Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Дyx войны

Свершилось! Да, да, свершилось то, чего никто не ожидал, о чем уже давно перестало мечтать командование полка и даже бригады, на что и командующий Ишонзовской армией перестал возлагать надежды. Эрцгерцог торжествует, Кадорна посрамлен. Мы, батальон десятого гонведского полка, сидим на самой вершине Монте-дей-Сэй-Бузи, а итальянцы сброшены в пропасть и грызут локти.

Теперь я могу смело сказать, без всяких внутренних терзаний, — мое отношение к войне опять ясно определилось. Но не хочу спешить с окончательными выводами. Сейчас не место рассуждениям. Мы должны быть только бойцами, достойными воинами перед лицом врага, в которых должно быть достаточно внутренней силы и твердой решимости, чтобы совершать чудеса героизма. И это чудо совершилось: мы взяли Монте-Клару.

«Нет больше Монте-Клары, есть возвышенность Монте-дей-Сэй-Бузи, занятая австро-венгерскими войсками», — так начиналось наше донесение, отправленное майором Мадараши прямо в штаб бригады (на что, между прочим, в штабе полка очень обиделись). Но надо все же рассказать по порядку. После Вермежлиано прошел месяц. Нервы мои уже начали притупляться, я стал привыкать к Добердо. Этому помог наш безмолвный уговор с Арнольдом не касаться больше вопросов войны.

Нас сменили с Вермежлиано в тот день, когда два полка из соседней дивизии перебросили на тирольский фронт. Словом, перегруппировка началась, и кронпринц Карл вместе со своим штабом переехал в Триест.

С Вермежлиано нас отправили на отдых в Констаньевице. Это обещало много приятного. Всем известно, что часть, попадающая на отдых в Констаньевице, никогда не снимается оттуда раньше чем через неделю. В этом лагере солдат ожидает баня, парикмахер, кино, а нас — офицерское собрание, цыганская музыка, штабное общество, — словом, маленький тыл. Тишина, можно спать, блаженно потягиваться и, если захочется, даже совершить экскурсию в Виллах. На этот раз мы провели в Констаньевице целых восемь дней. Сколько новостей, какой комфорт! К лейтенанту Дортенбергу приехала жена, и командование предоставило в их распоряжение целый домик. Голубиная идиллия!

В Констаньевице мне два раза привелось встретиться с рыжим адъютантом полковника Коши.

— Ну, как обстоят дела с Кларой? — спросил я его. Штабной крысенок подозрительно взглянул на меня, но, увидев, что я не издеваюсь, стал откровенен.

— Да, большие были неприятности, господин лейтенант. Немцы ведь потеряли больше тысячи человек ранеными и убитыми. Командование получило такое серьезное предупреждение, что только дым пошел. Ведь немцев сняли и даже артиллерию убрали. Они так разозлились, что не пожелали принять участия в правофланговой операции, хотя этот фронт такой же их фронт, как и наш.

В каждом слове адъютантика я слышал истины, изреченные полковником Кошей.

— Ну, теперь ясно, что Клару мы надолго оставим в покое.

Фенрих оживился.

— Видишь ли, — только это строго между нами, — командование потому и выбрало правый фланг, что хотя там и горы, но в направлении Лавис-Роворето можно будет прорваться к озеру Гарда. Прорыв произойдет, очевидно, где-нибудь в долине Эчча. Теперь представь себе: если правый фланг прорвется вперед до озера Гарда, то наш левый фланг может продвинуться до самой Венеции, и никто ему не сможет оказать сопротивления.

— Ага, так ты тоже хочешь кататься по лагунам?

Фенрих вынул из кармана карту и начал мне объяснять значение стрелок, нанесенных на карту синим карандашом. Они летели над горами, над реками, вдоль узких горных дорог и указывали направление будущего удара.

— А что касается Клары, черт с ней. Если правый фланг прорвется вперед, итальянцы все равно должны будут нам ее отдать.

Из Констаньевице нас перебросили на Полазо. Это место можно охарактеризовать тремя словами: крысы, трупы и виперы.

Перед отправлением на Полазо был издан приказ — наполнить фляги стрелков ромом. Выслушав этот приказ, солдаты помрачнели.

— Ну, если во фляги льют ром, значит, следующий приказ будет — примкнуть штыки.

Но на этот раз гонведы ошиблись. После прочтения приказа перед строем появился батальонный врач обер-лейтенант Аахим и громовым голосом пояснил:

— В той местности, куда мы направляемся, кроме пуль и гранат неприятеля, нам придется еще иметь дело со специфическим местным врагом. Это так называемая карзская випера. Тот, кого укусит эта маленькая змейка, может спустя час умереть в страшных мучениях. В ром, налитый в ваши фляги, подмешано противоядие от этих укусов. Укушенный должен немедленно выпить всю флягу и явиться к санитарам.

По лицам солдат пробежали давно не виданные веселые улыбки. Юмор народа глубок, как море: даже перед смертью любит посмеяться солдат.

Пока мы дошли до Полазо, семьдесят человек из батальона были «укушены» виперами, но ни одного смертельного случая не было; всех их, вдребезги пьяных, санитары потащили на сборный пункт.

Смеху и шуткам не было конца. Мы уже спустились в котловину и попали в лучи итальянских прожекторов, когда один солдат, бросившись на землю, почувствовал легкий укол в руку. Он не обратил на это внимания, но не достигли мы еще позиций, как у него начала пухнуть рука. В него влили две полные фляги рому, и санитары потащили быстро пьянеющего человека назад, прямо на операционный стол.

Полазо — это глубокая котловина на Добердо. Ветхие окопы, сотни неубранных трупов, близость к неприятелю такая, что из своих траншей мы слышим каждое их слово.

Семь дней, проведенные на Полазо, — это тихие муки, сплошная бессонница. Жара адская. Котловина насыщена густым трупным замахом. Это зловоние впитывается во все, даже в письма, которые мы получаем.

Из дому пишут, что отец все хворает (это с тех пор, как погиб брат Шандор), всех наших подмастерьев, за исключением хромого Карчи, мобилизовали, из скопленных денег осталось уже очень мало. Я хотел написать матери, чтобы она продала что-нибудь из моих книг. Наивность! Кому сейчас нужны книги?

Под вечер, накануне смены из Полазо, майор созвал офицеров батальона и с военным лаконизмом объявил:

— Господа, сегодня ночью мы идем под Клару.

В тишине можно было слышать биение многих сердец.

— Господин майор, сколько лет этой Кларочке? — спросил, улыбаясь, Бачо.

Майор засмеялся, и все мы разразились смехом.

— Ну, друзья, — сказал майор серьезно, но мягко, — я знаю, что вы даже дьявола не испугаетесь...

— В особенности, если он заключен в бутылку под печатью токайских погребов, — ввернул Бачо.

— Но верно, что Бузи — это твердый орех. Поэтому, господа, прошу вас усилить бдительность, подтянуть людей, не допускать лишней беготни в окопах, обратить особое внимание на газовые посты и каждую минуту быть начеку. Малейшее дуновение с юга — и мы готовы. Дежурства надо удвоить: два человека от батальона, два — от роты. Телефонную связь под Кларой мы примем уже налаженную. Словом, господа, за те десять дней, которые мы там будем стоять...

— Десять дней! — прошел шепот среди офицеров.

— Я говорю десять для того, чтобы, если нас сменят раньше, это явилось приятной неожиданностью, — улыбнулся майор.

— Ах так!

Офицерский обед начался в атмосфере особенной теплоты. О Кларе больше не говорили, но было внесено несколько практических предложений.

— Может быть, объявить и солдатам, чтобы они подготовились? — спросил Бачо.

— Да, чтобы половина из них сейчас же начала заявлять о болезнях, — возразил батальонный врач.

— Но ведь на то ты и доктор, чтобы установить — болен человек или нет, — резко сказал Арнольд (это был один из редких случаев, когда он вмешался в общий разговор).

Майор нахмурился.

— Оставим эти вопросы, господа. Дело солдата — маршировать, стрелять, окапываться и служить.

— Господин майор полагает, что солдат — это скот? — едко спросил Сексарди.

— Солдат не имеет никакого отношения к высшим соображениям, — ответил Дортенберг.

Поднялся шум, и дело, очевидно, дошло бы до ссоры, если бы не вмешался майор.

— Господа, не будем спорить об азбучных истинах. Где это слыхано, чтобы войску перед боем объявляли о предстоящих событиях? Это решительно противоречит духу армии. А вот не мешало бы вам после обеда проверить запасное снаряжение. Под Бузи может быть так, что два дня не будет обеда, в особенности в случае каких-нибудь осложнений.

(Ну, вас это не коснется, господин майор, это будем переживать мы там, впереди.)

— Не мешало бы испытать и газовые маски, проделать ряд упражнений и посмотреть, все ли умеют пользоваться противогазами. Я допускаю, что даже не все унтер-офицеры знакомы с этим делом, — наставительно сказал майор.

Когда после обеда я приказал выстроить свой отряд, я убедился, что все солдаты уже знают, куда мы идем. Гаал говорил об этом тоном, не допускающим возражений. Консервы были в порядке, упражнения с противогазами шли весьма успешно. В этом был смысл, и люди с примерным усердием делали все, что надо. Некоторые обследовали свои маски со всех сторон и, обнаружив малейший дефект, немедленно приступали к ремонту. У банок с резиновым клеем стояла целая очередь.

Откуда они знают, как могли узнать — это меня не занимало, и никому из офицеров не приходило в голову допытываться. У солдат своя агентура: вестовые, телефонисты, ординарцы, свой солдатский штаб, и не удивительно, что они иногда узнают кое о чем раньше, чем их непосредственные начальники.

Смена под Кларой происходила немного иначе, чем обычно: сменялись повзводно и поротно. Мне, как начальнику саперного отряда, пришлось присутствовать почти везде.

Позиции тут сложные, многоярусные, они идут капризными зигзагами — то параллелями, то расходясь в стороны, то упираясь в тупики. Есть три совершенно самостоятельных окопа, куда даже не ведет ход сообщения. Передовой гарнизон входит в эти окопы ночью и остается до следующей смены. В третьей, самой задней линии находятся замечательные каверны, я таких до сих пор не видел. Это огромные подземные лабиринты с хорошим притоком воздуха. В некоторых может поместиться целая рота.

Выше у террасы, где начинается подъем, окопы ужасные, примитивные.

Когда мы в настороженной тишине сменяли седьмой батальон, мои нервы были натянуты, и я не мог себе ясно представить картину позиций. Крадучись, избегая малейшего шороха, мы заняли место сменяемых, их наблюдательные пункты, повторяли их указания и были готовы дать отпор любому нападению.

Я старался разглядеть потонувшую в темноте Клару, но ничего не видел, кроме густого мрака, и только чувствовал, что над нами висит что-то грозное и неприступное. Итальянцы молчали. Непривычно было отсутствие ракет. Это характерная особенность позиций Клары. Ведь неприятельские ракеты все равно перелетали бы через наши линии, а наши ракеты освещали бы только нас самих.

Ночь здесь была настоящей южной черной ночью. С нетерпением ждали мы утра, и нам казалось, что оно опаздывает. Наконец рассвело, и мы по-настоящему приняли эти крутые позиции.

