет умирать».
Целую неделю мучили его этими вопросами. Потом дали отдохнуть, подкормили, несколько залечили раны, Ефимов не строил никаких иллюзий. Действительно, допросы возобновились. Реммер требовал назвать фамилии всех известных Ефимову русских офицеров.
— Откуда мне знать, кто офицер, кто рядовой. Погоны в лагере не носят, — отвечал Ефимов.
Он едва стоял на ногах. С него ручьем лил пот, губы посинели, потрескались. На красивом, волевом лице все еще держалась опухоль, а под глазами и на висках оставались следы кровоподтеков. И он был далек от того, чтобы верить в конец мучений или просить о смягчении пыток. Тогда Реммер возобновил истязания.
Раньше Ефимов никогда не думал, что жажда может так терзать человека. У него горело горло, горела грудь. А от печки все пышет жаром, как из раскаленной пустыни. Горячий, сухой воздух при каждом вдохе обжигает легкие. Прямо в глаза направлен слепящий свет мощной электрической лампы. От яркого света, казалось, закипал мозг, глаза готовы были выскочить из орбит.
— Говори! Если скажешь, дадим воды. Вот она — вода. Смотри, какая чистая, холодная, вкусная. — Реммер ткнул ведро носком сапога, начищенного до блеска. Вода выплеснулась из ведра и потекла к ногам Ефимова. Нужна была нечеловеческая сила, чтобы не припасть лицом к полу, не лизать языком эту воду. Ефимов терпел. Только на четвертом или пятом часу нечеловеческих пыток он терял сознание и падал.
Тогда его обливали водой, поднимали, опять ставили к пышущей жаром печке.
— Почему ты упрямишься? Ради чего? Ради кого? — допытывался Реммер. — Я проникаюсь уважением к твоей стойкости. Только скажи — и все кончится.
Ефимов молчал. Ему приставили ко лбу пистолет. Он не закрыл глаза.
…Очнулся Ефимов на холодном каменном полу карцера. Он долго не мог понять, где находится. Постепенно в голове прояснилось. И он опять и опять думал о Симагине, об оставшихся в лагере товарищах. Он долго лежал не шевелясь, наслаждаясь покоем, мысли были тихие, какие-то умиротворенные: он был доволен, что ни одним словом не навлек на товарищей беды. Николай Симагин, пожалуй, может гордиться таким связным. Он не ошибся, выбрав именно его своим порученцем.
Боясь пошевелиться, Григорий думал о здешней, веймарской тюрьме, о своих однодельцах. Он видел их очень редко, лишь в коридоре, когда вели на допрос или когда уводили в камеру. Их тоже били и пытали. Только однажды он увидел Тимошу. Два солдата волокли его под руки. Голова его бессильно свисала на грудь, изо рта сочилась кровь, ноги подгибались.
Как-то Ефимову устроили очную ставку со всей группой арестованных. Вместе с собой он насчитал девятнадцать человек. А где же двадцатый? Не выдержал пыток, умер? Ефимов не знал, что в тюрьме провокатор все же был разоблачен заключенными и утоплен в уборной.
Товарищи по беде смотрели на Ефимова. Хотя им приходилось тоже не легко, в глазах у них было сострадание. Гришу Ефимова — гордого и красивого парня — теперь не узнать. На нем нет живого места.
На этот раз рядом с Реммером сидел начальник лагеря Кампе. Он курил трубку и холодными глазами разглядывал заключенных.
— Я приехал, чтобы защитить вас, — сказал он заключенным немцам. — Вы мои люди, я о вас должен заботиться. Скажите следователю правду — и я увезу вас в лагерь, дам отдых.
— Мы только правду и говорим, господин начальник, — ответил за всех один из немцев.
— Вы знаете этого человека? — указал Кампе на Ефимова.
— Мы работали в одной команде, — последовал ответ.
— Он агитатор?
— Не знаю. Никто не знает.
— Мы ведь условились говорить только правду.
— Это и есть сущая правда.
— А ты что скажешь? — Кампе повернулся к самому тщедушному, на вид безвольному немцу. — Он — агитатор? Верно?
— Не знаю.
— Нет, знаешь! Ведь ты уже признался. — Кампе повернулся к Реммеру, многозначительно посмотрел.
Шеф гестапо кивнул.
— Теперь хочешь отказаться от своих слов?! — продолжал Кампе.
— Я никогда не говорил ничего подобного…
— Он — член подпольной организации?
— Я ничего не слышал о подпольной организации.
— На митинге он выступал?
— Никто не выступал…
Кампе опять взглянул на Реммера. Тот слегка махнул рукой, и двое солдат увели узника. Вскоре раздался выстрел и все стихло.
Кампе подошел к новой жертве.
— Вы-то уж конечно скажете правду, — мягко обратился он. Затем повторил свои вопросы. Ответы были те же. Взгляд на Реммера. Взмах рукой. Второй узник уведен. Опять выстрел за дверью.
В комнате оставалось уже меньше половины группы. Кампе продолжал свои вопросы. Реммер не переставал взмахивать рукой.
— Ну вот этот парень, кажется, умнее других, — опять заговорил Камле и показал на Тимофея Славина. — Он безусловно скажет нам всю правду. Верно?
Славин поднял голову.
— Ну, говори, — подбадривал Кампе. — Мы слушаем.
— Да он уже все рассказал мне. Сказал, что вот этот бандит, — Реммер кивнул на Ефимова, — является одним из активных членов так называемого русского подполья…
— Я говорил еще вот это, разве вы не помните? — Славин подался вперед, поднес к лицу Реммера кукиш.
Реммер ответил сильным ударом по скуле. Тимофей упал. Солдаты принялись топтать его сапогами.
Когда очная ставка не дала нужных результатов, гестаповцы, скрутив Ефимову руки за спиной, бросили его в «камеру признания». Камера эта была настоящим железным гробом. Ширина ее семьдесят сантиметров, а высота сто сорок. Вдоль задней стенки тянутся две толстые трубы. По ним циркулирует горячая вода. Температура в камере достигает пятидесяти градусов. Самый здоровый и выносливый человек, лишенный еды и питья, не выдерживает здесь более четырех-пяти дней.
Выдержит ли Григорий Ефимов?
Опасность, нависшая над подпольной организацией, сгущалась с каждым днем. С часу на час, с минуты на минуту следовало ожидать массового налета гестаповцев на лагерь и повальных арестов.
С величайшей осторожностью, выставив вокруг усиленные дозоры, «Русский политический центр» собрался на совещание. Были приглашены все члены центра. От «Интернационального центра» присутствовал Вальтер.
— Слово для сообщения предоставляется товарищу Вальтеру, — коротко сказал Симагин.
Николай Симагин постоянно общался с Вальтером и не переставал восхищаться его выдержкой. Но сегодня слишком заметно было, как обеспокоен и встревожен старый немецкий подпольщик. За эти тревожные дни он сильно сдал. Внешне добродушное лицо с светлыми глазами, короткая и могучая шея, широкие плечи при среднем росте когда-то делали его похожим на деревенского здоровяка. Теперь он исхудал, почти не отличался от остальных узников.
Вальтер коротко обрисовал размах подпольной работы в Бухенвальде, после чего указал, что подполье разрослось вширь за счет ослабления конспирации. И вот — печальный результат: арест большой группы людей. А впереди ждут, возможно, еще горшие испытания. Надо усилить конспирацию и несколько сузить масштабы подпольной деятельности.
Еще недавно работники центра радовались расширению организации. Сейчас все сидели не поднимая глаз. Настроение было очень тяжелым. Ведь в ослаблении бдительности повинен каждый из них. И теперь, вместо того чтобы сильнее раздувать зажженный огонь, приходится самим же сдерживать пламя. Но в сложившихся обстоятельствах другого выхода нет. Все соглашались с докладчиком: да, нужно усилить бдительность.
В своем решении совещание обязало начальника «Службы безопасности» Кимова сделать все необходимое, чтобы не допустить провала организации и проникновения в нее предателей. Учитывая серьезность момента, общее руководство охраной безопасности возлагалось на самого Николая Симагина. Затем, на случай провала, был утвержден запасной центр организации.
Совещание это проходило вечером 23 августа, а на следующее утро в лагере завыла сирена, возвещая воздушную тревогу. Пронзительный, отчаянный вой длился долго, то спадая, то усиливаясь.
Апельплац и улочки между бараками мгновенно опустели. Эсэсовские офицеры бросились в бетонированные убежища, солдаты прыгали в стрелковые ячейки и в противоосколочные щели. Вскоре воздух наполнился гулом и ревом моторов. Заключенным было страшно и радостно: над притихшим Бухенвальдом звено за звеном пролетали бомбардировщики союзников в сопровождении истребителей. Бомбежке подверглись военные заводы, расположенные у южного склона горы Эттерсберг. Сыпались бомбы и на Густлов-верке. И сразу все десять тысяч узников, работавших там, точно подхваченные могучим потоком, сорвались со своих мест. Все перемешалось — крики, стоны, ругань. Люди бросались к дверям и окнам. Но везде уже образовались пробки.
Серия бомб упала во двор завода, где толпились узники. Все заволокло дымом. В дыму беспорядочно метались люди в полосатых пижамах. Они что-то кричали, требовали, угрожали. Всюду трупы — во дворе, на лестницах, в цехах. Сотни раненых взывали о помощи. В этом аду нетрудно было потерять рассудок. Один из узников крутился в пляске посредине огромного разбитого цеха и дико кричал: «Дайте мне Гитлера, я хочу с ним сплясать!»
Трудно было поверить, что в эти ужасные минуты может выступить какая-то организационная сила. Казалось, все подчинено слепой стихии, что люди мечутся в беспамятстве, во власти инстинкта самосохранения. Но твердая рука подпольной организации начала действовать. У подпольщиков существовал заранее выработанный план на случай бомбежки.
Выполняя этот план, одна из групп узников, пользуясь общей суматохой, бросилась к складам, стараясь захватить как можно больше оружия. Люди разбирали винтовки, гранаты, пистолеты, где-то припрятывали их. Хватали оружие и те, кто не был связан с подпольной организацией.
Другая группа, действуя согласно плану, выводила из строя наиболее ценное заводское оборудование. Даже в тех цехах, где не упала ни одна бомба, были покалечены многие станки и агрегаты. Специально выделенные диверсанты перебегали с горящими факелами в руках, поджигая отдельные здания.
…Когда завыла сирена, Назимов занимался своим обычным делом — уборкой барака. Услышав гул и взрывы, он побежал к окну. Над Густлов-верке стлался черный дым. Горела и соседняя фабрика обмундирования. Несколько бомб упало и на территорию лагеря: в дальнем конце горели какие-то постройки, их никто не тушил.
Вдруг совсем рядом раздался сильный взрыв. Пламя охватило семнадцатый барак. Запылал и дуб Гёте.
Назимов недоумевал: почему летчики союзников не бомбят казармы эсэсовцев. Они же видны с воздуха как на ладони. Но бомбардировщики уже отваливали и ложились на обратный курс.
Гул моторов затих. Люди начали осторожно покидать убежища. Над Густлов-верке все еще клубился дым. Фабрика обмундирования уже догорала. В лагере от семнадцатого барака остался лишь остов. Черный обугленный дуб. Ветви его еще дымились.
Узники других национальностей довольно равнодушно приняли трагедию старого дерева, но большинство немцев, хорошо знавших легенду, связанную с дубом, не отводили от дерева скорбных взглядов.
— Германии приходит конец! — слышалось среди них.
От завода к лагерю бесконечной вереницей тянулись окровавленные, вымазанные сажей, оборванные и обгорелые люди. Они шли шатаясь, поддерживая друг друга, шли из последних сил.
Сейчас было невозможно установить, сколько узников погибло. Во всяком случае, немало.
Придет время, живые не раз оплачут павших своих друзей. Но в первые минуты лагерники думали о другом.
«Русский политический центр» собрался сейчас же и вынес постановление об учете и тщательном укрытии всего оружия, переправленного в лагерь во время бомбежки. Это была срочная, необычайно важная работа. Надо все сделать, пока гитлеровцы не опомнились от паники. Конечно, полностью учесть оружие было невозможно, винтовки, пистолеты и патроны хватали все, кому хотелось. Особенно удачно «потрудились» немецкие патриоты: они ведь лучше других знали расположение складов на Густлов-верке. В виде дружеского дара немецкие товарищи передали «Русскому политическому центру» ящик винтовок и не одну тысячу патронов.
— Друзья! — обратился Симагин к участникам совещания. — Среди погибших при бомбежке — немало членов нашей организации. Большинство из них пали на боевом посту: собирали оружие, выводил из строя оборудование… Почтим их память вставанием.
Все поднялись, храня скорбное молчание и глядя прямо перед собой. Словами нельзя было бы выразить глубокие и сложные чувства тех недолгих минут. Бывают случаи, когда молчание гораздо красноречивее слов.
— Но у нас есть утешение, — продолжал Симагин, когда все опять заняли свои места. — Это — геройские дела павших товарищей. Сейчас оружия в наших тайниках стало гораздо больше. В бой мы пойдем уверенно… — Он жестом призвал к спокойствию наиболее пылких участников совещания. — Успех не должен вскружить нам голову. Ведь много оружия еще находится за пределами лагеря: под кучами кирпича и песка, в ямах и на чердаках. Все до последнего патрона нужно переправить в лагерь и укрыть в надежных тайниках. Сейчас некоторые лагерники, не состоящие в нашей организации, хранят оружие при себе. Это очень опасно! Правда, лагерное начальство растерялось. Им здорово попало за малодушие во время бомбежки и за то, что они не помешали узникам портить заводское оборудование. Но эсэсовцы и лагерные властелины скоро придут в себя. Всю свою злобу они постараются излить на узников. Начнутся повальные обыски в лагере. И мы должны быть готовы к этому. Надо принять строжайшие меры, чтобы оружие было надежно спрятано. Достаточно гестаповцам найти что-либо — не избежать массовых репрессий. Вот что еще, друзья!.. — Симагин помолчал, ему трудно было говорить о том, что угнетало каждый час, каждую минуту. Но сказать надо. — Я хочу напомнить о наших товарищах, попавших в лапы гестапо. Сведений от них никаких. Безопасность всей организации зависит от того, насколько они окажутся стойкими и преданными общему делу, Ефимов знает многое: и о личном составе организации, и о наших тайниках… Ряд контрмер мы приняли. Но всего не предусмотришь. Пусть никто из нас не забывает, что смертельная опасность не миновала, она продолжает угрожать нам.
Прошло две недели после бомбежки. Если не считать обычных избиений и расстрелов, лагерное начальство, можно сказать, вело себя тихо. Массовых репрессий пока не последовало. Это было удивительно.
Потом прошел слушок, многое объяснивший. «Наверху» будто бы предупредили Кампе: «Не сумел уберечь завод, сумей быстро восстановить его! Не сделаешь этого — головой поплатишься». И Кампе решил до поры до времени не трогать узников — ведь их руками придется восстанавливать пострадавший завод.
Сколько было правды во всем этом — сказать трудно. Одно бесспорно: хотя бы временный выход из строя Густлов-верке, где кроме обычного оружия и деталей зенитных и противотанковых орудий еще вырабатывались в особо секретных цехах приспособления к ФАУ-1 и точные приборы для самолетов «мессершмитт», — наносил чувствительный удар немецкой армии, все более нуждавшейся в оружии. Скорейшее восстановление завода было естественным желанием гитлеровцев.
Но иначе думали лагерники-патриоты. В свое время, чтобы засекретить узников, работавших на Густлов-верке, — гитлеровцы условно назвали их «команда Икс». И тогда же среди русских военнопленных получила рождение крылатая поговорка: «Команда Икс — работа никс». Вскоре поговорка, как боевой политический лозунг, распространилась по всему лагерю.
Теперь, в связи с намерением гитлеровцев восстановить Густлов-верке, «Русский политический центр» напомнил всем лагерникам об этом популярном лозунге. И его разрушительное действие возобновилось. В эти дни прозвучал и другой клич русских военнопленных: «Всё для лагеря, ничего для гитлеровской армии». Смысл этого призыва был в том, чтобы транжирить как можно больше драгоценного сырья на тайную массовую выделку необходимых лагерникам предметов бытового обихода: зажигалок, портсигаров, утюгов, электроплиток и прочего. Им помогали в этом сами же эсэсовцы, падкие на даровое приобретение всякого рода «сувениров»», выделанных заключенными. Вещицы заказывались не столько для личного пользования, сколько для спекуляции.
Саботаж на заводе — дело нужное, но «Русский политический центр» не забывал и самого главного: забот о запасах оружия, о его укрытии. Не прекращалась выработка и самодельного вооружения. Постепенно возобновлялась прерванная боевая учеба.
Усталый Симагин только было присел отдохнуть, вернувшись из ревира, где он работал санитаром, как явился Степан Бикланов. На плече у него — санитарная сумка. Он весело улыбался.
— Николай, цепочки получились что надо! — Он достал из сумки самодельную гранату. — Видал? Сам испытывал. Ничем не уступают настоящим! — Степан сунул гранату обратно, задвинул тяжелую сумку ногой под кровать.
— Где ты ее испытывал? Как? — допрашивал Симагин, а сам беспокойно думал, не допущена ли какая неосторожность.
— Всё в порядке! — по-прежнему оживленно говорил Бикланов. — В старой канализационной трубе. Спустился туда через заброшенный люк. Чтобы проверить неслышимость взрыва, я велел двум ребятам вытряхивать над люком одеяла. Когда вышел, они спрашивают: «Отказала, что ли, не взорвалась?» — Бикланов рассмеялся. — Не то что охрана, даже свои ничего не расслышали, а ведь стояли над самым люком.
Все это было хорошо. И все же какое-то неосознанное беспокойство мучило Симагина, Сам не зная зачем, он тревожно смотрел за окно. Перед глазами — дорожка, посыпанная желтым песком. Чуть в стороне — тачка, нагруженная щебнем. Должно "быть, узники привезли щебень для ремонта дорожки, асами присели где-нибудь в тень отдохнуть, пользуясь отсутствием надзора. Еще подальше — ограда из колючей проволоки. У прохода — дневальный, одетый в мундир старой кайзеровской армии.
— Ну я пошел, — заторопился Бикланов. — У меня скоро занятия начнутся. Пусть сумка пока полежит здесь. Ночью припрячу.
Только Степан ушел, внимание Симагина привлек человек, быстро шагавший по дорожке. Симагин сразу узнал: это Гельмут, старый член Коммунистической партии Германии, руководитель военного отдела немецких подпольщиков.
Гельмут, едва вошел, быстро и однотонно заговорил, гладя куда-то в угол.
— Николай, сейчас в ваш седьмой барак явятся эсэсовцы для обыска. Причина обыска неизвестна. Всё. Я пошел предупредить других.
Это было настолько неожиданно и страшно, что у Симагин а перехватило дыхание. В седьмом бараке, между двойными стенками, — один из тайников организации, там спрятано оружие. А здесь, под кроватью, — два десятка гранат в сумке, только что оставленной Биклановым!
Симагин не раздумывал и минуты. Рывком выхватил из-под кровати сумку и выбежал из барака, сунул ее под щебень в тачку, позвал двух лагерников, работавших на тачке и отдыхавших сейчас в тени барака, — оба они подпольщики.
— Ребята, тачку быстро — в Малый лагерь! Перепрятать сумку!
Симагин мгновенно огляделся. Неподалеку — группа санитаров с нарукавными повязками, дающими право беспрепятственно передвигаться по лагерю. Все они связные, вполне надежные парни.
— Действовать быстро! — приказал он. — Клички членов центра помните! Немедленно предупредить каждого: сейчас будет обыск.
Санитары исчезли, как в воздухе растворились.
Откуда-то вдруг взялся Бикланов, — должно быть, тоже извещенный Гельмутам.
— Ведро? — отрывисто спросил Степан. «Ведром» они называли радиоприемник.
— Выставь его к двери! — бросил Симагин, Ведро было снабжено двойным дном, сверху наливался жидкий гуталин для чистки обуви.
— Положи сверху сапожную щетку! — добавил Симагин.
Не успели двое узников, толкавших тачку со спрятанными под щебенкой гранатами, добраться до ворот Внутреннего лагеря, как из-за угла показалась группа вооруженных эсэсовцев. «Только бы не растерялись ребята!» — как в бреду твердил; Симагин, следя через окно за сближавшимися эсэсовцами и тачечниками. Напряженность этих секунд была не меньшей, чем ожидание выстрела в упор. Но ведь у входа еще стоит ведро с тайным радиоприемником, а за простенками насовано оружие!
Тачечники благополучно разминулись с эсэсовцами. Но страшное еще не миновало. За дверью загремели кованые сапоги. Эсэсовцы приказали Симагину не двигаться с места. Когда они приблизились к стене, за которой было спрятано оружие, сердце Симагина готово было выскочить на груди. Но внешне ж оставался спокойным.
Обыск длился около двух часов. Эсэсовцы обшарили все уголки. Но ничего не нашли. Недовольно ворча, они покинули разворошенный барак.
Симагин, пережив страшное напряжение, обессиленный опустился на стул. Из груди его вырвался Облегченный вздох. Но колени все еще дрожали. Во время обыска он не был в состоянии о чем-либо думать. Теперь же, когда опасность миновала, первым делом вспомнил о Гельмуте. Как благодарить его? Если бы Гельмут не подоспел вовремя, гитлеровцы наверняка нашли бы гранаты, лежавшие под кроватью, ведь они заглядывали туда. И тогда, страшно подумать, что было бы тогда!
Но беда никогда не приходит одна. В тот же день и почти в тот же час в восьмом бараке произошло еще одно событие.
Бойцы Задонова еще прошлой ночью взяли пистолеты для занятий. По установленным правилам, они должны были в ту же ночь вернуть оружие комбату. Но почему-то не сделали этого, а принесли пистолеты только сейчас. Задонов сунул их в фанерный ящик и уже собрался отнести его в подвал, как в барак ввалился незнакомый эсэсовец. В первую минуту Задонов растерялся, но быстро овладел собой и сделал знак еще не ушедшим двум подпольщикам. Те поняли сигнал и, готовые ко всему, встали с обеих сторон позади эсэсовца. Гитлеровец взглянул на Задонова, потом уставился на ящик.
— Кто ты такой? — спросил эсэсовец.
— Парикмахер, — не моргнув глазом ответил Задонов.
— А здесь что такое? — эсэсовец ткнул тростью в ящик.
— Мои инструменты, господин офицер.
— Гут, — пробормотал тот, повернулся и ушел. Позднее стало известно, что это был новый блокфюрер.
Когда об этом происшествии стало известно Симагину, он глубоко задумался: «Сразу два ЧП в один день! Не слишком ли много? И опять — наша разболтанность…»
Причина обыска выяснилась только на следующее утро. Некий продажный тип из первого барака, выходивший ночью в уборную услышал, как в умывальной комнате что-то подозрительно щелкнуло. Он не ослышался: в ту ночь в умывальне несколько подпольщиков занимались изучением оружия. Предатель донес о своих подозрениях лагерному начальству. Но произошло какое-то недоразумение: вместо первого барака эсэсовцы явились в седьмой и едва не натолкнулись на еще более ценную наживу.
— Нет, так дальше нельзя! — решительно сказал Симагин, вызвав Кимова. — Нельзя допускать, чтобы случайная оплошность грозила гибелью всей организации. Случаи в первом, восьмом и в нашем блоке можно было бы предотвратить. Все это можно объяснить только нашей вопиющей беспечностью. Я виноват вместе с тобой, Кимов. На меня возложено общее руководство «Службой безопасности». Надо еще раз пересмотреть всю нашу систему конспирации. Пожар и паника на Густлов-верке, должно быть, разболтали нас… Что думаете делать с доносчиком? — неожиданно спросил Симагин.
— Его судьба решена, — сумрачно ответил Кимов. — В одну подходящую ночь он не встанет с постели.
— Нет, это не годится. Нужно его судить. Перед народом! Пусть знает, за что приговорен к смерти. О составе трибунала подумаем.
— Не будет ли это лишним при наших теперешних условиях?
— Нет, не будет. Мы должны всем показать, что советская власть существует и здесь. Помни, Николай, упустим какого-нибудь иуду, всем нам… туда дорога! — Симагин показал на трубу крематория, над которой плясали языки пламени. — А главное, дело загубим! — Он сел, обхватив голову руками — Не могу забыть, что вот из-за такой же сволочи гибнет наш Ефимов…
— Что-нибудь известно о нем? — спросил Кимов.
— Нет, ничего не знаем, — вздохнул Симагин. — Я верю ему безгранично… Но — как жаль!
Симагин опустил голову, сгорбился. Видно было, что потеря верного, бесстрашного связного очень тяжела для него.
Через минуту он взял себя в руки.
— Николай, мне передали, что карты готовы, Ты забери их.
— Непременно! Карты очень нужны! — обрадовался Кимов.
