Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Камни, пушки, господа офицеры и солдаты

Батальон тысяченогой гусеницей выполз на шоссе. Сквозь облака еще проглядывало солнце, но в мягкости его косых лучей чувствовался близкий закат.

Опачиосело мы покинули в боевом порядке, роты шли мерным шагом, в полном молчании, майор и главный врач ехали верхом во главе колонны.

В новой местности всегда чувствуешь себя, как в незнакомом обществе. Село, горы, долина, опушка леса, река ничем не отличаются от виденных мною сотни раз в других местах, но, пока я незнаком с их названиями, они кажутся мне чужими, и я чувствую, что мы должны как бы представиться друг другу.

— Эта извилистая черная громадина, у подножья которой мы идем, называется Гора-Заря, — объяснял мне мой помощник Марци Шпиц. — А там, видишь, неуклюжая горища — это Дебелла. Не правда ли, подходящее название?

— Куда мы идем, Марци, как ты думаешь?

— Видишь ли, господин лейтенант, это можно будет определить только тогда, когда мы дойдем до конца Зари. Если оттуда свернем опять налево, то, очевидно, направимся в Сельц или на Монте-Косич, а может быть, куда-нибудь и в другое место.

— Оттуда нас могут повернуть и на Клару тоже, — заметил, козыряя, Гаал.

Бурые выступы Зари скоро остались позади. Тени гор окутали нас сумерками, и только изредка сквозь расщелины неожиданно пробивались лучи заходящего солнца.

На одном из поворотов Гаал указал мне на маленький лесок:

— Видите эти деревья? Это апельсиновая и фиговая роща, а за ней — отсюда не видно — под самой горой роскошная вилла. Летом здесь сущий рай. Во время третьего ишонзовского боя одна графиня из Лайбаха открыла здесь госпиталь. Итальянские летчики не любят и не доверяют Красному Кресту. Как где увидят Красный Крест, обязательно сбросят бомбу.

Мой отряд шел в хвосте второй роты. Ряды уже давно сбились с ноги, строй сломался, и солдаты шли вольно. Спешить было некуда: до ходов сообщения осталось всего два километра, а там нельзя было показываться до наступления полной темноты.

Я оставил отряд на Шпица и пошел разыскивать Арнольда, предупредив, чтобы в случае надобности меня искали в его роте.

В рядах второй роты мелькнуло лицо солдата, показавшееся мне знакомым. Я присмотрелся. Где я видел этого высокого, статного капрала с густыми свисающими усами? Почувствовав мой взгляд, капрал невольно подтянулся, и я сразу узнал его: это был капрал Хусар, тот самый капрал, который «не посчитается» с тем, что я только лейтенант, для него я прежде всего господин. «За господ», — ведь это он сказал. Гм... за господ министров.

Разыскивая Арнольда, я вспоминал пленных итальянцев и их взгляды, в которых сочувствие мешалось со злорадством, взгляды людей, вышедших целыми из испытания. И странное беспокойство опало мое сердце, наполнив его тревогой. До сих пор я сознательно не хотел анализировать свои чувства и подвергать критике свое отношение к войне.

«О войне нечего думать, войну надо делать, раз уж мы втянуты в нее».

Да, раз уж мы втянуты. Мы вошли в нее достаточно глубоко, и вот я опять на фронте, на знаменитом кровавом Добердо. Завтра итальянцы могут начать пятый ишонзовский бой. Итальянская артиллерия начнет бешеную подготовку, дни и ночи будет греметь, рвать и кружить над нашими окопами. Роты и взводы спрячутся в глубоких пещерах-кавернах. Снаряды будут рваться над гротами и кавернами, сотрясая их каменные своды. Воздух наполнится газами от разрывов, стопами и проклятьями раненых, воем и плачем умалишенных. Потом все сразу умолкнет, и мы, вырвавшись из каменных мешков, с безумными глазами, со штыками наперевес, заорем «райта» и бросимся друг на друга....

Я остановился и вытер влажный лоб. Мимо меня непрерывным потоком шли солдаты. Тихий говор, звяканье алюминиевых фляжек и скрип ремней сливались в характерный для похода заглушенный шум.

Чья-то рука легла на мое плечо. Это был Арнольд, уже искавший меня.

— Ну, как тебе нравится экскурсия, мой друг? — спросил он с искусственным оживлением.

По левой обочине шоссе тянулась тропинка; Арнольд свернул на нее. Я вслушивался в монотонный шум проходящей колонны.

— Не думай, что у меня плохое настроение потому, что мы идем на передовую линию. Я ведь даже не знаю, куда мы идем, — сказал я вместо ответа.

— В этом нет ничего удивительного, — кивнул Арнольд, и я почувствовал, что он понимает меня.

Я рассказал ему о своей встрече с пленными, о Лаитоше. Арнольд сжал губы, и голова его ушла в плечи. Он шел ровным, упругим шагом спортсмена. Меня взволновал разговор, и шаг мой был неровен и сбивчив, я то останавливался, то спешил, но Арнольд ни на секунду не выпадал из взятого ритма. Посасывая свою короткую деревянную трубку, он внимательно слушал меня, одобрительно хмыкал и поощрял теплым дружеским взглядом.

— Идут, идут... — сказал я почти печально. — И мы с тобой, мы, которым полагалось бы лучше разбираться в происходящем, тоже идем.

— Тебе не кажется иногда, что все это похоже на грандиозный спектакль? Мы — статисты, масса. Мы иногда пробегаем через ярко освещенную сцену, где ревет оркестр, стреляем, орем, а потом — марш за кулисы.

— А сегодняшние пленные? — спросил я.

В эту секунду, как бы в подтверждение слов Арнольда, со стороны итальянцев дерзко поднялся и скользнул по темнеющему небу ослепительный луч прожектора. Арнольд взглянул на небо и сказал:

— Те уже сыграли свои роли, это статисты, сошедшие со сцены. А мы идем, чтобы участвовать в спектакле. Сегодня наш выход.

— Кровавая мистерия.

Мы замолчали. Мне не хотелось углублять свое неуместное сравнение. Арнольд, видимо, думая о чем-то другом, шел погруженный в свои мысли.

Батальон растянулся, ряды рассыпались, но в этом беспорядке я заметил какую-то закономерность.

— Что случилось? — спросил я Арнольда. — Почему такой беспорядок?

— Ага, мы, видимо, приближаемся к Шелё. Здесь есть одно местечко, совершенно открытое; если итальянцы увидят движущихся людей, они немедленно заставят работать свою артиллерию. Вот ты сейчас увидишь, как тут выглядит шоссе, — сплошные воронки.

— Ко всему может привыкнуть человек. Чрезвычайно развита у нас эта способность приспосабливаться к любым обстоятельствам, — сказал я задумчиво.

— Философствуешь, мой друг? Ну-ну, иногда для разнообразия это не мешает. Но я перед тобой в долгу: ведь я обещал рассказать тебе историю нашего фронта.

— Очень обяжешь.

В голове колонны образовался затор. Люди по одному спускались в глубокий, тщательно замаскированный ход сообщения, тянувшийся вдоль разбитого шоссе. Дорога действительно была в сплошных воронках от гранат и выглядела так, как будто ее изрыли гигантские свиньи. Майор и доктор слезли с лошадей и пошли вперед. Солдаты, ожидая своей очереди, расселись вдоль шоссе. Мы с Арнольдом отошли в сторону.

— До двадцать третьего марта прошлого года итальянцы считались нашими союзниками, а уже двадцать пятого мая нашу часть сняли с сербского фронта и перебросили сюда, на Добердо. Двадцать третьего июня начался первый ишонзовский бой. И он длился четырнадцать дней! Я семнадцать раз участвовал в рукопашных схватках. Дрались тут же, в окопах...

Ты говоришь, что человек приспосабливается ко всему. Это верно. После первой, второй, третьей рукопашной, когда итальянцы четвертый раз ворвались в наши окопы, мы уже не горячились, а выжидали и с каким-то дьявольским спокойствием, даже расчетом, вонзали штыки в спрыгивающих с наших брустверов обезумевших врагов. Такого количества убитых я еще никогда не видал. Итальянское командование рвало и метало. Когда итальянцы отступали под нашим огнем, их брала под обстрел собственная артиллерия. Тридцатого июня два итальянских батальона с поднятыми руками перебежали к нам под огнем своей артиллерии. Итальянское командование получило хороший урок.

Так проходили месяцы за месяцами. За это время мы выдержали четыре ишонзовских боя, четыре тяжелых кровопролитных сражения.

Четвертый бой прогремел совсем недавно. Для пополнения наших потерь и был послан маршевый батальон, с которым ты прибыл. Теперь, конечно, надо ожидать пятого.

Во время третьего боя наш батальон стоял под Ославией. На Перме и Подгре в один день берсальеры {15} произвели двенадцать атак. К вечеру их осталось очень мало, и все же они сделали еще одну попытку атаковать. И вот тогда я был свидетелем любопытной сцены. Представь себе: артиллерия бьет безостановочно часа полтора, потом вдруг все смолкает. Мы вырываемся наверх, размещаемся среди обломков наших траншей, занимаем бойницы. Улеглись. Тишина. Атакующие от нас не далее, чем в сорока шагах, мы видим, как они занимают исходное положение. Вдруг отчетливо слышим повелительный голос:

— Аванти, берсальери!

Тишина. Потом снова:

— Аванти, берсальери!!

Передаю по цепи:

— По брустверу неприятеля — постоянный прицел.

Но итальянцы не показываются. Ждем. Слышится длинное итальянское ругательство с упоминанием мадонны и Христа и под конец:

— Аванти, берсальори!!!

Тишина. Потом сразу поднимается невероятный галдеж, в котором можно разобрать сердитые выкрики:

— Аванти, напитано!

Тишина. Ждем, что будет. Вдруг на бруствере итальянцев показывается высокая офицерская фуражка и решительно появляется сам офицер. На голенищах его черных лакированных сапог играют отблески лучей заходящего солнца, на фуражке сверкает золотой позумент, на плечах пелерина, в руках обнаженная сабля. Офицер спрыгивает с бруствера и расчищает себе дорогу среди разбитых артиллерийским огнем проволочных заграждений, неподдающуюся проволоку рубит шашкой, стальной звон которой долетает до нас в мертвой тишине. Мои солдаты смотрят на меня. Я отдаю приказ — выждать. Капитан уже пробрался сквозь проволочные заграждения итальянцев и смотрит в нашу сторону. Лицо у него мертвенно-серое. Вдруг, как разъяренный петух, он подымается на носки, поворачивается в картинной позе к своим окопам и кричит:

— Аванти, берсальери!