Да, здесь наше положение было трудное. Мы бессильно бились внизу, пробираясь лишь на невысокие террасы, а итальянцы сидели наверху. Стоило им только кинуть большой камень, и десятки наших солдат были бы уничтожены, а если бы они вздумали бросить ручную гранату... Но нет, все-таки дело обстояло не совсем так. Голь на выдумки хитра. Постоянная необходимость защищаться сделала людей дьявольски изобретательными. Ознакомившись поближе с положением, мы увидели, что наши позиции на Кларе превосходны. Много приложил тут стараний и труда начальник саперно-подрывного отряда дивизии полковник Хруна. Он снабдил наши низкие позиции изумительно простыми сетями против ручных гранат. Это были проволочные сети, из которых в мирное время делали садовые изгороди. Их натягивали на специальные рамы и расставляли с таким расчетом, чтобы все падающие сверху предметы скатывались по ним над головами солдат.

Начальник подрывного отряда седьмого батальона, капитан, инженер по профессии, с настоящим восхищением говорил о старике Хруне. После смены капитан остался со мной еще на день, чтобы окончательно передать эти сложные позиции.

В порядке смены рота Арнольда попала на правый фланг батальона, в середине позиций стала рота Сексарди, из этой же роты вышли два взвода, образовавшие передовые гарнизоны. Там, где стоял взвод Бачо, тянулся длинный незаконченный аппендикс, приближающийся крутым поворотом к краю верхней террасы. Бачо занял аппендикс, хотя это было и необязательно. Половина роты Дортенберга попала в резерв. Влево от нас, ближе к Сельцу, стоял четвертый батальон, а вправо, в направлении Вермежлиано — Редигулы, держал линию батальон егерей.

На наших позициях был виден многомесячный труд тысяч людей — массивные окопы, фланговые защиты из сотен мешков с землей и щебнем, и везде и всюду следы изобретательности, энергии и внимания. Бойницы сплошь стальные, местами они буквально обращены к небу, но когда выглянешь, видишь, что выстрелы винтовок точно направлены на бруствер неприятеля.

Капитан, мой коллега, горячо рекомендовал мне связаться с полковником Хруной, который уделяет этим позициям особое внимание.

— А капитан Лантош? — спросил я. — Ведь он наш непосредственный начальник.

Коллега снисходительно улыбнулся и махнул рукой. Когда мы с ним простились, уже вечерело. Прошел первый день.

Мы со Шпицем решили на следующий же день снять точную карту позиций и послать полковнику Хруне и Лантошу.

Первый день прошел в абсолютной тишине. Итальянцы, казалось, спали. Наши солдаты вылезли из своих нор, готовые ко всему, пробирались осторожно по стенам. Смены часовых происходили в мертвой тишине. Над нами, как громадный кулак, висела Бузи. Но обед прибыл вовремя, как только стемнело, и выяснилось, что на Кларе полагаются усиленные порции вина. Люди развеселились и начали уже снисходительно поговаривать о новых позициях. Из штаба батальона вначале звонили каждые пятнадцать минут, потом тоже успокоились.

Но днем пространство перед нашими окопами и проволочные заграждения представляли ужасную картину. Обуглившиеся трупы немцев и лохмотья убитых, висящих на проволоках, делали ландшафт нестерпимым. То тут, то там белели пятна хлорных дезинфекций, но это мало помогало. После атаки немцев прошел месяц. Большинство трупов уже совсем сгнило, но все-таки в полдень, когда солнце бросало снопы лучей прямо на наши позиции, в неподвижном воздухе стояло густое зловоние. Вот какова была Монте-Клара, квинтэссенция добердовского фронта.

На следующий день после полудня меня вызвал к телефону лейтенант Кенез. Кто-то называет мою фамилию, но это голос не Кенеза. Мой собеседник говорит по-немецки, и по его певучему акценту я узнаю полковника Хруну. Он направляется к нам. Мы встречаемся в устье главного хода сообщения. Старик в сопровождении своего длинного адъютанта быстро переходит от одного прикрытия к другому, хитро улыбается, шутит, предостерегает нас от итальянских стрелков, которые могут попасть даже в замочную скважину. Хруна прекрасно знает наши позиции. Его интересует правый фланг, он хочет пробраться через нас на 34-й участок, чтобы установить какие-то нужные ему данные.

Полковник держится настолько просто, что я решаюсь пригласить его к себе в каверну. Он принимает приглашение. Старик очень разговорчивый и приятный собеседник.

— Я уже предлагал нашему главному командованию великолепный способ атаковать Бузи. Атака должна быть произведена исключительно саперным методом. Надо сделать так, чтобы наступали не люди, а окопы. Для этого необходимо собрать достаточное количество строительного материала — мешки, щебень, цемент, бревна, выстроить рядом с Бузи, вернее, вплотную, такую же возвышенность и оттуда прыгнуть на итальянцев. Такую гору можно сделать очень быстро, но Лантош все настаивает на том, чтобы минировать Бузи.

Я не могу понять — шутит он или говорит серьезно. В его глазах миллион улыбок:

— А между тем, без шуток, движущиеся позиции — это не такая глупая вещь, как кажется. Они могли бы сделать очень интересной нашу прозаическую позиционную войну. Ну да ладно, все это мечты. — Полковник быстро опрокидывает рюмку коньяку и потом прибавляет: — Во всяком случае, это более реально, чем все фронтальные удары против Бузи, стоящие тысяч и тысяч людей, в то время как для защиты возвышенности требуется не более двух хорошо расставленных пулеметов.

Я слушаю старика, смотрю на его золоченый воротник и думаю: «И у него есть свой конек».

Полковник прощается. Я иду провожать его. В районе взвода Бачо Хруна останавливается и говорит:

— А этот аппендикс не мешало бы удлинить, кое к чему он, может быть, и приведет.

Старик со своим адъютантом уходит в направлении Вермежлиано.

Тихо. Только где-то вдали, у Сан-Михеле, как далекий гром, ухает артиллерия. В таких случаях выстрелы не слышны, а долетают только звуки разрывов.

«Да, это далеко, — думаю я. — И не твоя беда, когда не над тобой рвется шрапнель и ударяет граната».

Из своей каверны выходит Бачо. Он слышал последние слова полковника об аппендиксе и придирчиво говорит мне:

— А ну-ка, чтобы завтра твои саперы вместе с моими людьми принялись за дело.

Я вяло возражаю, но тут же, откуда ни возьмись, вырастает мой круглолицый помощник. Он уже знает, о чем мы говорим, и немедленно вступает в спор со своим вечным оппонентом.

— Саперы не обязаны занимать позиций. Это дело пехоты. Мы только работаем над позициями, прошу хорошенько заметить.

Бачо возражает мягко, по-товарищески, как и полагается старшему, но Шпиц горячится еще больше и спорит, желая доказать свою правоту.

— Знаете что, ребята, давайте-ка зайдем туда, в этот окопчик. Мой капрал сегодня доложил мне, что там превосходно слышно каждое слово из итальянских окопов. По его мнению, неприятель от нас не дальше, чем в десяти шагах, — говорит Бачо.

— Да, конечно, по прямой, по воздуху, — возражает Шпиц.

— Ошибаешься, не по воздуху, а по земле. Не будем спорить, там есть превосходные перископы, и можно убедиться на месте. Ну, кто со мной?

Бачо так повернул дело, что уклониться неловко, и мы все без всяких разговоров двигаемся к аппендиксу. Идем гуськом, пробираясь от одного выступа к другому. Чем дальше мы углубляемся в окопчик, тем больше он кажется нам ненужной и даже вредной затеей. Аппендикс вначале неуверенно извивается по плоскому месту, а потом каким-то змеиным поворотом забирается на верхнюю террасу. Вот тут, в расширенном конце окопа, и сидели люди из взвода Бачо.

Мы подошли к перископу. Действительно, невероятная близость: за путаными проволоками видны стальные щиты итальянского бруствера, мешки, камни.

— Что это, контр-аппепдикс?

— Нет, основные позиции итальянцев.

— Не может быть, это какой-нибудь выдвинутый гарнизон.

— Нет, господин лейтенант, самые настоящие позиции. Здесь как раз кончается спуск с Клары, это и есть самый стык.

Мы долго рассматриваем позиции неприятеля. Десять, максимум пятнадцать шагов. Невозможно.

— Восемь, — объявил Шпиц тоном, не допускающим возражений.

— Действительно, очень близко, — признал и Бачо. — Но близок к человеку и его локоть, а попробуй укуси.

— Да ведь это их локоть, — отпарировал Шпиц.

— Правильно, — заметил Бачо. — А ну-ка, Шпиц, укуси их локоть, если он, по-твоему, так близок.

Капрал взвода Бачо рассказывает нам, что среди итальянцев есть много солдат, хорошо знающих венгерский язык.

— Вот и вчера один из них крикнул нам: «Гэй, мадьяры, здравствуйте!» Но мы не ответили. В приказе сказано, что нельзя отвечать.

— Почему нельзя? — спросил я удивленно.

— Узнают, что мы тут сидим.

— А вы думаете, что они и так не знают?

— Думаю, что знают, господин лейтенант.

— Не надо им отвечать, — мрачно говорит Бачо. — Черт их знает, что им нужно.

В это время в окопе появился Гаал.

— Как вы думаете, Гаал, стоит удлинять окопчик?

Гаал долго рассматривает в перископ окрестности, и в тот момент, когда собирается ответить, раздается выстрел, и перископ дергается в руках взводного.

— Вот видите, господин лейтенант, — говорил Гаал вместо ответа.

— Смотри-ка, выстрел горизонтальный, — задумчиво произнес Бачо.

Мы быстро покинули аппендикс и вышли в окопы.

«Нет, в данном случае Хруна не прав. Надо бросить этот окопчик, — подумал я, — в нем каждый сантиметр пристрелян».

Я простился с Бачо и ушел в свою нору. Шпиц тоже вскоре вернулся. Мы сейчас живем в одной каверне.

— Я не хотел говорить при Бачо, — начинает Мартон, — но если бы мы повернули этот окопчик влево и под защитой отвесной стены террасы продвинули бы его дальше на двадцать — двадцать пять метров, можно было бы большие дела делать.

— В стратегию ударился, Марци, — шучу я. Мне нравится темперамент моего помощника.

— Нет, какова мысль, по-твоему? — допытывается он, устремив на меня свои большие светло-синие глаза.

— Что же, если бы можно было сделать такое колено по методу Хусара, это, пожалуй, имело бы смысл. Но нужно слишком много материала, а тут очень трудное положение.

Мартов заметно доволен, что я не высмеял его план.

— Знаешь, лейтенант Бачо прекрасный малый, но он очень любит разыгрывать младших, и при нем невозможно вести серьезный разговор, — пожаловался он.

— Скажи-ка, Мартон, — внезапно сказал я, — как ты чувствуешь себя здесь, на фронте?

Шпиц удивленно взглянул на меня и смущенно заморгал. Прямота вопроса поразила его.

— Как тебе сказать, господин лейтенант... Я ведь здесь только третий месяц, и вообще я солдат молодой. Три с половиной месяца обучения, чудесные мишкольцкие дни... Я прямо из школы попал в казарму; и, знаешь, ни казарма, ни офицерские курсы не показались мне трудными. Да и фронт я воспринимаю не так трагично. Я ведь жизни еще не знаю, а это хорошая добавочная школа.

— Это верно, — согласился я. — А скажи, ты никогда не думал о войне, о солдатском быте?

— Как же, конечно, думал. Думал о том, каков будет мир. Вот я представляю себе: мы победили, возвращаемся откуда-нибудь из завоеванной Венеции, демобилизуемся. Видишь ли, когда человек имеет пару отличий и был фронтовым офицером... Я знаю, что в университете вначале будет очень трудно.