У подпольщиков уже работала своя фотолаборатория. Несколько дней назад немецкие друзья выкрали у эсэсовского офицера карту района Бухенвальда и передали ее «Русскому политическому центру». В лаборатории эту карту размножили.
— Раздай комбригам и комбатам. Пусть Назимов поможет тебе. Но… — Симагин посмотрел в глаза Кимов а, — осторожность, еще раз осторожность! Ты, Николай, составь что-нибудь вроде специальной инструкции о хранении оружия и карт, выдаваемых для изучения. Расспроси также, где и как хранят свои документы командиры бригад.
— Слушаюсь, — коротко ответил Кимов.
— Думаю, что в ближайшее время необходимо созвать расширенное заседание центра. Нам нужно как следует подумать об усовершенствовании нашей организационной системы. Сейчас мы живем как-то раздвоено: с одной стороны — «Политический центр», с другой — военные командиры. Случались факты, когда людей, уже давно вовлеченных в подпольную организацию агитаторами «Политического центра», еще раз пытались вовлечь в военные подразделения. Эта суетливость вызывает у наших людей справедливое недовольство и раздражение… Еще раз — о военном руководстве. У нас теперь существуют две бригады. Вот-вот оформится третья. Надо бы подчинять их единому командованию. Это возможно при одном условии: если в «Политический центр» будет введен твердый, знающий свое дело старший командир. В период организации бригад нам очень помог Николай Толстый. Казалось, ему бы и следовало поручить единое командование. Но Николаю трудно, не хватает военных знаний. И вообще он не строевой командир… Да и задачи сейчас очень сложные. Перед нами вплотную стоит вопрос о детальной разработке конкретного плана вооруженного восстания и руководства им. Детальная разработка! Надо все предусмотреть. Расставить силы. Рассчитать действия на месте и во времени. Установить взаимодействие… Да мало ли что. «Интернациональный центр» возложил эту разработку на нас, Я уже советовался с некоторыми членами нашего центра. Хочется знать и твое мнение.
— Ты прав, абсолютно прав! — согласился Кимов. — Я, признаться, тоже начал путаться, порою не могу толком различить, где лево, где право.
— Кого же назначить, если можно так выразиться, главнокомандующим? — вслух рассуждал Симагин. — Есть два предложения. Одни рекомендуют подполковника Назимова, другие — подполковника Смердова. Оба — боевые командиры. Есть над чем подумать. «Деревянная» бригада начала формироваться раньше и организована она лучше. Пожалуй, именно она и начнет штурм. Менять ее командира сейчас, мне кажется, было бы неверно. Но это только мое мнение. Во всяком случае, поиски нового человека, способного встать во главе «Деревянной» бригады, нужно начать немедленно. Это падает на тебя, Кимов.
Вскоре состоялось расширенное заседание «Русского политического центра». Были обсуждены все назревшие организационные вопросы. В частности, подпольную организацию русских патриотов решили отныне именовать «Военно-политической».
Главнокомандующим всеми частями был назначен вновь избранный член центра Иван Иванович Смердов. Командиром «Деревянной» бригады остался Назимов. «Каменную» бригаду возглавил майор Рыкалов, доставленный в лагерь позже других.
В конце заседания Симагин сообщил новость.
— Наконец-то получена весточка о товарищах, томящихся в веймарской тюрьме! Сегодня оттуда вернулся один из немецких друзей, содержавшийся по другому делу. Из-за оплошности охранников его перед освобождением, вместо того чтобы поместить в карцер, перевели в общий блок. Правда, он находился там не больше двух часов. Но узнал многое. Наших товарищей арестовали за участие в митинге» посвященном памяти Тельмана. Все же гестапо старается напасть на след подпольной организации. В допросе участвовал сам Кампе. Нескольких человек убили. Двое наших ребят, несмотря на жестокие пытки, держатся стойко. Сильнее всего истязают Ефимова. Немецкий товарищ говорит, что Григорий уже едва передвигается. Но он велел передать: «Пусть товарищи не беспокоятся. Я умру молча», И еще добавил: «А предатель ликвидирован».
Все слушали затаив дыхание. Было очень тихо. Каждый мысленно обнимал боевых друзей, томящихся в тюрьме.
В бараке ни души: все ушли на работу. Назимов подмел полы, смахнул по первому разу пыль с нар, принес полное ведро воды, мокрую тряпку и полез на самый верх нар, на третью полку. Поудобнее разлегся там на животе и принялся переносить со своей карты лагерные огневые точки на карты для командиров батальонов. Как давно ему не приходилось по-настоящему работать с картой! И как любил Назимов эту работу, как стосковался по ней!
В эту минуту он чувствовал себя подлинным боевым командиром бригады. Наступит день, и подпольные батальоны, роты с оружием в руках поднимутся на штурм огневых точек врага, трехэтажных лагерных вышек, колючих заграждений, дотов и дзотов. Все это уже нанесено на карту. Да и день штурма уже недалек. Он приближается в грохоте советских танков. Советская Армия уже громит врага в Румынии и Болгарии, в Югославии, Чехословакии и в Польше. Еще совсем недавно возможность вырваться живым из Бухенвальда даже Назимову казалась несбыточной. Потом эта надежда засветилась далекой и слабенькой звездочкой. А теперь… звезда победы горела где-то совсем рядом, до нее рукой подать.
Назимов так увлекся работой, мечтами, что совершенно забыл, где он находится. Забываться же он не имел права. В коридоре послышался подчеркнуто громкий голос старосты блока Отто. Он отдавал рапорт блокфюреру. Быстро сунув карты под матрац, Баки спрыгнул на пол, схватился за тряпку. В ту же секунду распахнулась дверь, в спальню вошел длинный, сухопарый офицер-эсэсовец. Вся грудь в орденах, сапоги блестят как зеркало; лицо холодное, надменное. Увидев Назимова, он сдвинул брови.
— Ты что тут делаешь, скотина?
— Я — гигиенварт, господин офицер! Вытираю пыль с нар! — отрапортовал Назимов, став навытяжку и неуловимо быстрым движением содрав с головы берет.
Это понравилось эсэсовцу. Военной выправке заключенных лагерное начальство придавало особое значение.
Блокфюреры совершенно не заботились о питании и здоровье узников, но с исключительной педантичностью требовали от них соблюдения правил санитарии, в частности нетерпимо относились к любителям длинной шевелюры. Чтобы не нарываться на лишнюю неприятность, Назимов, как и большинство лагерников, брил голову наголо. Эсэсовцы хвалили за бритье головы, считали это в условиях лагеря лучшим признаком гигиены.
Вот и сейчас блокфюрер сорок второго барака, глядя то на сверкающую голову Назимова, то на мокрую тряпку в его руках, удовлетворенно буркнул:
— Гут! Чистоту нужно соблюдать всегда и во всем.
Заложив за спину руки и вертя во все стороны головой на длинной и тонкой шее, он обошел весь барак, словно обнюхивая нары и стены, и, не найдя к чему придраться, величественно удалился.
Назимов облегченно вздохнул. Вскоре вернулся Отто, проводивший начальника.
— Здорово ты ответил этой свинье, — сказал он шепотом. — Вообще вы, русские ребята, не теряетесь в минуту опасности. Особенно хорошо, что в руках у тебя была тряпка. Немец на слово не верит. Ему нужно воочию убедиться, чем ты занимаешься…
— Спасибо, Отто, за похвалу. Я ведь совсем другим был занят.
Староста усмехнулся:
— А ты думаешь, я не знаю, что делается у меня в бараке?
Отто был в хорошем настроении. В такие минуты этот суровый человек становился разговорчивым.
— Ты слышал, Борис, — серьезным тоном начал он. — Рассказывают, будто какой-то немецкий инженер изобрел невиданный танк. Экипаж — сто человек! Русские бегут при одном виде его…
— Враки, не может этого быть! — возмутился Баки.
— Как «не может быть»? Водитель сидит в танке, передвигает рычаги, а девяносто девять человек толкают танк сзади. У Адольфа бензина нет!..
Теперь Назимов громко расхохотался. Отто погрозил пальцем:
— Эх ты, чуть не попался на удочку! Когда с картами было покончено, Назимов роздал их командирам батальонов своей бригады. Комбаты обрадовались этому подарку. Правда, у них уже были кое-какие свои чертежи. Но на картах Назимова значилось очень много такого, чего не было на их схемах, в частности — окрестностей Бухенвальда.
Только Назимов вернулся в свой барак, как Отто передал, что к нему заходил Кимов. Назимов встревожился: уж не случилось ли опять что-нибудь недоброе? Бывало и раньше, что Кимов не заставал Баки, но если не было ничего срочного, он просто уходил и в этих случаях никогда не наказывая Отто, чтобы тот передал Назимову о его приходе. Значит, на этот раз была необходимость отступить от правила.
Через какой-нибудь час Кимов опять зашел. На „нем лица не было.
— Борис, пойдем, надо потолковать.
Когда они остались наедине, Николай вплотную придвинулся к Назимову, шепотом произнес всего только два слова:
— Рыкалов — власовец!
Рыкалов — новый командир «Каменной» бригады, поставленный вместо Смердова, и вдруг — власовец? Возможно ли это!
— Не говори глупостей! — сердито прошептал Баки.
— Вот смотри… — Кимов достал из внутреннего кармана куртки фотографию и протянул ее Назимову. На снимке был изображен сам Власов в окружении группы своих приближенных, таких же изменников, как он сам. Чье-то лицо было старательно вырезано из снимка.
— Эту фотографию ребята обнаружили на складе, среди личных вещей Рыкалова, — объяснил Кимов.
По прибытии в лагерь узники обязаны были сдавать свое некоторое имущество и документы на вещевой склад, где все хранилось в мешках, подвешенных к специальным крючкам; на каждом мешке был проставлен тот же номер, что носил и сам заключенный. Подпольщики, работавшие на складе, всегда могли просмотреть личные вещи любого заключенного, так как не хитро было узнать его нагрудный номер. Поскольку Рыкалов получил от организации ответственное назначение, подпольщики сочли не лишним проверить веши нового комбрига. И вот результат.
— А ты убежден, что тут вырезан именно Рыкалов? — Назимову все еще не хотелось поверить в страшную новость.
— Зачем же ему было вырезать чужое лицо? — в свою очередь спросил Кимов.
— В таком случае, почему он не уничтожил карточку целиком? Это было бы лучше, — не сдавался Назимов.
— Мало ли для чего может быть нужно ему фото. Вдруг придется где-то предъявить как вещественное доказательство.
И тут Назимов ничего не мог возразить. Кровь бросилась ему в голову. Что же теперь?.. Ведь Рыка лову известна вся Система военной организации. Он знает в лицо многих членов «Военно-политического центра».
— Нужно, не медля ни минуты, изолировать Рыкалов а, — настаивал Кимов.
Назимов колебался… Командир бригады подчиняется непосредственно «Военно-политическому центру. Без решения центра к нему нельзя применить; никаких репрессий.
— Санкции центра уже есть, — объяснил Кимов, слоено прочитав мысли Назимова. — Я все сделаю без шума. Главное — всем быть начеку.
Кимов заторопился, ушел. Не успел Назимов собраться с мыслями после этой ошеломляющей новости, как его срочно вызвали к Смердову.
Баки так спешил в тридцать шестой блок, что от быстрой ходьбы задохнулся. В коридоре барака он обессиленно прислонился к стене, немного передохнул. Лишь после этого вошел к Смердову.
Назимов ожидал увидеть Ивана Ивановича глубоко встревоженным, но, к немалому своему удивлению, убедился, что Смердов был совершенно спокоен.
— Рыкалов изолирован, — сообщил он Назимову. — Но мне необходимо знать ваше мнение о нем. Вызывает ли Рыкалов у вас хоть малейшее сомнение?
— Человек, скрывающий от товарищей какие-то подозрительные факты, в условиях конспирации не может пользоваться полным доверием, — не совсем твердо ответил Назимов.
— Это верно. Однако прошло уже довольно много времени с тех пор, как Рыкалов был назначен командиром бригады. Почему он до сего времени не выдал никого из нас?
— Он-то, может быть, давно уже выдал. Да Кампе не торопится, выжидает наиболее удобный момент, чтобы «нанести удар. У меня есть сведения, что вокруг лагеря концентрируются новые эсэсовские части. Если бы Кампе был уверен, что в лагере все спокойно, зачем ему вызывать дополнительные подкрепления?
Оба задумались. Раз возникло такое подозрение, Рыкалова нельзя оставлять во главе бригады, если даже он и оправдается в будущем. Подпольная организация не имела возможности досконально разбираться в его благонадежности. Опрос самого Рыкалова вряд ли что-нибудь даст, он, конечно, будет все отрицать.
— Хорошо, — сказал Смердов после тягостного раздумья. — Скоро я сообщу вам окончательное решение подпольной организации. Сейчас я должен повидать Николая Семеновича. Вы не отлучайтесь из своего блока, можете срочно понадобиться. Прежде всего мы постараемся уточнить, с какой целью эсэсовцы подбрасывают подкрепления. Пусть комбаты тоже находятся на своих местах. Мы дадим знать — надо ли немедленно извещать их о случившемся.
Назимов пошел к себе. Сердце у него бешено колотилось. Если Рыкалов скрыл свою связь с власовцами, он подписал себе смертный приговор! Борьба идет не на жизнь, а на смерть. Чем суровее борьба, тем беспощаднее средства, применяемые в ней.
Уже после отбоя Кимов еще раз заявился в сорок второй барак. Он сообщил Назимову, что «Военно-политический центр» сместил Рыкалова с должности командира бригады и объявил боевую тревогу.
— Пока подозрения не отпадут или не подтвердятся, будем держать Рыкалова под неотступным наблюдением. С завтрашнего дня он переводится на работу в прачечную. Там легче наблюдать за каждым его шагом. Своих людей я приставил к нему и в бараке. Если подтвердится, что он предатель, нетрудно привести приговор в исполнение, — глаза Кимова холодно блеснули. — Но центр хочет собрать по возможности исчерпывающие доказательства. Поэтому решили не торопиться.
Ко всем несчастьям последних дней прибавилось еще одно: в лазарете умер от воспаления легких один из старейших и опытных подпольщиков — Черкасов.
Есть люди, прожившие более ста лет. Но для всех сутки человеческой жизни измеряются всё теми же двадцатью четырьмя часами. Однако по насыщенности событиями, по напряженности часы далеко не одинаковы. В некоторых случаях и один год может быть приравнен к сотне лет. Казалось, подпольщики испытали и пережили всё самое страшное, что существует на свете. Но нет, судьба посылала им новые и новые испытания, требуя от них все большего напряжения духовных, и физических сил. Неужели Кампе удалось вонзить нож в самое сердце организации? Ведь Рыкалов знает еще больше, чем Ефимов. Да и можно ли сравнивать их: один проверенный патриот, готовый молча умереть, но не выдать товарищей, а другого — еще мало знают, есть подозрения самые худшие… Постоянное ожидание налета эсэсовцев: днем и ночью, каждый час, каждую минуту — страх за себя и за товарищей, за организацию… не найти слов, чтобы рассказать, какие волнения и тревоги переживали руководители центра.
Сам Рыкалов, тщательно допрошенный, показал, что он никогда не был власовцем. Снимок носил с собой якобы для того, чтобы, когда настанет час, уличить своих истязателей, — он уверял, что на карточке сняты палачи, мучившие его. С другой стороны, снимок мог понадобиться ему для того, чтобы запутать гитлеровцев, сбить их со следа, если они попытаются в чем-то обвинить его. Что касается вырезанного из снимка чьего-то лица, Рыкалов уверял, что карточка попала к нему уже испорченной. На вопрос: как же она очутилась в его руках? — он давал путаные ответы.
Разумеется, центр ни в коей мере не удовлетворился этими показаниями. Но и полной уверенности в виновности Рыкалова не было.
Прошло больше недели в величайшем напряжении. Организация как бы замерла, притаилась. Ни в одном подразделении не проводилась боевая учеба. А это могло оказаться пагубным. Чего доброго, люди потеряют веру в успех деда, и когда настанет время действовать, они окажутся неготовыми.
В конце концов «Военно-политический центр» все же распорядился возобновить боевую учебу в подразделениях. К этому времени удалось уточнить, что гитлеровцы не подбрасывали и лагерю специальные под крепления только производили замену частей. Это несколько ободрило организацию.
Как правило, занятия проводились ночью, после отбоя. Но это было слишком изнурительно. Без достаточной пищи, отдыха и сна люди быстро переутомились, могли и совсем выйти из строя. Желая дать возможность байты хоть немного отдохнуть, Назимов решил перенести часть занятий на дневное время. Но для этого требовалось, чтобы подпольщики, яро-ходившие учебу, и днем оставались в лагере. Добиться этого нелегко, нужно привести в движение весь сложный механизм подпольной организации, привлечь к делу и агентуру «Интернационального центра».
Назимов посоветовался со Смердовым. Тот выслушал и засомневался:
— Не так это просто. Немало потребуется времени и хлопот. Все же попытаемся. Возможно, удастся включить хотя бы часть твоих ребят в команду по уборке территории лагеря.
Через некоторое время явился Николай Толстый и передал Баки, что просьбу его центр удовлетворил. Надо только заранее передавать лагерному старосте список людей, и тот поочередно будет включать их в уборочную команду.
Назимов на какое-то время повеселел. Сегодня у него инструктивная встреча с комбатами в восьмом бараке. Задонов сразу обратил внимание на оживленное лицо друга.
— Что, Борис, есть хорошие новости?
— Найдутся! — сверкнул глазами Назимов. — Получены новые сведения: наши войска перевалили через Карпаты, Северная Трансильвания вот-вот будет очищена от фашистов. Вчера наши вместе с югославами освободили Белград… По слухам, паника среди гитлеровцев растет. Но именно это обязывает нас быть настороже. — Теперь лицо Баки стало серьезным. — Дело в том, что некоторые наиболее рьяные гитлеровцы призывают «развязывать руки». В переводе на наш язык это означает уничтожение концлагерей. Кампе срочно вызван в Берлин — к Гиммлеру. Это тоже не случайно. Поговаривают, будто эсэсовцев, охраняющих лагеря, собираются заменить власовцами.
— Я тоже слышал! — подтвердил комбат Харитонов.
— Не только днем, но и ночью следует быть бдительными, — продолжал Назимов. — Зачем откладывать в долгий ящик. С нынешней ночи старшие командиры заступают по очереди на дежурства. Сегодня я сам буду дежурить. Завтра — Задонов, послезавтра — Харитонов, потом Чернов. Смысл этих дежурств такой: если гитлеровцы задумают ночью учинить массовую расправу над лагерниками, они все же не застанут нас врасплох. Комбаты поднимут людей по тревоге. Кроме того, большинство наших командиров лишены возможности днем свободно передвигаться по лагерю. Они вообще плохо знакомы с расположением лагеря. А ведь на незнакомом месте руководить боем будет чрезвычайно трудно. Ночные дежурства помогут всем командирам освоить территорию лагеря. Мы будем ходить под видом лагершуцев — с повязками на рукавах. «Военно-политический центр» в каждом случае будет сообщать нам пароль. И если нам встретятся настоящие лагершуцы, они ничего не заподозрят. Необходимо, чтобы каждый командир» направляясь «в обход», брал с собой несколько человек бойцов, чтобы больше походить на лагершуцевский патруль, да и бойцов приучать к расположению лагеря.
— Это очень нужное дело! — горячо одобрил Харитонов.
Надо привлекать к дежурствам командиров рот и взводов, — развивал свою мысль Назимов. — Бой предстоит серьезный. Пока есть время, нужно всем тщательно готовиться… Теперь — о занятиях. Начиная с послезавтрашнего дня две группы по десяти человек в каждой перейдут на дневные занятия. Требую обеспечения полнейшей безопасности занятий. В дневных группах должна стать привычкой особо повышенная бдительность. У меня всё. Можно расходиться.
Но Задонова он попросил остаться. Баки всегда тянуло к старому другу, к этому храброму, порой добродушно-смешливому, музыкально настроенному человеку. Так растение тянется к свету и теплу. Без Задонова Баки скоро начинал тосковать, а с ним ему всегда было легко и приятно. Николай не надоедал ему никогда, Баки мог с ним говорить сколько угодно я обо всем, начиная с глубоко личных дел, кончая детальным обсуждением предстоящего восстания. И каждый раз беседа открывала им что-нибудь новое. Они взаимно обогащали друг друга. В Бухенвальде в самые мрачные дни они не покидали друг друга в беде. Назимов был бесконечно горд, что умеет быть верным в дружбе. Эта дружба, как солнце, освещала их мрачную жизнь. Особенно радовал их тот факт, что оба они почти одновременно вступили в подпольную организацию и теперь ежедневно подвергают себя смертельным опасностям и бесконечным тревогам, но не раскаиваются, не желают оставаться в стороне от схватки с врагом. Они идут верным путем, не оглядываясь назад, не озираясь по сторонам. Может быть, никто из них так и не вырвется на свободу, но они до последнего вздоха будут преданы своему делу. Ведь они поклялись друг другу: свобода или смерть! И останутся верны своей клятве.
Вдруг взгляд Назимова остановился на небольшой картине, висевшей на стене барака. Картина нарисована маслом, в ней много наивного, неумелого. Но близкий сердцу русский пейзаж не мог не растрогать. На переднем плане изображены две березки, белые, российские березки, чуть наклонившиеся под напором ветра. Баки сразу вспомнил свое детство, Урал, реку Дёму — сколько там было таких вот белых кудрявых берез, целые рощи! И что-то острое кольнуло сердце, сдавило горло.
— Откуда у тебя эта картина? — справившись с волнением, спросил он Задонова.
Николай с гордостью рассказал своему другу удивительную для Бухенвальда историю «Березок». Он не раз замечал, что один из его мальчиков все время что-то рисует — углем, мелом, карандашом, рисует на чем попало. Задонов бегал по всему лагерю в поисках красок, холста, кисточки. Кое-как раздобыл все необходимое. А когда картина была нарисована, он решил организовать «передвижную выставку».
— Понимаешь, передвижная выставка из одной-единственной картины! — восклицал Задонов. — Наши «Березки» побывали почти во всех бараках и флигелях, где размещены русские. И знаешь, какой успех! Люди подходили к картине, подолгу стояли передней как зачарованные, и многие плакали.
— Не говори… Понимаю! — перебил Назимов. Задонов был счастлив и горд своими воспитанниками.
— Ты не думай, что среди моих ребят только один такой талантливый! Хочешь послушать концерт?.. — И не дожидаясь ответа Назимова, открыл дверцу своей комнатушки, крикнул: — Эй, ребята, позовите сюда Гришутку!
И вот перед ними стоит худой большеглазый мальчик лет девяти-десяти со странной самодельной скрипкой в руках. Задонов погладил мальчика по стриженой макушке, попросил «сыграть дяде что-нибудь русское».
Мальчик прижал острым подбородком скрипку и взмахнул смычком. С этого мгновенья Назимов забыл обо всем на свете. Он видел, как вспыхнули глаза маленького скрипача, как изменилось его лицо, с какой виртуозностью он водил смычком и как неуловимо-быстро двигались его худые длинные пальцы. Но еще больше поразила Баки сама музыка. Простенькая, немногозвучная, — но, сколько в ней теплоты и нежности, она взлетала и замирала, словно ласточка.
Казалось, Назимов никогда не слыхал такой трогательной мелодий. Он даже расцеловал мальчика, когда тот кончил играть.
Задонов, проводив маленького музыканта, не переставал твердить:
— Из него обязательно получится великий скрипач! Возможно, наш советский Паганини. Слышишь? Я его усыновлю, Борис. Когда освободился, возьму с собой, на руках принесу домой.
— Где ты достал скрипку для него? — спросил Назимов, в душе удивляясь тому, сколько новых неожиданных качеств открылось в самом Задонове после того, как ему поручили заняться ребятами.
— Со скрипкой — тоже своя история… В одном из бараков есть итальянец, бывший мастер музыкальных инструментов. Пожалуй, целый месяц я каждый день отдавал ему половину своей порции хлеба. И ад сделал скрипку… — Задонов как-то беспомощно улыбнулся: — Знаешь, ради музыки я могу и поголодать….
— Ладно, верю! Счастливый ты человек… — Назимов встал, слегка толкнул друга в бок, торопливо пошел к двери. Ведь скоро прозвучит отбой, и Назимов заступит на свое первое ночное дежурство.
…И вот Баки с повязкой на правом рукаве шагает по уснувшим улицам лагеря, а в ушах у него все еще звучит чудесная скрипка юного музыканта. Плечом к плечу с Назимовым идут еще двое подпольщиков с такими же повязками на рукавах. Идут молча. Кругом темно. Мигают красные лампочки на заборах. На фоне неба видна черная громада — это самое высокое здание в лагере, вещевой склад. Над перилами наблюдательных вышек рисуются черные тени — застыли как истуканы часовые.
— Если вспыхнет прожектор, не оборачиваться — приказывает Назимов своим товарищам — Идите свободно и независимо. Заложите рука назад.