Тишина. Потом сразу из сотни глоток вырывается крик: «Аванти!» — и бруствер врага покрывается людьми. Залп, пулеметы косят, берсальеры бессильно падают в свои окопы. Капитан опускается на колени, роняет шашку и тихо валится на бок. Тишина, в которой ясно слышатся протяжные стоны капитана. В итальянских окопах возня: уносят раненых. Я приказываю выбросить флаг Красного Креста, итальянцы выходят за своим офицером. Это была последняя атака. На следующий день по обе стороны шла «генеральная уборка». Моя рота убыла наполовину. Когда нас сменили, в бараках болталось всего несколько человек. Вот как мы тут воюем, дорогой Тиби.

Арнольд закурил. Мы укрылись под выступом крайней скалы. Солдаты гуськом спускались в ход сообщения. Шпиц подошел ко мне и доложил, что сейчас проходит мой отряд. Люди, нагнувшись, быстро пробегали опасное место. Мы спустились и, пройдя ход сообщения, снова выбрались на шоссе под прикрытие горы Дебеллы.

Сумерки, сгущаясь, окутывали окружающие предметы, когда мы дошли до конца Дебеллы, стало совсем темно. За горой нас встретили проводники сменяемого батальона. — Куда нас? — был наш первый вопрос.

— На высоту сто двадцать один, к Ларокке.

— Что за место? — тихо спросил я Арнольда.

— Среднее, довольно спокойное. Оно находится за линией самых сильных столкновений, и, главное, там земляной грунт.

Майор попросил к себе офицеров и отдал стереотипные указания насчет поведения. После короткого совещания батальон был разбит на три колонны; проводники стали во главе их и в темноте повели людей к ходам сообщения.

Старые фронтовики усердно обучали прибывших с пополнением солдат, как подвязывать алюминиевые фляжки, чтобы они не ударялись о шанцевые инструменты, как подтягивать снаряжение, чтобы не скрипели ремни. На всякий случай приказали держать наготове противогазы. С моря, со стороны итальянцев, веял тихий ветерок, и это легкое дуновение могло принести нам страшную, удушающую смерть. Люди, как тени, двигались в тишине. Ни шепота, ни вздоха. Приказали свернуть направо. Свернули направо. Команда подавалась знаками. Начался подъем, потом спуск влево. Кто-то упал, никто даже не зашикал, не остановился. Дальше, дальше. В топком, вязком месте прошли деревянный, покрытый соломой мостик, опять спуск и, наконец, ходы сообщения. Ноги скользят: прошедший утром дождь размыл глинистую почву; но никто не ругается, все рады: наконец-то под ногами не камень, а земля. Хомок тихо бормочет: «Слава богу, земля!» Эта почва кажется солдатам, вчерашним крестьянам, родной и близкой.

Мой отряд идет с первой ротой. Сменяемые принимают нас с нескрываемой радостью. С большой тщательностью они передают постам выделенный им район наблюдения, показывают камни, очень похожие в темноте на подбирающегося врага, рассказывают, как меняются тени, когда следует поднимать тревогу, под каким углом надо закреплять ружья, чтобы точнее поразить место возможного приближения врага.

Командиры принимают блиндажи, каверны, пулеметные установки, наблюдательные пункты и выходы к проволочным заграждениям. Происходит сложная операция приема и сдачи большого хозяйства. И все это без единого звука, только тихо шаркают подкованные бутсы.

Сменившиеся неслышно исчезают, и в низеньком офицерском блиндаже, куда меня пригласил дядя Хомок, я еще чувствую дым сигары, смешанный с запахом мужского одеколона и хорошего мыла, — устоявшийся запах моего предшественника. На секунду мне кажется, что после долгого утомительного путешествия я приехал в провинциальный отель; услужливый портье ведет меня на второй этаж, распахивает двери комнаты с балконом, выходящим на старинную площадь, и говорит:

— Вот вы и приехали, сеньор. Пожалуйста, располагайтесь.

Этот ночной марш и смена своей тишиной и таинственностью произвели на меня впечатление полуночной мессы. Так делаем мы, так делают итальянцы. Кажущаяся мертвой местность вдруг лихорадочно оживает. Тысячи взвившихся ракет освещают холмы и долины. Этот фейерверк — сигнал бодрствования. С обеих сторон то и дело подымаются к черному бархатному небу, описывая печальные дуги, зеленые ракеты.

Я пытаюсь чувствовать себя как дома в этой новой обстановке и прежде всего употребляю все усилия, чтобы сохранить небрежно-равнодушный вид, который так импонирует моим коллегам и в особенности моему круглолицему помощнику Марци Шпицу.

* * *

Утро было пасмурное и дождливое. Постовые завернулись в куски палаточного брезента, незанятые люди укрылись в кавернах. Мой отряд трудился над водостоками. Низкие места заливало, и люди измучились в борьбе с дождевыми водами. Глиняный грунт 121-й высоты оказался весьма обманчивым: достаточно было ударить заступом, чтобы за тонким слоем земли наткнуться на мертвенно-белый костяк горы.

Я прошел по линии батальона и, промочив ноги до колен, вернулся в свое прикрытие, которому дядя Хомок уже успел придать некоторый уют.

Первый день и вторая ночь прошли удивительно спокойно, но на рассвете второго дня сначала с итальянской, потом с нашей стороны затрещали выстрелы. Несколько гранат, с бешеным ревом описав в небе стальные дуги, ударили далеко за нашими окопами, около резервов.

Вечером я навестил Арнольда. Его рота расположилась на склоне и в низине. Расстояние между окопами тут довольно большое. Сегодня итальянцы обстреливают эту местность с удивительной регулярностью: в час два выстрела, шрапнелью и гранатами попеременно. Бурыми рядами тянутся перед бойницами проволочные заграждения.

Арнольд еще спал. Меня принял его денщик Чутора, хмурый смуглый рядовой. Он производит впечатление полуинтеллигентного человека, с Арнольдом знаком еще до войны, да и я, кажется, раньше где-то видел его.

Чутора принял меня со всей любезностью, на какую был способен.

— Я вас помню, господин лейтенант, еще гимназистом, — сказал он и, немного погодя, осторожно прибавил: — И вашего папашу, господина Матраи, знаю. Одно время мы с ним часто встречались в клубе «Прогресс».

Этот молчаливый черноглазый человек вдруг ворвался в мое сердце и воскресил невозвратное солнечное прошлое.

Я провел у Арнольда весь вечер. Чутора усердно угощал нас кофе, в котором, видно, знал толк. Он вызвался проводить меня домой.

— Скажите... гм... господин Чутора, чем вы занимались до войны?

— Я простой печатник, господин лейтенант, — ответил он смиренно.

Вот как, он простой печатник! А я кто? Простой... студент? Эта мысль вызывает во мне вихрь вопросов, но я молчу: офицер не обо всем может расспрашивать рядового.

Арнольд пробудил во мне жгучий интерес к солдатам, я сразу увидел их в ином свете. Когда кто-нибудь из них проходит мимо меня, я невольно вглядываюсь в лицо и думаю: «Кто они, эти солдаты, сотнями и тысячами гибнущие здесь? Думают ли они о войне, о себе и обо мне, господине лейтенанте, который заставляет их воевать?» И вдруг мне становится ясно, что только мое принуждение удерживает их от того, чтобы бросить винтовки и разбежаться по домам. Дядя Хомок вчера неожиданно признался мне, что если бы заставили на коленях ползти до дому, он бы охотно это выполнил. Да, ясно, так поступили бы все, все солдаты. Но кто же такой я, заставляющий их воевать? Кто я?

* * *

Был ясный, солнечный день. В окопы на длинных шестах понесли в термосах пищу. — Обед, обед!

«Хлеб наш насущный даждь нам днесъ...» Я вырвал из зубов сигарету, с силой швырнул к проволокам и решил идти к Арнольду. Надо разобраться в этих вопросах, договориться до конца и перестать терзаться.

Я уже двинулся, но у первого поворота вынырнул лейтенант Бачо и, улыбаясь, протянул мне руку.

— Хорошая погода, дружище. Вчера у доктора Аахима весь день резались в шмен-де-фер. А ты, говорят, не играешь? Ты философ, что ли?

— Не философ, а филолог, — ответил я с улыбкой. Бачо рассмеялся и схватил меня за локоть.

— Если не занят, проводи меня. Я иду в разведку.

— Как, сейчас? Днем?

— Вот именно. Ты думаешь, туда? — показал он через плечо на линию итальянцев. — Нет, туда идти не стоит, там все ясно.

Видя мое недоумение, Бачо снова засмеялся и хлопнул по футляру громадного бинокля, висящего у него на плече.

— Двадцатипятикратный. Цейс. Стоит двух лошадей с бричкой в придачу. На, взгляни, только не падай в обморок. Ну как, пойдем?

Не долго думая, я согласился и послал Хомока за Шпицем. Мой помощник явился моментально и, увидев Бачо, неодобрительно покачал головой.

— В разведку сманиваешь моего лейтенанта? Ты и Тушаи вечно таскал с собой.

— Ну и что же? Ведь ничего плохого с нами не случилось.

— А у Редигулы чуть не влопались, когда вылезли на возвышенность. Помнишь, как вас обстреляли итальянцы? Ты тогда еще ногу разбил, — сказал Шпиц.

Я отдал Шпицу необходимые распоряжения, взял свой бинокль, газовую маску, Хомок всучил мне термос, наполненный кофе, и мы с Бачо двинулись.

— Мы тут ходим в разведку не перед линией, как полагается в честной войне, а назад, вот что забавно. Между окопами все ясно — сорок — пятьдесят шагов. Здесь, на сто двадцать первой, еще ничего, а вот внизу, где стоит наша рота, на бывшем стрельбище монтефальконского гарнизона, — сто пятьдесят шагов. Небывалое расстояние для нашего фронта. Это из-за разлива маленькой Пиетро-Розы. Вот туда-то я и хочу взглянуть сегодня.

— Значит, чтобы взглянуть вперед, надо идти назад?

— Ну да. А теперь смотри в оба: итальянцам не показываться ни под каким видом. Они зорко следят. Нам надо использовать каждую складку местности, каждый выступ, чтобы укрыться! Теперь мы подымемся на этот горбик, видишь, напротив? Это — Пиетро-Роза. Гора ли называется по имени реки, или речка получила название от горы, не знаю, я на крестинах не присутствовал.