— А почему, Марци?

— Да, знаешь ли, тут на фронте человек ко многому привыкает. Тут он большой господин: денщик, отряд, подчинение многих людей, людей старше тебя по возрасту, пожилых. В сущности говоря, мы — большие господа и вряд ли будем такими же в штатской жизни....

— Словом, тебе нравится все это?

— Да, иногда, признаюсь, нравится, но большей частью нет. Вот возьмем, например, Гаала, — Шпиц понизил голос. — Ведь Гаал хороший знакомый, даже, можно сказать, друг моего отца. Он, видишь ли, шахтер и уже старший рабочий, штейгер. Живет на нашей улице через несколько домов от нас. Да тут не только он один, много таких, но я их не так хорошо знаю, как Гаала. И вот, когда становишься перед отрядом, отдаешь команду или когда приходится говорить: «А ну-ка, взводный Гаал, идите сюда, идите туда» — и еще бываешь вынужден добавить: «А ну-ка, быстрее», — тогда порой бывает очень неприятно.

Слушая взволнованную речь Мартона, я видел, что затронул очень нежные и живые струны.

— Ну и, кроме того, тут нельзя рассчитывать на завтрашний день. Я только одного боюсь, чтобы меня не изуродовала какая-нибудь пуля или осколок гранаты. В плечо, в ногу, руку — это пустяки, только бы не в лицо. А ты видел, как эти черти итальянцы махали огнеметом? Но, говорят, они за это поплатились: у них взорвалась одна камера и погибло много народа.

— Словом, ты боишься ранения в лицо, Марци?

— Да, знаешь, это было бы очень неприятно — вернуться домой изуродованным. Ведь мне еще предстоит жениться.

В окопах слышен шум, движение, беготня. Хватаем газовые маски, отстегиваем кобуры револьверов и выскакиваем из каверны.

Влево от нас какое-то оживление. Туда устремляется несколько человек. Это наряд, вызываемый по тревоге. Запасные постовые вскарабкиваются на бруствер и вставляют винтовки в отверстия стальных щитов.

Спрашиваем встречного, что случилось.

— В районе второй роты, господин лейтенант, там, где стоит передовой гарнизон, что-то рухнуло, но взрыва не слышно. Итальянцы что-то сбросили туда. Наши постреливали, а сейчас умолкли.

Пробираемся дальше. Двигаться приходится осторожно, все чаще и чаще щелкают фланговые выстрелы. Вскоре сталкиваемся с двумя саперами из нашего отряда. Шпиц набрасывается на них:

— Что там произошло?

— Простите, господин прапорщик, мы сами толком не знаем. Говорят, что итальянцы насвинячили во второй роте.

— Как насвинячили? Говорите яснее, — сержусь я.

— Да они там, господин лейтенант, выпустили на наших сверху какую-то дрянь, — говорит солдат в замешательстве, явно не желая назвать что-то своим именем.

Мы пошли дальше, и чем больше продвигались к месту происшествия, тем меньше требовалось объяснений. Итальянцы сыграли плохую шутку с нашим передовым гарнизоном, находящимся в непосредственной близости с террасой: они спустили в этот круглый окоп свое отхожее место. Ужасная жидкость, которую итальянцы, видимо, долго и тщательно собирали, удушливым водопадом обрушилась на голову бедного гарнизона. В этом комическом положении была большая доля трагизма. По телефону из гарнизона жаловались, что они буквально задыхаются, но делать было нечего: до наступления темноты из окопа выйти нельзя. Некоторые смеялись над происшествием, но многие были возмущены.

— Итальянцы начинают воевать своим национальным оружием, — съязвил Арнольд. — Но не знаю, не поступили бы мы точно так же, если бы были наверху, — добавил он задумчиво. — Всякая война вырабатывает свой образ действий.

Майор Мадараши вызвал Арнольда к телефону:

— Пожалуйста, не шумите там по поводу этой истории. Надо растолковать солдатам, чтобы они поменьше болтали, а то к нам может прилипнуть какая-нибудь позорная кличка.

Арнольд немедленно передал желание майора присутствующим офицерам.

— Положение ясное, — сказал Сексарди, — мы находимся во власти любых пакостей неприятеля. — И обер-лейтенант, сверкая глазами, обвел взглядом собеседников.

— Не надо принимать так близко к сердцу этот клозет, — успокоил его Бачо.

Посыпались шутки, анекдоты, и в конце концов на происшествие стали смотреть только с юмористической точки зрения.

Вечером с итальянских позиций до нас доносились веселые песни, смех. На самой верхушке Клары задорно бренчала мандолина.

— Наверное, у них произошла смена, — предполагали многие из нас. — Ведь вчера они вели себя очень тихо.

Где-то на левом фланге наши солдаты начали распевать ответные песенки, пародируя итальянцев:

Дель Триесте
Илло фесто
Илло серо
Илло над
Эль мори, мори, мори,
Эль мори сафалад.

Ночь прошла тихо. Хусар, Гаал и Шпиц основательно поработали над аппендиксом и хвастали, что углубили его за одну ночь на полтора метра.

Утром я навестил их, вернулся домой и прилег. Было около восьми часов. Вправо от моей каверны послышался сухой треск взрыва.

«Ручная граната! — подумал я.

Хомок выскочил посмотреть, в чем дело, и сразу вернулся.

— Наших взорвали. Господин Шпиц, капрал Хусар и еще пять человек остались на месте.

Я выбежал. В окопах уже все знали и чувствовалось волнение. Навстречу мне с револьвером в руках шел Бачо. Его сопровождало человек двадцать из дежурного наряда. Бачо и его люди взволнованы, лица их бледны, глаза смотрят свирепо. Винтовки есть не у всех, но многие на ходу подвешивают к поясу ручные гранаты и поправляют штурмовые ножи. Бачо мимоходом кивает мне и проходит со своими солдатами к аппендиксу.

Меня остановили саперы. На носилках лежит Шпиц. Лицо у него лимонно-желтое, раскинутые руки болтаются, левый глаз закрыт, а правый неподвижно смотрит вперед.

— Что с ним?

— Рана в затылок. Он готов, — говорит санитар. — А кто еще?

Несут нескольких тяжело раненных. Один идет сам, его правая рука наскоро забинтована, и через бинт просачивается кровь. Бежит Гаал.

— Из нашего отряда пострадало семь человек, господин лейтенант. Бедный прапорщик Шпиц, царство ему небесное. Хусар ранен, но легко, его сейчас перевязывают. В роте четверо убитых, много раненых.

Я рванулся к аппендиксу — не пускают: люди из взвода Бачо запрудили дорогу.

— Отойдите, господин лейтенант, итальянцы сейчас будут стрелять.

Энергично отстраняя солдат, пробиваюсь вперед. Легко раненный в лицо гонвед рассказывает Бачо, как все случилось.

— Саперы работали, господин лейтенант. Они сняли сетку для ручных гранат и отодвинули назад. Так приказал господин прапорщик, которого убили. И вдруг совсем близко от нас, как будто в двух шагах, со стороны итальянцев кто-то закричал по-венгерски: «Эй, мадьяры!» «Ну что?» — спросил господин прапорщик. — «Хотите сигарет?» Господин прапорщик промолчал и шепнул нам, чтобы мы не отвечали, но кто-то из наших закричал: «Давайте, но только тунисские или египетские». — «Держите, — говорит итальянец, — бросаю». И действительно, из итальянских окопов полетела к нам жестяная коробка с сигаретами. Там было не меньше сотни. Все с золотыми мундштуками, настоящие тунисские, с арабом на крышке. Ну, мы, конечно, набросились на сигареты, стали разбирать. Одну половину разобрали, а другую поднесли господину прапорщику. Вдруг итальянец опять кричит: «Эй, мадьяры!» «Чего еще?» — спрашиваем мы. Признаюсь, и я спросил. «Хотите ветроупорных спичек?» «Ну давай», — кричим мы. «Бросаю», — говорит, и вижу я, летит на нас что-то черное. «Беда!» — подумал я сразу и закричал: «Ложись!» — а сам бросился за мешок со щебнем, но в эту минуту гранаты уже взорвались. Пять штук было в связке. Вот как было дело.

Бачо стоял среди своих солдат. Глаза его буквально светились, он тяжело дышал, сжимая в руке револьвер.

— Это все? — спросил он, когда раненый замолчал.

— Так точно, господни лейтенант.

— Ну, не совсем, — сказал Бачо и поднял голову. Лицо его раскраснелось, в глазах пылал сумасшедший огонь. — Ребята, — обратился он к солдатам, — неужто стерпим?

— Что ты хочешь делать, Бачо? — спросил я, прорываясь к нему.

— Ага, Матраи, слушай: сейчас мы отомстим за это дело. Если скоро не вернемся, сообщи моему ротному. Прощай.

В окопах уже столпилось не меньше пятидесяти человек. Тут был в полном составе взвод Бачо, несколько человек из других взводов и часть моих саперов. Солдаты были взволнованы и готовы на все.

— Ну, — крикнул Бачо, — кто хочет бить, за мной!

Я не успел раскрыть рта, как люди двинулись стеной и, сгибаясь у выхода, один за другим исчезли в аппендиксе. Несколько секунд ничего не было слышно, только сыпались камни. Вдруг кто-то крикнул:

— Наши прорвали проволоку! Выходят!

Стоящие в окопах солдаты ринулись к выходу. Мне казалось, что тишина застывает, ни одного звука, только быстрое шарканье подкованных бутс. Я вынул револьвер «и почувствовал спазмы в горле.

«Эх, да что я, в первый раз иду врукопашную?» — с досадой подумал я и крикнул:

— Гаал! Сообщите обер-лейтенанту. Два взвода сюда, быстро! — и прыгнул в окопчик.

Аппендикс был битком набит людьми, на они не стояли, a двигали друг друга вперед. Никто не знал, что случилось впереди, но вдруг все побежали, и я вместе с ними. Ноги спотыкались о какие-то камни, потом обо что-то скользкое и мягкое, но не было времени взглянуть на землю. Перед лицом качнулась проволока. Секунда — и мог бы остаться без глаз. Раня руки, хватаю проволоку и отстраняю с дороги. Оглядываюсь, желая предупредить следующего, и, к своему удивлению, вижу, что за мной идет Гаал. Лицо его сосредоточенно, в руках держит короткую шанцевую лопатку.

Впереди слышны взволнованные крики, потом залпом рвутся ручные гранаты.

— Вейте... в бога!.. — слышу пронзительный голос Бачо, и мы бежим вперед.

«Наши ворвались в итальянские окопы», — мелькает в моем мозгу.

Сзади напирают.

— Вперед, вперед!

Кто-то, прижавшись ко мне, дышит прямо в лицо, меня обдает тяжелый запах несвежего рта, но вот я освобождаюсь из тисков людей и мчусь дальше. Все устремляются влево, наверх, наверх на макушку, а я чувствую, что необходимо было бы некоторым повернуть и вправо, но тут же замечаю, что из наших окопов идут люди и цепью атакуют итальянцев, а дальше у Вермежлиано началась бешеная перестрелка с обеих сторон. До этого все происходило в полном молчании, но когда до нас докатилась орудийная стрельба, атакующие разгорячились и везде послышались неудержимые крики: «Райта! Ура! Райта!»

Я тоже кричу самозабвенно, до хрипоты:

— Вперед, вперед! Резервы, вперед!

Под моими ногами итальянец. Он подымает руки, я машу ему револьвером.