Моросит дождь. Небо словно дегтем вымазано. На его черном фоне пляшут зловещие красные блики пламени, рвущегося из трубы крематория.
Назимов повел свой «патруль» вдоль проволочного заграждения. Им несколько раз встречались лагершуцы — свои и настоящие. Те и другие спрашивали пароль. Назимов шепотом требовал отзыв, а группы расходились в разные стороны.
Вон впереди снова маячат какие-то фигуры. Когда-то Назимов видел ночью не хуже кошки. Теперь зрение ослабело. Он узнал встречных лишь на расстоянии нескольких шагов. Это был Кимов с группой своих людей.
Обменялись паролем, поздоровались.
— Да ведь это никак Сабир? — удивился Назимов, пристально вглядевшись в парня, стоявшего рядом с Кимовым.
«Он самый!» — молча кивнул Сабир, глаза его сияли в темноте.
Дождь заметно усилился. Ветер пробирал до костей. Но все это пустяки в сравнении с теми чувствами, которые переполняют сейчас сердце Назимова. Он ходит по лагерю, изучает поле будущего боя… Интересно, что делает сейчас командир эсэсовцев, охраняющих лагерь? Может ли он думать, что командир подпольной повстанческой бригады у него под носом делает рекогносцировку?..
На краю апельплаца чернел огромный грубый железный каток — олицетворение фашистской тупости и жестокости. В этот каток впрягаются десятки изможденных узников и толкают его перед собою часами и днями, утрамбовывая плац.
Дождь теперь лил как из ведра и больно хлестал по лицу. Подпольщики вынуждены были прижаться к стене одного из бараков. Под шум дождя Назимов почему-то стал думать о Рыкалове, — впрочем, не столько о нем, сколько о подпольной организации. «Значит, мы достаточно сильны, если в неимоверно трудной и опасной обстановке так бережно относимся к человеку. Если бы мы не верили в свои силы, то давно бы уже ликвидировали его. И если бы мы в чем-то даже ошиблись, кто посмел бы судить нас, — ведь в условиях строжайшей конспирации некогда предаваться длительным умствованиям. Нет, мы не поднимем руку на Рыкалова, пока не убедимся в подлинной его виновности».
Дождь наконец прекратился. В разрывах туч временами появлялась луна и своим печальным сиянием заливала весь лагерь. И тогда еще отчетливее и более зловеще выступали длинные изгороди колючей проволоки, черные, как громадные могильные курганы, бараки, остроконечные сторожевые вышки.
«Патруль» огибал проволочное ограждение крематория. Под высоким навесом лежали целые горы трупов.
Один из «патрульных» вдруг дернул Назимова за рукав, молча показал под навес. Из груды трупов кто-то поднялся, словно привидение, сполз на четвереньках вниз, подобрался к луже, тускло поблескивающей под лунным светом, лег грудью на землю и жадно стал пить дождевую воду.
Назимов и его товарищи затаили дыхание — было жутко смотреть на этого «мертвеца».
Утолив жажду, «призрак» отполз от лужи и снова улегся среди трупов.
Кто этот несчастный? Сумасшедший или одиночный беглец, притворившийся мертвым? Кто бы ни был — судьба его ужасна.
— Пошли! — позвал Назимов сдавленным голосом.
Пройдя с сотню метров вдоль проволочного заграждения, «патрульные» опять остановились. Где-то за проволокой слышалась русская речь, там за ограждением, могли разговаривать только охранники.
— Как ты думаешь, далеко отсюда американцы? — спрашивал один.
— А тебе-то что до них? — отвечал другой.
— Значит есть дело.
— Ищешь новых хозяев? — в голосе слышна усмешка.
— Куда же иначе деваться?
— На тот свет, прямой дорогой к дьяволу, вот куда!
«Власовцы! — мелькнуло в голове у Назимова. — На смену эсэсовцам прибыли власовцы и заняли сторожевые посты в Бухенвальде. Что может принести это нашей организации?»
Назимов не ошибся: голоса, звучавшие в темноте, действительно принадлежали власовцам. Охранники-эсэсовцы спешно отправлялись на Восточный фронт, затыкать многочисленные бреши. Подонки-власовцы заступили в Бухенвальде на их место. Но и эта новая стража, уже задумывалась над своим незавидным будущим. А пока что предатели зверствовали не меньше самих эсэсовцев.
Вечером Назимов беседовал с заключенными, работающими во внешних командах. Делились новостями. Один из узников — пожилой человек с впалой грудью, то и дело трогая рукой голову, перевязанную тряпкой, сквозь которую сочилась кровь, скорбно рассказывал:
— …Ни с того ни с сего как двинет меня прикладом по темени, сволочь такая, чуть голова не развалилась. Собака и та, коли сдернешь передней шапку, да вытянешься по стойке «смирно», не станет тебя рвать, а эти… Ох, вражины!
Заключенных, работавших во внешних командах, гитлеровцы охраняли с собаками. Стоило узнику хотя бы на несколько шагов отдалиться от группы своих товарищей, овчарка набрасывалась на него. Но если лагерник снимал шапку и замирал на месте, собака не трогала его. Это был особо утонченный способ унижения заключенных, придуманный эсэсовцами.
— Это еще ничего, Сергей Петрович, тебя только по голове долбанули, — подал голос другой узник. — А в нашей команде, в карьере, троих ни за что пристрелили. Мы было зашумели, они как сыпанут из автоматов! Еще двоих убили.
— Иуды!
— Выслуживаются перед хозяевами, выродки!
— Ладно, дождутся и они расправы!
— Они чуют это, — вступил в разговор еще один заключенный. — Мы песок возим на тележках. Эсэсовцы и те не проверяли, что там под песком. А эти гады подходят и штыком тычут в песок. Что ты на это скажешь, — не паразиты ли?..
Назимов знал, что подпольщики в тачках с песком иногда провозят в лагерь оружие. «Надо сказать Кимову, чтобы немедленно прекратили это», — подумал он.
Сейчас во всех бараках, с каждым днем все чаще и громче, лагерники многих национальностей на различных языках и на всякие лады проклинали «черных» — так прозвали власовцев, обмундированных в черные шинели. Надо было использовать эту ненависть в интересах организации.
Назимова в то же время занимала и еще одна мысль — все о том же Рыкалове. «Может быть, он вел себя тихо-смирно, пока не прибыли власовцы, а теперь — развернется?»
Он уже собирался поделиться с Кимовым и Сигмановым своими подозрениями, но Кимов при первой же встрече сам огорошил его страшной новостью. Командира резервной бригады Малого лагеря Владимира Семенова утром вызвали к «третьему окну».
Назимов, как и все в лагере, хорошо знал, что предвещает такой вызов. Лицо его покрылось бледностью. Еще удар! Что это? Простая случайность или дело рук предателя? Может, скоро и его, командира «Деревянной» бригады Назимова, тоже вызовут к страшному «третьему окну»? Назимова бросало то в жар, та в холод. За последнее время он еще ни разу так близко не ощущал дыхания смерти. Ведь Баки твердой поверил, что останется живым, что он, «Вечный человек», пройдя сквозь все страдания и муки, вернется на родину, к любимой Кадрии, к детям. И вдруг…
Кимов тоже встревожен: лицо хмурое; брови сошлись на переносице.
— Где сейчас Семенов? — спросил Назимов.
— В ревире, — ответил Кимов. — Пытаемся подменить его номер. Блоковый уже приготовился доложить врачу о «смерти» Семенова. Но…
— Что еще?
— Как на беду, старого врача из ревира сменили. Там сейчас другой.
По установленному в Бухенвальде порядку, эсэсовский врач должен был удостоверять не толика» смерть, но даже и заболевание узника! Без его подписи покойник не признавался за покойника, а больной за больного. Прежнего врача подпольная организация сумела подкупить. Он все бумаги подписывал без проверки. А если этот его преемник начнет проверять, копаться?..
— Что ни день, то новый, удар! — тяжело вздохнул Кимов. — Любовь к родине, Борис, оказываешь не простые слова, хотя и самые искренние. В школе, в комсомоле я вместе с другими ребятами клялся и в любви к родине, и в верности своему народу. Но мало думал о том, к чему обязывают и эти клятвы, и сама любовь. Что же, пришло время познать не только всю глубину сознательной любви к отчизне, но и подтвердить ее на деле. Если понадобятся жертвы, я готов…
Назимов хорошо понимал, что сейчас Николай вслух делится своими самыми сокровенными и поистине святыми, тысячи раз передуманными, молчаливыми ночными думами. Думами честного советского человека, попавшего во вражескую неволю. Суровая, полная смертельных опасностей лагерная обстановка время от времени вызывала у подпольщиков потребность в откровенных признаниях. В такие минуты лучше не перебивать человека. Иногда он даже не осознаёт, что говорит вслух. Но выговорившись, как бы набирается новых сил.
Когда Кимов замолчал, Назимов поинтересовался: — Что за птица — этот новый врач?
— Пока не поймаешь да в руках не подержишь, откуда знать, что он за птица. Ну хватит! — Кимов резко вскинул голову. — Жалобами беде не поможешь. По-моему, надо вот о чем условиться: пока не выяснится, что послужило причиной вызова Семенова к «третьему окну», не следует связывать этот факт с делом Рыкалова. Согласен?
— Хорошо. Но нельзя ли мне повидаться с Семеновым? — спросил Назимов. — Мы с ним крепко сдружились. Может, он хочет что-либо передать… Ну, семье…
— Пока это свидание невозможно. Когда представится удобный случай, сообщу.
Этот тяжелый разговор происходил вечером. Попрощавшись, Кимов вышел на улицу, огляделся, насколько позволяла темнота. Дул холодный ветер, посвистывая на разные лады в колючей проволоке, причудливо раскачивая в темноте ветви деревьев.
«Опять осень», — невесело думал Кимов, вглядываясь в небо, — ни одна звездочка не сверкала в бездонной черноте.
Кимов ощупал карман и направился к бараку, где жил Симагин. Они встретились в условленном укромном углу.
— Достал? — сразу же спросил руководитель «Военно-политического центра».
Вот, — так же коротко ответил Кимов, вынув из кармана массивные золотые часы.
Симагин повертел их в руках.
Кому принадлежали раньше эти часы? Кто их носил? Может быть, прежний обладатель часто смотрел на их стрелки, ожидая своей счастливой минуты? Может, этой минутой было свидание с любимой? А возможно, часы — всего лишь скучный мещанский подарок папенькину сынку ко дню рождения? Как знать.
Самые различные люди многих стран Европы, угоняемые от родных очагов на фашистскую чужбину, брали с собой драгоценные вещи: одни — на память, другие — в надежде обменять на хлеб, когда настанет черная минута, или — для подкупа охраны, чтобы при случае убежать из неволи. Драгоценности, как правило, зашивали в подкладку одежды. Одним удавалось воспользоваться ими; другие не успевали — смерть настигала неожиданно; третьи — сохраняли дорогие вещицы до самого лагеря, где узников переодевали в лагерную униформу и приказывали — обнаруженные ценности сдать «на хранение». Конечно, сдавали не все. Как ни изощрялись гитлеровцы в обыске лагерников, как ни жадны они были до всякого рода «сувениров», все же некоторым заключенным при содействии подпольщиков, работавших в банных, санитарных и других командах, порой удавалось перехитрить мародеров и сохранить при себе ценности. Нередко часы, портсигары и прочие вещицы добровольно сдавались в пользу подпольной организации.
Еще раз взглянув на часы, Симагин положил их в карман.
— Ну, я пошел к Старику.
Стариком работники центра называли политзаключенного, немецкого профессора-медика, работавшего в ревире.
Профессор встретил Симагина обычной своей дружелюбной улыбкой:
— Заходите, пожалуйста.
— Я… принес… — Симагин протянул ему часы. Профессор не глядя сунул их в карман, усмехнулся:
— Значит, операцию «Золотые часы» можно начинать. Дальше будет видно, как надо действовать.
Эти золотые часы профессору нужны были для возможного подкупа нового эсэсовского врача. Но как его подкупить? Не сунешь же дорогой подарок прямо ему в лапы. Да этому тупоголовому типу и на ум не придет, что у заключенных могут сохраниться ценности. Подпольщики, посоветовавшись между собой, решили для начала поступить следующим образом: незаметно подсунуть часы в портфель эсэсовцу от медицины, чтобы испытать его жадность. Этот эксперимент и должен был проделать профессор, работающий в ревире рядовым врачом. После этого оставалось выждать, как будет реагировать эсэсовец поднимет на следующий день шум или нет. Если, смолчит — значит, дело идет на лад.
Как условились, так и сделали. Золотые часы исчезли в портфеле врача-эсэсовца. И незаметный санитар Симагин, и известный профессор на следующий день буквально извелись, дожидаясь, когда эсэсовец явится на работу. Никогда раньше да и после тоже не дожидались они с таким нетерпением прихода этого омерзительного субъекта.
Наконец он заявился. Как всегда спесивый, заносчивый, с холодным, ничего не выражающим взглядом. Совершил торопливый обход ревира, с брезгливой миной глянул на больных, раскричался на санитаров. Однако о золотых часах — никому ни слова.
На следующий день приготовили еще одни часы, на этот раз не ручные, а карманные, в большом золотом корпусе. Когда эсэсовец закуривал сигарету, профессор почти на его глазах сунул вещицу в портфель. Халуга и бровью не повел.
Наутро ему на подносе дали для подписи справки об освобождении от работ десяти заключенных сроком на три дня. Он молча, не читая, подписал, бумажки.
— Поняли друг друга без слав, — сообщил вечером, профессор Симагину. — Думаю, теперь дела пойдут лучше. — Он улыбнулся и добавил: — Итак, будем считать: операция «Золотые часы» завершена.
Еще через день Назимову разрешили повидаться с Семеновым. Они обнялись. Это было и приветственное и прощальное объятие.
Завтра уезжаю с этапной командой, — прошептал Семенов. — Вот уже несколько дней изучаю биографию какого-то Кирилла Фомичева… Стараюсь забыть свое имя… Эх! — он глубоко вздохнул. — Не довелось мне вместе с вами пойти на штурм с оружием в руках. Пусть товарищи не думают плохо обо мне… Где бы я ни был, до последнего вздоха… Если не смогу вернуться домой, расскажешь моим…
У Семенова на глаза навернулись слезы. Назимов тоже был сильно взволнован.
— Счастливого пути, — пожелал он. — Вот увидишь, еще раз встретимся после войны. Не забудь мой адрес: Москва, Ольминский проезд…
На следующий день Семенова-Фомичева в лагере уже не было.
Как после выяснилось, вызов Семенова к «третьему окну» не был связан с тем, что гестаповцы пронюхали о его принадлежности к организации. Просто Семенов внушал им подозрение, и они, не утруждая себя подыскиванием причин, решили уничтожить его. Так было спокойнее гестаповцам.
Назимов не был излишне сентиментальным или особо впечатлительным; но порой тоска целыми часами сжимала ему сердце. «Душа плачет», — говорил он тогда о себе и не в силах был на чем-либо сосредоточиться, не мог работать. Он уходил куда-нибудь подальше от людских глаз и изливал свое настроение в грустной песне:
Он не мог похвастаться голосом, да и не огорчался этим, зная, что его никто не слушает. Он скорее мурлыкал, чем пел. Но песня напоминала ему далекое детство, синие горы Урала, зеленые берега красавицы Дёмы. В эти минуты ему чудилась Кадрия. В белом платье она шла вдоль берега, раздвигая кудрявые ветви ив… Казалось, Назимов полжизни (если ему суждено жить) готов был отдать, чтобы хоть одним глазом посмотреть на Кадрию.
Тоска не выносит одиночества. Если поделишься горем с кем-нибудь из близких друзей, на душе становится легче.
Назимов решил разыскать Сабира. Он уже давно не виделся с земляком. Этот простецкий, неунывающий парень всегда успокаивающе действовал на него. Дела в тот вечер сложились так, что к Задонову невозможно было попасть.
Сгущались сумерки. Заключенные уже вернулись в свои бараки и в ожидании вечерней поверки собирались группами, вели тихий разговор о тяжком лагерном житье-бытье. Другие, опустив головы, сидели в одиночестве, глухо кашляли или бездумно смотрели себе под ноги.
Назимов не раскаялся, что навестил земляка.
— Рассказал бы что-нибудь веселенькое, — попросил Назимов, усаживаясь рядом с Сабиром в укромном уголке. — Знаешь, вспоминается мне беззаботное прошлое, места себе не нахожу. Не умели мы ценить жизнь…
— Что было, то сплыло да быльем поросло, — ответил Сабир нехитрой поговоркой. — Не будем вспоминать минувшее, Баки абы. Надо думать о будущем, так мне кажется.
— О будущем… Праздник ведь подходит, Сабир, праздник Октября, — как-то бездумно проговорил Назимов и только тут понял причину своей грусти. До войны накануне праздника его всегда охватывало какое-то томительное чувство: было тут и нетерпение, и ожидание чего-то нового, еще невиданного. А в неволе?.. Э-э, да что тут говорить?
— Не надо, Баки абы, не стоит расстраиваться, иначе я тоже целую неделю буду сам не свой ходить… Вы лучше послушайте, какая новость. Помните норвежских студентов? Так вот, их опять сюда привезли.
— Тех самых — белокурых красивых ребят?
— Да, да! Теперь они похуже нас выглядят. Слиняли. Одни кости остались у бедняг.
— Где же они были? — вяло поинтересовался Назимов, все еще не войдя во вкус разговора.
— Я так и не понял толком. Говорят, на каком-то Атлантическом валу, что-то строили там, копали… У меня знакомый был среди них. Зажигалку я ему подарил тогда. Думаю, дай пойду проведаю. Едва узнал беднягу: согнуло, как старика. Он-то сразу меня признал. Глаза слезами наполнились. Вытащил зажигалку из кармана: «Вот, говорит, берегу». Знаете, Баки абы, как это тронуло меня. В кармане были две картофелины. Ну, отдал ему. Как он вскинется от радости. «Рюски солидаритет», — говорит. «Солидаритет»… я думаю, что-то вроде Интернационала будет. Правильно?
— Правильно. Куда их поместили? В прежний барак?
— Где там! В Малом лагере, в самом что ни на есть поганом флигеле.
Через несколько дней злоключения норвежских студентов стали известны всему лагерю и послужили «Интернациональному центру» хорошим материалом для пропаганды. Оказывается, в тот раз гитлеровцы переодели студентов в эсэсовскую форму и отправили надзирателями на строительство Атлантического вала. Но, несмотря ни на какие увещевания и угрозы, норвежские юноши отказались служить Гитлеру. Тогда их всех — триста пятьдесят человек — выстроили в ряд и стали угрожать расстрелом за неподчинение приказу. Никто из студентов не попросил пощады. После этого гитлеровцы во всеуслышание предложили: «Если вам дорога жизнь, выдайте своих главарей, которые подбивали вас не подчиняться. Мы расстреляем только их, а остальным предоставим свободу».
Прозвучала команда: «Главари, три шага вперед!»
Триста пятьдесят молодых норвежцев как один человек выступили вперед. Подавалась и другая команда; «Кто не причастен к заговору — два шага назад!» Результат был тот же.
Тогда разозленные гитлеровцы вернули студентов в Бухенвальд, обрекли их на голодную смерть.
Обе подпольные организации — «Интернациональный центр» и «Русский военно-политический центр» — начали думать о том, как спасти норвежцев от голодной смерти. По баракам пошли агитаторы. Они призывали узников помочь норвежцам, кто чем может.
На следующий же день скудный паек хлеба, выданный на четверых, узники делили на пять частей, одну часть оставляли для норвежских патриотов. В некоторых блоках норвежцев звали прямо к столу и угощали, чем могли.
Узники сорок второго блока тоже выделили часть своего пайка студентам. Отнести подарок поручили Назимову. От норвежцев он возвратился повеселевший, избавившись наконец от того угнетенного настроения, которое мучило его последние дни. В бараке его ожидал связной командующего повстанческой армией Ивана Ивановича Смердова.
— После поверки, — прошептал связной, — Иван Иванович зовет вас к себе, в тридцатый.
Назимов кивнул в знак того, что понял. Смердов обрадовал его еще больше.
— Седьмого ноября, — сообщил он, — состоится парад, смотр боевых сил подпольной армии. В параде будет участвовать и сводный отряд вашей «Деревянной» бригады!
Назимов несколько минут не мог отвести широко открытых глаз от Смердова. Его взгляд говорил; «Или я ослышался, или оба мы не в своем уме».
— Вы не ослышались, — подтвердил Смердов. — Ведь все теперь видят: враг напоследок беснуется. Мы не можем сидеть сложа руки. День схватки близится. Вот центр и решил произвести смотр своим боевым силам…
— Это замечательная идея! — согласился Назимов, с трудом придя в себя. — Но — конспирация?..
— По-прежнему, самая строжайшая. До самой последней минуты только старшие командиры должны знать о параде.
Смердов последовательно и подробно изложил план. Как будто ничего особенного в нем не было. Все достаточно просто, хотя и многозначительно.
В ночь на седьмое ноября Назимов от возбуждения не мог сомкнуть глаз. Перед самым рассветом ему удалось немного забыться, он увидел сон. Будто стоит около него Кадрия, а в руках у нее новенький, отутюженный китель. «Ты же пойдешь на парад», — говорит Кадрия мужу.
Резко вздрогнув, Баки проснулся. Было еще темно. Тяжелым сном спали узники. Наверху кто-то плакал во сне, проклинал свою судьбу.
Вскоре раздался свисток старосты — подъем! Назимов вскочил. На душе легко и радостно. От вчерашней тревоги не осталось и следа. Вот всегда так: сначала тревожишься за новое дело, сомневаешься в нем, а когда доходит до исполнения, откуда-то вдруг появляется железная твердость.
Утром Отто первый поздравил его с праздником. Он торжественно произнес: «Советская Армия победит!» Потом подошел и пожал руку Жак. Он сказал несколько по-другому: «Советская Армия всем нам несет победу!» А когда Назимов умылся и вышел на утреннюю поверку, его, незаметно от лагерного начальства, поздравляли и другие узники, среди них — Пьер де Мюрвиль. И все говорили о близкой победе Советской Армии, о своем освобождении. За обедом Баки увидел на столе перед собой две картофелины, несколько штук печенья, кусочек сахару и небольшой лист бумаги с надписью на разных языках: «С праздником, товарищ!»
И как бы желая доставить русским лагерникам еще больше радости, в окна барака заглянуло солнце. Все кругом преобразилось, барак словно раздвинулся, стало легче дышать.
Назимов с нетерпением ждал «парада». Он понимал, насколько смелое и серьезное дело затеяно. Сознание, что и он принимает участие в этом деле, наполняло душу Баки безграничной гордостью.
Вот и вечер. Гора Эттерсберг погрузилась во мрак. Но на душе у Назимова было светло. Слабые, опухшие ноги сегодня не чуяли под собой земли. Баки было очень трудно скрывать перед людьми свою радость. В том же приподнятом настроении он поочередно переговорил со своими комбатами, отдал приказ о выводе рот, назначенных к параду.
Кажется, больше других удивился Николай Задорнов. Он широко раскрыл глаза, выпятил губы:
— Что-то я не понимаю эту арию!.. Назимов обнял его за плечи:
— Эх, старина, я сам не сразу понял. То ли еще будет! — И уже строго: — Выполняйте приказ!
Томительная вечерняя поверка близилась к концу. Если бы кто-нибудь пристально посмотрел сегодня на русских, то заметил бы, что многие из них стоят вытянувшись, гордо подняв голову.
Лишь за несколько минут до выхода на площадь командиры участвующих в параде подразделений приказали своим бойцам:
— После поверки не расходиться. Будем возвращаться строем.
Особых разъяснений не требовалось. Каждый советский человек знал, какой сегодня день и почему нужно возвращаться строем.
И вот — на апельплаце осталось только несколько групп русских лагерников.
Чуть слышно, от одного к другому была передана команда:
— Смирно!
Бойцы в группах замерли. Потом — другие команды: «Направо!», «Шагом марш!» Стройная колонна через просторную площадь направилась к седьмому бараку.
В узком закоулке между седьмым и восьмым бараками стояла еще одна группа русских военнопленных.
Когда показалась колонна, здесь тоже прозвучала команда:
— Смирно!
Назимов шел в первой шеренге. Он еще издали увидел Симагина, Смердова, Толстого, Кимова, Бикланова и других членов «Русского военно-политического центра», принимавших парад.
— Строевым! — тихо скомандовал Баки.
Бойцы в шеренгах, твердо печатая шаг и высоко держа голову, прошли мимо руководителей подпольной организации. Решительные лица, смелые, мужественные взгляды. Каждому участнику «парада» так и хотелось закричать «ура!».