Я взглянул на Пиетро-Розу. Это был невысокий холм, покрытый зеленым кустарником. В районе расположения второй роты мы вышли в ход сообщения, идущий капризными зигзагами вниз по склону. У подошвы тянулась узкая долина. Некоторое время мы шли ходом сообщения, потом у одного поворота Бачо с мальчишеской ловкостью вскарабкался наверх и побежал по склону. Я тенью следовал за ним, наклоняясь там, где он наклонялся, и врастая в землю, когда он останавливался. У подножья нашей возвышенности Бачо выпрямился и потянулся.

— Эх, хорошо, когда человек может смело поднять голову, вот так! Это не то, что постоянно ходить под низким потолком смерти.

Я посмотрел наверх. По гребню возвышенности безобразной линией тянулись наши окопы. Так вот высота 121! Как это громко звучит! Видны кучи мусора, солома, бумага, щепки и местами разрытая земля. И вот там, «под низким потолком смерти», прячутся люди. Сколько их здесь! Каждый из них жил когда-то своей жизнью, имел семью, а теперь они согнаны сюда, как стадо. Сейчас это не люди, а солдаты, номера в ротных списках.

Бачо налаживал свой бинокль, вглядываясь куда-то влево, где между гор виднелся зелено-голубой кусочек Адриатики.

— Посмотри, — сказал он, протягивая мне бинокль.

Я взглянул. В волшебной коробке сильных чистых стекол расстилалось море, по его поверхности скользило небольшое быстроходное судно.

— Канонерка, — сказал Бачо. — А ну-ка, теперь попробуй без бинокля.

— Великолепно!

Действительно, невооруженным глазом ничего нельзя было рассмотреть.

— Вот с помощью этого инструмента мы сейчас заглянем в карту итальянцев, если сможем найти хорошее место, — сказал Бачо с охотничьим азартом.

Мы тронулись дальше. У подножья лесистой горы Бачо, ловко орудуя штурмовым ножом, сделал две палии. Мы тихо беседовали, так тихо, как будто находились в непосредственной близости неприятеля. Бачо рассказывал о себе. Он окончил агрономическую школу в провинции, два года проходил практику в одном из имений баронов Фельдвари и уже должен был получить самостоятельное имение для руководства, как грянула война. Бачо был женихом и не особенно досадовал на то, что свадьбу пришлось отложить до окончания войны.

— Хорошо, что не женился, а то замучился бы от ревности, все думал бы, что за молодой женой там без меня кто-нибудь ухлестывает, — говорил он, смеясь. Он производил впечатление прямого, откровенного, немного примитивного парня, но за этой грубоватой непосредственностью крылась подлинная сила, уверенность в себе и необычайно развитое чувство товарищества. Бачо слыл в батальоне храбрым офицером, об этом достаточно красноречиво говорили четыре шелковые ленточки, украшающие грудь лейтенанта. Но он никогда не хвастался. Видно было, что он нисколько не задумывается над проблемами войны и на фронте чувствует себя в своей стихии.

Перепрыгнув через речушку, мы вскарабкались на первую террасу горы. Бачо часто оборачивался и повторял, что надо быть осторожным и не показываться на открытом месте. Мы ползли между кустами, укрываясь за камнями, и поминутно натыкались на глубокие воронки, вывороченные взрывом глыбы камней и стволы деревьев.

— Итальянцы не экономят снарядов. Достаточно им заметить хоть одного человека, чтобы целая батарея начала бить по этой местности.

Где-то наверху зашумело, затрещало, с нарастающим грохотом приближались сползающие камни. Мы побежали, делая бешеные скачки, и притаились в кустах, наблюдая за страшной каменной лавиной. Громадная серая скала катилась по склону горы, оставляя за собой глубокую борозду. Бачо вздохнул.

— Видишь, тут и без выстрела можно остаться на месте.

Скала достигла подошвы Пиетро-Розы, шлепнулась в речку, подскочила и тут же утонула в ненасытной топи болота.

— Теперь я понимаю, почему дядя Хомок не любит камней, — сказал я.

Бачо сделался серьезным.

— Знаешь, если бы меня кормили инжиром в молоке и поили натуральным апельсиновым соком, я бы и то не согласился здесь жить. Боюсь, как бы не остаться мне здесь совсем и не скушать вместо апельсина итальянскую пулю.

Кустарник кончился, начался большой строевой лес и после него голый скалистый подъем. Мы часто останавливались и смотрели на открывающийся перед нами пейзаж. Слева гладкой равниной тянулись болота Пиетро-Розы; речка, огибая нашу гору, поворачивала к Дебелле и оттуда, как бы передумав, устремлялась на юг, чтобы у Монтефальконе слиться с Ишонзо. За болотами между двумя холмами открылся красивый пятисводный виадук Триесто-Венецианской железной дороги. Он казался отсюда изящной игрушкой. Когда-то по этому виадуку с веселым грохотом мчались на юг роскошные поезда, сейчас все кругом кажется вымершим. Мы подымались все выше и уже невооруженным глазом различали на спящей глади морской воды быстро движущиеся точки.

— Эх, к Триесту идут, — вздохнул Бачо.

— А ты что, уже побывал в Триесте? — спросил я, пытаясь вызвать в памяти оживленную суету этого города, солнечное море, сутолоку судов и характерный шум и яркость порта, соединяющего пестрые Балканы с Европой.

— Сегодняшний Триест — это колоссальный публичный дом, — сказал Бачо. — Но, надо отдать им справедливость, порядок там изумительный. Ты знаешь, все под номерами: гостиницы, рестораны, корчмы и женщины. Когда я явился к коменданту города, мне сунули в руки альбом и говорят: «Выбирайте, господин фенрих». (Я тогда еще был фенрихом.) Я поразился — какой порядок! Стал перелистывать. Вначале все попадались какие-то простушки, они мне не понравились; тогда капрал, ведающий этими делами, преподнес мне особый альбомчик. «Тут, говорит, одни графини и герцогини». А я тогда был, можно сказать, героем дня, только что получил большую золотую медаль по представлению генерала Кёвеш. Ну, посмотрел я альбом и выбрал тысяча четыреста сорок третий номер. Через десять минут мы уже сидели на извозчике и мчались в заведение. Этот сукин сын капрал, прикомандированный ко мне, прожужжал мне все уши про особу, которую я выбрал. Она была невестой морского офицера, утонувшего в прошлом году под Пола, и звали ее Мици.

Никогда в жизни я еще не встречал такой милой девушки. Если бы встретился с ней при других обстоятельствах, честное слово, просил бы ее руки. И вот такую держат под номером! Мы провели вместе четыре дня и очень подружились. Да, иногда невольно подумаешь: большую кашу заварили мы с этой войной.

Рассказывая, Бачо внимательно рассматривал в бинокль лежащую перед нами местность, иногда отрывался и взглядывал на меня, и его живые ясные глаза казались сейчас задумчивыми и грустными. Разговаривая, мы достигли вершины Пиетро-Розы и, укрывшись за небольшим выщербленным камнем, вынули карты и сверили наше местонахождение.

— Итальянцы часто пытаются прорваться здесь неожиданными атаками. Выбираются ночью из своих окопов, прокрадываются под наши проволочные заграждения и под утро бросаются на штурм. «Аванти, аванти!» И каждый раз, бедняги, получают как следует по морде. Половина из них остается на месте.

— Как ты думаешь, итальянцы хорошие солдаты? — спросил я.

— Солдаты? Все солдаты при первой возможности сдаются в плен, это мое глубокое убеждение. А итальянцы хорошие ребята; обидно, что на них нельзя сердиться по-настоящему.

Несколько минут мы молча рассматривали в бинокли местность.

— Вот это сто десятая, — указал Бачо на возвышенность, находящуюся напротив нашей 121-й высоты.

— Это там итальянские окопы? — спросил я.

— Да. Правда, здорово? Насчет маскировки они мастера.

Действительно, на возвышенности итальянцев почти ничего не было видно, наши же окопы были очень заметны.

— Нигде ни живой души, все под землей, под камнями. И мы, и итальянцы.

— Мы боимся, а они еще больше. Вот это и есть война, — засмеялся Бачо.

Слова послышалось глухое урчанье, перешедшее в грохот. Недалеко от нас, где-то за плечами трех холмов, с хриплым воем неслись невидимые, но ощутимые тяжелые снаряды. Воздух завизжал, как листовая сталь под сверлом. Потом все умолкает, — граната достигает своего зенита и через секунду с удесятеренной силой и ревом летит вниз. Мы нервно гадаем, куда ударит это чудовище.

— Под Сельцем кладут яички, — лениво сказал Вачо. У Сельца уже грохотали итальянские пушки. На одну гранату итальянцы ответили залпами целой батареи, осыпавшей огнем сельцские позиции.

— Вот видишь, так всегда начинается: наши щупают, пристреливаются, а итальянцы уже бьют по самым позициям.

Я напряженно наблюдал за сельцской артиллерийской дуэлью. Чистое небо было запятнано дымками разрывов. Вдруг Бачо взял меня за локоть. Я прислушался: за нашими спинами послышались голоса. Мы притаились. Приближающиеся говорили по-немецки, но я сразу почувствовал, что это не австрийцы: они говорили не на мягком венском диалекте, а твердо, обрубая слова. Вскоре мы их увидели. На узкую тропинку вышли два немецких офицера, за ними три солдата-телефониста тянули проволоку.

— Немцы! Откуда они взялись?

— Тише!

Немцы беседовали о фронте. Старший офицер с большим презрением отзывался об австро-венгерской армии, которая не может справиться «mit diese dreckige Makkaronerei» {16}. Другой офицер вдруг заметил нас и толкнул в бок своего товарища.

— Унгарн! {17} — сказал он и поднес руку к кепи.

Я сухо ответил на приветствие, но Бачо, который плохо понимал по-немецки, был обрадован этой встречей. Немцы поднялись к нам. Мы представились. Немецкий лейтенант, рыжеватый молодой человек с неподвижным надменным лицом, держался прямо, как будто проглотил палку. Его товарищ был вольноопределяющийся фейерверкер, маленький, смуглый, с живым и открытым лицом. Ему было неловко, что мы слышали высокомерные рассуждения его лейтенанта, — я видел это по его глазам.