— Марш назад!

Он ползет, не опуская рук. Один из наших солдат подскакивает к нему и ударяет штыком. Итальянец ловко уклоняется от удара и бросается на спину, как испуганная собачонка.

Устремляемся выше и выше. Вот мы уже в итальянских окопах. Перед нами вход в глубокую каверну.

— А ну-ка, ребята, ручную гранатку!

Я подхожу к каверне и, сам не знаю почему, кричу по-немецки:

— Heraus! {23}

Гулким эхом отдается в глубине мой голос, но никто не отвечает. Швыряем в черную яму входа ручную гранату и двигаемся дальше.

До самой верхушки уже осталось несколько шагов. Передовые части атакующих теперь устремились вниз. На одну секунду передо мной открывается вся картина атаки, но некогда разглядывать.

Наши люди рыщут, как тигры, заглядывают во все щели и малейшее сопротивление оплачивают смертью. Везде попадаются пленные, и солдат приходится уговаривать, чтобы они их не трогали, что это уже пленные. Итальянцы бледны, их лица перепуганы, руки смешно подняты кверху.

— Ага, это вы на нас вчера дерьмо опрокинули? — кричит маленький Торма, размахивая карабином перед носом высокого итальянца.

Я оглядываюсь. Вся первая рота тут, но и моих саперов порядочно. С левого фланга на соединение с нами движутся вторая и третья роты. Мы наверху, мы можем вылезть из окопов и посмотреть вниз.

По пологим террасам Клары бежит рассыпавшаяся в цепь вторая рота. Впереди мчится обер-лейтенант Сексарди с длинной шашкой в руке. Откуда он взял эту шашку? Кругом дикие, но гордые победой лица. Лицо Арнольда красное, воспаленное, рот перекошен. Он кричит и машет. Что он кричит?

— Ложись! Огонь по отступающим! Пулемет!

У многих нет даже винтовок, только ручные гранаты. Итальянцы, не сдавшиеся в плен, сброшены вниз под скалу.

Что с Бачо? Бачо — настоящий герой. Бачо, Бачо...

Арнольд преследует огнем отступающих, но уже внизу. Несколько человек отсюда, с края отвесной скалы, швыряют вниз ручные гранаты. Заговорили винтовки. Солдаты, израсходовавшие свои гранаты, бросают вниз камни и все, что попадется под руки.

А что там внизу? На правом фланге атакуют егеря. Они вышли из своих окопов и валом катятся к проволокам. Застрочил пулемет. Егеря залегли. Некоторые из них уже бегут назад, потом ползут, отступают остальные. Надо бить итальянцев из пулемета отсюда, сверху; уже ставят пулеметы, но поздно, потому что егеря не идут во второй раз в атаку.

— Вперед к окопам! Выбить, выбить!

Бешеные крики, никто не обращает внимания на пули, даже гранаты не производят впечатления. Впрочем, гранаты летят через наши головы. Слышно, как они шуршат и рвутся за нашими спинами, где-то внизу. Над нами лопаются шрапнели. Черт с ними, ничего не значит. Двое раненых. Не важно. Клара наша! Ура! Райта!

Как же это случилось?

К одиннадцати часам положение определяется. Мы овладели высотой Монте-дей-Сэй-Бузи, в наших руках вся возвышенность. Потери с нашей стороны ничтожны.

Заградительный обстрел итальянцев гремит бешеным огнем, но нас он мало беспокоит. На левом фланге четвертый батальон тоже ворвался в итальянские окопы, там идет бой. Итальянцы в четвертый раз идут в атаку. Теперь заградительный огонь сметает обе стороны. Страшная перестрелка на линии егерей. Егеря снова пошли в штыковую, их левый фланг врезается в неприятельские окопы. Рота Сексарди спешит вниз на подмогу егерям. Итальянцы отступают во вторую линию окопов. Заградительный огонь настигает егерей. Летят щепки, люди, мешки. На левом фланге у самого подножья итальянцы атакуют роту Дортенберга, но в их наступлении нет темперамента и быстроты. Они ползут. Мы ждем, когда они станут на ноги, и осыпаем их отсюда из пулеметов. Многих пригвождаем на месте. Вот преимущество высоты Монте-Клары, которая к тому же является мертвым пространством для артиллерии.

Что случилось и как это случилось? Все об этом говорят, спрашивают, все взволнованы — солдаты, офицеры, штабы. В штаб батальона уже звонил полковник Коша.

По телефону сыпались восхищенные поздравления. Я думаю!

Эту атаку не вел никто. Эту атаку вел проснувшийся от спячки дух войны. Людей толкали вперед оскорбленное самолюбие и неудержимая жажда мести. Атакующих не встретил ни винтовочный, ни пулеметный огонь, ни пламя огнеметов. Огнеметы мы нашли нетронутыми в цементных кабинках. Там и сейчас стоят четыре страшных баллона. Эти огнеметы месяц тому назад погубили тысячи людей. Солдаты и офицеры огнеметчики разбежались. Один из оставшихся офицеров на моих глазах застрелился.

Мы очутились на возвышенности молниеносно. Неприятельские офицеры сонные выходили из своих каверн. Они скорей удивились, чем испугались в первую минуту и, изумленно озираясь, поднимали свои плохо повинующиеся руки. Сопротивление не имело никакого смысла. А наши рычали от ярости, их не успокаивали ни победа, ни трофеи.

Я сегодня видел истинное лицо войны: это лицо идущего на все солдата. Как давно я видел это лицо, может быть, только в самом начале войны. Сегодня солдата не интересовало ничто, кроме мести и расплаты.

Хомок говорит мне:

— Ох, как вы рассердились, господин лейтенант, когда пристрелили итальянского офицера, который хотел дать тягу.

Клянусь, я этого не помню. Но ясно помню лицо Арнольда, когда он во главе своих солдат ринулся вниз в окопы. В руках у него был короткий карабин. Я знаю, как он умеет обращаться с этим оружием, но он держал карабин прикладом вверх, превратив его в дубинку.

Сегодня никто не жаловался, что обед запаздывает, что фляги пусты. Солдаты были сыты и пьяны победой.

Артиллерия итальянцев все еще беснуется. Она сконцентрировала свой огонь на четвертом батальоне и на егерях. По приказанию штаба батальона роты размещаются на занятых позициях. Посредине, на самой макушке, идет победоносная первая рота, по флангам — вправо вторая, влево третья рота. Дортенберг держит связь с четвертым батальоном, а Сексарди — с егерями. Наши старые позиции занимают полковые резервы двенадцатого батальона. Бедный двенадцатый батальон! Теперь я их понимаю. Монте-дей-Сэй-Бузи нельзя было взять одними иерихонскими трубами, для этого необходимо было, чтобы очнулся от мнимой смерти дух войны.

Грохот неприятельской артиллерии не вызывает теперь в нас прежнего леденящего кровь страха, мы просто не обращаем на него внимания. Наши артиллеристы рьяно отвечают итальянцам. Удивительные попадания, потрясающая точность. Итальянские окопы разлетаются в щепки, а их огонь бьет только по нашим проволочным заграждениям.

Мой отряд уже деятельно работает по переделке наших новых позиций. Прежде всего надо перебросить брустверы с северного направления на южное и на низменных местах выбросить «испанских всадников» — рогатки переносного проволочного заграждения.

Перед ротой Арнольда нет неприятельской линии, позиции тут кончаются обрывом. Итальянцы где-то внизу. Несколько человек из наших лезут вниз в разведку. Двое убиты, один ранен. Край обрыва удивительно точно пристрелян итальянскими пулеметами.

Серый карстовый камень легко подчиняется нашим стальным ломам. Начинаем устраиваться. Подсчитываем трофеи: двести пленных, из них семнадцать офицеров, четыре огнемета, тысячи винтовок, много патронов и пулеметов. Много интересных находок. Странно, эти позиции освещались электричеством. Откуда же ввод? Неужели из Удинэ?

Хомок спрашивает, не пойду ли я в свою старую каверну, где лежит Шпиц. Шпица будут хоронить в Констаньевице вместе с остальными жертвами атаки, там им будут отданы все воинские почести.

Я не хочу видеть Мартона мертвым. Мне хочется, чтобы он остался в моей памяти прежним жизнерадостным юношей. А сегодня его лицо было желто, в углу раздавленного мертвого рта запеклась струйка крови. Это не тот Шпиц, я не хочу такого видеть.

— Нет, не пойду, дядя Андраш, — отвечаю Хомоку.

— Верно, господин лейтенант, все равно ему уже не поможешь. Господин взводный Гаал пошел вниз прощаться. Ведь они земляки. Завтра ему придется написать отцу господина прапорщика. Да, большое будет горе. Говорят, что господин прапорщик из бедной семьи, отец его мастеровой. Сколько труда, наверное, положил человек, чтобы сделать из сына барина!

Хомок говорит тихо, без печали и без гнева. Душу отводит, старый скептик. Я не хочу его прерывать. Старик взял на себя роль верного оруженосца и не отставал от меня во все время атаки.

— Ну как, дядя Андраш, копнули вы хоть одного итальянца? — спрашиваю я.

— Да пришлось, господин лейтенант, — признается он нехотя.

Уже вечереет. Итальянцы все еще беспокоятся и каждые полчаса возобновляют контратаку, наскакивая на наши фланги. Артиллерия бешено месит спуски Монте-Клары. Очевидно, итальянское командование никак не может примириться со столь неожиданной потерей возвышенности и поэтому безудержно выбрасывает вперед свои резервы, которые должны несколько отодвинуть четвертый батальон и егерей, чтобы охватить возвышенность с флангов. Бедные егеря сильно пострадали. Мы говорим, что им суждено испить горькую чашу нашей победы.

Неприятельское командование, видимо, в неистовстве. Как только прекращается одна атака, немедленно подготавливается новая. Артиллерия впадает в ураганную истерику, это предвещает штыковую атаку. Мы тоже выдвинули все возможные резервы. Наша артиллерия бьет вяло, но с большими попаданиями.

Мы выскакиваем на гребень каждые полчаса и смотрим, как из ложи, на это клубящееся, исходящее дымом и чадом, воющее и гремящее представление.

— Жаркий денек выдался для наших друзей. А чтоб не хамили с нами в следующий раз! — неожиданно говорит фельдфебель Новак.

«Ах, господин Новак! Я его сегодня что-то не видел. Где же он был?» — думаю я невольно. Но не хочу ставить его в глупое положение и не спрашиваю его об этом.

Проходит первый день и первая ночь на Монте-Кларе. Мы полны праздничным чувством победы. Но настроение немного испорчено: господин полковник Коша изругал нашего старичка Мадараши за то, что написанное мной подробное донесение о взятии Монте-Клары попало не в полк, а прямо в бригаду. Это я знаю от Фридмана и Чуторы.

Чем больше я наблюдаю за солдатами, тем яснее мне становится, что в нашей армии действуют два устава — один писаный, другой неписаный. Эти два устава ведут между собой молчаливую, но упорную войну. Первый устав диктуется сверху, другой — снизу.

Чутора о многом узнает раньше, чем мы, офицеры. Это противоречит уставу, но это факт. Новак избил моего сапера. Это не предписывается уставом, но это факт. Новак признался мне, что во время атаки он отсиживался в каверне. Он показал мне записку, написанную печатными буквами. В записке значится: «Берегись, собака, кишки выпустим». В одной из букв «б» мне чудится рука Гаала. Новак думал, что я ему посочувствую, но я вернул ему записку и сказал:

— Сохраните на память, Новак.