С первых же дней формирования бригад «Русский военно-политический центр» ставил перед комбригами главную задачу: подготовка к восстанию. Но тогда выполнение этой задачи казалось далеким и туманным, даже сами комбриги думали о восстании как о чем-то отвлеченном и представляли его в самых общих чертах. Командирам невольно думалось, что перед самым восстанием непременно произойдут какие-то сверхважные события, которые в корне изменят все планы. Но время шло. Шаг за шагом подпольщики приближались к выполнению решающей задачи. И чем меньше оставалось сделать шагов, тем конкретнее представлялось дело. Сегодня момент восстания настолько приблизился, что планы стали уже не мечтой, а реальностью. Теперь все должно подчиниться железной дисциплине, намеченному нерушимому порядку, трезвой и расчетливой командирской воле. Приближался день и час, когда слово будет предоставлено оружию. Теперь командир не имеет права ни сомневаться в успехе дела, ни упускать что-либо из виду.
«Интернациональный центр» со своей стороны принял общее решение о подготовке к вооруженному восстанию. Выработка конкретного плана была поручена «Русскому военно-политическому центру». Тот возложил эту задачу на своих военных специалистов Смердова, Назимова и Бибикова — нового командира «Каменной» бригады. Дело Рыкалова все еще проверялось, и этому не предвиделось конца. Сам обвиняемый и клялся за каждую возможность обелить себя. И все же складывалось впечатление, что в свое время он непозволительно запутался в сомнительных связях. Руководило ли им тогда только любопытство или преследовался какой-то смутный расчет на улучшение своей судьбы, пока что трудно было сказать. Но о серьезном доверии Рыкалову теперь не могло быть и речи. Он держался тихо, послушно, понимая, что каждый его шаг находится под наблюдением.
Что же представлял собою конкретный план восстания, разработанный военными специалистами «Русского военно-политического центра»?
На заседании центра обсуждались два варианта плана. Первый вариант был рассчитан на восстание в благоприятных условиях. А именно:
а) в окрестностях лагеря будет сброшен воздушный десант советских войск;
б) в районе, прилегающем к лагерю, начнут действовать партизаны;
в) немецкие рабочие Тюрингии поднимут восстание против фашистского режима;
г) вплотную к Бухенвальду приблизится линия фронта.
При наличии одного из этих условий оружие раздается бойцам в самый день восстания, утром, перед отправлением команд на работу, и основные военные действия начинаются вне лагеря.
Этот вариант исходил из определенных расчетов во времени. Разводка лагерников по рабочим командам, как правило, занимала больше часа. Когда команда заключенных, работающих в цехах Густлов-верке, подходила к воротам предприятия, в это время рабочие карьеров и каменоломен, а также ремонтники дорог обычно только еще приближались к эсэсовским казармам. Остальные команды в это же самое время частью выходили из ворот лагеря, частью готовились к выходу. Все это было не раз проверено наблюдателями-подпольщиками. Наблюдение говорило также, что в этот час и охрана самого лагеря и конвоиры рабочих команд наиболее рассредоточены, следовательно, уязвимы для нападения.
По условному сигналу лагерники-повстанцы, разбросанные по разным местам, должны, были одновременно начать военные действия. Успех восстания решала внезапность и, по возможности, массированный, дружный удар по всем намеченным объектам.
Второй вариант плана предусматривал восстание в самых неблагоприятных условиях, то есть в тот момент, когда гитлеровские палачи предпримут попытку уничтожить узников Бухенвальда. Это могло случиться как днем, так и ночью. Соответственно вариант делился на два «подварианта»— ночной и дневной. Для любого случая каждой боеспособной части было указано определенное место прорыва проволочного заграждения, определенное направление удара. Вырвавшись из лагеря, все отряды, возможно, и все освободившиеся заключенные должны были взять направление в сторону Чехословакии, так как на этом пути вероятнее всего можно было встретиться либо с советскими регулярными войсками, либо с отрядами чехословацких партизан, — ведь Бухенвальд находится всего лишь в девяноста километрах от чехословацкой границы.
Русским бригадам: предстояло наступать на самые ответственные и самые опасные объекты — на эсэсовские казармы, на склады оружия и гаражи.
«Русский военно-политический центр» одобрил главные черты этого плана, но до утверждения его «Интернациональным центром» дал комбригам дополнительно десять дней для отделки и окончательной конкретизации всей схемы восстания.
— «Интернациональный центр» всецело полагается на нас в разработке плана восстания, поэтому мы должны отнестись с исключительной ответственностью к нашей задаче, — говорил Симагин, подводя итоги совещания. — Мы обязаны представить «Интернациональному центру» всесторонне продуманный и вплоть до деталей реально осуществимый план действий. Думаю, вы понимаете, какое это имеет глубокое политическое значение. Между тем мы не всё предусмотрели. Не исключено, что враг попытается уничтожить Бухенвальд с помощью авиации. Как в этом случае мы должны действовать? Надо все учесть, ко всему быть готовым. Очень многое зависит от разведывательной работы. Мы располагаем все же весьма скудными сведениями о противнике, о его силах, о системе обороны. До сих пор ни одному из командиров бригад не доводилось выходить на рекогносцировку за пределы лагеря. Что там есть? С чем придется столкнуться нам? Наши сведения недостаточны. Во что бы то ни стало надо скорее наверстать упущенное.
Назимов слушал руководителя «Русского центра» и чувствовал себя глубоко виноватым. Он давненько подумывал о том, чтобы подключиться к одной из внешних команд, посмотреть, что творится за пределами лагеря. Но вот… не сделал же. Правда, это не так-то просто осуществить. Все же попытаться надо было. Что ж, лучше поздно, чем никогда. И он решил попросить Николая Толстого, чтобы тот при первой же возможности организовал ему выход за пределы лагеря.
Он специально зашел к Толстому. Тот сидел понурый, выглядел очень плохо.
— Ты что, заболел? — встревожился Назимов.
— Ломает всего, кости ноют, — тихо пожаловался Толстый.
— Симагин знает об этом? Может, помочь чем-нибудь?
— Ничего не надо, пройдет, — отказался Толстый. Он сам догадался, зачем явился Баки.
— Хотел бы выйти за пределы лагеря?
— Да, — кивнул Назимов.
— Хорошо. Я поговорю с фюрарбайтером. Может, он сумеет включить тебя в одну из подходящих команд. Завтра утром сообщу более определенно.
Толстый сразу же поднялся с места.
— Уж не думаешь ли ты сейчас идти к фюрарбайтеру? — запротестовал Назимов. — На улице слякоть, дождь со снегом. Ты совсем свалишься…
— Не будем говорить об этом, — перебил Толстый. — Мы — солдаты. А солдату ни дождь, ни снег не помеха воевать.
Обожженными, красными своими ладонями он нахлобучил мохнатую шапку. Сколько раз Назимов, видя эти изуродованные руки, думал: «А ведь он этими ладонями, можно сказать, каждый день горячие угли носит!»
На следующее утро посыльный Толстого сказал Назимову всего три слова:
— Сегодня в двенадцать.
…И вот часы на воротах лагеря показывают уже двенадцать. Нынче, как и вчера, не прекращаясь сыплет мокрый липкий снег, дует холодный ветер. Над лагерем плывут серые тучи. Плывут низко, едва не задевая крыши бараков.
Возле кухни Назимова поджидали два лагерника. Рядом стояла тележка с двумя большими термосами. Это и была так называемая «команда чай-кофе».
— Тронулись?
— Поехали.
Двое тянули тележку впереди, Назимов подталкивал сзади. Надо было объехать вокруг всего лагеря. За воротами Назимов сразу заметил, что наружная цепь часовых усилена, сторожевые посты удвоены, на вышках кроме легких пулеметов установлены тяжелые.
Медленно двигаясь вдоль проволочного заграждения, то и дело останавливаясь, они раздавали стоящим на посту эсэсовцам горячий чай.
Потом все чаще начали попадаться часовые, одетые в черные шинели. Назимов без труда признал в них власовцев. Баки едва удержался, чтобы первому же из них не плеснуть горячим чаем в физиономию. Власовец, должно быть, заметил недобрый взгляд Назимова и тоже глянул волком. Он вылил недопитый чай под ноги и потребовал налить еще одну кружку, может быть, желая вызвать скандал. Назимов выполнил это требование.
Обойдя ограждение, «команда чай-кофе» повернула к цехам Густлов-верке. За шлагбаумом виднелась вторая линия огневых точек, охраняющих лагерь. Назимов привычно ощупывал взглядом каждый бугорок. Особое внимание он обращал на темнеющие амбразуры. Все они повернуты в сторону лагеря. Это усложняет штурм, но может и облегчить. Ведь эсэсовцы смогут вести огонь только в одну сторону. «Значит, во время атаки не придется блокировать дзоты. Достаточно обойти их с тыла — и пулеметы будут не страшны», — быстро соображал Назимов. От него не ускользнуло также, что большинство огневых точек второй линии оборудованы наспех. Но это могло быть и маскировкой. На всякий случай, повстанцам не следует рассчитывать на халатность врага.
Когда тележку с термосами катили мимо интендантских складов и войсковых гаражей, Назимов попросил остановиться и, делая вид, что чинит колесо, долго осматривал местность. Он запоминал входы в склады и гаражи, подъездные пути к ним.
За служебными постройками видны эсэсовские жилые коттеджи с аккуратными палисадниками. У ворот одного из коттеджей стоит легковая машина. К ней по аллее направляется группа офицеров. Впереди шагает толстый Кампе, за ним — сутуловатый Рем мер. Эсэсовцы в хорошем настроении. Реммер, натягивая черные кожаные перчатки, что-то оживленно рассказывает. Остальные хохочут.
— Поехали, — шепнул Назимов своим товарищам и сам, низко пригнувшись, с усилием начал подталкивать сзади тележку.
Баки никогда не забывал о мести своему мучителю. Если этот палач подвернется, когда вспыхнет восстание, у Назимова не дрогнет оружие в руках! Он посчитается с извергом!
Машина с гитлеровцами умчалась в сторону Веймара. А Назимов и его товарищи покатили свою тележку дальше — мимо эсэсовской столовой, мимо эсэсовского ревира. Теперь они приблизились к лагерным воротам с противоположной стороны, закончив «кругосветное путешествие».
У себя в блоке Назимов, по свежей памяти нанес на свою карту все, что успел приметить. С особой тщательностью он наносил огневые точки, а также дороги, по которым во время восстания могли подойти подкрепления атакованной охране лагеря.
Назимов приказал своим комбатам тоже провести разведку за лагерной проволокой. Он собрал их данные и сверил со своими. Кое-что пришлось уточнить. Теперь уже можно было окончательно наметить и наиболее выгодное направление главного удара повстанцев, и место самого прорыва.
Это было не так-то легко сделать. Следовало учесть многие обстоятельства, иногда трудно совместимые. Место прорыва должно находиться поблизости от пунктов сосредоточения подразделений «Деревянной» бригады. Это ясно. В то же время нельзя слишком удаляться от объектов, по которым предстояло нанести главный удар, — от складов оружия и от эсэсовских казарм.
При всех мыслимых вариантах прорыва особое внимание надо уделить захвату складов оружия, ведь от этого зависит вооруженность повстанцев. Теперь, когда Назимов своими глазами обозрел будущее поле боя, а также оборонительные сооружения врага с их огневой системой, более или менее подсчитал численность эсэсовских охранных войск — их набиралось до шести тысяч солдат и офицеров, — он пришел к твердому заключению: заготовленного оружия и боеприпасов у подпольной организации хватит лишь на первые часы штурма. Но ведь желательно вооружить и всю многотысячную массу лагерников, которая безусловно примкнет к повстанцам; как только начнется штурм. Пополнить запас оружия можно только за счет лагерных складов.
На совещании со своими комбатами Назимов решил: главный удар следует нанести в районе угловых ворот лагере, которые считались запасными и редко открывались. Этот пункт наиболее отвечал условиям восстания; да и охрана здесь была слабее.
Запасшись всеми этими данными, Назимов встретился и посовещался с вновь назначенным командиром второй, «Каменной» бригады Борисом Бибиковым. Назимов крепко верил этому невысокому и крепкому человеку, наделенному железным спокойствием. Умные серые глаза и твердые черты лица комдива говорили о том, что на него можно положиться. Бибиков до войны окончил Академию моторизации и механизации войск, командовал на фронте танковым полком.
Бибиков со своими комбатами тоже провел разведку за пределами лагеря. Он согласился с предложением Назимова, что основной удар следует наносить по складам оружия и казармам. Исходная позиция удара — район угловых ворот. Здесь же следует прорывать оборону лагеря. Осталось наметить пункты сосредоточения атакующих соединений.
Бараки бойцов ударной «Деревянной» бригады были расположены в юго-западном углу лагеря и находились сравнительно близко от внутреннего кольца проволочных заграждений. Следовательно, бригаде удобнее всего сосредоточиться где-то между восьмым (патологическим) и первым блоками. Первый барак неплохо укрывал место сбора ударной бригады. Отсюда же выгодно начинать внезапный штурм угловой вышки и соседствующих с ней запасных ворот. Овладев этими воротами и прорвав проволочные заграждения, подразделения «Деревянной» бригады выйдут прямо к оружейным складам и казармам эсэсовцев.
Особый отряд повстанцев, наиболее крепко сколоченный и обученный, будет тесно взаимодействовать с «Деревянной» бригадой, наступая немного правее ее. Отряд одновременно прикроет бригаду Назимова от возможного флангового удара эсэсовцев…
«Каменная» бригада, под командованием Бибикова, сосредоточится возле лагерного ревира и поведет наступление в западном направлении, отвлекая силы эсэсовцев от обороны запасных ворот — главного пункта прорыва.
Если «Каменная» бригада на своем участке тоже добьется прорыва, то, продвигаясь извне, вдоль ограды лагеря, она сумеет оказать активную поддержку «Деревянной» бригаде и особому отряду. Одновременно «Каменная» выделит силы для прикрытия флангов и тылов передовых штурмующих подразделений. Выйдя в район городка эсэсовцев, бригады объединенными усилиями овладеют эсэсовским ревиром.
Энергичный штурм угловой вышки и запасных ворот должен отвлечь внимание эсэсовцев от главных ворот лагеря. Удар по этим воротам нанесет отряд немецких повстанцев, поддержанный вооружившимися французскими, польскими, чешскими патриотами.
Казалось, план восстания предусматривает все детали и возможные неожиданности. «Русский военно-политический центр» еще раз обсудил его и принял. Затем Симагин доложил о плане «Интернациональному центру». Возражений не было и здесь.
Таким образом, к декабрю 1944 года подготовка к вооруженному восстанию в Бухенвальде была в основном завершена. Теперь на повестку дня встал вопрос о дате восстания. В конце декабря «Русский военно-политический центр», еще раз тщательно проверив боевую готовность своих бригад, доложил «Интернациональному центру», что русские соединения по первому сигналу готовы к восстанию, чтобы силой оружия освободить всех заключенных Бухенвальда.
«Интернациональный центр» поблагодарил русских друзей за самоотверженность, отметил их огромную работу по созданию ударных сил восстания, но счел преждевременным намечать конкретную дату штурма. По данным «Интернационального центра», общая благоприятная обстановка для начала восстания еще недостаточно созрела. Остальные национальные отряды, в том числе и немецкий, еще не готовы немедленно стать под ружье. К тому же в районе Эрфурт — Веймар были сосредоточены значительные силы регулярных войск Гитлера, которые в случае необходимости могли быть брошены на помощь эсэсовско-власовской охране лагеря. Надо выждать или передислокации этих войск, или отправки их на фронт. Да и сама шеститысячная, до зубов вооруженная охрана, опирающаяся на огневые точки, еще сильна, недостаточно деморализована. А Второй фронт союзников, на помощь которого рассчитывали руководители «Интернационального центра», продвигался медленно.
Возникло и еще одно совсем непредвиденное обстоятельство, о котором, правда, официально не говорилось на совещаниях «Интернационального центра», но которое безусловно имелось в виду.
По лагерю вдруг распространился настойчивый слух, будто большинство немецких политзаключенных будет забрано в армию.
Все знали, что в Германии проводится тотальная мобилизация — Гитлер ставит под ружье и пятнадцатилетних юнцов, и убеленных сединами старцев. И все же почти никто из лагерников не предполагал, что бесноватый фюрер решится мобилизовать политических заключенных. Что касается «зеленых», тут спору не было, — многие из них уже призваны, за остальными дело не станет. Уголовникам почти безразлично — сидеть в лагере или воевать за Гитлера. Последнее — даже лучше: представлялась возможность мародерствовать на фронте.
— Неужели немецкие политзаключенные, среди которых много коммунистов, все же позволят погнать себя на фронт? Ведь в таком случае, хотят они или не хотят, их заставят стрелять если не в советских воинов, так в союзников?
Этот вопрос волновал как военнопленных, так и политзаключенных. В бараках и на работе вспыхивали негромкие, но жаркие споры.
Высказывались разные предположения. Наиболее отсталые лагерники склонялись к тому, что, дескать, «все немцы одинаковы, пойдут на фронт и политические». Уголовники, оставшиеся в лагере, старались разжечь среди заключенных ненависть к «краснопузым».
Оставалась еще надежда, что слух о мобилизации политических окажется ложным. Но вскоре было опубликовано официальное сообщение, что Гитлер «великодушно предоставил политическим заключенным право искупить кровью свою вину перед фатерландом. Было обещано, что после войны политические вернутся к своим семьям «полноправными гражданами рейха». Вскоре лагерное радио огласило обращение:
«…Немцы-политзаключенные, не дожидаясь официального призыва в армию, могут записываться у коменданта лагеря в добровольцы».
На апельплаце даже поставили ящик: подходи и опускай свое заявление, если не хочешь идти в комендатуру.
Лагерь настороженно притих. Сотни и тысячи глаз наблюдали за немецкими политзаключенными: как они поведут себя? Найдутся ли добровольцы?
По баракам распространился новый слух: немцы спорят между собой — записываться или отвергнуть предложение.
«Неужели найдутся малодушные люди — изменят интернациональной дружбе!» — с болью и тревогой спрашивали друг друга узники других национальностей.
Большинство обитателей сорок второго блока — немецкие политзаключенные. Баки Назимов сам слышал, какие жаркие споры шли здесь. Но эти споры были особого характера. В одной группе заявляли:
«Надо записываться, чтобы получить в руки оружие! А там сами распорядимся, в кого нацелить винтовки!»
Другие возражали:
«Масса лагерников может не понять нас или не поверить нам. Гитлеровцы добьются раскола интернациональной дружбы. К тому же обещание дать нам оружие может оказаться просто уловкой. Если мы и получим винтовки, то лишь после того, как нас разобьют по взводам, где мы растворимся в общей массе солдат».
Среди спорящих Назимов иногда видел и Вальтера. Он убежденно говорил сторонникам вступления в армию:
— Поймите, какими бы благородными целями вы не руководствовались, масса лагерников все равно лишена будет возможности проверить, выполнили ли вы свои намерения. Заключенные других национальностей все равно сочтут вас по меньшей мере отступниками от принципов интернационализма. Тем временем провокаторы будут клясться в том, что вы перешли на службу к гитлеризму. Мы потеряем доверие друзей! Разрушим наши связи! Фашизму того и надо. Без интернационального единства нам не победить гитлеризм.
Ночью Назимов засыпал и просыпался, а немцы всё спорили и спорили. Трудно было предвидеть, кто возьмет верх. Баки жалел, что лишен возможности влиять на исход споров. Чувство такта подсказывало ему, что в данном случае остается только слушать и молчать. Слушая дискуссии, Назимов убеждался, что состав немецких политзаключенных неоднороден. Наиболее стойкими и последовательными интернационалистами были коммунисты, старые тельмановцы.
Наконец по лагерю распространилась радостная весть;
«Немецкие политические дружно отвергли грязное предложение Гитлера!»
Ящик на апельплаце остался пустым. В каждом бараке только об этом и говорили.
Все же дело на том не кончилось. Комендант лагеря приказал всем немецким политзаключенным собраться возле главных ворот. Восемьсот политических заключенных выстроились перед воротами. В сопровождении шайки офицеров-эсэсовцев появились комендант и начальник лагеря. Раздалась команда:
— Шапки долой!
Кампе обратился к заключенным от «имени нации». Он призвал их «проявить в эти трудные дни верность великой Германии, вернуть себе доброе имя сынов рейха».
— Фюрер дружески протягивает вам руку для примирения. Вы можете удостоиться чести с оружием в руках защищать границы фатерланда! — заливался Кампе.
Пока начальник лагеря сыпал обещания одно заманчивее другого, писаря с листочками бумаги в руках прохаживались вдоль рядов, готовые начать запись добровольцев. А за писарями следовали офицеры-эсэсовцы, они исподлобья вглядывались в лица заключенных. Все оказалось тщетным. Немецкие товарищи хранили молчание. Не нашлось ни одного, кто пожелал бы нарушить принятое общее решение — бойкотировать обращение Гитлера.
Начальник лагеря явно нервничал. Он многозначительно взглядывал на трубу крематория и взывал:
— Будьте благоразумны!
Полное молчание. Восемьсот узников хорошо понимали, что сейчас решается вопрос их жизни и смерти. И все же выбор был сделан: никаких компромиссов с ненавистным фашизмом!
Прошел час, второй, третий… Площадь молчала.
— Предупреждаю в последний раз! — взвизгнул Кампе.
Площадь не откликнулась.
Кампе, за ним комендант, потом офицеры-эсэсовцы круто повернулись и, сопровождаемые писарями, быстро зашагали к воротам. Но еще трудно было судить, что это означает: полное поражение Кампе или только тактическое отступление?
…А в лазарете в это время умирал верный связной Симагина — Гриша Ефимов. Как ни истязали гестаповцы Ефимова и Славина, ничего не добились. Обоих вернули в лагерь. Но в каком состоянии! Тимофей мог еще выжить. Положение Ефимова было безнадежным.
Николай Симагин сидел у его изголовья, держал холодеющую руку друга и соратника. Григорий дышал трудно и прерывисто; почерневшие губы были полуоткрыты, глаза сомкнуты.
— Николай Семенович… Коля… прости… Прощай… Скажи товарищам… жене… детям…
Прерывистый выдох, последняя судорога. Измученное тело замерло в вечном покое.
Бывают решающие дни в жизни, когда даже тот, кто до сих пор не утруждал свой мозг излишними размышлениями, не поднимался выше мелочей быта, — крепко задумывается. Да и как не задуматься? Ты был свободен, никого не обижал сам, и никто не смел унизить твое человеческое достоинство. Ты честно работал, радовался благополучию своей семьи, отдыхал в свободное время, мог пойти куда угодно. Сады, луга, леса и реки — все ждало тебя: дыши, смотри, любуйся ими, наслаждайся. У тебя было много друзей, ты ходил к ним в гости, и они навещали тебя. В хорошем настроении — ты пел, если ноги зудели — плясал. Хотелось послушать музыку — ты щелкал переключателем и постигал величайшие творения гениев человечества… Все, чего могла пожелать твоя душа, было в твоем распоряжении. Ты чувствовал себя сильным и смелым человеком, способным на великие деяния. И вдруг ничего этого не осталось. Ты раб, ты за решеткой, ты лишен всех прав. В любое время над тобой могут надругаться, жестоко избить тебя и даже — убить. Ты никуда не можешь пойти с жалобой, нигде не найдешь поддержки, ты один-одинешенек: твоя семья и все близкие — в необозримой, в недоступной даже птицам дали… Как же тут не задуматься? Как не оглянуться вокруг себя в поисках поддержки?
Было время, Назимов тоже мучительно и подолгу размышлял. И так же искал помощи у людей. Нельзя было миновать этого. Но теперь Назимова одолевают иные мысли и заботы. Настало время действовать. И проснувшись среди ночи, и находясь в разведке внутри или вне лагеря, и разговаривая с друзьями, — одним словом, всегда и везде его беспокоило одно и то же:
«Все ли я сделал для успеха восстания? Не забыл ли чего-нибудь? Не упустил ли из виду какой-либо мелочи?»
Назимов, как боевой командир, отлично понимал, что в этой смертельной схватке с фашизмом, при таком огромном неравенстве в оружии и обученных людях, решающую роль будут играть духовные силы восставших, их убежденность, вера друг в друга.
Поэтому когда комиссар бригады доложил ему, что в ленинские дни в лагере состоится траурный митинг, посвященный памяти Владимира Ильича Ленина, Баки сразу встрепенулся, как человек, вспомнивший о самом неотложном деле:
— Это же очень нужно! Очень смело и замечательно, дорогой Давыдов! — он хлопнул комиссара по плечу. — Молодец, что догадался. Сейчас нас подкрепят именно такие дела. Митинг, посвященный Ленину… Здорово! Это прибавит нашим людям веры в победу. Действуй! Только — осторожность и осторожность.
— Об осторожности мы прежде всего подумали, — заверил комиссар. Но говорил он слишком уж спокойно, его не заражал пафос Назимова.