Я был подчеркнуто холоден. Бачо мычал, коверкая немецкие слова, и в результате мне пришлось переводить всю его речь. Немцы рассказали, что они офицеры прусского артиллерийского отряда, Что их тяжелая батарея уже заняла позицию около виадука на Набрезинском шоссе, и сейчас они вышли на разведку. Артиллеристов перебросили сюда с русского фронта. Вольноопределяющийся в прошлом году принимал участие в карпатских боях. Он очень хвалил гонведов, бранил чехов и, конечно, с удовольствием ругал бы и австрийцев, если бы не боялся, что мы обидимся за них.

— Теперь мы пришли сюда, — сказал он, — чтобы привести в порядок этих итальянцев. Очень уж долго с ними возятся.

— Надо слегка потревожить их и заставить отступить, — сказал лейтенант.

— Вы, конечно, недели через две-три думаете быть в Венеции? — спросил я невинно.

— А почему бы и нет? — ответил вольноопределяющийся с искренним удивлением.

Вдруг Бачо попросил меня перевести пруссакам следующую историю: в прошлом году он дрался вместе с германскими войсками под Ивангородом, где немцы неожиданно отступили, оставив открытым фланг венгерцев. Это был скандал на весь фронт, и в конце концов немецкое командование вынуждено было послать венгерцам двенадцать Железных крестов для восстановления контакта. Меня удивил неожиданный выпад Бачо, но оказалось, что до его сознания только сейчас дошли высокомерные слова лейтенанта. Однако я был очень благодарен Бачо. Выслушав рассказ, немецкий лейтенант сухо кивнул и, очевидно, понял, что высокомерие его не к месту. Немцы сообщили нам, что сюда перебрасываются два германских корпуса из армии Фалькенхейма и скоро начнутся решительные схватки.

Бачо завязал дружбу с вольноопределяющимся, отдал ему свой цейс, и они попеременно разглядывали местность. Вдруг Бачо обратил внимание артиллериста на темнеющую на берегу моря группу строений.

— Будь другом, Тибор, переведи им, что это — доки Адриа-Верке, какой-то заброшенный судостроительный завод. По нашим данным, там сосредоточены крупные части итальянцев, и они себя чувствуют как у Христа за пазухой. Наша артиллерия никак не может их обстрелять — не умеет, что ли. Посмотри, как они там разгуливают.

В призме цейса я действительно видел вокруг корпусов довольно сильное движение.

— Взгляни, автомобиль выкатил из ворот.

— Auto?

— Jawohl, ein ganz gewöhnliches Auto.

— Die verfluchte! {18}

— Попроси их, чтобы они пальнули туда.

Немцы развернули карту и быстро начали обмерять. Лейтенант смерил, подсчитал, фейерверкер подозвал связистов и взял трубку.

— Надо бабахнуть туда, черт бы их подрал. Знаешь, наши никогда не стреляют по этому месту; скажи им, что наши просто не умеют. А итальянцы, видя, что мы не стреляем, до того обнаглели, что собираются там совершенно открыто и так шумят по ночам, что даже на передовой слышно в тихую погоду.

— Hallo! Hallo! Hier ist Beobachtugspunkt! Nummer fünf {19}. Да, да. Господин лейтенант, прошу данные, — крикнул фейерверкер.

Лейтенант отрывисто начал диктовать цифры: расстояние, прицел, очередь.

— Скажи-ка, Бела, — обратился я к Бачо, — а что, если у нашего командования есть особые соображения по поводу этого завода и потому отдано распоряжение не стрелять?

— А, брось, — отмахнулся Бачо, и я увидел на его лице смесь мальчишеского задора, хитрости и злорадства.

Немцы уже отдали приказ, и из-за виадука послышались глухие пушечные салюты, потом до нас донеслось знакомое скрежетание тяжелых снарядов. Лейтенант проверил свои расчеты и спокойно заметил:

— Es ist ganz richtig {20} Мы, как по команде, подняли свои бинокли. Гранаты ложились вправо от заводского здания, в каком-то болотистом месте, и оттуда подымались громадные фонтаны грязи. Вокруг завода царило заметное оживление, маленькие, как букашки, люди разбегались в разных направлениях. Лейтенант бесстрастно диктовал исправленные цифры, и пушки, сразу по три, отвечали на команду. Несколько секунд томительного ожидания — и граната попадает прямо в высокий корпус. Летят кирпичи, стропила, куски крыши. Лейтенант самодовольно улыбается.

Батарея посылает еще несколько тяжелых гранат, и мы наблюдаем за паникой, творящейся вокруг корпусов.

— Какой там сейчас ад, — говорю я Бачо.

— А, брось, я не хочу их жалеть, — сердито отвечает Бачо.

Артиллеристы заняты своим делом; лейтенант подсчитывает, и фейерверкер фиксирует его данные на карте. Бачо тронул меня за локоть. Мы прощаемся. И прежде чем итальянцы успевают начать беглый обстрел Пиетро-Розы, мы уже находимся в долине. По склону Пиегро-Розы стелется дым, шрапнельные разрывы наполняют узкую долину визгливыми звуками, но снаряды, посылаемые на вершину, дают перелеты, вряд ли они могут повредить нашим немцам.

Когда мы уже пробираемся по ходу сообщения наверх, Бачо останавливает меня и с хитрой физиономией говорит:

— А теперь, дорогой Матраи, послушай меня: никому не говори ни одного слова о штуке, какую мы сегодня выкинули с немцами.

На мой удивленный вопрос он поднимает указательный палец.

— Тсс... слушай. Прошлой осенью одна венгерская батарея не утерпела и слегка обстреляла Адриа-Верке. Ой, какие были неприятности! Мы тогда сами не знали, в чем дело, но потом выяснилось, что этот завод находится под высоким покровительством какого-то лица, близко стоящего к нашему высшему командованию. Итальянцы, зная об этом, нахально использовали этот завод для своих целей. Ты же видел, что там сейчас находится не меньше полка.

— Но скажи, пожалуйста, как же нашим не стрелять, если завод находится на той стороне?

— В том-то и дело, потому нас и разобрало. Представь себе, на наших глазах там собираются итальянцы — и стрелять нельзя. Ну, наша батарея прошлой осенью и саданула. Тогда паника была почище сегодняшней. Итальянцы, очевидно, держали там боеприпасы, которые после первого же попадания начали взрываться. Веселая была штука. А наших бедных артиллеристов сцапали, и началось расследование, полевая прокуратура и тому подобное. Но мы, фронтовые, тоже не молчали и целыми охапками посылали рапорты о прекрасной работе нашей артиллерии. Ну, наверху поняли и замяли дело, но, видно, тут что-то нечисто. С тех пор прошло полгода, и Верке никто не трогал. И теперь мы с тобой, руками наших немецких коллег... Ого-го! Вот будет комедия, если наше командование налетит на них за эту штуку.

Бачо весело смеялся, а я не мог прийти в себя от удивления. Вот как! Война имеет свои международные сговоры. Я высказал это вслух, но Бачо не обратил внимания на мои слова, он был всецело поглощен мыслью о своей удачной проделке. Ему, простому фронтовому лейтенанту, удалось провести за нос высшее командование. В этом сознании он находил особое удовольствие. Я, конечно, обещал молчать.

Я не рассказывал Арнольду о случае с немцами, но когда через день он спросил меня, не встречались ли мы во время разведки с немецкими артиллеристами, я многозначительно промолчал. Арнольд нахмурился и начал выстукивать своими длинными пальцами какой-то марш на столе. Я почувствовал, что Арнольд тоже о чем-то умалчивает.

Возникло целое дело. Расследование, отписки... Гранаты немцев ударили по чувствительному месту. Если бы снаряды попали в итальянские или даже наши окопы, все было бы в порядке и никому не пришло бы в голову допытываться, кто указал цель обстрела. А тут, видите ли, произошла ошибка.

Обстрел итальянцами виадука обошелся нам дорого: прямым попаданием снаряда сорвало один пролет моста, который похоронил под собой четырнадцать человек из резервной роты.

* * *

Восьмой день стоим на 121-й, «Добавочный отдых», — шутят офицеры. За все время только одиннадцать раненых и двое убитых. Фенрих Шпрингер говорит:

— В Лондоне в один день погибает в среднем пятнадцать человек — жертвы уличного движения, а тут за восемь дней двое убитых и одиннадцать раненых. Пустяки, санаторий.

Чутора вернулся из Брестовице, где находится батальонный обоз, привез Арнольду письма и газеты. В Брестовице стоят немецкие солдаты. Чутора возмущенно рассказывает, что эти дураки еще не пресытились войной. Патриоты!

Я с большим интересом прислушиваюсь к новым для меня рассуждениям Чуторы о вреде патриотических заблуждений. Но Арнольд торопится смягчить впечатление, поддразнивая Чутору:

— В Германии пятнадцать миллионов организованных рабочих, и все они вдруг стали патриотами. В чем же дело?

Чутора хотел возразить, но замялся и нерешительно посмотрел на меня.

— Господин лейтенант свой человек, — сказал Арнольд. — Можете без стеснения выкладывать перед ним свои социал-демократические иллюзии.

Чутора смотрит на меня с удивлением, как будто видит в первый раз, и щурит свои черные глаза.

— Да, правда, ведь я знаю господина Матраи, можно сказать, с малых лет. Но ведь вам известно, господин доктор, что, пока ходишь в этом мундире, надо считаться со взглядами начальства. Ох, сколько мне пришлось вынести, пока я к вам попал. И поневоле в конце концов я пришел к убеждению, что молчание — золото. Да, вот какова судьба. Думали ли мы с вами, что я стану вашим денщиком, господин доктор?

Между Арнольдом и Чуторой установился какой-то странный полутоварищеский тон, и было ясно, что Арнольд взял Чутору в денщики не для того, чтобы иметь внимательного слугу, а исключительно с целью спасти старого знакомого.

Чутора — очень интересный человек. До войны он был популярным профсоюзным деятелем в нашем городе и близко стоял к редакции радикальной газеты, в которой работал Арнольд. В 1914 году Чутора разошелся с местным комитетом социал-демократической партии из-за вопроса о войне. Этот конфликт принес ему много неприятностей и огорчений. Несмотря на возраст (ему было тогда тридцать восемь лет), его «выдали военным властям» и отправили на фронт. О том, как это произошло, Чутора не любит рассказывать. Он называет социал-демократов лакеями и предателями и полушутя, полусерьезно грозится создать новую партию. Это будет партия, закаленная в огне и крови. Арнольд с большим уважением относится к своему денщику, и полушутливый тон между ним существует только для посторонних.

— Ну, а что будет, если в один прекрасный день вас освободят от военной службы и старые партийные друзья вновь примут вас в свое лоно?