Раньше такая записка вызвала бы большие неприятности: это бунт. Но неписаный устав гораздо сильнее, чем многие думают. «Телефонные связи» Фридмана функционируют гораздо лучше, чем у господина майора. Мы с Арнольдом смотрим на это сквозь пальцы, а Бачо восхищается. Полковник Коша обругал нашего майора, хотя виноват не майор, а бригадный генерал, вырвавший донесение из рук Мадараши. Между Кошей и Мадараши действует старый устав, поэтому мы только слегка жалеем майора.

В эти полные событий дни мне представилось много возможностей наблюдать за солдатами и офицерами.

Бачо потрясающе прост. Он рассказывает:

— Я сам не понимаю, как это случилось, но, знаете, когда я увидел мертвое лицо прапорщика Шпица и услышал об этой провокации, я ужасно рассердился. И вижу, что солдаты тоже разъярились. А настоящая война, друзья, начинается только тогда, когда солдат приходит в раж. Господа генералы этого не понимают, это знаем мы, строевые офицеры, запасники, делающие войну. Ну, думаю, если они так близко, — айда, ковырнем их. Выскочили мы в аппендикс, дошли до конца. Никто не проронил ни звука. Смотрю, лежит куча мешков. Схватил я три штуки, подмигнул солдатам, они сейчас же разобрали мешки. Тут вспомнил я молодость, когда приходилось лазить в чужой сад за яблоками. Накинули мы мешки на проволоку и мигом очутились у них. Очевидно, мы застали там тех, кто совершил провокацию, потому что один из них, кто-то вроде младшего офицера, увидев нас, закричал по-венгерски: «Мадьярок!», но больше ничего не успел вымолвить. Я прямо на него накинулся, и он полетел кубарем. Итальянцы обалдели, глазам своим не поверили. Ну и потом пошла атака. Знаете, как торговец надрежет сукно, потом возьмет обеими руками, рванет, и пойдет рваться с треском материя. Так и мы покончили с ними: с треском.

Меня считают вторым героем, ведь я шел непосредственно за Бачо, но, по-моему, Арнольд куда больше заслуживает это звание. Ведь героизм офицера проявляется в его инициативе, а надо отметить, что Арнольд был именно тем, кто со второй полуротой, вместо того чтобы идти налево, повернул направо и этим завершил окончательно взятие возвышенности. Если бы мы все пошли налево, то легко могли очутиться в мешке и попасть в плен, вместо того чтобы принести столь славную победу своему фронтовому участку.

Нет конца подробностям. Лейтенант Дортенберг недоволен, так как он из-за нас пострадал, а доктор Аахим всячески старается доказать, что через пять минут после взятия возвышенности он уже был там. Никто из нас не был свидетелем докторского героизма, но мы терпеливо выслушиваем это благонамеренное вранье. Сегодня утром лейтенант Кенез конфиденциально сообщил нам, что дивизия запросила имена людей, отличившихся в атаке, что в штабе батальона уже готовится список. Роты получили предписание подготовить списки отличившихся унтер-офицеров и рядовых. Я представляю Гаала, Хусара и того высокого ефрейтора, который вышел за итальянцами на Вермежлиано. Это замечательный парень.

— Как твоя фамилия? — спрашиваю его.

— Пал Эгри, господин лейтенанат, — и его глаза впились в меня, как гвозди.

Я ходатайствую перед Арнольдом о включении его в список награждаемых и производстве в капралы.

Я очень недоволен Арнольдом. Между нами произошла небольшая размолвка, и на этот раз Арнольд был глубоко неправ. Он не прав, потому что полон мрачного скептицизма, не прав, потому что губит себя морально и физически, злоупотребляя алкоголем. Проще говоря, Арнольд пьет, пьет, как маляр. Маляр, маляр... У нас был сосед маляр Габор Дитрих, он постоянно был пьян, а в глазах господина профессора доктора Арнольда Шика всегда блистала чудесная ясность. Теперь эти глаза часто затуманены, их взгляд то сонно вял, то дико блестящ.

Господин обер-лейтенант Шик пользуется большим авторитетом в батальоне. Он замкнут, молчалив, умеет отстранять от себя тех, кто ему мешает, и его считают немного высокомерным. Господин обер-лейтенант Шик — командир первой роты, старший чин в батальоне после майора. Сейчас штаб дивизии представил его к производству в капитаны.

Арнольда не радует победа, его оставляет совершенно равнодушным факт героического взятия Клары. Эта история, по его мнению, не имеет никакого смысла ни с тактической, ни с какой другой стороны. Неверно. Я горячо спорил, восставая против его утверждений, Арнольд сделал безразличное лицо и после моей горячей тирады не нашел ничего лучше, чем сказать:

— Думай, как тебе угодно.

Это обидно и унизительно. Первый раз в жизни я стою против своего учителя и говорю ему прямо в лицо: «Дорогой учитель, ты этого не понял». Потеря авторитета неприятна каждому учителю, и Арнольд тоже не является исключением. Он обозвал меня восторженным теленком, который не видит дальше своего носа. Не понимаю, почему он пришел в такую ярость, и объясняю это только тем, что Арнольд злоупотребляет вином. Он вконец извел свои нервы.

Но что же я сказал такого, что было бы так возмутительно и глупо? Я только хотел поделиться впечатлениями об этой героической атаке, рассказать, какие чувства она вызвала во мне. Я пытался доказать, что война еще не изжила себя, что в сегодняшнем бою были темперамент, ярость и цель, что атаку вело настоящее возбуждение и поэтому так красива победа. Арнольд смотрел на меня с отвращением.

— Ты это серьезно? — спросил он тихо.

— Да, совершенно серьезно, Арнольд. Я счастлив, что мог принять участие в этой атаке.

— Любопытно, — сказал он и, взяв со стола давно прочитанную газету, начал просматривать ее.

Я достаточно хорошо знаю Арнольда, поэтому не обрываю разговора, а, слегка повысив голос, продолжаю:

— Да, Арнольд, эта атака меня многому научила и в первую очередь показала, что мы с тобой в последнее время шли по неверному пути. Что случилось? Я, Тибор Матраи, молодой человек двадцати трех лет, офицер венгерской гонведской армии...

— Господин лейтенант...

— Да, лейтенант, фронтовик с самого начала войны, позволил себе в последнее время поддаться такому настроению, высказывать такие мысли, которые...

— По крайней мере, неприличны для офицера гонведской армии, — закончил мою фразу Арнольд.

— Если хочешь, пожалуй, можно формулировать и так, но прибавь еще, что эти мысли деморализуют и ни к чему хорошему не приведут.

— А чего хорошего ты ждешь?

— Победы, — ответил я вызывающе. — Победы.

— Чего же ты ждешь от победы?

— Арнольд, я не хочу продолжать наш разговор в таком тоне. Выслушай меня до конца, — сказал я спокойно. Арнольд снова уткнулся в газету. — Что хорошего в том, что я отдаюсь всеуничтожающему пессимизму? Верно, мои нервы истрепались, признаюсь, что в последнее время я сомневался в целях и путях войны. Сомневался в том, выдержит ли дальше солдат. Мы, офицеры, не в счет. Генеральный штаб и министры — тоже. Они выдержат, если выдержит солдат. Именно ты, Арнольд, пробудил во мне интерес к солдатам. Признаюсь, меня терзали тысячи сомнений, но сегодня я воспринимаю их совершенно иначе, да и многое воспринимаю иначе, чем неделю тому назад. Солдат умеет и может воевать, если его поведут, направят и если он осознает — за что.

Арнольд расхохотался. Он смеялся долго, до удушья, пока не уронил газету, и так закончилась наша беседа. Позже я пожалел, что затронул этот вопрос. Арнольд не верит, что мой сегодняшний взгляд на войну — взгляд окончательно установившийся, он считает это не чем иным, как рецидивом школьных настроений. Может быть, он прав, не знаю и не хочу анализировать. Я обрел наконец то, чего мне так не хватало, — спокойствие, без которого все вокруг превратилось в громадный знак вопроса. Сегодня я смотрю на все уверенно и никому не позволю вывести себя из равновесия.

Пробую заговорить на эту тему с Бачо. Он удивленно смотрит на меня.

— Да ведь это уже политика, дружище, а в политике я полный профан, — говорит он, улыбаясь.

Нет, такой тоже не может быть точка зрения интеллигентного человека. Я давно отказался от широко распространенного казенного взгляда, будто офицеры не должны заниматься политикой. Тут нам должен диктовать неписаный устав.

Я хочу верить в будущее, хочу, чтобы война не выросла во мне в потрясающее — «за что?». Долой знаки вопросов, да здравствует восклицательные знаки!

Мой отряд порядком уменьшился, а дела тут очень много. Целый день прошел с тех пор, как итальянцы погрузились в молчание. Вначале еще пробовали пристреливаться, но гранаты, посылаемые на Клару, попадали только к резервам. Вчера заговорила итальянская тяжелая артиллерия. Несколько недолетов. Но хотя Клара и дрожит, до нас долетают только звуки и щебень.

Отсюда, с вершины, далеко видно. В солнечном море чернеют перелески, блестит река и иногда, как мираж, виднеются колокольни далекого городка. Это долина Ишонзо, куда мы так стремимся, где, как нам кажется, мы в открытом бою уничтожили бы неприятеля. Мы уверены, что, если бы могли отсюда спуститься на равнину, там все пошло бы как по маслу.

Сегодня целый день обставляем и переделываем позиции. Все направленное к северу мы теперь переносим на южную сторону. Сегодня я осмотрел латрину {24}, которую итальянцы спустили на наших. Это мастерски сделанное сооружение, как балкон, висит над террасой. Надпись: «Латрина № 7». У итальянцев тут господствовал порядок, как в крепости.

Получаю приказание от майора Мадараши перебросить латрину на сторону итальянцев, установив ее над пропастью таким же висячим балконом. Приказ вызывает среди солдат большое оживление. Работа по переноске латрины идет дружно и весело. Гаал тоже сочувствует этому делу. Саперы уже рвут камень на том месте, куда можно будет вставить это сооружение. На вторую ночь латрина перекочевала с севера на юг. Итальянцы, увидев ее, открыли бешеный пулеметный огонь. В латрине в этот момент сидели два солдата. Оба получили легкие, чрезвычайно счастливые раны. Рота с нескрываемой завистью провожала счастливцев, отправившихся на перевязочный пункт.

— Плохая шутка эта латрина, — говорю я Гаалу.

— Народу нравится, господин лейтенант. Ведь тут мало развлечений.

Латрину углубляем, замаскировываем камнями, видна только ее железная крыша. Итальянцы постреливают. Вокруг латрины кружатся рикошеты, но все же все стараются попасть туда. Приходят даже из чужих рот. Солдаты усердно собирают мед мести.

Меня очень интересует, откуда итальянцы могли получать электрическую энергию. Осматриваем офицерские блиндажи, глубокие каверны, и Гаал приходит к заключению, что дело не обошлось без электрической буровой машины. Мой взводный с большим уважением относится к итальянской технике.

Что касается камня, итальянцы первые мастера. Наши солдаты больше любят землю, да и то на земле предпочитают сеять и боронить, а не рыть окопы.

Несносный человек этот Гаал. Он любит разглагольствовать и слишком много позволяет себе. Это результат либерализма Шпица...