— Ты предупреди политруков — пусть не читают душеспасительных нравоучений! — горячился Назимов. — Больше простоты, человечности, искренности. Пусть беседчики напомнят нашим бойцам, каков был Владимир Ильич. Его ничто не могло устрашить, он верил в победу, когда шел в бой. Понимаешь ты меня?
— Да чего же не понять? Говорю, все будет сделано.
Весь этот день Назимов был задумчив, он как-то притих. Подобно всем искренним коммунистам, Баки называл себя ленинцем и гордился этим. Но все ли он сделал для оправдания этого великого звания? И тут Назимова минутами охватывало какое-то неопределенное чувство: не то угрызения совести, не то обида на себя. Да, на фронте, в бою он ни разу не смалодушничал, но и… не добился тогда победы. А ведь сколько раз перед войной он давал клятву народу разгромить любого врага на его же территории. И вот он — на вражеской земле. Но в качестве кого? Пленного! Конечно, можно назвать ряд объективных причин, можно напомнить, что и в плену он не сложил оружия, — это само собой разумеется, так и должно быть. А вот слова своего, клятвы, данной народу, партии, он не сдержал. Как же теперь?..
Совестливый, но малодушный человек мог бы в подобном случае окончательно упасть духом или же спрятаться за объективные причины. Назимов не искал ни оправданий, ни успокоения. Он был по-настоящему мужествен и реалистичен. «Что же, — говорил он себе, — сплоховал в одном случае, надо наверстать в другом. Безусловно — ты виноват! Значит, искупай свою вину. Опыт теперь есть. А решимости не убавилось».
Январский день над Бухенвальдом медленно угасал в ярких красках. Огромная серая безмолвная толпа измученных узников возвращалась с работы. Назимов старался заглянуть им в глаза, узнать, о чем думают люди. Ведь скоро им идти в бой. Победить или умереть — третьего нет.
Сумрачные лица лагерников, плотно сжатые губы, неподвижные глаза словно бы не внушали веры в победу. Но в мерной поступи колонны, в слитности людей можно было почувствовать и другое: тот скрытый последний запас энергии, который как пламя вспыхнет в решающую минуту.
И это дало себя знать в тот же вечер. Обычно по окончании вечерней поверки все спешили разойтись по баракам. Сегодня люди не торопились покинуть площадь.
Час назад с севера внезапно налетел ураганный ветер. Начался буран. Хлопья снега закрутились в бешеной пляске. Вокруг потемнело. В потемках смутно рисовались уродливые силуэты бараков, черных вышек. К стенам барака ветер наметал сугробы. Снег с головы до ног облеплял людей, но никто не трогался с места.
Вдруг раздался негромкий, но внятный голос Степана Бикланова. По рядам, от человека к человеку передавались одни и те же слова:
— В честь памяти Владимира Ильича Ленина — смирно! Открывается траурный митинг!
Ряды всколыхнулись и снова замерли. Все подтянулись. Гордые и смелые взгляды устремлены вперед. Казалось, сквозь бушующую метель и посвист ветра слышится пламенный голос вождя, обращенный к народу. Казалось, с детства знакомая фигура Ленина маячит на броневике, и вокруг не бараки, а контуры знаменитого Финляндского вокзала в Ленинграде.
Это был единственный в своем роде митинг. Не выходят вперед ораторы, безмолвно стоят ряды.
И все же в голосе ветра слышатся призывы к борьбе и победе. Уже погасли прожекторы, горевшие во время поверки. Стало совсем темно.
Перед безмолвной толпой, осыпаемой снегом, останавливались любопытные лагерники других национальностей.
— Что случилось, ребята? — спрашивали они. — Почему не расходитесь? Вас наказали, что ли?
Никто не отвечал. Высоко подняв головы и устремив взгляды вдаль, русские военнопленные хранили молчание.
— Чего ты спрашиваешь, — ответил какой-то француз своему любопытному земляку. — Неужели не знаешь? Сегодня у советских людей траурный день — день смерти Ленина.
Истекли положенные минуты, и Степан Бикланов негромко скомандовал:
— Вольно! Митинг окончен. Расходись.
— Расходись! — прошелестело по рядам.
На площади ни души. Метель кружилась понизу, заметая сотни следов только что ушедших людей.
Февраль… В полдень заметно пригревало. Поодиночке и группами лагерники выходили на солнышко, вели неторопливые разговоры. Внешне как будто не произошло никаких перемен: и в феврале тысяча девятьсот сорок третьего и сорок четвертого узники в свободное от работы время вот так же отогревали на солнце свои промерзшие кости. То же самое они делают и сейчас — в феврале сорок пятого. Но еще год назад надежда на спасение мерещилась в какой-то неимоверной дали. А теперь каждый чувствовал, что спасение не за горами. Уже не годы и даже не месяцы должны пройти, а возможно — всего несколько недель. Советская армия громит фашистов на их собственной земле — в Восточной Пруссии и Померании, в Силезии и Бранденбурге. Каждый день она с боями занимает то один, то другой немецкий город. А 12 февраля освобождена столица Венгрии Будапешт. Через два дня в самой Германии взят Шнайдсмюль, потом — Вормдидт и Мельзак. Нет числа городам и селениям» занятым в Померании и Силезии, возле Бреслау, на берегах Дуная.
— Наше освобождение идет с востока! — скажет поляк или чех и, приложив ладонь к уху, долго прислушивается, не долетит ли гул артиллерийской канонады. Иные даже клялись, что уже слышат грохот орудий.
— Пусть накажет меня бог, если вру! — убеждали они друзей.
— Теперь, пожалуй, и дядя Сэм и Джон Буль пошевелятся, — говорили третьи. — Не то Советская Армия без них возьмет Берлин.
— Ну, дядя Сэм не проворонит. Придет минута, он тут как тут.
— Выходит, недолго нам маяться?
— Подожди, не торопись.
— Чего там — не торопись? Заметил, какими становятся охранники? Куда девалась прежняя чванливость. Это, брат, явный признак…
Действительно, некоторые эсэсовцы из охраны лагеря начали заискивать перед русскими военнопленными, особенно перед лагерными старостами и штубендинстами. На что уж Дубина, и тот как-то забрел в восьмой блок, потрепал по впалым бледным щекам русского мальчика и просипел:
— Гут, малиш, гут!
А с Сабиром произошел еще более невероятный случай.
Узники, работавшие на кухне, дали ему ведро картошки, чтобы роздал больным и ослабевшим. Как обычно, Сабир присыпал картошку сверху песком и направился в свой барак. Навстречу ему — офицер-эсэсовец. Сдернув с головы шапку и твердо печатая шаг, Сабир хотел пройти мимо, но офицер остановил:
— Чего несешь?
«Песок» — хотел было ответить Сабир, но, взглянув на ведро, гак и замер с открытым ртом: весь песок просыпался вниз, а картофелины лежали неприкрытые.
Сабир ожидал всего: оплеухи, выстрела, карцера. Но эсэсовец взял из рук Сабира шапку, накрыл ею ведро, приказал:
— Иди!
Но такие случаи были наперечет. Почти все эсэсовцы с каждым днем зверели все больше. И все чаще шли разговоры о массовой расправе с лагерниками. Люди очень плохо спали по ночам.
Прежде к «третьему окну» вызывали только особо «провинившихся» и при каждом вызове называли не больше одного номера. Теперь выкрикивали сразу по два, по три человека. Уменьшился и без того скудный рацион. Люди десятками, сотнями погибали от истощения. Двор крематория был забит трупами. Печь «работала» с перебоями из-за нехватки кокса. Трупы начали отвозить в карьеры и сбрасывать в глубокие ямы. А в Бухенвальд эшелон за эшелоном прибывали новые узники. Их везли из концлагерей, расположенных в Румынии, Венгрии, Австрии. Привезли последних обитателей Освенцима и подземного лагеря близ Кордгаузена. На них было жутко смотреть, но еще ужаснее — слушать их рассказы. Все железные дороги Германии, говорили они, забиты эшелонами полумертвых лагерников. Их бомбят и расстреливают американские штурмовики, косят из автоматов эсэсовцы, беспощадно губит голод.
— Все ужасы на нас свалились! — еле слышно шепчут люди-скелеты.
В бараках Малого лагеря от тесноты не то, что прилечь; даже ступить было негде. Пробовали ставить брезентовые палатки. Но даже после этого многим приходилось спать под открытым небом. Вспыхнули эпидемии сыпного тифа и дизентерии.
Сердце разрывалось при взгляде на несчастных узников, все достояние которых заключалось в тряпье, еле прикрывавшем тело, да в бирке, подвешенной на веревке к шее. «Интернациональный центр» делал все, что мог для облегчения участи этих несчастных. Вновь прибывших нужно было вымыть в бане, как-то одеть, разместить по баракам.
Эти неожиданно свалившиеся хлопоты создавали дополнительные трудности в работе подпольной организации, мешали завершить подготовку к восстанию. И все же подготовку нельзя было приостанавливать ни на один день. «Русский военно-политический центр» заканчивал формирование резервной бригады Малого лагеря и специальных сангрупп.
Затем решено было провести инспекционную проверку «Деревянной» и «Каменной» бригад для определения их боевой готовности.
В воскресенье Назимов отдал приказ по своей бригаде: «В восемнадцать ноль-ноль всем командирам батальонов, рот, взводов и отделений в полной боевой готовности выйти на улицу».
Без пятнадцати шесть в сорок второй блок явился командующий армией Иван Иванович Смердов. Он был тщательно побрит, подтянут. Назимов тоже выглядел торжественно.
Вполголоса он отдал рапорт:
— Бригада к смотру готова. Разрешите начать инспекционную проверку?
— Начнем! — приказал Смердов.
Они вышли из барака и не спеша направились по дорожке, посыпанной песком. Мог ли кто из гитлеровцев предположить, что эти два человека с худыми, изможденными, как у тысяч других узников, лицами являются старшими командирами, производят смотр своим войскам! Они ничем не отличались от остальных лагерников, находившихся в этот час вне барака. Да и войска их не были выстроены на площади, как принято во время смотра. Непосвященный человек даже не мог бы видеть это войско.
Сегодня воскресенье, люди вернулись с работы несколько раньше. День погожий, теплый. Пользуясь свободной минутой, узники высыпали из бараков. Одни чинили одежду и башмаки, другие просто разговаривали в кругу друзей, третьи подметали территорию вокруг бараков, посыпали песком дорожки. Каждый чем-то был занят.
Назимов и Смердов медленно проходили среди тысяч этих людей. Никто, конечно, не торопился им навстречу с рапортом. Но вот комбат Задонов, который, покуривая, стоял впереди небольшой группы узников, вдруг вытянулся, принял стойку «смирно» и еле заметным движением головы показал на своих командиров рот и стоявших чуть поодаль командиров взводов и отделений.
Назимов ответил таким же незаметным кивком я вместе со Смердовым прошел дальше. Вид у обоих довольный. Все хорошо! Все точно, в назначенный час явились на свои места, хотя никто, кроме командиров батальонов, не знал, зачем всему среднему и младшему комсоставу было приказано выйти на улицу, и уж конечно никто из них даже сейчас не догадывается, что именно в эту минуту производится смотр их боевой готовности.
На своих местах находились также и командиры подразделений батальонов Харитонова и Чернова. Эти два комбата, как и Задонов, таким же молчаливым кивком головы отрапортовали комбригу о готовности своих подразделений к выполнению боевого приказа о восстании. Никакая неожиданность не нарушила смотр. Все было выполнено четко и точно. В каждой мелочи чувствовалась дисциплина.
По окончании проверки, уже в сорок втором бараке Смердов удовлетворенно сказал Назимову:
— У меня нет претензий. Уверен, что «Деревянная» бригада не подведет в бою.
И охрана лагеря и более высокое фашистское начальство знало, какую непримиримую ненависть питают к ним узники Бухенвальда. Гитлеровцы не сомневались в том, что лагерники отнюдь не настроены к тому, чтобы безропотно умереть, когда будет отдан приказ о массовом их уничтожении. Надо было как-то запугать пленников фашизма, подавить в них волю к сопротивлению. В один из дней в Бухенвальд поступил личный приказ оберпалача Гиммлера о повешении на самых видных местах в лагере пятнадцати узников, якобы членов подпольной организации. Что это была за организация, какие она цели ставила — об этом ничего не было сказано в приказе.
И вот пятнадцать патриотов, пятнадцать сынов различных народов, еще вчера всеми помыслами стремившиеся к свободе, засыпавшие в последнюю ночь со счастливыми улыбками в предвидении скорого свидания с близкими, — должны были умереть. Утром их схватили и, ничего не объяснив, бросили в карцер. А на закате солнца все пятнадцать были подведены к передвижным виселицам. Да, их казнили на закате солнца, — должно быть, палачи считали, что так будет эффектнее, сильнее подействует на психику всех заключенных.
Но результат получился обратный.
— Товарищи, не падайте духом! Выше держите головы! Свобода идет с востока! Гитлеру и фашизму скоро конец!
Кто из пятнадцати, стоя с петлей на шее, успел выкрикнуть эти пламенные слова? На каком языке?.. Русские, французы, немцы, поляки, чехи — все уверяли, что крикнул именно их соотечественник. И летучие эти слова на всех языках передавались потом по всему лагерю.
Гитлеровцы просчитались и на этот раз. Казнь невинных людей не запугала узников, но пробудила в них еще больший гнев к палачам. Немецкие коммунисты досконально узнали, что Гиммлер приказал казнить первых попавшихся, по усмотрению лагерного начальства, только бы терроризовать остальных заключенных. Агитаторы подпольной организации разнесли эти сведения по всем баракам. Каждая их беседа заканчивалась призывом:
— С фашизмом надо бороться, не щадя своих сил и жизни. Пусть никто не останется в стороне от этой борьбы! Иначе гитлеровцы истребят лучшую часть человечества, а остальных превратят в своих рабов.
Агитаторы еще не призывали к массовому восстанию. Для этого не настала минута. Но явно намекали, что следует ожидать решающих событий. Остальное договаривали сами узники:
— Если будем сидеть сложа руки, завтра и нас вздернут на виселицу. Броситься бы всем сразу на колючую проволоку — и ничего с нами не смогут сделать. Всех не перебьют.
Агитаторы докладывали своим руководителям о боевом настроении узников. «Интернациональный центр» отмечал высокую солидарность заключенных. За последнее время не было ни одного случая раздора, братские чувства роднили заключенных всех национальностей.
Сведения, поступавшие от русских агитаторов, сосредоточивались у Симагина.
— Это хорошо, что в людях ярче разгорелась ненависть к палачам, — удовлетворенно говорил Николай Симагин. — Надо этот огонь раздувать в пламя пожара.
Приближался праздник Советской Армии. Руководители «Русского центра» задались новой мыслью: что, если отметить этот день настоящим большим концертом? В лагере немало профессиональных артистов, музыкантов, певцов и поэтов. Каждый с радостью согласился бы участвовать в концерте. Надо лишь раздобыть некоторое количество продуктов, чтобы подкрепить исполнителей перед их выступлением. Ну конечно, придется как следует продумать и организовать охрану концерта. Впрочем, последнее — дело привычное. С продуктами — труднее.
У «Русского военно-политического центра» имелся некоторый запас продовольствия. Но это был неприкосновенный запас, с большим трудом созданный на непредвиденный случай. Нельзя было притронуться к этому запасу. Решили обратиться к самим узникам. Они-то уж найдут способ поддержать силы своих артистов.
Концерты в Бухенвальде не являлись чем-то невиданным. В общих бараках или в заброшенных пустых сараях иногда проводились выступления по программе, разрешенной лагерным начальством. Немало известных французских, венгерских, итальянских, польских, испанских исполнителей были обречены фашистами отбывать наказание в Бухенвальде. Артисты-профессионалы, как правило, не отказывались выступать.
Но концерт, посвященный двадцать седьмой годовщине Советской Армии, — совсем иное дело. Политическая окраска всей программы будет слишком очевидна. И все же решено было провести концерт.
Чтобы разместить как можно больше зрителей, наметили самое просторное здание, доступное для использования: прачечную. Из длинных гладильных столов и прилавков соорудили сцену. Простыни эсэсовцев, принесенные в стирку, пригодились для занавеса.
Понадобилась усиленная охрана «концертного зала». «Русский военно-политический центр» выделил для этого крупные «военные силы». На всех улицах, перекрестках, на площади были выставлены скрытые посты. В случае опасности постовые должны были передать «по цепочке» сложную серию сигналов. И тогда устроителям концерта предстояло распустить зрителей или дать отпор эсэсовской облаве.
…Зал переполнен, яблоку негде упасть. Взгляды всех прикованы к сцене. Казалось, занавес скрывает что-то таинственное, чудесное.
Где-то в глубине сцены глухо прозвучал гонг. Наскоро сшитый занавес плавно раздвинулся. И в ту же минуту зал не удержался от возгласов удивления и восторга. На сцене выстроились бойцы Советской Армии! Все в защитно-зеленых гимнастерках, туго перетянутых ремнями, а главное — в пилотках с красными звездочками!
Оцепеневший зал вдруг разразился бурей аплодисментов. Все вскочили с мест, продолжая хлопать в ладоши. Казалось, сейчас рухнет потолок или из рам со звоном посыплются стекла.
Но вот установилась тишина. Со сцены с величавой мелодичностью, присущей только солдатским хорам, поплыла песня «От края и до края» из оперы «Тихий Дон».
Песню эту русские зрители и у себя дома не могут слушать без волнения. А здесь, в фашистской неволе, мелодия проникла в самое сердце.
В зрительном зале плечом к плечу с советскими людьми сидели лагерники многих национальностей. Они не понимали слов русской песни, но мелодия глубоко трогала их — лица всех слушателей светились грустной задумчивостью.
Но вот гармонист растянул мехи, и грянула «Калинка». На сцену вылетели русские плясуны. Зрители, захваченные бурным ритмом танца, прихлопывали и притопывали в такт музыке.
Когда танцоры так же стремительно исчезли за кулисами, в зале поднялось что-то невообразимое: аплодисменты, крики «бис», «браво», топот ног. Исполнители выходили второй раз, третий… плясали до полного изнеможения.
— Чего ты так кричишь и топаешь? — со смехом спрашивал одного из зрителей сосед. — Артистов-то подкормил, хлебушком с ними поделился?
— А как же, — последовал ответ, — Мы всем бараком сложились.
Потом на сцену вышел рослый советский боец. Подождав, пока в зале стихнет шум, звучным голосом объявил:
— Я прочту стихотворение Владимира Маяковского «Советский паспорт»… — Помолчав, повторил свое объявление на немецком и французском языках.
Умелый чтец постепенно овладевал вниманием зала. Все как один подались к сцене, откуда звучали строки поэта-трибуна. Лица посуровели. Казалось, каждый русский слушатель хотел сказать: «Товарищ, дай мне этот паспорт! Дай хотя бы подержать в руках!» В глазах людей зажглись новые огоньки: это были отблески надежды, решимости, готовности к борьбе. Ответное чувство зрителей было настолько сильным, что крикни чтец: «К оружию, товарищи, вперед на ограждения!» — и все, не раздумывая, бросились бы из зала.
И опять звучали советские песни, опять вихрем носились танцоры. Лагерный поэт читал свои стихи, написанные в самом Бухенвальде. Большинство из них уже было знакомо узникам, наиболее удачные строки передавались из уст в уста. Но самого поэта видели впервые. Гром аплодисментов был наградой ему за стихи, в которых лагерники узнавали собственные мысли и чувства.
— Молодец, поэт! — неслось из зала.
Назимов надеялся увидеть среди артистов и своего земляка Сабира, ведь он так любил песню. Нет, не появлялся Сабир. Он, дрожа от холода, стоял на посту, напряженно вглядывался в темноту. Такова уж судьба бойца — он охраняет покой и отдых других.
В конце вечера на сцене появился забавник и скоморох — любимец русских узников, известный под кличкой «дяди Яши». Он был облачен в клоунский наряд. Его прибаутки всегда до слез смешили слушателей. Но сегодня байки «дяди Яши» были особенно забористы, в них угадывалась острая сатира на гитлеровцев. Еще никогда не смеялись заключенные так весело и громко, как сегодня, словно забыв, что они находятся в страшном Бухенвальде, за колючей проволокой, что фашистские палачи угрожают им мучительной смертью. Но в этом смехе слышалась и угроза палачам.
Ревела, завывала сирена. Лагерное радио беспрестанно вопило: «Флигер аларм! Флигер аларм!» Теперь почти каждый день, всегда около полудня, над Бухенвальдом пролетали звенья американских бомбардировщиков. Как правило, они держали курс на Тюрингию, Саксонию, Бранденбург. Лагерь замирал на многие часы. До отбоя воздушной тревоги прекращалась всякая работа. Только санитарная команда из заключенных, по приказу коменданта, оставалась на посту. Да на вышках маячили часовые у заряженных пулеметов. В часы тревоги вокруг лагеря патрулировали танки: эсэсовцы боялись массового побега заключенных.
Сегодня американцы и англичане бомбили окрестности самого Бухенвальда. Вся округа гудела от мощных взрывов. Здесь и там пылали зарева пожаров. Дым и беснующееся пламя поднимались высоко к небу, застилая черно-багровым занавесом небосвод. А над лагерем, ревя моторами, проносились все новые и новые эскадрильи бомбардировщиков.
— Эрфурт бомбят! Эрфурт горит! — пронеслось по баракам.
Действительно, бомбы теперь рвались так близко, взрывы были такими мощными, что казалось, подножие горы Эттерсберг вот-вот разверзнется и все, в том числе и ненавистный лагерь, провалится в преисподнюю. В окнах бараков начали со звоном лопаться стекла.
Назимов долго стоял у окна, наблюдая грозную картину бомбежки. Что-то невероятное творилось в бараках. Лежали на нарах только те, кому уже было все безразлично. Все остальные, даже самые слабые, но в ком еще теплилась надежда на освобождение, — не могли усидеть на месте: одни ходили из угла в угол, другие просто переминались с ноги на ногу, и все — говорили, говорили. Кто-то утверждал, что знает точно: американские танки, взломав предместное укрепление под Оппенгеймом, прорвались на восток, что теперь эсэсовцы даже и не думают драться с американцами, все их помыслы только о том, как бы спасти свою шкуру. Теперь гитлеровцы не рискуют издеваться над заключенными, хорошо зная, что союзники предадут международному суду военных преступников.
— Нет, друзья, не обманывайте себя, — возражали другие. — Ждите освобождения только с востока, хотя Западный фронт как будто ближе к Бухенвальду. Не усыпляйте себя надеждой, что гестаповцы подобрели от испуга. Самое страшное для нас может нагрянуть неожиданно. Будем готовы к самозащите!
— Какая там самозащита! Перестреляют всех, и баста!
— Да неужели же придется умереть накануне освобождения?!
Назимов прислушивался к этим нескончаемым, противоречивым, иногда бестолковым разговорам. Он старался быть хладнокровным, держаться в стороне, но иногда не выдерживал, горячо вмешивался в спор, что-то доказывал, кому-то возражал.
Баки хорошо видел, что уже с конца сорок четвертого года, под влиянием приближающейся военной развязки на фронтах, в Бухенвальде на первый план выходят теперь не отдельные сильные характером личности, но сама масса заключенных, многотысячная, неутолимая в гневе, ненавидящая своих мучителей. Страшен, ох страшен будет этот гнев, когда люди вырвутся из железных тенет колючей проволоки! Порою Назимову казалось, что руководить этой разъяренной массой будет невозможно. Она легко поддастся стихийному взрыву, и тогда… все может погибнуть. Как ни силен будет напор толпы, шквал пулеметных очередей, взрывы фауст-патронов, гусеницы танков способны уничтожить за несколько часов тысячу, десятки тысяч безоружных людей.
«Нет, нельзя допустить этого истребления! Нельзя! — твердил Баки себе. — Надо во что бы то ни стало организовать людей!»
В это утро он пошатываясь вышел из барака, прислонился к дверному косяку, — забот и хлопот все прибавлялось, а силы иссякали. Баки до того уставал, что ноги буквально подкашивались.
Это было утро первого апреля сорок пятого года. Назимов сосредоточенно разглядывал окрестность. Здесь предстоит биться за сохранение жизни лагерников, которых в Бухенвальде не меньше, чем жителей в городе средней величины. Уж скорее бы настал решительный час. То одна помеха, то другая. И все же нельзя действовать вслепую, очертя голову. Слишком многим пришлось бы рисковать.
День начинался невесело. Гору Эттерсберг заволокло белесым туманом. Ничего не видно. Все исчезло: и дым неугасших пожаров, и бараки, и сторожевые вышки, и почерневший дуб. Казалось, ступи в этот мягкий, расступающийся перед тобой молочный туман, и можно идти далеко-далеко, не встречая никаких преград на пути. Тишина. Ни гула моторов, ни грохота взрывов. Будто и не было недавнего столпотворения.