— Ну нет, — возмущенно говорит Чутора, — этому не бывать. Теперь я на своей шкуре испытал войну. Вначале я тут много проповедовал против войны, но это была только теория, пустые слова, церковная проповедь. Теперь другое дело. За каждым словом я вижу действие, чувствую страдание, и если я переживу это время, то будет о чем поговорить и что подсчитать. Вы думаете, нас мало? Ошибаетесь, господа, нас уже очень много. Ох, и крепкая же будет организация, организация с готовыми традициями.

Чутора длинно, с солдатскими завитушками, ругается, что ему явно не идет, а Арнольд громко смеется. Я никогда не видел его таким веселым.

Среди писем Арнольду есть ответ от Эллы. Я тоже получил несколько строк. Типично женское письмо. Очень рада, что мы вместе с Арнольдом, просит присматривать друг за другом. «Мои дорогие, ведь вы одни остались у меня. С Казимиром, слава богу, все кончено».

В дверь каверны постучали, и вошел телефонист роты Арнольда — Фридман. Тщательно закрыв за собой дверь, он тихим голосом, не по-солдатски сказал:

— Господин обер-лейтенант, я совершенно случайно подслушал телефонный разговор. Разговаривали где-то в тылу полковник и офицер, чина которого я не мог разобрать. Дело в том, господин обер-лейтенант, — тут Фридман оглянулся на дверь и еще более понизил голос, — дело в том, что мы с часу на час можем ожидать пятого ишонзовского боя.

Арнольд поднял голову. Телефонист стоял у двери с лицом заговорщика. Кроме нас троих, в каверне был еще Чутора.

— Когда был этот разговор, вчера или позавчера? — спросил Чутора.

— Первый разговор был позавчера, но сегодня я опять слышал то же самое. На этот раз говорил начальник штаба полка господин капитан Беренд с командиром нашего батальона господином майором Мадараши. Очевидно, линия не в порядке, так как я хорошо все слышал, — сказал телефонист с явно притворной наивностью.

— Значит, можно ждать манны небесной, — пробурчал Чутора.

— Хорошо, Фридман, спасибо. Вы немедленно должны сообщить кому следует о неисправности линии.

— Я уже сообщил, господин обер-лейтенант, — ответил Фридман, но в его голосе прозвучала фальшь.

Арнольд прошелся по каверне, теребя рукой подбородок, что всегда у него было признаком глубокой задумчивости.

— Гм... Значит, надо готовиться, Тибор. Необходимо приготовить позиции, укрепить слабые места, удвоить числю наблюдательных пунктов и, главное, защитить входы в каверны от обвалов. Отдай приказание Гаалу насчет ходов сообщения и прочего. Но самое главное, по-моему, это проволочные заграждения, на них надо обратить особое внимание. Как бы итальянская артиллерия не растрепала их. Все же самые губительные атаки разбиваются у этих проволок. Они не один раз уже оказывали нам неоценимые услуги.

Фридман гневно оглянулся и начал теребить свои желтые усы.

— Простите, господин обер-лейтенант, вы меня не поняли, — сказал он, не спуская глаз с Чуторы.

Арнольд в ожидании остановился.

— На этот раз, господин обер-лейтенант, атаку должны будем начать мы, а не они.

Слова телефониста произвели необычайное впечатление на моего сдержанного друга: глаза Арнольда расширились, он вытянулся, подбежал к Фридману и резко схватил за плечо насмерть перепуганного телефониста.

— Чутора, взгляните, есть ли кто-нибудь в передней. Живо!

В первом помещении каверны обычно толпились ординарцы и телефонисты, но сейчас, по случаю хорошей погоды, все они находились на воздухе. Чутора исчез за дверью.

— Ну, Фридман, расскажите толком, кто что говорил, а главное, объясните, почему вы думаете, что наступать будем мы, а не итальянцы.

Фридман еще не совсем оправился от испуга, но, увидев, что никакой беды нет, спокойно и толково передал подслушанное. Случайное замыкание телефонных проводов и болтливость штабных офицеров дали полную картину предстоящих событий. Соединенное германское и австро-венгерское командование решило, не выжидая пятой атаки итальянцев, само перейти в наступление Атаку должны начать две колонны, но где — еще не известно, может быть, на правом фланге, но возможно, что и на одном из участков левого фланга.

— Ну, разумеется, ясно: раз немцы сконцентрировались здесь, значит, задумано наступление. Что тут будет, что тут будет, мой дорогой друг, — сказал Арнольд, неподвижно глядя в ослепительный огонь карбидной лампы. — Спасибо, Фридман, можете идти.

Когда телефонист закрыл за собой дверь, Арнольд в бешенстве топнул ногой.

— Задница чешется у глубокоуважаемого генерального штаба. Ну, черт возьми, и наложат же ему по этому самому месту.

В дверь постучали, и крадучись вошли Чутора и Фридман.

— Господин обер-лейтенант, я вам еще не все сказал.

— Ну, говорите, что там еще в этом проклятом телефоне.

— Господин полковник сказал, что наступлением будет руководить кронпринц Карл. Его королевское высочество уже прибыл со своим штабом в Лайбах.

Арнольд молча подошел к стене, снял термос, отвернул головку и, наполнив стакан сливовицей, протянул его Фридману.

— Благодарю вас, Фридман, вижу, что вы неглупый человек. Выпейте скорей и исчезайте.

В этот вечер нас тихо сменили. На этот раз мы отправились в Брестовице, где стоял батальонный обоз. Брестовицкий лагерь кишел немцами. Когда мы входили в лагерь, они стояли вдоль шоссе и делали бесцеремонные замечания по нашему адресу, но узнав, что мы гонведы, стали немного приветливее.

В этот день мы обедали вместе с немецкими офицерами. Они замкнуты и надменны, а мы, как заботливые хозяева, внимательны и предупредительны. Это меня глубоко возмущает. Я пытаюсь объяснить свое чувство Арнольду.

— Они ведут себя так, как будто они хозяева, а мы подчиненный элемент.

Арнольд не в духе и мрачно отвечает:

— Ты даже не подозреваешь, как недалек ты от истины.

После обеда в батальоне состоялось закрытое офицерское собрание. В последнюю ночь пребывания на 121-й из третьей роты исчезли капрал Флориан и два гонведа. Об этом случае был составлен подробный протокол, Майор Мадараши был раздражен и жестоко придирался к командиру третьей роты, лейтенанту с золотыми зубами.

Протокол писал фенрих Ширинер. Когда он огласил его, я почувствовал, что грозные слова, которые в других условиях произвели бы на меня большое впечатление, сейчас звучат совершенно бессмысленно. Изменник, дезертир... Как нелепы эти слова перед лицом смерти.

Где сейчас капрал Флориан? Каков он собой, высокого или маленького роста, есть ли у него усы? Известно, что он из Трансильвании, по национальности румын. Он, наверное, теперь шагает со своими товарищами где-нибудь между Монтефальконе и Удинэ, их провожают два итальянских солдата, завистливо поглядывающие на своих пленных. А может быть и то, что, в то время как мы тут составляем этот страшный протокол, они лежат где-нибудь между окопами убитые.

Капрал Флориан! Я не чувствую по отношению к нему никакой неприязни — наоборот, он вызывает во мне совсем другие чувства. Кстати, надо попросить Гаала перетащить в наш отряд капрала Хусара. Хусар, должно быть, из мастеровых, и мне хочется держать его поближе к себе. Я должен изучить его.

На улицах лагеря наши солдаты знакомятся с немцами. Происходят забавные диалоги. Рядовые, владеющие немецким языком, превратились в переводчиков. Немцы с непередаваемым презрением отзываются об итальянцах. Наши с острым венгерским юмором подзуживают их:

— Докажите, кумовья, что немецкие солдаты лучше венгерских, отберите у итальяшек Клару. Вот когда вы ее возьмете, мы поверим.

Долговязый немец с пегим узким лицом, удивительно похожий на тощую йоркширскую свинью, заявил, что взять Клару и спихнуть всю итальянскую банду в воду — для них раз плюнуть, и, конечно, они докажут превосходство немецкого солдата над гонведом. Германский солдат прежде всего умеет выполнять приказы начальства.

Немцы меня раздражают, Арнольда, кажется, тоже. Хорошо, что ему есть на ком сорвать злобу: он изводит Чутору, издеваясь над организацией пятнадцати миллионов немецких рабочих. С дядей Хомоком я не могу поделиться своими чувствами. Его интересует в немцах совсем другое. Старик восхищается аккуратными рюкзаками немецких солдат, а короткие добротные сапоги пехотинцев, вызывают в нем необычайную зависть.

— Очень аккуратно одеты наши кумовья, и, ей-богу, ничего лишнего, — повторяет Хомок на все лады.

Гаал доложил мне, что ротный с золотыми зубами без всяких разговоров отпустил к нам капрала Хусара, который действительно оказался каменщиком по профессии. Взводный очень доволен моим выбором.

Дни в Брестовице проходят серо, монотонно, и вот мы опять идем на смену. Немцев на день раньше перевели в Констаньевице. Снова ночной марш.

Теперь мы знаем, куда мы идем: проводники ведут нас к Вермежлиано. Солдаты без конца толкуют о Вермежлиано, пугают новичков и издеваются над ними. Путь труден. Местами мы попадаем в районы, освещенные неприятельскими прожекторами. Как только в сноп света попадает живое существо, немедленно начинается жестокий обстрел шрапнелью. Еще при дневном свете в начале марша проделываем несколько упражнений: по команде «Прожектор»! все должны броситься на землю, на острые камни, в ямы и рытвины и слиться с мертвой серой почвой, Во время марша мы несколько раз ложимся на землю. Достаточно одного неосторожного движения, чтобы маршевая колонна была обнаружена.

Итальянцы стреляют, но прицелы неверны, гранаты дают перелеты. Мы только слышим дикое урчанье взрывов и металлическое бренчание осколков между камнями. Несколько раз чувствую холодное прикосновение смерти к затылку, и это заставляет меня еще сильнее прижиматься к спасительному серому камню.

Почва по дороге в Вермежлиано исключительно вулканического происхождения. Кругом сплошные торосы из ломких серых камней. Сплошь u рядом попадаются большие воронкообразные углубления, обнесенные заборами из камней. Ветры, время и люди нанесли землю на дно этих «кратеров», и эти кусочки являются единственной плодородной землей местных жителей. Дядя Хомок все время вздыхает:

— И как тут живут люди? Что за негодное существо человек! Во всякую щель забивается, как таракан.