Из штаба батальона пришла телефонограмма с приказом Шпрингеру, Бачо и мне в сопровождении взвода из первой роты сегодня вечером сняться в Нови-Ваш, где нас будут ждать автомобили. Завтра похороны героев. Вначале предполагали, что пойдет вся первая рота, но потом по высшим соображениям этот план отменили. Сменять нас пока не собираются. Мы уже знаем, что означают эти высшие соображения: предстоят большие награждения и всякие церемонии. Говорят, что награждения будут произведены лично командующим участком фронта генералом Вороевичем, тут же в окопах, на самой вершине Монте-дей-Сэй-Бузи. Но есть и такой слух, что Бороевич-то прибудет, но награды будет раздавать сам главнокомандующий эрцгерцог Иосиф. Солдаты очень довольны и превозносят эрцгерцога, но, к сожалению, они делают это слишком громко и преимущественно в тех случаях, когда поблизости стоит какой-нибудь офицер.

Вызываю Гаала. Даю ему указания, что надо делать во время моего отсутствия, и объявляю, что меня будет заменять прапорщик Торма. По губам взводного скользит пренебрежительная улыбка.

— В чем дело, Гаал? Вы имеете что-нибудь против господина прапорщика? — спрашиваю я вызывающе.

— Никак нет, — говорит Гаал и с удивлением смотрит на меня, как будто видит в первый раз.

— Сегодня ночью надо закончить переброску бруствера, а когда я вернусь, приступим к работам на правом фланге. Мы можем закрепить за собой Бузи только тогда, когда выберемся на ту сторону.

Я браню егерей, прозевавших удобный момент отбросить итальянцев назад, хотя бы на сто метров. Мне хочется, чтобы Гаал понял, что я полон самых воинственных чувств, и чтобы он не смел откровенничать со мной, высказывая свои взгляды на войну и армию, как пытался делать до сих пор.

— Ну-с, господин взводный Гаал, надеюсь, вы меня поняли. Смотрите, чтобы в латрине номер семь не повторились несчастные случаи, вроде вчерашнего. За это ругают только нас, саперов. Я отдал приказание господину Торме, чтобы он потребовал от роты двадцать — двадцать пять человек в помощь нашему отряду. Кроме того, прикажите Кираю, чтобы по моем возвращении он дал мне ответ, откуда итальянцы взяли электроэнергию и какие сечения проводов. Я сомневаюсь, что электричество у них было проведено только для освещения.

Гаал молчит. Он, видимо, удручен и даже ни разу не сказал, как полагается, «так точно». Поэтому в конце я резко спрашиваю:

— Вы меня поняли?

— Понял, господин лейтенант, но...

— Ну что еще?

По лицу Гаала пробегает тень смущения, он секунду колеблется, потом тихо говорит:

— Ничего, господин лейтенант, я только хотел сказать... Но, может, господину лейтенанту не угодно слушать...

— Я вас не понимаю, Гаал. Солдаты мы или старые бабы? Чего вы мямлите? Говорите прямо.

Гаал вытягивается, чего он давно не делал. Ему не к лицу эта солдатчина, но он, видимо, хочет мне угодить.

— Осмелюсь доложить, господин лейтенант, что в оперативном отделе штаба дивизии или бригады должна быть особая карта разреза нашей возвышенности. Мы называем это гидрогеологической схемой местности. Для того чтобы у нас было правильное понятие о том, что из себя представляет Монте-дей-Сэй-Бузи, нам необходимо получить эту карту. И так как вы изволите отправляться в Констаньевице, я хотел просить вас...

В первый момент я испытываю смущение, но внезапно оно переходит в яростную злобу.

«Ага, значит, господин взводный хочет сказать: «Э, господин лейтенант, ты еще дитя, и хотя я простой унтер, у меня в мизинце больше понятия о войне, чем у тебя».

Подавляя ярость, хмурю лоб и с явным неудовольствием говорю:

— Правильно, Гаал. Очень хорошо, что вы мне напомнили об этом.

И раздражение тут же исчезает, я готов признать, что Гаал гораздо больше меня понимает в саперном деле, но не хочу ему этого показывать.

Мы выступаем около семи часов вечера, не ожидая темноты и дерзко игнорируя итальянцев.

Взвод уже выстроен. Впереди Новак. Его назначили к нам, чтобы он прибрал «банду» к рукам. Новак чисто выбрит, ест меня глазами, ожидая приказаний. Я — старший в этой экспедиции, но сейчас же поручаю взвод фенриху Шпрингеру. Шпрингер достал откуда-то черные муаровые ленты и прикрепляет их к нашим левым рукавам. Ну да, ведь мы идем на похороны.

Остающиеся солдаты смотрят на нас с почтительным любопытством и нескрываемой завистью. В чем дело? Ведь тут сейчас прекрасно, никто их не тронет, и, кроме того, это место — поле наших побед. Итальянцы сброшены вниз, мы наверху. И все же, как рвутся отсюда солдаты! А ведь мы здесь всего шестой день. Даже при нормальных условиях смена не происходит раньше восьми — десяти дней, тем более сейчас, когда предстоят такие торжества.

Спускаемся к своим старым окопам. Здесь уже большой порядок. Подтянуты резервы. Около батальонного перевязочного пункта замечаю Хусара. Он тоже увидел меня, вынимает изо рта трубку и, опираясь на палку, подходит ко мне.

— Что, Хусар, тяжелое ранение? — спрашиваю я иронически.

Лицо у капрала желтое, помятое, глаза смотрят враждебно.

— Два небольших осколка ударили, господин лейтенант, — говорит он кисло. — Завтра, если будет нормальная температура, возвращаюсь в отряд.

Хусар до смешного печален. В его тоне ясно звучит: «Ведь вот так близко было счастье, и какая-то цифра перепутала выигрыш». Мне становится жаль его. Вынимаю блокнот служебных записок, пишу несколько строк начальнику брестовицкого этапа и протягиваю записку капралу.

— Вот, Хусар, спуститесь в обоз, передайте эту записку и, когда как следует отдохнете, возвращайтесь с тремя перископами нового образца. Ладно?

Хусар вытягивается, и мы оба улыбаемся, каждый своим мыслям.

В устье хорошо укрепленного хода сообщения к нам присоединяется Бачо. Идем ходами, иногда оглядываемся на горбатый силуэт Монте-Клары. Да, теперь Клара не вызывает в нас прежнего холодного замирания сердца.

Улыбаясь, рассказываю Бачо о своей встрече с Хусаром. Бачо одобряет мой поступок.

— Правильно сделал, что приклеил бедному парню маленький пластырь в три-четыре дня.

Меня шокирует благоговейное восхищение Шпрингера, когда он говорит о героизме Бачо и моем. Я решительно протестую против столь лестного выдвижения моей роли, но Бачо всячески подчеркивает, что я первый поддержал его во время штурма. И тут же я замечаю, что Шпрингер ловко переводит разговор на свое участие во взятии Клары, начинает рассказывать о себе сперва осторожно, но, видя, что мы его не обрываем, чувствуя добродушие Бачо, постепенно наглеет и расписывает, как повел свой взвод на штурм. Меня забавляет его хвастливость. Если бы я сделал сейчас какое-нибудь острое замечание, сразу бы рухнули осторожные попытки фенриха стать рядом с нами. Но я молчу. Ведь все на свете относительно, в том числе и наш героизм.

Бачо тихо напевает:

Сегодня красная жизнь,
Завтра белый сон.

Бачо сегодня задумчив, зато Шпрингер болтает без умолку. Я представляю себе Шпрингера штатским. Он был, наверное, вычурно элегантен и эту элегантность банковского служащего притащил сюда на фронт. Он всегда выбрит, причесан и отполирован. Он играет в карты, и, говорят, весьма счастливо.

Я слушаю разглагольствования фенриха. Он глубоко взволнован героическим порывом нашего батальона.

— Что верно то верно: ни я, ни Бачо, ни ты ничего не могли бы сделать, если бы за нами не пошли солдаты. Без решимости и преданности солдата не может быть победы.

— О какой преданности ты говоришь?

— Преданность офицерам, конечно. Офицерам и присяге.

— Ага, понимаю. Продолжай.

И Шпрингер продолжает развивать свои взгляды, которые потрясающе похожи на мои попытки уяснить себе причины событий. Это открытие приводит меня в отчаяние. Путаные концепции Шпрингера доказывают, насколько несовершенна моя точка зрения, — а я воображал... Но не хочется сейчас об этом думать. Нет, нет, только не думать. Теперь надо чувствовать, ощущать сладость победы, а не думать о ней. И вдруг мне чудится иронический голос Арнольда:

— Ага, мой друг, значит, дело дошло уже даже до того, что и мыслить опасно. Да ведь это философия дезертирства!

К счастью, Шпрингер вызвали вперед и прервали его многословные рассуждения, возбудившие во мне чувство острой тоски и беспокойства.

Впереди образовался затор. Навстречу нам идет целый транспорт. Несут мины находящемуся тут недалеко, в одной из воронок, минометному отряду. Солдаты несут мины на носилках. Идут с предельной осторожностью: достаточно уронить одни носилки, чтобы весь транспорт взлетел на воздух. Мы отходим в одно из ответвлений и пропускаем бомбометчиков. Они предупреждают нас, что в нескольких шагах отсюда имеется опасное место, поражаемое неприятельским ружейным и пулеметным огнем. Узнав, что мы из десятого батальона, они долго и с любопытством рассматривают нас. Ага, так вот они, те, знаменитые! Наши солдаты пыжатся, снисходительно отвечают на вопросы бомбометчиков.

Село Добердо обходим стороной. Вправо от нас виднеются его разрушенные улицы. И все же тут чувствуется какая-то жизнь и движение. В одном из разоренных садов видим артиллеристов. Домовито живут землячки. Это полевая батарея, снабженная прожектором. Они беспокоят тыл итальянских вермежлианских позиций, посылая туда воющие шрапнели и ослепляя лучами прожектора продвигающиеся по ночам части. В самом Добердо, несмотря на то что оно кажется совсем вымершим, хорошо налаженная подземная жизнь. Все обращенное к фронту тщательно замаскировано, открыто только то, что направлено к тылу. Эта суровая необходимость маскировки превратилась у людей в потребность. Телефонисты ползком движутся вдоль своей линии, проверяя каждый сектор. Работают они сонно, нехотя, удивленно смотрят на нас, но, заметив на околышах наших фуражек цифру десять, переглядываются. Эти все знают.

— На похороны, друзья? — спрашивает унтер офицер.

— Нет, на свадьбу, — насмешливо отвечают наши. Ход сообщения неожиданно обрывается, мы выходим на поверхность земли. Спуск — русло высохшей реки, на той стороне его начинается шоссе. Как странно идти при дневном свете по этой местности, виденной нами только по ночам! Правда, солнце уже спустилось за горы и тени гор окутали нас сумерками, но в небе еще играют золотые лучи. Камни отдают тепло, впитанное ими в течение знойного дня, и быстро остывают. Часа через два они заставят нас дрожать от холода.

Шоссе, по которому мы движемся, всюду изрыто свежими артиллерийскими воронками. Везде валяются вывороченные деревья, груды обвалившихся камней. В домах на месте дверей и окон зияют дыры, во дворах лежат сорванные крыши, на дороге сломанные колеса, перевернутые автомобили, разбитые ящики, одинокий крест (похоронен на том месте, где убит), недалеко от шоссе полосатый пружинный матрас с темными пятнами крови. Нас торопят прячущиеся в кустах полевые жандармы. Вдруг опять ход сообщения, пробирающейся наверх глубокими широкими зигзагами. Шагов через двести он также неожиданно обрывается. Мы очутились на вершине холма. Внизу на шоссе видим группу автомобилей. Мы в Неуэ-Вилле.