Туман начал потихоньку редеть. В молочной дымке стали проступать очертания лагеря. Выступили бараки, дорожки между ними, фигуры медленно бредущих людей. Когда туман рассеялся совсем, над головой распростерлось голубое, по-весеннему свежее небо. И по этому мирному небу, точно так же как в родных для Баки краях, не спеша плыли караваны вечно странствующих облаков. В лучах утреннего солнца их фарфорово-белые гряды казались то сказочными утесами и горными хребтами, то принимали очертания волшебных дворцов и городов. Внезапно из-за облаков выглянуло солнце, щедро залило своими лучами восточный склон Бухенвальда.
За колючей проволокой видны деревья. В молодой зелени, прыгая с ветки на ветку, радостно щебечут и распевают пичужки. Своими нежными трелями они словно стараются развеять тоску и уныние в лагере, напомнить узникам, что уже недолго им страдать в неволе.
У подножья горы, в долине, раскинулись луга и поля, застланные зеленым ковром разнотравья. Там копошатся крестьяне.
Долго смотрел Назимов с вершины горы на эту, казалось бы, чужую для него жизнь. И вдруг ему захотелось побежать туда, в долину — и работать, работать, сбросив лагерную куртку, засучив рукава и распахнув ворот рубахи. Ему бы пахать, сеять, косить!.. В ушах звучал такой знакомый и родной, переливчато-нежный звон косы, когда ее точат бруском…
А на следующий день, второго апреля, все вдруг изменилось. В лагере стало доподлинно известно, что из Берлина в комендатуру Бухенвальда поступило распоряжение: начать эвакуацию лагеря. Эсэсовское начальство срочно собралось на совещание.
И вот — лагерь зашумел как никогда. Значит, наступило то роковое и страшное, чего так долго ждали, но надеялись, что беда как-то обойдет стороной. Куда будут эвакуировать? С какой целью? Каковы истинные намерения фашистов?.. Никто не мог ответить на эти вопросы.
День прошел в напряженном ожидании. К вечеру, когда узники вернулись с работы в свои бараки, снова загудели встревоженные рои. Во всех бараках на разные лады произносится одно и то же слово: эвакуация, эвакуация, эвакуация!!! А что она сулит? Жизнь или смерть?..
Люди годами ждали решительного дня. Верующие молились, чтобы он скорее настал. И вот настал. А в душе — страх, ужас. Слухи и догадки самые различные.
— Никакой эвакуации не будет. Начальник лагеря намеревается сдать американцам Бухенвальд по всем правилам! Напоследок Кампе хочет прослыть гуманным, — в голосе «оптимиста» дрожь и неуверенность, он хотел бы подбодрить прежде всего себя.
— Вздор все это! Нас пошлют на полевые работы…
— На расчистку дорог…
И — как гром — новый слух: командование лагеря приняло решение: тайными тропами переправить узников в горы Тюрингии и там всех уничтожить. В лагере не должно остаться никаких следов бойни.
Эта весть быстро распространилась по всему лагерю. И пуще прежнего заволновались, зашумели узники. Никто не знал, что надо делать.
«Интернациональный центр» до сих пор не принял определенного решения. А ведь «Русский центр» долго ждал этого решения. Больше ждать нельзя. Симагин созвал командиров бригад. — Обстановка такова, — коротко докладывал он. — Советская Армия в Германии вышла к Одеру, в Чехословакии она под Братиславой, в Австрии идут бои на подступах к Вене. Союзники заняли Фульду. Сейчас они возле Айзенаха-Готы, в двадцати — тридцати километрах от Бухенвальда. В районе лагеря дела обстоят следующим образом: охрана лагеря приведена в полную боевую готовность. Солдатам розданы ручные гранаты и фауст-патроны. В пулеметы заложены ленты. Поступили сведения, что в районе Веймара, то есть под боком у нас, сейчас сконцентрировано вдвое, втрое больше войска, чем ранее. Что будем делать?
— Немедленно начинать восстание! — решительно высказался Назимов. — Пока на складах сохранено оружие и боеприпасы. Пока не угас пыл бойцов. Иначе будет поздно.
Это предложение поддержали Бибиков, Бикланов и Шведов. Командующий повстанческой армией Смердов тоже присоединился к ним.
«Русский военно-политический центр» вынес решение о немедленном начале восстания. Решение это было сейчас же сообщено «Интернациональному центру».
А через какой-нибудь час разведчики донесли, что из складов лагерных частей СС вывезено все оружие и боеприпасы. Это в корне изменяло положение. В этих условиях нельзя немедленно поднимать восстание. Расчеты на снабжение оружием из эсэсовских складов отпадали. С имеющимся оружием и боеприпасами можно было только начать штурм лагеря. А что дальше?.. Складывался и другой ход событий. Союзники могут появиться перед Бухенвальдом с часу на час. Гитлеровцы знают об этом. И среди самой охраны лагеря, и среди войск, дислоцированных в районе Веймара, началось какое-то передвижение. Это должно определенным образом отразиться на настроении лагерных эсэсовцев. Надо всеми силами оттягивать намеченную эвакуацию.
Эвакуационные колонны заключенных должны были формироваться лагерным старостой. Он находился в тесной связи с «Интернациональным центром». Старосте были даны указания по возможности саботировать приказы коменданта. Для обмана лагерного начальства было использовано старое, не раз помогавшее средство: врачи определили, что в лагере началась эпидемия брюшного тифа. А среди заключенных был провозглашен лозунг: «Эвакуация — это смерть для узников Бухенвальда! Всеми силами сопротивляйтесь эвакуации!»
Утром третьего апреля обитатели сорок второго блока, как всегда, собрались в столовой на завтрак. Все возбуждены, встревожены. Ночью многие не ложились спать. Все ждали чего-то ужасного.
— Сегодня кормежки не будет, — невозмутимо сообщил Отто. — Администрация прекратила выдачу литания.
Сама по себе новость никого не поразила. Лагерники предвидели это, и каждый из последних крох заготовил себе кое-какой «аварийный запас». Новость была зловеща тем, что заставляла думать: не является ли отмена питания предвестником поголовного истребления узников Бухенвальда? Неужели гитлеровцы начали приводить в исполнение свой дьявольский план?
Из членов «Русского центра» ближе всего к Назимову жил Николай Толстый. Баки направился к нему.
— Вчерашнее наше решение остается в силе, — сообщил Толстый. — Надо всеми мерами срывать эвакуацию. — Помолчав, он добавил тихо — Предупредите всех, кого сумеете: нужно остерегаться всякого рода провокаций. Держите людей в полной готовности.
— Мои люди давно готовы, — хмуро отвечал Баки. — Не допустил ли «Интернациональный центр» ошибки, отменив начало восстания? Гитлеровцы ночью подтянули к лагерю артиллерию. Вдруг начнут палить по баракам?
Толстый нервно передернул плечами.
— Мы — военные люди. Не наше дело обсуждать приказы. Мы должны выполнять их.
На обратном пути Назимов предупредил командиров батальонов своей бригады:
— Держите подразделения на своих местах в полной боевой готовности, чтобы в любую минуту можно было взяться за оружие.
А вечером по лагерному радио был объявлен приказ Кампе:
— Все евреи, независимо от того, где они находятся — в бараках или в больнице, — завтра утром к 8.00 должны собраться у главных ворот лагеря для эвакуации.
Приказ был повторен неоднократно. В еврейских бараках поднялись крики ужаса. Одни взывали к богу, другие в отчаянии рыдали и метались. Многих, казалось, покинул рассудок.
«Интернациональный центр» немедленно принял решение: не выпускать евреев ни на площадь, ни к воротам. Десятки агитаторов рассеялись по лагерю, разъясняли людям смысл этого решения.
Не покидайте бараков. Вас могут уничтожить. Эвакуация — это лишь предлог.
Евреев спешно прятали в подпольях и полуразрушенных сараях, в подвалах и на чердаках. Русские лагерники из сорок четвертого блока за короткое время изготовили множество красных треугольников с буквой «Р» и роздали их евреям.
— Скорее меняйте свои знаки!
И евреи начали срывать со своей одежды желтые шестиконечные звезды. Теперь эсэсовцам не так-то легко было установить: кто из заключенных русский, кто еврей. Пришлось бы каждого проверять по карточкам, хранящимся в канцелярии. Но в спешке это уже невозможно было сделать.
Утром ни один еврей-заключенный не явился ни на площадь, ни к воротам.
Лагерное радио через каждые два часа повторяло приказ. Площадь по-прежнему была пуста.
Именно с этого момента лагерь вышел из подчинения эсэсовцам. По существу, это и явилось началом восстания, правда еще скрытого.
Все же гитлеровцам с трудом удалось «эвакуировать» из лагеря до двухсот евреев. Это — из пяти тысяч.
С наступлением темноты основные силы эсэсовцев покинули лагерь, возможно для того, чтобы заткнуть одну из многочисленных брешей на фронте, который приблизился вплотную к Бухенвальду: в лагерь доносился непрерывный грохот артиллерии, гул танковых моторов.
В бараках никто не спал. К Назимову то и дело прибывали разведчики с донесениями, связные из других бригад. Сам он, повязав на рукав матерчатую полоску, время от времени обходил лагерь. И каждый раз взгляд его останавливался на главной сторожевой вышке, где теперь вместо двух торчали дула четырех пулеметов. Усилены посты и на остальных вышках.
И вот в полдень из микрофона раздался охрипший голос коменданта:
— Лагерный староста, сейчас же начать построение всех заключенных в эшелоны для эвакуации! Немедленно! Иначе будете расстреляны на месте!
Лагерный староста — немецкий коммунист — внешне делал все: строил колонны, кричал на старост блоков, ругался с заключенными, которые ежеминутно разбегались по своим баракам. Но вот завывала сирена воздушной тревоги, и староста сам кричал: «Разойдись!» Потом снова будто старался собрать лагерников в колонны, суетился, убеждал до объявления очередной тревоги; отбоя иногда приходилось ожидать несколько часов.
Наступила ночь, и комендант прекратил свои попытки организовать отправку эшелонов.
Утро четвертого апреля началось с того, что по лагерному радио был объявлен новый приказ коменданта: к страшному «третьему окну» вызывались сорок шесть немецких политзаключенных — все они были активными антифашистами. Должно быть, именно их считали зачинщиками беспорядков в лагере. Конечно, антифашисты не сидели сложа руки в эти решающие дни, да и сами гитлеровцы явно перетрусили. Страх перед ответственностью парализовал их. Раньше за неподчинение они обрушили бы на заключенных массовые репрессии. Теперь они хотели ограничиться «полумерами».
Но политические центры всех национальностей приняли одно и то же решение:
— Ни одного из сорока шести немецких товарищей не отдавать в руки палачей!
— Если эсэсовцы попытаются взять немецких антифашистов, бойцы наших бригад защитят их силой оружия, — заявил в «Интернациональном центре» Симагин.
Сорок шесть немецких коммунистов не явились к «третьему окну». Их укрыли в надежных местах, многих перевели в русские бараки.
Тогда начальник лагеря вызвал к себе старост тех блоков, где проживали немецкие антифашисты, обреченные гестаповцами на смерть. Но старосты тоже не подчинились приказу. Это уже было не только игнорирование воли фашистских властей, но и открытое сопротивление. Гитлеровцы поняли это. Радио больше не подавало голоса. Весь лагерь притих. В воздухе чувствовалась назревающая буря. Можно было ждать, что эсэсовцы перейдут к решительным действиям.
Тогда «Интернациональный центр» по радио обратился к командующему Третьей американской армией генералу Паттону:
«БУХЕНВАЛЬД В ОПАСНОСТИ! НАС ХОТЯТ УНИЧТОЖИТЬ!
ПРОСИМ ПОМОЩИ!»
Командование американских войск вне всякого сомнения должно было услышать этот сигнал бедствия и поспешить на выручку. В тревожной тишине проходили часы за часами. Помощи не было.
Над лагерем непрерывно летали американские и английские самолеты. По приказу руководителей подпольных организаций были сшиты белые полотнища и на них крупными буквами выведены все те же сигналы бедствия. Полотнища расстелили на территории лагеря. Летчики не могли не заметить этих сигналов. Однако и на этот раз англо-американское командование ничем не откликнулось на призыв о помощи.
Тревога узников сменилась гневом.
— Почему они не отвечают? Неужели не видят?
— Как — не видят. На небе ни облачка. Да и летают низко.
— Почему же не хотят помочь?
На этот горестный вопрос никто не мог дать ответа.
— Вот тебе и союзники!
— Позор генералу Паттону!
Руководители центров хорошо понимали, что, поскольку лагерное подпольное радио вело передачу — до сих пор оно работало лишь на приеме, — передатчик должен быть запеленгован гитлеровцами, и охранники лагеря вот-вот нагрянут с обыском.
Ночь прошла в полусне, в полубодрствовании, в каком-то бреду. Гестаповцы так и не сделали попытке найти радиопередатчик.
Рассвело. Наступило пятое апреля. Что ожидает лагерников сегодня? До спасительной темноты еще так далеко. Мучил голод. Пища не готовилась. Скудные личные запасы «про черный день» кончились у лагерников.
Но вот ожили репродукторы, раздался свист, хрипение. Начальник лагеря приказал всем заключенным выстроиться на главной площади. Люди выслушали и разошлись по своим углам.
Опять потянулись мучительные часы. Слухи распространялись самые противоречивые. Одни уверяли, что вокруг лагеря стянуто до тридцати артиллерийских батарей, гитлеровцы только ждут приказа, чтобы открыть огонь по лагерю. Другие доказывали, что лагерь будет уничтожен огнеметами. Третьи показывали на небо и предупреждали, что главная опасность — авиация: гитлеровские летчики засыплют лагерь бомбами. Четвертые опровергали всех и говорили, что где-то поблизости уже приземлились советские парашютисты и пробиваются на помощь узникам. Но сейчас же находились «осведомленные» люди, которые уверяли: «Нет, это не советские парашютисты, а американские, и они вовсе не торопятся идти на помощь». Кому верить? Что делать?..
Днем по баракам раздавались небольшие порции хлеба.
— Откуда хлеб? — недоумевали лагерники. Старосты молчали или же отделывались крепкими словечками — бесполезно было объяснять каждому, что хлеб этот, как крупицы золота, подпольная организация копила месяцами и с опасностью для жизни хранила его словно зеницу ока на самый крайний случай. Когда сэкономленный хлеб начал плесневеть, его при выдаче ежедневных пайков ухитрялись менять на более свежий. Как бы то ни было, узники получили возможность несколько утолить голод.
Назимов, как и все руководители подполья, дни и ночи проводил на ногах. От него не отходили связные. Он с часу на час ждал приказа к вооруженному выступлению.
Баки знал, что в «Интернациональном центре» идут непрерывные совещания, что Симагин неустанно призывает начать восстание. Отсутствие оружия на эсэсовских складах, конечно, очень осложнило дело, но Симагин доказывал, что гитлеровцы растерялись, что теперь и с наличным запасом вооружения можно добиться успеха. Но товарищи из «Интернационального центра» держались нерешительно, выжидали, все еще надеясь, что американцы наконец подоспеют и можно будет избежать тех неисчислимых жертв, которые были бы неминуемы при выступлении повстанцев, столь слабо снабженных оружием и боеприпасами.
Назимов приказал своим разведчикам ни минуты не спускать глаз с гитлеровцев. И вот было замечено оживленное движение у эсэсовских казарм. Солдаты строились в колонны.
Вдруг ожили и давно не дымившие печи крематория. По пеплу, летевшему из трубы, можно было догадаться, что жгут бумаги. Значит, гитлеровцы уничтожают документы.
Шестое апреля. Нервы напряжены до последнего предела. Каждый шорох в репродукторах заставляет настораживаться.
В полдень комендант объявил, что сегодня из лагеря будет отправлена рабочая команда численностью в шесть тысяч человек. Все лагерники должны пройти врачебный осмотр. У ворот уже расположилась медицинская комиссия для отбора наиболее здоровых людей.
— Не верьте, друзья! — разъясняли агитаторы-подпольщики. — Эти изверги отберут всех, кто способен к сопротивлению, и покрошат из пулеметов. Не поддавайтесь на обман, ребята!
Но что же все-таки делать? Надо противопоставить коварству гитлеровцев какую-то свою хитрость.
«Интернациональный центр» приказал старостам блоков отобрать стариков и наиболее обессилевших узников, направить их к воротам.
И вот к столу врачебной комиссии потянулась бесконечная жалкая процессия: сгорбленные седовласые старцы, калеки, изможденные дистрофики. Не было смысла раздевать и осматривать их. Каждого подходившего к столу комиссия отправляла обратно. Лагершуцы из подпольщиков собирали тех же людей в отдаленных переулках лагеря, снова и снова отправляли доходяг на комиссию. До самого вечера продолжалась эта игра в жмурки, прерываясь лишь на время воздушных тревог. Комиссия так и не смогла отобрать ни одного работоспособного.
Попытка частичной эвакуации тоже была сорвана.
Седьмого апреля в десять часов утра начальник лагеря приказал всем барачным старостам явиться к главным воротам. Старосты обратились за указанием к «Интернациональному центру». Надо было выяснить намерения гитлеровцев — и центр рекомендовал старостам выполнить приказ Кампе.
Когда барачные старосты выстроились у ворот, к ним вышел комендант лагеря. Лагерный староста отдал установленную команду:
— Смирно! Шапки долой!
— Вольно, — махнул рукой комендант. Но глаза его были налиты кровью, и он с трудом заставлял себя сохранять внешнее спокойствие.
— Старосты блоков! — заговорил он резким голосом. — На основании приказа рейхсфюрера. СС Гиммлера, все заключенные Бухенвальда, по стратегическим соображениям, переводятся в концлагерь Дахау. До Веймара все пойдут пешком. В Веймаре будут поданы вагоны. В двенадцать часов все узники без исключения должны быть выстроены на площади! Слышите? Разъясните заключенным. Эвакуируя вас в Дахау, рейхсфюрер оказывает большую милость. Если вы останетесь здесь, то через день-два американская авиация сровняет лагерь с землей. От вас останется только пепел! Объявите об этом заключенным.
Старосты молчали. Комендант — хотел того или не хотел — выдал намерение гитлеровцев: они уничтожат Бухенвальд бомбежкой с воздуха, чтобы не оставить следов своих зверств. Когда черное дело будет закончено, фашистские власти объявят, что лагерь уничтожен авиацией союзников. Если же заключенные не покинут добровольно Бухенвальд, это в значительной мере осложнит его уничтожение. Ведь нельзя надеяться, что десятки тысяч узников буквально все до одного погибнут при бомбежке. Кто-то останется в живых. Значит, уцелеют свидетели. Они скажут, кто сровнял лагерь с землей. Во что бы то ни стало надо очистить Бухенвальд от людей.
Заключенные правильно разгадали адские намерения своих мучителей.
Рано утром восьмого апреля по радио раздалась команда:
— Аллее цум тор! — Все к воротам! Все к воротам!
Трижды с небольшими перерывами повторялась эта команда. И все же площадь оставалась пустой.
У главных ворот уже накапливались эсэсовские мотоциклисты. Внутри лагеря началось смятение. Люди, стремясь запастись хотя бы каким-то оружием защиты, ломали нары, столы и лавки, вооружаясь обломками досок и брусьев. Другие доставали из тайников давно припрятанные ломы, кирки, лопаты. Были и такие, кто копал ямы в подвалах, надеясь отсидеться там в случае артиллерийского обстрела.
На глазах у руководителей русского подполья разыгрывалась драма, которую нельзя было предотвратить из-за выжидательной позиции «Интернационального центра». Оставалось навести хоть какой-то порядок, чтобы избежать лишних жертв.
Вот широко распахнулись главные ворота. В лагерь с неимоверным грохотом и треском ворвались мотоциклисты. За ними шел батальон автоматчиков, дальше — целая свора охранников с резиновыми дубинками и револьверами в руках. Погромщики врывались в бараки, выгоняли узников наружу.
Оцепив переулки и открыв сильный огонь по окраинным баракам, мотоциклисты и автоматчики старались согнать заключенных к центру лагеря, а там — заставить их сгрудиться на площади. Но люди, выгнанные из одного барака, перебегали в другой, третий, потом возвращались обратно. Они сопротивлялись, как могли: выпрыгивали из окон, забирались на чердаки, прятались в подполья. Отдельные группы смельчаков вступали в неравную схватку с эсэсовцами, пуская в ход свое примитивное оружие. В каждом бараке, на каждой улице и в переулках уже лежали убитые, стонали раненые.
Досталось и эсэсовцам. Их санитары то и дело пробегали с носилками, унося трупы…
Через несколько часов гитлеровцам удалось со гнать на площадь довольно большую толпу узников. Но и те один за другим ускользали из оцепления.
— Подать сюда лагерных уборщиков! Где старосты блоков?! — надрывался офицер-эсэсовец, убедясь что у него не хватает солдат, чтобы расставить достаточно густое оцепление вокруг площади, так как половина эсэсовцев все еще старалась очистить бараки.
Лагерные санитары отличались от остальных узников лишь повязками на рукавах. «Русский военно-политический центр» тем временем распорядился быстро изготовить как можно больше таких повязок и раздать их заключенным на площади.
В наступивших сумерках удалось рассовать не одну сотню таких повязок. Под видом уборщиков многие заключенные вырвались из оцепления и опять скрылись в бараках. Гитлеровцы разгадали эту уловку слишком поздно — уже совсем стемнело, и невозможно было разобраться, кто настоящий уборщик, кто фиктивный. Бухенвальд окутала ночная тьма. Массовая эвакуация еще раз была сорвана. На ночь эсэсовцы не остались на территории лагеря…
Ночь на девятое апреля была опять бессонной для руководителей подполья. «Русский военно-политический центр» со всей решительностью поставил перед «Интернациональным центром» вопрос о немедленном вооруженном восстании. Слишком много было различных проволочек, и явно переоценивалось значение пассивного сопротивления. При всех трудностях, которые далеко не всегда позволяли центрам быстро собраться на совещание, при всех случаях нарушений связи, все же можно было проявить большую оперативность и решительность. Так думали руководители «Русского военно-политического центра».
— Мы не вправе больше колебаться и выжидать! — с волнением говорил Симагин. — На лагерных дорожках и в бараках еще не высохла кровь наших товарищей, павших от рук эсэсовцев. Еще стонут раненые, которых не успели перевязать. И мертвые и живые призывают нас взяться наконец за оружие. Свобода или смерть — третьего пути нет! Лучше смерть в бою, чем допускать истребление беззащитных людей. Сегодня складывалась достаточно выгодная обстановка для нашего организованного выступления: вчера эсэсовцы действовали неуверенно и разрозненно, их было не так много. Наш удар явился бы для них неожиданностью. Чего мы медлим? На что надеемся? Помощь американцев — это самообман. Надо полагаться только на себя. Во многих бараках лагерники ожесточенно, хотя и неорганизованно, сопротивлялись эсэсовцам. Фашисты понесли немалый урон. Если гитлеровцы и завтра ворвутся в лагерь, они несомненно встретят еще более сильный отпор. Люди будут биться, не спрашивая ни у кого разрешения, из одного только инстинкта самосохранения. А это облегчает гитлеровцам возможность истреблять нас поодиночке. «Русский военно-политический центр» самым решительным образом предлагает: не позднее завтрашнего дня начать общее восстание и с оружием в руках биться за свободу. Нас заставляют немедленно действовать и трудности с продовольствием. Мы можем выдавать людям в день не больше ста граммов хлеба. Через два-три дня иссякнут и эти запасы хлеба. Тогда мы погибнем от голода. Выступать — иного выхода нет!
Глава «Интернационального центра» товарищ Вальтер тяжело поднялся с места. Медленно, обдумывая и взвешивая каждое слово, он говорил:
— Друзья, я хорошо знаю смелость и мужество русских товарищей. Верю, что у них слова не расходятся с делом. При вооруженном восстании они грудью, в первых рядах пойдут на врага… — Он перевел дыхание, держась за грудь. От волнения у него сдавило сердце, и без того больное. С усилием он продолжал: — Жертвы советского народа в борьбе с фашизмом неисчислимы. Человечество знает это и еще не раз благодарно склонит голову перед советским народом, избавившим мир от фашистской чумы.