Во время марша фельдфебель Новак, старший унтер роты Арнольда, избил моего сапера за то, что тот не лег вовремя перед вспыхнувшим лучом прожектора. Возмущению Гаала нет границ. Он жалуется мне, в надежде, что я привлеку фельдфебеля к ответственности.

— Бить не полагается, господин лейтенант, этого ни в одном уставе не сказано, — ворчит мой взводный.

Когда мы спускаемся в ложбину, он направляет электрический фонарь на лицо избитого солдата. Сапер — молодой человек; я его узнаю, это наш электромонтер. Из носа и изо рта его капает кровь на висящую на груди газовую маску.

— Почему вы не легли вовремя, Кирай? — строго спрашиваю я.

— Согласно приказу, господин лейтенант, тот, кто не успел лечь, должен оставаться неподвижным, закрыв лицо и блестящие части снаряжения. Я стоял около камня и, нагнувшись, слился с ним.

Гм! Он слился с камнем, серым, как солдатское сукно.

— Гаал, подайте рапорт и остановите кровотечение Кираю.

Гаал очень доволен, он покажет Новаку. Я вспоминаю похожий на молот кулак Новака и представляю, с какой силой он мог ударить солдата. Откуда такая злоба?

Арнольд очень равнодушно отнесся к моему заявлению. Ведь мы идем на фронт, туда, на линию огня, там все уладим. Да, возможно, что завтра жестокая артиллерийская подготовка уладит все наши дела — и мои, и Аропольда, и Новака, и Гаала. А теперь только тихо, тихо, бесшумно, как шайка воров, крадется тысяченогий батальон. Вот Мы и в ходе сообщения, таком узком, что в нем с трудом могут разойтись два человека. Окопы тут очень близко друг от друга: тридцать, двадцать шагов, а может быть, и того меньше. «Доплюнуть можно».

— Ну, здесь надо будет крепко подвязать штаны и ухо держать востро. Глаза тоже не носи в кармане, а то в другой раз не понадобятся, — говорит «старый» доброволец «молодому», идущему за ним вслед.

Австрийские кумовья-ландверы — очень аккуратный народ. После них даже самые отчаянные позиции имеют какой-то оттенок уюта. Начальник саперного отряда, обер-лейтенант, приглашает меня в свою каверну. Его денщик, нагруженный вещами, ждет, пока господин закончит дела, и дядя Хомок уже таскает в каверну наше «оборудование». Обер-лейтенант передает мне подробную карту позиций. Эта работа — плод восьмидневной скуки, в ней видна добросовестная рука гражданского инженера. На чертеже показаны приблизительные расстояния между окопами. Небывалая близость. Это даже не параллельные, а какие-то капризно бросающиеся друг на друга переплетенные линии. В этом страшном лабиринте не сразу сориентируешься. Обер-лейтенант берет с меня слово, что я обязательно сохраню и закончу чертеж и вручу тому, кто меня сменит.

— Главное, коллега, это тишина. Нельзя собираться, нельзя шуметь, иначе хороший итальянский бомбометчнк может натворить здесь дел.

— Ну что ж, мы тоже умеем бросать бомбы, — раздраженно возражаю я.

Обер-лейтенант секунду удивленно смотрит на меня, потом, рассеянно улыбаясь, говорит:

— Да, твои солдаты еще могут драться, — и быстро откланивается.

Первую ночь никто не спит. Размещаемся, прислушиваемся, ждем утра, чтобы осмотреться в новых окопах.

Утро приходит сырое и холодное. Дрожим и ждем обычной утренней перестрелки, чтобы согреться. Но итальянцы молчат; они прекрасно знают, что у нас была смена. Наши не могут утерпеть и постреливают. Гулко отдаются отдельные винтовочные выстрелы, но молчание врага вскоре вызывает ощущение бесплодности усилий.

На рассвете в один из поворотов окопов второй роты итальянцы бросили три ручные гранаты. Одна из гранат застряла на бруствере и разорвалась с оглушительным треском, вторая перекатилась через окопы, а третья угодила в ход сообщения, но никто не пострадал. Первая бомба предупредила об опасности, и старые, опытные солдаты вовремя укрылись. От взрыва по окопам стелется дым и каменная пыль. Светло. Сменяем часовых, и я иду в свою берлогу выспаться.

— Ну вот мы и на Вермежлиано, старина, — говорю я Хомоку.

— Хороший кофе с ромом приготовил я господину лейтенанту, — приветствует меня старик, принимая мою портупею.

Да, кофе с ромом. Все течет в своих берегах. Живем, значит.

Полуденное солнце стоит над самыми окопами. Окопы здесь глубокие, сырые. Брустверы выстроены из мешков со щебнем и местами подперты большими бревнами. Много стальных щитов — бойниц, но они не спасают: итальянские стрелки ухитряются попадать даже в узкие щели щитов.

За мной приходит Ариольд. Мы выходим в окопы, где к нам присоединяется Бачо. Небольшой подъем, потом хорошо замаскированный ход сообщения, ведущий к тылу. Только когда мы идем по ходу сообщения, я вижу, что влево от нас, ближе чем в километре, возвышается бурый лоб Монте-Клары. Несколько секунд, как зачарованные, смотрим на эту мрачную скалу, окутанную предостерегающей тишиной. Отсюда ничего нельзя рассмотреть. Клара кажется мертвой, но, когда глаз привыкает, я различаю рыжие линии проволочных заграждений. Ага, вот поворот окопов, ячеечные стены из мешков. Потом ясно вижу внизу на боковой террасе линию наших окопов.

— Что скажешь? — мрачно спрашивает Арнольд.

— Ну и местечко! — вздыхает Бачо.

Долго разглядываем Бузи. Вдруг у наших голов что-то сердито цокнуло. От камня подымается облако пыли. Мы нагибаемся и слышим свист летящих пуль.

— Плохо стреляют, — говорит Бачо, вытирая глаза, запорошенные каменной пылью. Он старается быть флегматичным, и это ему удается.

— Почему стреляют разрывными? — возмущаюсь я.

— Пошли жалобу в Гаагу, — зло смеется Арнольд. Идем назад. За нашими спинами еще шуршат пули между камнями. Иногда, останавливаемся и смотрим на Клару. Нам кажется, что, если бы сию секунду нам велели идти туда, мы пошли бы не задумываясь, поймали бы этого стрелка и всыпали бы ему как следует. Мы не на шутку рассержены.

Возвращаемся подавленные и угрюмые. Кругом мертвая тишина, но в тишине чувствуется напряженность. От трупов, лежащих в межокопном пространстве, идет тошнотворный густой запах. Окопы почти пусты, на поверхности только наблюдатели и мои саперы, остальные стараются укрыться в прохладных местах.

Часть моего отряда во главе с Гаалом ремонтирует брустверы. В одном месте рядом с мешками вываливается полуистлевший труп. Пытаемся установить, кто это — итальянец или наш. В другом, на уровне человеческого плеча, в тени бруствера блестит кольцо. Что такое? Конец дула винтовки. Во время боя не разбирают, из чего возвести бруствер, швыряют все, что попадается под руку: бревна, винтовки, ящики, одеяла. Все это сейчас лежит у наших ног. Разбирая свалившийся бруствер, извлекаем сотни вещей военного обихода и несколько человеческих тел.

У Вермежлиано наши окопы идут выше неприятельских, итальянцы только местами добираются до нашего уровня, поэтому они очень беспокойны и стараются подкопаться под наши позиции. На этот счет они большие мастера. В течение одной ночи они могут вывести из своих окопов маленькое ответвление. Эти ответвления называются на Добердо кишкой или аппендиксом. Такой аппендикс может незаметно добраться до наших проволочных заграждений и причинить серьезные неприятности. Сегодня ночью Шпиц с половиной нашего взвода будет работать над сооружением контр-аппендикса. Наш аппендикс должен будет где-нибудь в середине междуокопного пространства настичь аппендикс итальянцев.

— Окопы дерутся, а не люди, — говорит Шпиц, и его бездумное юношеское лицо сияет от гордости. Мой помощник еще всей душой делает войну.

По сравнению с Вермежлиано высота 121 действительно кажется мне санаторием.

Возвращаясь к себе, еще издали вижу Новака, нерешительно топчущегося перед моей каверной. Новак — широкоплечий и, видно, очень сильный человек, но в нем есть странное уродство: кажется, что он родился нормальным высоким человеком, а потом какая-то сила природы сплющила его и придавила к земле. Новак грубый казарменный унтер, солдаты его не любят, но он, говорят, их не боится. Война для него — это устав, полевая служба и казарма. Заметив меня, он смущенно улыбается и с подчеркнутым уважением козыряет.

— Новак!

— Так точно, господин лейтенант.

Я несколько секунд думаю, что ему сказать. Ну, да с ним можно говорить только на языке устава, и на этом же языке нужно его хорошенько проучить.

— Фельдфебель Новак, вам известно, что устав не предписывает мордобоя?

— Точно так.

— На каком же основании вы ударили сапера Кирая?

— Осмелюсь доложить, господин лейтенант, для его же пользы.

— То есть как для его пользы?

— Ну, если, к примеру, дитя балуется, так отец должен его слегка наказать.

— Кирай не дитя, а солдат, фельдфебель не отец, а начальник. Согласно уставу — это так.

Новак в тупике, он не ожидал такого точного определения. Ведь на телесные наказания в армии смотрят сквозь пальцы, и, очевидно, я, защищая устав в этом пункте, являюсь исключением. Новак смущенно мнется.

Фельдфебель Новак, — говорю я решительно, — обо всей этой истории вы должны подать рапорт командиру вашей роты. Можете идти.

Новак козыряет и поворачивается по уставу. На камне гулко отдаются его тяжелые шаги. За поворотом окопа я вижу сияющее лицо Гаала. Делаю вид, что не замечаю его, и, войдя в каверну, сердито захлопываю дощатую дверь.

В каверне пусто. Хомок куда-то ушел. Я стою в маленькой прихожей и электрическим фонарем освещаю вход в свое убежище. Это настоящая офицерская каверна. Глубоко врытая под камень, она кажется неприступной крепостью. Зажигаю свечу, сбрасываю ремни, и в эту секунду со стороны окопов доносится грохот взрыва. Свеча тухнет, я остаюсь в полной темноте. В поисках электрического фонаря сильно ударяюсь головой обо что-то твердое и острое, из глаз сыплются искры. В окопах слышатся крики, топот ног. Кто-то, тяжело дыша, останавливается перед каверной и открывает дверь. В полусвете я вижу, что наткнулся на каменную стелу, думая, что это выход. В открытых дверях каверны стоит батальонный вестовой. Он передает мне книгу приказов. Беру книгу, иду в каверну и, зажигая свету, спрашиваю:

— Что там случилось, Шуба?