Оглядываюсь, нет ни Добердо, ни Монте-дей-Сэй-Бузи, нет ничего. Передо мной мягкие, покрытые кустарником холмы, на вершинах которых видны прорезы ходов сообщения. Влево шоссе, настоящее хорошее шоссе с белыми колышками по обочинам. Белой лентой спускается оно к долину. Мирный пейзаж, на фоне которого так дико выглядим мы, солдаты.

Неуэ-Вилла состоит из нескольких построек вроде вилл. Здесь, должно быть, жили местные богачи, а теперь эти дома занимает штабная знать.

Шоферы заводят машины, солдаты штурмом берут кузова. К нам лениво подходит этапный комендант, низенький неприветливый капитан, и просит нас удалиться до наступления темноты, чтобы зажженные фары не навлекли неприятностей на его участок.

Бачо шутит и балагурит, с солдатами, просит их спеть.

Они не заставляют себя долго упрашивать. Мелодия, почти веселая, похожа на марш, но текст, текст! Эти слова хватают за сердце:

Строгай, столяр, строгай, пока
Гробов для целого полка
Не напасешь, а на кресте
Ты напиши: «Последним сном.
Десятый полк спит под крестом».

Автомобили двинулись. Солдаты сидят, крепко ухватившись за деревянные скамьи, и орут:

...а на кресте
Ты напиши: «Последним сном...»

Удивительно, ни Бачо, ни Шпрингера песня не трогает. Я слышу ее в первый раз: это, очевидно, последний шедевр солдатского творчества. Но ведь это надо понять, это же не бессмыслица.

— Похоронная песня, — говорю я Бачо, располагаясь с ним на кожаных сиденьях бригадной машины.

— Э, они знают, что петь, — беспечно отвечает Бачо.

Автомобиль роскошный. Восхищение Шпрингера безгранично, когда он узнает, что это личная машина бригадного генерала. Широкие, удобные кожаные сиденья, бесшумный ход и бешеная скорость на поворотах. Грузовые машины ушли раньше нас на пять минут, а мы их уже давно перегнали. Услышав решительный сигнал нашего автомобиля, грузовики покорно посторонились, и мы бешеным аллюром промчались мимо них. Несколько секунд видна мутная поверхность добердовского озера. Над водой стоит туман. Улицы Неуэ-Виллы пусты, но в домах живут, конечно, не жители, а чины этапных частей. Попадается и несколько настоящих вилл, но крыша одной из них валяется во дворе, пробитые бомбами стены показывают свое кирпичное нутро.

— Это случилось на днях, на рассвете. Четыре бомбы кинули итальянцы, много наших осталось на месте, — поясняет шофер равнодушным голосом гида.

Дальше уже простирается знакомый пейзаж. Вот скала, под которой отдыхали пленные итальянцы, вот дорога в Опачиосело. Чем ближе мы подъезжаем к Констаньевице, тем более дает о себе знать присутствие армии.

Нас везут прямо в штаб бригады. Бригадного генерала нет, принимает нас сухой майор-генштабист, начальник штаба бригады. Он поджидает на лестнице, пока мы выберемся из машины, выслушивает мой рапорт, и с него сразу слетает официальность, он превращается в гостеприимного хозяина. Штабные облепили окна, на нас смотрят с удивлением и оказывают всяческое внимание. Майор приглашает в свой кабинет и предлагает сигары. Входят несколько штабных офицеров, среди них Лантош. В обращении со мной Лантош усиленно подчеркивает свое начальническое благоволение. Майор закрывает дверь и обращается к нам:

— Ну, друзья мои, расскажите подробно, что было и как было. Тут создалось столько легенд и такая масса противоречивых данных, что голова идет кругом. Хочу ясности.

Я указываю на Бачо:

— Господин майор, настоящий герой штурма — лейтенант Бачо. Весь прорыв — это его инициатива.

Все взгляды обращаются на Бачо, который определенно сконфужен. Он смущается, как гимназист у доски.

— Если Бачо разрешит, я расскажу, как было дело, — прихожу я ему на помощь, так как молчание становится тягостным.

В середине моего рассказа прибывает возвратившийся с какого-то важного совещания генерал. Он снисходительно извиняется, что не мог принять нас лично. Генерал распространяет сильный запах духов. Бачо невольно поводит носом. Я снова начинаю свой рассказ, и теперь, в силу какого-то упрямства, больше говорю о роли солдат, чем офицеров, подчеркивая, что солдатский героизм ставлю выше нашего. Иногда взглядываю на Бачо, в глазах которого теплится одобрительная улыбка. Зато Шпрингер совсем завял и слушает меня с удивленным неодобрением.

— Читал твое донесение, — кивает генерал. — Там ты тоже преувеличиваешь роль солдат. Это неправильно. Без инициативы господ офицеров, без вашего героизма солдаты были бы бессильны.

И, дерзко перешагнув через условности, я, привстав, тихо заканчиваю фразу генерала:

— И наоборот, ваше превосходительство.

Минута растерянности среди присутствующих, но генерал соглашается со мной, и все облегченно вздыхают, только по лицу капитана Лантоша вижу, что он с удовольствием свернул бы мне шею.

Мы находимся в гостях у командования бригады. Обер-лейтенант тыловик провожает нас в отведенные нам апартаменты. Уютный, спрятанный в саду домик, отдельные комнаты, ванны. Парикмахер-солдат уже сбивает в тазу мыльную пену, портной-солдат снимает с нас запыленные, мятые костюмы.

— Цивилизация! — кричу я из ванной Бачо, которого уже бреют.

Смотрю на свою руку, покрытую белой пеной, и вдруг вспоминаю Мартона Шпица. Ведь мы и его будем хоронить. Мартона Шпица, который еще не жил. Внезапно, со сжавшимся сердцем, думаю о своем отце. Отец со страстностью маньяка отдавал свои последние гроши для того, чтобы сделать из меня человека. Я — самое большое достижение его жизни, я — его сын, господин. Небось брата Шандора он воспитывал не так, тогда еще у него не было таких мечтаний, и вот бедный Шандор погиб рядовым в самом начале войны. С поразительной ясностью представляю себе, что если бы мой отец был немного моложе, его могли бы призвать, и он, возможно, стал бы денщиком какого-нибудь молодого лейтенанта тут, на Добердо. Бррр...

Я выскочил из ванны, вытерся и вместе с освежающей водой как будто стер все очарование барской снисходительности штабных господ.

«Нет, весь этот комфорт, сибаритство — это не мое, это ихнее, чужое», — с горечью подумал я. И весь вечер не покидало меня сознание отчужденности. Я чувствовал это на ужине у генерала, когда подвыпивший Бачо еще раз повторил историю взятия Клары. Надо отдать ему справедливость — Бачо, даже пьяный, не утратил своей скромности. Правда, хваля солдат, он буквально повторил несколько моих фраз.

За ужином Лаптош сидел рядом со мной, и я терпеливо выслушивал его дружеские излияния. Вспомнив просьбу Гаала, заговорил с ним о карте.

— Где-то должна быть такая карта, — рассеянно сказал Лаптош. — Я прикажу Богдановичу найти. Он, наверное, знает, где они хранятся — у нас или в дивизии.

— Убедительно прошу тебя, господин капитан. Мам необходимо точно знать разрез Монте-дей-Сэй-Бузи.

Капитан кивает, чтобы отвязаться. Я чувствую, что все его внимание сосредоточено на почетном конце стола, где бригадный генерал отпустил какую-то шутку и посвященные сдержанно смеются над ней.

Ужин далеко не казенный. Масса разнообразных блюд, в которых чувствуется рука первоклассного повара. Все это действует возбуждающе.

После ужина начальник штаба бригады отводит нас в сторону и сообщает, что бригадный желает повезти нас в Заграю, показать клуб и кино, но, конечно, только в том случае, если мы не устали. Разумеется, соглашаемся и делаем вид, что в восторге.

Опять авто. Снова бешено мчимся, но теперь уже с зажженными фарами и далеко слышной сиреной. Заграя лежит среди гор. Хорошенькое местечко. Широкие улицы, в окнах домов уютно теплятся огни, много гуляющих. Тишина, война далеко, и если бы не военная форма гуляющих, можно было бы подумать...

В большом, ярко освещенном здании, вроде казино, царит оживление. Из одного зала на нас обрушивается цыганская музыка. В другом вокруг круглого стола идет крупная игра. Все это, быстро чередуясь, мелькает перед моими глазами. Подымаемся на второй этаж. Наш бригадный, видимо, тут завсегдатай. У дверей стоит дежурный офицер.

— Уже начали? — спрашивает генерал.

— Только что, ваше превосходительство.

— Ну, скорее открывай двери.

Офицер пропускает генерала, вопросительно смотрит на нас, но майор делает знак, и нас впускают. В помещении темно, но чувствуется присутствие многих людей. Кто-то притягивает меня к стулу, и вдруг передо мной вспыхивает экран.

Аэроплан. Сначала бросается в стороны, потом плавно скользит, пока не появляются два неприятельских истребителя. Первый самолет резко поворачивает, намереваясь удрать, но истребители настигают его и заставляют принять бой. Бешеное нападение, расплываются облака шрапнельных разрывов. Неприятельский аэроплан качнулся, падает, и с того места, где поверженная машина коснулась земли, подымается пышный султан дыма. Вдруг я узнаю местность: ведь это Опачиосело.

Мой сосед шепчет:

— Это произошло тут недавно, месяц тому назад. Правда, интересно?

Загорается ослепительный свет. Зал полон штабных чинов, два генерала, несколько полковников и, кроме нас, лейтенантов, только один младший офицер, совсем молоденький, почти мальчик. Сосед объясняет мне, что это отпрыск династии. Бригадный представляет нас присутствующим. Нам устраивают шумную овацию, которая производит на меня впечатление очередного аттракциона сегодняшнего вечера.

После кино мы спустились в первый этаж и уселись за столиками. Цыгане играли сладкие вальсы. Шпрингер в диком восторге.

— Вот это жизнь! Культура, цивилизация! Друзья, разве можно подумать, что война всего в двадцати пяти километрах отсюда?

Мы — гости генерала. К нам все очень внимательны. Майор, начальник штаба, любезен, но каждое его слово, каждый жест как будто говорят мне об унизительности нашего положения:

«Веселитесь, друзья, чувствуйте, как мы вас ценим, ведь мы принимаем вас как равных и даем возможность пользоваться теми благами, которые являются нашей собственностью, собственностью господ штабных. Цените же это».

Бригадный старается быть очень любезным. Он сажает нас с Бачо рядом с собой, что вызывает завистливые взгляды тщеславных штабных. А в моем сознании неотступно сверлит: «Чужие, чужие, чужие».

Лантош весь вечер не отстает от меня. Он считает, что я его герой, и как бы купается в лучах нашей славы. На лице его ясно написано: «Смотрите, какие у меня субалтерны».

Потом опять садимся в автомобили, пересекаем погруженную в ночной мрак местность, и наконец в маленьком домике я могу сбросить с себя все и спать, спать, спать. Постель нестерпимо мягка, пружины музыкально поют подо мной, одеяло и ослепительные простыни отдают приятной свежестью.

Я смотрю на потонувший во мраке потолок своей комнаты и долго размышляю. Потом вдруг восстаю против себя: «Какого черта я копаюсь? Ведь такова жизнь». Но снова с холодной последовательностью ползут мысли за мыслями.