Но в преждевременном и, прямо скажем, почти безоружном восстании мы не имеем права губить всех, поймите, всех! — и русских товарищей и большинство узников других национальностей. Я заявляю с полным пониманием ответственности и с достаточным знанием обстановки: условия для вооруженного восстания еще не сложились. Час восстания близок, но еще не пробил. Поэтому надо выиграть время. Всеми средствами выиграть время! Нельзя обольщаться тем, что сегодня эсэсовцы проявили некоторую растерянность и ворвались в лагерь малыми силами. Скорее всего, они провоцировали нас. Войск у них вокруг Бухенвальда более чем достаточно, чтобы истребить нас до одного человека. В ближайшие два-три дня должны произойти большие изменения. Мы и в этом случае располагаем проверенными сведениями. Гитлер в спешном порядке начал перебрасывать свои силы с Западного фронта на восток — против Советской Армии. Ведь сопротивление фашистов здесь, на западе, фактически прекратилось. Получили приказ выступить в восточном направлении и некоторые части, дислоцирующиеся в районе Веймар — Эрфурт. В таких условиях не только день, но даже каждый выигранный час очень важен. Что же делать конкретно?.. Остается одно: завтра, если гитлеровцы пойдут на сверхжестокие меры, нам, чтобы не подвергать лагерь опасности полного уничтожения, придется даже допустить частичную эвакуацию… — Вальтер, тяжело дыша, смотрел на товарищей. Он не отнимал ладони от груди. В его взгляде было так много боли и муки, что многие склонили головы, только бы не видеть его глаз. — Иных возможностей у нас нет… — Вальтер говорил почти шепотом. — По самым последним сведениям, Кампе отдал категорический приказ: эвакуировать завтра из Малого лагеря полторы тысячи евреев и группу русских военнопленных. Русские товарищи, по-видимому, внушают начальнику лагеря больше всего недоверия. В приказе подчеркнуто, что при проведении эвакуации не останавливаться ни перед чем. Кампе хвастался: если русские и на этот раз не выйдут из лагеря, он прикажет артиллеристам открыть огонь по всем баракам. Дескать, пусть русские останутся в ответе за уничтожение всего лагеря. Этот палач способен выполнить свое бесчеловечное намерение. Итак, мы поставлены перед окончательным выбором: или из лагеря угонят около двух тысяч человек, или все мы будем истреблены. Разумеется, нет никакой гарантии, что эвакуированные останутся живы. Скорее всего их попытаются уничтожить. Думайте, товарищи! Как нам поступить?..
Все молчали. Никто не решался высказать какое-либо предложение. Очень тяжело было всем. Многие невольно смотрели на Симагина. Что он скажет?
Было над чем задуматься руководителю «Русского военно-политического центра». Можно было, конечно, так укомплектовать эшелон эвакуированных русских, что в него попадут исключительно бойцы бригад. Они в пути сумеют постоять за себя да еще защитить обессиленных, до крайности истощенных евреев, не способных ни на какое сопротивление. Но уход части русских подпольных бригад значительно ослабит силы «Интернационального центра», остающиеся в лагере. И все же надо решать. Участники совещания ждут слова Николая Симагина.
— Русские военнопленные, — заговорил наконец Симагин, — смогут здесь на месте силой оружия противостоять приказу гитлеровцев… Но если «Интернациональный центр» находит необходимым, русские военнопленные выполнят свой интернациональный долг: чтобы не подвергать опасности уничтожения весь лагерь, мы согласны отправить в эвакуацию часть наших товарищей военнопленных. Но надо учесть чрезвычайно трудное положение тех, кто останется в лагере…
Обсуждение длилось долго. Наконец было принято решение: в эшелон, подлежащий эвакуации, надо включить русских военнопленных, снабдив их оружием и боеприпасами. В случае необходимости они способны будут оказать вооруженное сопротивление не столь уж многочисленной сопровождающей фашистской охране, сумеют защитить не только себя, но и группу безоружных евреев. Другая, гораздо большая часть русских бойцов, остающаяся в лагере, выступит вместе с повстанцами «Интернационального центра». На том и порешили.
В первом бараке руководители «Русского центра» с нетерпением ждали возвращения Николая Симагина. Сейчас «Военно-политический центр» уже не считал нужным соблюдать прежнюю строгую конспирацию, и все члены его находились в одной из комнат барака.
Поздно ночью Николай Симагин вернулся. Он ничего не ответил на вопросительные взгляды друзей. Попросил ближайшего своего помощника Степана Бикланова уединиться с ним в отдельную каморку.
— Степан, — заговорил Симагин, не в силах сдержать волнение, — слушай очень внимательно! Я должен сообщать тебе чрезвычайно важную новость… — Он рассказал ему и о решении «Интернационального центра» и о своем согласии на эвакуацию группы русских военнопленных.
Бикланов оцепенел. Лицо его застыло, точно изваянное из камня.
— Ничего не понимаю, Николай… Как это можно?.. Не понимаю!
— Иного выхода нет, Степан. Понимаешь, нет! Иначе весь лагерь превратят в прах и пепел. Погибнут десятки тысяч людей. Ну сам знаешь… Мы должны выполнить свой интернациональный долг, Степан. Я счел нужным сначала поговорить с тобой. Некоторые могут не понять этого. Ты помоги мне доказать им. Твое слово — веское. Помоги, Степан! Решение — тяжелое, но единственно правильное. Ведь колонна эвакуируемых все же не останется беззащитной. В случае чего наши люди перебьют к черту охрану. А если и погибнут, то в бою. Слышишь?
Бикланов одной рукой схватился за голову, другой оперся на стол. Симагин тронул его за плечо.
— У нас нет времени долго раздумывать, Степан. Принимай решение… — Помолчал и добавил: — Я сам отправлюсь с эшелоном. Слышишь? Нужно еще договориться о том, как мы будем действовать в дороге.
«Интернациональный центр» дает нам достаточное количество оружия. Ну, говори!
Бикланов поднял голову. Брови насуплены, глаза горят огнем, губы твердо сжаты.
— Не думал, что так получится, — тихо сказал он и закусил губу. — Тяжело… Невыразимо тяжело… Могут подумать, что мы бросаем друзей! В самую трудную минуту… Но я объясню.
Симагин крепко обнял его.
— Спасибо, Степан. Идем, объявим товарищам.
— Подожди. Вот что… — Бикланов решительно поднялся. — Я иду с тобой, Николай. Умирать, так вместе. Иначе не согласен.
— А кто будет руководить здесь восстанием?
— Как — кто? Центр. Командующий Смердов. Командиры бригад.
Они вернулись к друзьям. Когда Симагин сообщил членам «Военно-политического центра» и командирам бригад решение «Интернационального центра» и свое согласие с этим решением, комната взорвалась криками:
— Нет, мы не пойдем на это!
— В самый решающий момент раздробить наши силы, отдаться в руки врагов! Не выйдет!
— Ошибочное решение!
И в эти трудные минуты еще раз было доказано, каким огромным авторитетом пользуется Николай Симагин среди подпольщиков.
— Товарищи! — уже спокойно и твердо обратился он. — Мы советские люди, ленинцы, интернационалисты. Интернациональный долг для нас не менее свят, чем долг перед родиной. И мы должны его выполнить. Да, нам будет очень и очень нелегко. Но докажем еще раз, на что способны советские богатыри. Пусть ни у кого не останется тени сомнения. Мы и колонну эвакуируемых должны защитить в пути, и помочь остающимся в лагере. Только наша самоотверженность может спасти десятки тысяч жизней.
Иначе все погибнут под артобстрелом фашистов. Степан Бикланов поднял руку.
— Слушайте меня! — резко начал он. — Здесь, в Бухенвальде, даже в самые тяжкие, в самые беспросветные дни мы подавали пример выдержки, бесстрашия к самоотверженности. Неужели мы не останемся верными себе до конца? Вот что: решение «Интернационального центра» — это приказ. Нам дается оружие. Если по дороге гитлеровцы затеют что-либо недоброе, мы уничтожим конвой. Я не согласен с теми» кто утверждает, что эшелон посылают на верную смерть, С эшелоном пойдем Симагин и я. Здесь остаются испытанные командиры. Довольно разговаривать. До рассвета остается не так уж много времени. Давайте посоветуемся о неотложных практических делах…
— Кто против решения «Интернационального центра»? — тихо спросил Симагин.
Ни один человек не проголосовал против.
Медленно занималась заря девятого апреля. Не спавшие, с воспаленными глазами и землистыми лицами, голодные люди, выйдя из бараков, смотрели, как восходящее солнце красит горизонт в розово-красные тона, и думали каждый о своем. Стояла удивительная тишина. Не слышно было далеких раскатов канонады.
В восемь часов по радио прозвучал приказ коменданта:
— Евреям и русским военнопленным выстроиться на площади для эвакуации!
Вскоре из Малого лагеря потянулась к площади колонна евреев. Это были не люди, а тени, живые скелеты. Полосатая униформа мешком висела на их плечах. Шли, едва передвигая ноги, поддерживая друг друга. В глазах испуг и тоска, губы едва заметно шевелятся, источая проклятия или шепча молитвы. Многие оглядывались в сторону лагеря русских военнопленных. Пойдут ли с ними? Осталась надежда на защиту?
Часа два собирались на площади евреи-заключенные. В это время в «Русском военно-политическом центре» да и в бараках уходящие прощались с остающимися. Это была тяжелая картина. Расставались боевые друзья. Сколько было пережито! Придется ли увидеться? Многие не могли сдержаться — скупые солдатские слезы выступили на глазах.
Вместе с эшелоном военнопленных уходил и руководитель русского подполья Николай Симагин, уходил и его ближайший помощник, бесстрашный Степан Бакланов. Оба медленно поднялись, посмотрели на своих товарищей. Сколько испито горя вместе! Какую упорную и беспощадную борьбу вели против общих врагов! Друзья, которым нет цены! Товарищи, роднее которых нет на земле! Да разве можно сказать: прощайте навсегда? Нет, никогда! Не верится!
— Ну, нам пора, — сказал Симагин. Он говорил просто, как всегда. И начал со всеми прощаться. Обнял и трижды поцеловал Назимова: — Борис, я верю в тебя и в твоих людей!
— Желаем вам удачи, — ответил Баки. — Не тревожьтесь за нас. Мы свой долг здесь выполним.
— До встречи на родине!
— До скорой встречи, Николай.
И вот колонна русских военнопленных, по десять человек в шеренге, уже шагает по орошенной кровью и слезами лагерной земле, направляясь к площади. Вон остался в стороне брошенный тяжелый железный каток, которым трамбовали дорожки. Тут же неподалеку стоит телега, в которую впрягались «поющие лошади» и возили в лагерь песок и камни. У всех нервы напряжены до предела: будут при выходе обыскивать или нет? Симагинцы шли с боков колонны, прикрывая ее фланги, шли в передних и задних рядах — в авангарде и арьергарде. У них в карманах а за пазухой спрятаны пистолеты и гранаты. Эти бесстрашные парни готовы к любым неожиданностям.
Неподалеку от ворот, как бы выйдя посмотреть на отправку эшелонов, толпятся группы узников различных национальностей. Но это были все те же вооруженные бойцы подполья, которым выпало остаться в лагере. Если гитлеровцы задумают обыскивать уходящих и схватка возникнет тут же у ворот, провожающие бросятся на помощь, пустят в дело пистолеты, гранаты, ножи.
Среди провожающих и Баки Назимов. Его глаза широко открыты, лицо напряженное. Конечно, он отыскивает в колонне дорогие лица друзей. Но он не может совладать с еще более острой тревогой: не подвернут ли фашисты голову колонны к тому «Коварному дому», где обычно происходила массовая расправа над лагерниками? Нет, колонна миновала поворот к «дому». Колонна приближалась к воротам. Эсэсовцы выстроились по обеим сторонам ворот. В их поведении как будто не заметно ничего угрожающего. Всем своим горделивым видом они как бы хотели сказать: «Все же наша взяла. Вам приходится покидать лагерь».
Колонна втянулась в ворота. И вот уже проходят последние ряды. Кто-то обернулся, помахал беретом:
— До скорого свидания!
Железные ворота Бухенвальда со скрипом закрылись. Назимов все еще смотрел на ворота. Потом со вздохом сказал стоявшему рядом комбату Харитонову:
— Что ж, пошли.
В Бухенвальде больше нет ни Симагина, ни Бикланова! Теперь и «Русский центр» и оставшиеся бригады предоставлены самим себе. Эта мысль угнетала Назимова, он как-то сразу почувствовал себя осиротевшим и поэтому, не заходя в первый барак, где наверняка можно было встретить кого-либо из работников центра, направился к себе. Ему захотелось побыть одному, многое обдумать. Он сел за стол, облокотился, обхватил голову руками.
Одиночество было недолгим. Раздались чьи-то шаги. Оказывается, пришел Сабир.
— Баки абы, что с вами? Когда вы возвращались с площади, я все время смотрел. Вас качало, словно былинку на ветру. Думаю: не заболел ли? И пошел следом за вами.
— Нет, Сабир, болеть сейчас не время. Нелегко было расставаться с друзьями.
— Понимаю, Баки абы. Да ведь поговаривают люди, будто наши ребята не с пустыми руками пошли. В случае чего — не дадут себя в обиду. Верно?
— Верно, Сабир. Но всего не предусмотришь. Фашисты еще достаточно сильны, чтобы расправиться с ними. Ну ладно, придет час, и мы здесь не растеряемся.
— Скорее бы приходил этот час. А то денька через три-четыре мы уже и ходить-то не сможем на своих двоих. Который день перебиваемся куском хлеба с ладошку. Люди теряют силы. Какие из нас вояки.
— Что я могу сказать, Сабир? Одно посоветую: стиснуть зубы и держаться.
— Держимся, Баки абы.
Десятого апреля весь день прошел спокойно. Гитлеровцы ничем не проявляли себя. Они, казалось, были удовлетворены, вырвав из лагеря две тысячи человек.
По распоряжению «Интернационального центра», никто не выходил из бараков, чтобы не угодить в лапы фашистам. Только наружные посты из подпольщиков стояли на своих местах. Подразделения бойцов были незаметно подтянуты ближе к потайным арсеналам. В случае тревоги они могли мгновенно вооружиться. Иногда по улицам быстро проходили разведчики или командиры подразделений. И опять все пустело.
Поздно вечером Назимов наведался в восьмой барак, к Задонову, чтобы обсудить кое-какие последние распоряжения.
Когда разговор уже подходил к концу, Николай замялся.
— Что у тебя? Выкладывай! — потребовал Назимов.
— Знаешь… тут человек тебя дожидается. Просит…
— Кто?
— Рыкалов.
— Рыкалов? А что ему нужно от меня?
— Не знаю, поговорить хочет.
Баки задумался. Подозрение, павшее на Рыкалова, все еще оставалось не снятым. Правда, новых фактов против него не было обнаружено, но и оправдаться окончательно он не смог. Держался Рыкалов лояльно, да и что ему оставалось делать. Назимов хорошо понимал, какое страшное обвинение висит над человеком. А что, если он все же не виноват?
— Хорошо, зови его! — согласился Назимов.
И вот Рыкалов стоит перед ним. Не жалкий, не потерянный. Он стоит, подняв голову, смело смотрит горящими глазами. Только лицо у него почернело, словно опаленное внутренним жаром.
— Я пришел к вам не пощады просить! — твердым голосом заговорил Рыкалов. — Я ни в чем не виноват. Но я и не думаю обижаться на вас. На вашем месте я сам поступил бы точно так же. Но того, что я пережил, не желаю даже врагу своему… Прошу только об одном: когда настанет час разрешите мне идти вместе с вами в бой в качестве рядового солдата. Оружия не прошу, сам добуду в бою.
— Вы даете слово советского офицера и мужчины; что говорите искренне? — сурово спросил Назимов.
— Даю! — решительно ответил Рыкалов.
— Я хотел бы верить вам. Но… если обманете… — Назимов прищурил глаза. — Вы знаете, как мы поступаем в таких случаях?
— Знаю!
— Ну идите, ждите наших указаний.
Около полуночи Назимов задремал было. Но явились разведчики «Деревянной» бригады, принесли важнейшие новости:
— Подразделения эсэсовской дивизии «Мертвая голова», охраняющие лагерь, садятся в машины и уезжают в сторону Веймара. С внешних постов снимают часовых.
Назимов вскочил с места. Лицо у него радостно вспыхнуло.
— Вы не ошиблись, ребята? Хорошо видели? Ведь это уже половина нашей победы!
Но разведчики и сами понимали, что означает бегство эсэсовцев.
Теперь только одно могло угрожать: артобстрел или бомбежка лагеря с воздуха. В остальном лагерники, как ни ослабели, все же могли постоять за себя.
«… Приказываю: одиннадцатого апреля сего года, в семнадцать ноль-ноль огнем из орудий и пулеметов, бомбардировкой с воздуха и обстрелом термитными снарядами — снести Бухенвальд с лица земли…»
Этого приказа из ставки Кампе ждал уже несколько дней. Он весь издергался, но действовать на свой страх и риск в последнюю минуту все же не осмеливался. Он видел, что дело Гитлера окончательно проиграно. Надо спасать собственную шкуру. Чем меньше останется свидетелей всех тех зверств, которые творились в лагере, тем спокойнее для него, Кампе. Но уничтожить лагерь по собственному почину он тоже не решался: это означало бы взвалить на себя самую страшную вину. Другое дело — приказ… И вот — есть этот приказ. Он выполнит его. Он не может ослушаться. Это поймет всякий, кто знает, что такое воинская дисциплина. Кампе взглянул на часы. О, как еще далеко, как далеко! Каждый раз, когда начинал звонить телефон, Кампе вздрагивал. Кто знает, что произойдет за эти последние часы. Уже пал Эрфурт. Открылась прямая дорога на Веймар. В любую минуту из Веймара по проводам может послышаться голос американского офицера: «Алло! Приготовьте лагерь к сдаче американскому командованию!»
Кампе боялся этого больше всего. Он стоял в пустом своем кабинете. Все уже вывезено — бумаги, обстановка. Ненужное сожжено. Вилла его тоже опустела. Чемоданы отправлены специальной машиной. А сам он… Кампе проверил пистолет, снова сунул в карман.
Начальник лагеря был уверен, что никто, кроме него, не знает о секретном приказе. Скорее бы только наступило условленное время. А там телефонный звонок, команда — и музыка начнется. Но содержание секретнейшего приказа почти одновременно с канцелярией Кампе стало известно «Интернациональному центру» Бухенвальда: разведка немецких товарищей сработала неплохо.
Во втором блоке «Интернациональный центр» собрался на свое последнее заседание. На повестке дня единственный вопрос: вооруженное восстание. Теперь спорить и колебаться больше нельзя. Все ясно. Если придется погибнуть, то — в борьбе. Но не все же погибнут. Немалая часть лагерников будет спасена, благодаря самопожертвованию повстанцев.
Чтобы опередить гитлеровцев, «Интернациональный центр» назначил начало восстания на три часа и приказал всем национальным отрядам немедленно вооружиться. Только бы сцепиться с охраной, а там гестаповцы не посмеют обстреливать лагерь, иначе пострадают и их люди».
Над Бухенвальдом встало утро одиннадцатого апреля. Туман рассеялся быстро. Над головой засиял голубой купол неба. Утро было такое прозрачное, чистое, яркое, что в смертельный бой под этим небом как-то не хотелось верить.
У Назимова горели ноги от постоянной беготни. Он еще ничего не знал о решении «Интернационального центра». Собрался было вздремнуть хотя бы несколько минут. Присел на скамейку, прислонился головой к прохладной стене барака. Но едва сомкнул глаза, как его растолкал связной, сказал, что вызывают в «Русский военно-политический центр».
Сердце подсказывало Баки: сейчас он услышит нечто очень важное. Он остановился, взглянул последний раз на ослепительный диск солнца, выкатывающийся из-за горы Эттерсберг, прислушался к отзвукам канонады, гремевшей где-то в районе Эрфурта.
Почти одновременно с Назимовым в барак, где помещался центр, явились командиры других бригад — Бибиков и Шведов. Командующий армией повстанцев Иван Иванович Смердов официально сообщил им о решении «Интернационального центра». Затем перешел к главному:
— Товарищи командиры бригад! Приказываю приступить к осуществлению плана номер два. Начало восстания в пятнадцать ноль-ноль. К этому времени все оружие должно быть роздано и части выведены на исходные позиции. Бойцы ударной «Деревянной» бригады и приданный вспомогательный батальон сосредоточиваются между первым блоком и патологическим бараком. «Каменная» бригада стягивается… Все дальнейшее — как условлено в плане. План у вас есть. Сигнал атаки — взрыв гранаты. В пятнадцать ноль-ноль гранату бросит командир головного батальона «Деревянной» бригады майор Бобровников. Все. Вопросы есть? По местам! Желаю победы!
Решающий час наконец пробил. Назимов как на крыльях понесся в штаб своей бригады, в восьмой барак. Связные, отправленные им раньше, должны были созвать в барак командиров батальонов.
Все комбаты без промедления явились в штаб. Был с ними и командир головного батальона Бобровников.
По первоначальным вариантам плана восстания, в качестве головного батальона должен был выступить отряд русских военнопленных. Но отряд этот был включен в число эвакуированных. Тогда «Русский военно-политический центр» изъял у «Каменной» бригады самый боеспособный батальон, назначил его головным и переподчинил «Деревянной» бригаде Назимова, которой предстояло действовать на главном направлении и выполнять задачу ударного соединения.
Все батальоны бригады Назимова располагались в непосредственной близости от исходной позиции, но головной батальон дислоцировался в сорок четвертом блоке — в самом центре лагеря. Чтобы не вызвать подозрений у гитлеровцев, Назимов приказал бойцам батальона накапливаться на исходной позиции мелкими группами или поодиночке.
— Сейчас же начнем раздавать оружие. Наши батальоны получают оружие из тайников в седьмом и восьмом блоках… Товарищи командиры, обеспечьте полное и своевременное вооружение своих бойцов. Я буду находиться в седьмом блоке. В случае если выбуду из строя, командование бригадой примет комбат Задонов. Выполняйте!
Через несколько минут Назимов уже был в седьмом бараке. Здесь в изолированной комнате находитесь командующий сводного русского отряда Иван Иванович Смердов и его начальник штаба, а также члены центра. Назимов доложил, что «Деревянная» бригада приготовилась получать оружие. Охрана, обеспечивающая безопасность раздачи оружия, выставлена в условленных пунктах.
Как только подоспели остальные комбриги, Смердов приказал вскрыть все тайники. В седьмом, восьмом и других блоках специально выделенные люди начали взламывать стены. Бойцы, пришедшие за оружием, вначале с недоумением смотрели на происходящее. Зачем ломают стены? Когда же из тайников начали доставать новенькие, тускло поблескивающие винтовки, автоматы, пистолеты, гранаты, когда начали с треском вскрывать ящики с патронами, — радости бойцов не было предела. Сотни тощих, нетерпеливых рук, как к самой желанной пище, тянулись к оружию.
— Давай мне, прибавь еще обоймочку! — слышались дрожащие голоса.
Раздалась команда Назимова:
— Оружие и боеприпасы выносить под одеждой или завернутыми в одеяла!
Сам Баки уже вооружен: на поясе — пистолет, гранаты. Вокруг комбрига — охрана, связные. В окружении этой группы Назимов вышел на улицу. У бараков собралась огромная толпа лагерников.
— Что это такое? — строго спросил комбриг, — Что за базар?
— Это же наши люди! — доложил Задонов. — Пришли и требуют оружие. Ничего не можем поделать. Силой лезут.
Оружие раздавалось только бойцам подпольных, бригад. Тысячи узников, раньше не подозревавшие о существовании подпольного войска, увидев в руках товарищей винтовки и автоматы, бросились к тайникам, требуя, чтобы всех вооружили. Оружия им, конечно, не дали, даже близко не подпустили к тайникам. Поднялся невообразимый шум. Не считаясь ни с чем, лагерники продолжали бушевать:
— Давай винтовки! Мы не хуже других! Эта стихия могла погубить все дело.
— Где Шведов?! Командира резервной бригады Шведова — ко мне! — размахивая пистолетом, кричал Смердов. — Товарищи, немедленно расходитесь по своим баракам. Оружие выдается только боевым подразделениям. Остальные…
— Какие боевые подразделения? А мы кто?
— Мы тоже пойдем на штурм! — все сильнее шумела толпа.
Наконец подоспели люди резервной бригады Шведова, оцепили раздатчиков оружия, навели порядок.
До начала штурма оставалось около часа. В сопровождении комбатов Назимов направился к исходной позиции своей бригады. Из укрытия он осмотрел запасные ворота. Именно от этих ворот и до лагерной больницы простирался фронт его «Деревянной» бригады. Прямо перед фронтом — казармы эсэсовцев, их опустевшие склады оружия, лагерный гараж.
Назимов перевел взгляд на сторожевые вышки. Их четыре на его участке. На вышках — крупнокалиберные пулеметы. Они могут перебить множество людей, пока будут прорваны проволочные заграждения.
Назимов обернулся к комбатам.
— Штурмовики хорошо обеспечены бутылками с горючей смесью?
— Полностью обеспечены! — в один голос ответили командиры батальонов.
— Снайперы усвоили свою задачу?
— Знают.
— Кроме одиночных прицельных выстрелов организуйте еще залповые удары по вышкам. Пулеметы часовых — самая большая угроза для нас.
На левом фланге бригады, примыкая к нему, сосредоточивался отряд немецких подпольщиков. Они должны оборвать все телефонные линии, связывающие Бухенвальд с Веймаром, и выключить ток, проходящий по колючей проволоке. Выполнение этого задания очень тревожило Назимова. Лишь бы вовремя они выключили ток!