— Итальянцы опять бросают «кошек», господин лейтенант. Во второй роте двое раненых.

Поправляю свечу и читаю приказ, на сегодняшнюю ночь я назначен дежурным по батальону. В книге приказов я должен указать место своего пребывания. Конечно, буду у Арнольда, ведь там телефон. Пропуск, пароль... Сколько формальностей!

— Шуба, заходите в каверну, ведь «кошки» летают, — кричу я вестовому.

Он не отвечает, наверное, не слышит. Ну, пусть немножко отдышится, — ведь ему, бедняге, пришлось бежать.

«Кошками» наши солдаты называют мины, которыми и мы, и итальянцы порядком досаждаем друг другу. В нашей позиционной войне окопы обеих сторон точно пристреляны, и надо постоянно быть начеку. Эти мины издают в полете особый, мяукающий и шипящий звук, поэтому их и называют «кошками».

Ищу в книге приказов страницу, где говорится об обстреле Адриа-Верке и упоминается о неизвестных гонведских офицерах. Даже батальонное начальство не очень сочувственно отнеслось к этому делу, Улыбаясь» захлопываю книгу u встаю. И вдруг словно чья-то сильная рука ударяет меня в грудь. Я падаю навзничь. Свеча тухнет, но через полуоткрытую дверь проникает свет. Чувствую, что я цел, это удар от сотрясения воздуха. Решительно выбегаю в окопы.

— Шуба! Где вы, Шуба?

У поперечного поворота, в пяти шагах от каверны, разорвалась мина. В солнечных лучах тает дым, смешанный с каменной пылью, и чувствуется едкий запах взрыва. Кругом никого нет, но на земле у входа в каверну лежит деревянная трубка ординарца. Трубка дымит, и мундштук еще влажен. Подымаю, смотрю.

— Шуба! — кричу я нетерпеливо.

Из-за поворота выбегает капрал Хусар и мчится прямо на меня.

— Не видели ли вы Шубу, ординарца? — спрашиваю я.

Хусар изумленно смотрит на меня, потом переводит взгляд на скалу, под которой, расположена моя каверна. Не понимаю, чем объяснить оторопь капрала. Вдруг на руку мне капнуло что-то теплое. Кровь. Отскакиваю в сторону и вижу: на скале головой вниз лежит Шуба, из его расколотого черепа льется кровь, тело медленно сползает вниз и, прежде чем мы успеваем что-нибудь предпринять, грохается перед входом в каверну.

Со всех сторон сбегаются люди: Хомок, Гаал, солдаты из взвода. Шуба убит. Его тело на глазах начинает чернеть. Солдаты уносят труп и густо посыпают известью лужу крови, чтобы на нее не насели тучи мух. Я беспомощно держу в руках трубку и книгу приказов.

Сегодня ночью буду дежурить. Надо сидеть у телефона и каждые полчаса давать стереотипные сведения штабу батальона. Пароль, пропуск...

Передаю Хомоку книгу приказов и трубку, прошу сдать в роту для отправки в батальон. Предупреждаю его, чтобы остерегался «кошек». Хомок сует трубку в карман и входит в каверну. Я слаб и сухо кашляю, чувствую в легких страшную силу воздушного удара. Перед уходом дядя Андраш открывает бутылку вина, чего никогда раньше не делал без спроса, наполняет стакан и ставит на стол.

— Эх, господин лейтенант, двум смертям не бывать, а одной не миновать. Да если бы и было две смерти, так нас два раза заставили бы умереть, — философствует старик.

От контузии учащенно бьется сердце. Выпиваю вино залпом. Действует хорошо. Хомок ушел. Слышу, как кто-то тщательно счищает перед каверной кровь Шубы. Распоряжается Гаал.

Одна смерть, две смерти... Кто бы мог заставить его умереть два раза? Кто?

Чувствую себя скверно. Но к двенадцати часам надо вступать в дежурство; это связано с рядом церемоний. Прежде всего я должен навестить своего предшественника по дежурству. Это временный командир третьей роты, лейтенант с золотыми зубами. Его фамилия Дротенберг, или Дортенберг, я все путаю и поэтому избегаю с ним разговаривать. Он очень любезный человек: без всяких фокусов отпустил ко мне капрала Хусара. Дортенберг — старый лейтенант, он давно должен быть произведен в обер-лейтенанты, но это дело почему-то тянут. Говорят, что в начале войны он был замешан в какую-то панаму в связи с поставками в армию. Он очень богат.

Перед тем как отправиться к Дортенбергу, я должен повидать Шпица и категорически запретить ему на этот раз участвовать в разработке аппендикса.

Где-то недалеко опять рвутся «кошки», но по звуку разрывов устанавливаю, что это не ближе чем в двухстах шагах. Но где же наши бомбометчики, почему они молчат?

Мимо каверны идут санитары, я слышу их тяжелые шаги. Кто-то громко стонет. Несут раненого.

Выхожу в окопы. На бруствере рядом с наблюдателем стоит маленький Торма и, глядя в перископ, следит за происходящим в междуокопном пространстве.

— Ну, что ты там видишь? — спрашиваю я, поощрительно улыбаясь.

— Ого, господин лейтенант, наши бомбометчики задали им, — шепчет он, блестя глазами. — Я сейчас видел, как один итальянец летел вверх тормашками и барахтался в воздухе.

У Тормы сверкают глаза от удовольствия, ему нравится эта игра. Я тоже успокаиваюсь и с удовлетворением принимаю к сведению успехи наших бомбометчиков. Значит, наши тоже не спят. Еле успеваю сделать два шага, как вдруг наблюдатель кричит:

— Берегись! Мина!

Стремительно укрываюсь под шрапнельным навесом. В мозгу мелькает мысль, что от мин это ничтожное прикрытие не спасет, но уже поздно. Мина оглушительно рвется, но, к счастью, за расположением наших окопов, где-то между камнями. Летят доски, щебень, осколки мины. Тут уже годится и шрапнельный навес.

Шпиц еще спит, очевидно, всю ночь бодрствовал. Над головой прапорщика горит слабая керосиновая лампочка. В помещении моего помощника густой, тяжелый воздух, но Мартов спит так сладко, что я не решаюсь разбудить его. Поговорим, когда вернусь.

Солдаты местами выползли из своих нор: их интересует работа наших бомбометчиков. Они спорят — можно ли увидеть мину во время полета. Наблюдатели, боясь, что эти разговоры навлекут несчастье, сердито шикают на стрелков и гонят их обратно в каверны. Но солдаты не слушают, они непременно хотят увидеть мину. А наши мины шуршат и улюлюкают в воздухе, увидеть их невозможно.

В свете ослепительного солнечного дня видно, как истрепаны наши солдаты. По возрасту они неодинаковы, есть совсем молодые, а есть и почти старики. Но в одном все схожи: бледные, серые лица, как у людей после бессонной ночи, вялые движения, лихорадочно-беспокойные взгляды. Встречаются и безразличные, тупые, а порой даже довольные физиономии.

Солдаты здороваются со мной по-домашнему, без казарменной подтянутости, но я замечаю, что несколько человек уклоняются от приветствия, прячась из приличия за остальными. Я понимаю, что эта враждебность направлена не против меня лично, а против моего чина, против господина офицера. А мы, господа офицеры, еще подчеркиваем и с каждым часом углубляем наш разрыв с солдатами. Это наполняет меня глубоким беспокойством.

Дортенберга встречаю в окопах. В расположении второй роты сегодня ночью взорвался ящик ручных гранат. Услышав взрыв, итальянцы начали бешеный обстрел.

«Они боятся, а мы еще больше. Вот дух нашей войны», — думаю я.

Лейтенант приглашает меня к себе. Он — гурман, и нас ждет накрытый стол.

В этой роте очень строгая дисциплина. Лейтенант придирчив и требователен, перед ним все тянутся, ходят на носках. Когда такой подтянутый солдат стоит перед тобой, отдавая честь, в его отупевших глазах нет ни искорки мысли. Может быть, как раз в этом и заключается смысл дисциплины.

Ротный писарь приносит переписанный рапорт о сданном дежурстве лейтенанта. Из батальона выбыло свыше двадцати человек, из них семь человек убитых и один исчез. Исчез Антон Моравек.

— Куда он делся? — спрашиваю я лейтенанта. Дортенберг пожимает плечами и с возмущением смотрит на стоящего перед ним писаря.

— Вы что, с ума сошли, Берталан? Разве слово «касательно» пишется через два «с»? Вы хотите, чтобы я отправил вас в роту?

Писаря бросает в жар и холод.

— Виноват, я очень спешил, господин лейтенант, — лепечет он и убегает с листом, чтобы скорее исправить недопустимую ошибку.

— Ты спрашиваешь, куда он делся, — говорит лейтенант. — Возможно, что он находился в том помещении, где разорвались гранаты, а может быть, просто-напросто дал драпу. Думаешь, мало таких? Да, если бы не держали их в ежовых рукавицах, они бы нам показали.

Дортенберг глубоко убежден в том, что солдаты должны быть под железной пятой. Он говорит об этом так, как будто это само собой разумеется, и не понимает, что его слова являются уничтожающей критикой духа армии. Золотозубый смотрит на войну оптимистически. Он считает, что эта война была неизбежна и нужна. Дортенберг — барин, хотя нет, не барин, а просто очень богатый человек. А богатство делает человека барином, и это барство выражается у богача ярче, чем у представителя какой-нибудь благородной обедневшей фамилии.

Снова робко входит писарь и подает исправленный рапорт.

— Семь солдат выбыло. Чертовски дорогое удовольствие, — говорит лейтенант, пробегая рапорт.

— Дорогое? А что именно дорого? — спрашивая я.

— Да все дорого: амуниция, обучение, транспорт сюда, ежедневный рацион. Это же стоит денег. И вот какой-то дурацкий взрыв все уничтожает.

Во мне закипает возмущение, с губ готовы сорваться гневные слова, но вместо этого — осторожный взгляд на писаря.

— Да, предприятие нерентабельно, — говорю я иронически.

Золотозубый громко смеется, видимо, моя ирония не дошла до его сознания.

— Ба-ба-ба, — говорит он с набитым ртом, — но дирекция не останавливается ни перед какими затратами.

— Жаль, что мертвых нельзя утилизировать, — продолжаю я в том же тоне.