Наша армия состоит из трех прослоек, их соединяет столетиями выкованная в казармах дисциплина. Первый и самый толстый слой — солдаты. Это многоликая, многокрасочная, тысячеглазая основа, в глубокой толще которой творятся совершенно неведомые нам дела. Эта прослойка самая неизведанная, самая шаткая и загадочная. Есть люди, думающие, что единственное свойство этой массы — способность слепо повиноваться. Какое заблуждение! Вторая прослойка — фронтовое офицерство. Она куда тоньше и прозрачнее, но не менее шатка, чем первая. Между двумя этими прослойками, как мало между трущимися частями машины, идет прослойка унтер-офицеров. Она облегчает трение, возникающее при соприкосновении этих частей. Солдаты и офицеры — это два разных мира, которые соединяет один жесткий болт дисциплины. Если он ослабеет, прослойки разлетятся в стороны.

А эти господа тут, в штабе, кто они такие? Это привилегированный высший слой, который среди ужасов и лишений умеет и смеет создавать себе подобие жизни. Эти господа — специалисты войны, они заставляют делать войну. Война — их профессия, это чувствуется тут в воздухе, в комфорте, в оборудованности, непоколебимом покое. Ого, если бы судьба войны зависела от них, тогда бы война длилась до последней пули, до последней ложки солдатского супа и до последней братской могилы! Если им позволить и дать возможность, эти господа будут «воевать» без конца, да еще как! Только выдержат ли солдаты — вот вопрос. Мысли эти, как змеи, копошатся в извилинах моего мозга, и я напрасно стараюсь отогнать их, напрасно пытаюсь согреть сердце прежним оптимизмом. Все мои старания не приводят ни к чему.

Утром хоронили героев. На похороны прикатил и господин майор Мадараши. Гробы были наглухо закрыты, и, несмотря на хлорную и карболовую дезинфекцию, от них шел густой запах разложения. Хороним их в двух больших могилах, в одной — офицеров, в другой — солдат. Но вместо тридцати девяти гробов — сорок четыре. Кто же остальные? На мой вопрос один из штабных адъютантов тихо отвечает, что к нашим жертвам подбросили еще несколько офицерских трупов с других участков. Об этом хлопотали их влиятельные родственники.

— Значит, протекция распространяется даже на тот свет, — говорю я.

Фельдкурат говорил нудно и витиевато.

— Ну, этот наконец дорвался до дела, — шепотом сказал мне Бачо, скорчив благоговейную физиономию.

Наш взвод образовал экскорт похорон, но, очевидно, командование нашло его чересчур жидким и включило в экскорт роту из отдыхающего двенадцатого батальона. Для помпы вызвали еще легкую батарею.

Наш взвод выстроился у самых гробов. Новак в ажитации. Он особенно старается на глазах высшего начальства. Ну, этот покажет образец казарменного искусства. И все же залп прозвучал нестройно. Новак побледнел, но начальство не обратило внимания, только плечо нашего майора нервно дернулось. Лицо генерала выражало рассеянную скуку. Легкая батарея отсалютовала несколько раз, и младшие офицеры, сохраняя строевой порядок, развели части по казармам.

После похорон начальство дало поминальный обед. Я заглянул к нашим солдатам. Люди оживленно опорожняли бутылки с подкрашенным спиртом. На обед подали гуляш и вареники с творогом. Настроение у солдат было приподнятое, мне хотели устроить овацию, и только мой искренний ужас остановил их.

На поминальном обеде присутствовал полковник Хруна. Я обрадовался, увидев старика. Полковник тоже громко выразил свою радость, хлопнул меня по плечу, потом, взяв под руку, демонстративно прошелся со мной по залу.

— Собирался к вам туда наверх, — заговорил Хруна. — Но все некогда. Завтра уезжаю на несколько дней на правый фланг. Скажи, как ведут себя итальянцы?

— Очень тихо, господин полковник.

— Гм, в таком случае, дорогие друзья, надо смотреть в оба, чтобы они не учинили какой-нибудь большой пакости.

В дверях появился майор-генштабист, пропустив перед собой нашего бравого генерала. Разговоры оборвались, каждый занял свое место. Хруна сидел рядом с генералом, а мы трое, герои дня, получили места вне чинов, посредине стола.

Почему смотреть в оба? Какую пакость могут сделать итальянцы? Слова Хруны не давали мне покоя.

Я налег на коньяк, желая поднять настроение, и это мне скоро удалось. Прошло гнетущее чувство, я начал осваиваться в обществе.

«А, черт побери все!» — подумал я и рассмеялся пьяным смехом. Бачо спросил, над чем я смеюсь. Я взглянул на него и пожал ему руку.

— Весело хороним, дружище, — говорю я.

Бачо вместо ответа жмет мне руку, и мы чокаемся. Потом генерал произносит речь. Но плавные, пустые, бесчувственные слова не доходят до наших сердец. Осторожно, чтобы никто не заметил, срываю с левого рукава траурный муар. Поминальный обед незаметно превращается в пирушку. В зале появляются цыгане и еле слышным пианиссимо наигрывают венгерские минорные мотивы.

— Мир усопшим, да здравствует жизнь! — кричит, подымая бокал, маленький круглолицый фельдкурат, и эти слова как бы служат для цыган сигналом перехода на более мажорную музыку.

Собираясь уезжать, генерал обращается к нам с короткой воодушевляющей речью, восхваляет нашу доблесть и дает понять, что высшее командование намерено произвести большие награждения и повышения в нашем батальоне. Ему отвечает прочувствованными словами майор Мадараши. Генерал пожимает нам руки и уезжает. Хруна тоже встает. Я провожаю его. Лантош неотступно следует за нами. Я заговариваю относительно гидрогеологической карты.

— Во, во, во! — восклицает Хруна, тыча меня пальцем в грудь. — Обязательно, господин капитан, найди им эту карту, я тебя очень прошу.

Полковник прощается с нами. Лантош очень недоволен.

— К чему ты беспокоишь старика такими пустяками? Ведь я же тебе сказал, что найду карту. — И, презрительно опустив нижнюю губу, он отворачивается от меня.

Среди шума и веселья я быстро трезвею. Поминальный обед никак не может кончиться. Штабные офицеры сильно подвыпили. Начальник штаба бригады с горечью втолковывает Мадараши:

— Не теперь надо было брать Клару, а месяц тому назад. Сейчас, когда все уже готово для наступления правого фланга, взятие Бузи имеет уже только местное значение.

Мадараши очень обижен.

— Значит, ты оспариваешь героизм моего батальона?

— Герои, герои, слов нет! Командование в восторге. Но ты же как офицер должен понять, что со стратегической точки зрения это — ничто.

Меня вызывают, и я оставляю спорящих. Перед бараком ждет Новак. Он докладывает, что на обратную дорогу нет перевозочных средств и придется идти пешком. Поодаль на шоссе стоит взвод. Я приказываю двигаться в направлении Нови-Ваша и, не ожидая нас, с наступлением темноты идти на передовые позиции. Новак козыряет. Взвод нехотя повинуется его сердитой команде. Вижу, что некоторые из солдат не в состоянии попасть в ногу.

«Бедные мои старички!» — думаю я с нежностью и долго смотрю им вслед. Кто-то окликает меня. На шоссе остановилась бричка, в ней наш брестовицкий этапный офицер. Оказывается, он везет почту и мне есть письмо. Какая приятная неожиданность! Письмо от Эллы. Арнольд получил две газеты, книгу и письма. С трепетным волнением разрываю конверт.

«Мой дорогой друг...» Пишет из нашего родного города. Посетила моих родителей. Отец все еще болеет; Иренка Барта наконец вышла замуж за офицера-летчика, а Элла собирается в Швейцарию. Эта ужасная война давит ей виски, как невыносимая мигрень.

Элла собирается в Швейцарию. Она бежит от сумасшедшего пожара войны на этот остров. Сначала поедет в Вену, где в министерстве уже готовы ее бумаги. Арнольд не возражает против этой поездки.

Много, много раз перечитываю письмо. В офицерском собрании шумно продолжается потерявший свой смысл поминальный обед.

Я сижу на террасе собрания и не нахожу сил вернуться в эту пьяную компанию. Так приятно сидеть в одиночестве с письмом Эллы, и думать о своем. Швейцария...

Бачо тронул меня за плечо. Майор Мадараши машет из автомобиля. Я сажусь. Едем в Нови-Ваш. Шпрингер что-то горячо объясняет майору, который слушает с видимым удовольствием.

— Это они из зависти, господин майор. Раз сам эрцгерцог собирается раздавать награды, значит, это не шутка. Даже немцы не могли сделать того, что сделал наш батальон.

Элла едет в Швейцарию. Швейцария теперь остров, где не трещат пулеметы и не рвутся снаряды. Пастухи с перьями глухарей на войлочных шляпах пасут тучные стада на верхних склонах Альп, небо чисто, и в солнечных лучах горят глетчеры.

В Нови-Ваше мы прощаемся с осоловевшим майором и двигаемся к хорошо знакомым ходам сообщения. Уже совсем стемнело, когда мы доходим до холма, откуда открывается вид на серое плато Добердо. Погруженный в свои мысли, я машинально следую за Бачо. Вдруг он останавливается. Среди кустов в сомкнутом строю, как на учебном плацу, движется взвод. Слышна четкая команда:

— Ложись! Встать! Ложись! Встать! Что это такое? Что это такое?

— Ишь ты, Новак муштрует солдат, — смеется Бачо. Что-то сдавливает мне горло, дыхание прерывается.

— Ах, вот как! — задыхаясь, говорю я и бросаюсь вперед; громадными прыжками мчусь к взводу, который теперь на четвереньках ползет между кустами.

— Новак! — кричу я вне себя. — Новак, мерзавец, что вы делаете?

Передо мной качается тупое лицо Новака, его бессмысленные воловьи глаза, но Бачо хватает меня за руку, а Шпрингер быстро отводит солдат, чтобы они не видели, что произошло между господином лейтенантом и фельдфебелем. Солдаты не должны этого видеть, боже сохрани. И Новак не получил по физиономии, как мне хотелось. Новак не понимает, в чем дело. Ведь он хотел только немного прибрать «банду» к рукам!

Мы с Бачо отстаем, Шпрингер со взводом и смущенный фельдфебель уходят вперед. То, что я не смог расправиться с Новаком, наполняет мое сердце апатией бессилия.

Бачо успокаивает меня, утешает с дружеской готовностью:

— Я все улажу, все улажу, не беспокойся. Фельдфебель слова не посмеет сказать. Ведь все мы подвыпили, а главное, солдаты ничего не видели. Но вообще ты напрасно горячишься.

Нет, я совершенно трезв, я ужасающе трезв. Хорошо было бы быть пьяным, чтобы не понимать того, что творится вокруг.

Бачо тихо говорит, но его слова скользят мимо моего сознания.

— Господа генералы не понимают армии. Какого черта мы торчим на этой Кларе? Знаешь, я жалею, что мы остановились тогда на вершине. Надо было ринуться дальше. Ведь теперь бы мы были черт его знает где.

Добираюсь до своей каверны. Хомок встречает меня сообщением, что Гаал несколько раз приходил ко мне перед вечером. Посылаю старика за унтером. Через несколько минут он входит, плотно прикрывает за собой дверь и говорит, что у него имеется донесение секретного порядка. Я передаю Хомоку почту для Арнольда, и дядя Андраш удаляется.

Дальше