Назимов окинул взглядом проволочные заграждения. Через какие-нибудь полчаса узники ломами, топорами, крючьями, рычагами, кирками начнут рвать проволоку. Легко сказать — рвать. Проволока достаточно прочная и закреплена на бетонных стойках. Специальных ножниц нет. Выделенные «саперы», как и все лагерники, истощены, не отличаются физической силой.
Комбаты доложили, что трудно сдерживать людей, все рвутся на штурм.
— До сигнала ни один человек не должен приближаться к проволочным заграждениям! — сердито приказал Назимов. — Кто ослушается, тот — предатель. Товарищи комбаты! Сейчас же все по батальонам. А через четверть часа — ко мне в восьмой блок.
В восьмом блоке находился штаб «Деревянной» бригады.
Проходя мимо расположения батальона Задонова, укрывшегося за бараком, Назимов приостановился. Что там делается? Оказывается, комиссар батальона, взобравшись на пустой ящик, читает бойцам воззвание «Русского военно-политического центра».
— «Товарищи!
Фашистская Германия, потрясшая мир чудовищными зверствами, под натиском Советской Армии, союзных войск и под тяжестью собственных преступлений рушится по частям. Вена окружена, войска Советской Армии подступили к Берлину, союзниками взяты Зуль, Гота, Эрфурт.
Кровавый фашизм, окончательно озверевший от предчувствия собственной гибели, в предсмертных судорогах пытается уничтожить нас. Но его часы сочтены. Настал момент расплаты. Военно-политическое руководство лагеря дало приказ: в 15.00 начать беспощадный штурм Бухенвальда. Все как один на борьбу за свое освобождение! Смерть фашистским зверям! И будь проклят тот, кто, забыв свой долг, спасует в этой последней беспощадной борьбе! Наш путь героический. В этой героической борьбе победа будет за нами!
Все как один, подчиняясь военной дисциплине, приказам, распоряжениям командиров и комиссаров, презирая смерть, горя ненавистью к врагам, — вперед! Трудным, но героическим путем — к победе!
Да здравствует свобода!»
Как только комиссар кончил читать, послышалось приглушенное «ура». Люди потрясали в воздухе оружием, выкрикивали рвущиеся из сердца призывы к бою.
Эта преждевременная шумиха, по условиям конспирации, не была предусмотрена. Но — теперь уже безразлично. Впрочем, гитлеровцы так и не показывались на территории лагеря, они или оставались в полном неведении, или боялись сунуть нос в лагерь.
Когда Назимов вернулся в детский — штабной — блок, его уже поджидали комбаты. Они доложили что батальоны готовы к выполнению боевого задания. Назимов посмотрел через окно: часы на главных лагерных воротах показывали без семи минут три. Помолчав минуту, Назимов приказал:
— Начинаем!
Харитонов, Бобровников, Чернов, козырнув, выбежали из комнаты. В блоке остались только Назимов и его помощник Задонов — два верных друга, два солдата подпольной армии. Они на миг забыли, что являются командирами повстанцев, просто смотрели друг другу в глаза, радуясь тому, что в эту опасную, может быть даже предсмертную, но все же самую прекрасную минуту их жизни они находятся рядом, вместе пойдут в бой. Что сказать друг другу напоследок? Да что тут можно придумать, коли сердца их и без того слились воедино.
Неожиданно раздались детские голоса. Задонов побежал в соседнее помещение. Назимов слышал, как он говорил:
— Ребята, сейчас же разойдитесь по своим местам, спрячьтесь. Мы шуганем фашистов, перебьем всех. И тогда — свобода! А вы не выходите на улицу. Будет стрельба. Если налетят самолеты, мигом все в подвал… Ну, други, мне пора… Я скоро вернусь…
Назимов неотрывно смотрел на часы. Бегут секунды, истекают последние минуты.
Не оглядываясь, Назимов приказал:
— Тебе пора, Николай. Твое место рядом с командиром головного батальона. Желаю успеха!
Они обнялись.
— Если со мной что… — сбивчиво говорил Заделов. — Одним словом, сообщи домой… — И придерживая пистолет, сунутый в карман куртки, он выбежал в коридор.
Только что шумливо бурливший лагерь с приближением минуты восстания притих, затаился. Взоры тысяч людей были устремлены на проволочные заграждения, на сторожевые вышки. Люди готовые броситься на врага, крепче сжимали оружие. В эти последние минуты вряд ли кто серьезно думал о смерти. Слишком уж накипела злоба против палачей. Ведь так хочется испытать чувство свободы.
Тишина. Нервы напряжены, сердце готово вырваться из груди.
…Майор Бобровников, с гранатой в руке, прижимаясь к стене, чтобы не попасться на глаза часовым на вышках, приблизился к углу барака. Затем подполз к пристройке, недалеко от запасных ворот. Затаился, перевел дыхание. Выждал, когда часовой на вышке повернется спиной к нему. Вдруг бросился на землю, прополз еще несколько метров и, широко, изо всех сил размахнувшись, метнул гранату в ворота. Глубокую тишину разорвал оглушительный взрыв. В ту же секунду загремели винтовочные залпы по вышкам. Тысячи людей с криками «ура», точно потоки, хлынувшие из берегов реки, бросились со всех концов лагеря на проволочные заграждения, к запасным воротам к вышкам. Немецкие коммунисты выключили ток, и люди, вооруженные ломами, топорами, кирками, принялись рвать проволоку. Другие группы узников, не дожидаясь, когда в заграждениях будут сделаны проходы, набрасывали на колючку одеяла, куртки, матрацы и переползали, перекатывались на ту сторону ограждения. Ворота уже таранили заранее приготовленными толстыми бревнами. У вышек гремели залпы и взрывы. Из окон клубами повалил черный дым.
Наконец запасные ворота рухнули. Бойцы головного батальона рванулись к эсэсовским казармам, к войсковым складам, к гаражу. Следом продвигался батальон Харитонова, Повсюду трещали пулеметы, автоматы, рвались гранаты. Повстанцам удалось овладеть одной из вышек. Пулеметы были повернуты в сторону-врага, очереди застрочили по другим вышкам.
— Прорвали! Прорвали проволочные заграждения! Атакуют казармы! — одним духом выпалил Назимову связной, прибежавший от Бобровникова. Глаза его пи рели, щеки разрумянились. В руках — немецкий автомат. — Гитлеровцы даже не успели занять свои дзоты!
— Передай Бобровникову, чтобы атаковал ревир! — приказал Назимов, и связной тут же исчез.
— Пошли и мы! — позвал Назимов группу штабных порученцев и связных. — На месте виднее будет.
У дверей штаба стояла охрана. Один из бойцов передал комбригу трофейный автомат.
С автоматом под мышкой Баки направился к запасным воротам. Десятки убитых лежали между бараками. Многие висели прямо на проволоке.
— Бойцы головного батальона, — объяснил один из связных. — Их косили пулеметом с угловой вышки…
Угловая вышка была взорвана и горела.
— Товарищ подполковник — предупредил один из сопровождавших, — держитесь ближе к стене: здесь откуда-то стреляют, только что убили связного…
Чутьем боевого командира Назимов угадывал, что продвижение его бригады задерживается.
— Чернов! — позвал он командира третьего батальона. Давай двигай и ты. Помоги Харитонову. Прорывайся к оружейным складам!
Следовавший за комбригом Чернов приостановился, взмахнул рукой — и бойцы его батальона, перед тем невидимые, появились словно из-под земли, бросились вперед.
Над головой посвистывали пули. Стоявший рядом с Назимовым телохранитель вдруг пошатнулся, выронил из рук автомат, рухнул на землю.
Неподалеку, в небольшой воронке от противотанковой гранаты, лежали двое, вцепившись в горло друг другу, — лагерник в полосатой куртке и власовец в черной шинели. Оба были мертвы. В лагернике Назимов с одного взгляда узнал Рыкалова.
— Прости, — сказал про себя Баки. — Мы сомневались в тебе. Ты же знал, иначе нельзя было.
Навстречу, поддерживая друг друга, плелись раненые. Они не выпускали из рук оружие. В одном из них Назимов узнал Сабира.
— Товарищ комбриг… Баки абы, — обратился Сабир. — Вон из того окна бьет пулемет. Неплохо бы угомонить его.
— Попытаемся, Сабир. В каком подразделении воевал?
— В головном.
— Как у вас дела?
— Мы свой долг выполнили, Баки абы.
Назимов приказал нескольким бойцам снять фашистского пулеметчика.
— Кто поведет вас?
— Я и поведу! — вызвался Сабир. — Рана терпимая, меня уже перевязали.
Общее продвижение повстанцев задерживалось у эсэсовского ревира, который должна была брать «Каменная» бригада. Гитлеровцы успели организовать здесь оборону, их пулеметный огонь не давал бойцам поднять голову.
Атака головного батальона тоже не принесла успеха — огонь был слишком плотен.
Повторную атаку подразделений батальона возглавил Задонов. И опять пришлось залечь.
Успешнее действовал батальон Бибикова. Штурмовикам удалось подорвать доты, оборонявшие подступы к гаражам. Бойцы хлынули вперед. С минуты на минуту гаражи должны были пасть.
Большинство вышек были взорваны, горели. Но с одной все еще велся сильный косоприцельный пулеметный огонь, прижимавший атакующих. После коротких перебежек неизменно звучала команда: «Ложись!»
Но лежать под огнем — тоже равносильно смерти. Что-то надо было предпринять. Вдруг раздался оглушительный взрыв. Вышка качнулась, осела. Пулемет умолк. Кто-то из безымянных бойцов сумел подползти к вышке, заложил и подпалил заряд тола.
Теперь можно было действовать свободнее. Бойцы батальона Харитонова волокли из захваченных дотов пулеметы и минометы, быстро устанавливали, открывали сильный огонь по оборонявшимся оружейным складам.
— Атаковать склады! С ходу атаковать! — приказал комбриг, видя, что успех надо немедленно развивать.
— Товарищ подполковник, смотрите, идут наши резервы! — показал один из связных.
Действительно, батальоны резервной бригады не выдержали и, не дожидаясь приказа, включились в бой. А за бригадой буквально тучей двигалась многотысячная толпа лагерников, вооруженных чем попало.
Назимов приказал не останавливать резервную бригаду, повернуть ее вместе с нахлынувшими неорганизованными лагерниками на поддержку подразделений Харитонова, штурмовавших теперь оружейные склады. Назимов все же надеялся, что в складах осталось кое-какое оружие. Тогда заступы и кирки слабо вооруженных лагерников можно будет поменять на винтовки.
Теперь наиболее упорный бой велся у эсэсовского ревира и казарм.
Наконец головной батальон Бобровникова и Задонова ворвался в ревир.
— Не задерживаться, не задерживаться в ревире! — подстегивал Назимов.
Основные силы гитлеровцев стягивались к эсэсовским казармам.
Нельзя давать им передышки. Иначе штурмовать каменные казармы будет очень трудно, и граната на исходе.
В захваченных гаражах много автомашин. Назимов помял, что в батальоне Бибикова заранее были выявлены шоферы. Сейчас они должны находиться возле захваченных грузовиков.
— Базаров, — позвал комбриг связного, — живо к гаражу. Пусть гонят машины сюда. Задонова ко мне!; Слушай, Николай, подготовь роту к погрузке на машины. Вон по той улице заходи в тыл казармам.
Стрельба все усиливалась. Но, по-видимому, интенсивность нарастала со стороны атакующих: были лущены в дело винтовки, в небольшом количестве все же найденные в захваченном складе. Гитлеровцы повсюду отступали. Уже появились пленные. Власовцев в плен не брали, приканчивали на месте.
Гитлеровцы могли подбросить войска из Веймара. Назимов собрал всех хорошо вооруженных разведчиков, часть связных — послал их на дороги, чтобы устроили несколько засад.
Приходилось то и дело посматривать на небо — ведь Кампе по радио все же мог вызвать авиацию. Теперь, когда оборона гитлеровцев сосредоточилась в основном в нескольких точках, представлялась возможность бомбить внутреннюю территорию лагеря, где безраздельно хозяйничали повстанцы. Назимов дал указания командирам батальонов строго следить за воздухом.
В главный штаб повстанцев, к Ивану Ивановичу Смердову, Назимов отправил связного с сообщением: взяты оружейные и вещевые склады, ревир и гаражи. Идет упорный бой за казармы. Командный пункт ударной «Деревянной» бригады переносится в бывший эсэсовский ревир. Взаимодействие и связь с соседними бригадами установлены надежные.
Теперь все силы восставших введены в бой. Первоочередные задачи — прорыв проволочных заграждений и захват намеченных объектов — выполнены отлично. Гитлеровцы так и не смогли по-настоящему воспользоваться своим главным козырем: огневыми точками, расположенными вокруг лагеря. Атака повстанцев была настолько неожиданной и стремительной, что гарнизоны дзотов, находившиеся в казармах, в большинстве своем не успели добежать до огневых точек, были перебиты на полпути.
Оставалось выбить гитлеровцев из казарм. Это — труднее. Последние резервы русских повстанцев введены в бой. Обо всем этом Назимов через своего связного доложил Смердову.
К этому времени отряды чехов, поляков, югославов и болгар усилили атаку эсэсовских казарм с тыла, где уже действовали люди Бибикова, подъехавшие на захваченных грузовиках. Гитлеровцы оказались между двумя огнями. Казармы эсэсовцев, их жилые коттеджи занимали один за другим.
Мимо эсэсовского ревира, где находился теперь штаб бригады Назимова, провели группу пленных гитлеровцев.
Стрельба почему-то стала стихать. Вскоре все выяснилось.
В штаб бригады явился комбат Харитонов. На нем — новенькая кожаная куртка. Он доложил, что вещевые склады очищены от врага, и передал Назимову куртку, точно такую же, какая была на нем.
— Облачайся в трофей. Склады забиты всяким обмундированием. Весь лагерь можно одеть.
— Охрану у складов выставил?
— Первым долгом.
На командный пункт почти одновременно явились Бобровников, Задонов, Чернов, доложили, что эсэсовские казармы и коттеджи тоже взяты.
Стрельба всюду замирала.
Назимов горячо поздравил комбатов с победой, поблагодарил за отличное выполнение боевой задачи. Потом раскинул на столе карту.
— Нам необходимо закрепить победу. Задонов, твой батальон оседлает вот эту западную дорогу. Подразделение Харитонова перехватит дорогу на Веймар. Продолжайте строго наблюдать за воздухом. Чернов, ты останешься в резерве, будешь охранять оружейные и вещевые склады. Без разрешения главного штаба оружия никому не давать. Не забывайте, что в лагере, еще немало «зеленых». Вполне допустимо, что многие, из них переоделись в суматохе, могут навредить нам.
Нужно выставить надежных часовых у продуктовых складов и кухни. До распоряжения центра никому не выдавать ни крошки. Продукты для бойцов будут получать лично командиры батальонов. Надо строго экономить продовольствие…
Назимов не успел окончить инструктаж, — открылась дверь, и группа бойцов втолкнула в комнату растерянного полковника СС.
— Товарищ комбриг, — доложил старшей из бойцов, — вот, особого гада поймали.
Назимов взглянул и… узнал Реммера. Лицо Баки побледнело, глаза вспыхнули ненавистью, он медленно вытаскивал пистолет.
Реммер, выпучив глаза, стоял навытяжку, все еще не понимая, что случилось с ним. Полчаса назад, ничего не подозревая, он выехал из Веймара, чтобы лично наблюдать, как будет уничтожаться лагерь. А потом он должен был вернуться вместе с Кампе в Веймар. Но у лагерного шлагбаума его машину остановили какие-то странные люди. Он не успел вытащить пистолет, как его и шофера выволокли из машины.
Осмотревшись, Реммер закрыл обеими ладонями лицо, дико вскрикнул.
— Что, гад, узнал?.. — Назимов спрятал свой пистолет. — Ребята, уведите его и смотрите хорошенько. Этот гестаповец истязал многих наших товарищей. Мы ему устроим суд перед всем лагерем.
Реммера увели.
— А когда будет вынесен приговор суда, я своей рукой прикончу этого палача! — Назимов сложил карту. — Я — в главный штаб.
Только успел он открыть дверь, раздалась автоматная очередь.
— Кто стрелял? Зачем? — строго спросил Баки. Но ему молча указали в сторону забора. Там скорчившись лежал Реммер.
— Хотел убежать, — объяснил один из бойцов.
В главном штабе Назимов четко отрапортовал Смердову:
— Товарищ командующий, боевой приказ выполнен, враг разбит! Частично уничтожен, частично бежал. Территория лагеря очищена! Узники освобождены!
Смердов обнял его, расцеловал. Явились остальные: комбриги — Бибиков и Шведов. Они тоже успели облачиться в кожаные куртки. В рапортах своих повторили то же самое, о чем уже докладывал Назимов.
— Кампе захвачен? — спросил Смердов.
— Начальника лагеря, коменданта и прочих фюреров должны были захватить немецкие отряды, действовавшие в районе комендатуры. Но большинство гитлеровских главарей ускользнуло. Сам Кампе, говорят, переоделся в женское платье и бежал в неизвестном направлении.
…Когда Назимов вышел из главного штаба, над центральными воротами Бухенвальда развевалось красное знамя. С великим волнением смотрел Баки Назимов на это бессмертное знамя. Нет такой силы, которая могла бы его спустить с древка. Назимов, как и тысячи его боевых соратников, пойдет под этим знаменем к окончательной победе над врагом.
Тут к Назимову незаметно приблизились два мальчика. Один из них был скрипач, так запомнившийся Баки.
— Дядя Борис, — обратился он почему-то шепотом, — что, свобода пришла?
— Да, свобода! — воскликнул Назимов, обнимая мальчиков. — Свобода, ребята! Смотрите, как гордо реет наше красное знамя!
— А дядя Коля где? — спросил юный скрипач, в голосе его звучала тревога. — Его не убили?
— Нет, нет! Он жив! Скоро придет к вам. Идите в восьмой барак, к своим друзьям. Громче кричите «ура»! Никого теперь не бойтесь!
И мальчики с криком «ура» умчались в свой барак.
Назимов взглянул на часы над главными воротами. Было четверть шестого. В бывшей эсэсовской канцелярии раздался телефонный звонок. В трубке зарокотал важный начальственный голос:
— Говорят из канцелярии фюрера. Как идет очистка лагеря?
Немецкий коммунист, дежуривший в канцелярии, ответил:
— Весьма успешно!
Шел 1957 год. 28 июля на рассвете с Внуковского аэродрома, под Москвой, в воздух поднялся серебристый самолет, взял курс на Берлин. На взлетной площадке, махая вслед самолету, остались две женщины. Это были Кадрия, жена Баки, и Полина Кимова.
А в самолете находились Николай Симагин, Николай Кимов, Баки Назимов и еще несколько человек — бывших узников Бухенвальда. По приглашению Международного антифашистского комитета они летели в Бухенвальд — на слет борцов с фашизмом. Ничто в них теперь не напоминало бывших лагерников. Лишь безвременно поседевшие пряди волос говорили о том, что эти люди пережили многое.
Монотонно гудел мотор самолета. Симагин еще раз рассказал Назимову о том, как в апреле сорок пятого года, за несколько дней до массового восстания заключенных, колонна русских военнопленных была фашистами эвакуирована из Бухенвальда. Как неподалеку от Веймара русские бойцы, прятавшие под одеждой оружие, бросились на конвоиров-эсэсовцев. Охрана была разгромлена, частично перебита. Вся колонна узников Бухенвальда получипа свободу. Николай Симагин и часть его бойцов сумели соединиться с родной Советской Армией, потом в составе регулярных войск участвовали в заключительных боях с гитлеровцами.
В тот же день, в половине четвертого, самолет совершил посадку на аэродроме Шонефельд, недалеко от Берлина. Среди встречающих советские гости увидели давних своих друзей — Вальтера, Йозефа и многих других.
Объятия, поцелуи, расспросы о здоровье, о жизни. Безгранична была радость людей, которым выпало счастье снова увидеть друг друга живыми и невредимыми.
Утром отправились в Бухенвальд.
Бывших узников охватило одно и то же чувство, не передаваемое никакими словами. Это не было волнением, гневом, грустью… Нельзя было назвать это чувство ни скорбью о бесчисленных жертвах Бухенвальда, ни даже радостью за тех, кто остался жив. Да, все это было в сердцах людей, и в то же время общее их чувство было шире, глубже, всеобъемлюще. Казалось, весь мир, вечность вмещало оно в себя и предвосхищало судьбы человечества, избавленного от ужасов войны.
Ныне Бухенвальд уже не был Бухенвальдом военных лет. Только оставленные кое-где в виде скорбных музейных экспонатов зловещие проволочные заграждения, труба крематория да серые стены нескольких блоков напоминали о прежнем ужасном лагере. Не было и дуба Гёте, что возвышался когда-то посредине лагеря. Очевидцы рассказывали, что его выворотила из земли тяжелая бомба, сброшенная с американского самолета.
Можно ли забыть жертвы Бухенвальда, десятки тысяч жизней, загубленных здесь?! Никогда! Человечество помнит, не простит фашизму его зверств… Живые свидетели мрачной истории Бухенвальда ходили по территории бывшего лагеря, рассказывали, объясняли, что происходило здесь. Вот тут стоял «Коварный дом». Вон в том красном карьере, после того как перестал работать крематорий, гитлеровцы закопали тысячи безымянных жертв. А здесь с честью похоронены герои, павшие во время восстания… И долго люди, склонив головы, стояли в скорбном молчании перед братской могилой. Здесь покоятся рядом патриоты, отважные сыны многих стран. Лежат плечом к плечу, как и боролись, — словно призывают человечество беречь интернациональную дружбу, противостоять черным силам войны.
30 июля того же года в Бухенвальде состоялся митинг делегаций двенадцати стран. На нем еще раз прозвучала священная клятва бывших узников фашистского лагеря, впервые произнесенная ими 12 апреля 1945 года. Сегодня, как и одиннадцать лет назад, они клялись не прекращать борьбы с фашизмом до тех пор, пока последний гитлеровец не предстанет перед судом справедливости.
А на следующий год, в сентябре, в Бухенвальд приехали члены Советского комитета ветеранов войны. Они прибыли на открытие памятника пятидесяти шести тысячам узников — жертвам Бухенвальд а.
В скорбном церемониале принимали участие делегации восемнадцати стран.
13 сентября состоялось траурное шествие; перенос праха жертв Бухенвальда к башне-памятнику, установленному несколько южнее лагеря, на том самом месте, где гитлеровцами были расстреляны десять тысяч советских людей. Остатки жертв Бухенвальда впервые были собраны из печей крематория 12 апреля 1945 года — вдень героического восстания и победы узников. Это — священный прах патриотов восемнадцати стран Европы. Теперь он помещен в башне-памятнике.
Памятник возвышается в самом центре бывшей лагерной площади. Высота башни — около пятидесяти метров. По ее основанию размешены скульптурные группы, изображающие наиболее драматические эпизоды восстания.
На открытие памятника прибыл премьер-министр Германской Демократической Республики Отто Гротеволь.
— С чувством любви и благоговения, — сказал Гротеволь, обращаясь к людям, заполнявшим огромную площадь, — преклоняемся мы перед памятью героев, погибших в борьбе против фашизма, перед памятью миллионов жертв фашистского варварства. Они мужественно отдали свою жизнь за счастье человечества, за мир. Мы вспоминаем смелых сыновей и дочерей всех народов Европы, почти безоружными поднявшихся против фашистского террора, мужественная их смерть явилась страшным обвинением для убийц, а также ярким свидетельством стремления человечества к свободе. Стойко боролись они за великие идеалы братства, пали храбро, чтобы жить в веках… Честь им и слава!
Тысячи людей в безмолвной тишине, затаив дыхание, слушали эти слова Гротеволя.
— Впервые сегодня, — продолжал оратор, — прозвучит над Германией, над всем миром колокольный звон с башни общенационального памятника, возвещая о героизме европейских борцов Сопротивления. В этом колокольном, звоне голоса мертвых и живых прозвучат предостерегающим призывом: «Не быть больше фашизму и войне! Пусть этот звон возвестит о мире! Пусть колокольный звон полетит в Москву и Париж, в Прагу и Лондон, в Варшаву и Рим, в Берлин и Вашингтон — во все концы, где люди ненавидят войну и любят мир, как свою жизнь!
И вот над площадью поплыли мерные, певучие удары колокола. Один… два… три…
Этот колокол и поныне бьет дважды в день: в шесть утра и в одиннадцать вечера. Будет он звучать и в те времена, когда народы уже забудут, что такое война, забудут о язве фашизма, терзавшей человечество.
Колокол будет звучать вечно. Под его звон день и ночь жертвенные чаши памятника будут источать черный дым, напоминая о смрадной трубе бухенвальдского крематория — символе проклятого фашизма.
Вечерами на башне зажигаются огни. И тогда все вокруг озаряется торжествующими розово-красными лучами. Они будто вещают: жизнь на земле вечна, вечен и творец ее — человек.