Лейтенант наконец понял, что я не разделяю его взглядов, и умолк. Когда мы встали из-за стола, он подписал каллиграфически переписанный рапорт, и мы отправляемся в штаб батальона.

По дороге Дортенберг обстоятельно рассказывает мне, что необходимо делать во время дежурства, предупреждает о капризах начальника штаба батальона, требующего донесений каждые полчаса. Правда, это можно делать только до полуночи, пока он не ляжет спать. Но, конечно, если случится что-нибудь экстраординарное, батальон надо известить немедленно.

Ход сообщения, но которому мы идем, настолько глубок, что его стены тянутся выше головы. Мне кажется, что мы идем по серой улице восточного города. Ходы сообщения ведут к естественным углублениям, которые очень часто встречаются на этом участке добердовского плато. Эти круглые ямы похожи на потухшие кратеры, но ясно, что они не вулканического происхождения, их вымыли дожди тысячелетий.

В первой воронке разместились в мирном сожительстве склад боеприпасов и перевязочный пункт. Дальше стены хода сообщения со стороны Бузи уже защищены мешками со щебнем. Дортенберга Клара не интересует, а я то и дело останавливаюсь и, взобравшись на гребень стены, пристально вглядываюсь в темную массу камней. Штаб батальона находится в нескольких воронках. Здесь воронки весьма благоустроенны, каверны хорошо пробетонированы, и на плодородной земле растут цветы. Цветники окаймлены изгородью из громадных осколков гранат, а местами и целыми неразорвавшимися гранатами. Эстетика войны.

— По-барски живут в батальоне, — говорит Дортенберг с нескрываемой завистью.

Лейтенанта Кенеза в штабе нет. Приходится ждать. Мы удобно устраиваемся в тени шрапнельного навеса и наблюдаем за этим новым, таким не похожим на наш, миром. Это мир штаба. Всего только полкилометра в тыл — и уже совсем другая жизнь. Даже рядовые одеты не так, как наши, их форма новее, опрятнее; видно, что люди устроены. Это те из солдат, которым удалось своими сильными локтями проложить дорогу к теплому местечку.

Это фронт — и все-таки не фронт. Сюда мины уже не долетят; гранаты еще могут, но штыковые атаки, пулеметный и ураганный огонь вовсе не беспокоят штаб. И все-таки фронт.

Лейтенант Кенез появляется в ходе сообщения, соединяющем первую воронку со второй, в которой для командира батальона выстроена настоящая подземная вилла. Лейтенант Кенез приглашает нас к себе. Его кабинет свежевыбелен, и свет он получает из окна. Под тем предлогом, что должен ознакомиться с расположением батальона, я прощаюсь с Дортенбергом и иду обратно на передовую.

* * *

Сегодня я — дежурный по батальону.

По ходу сообщения гуськом двигается смена батальонных вестовых и ординарцев. Один из вестовых (он видит меня, это ясно) рассказывает остальным историю Шубы, которого застигла смерть перед моей каверной.

— Ну, этот лейтенант весело начинает свое дежурство.

— Шуба сам виноват, ведь господин лейтенант приглашал его в каверну, — говорит другой, тот, что поближе. Потом он обращается ко мне: — Вот Шубу оплакиваем, господин лейтенант.

— Да, ему шуба больше не понадобится, — шутит кто-то из ординарцев.

Я не отвечаю, и солдаты идут некоторое время молча, как провинившиеся дети. Сейчас я не чувствую к ним ни жалости, ни сострадания. Народ — как море. Волны выбрасывают на скалистый берег брызги пены, и не успеет солнце выпить эту влагу, как море уже забыло о ней.

Я замечаю, что начинаю освобождаться от депрессии, которая охватила меня в первое время. Арнольд прав, сейчас не время философствовать. Над нашими головами меч, и мы прежде всего должны парировать его удар. Вот — война. Но эти твердые, уверенные слова проваливаются в моем сознании, как грош в дырявом кармане нищего. Я еще не могу смотреть на растерзанное тело солдата с таким равнодушием, с каким смотрят на только что зарезанного теленка.

— Ты знаешь, сколько стоит обучение солдат, обмундирование и вооружение?

«Кому? А этому солдату сколько стоит?» — хотел спросить я золотозубого.

Я вхожу в тупичок. Здесь ход сообщения настолько узок, что может идти только один человек, и тупики служат для обхода встречных. Карабкаюсь на стену тупика, обложенную серыми карзскими камнями, и смотрю на открывшуюся передо мной картину. Голая, лишенная растительности, каменная пустыня. Над моей головой с пугающим шумом проносится стая быстрых птиц. Небо безоблачно, только около Косича клубится какой-то бурый туман, но он скорее похож на дым, чем на облака. Из Сельца доносятся частые небольшие взрывы; очевидно, рвут камень для новых окопов, а может быть, это мелкие мины.

Долго смотрю на мертвую верхушку Клары. Никакой жизни. Когда созерцание Монте-Клары надоедает, перехожу на другую сторону окопчика. Здесь тот же безотрадный пейзаж, но дальше синеют отроги романтических, зовущих Тирольских гор. И там, среди этих гор, тоже война. И на Ортлере, у Толмейпа, на Капоретто, Трентино и перед чарующей долиной горного Эчча — то же самое. Я поднял голову, и захотелось мне вспомнить синеву итальянского неба. Да ведь это и есть итальянское небо.

Как заманчивы, как пленительны и далеки Тирольские горы! Обратно из Италии мы ехали через Швейцарию, Лозанну и Франценсфесте. И никогда я не видел такой зелени лугов.

От стены отскочил небольшой камень и упал к моим ногам. Я спрыгнул и с сильно бьющимся сердцем прислушался. Ничего. Показалось. «Война, господин лейтенант, надо быть осторожнее».

На следующий день пишу в штаб батальона рапорт о своем дежурстве.

Когда, приняв дежурство от Дортенберга, я вернулся на передовые позиции, меня уже разыскивал Шпрингер, дежурный левофланговой роты. С Полазо из соседнего батальона к нам пришли два германских офицера с просьбой разрешить им корректировать отсюда пристрелку своей артиллерии, Я сообщил об этом по телефону Кенезу, и лейтенант сейчас же прикатил к нам. Мы очень предупредительны по отношению к нашим союзникам, они же холодны и корректны; очевидно, их утомляет эта чрезмерная любезность. Лейтенант Кенез пробыл с нами недолго. Прощаясь, он несколько раз повторяет мне, что с гостями надо быть очень внимательным.

Я отвечаю с деланным простодушием:

— Не волнуйтесь, все будет в порядке, если только какая-нибудь «кошка» не попадет в них.

Кенез на секунду снимает пенсне и становится до смешного похожим на разнузданную лошадь.

— Мины? — спрашивает он удивленно.

— Да, — говорю я уже серьезно. — За это я не могу принять на себя ответственности.

Кенез улыбается и крепко жмет мою руку.

— Я пришлю тебе табаку и закусок для гостей, может быть, они проголодаются. Куда это направить?

Указываю каверну Арнольда. Кенез важно козыряет и уходит. Я остаюсь с немцами. Упорно молчу. Старший из них — тучный запасный обер-лейтенант с отвисшими усами, другой — небольшого роста, тоненький, бледный лейтенант из молодых. Они тихо совещаются, разглядывая позиции через великолепные перископы. Их интересует Клара. С офицерами пришли четыре солдата. Наши стрелки смотрят на них без враждебности. Гонведы лихо поплевывают и, не выпуская изо рта трубок, сдержанно обмениваются впечатлениями о немецких кумовьях. Я подхожу к офицерам, они обрывают разговор. Сообщаю им, где я буду, заверяю, что всегда готов к их услугам, и, оставив за себя Шпрингера, ухожу к Арнольду.

Первые три часа моего дежурства проходят в абсолютной тишине. Арнольд сегодня неразговорчив, и я решаю не беспокоить его упреками, хотя многое хотел бы сказать относительно его пессимизма.

Лейтенант Кенез присылает целую корзину разной снеди. Когда вестовой выкладывает ее содержимое на стол, я не могу удержаться при виде шоколадных конфет и начинаю с жадностью поглощать их. Арнольд улыбается.

— Сколько в тебе еще ребячества!

— Угу, — мычу я с полным ртом.

В этот момент открывается дверь и врывается взволнованный, запыхавшийся вестовой.

— Господин лейтенант, господин обер-лейтенант, скорей!

— Что случилось?

— Немцы под Кларой. Господин фенрих Шпрингер заметил их.

Мы хватаем бинокли и мчимся сломя голову. В окопах натыкаемся на Бачо, наблюдающего в перископ за немцами.

Я отдаю на ходу распоряжение:

— Солдат загнать в каверны!

— Что случилось, Бела?

Бачо подает мне перископ. У подножья Монте-дей-Сэй-Бузи, приблизительно в двухстах шагах от зигзагов наших окопов, по совершенно открытой местности движется, как на учебном плацу, двойная цепь наступающих немцев.

Я рассылаю по всем направлениям ординарцев, приказываю сообщить о происходящем штабу батальона и отдаю распоряжение привести роты в боевую готовность.

Но где немецкие офицеры?

— Господин фенрих Шприигер ушел с ними в ход сообщения. Они находятся у третьего тупика.

Все трое — Бачо, Арнольд и я — спешим туда. Пулеметчики заготавливают воду, стрелки покорно уходят в каверны. Усиливаю наблюдательные пункты. Солдаты взволнованно смотрят нам вслед.

Шпрингера и немцев быстро находим. Мы устраиваем около тупика помост из досок и можем наблюдать за событиями, как из театральной ложи.

Цепь немцев уже в двадцати шагах от наших основных линий. Они идут тремя уступами. Немецкие офицеры следят за ними с непоколебимым спокойствием. У Арнольда расширены зрачки, Бачо покусывает ногти, Шпрингер тяжело дышит. Вдруг перед нашими окопами, там, где тянется темная линия проволочных заграждений, подымается густое дымовое облако и доносятся тяжелые разрывы: два, пять, десять.

«Ага, это, наверное, взрывающие трубки Лантоша», — думаю я.

Тишина. Немцы подшили уже вплотную к нашим позициям и побежали. Мы слышим их ослабленный расстоянием боевой клич.

Сейчас их не видно, все затянуто дымовой завесой. Я смотрю на Бузи. Что теперь будет? Но Клара молчит, и в этой тишине чувствуется страшная угроза. Отдельные атакующие карабкаются на первую террасу. Дым расстилается все дальше и дальше, и вдруг Клара выбрасывает несколько длинных огненных языков.

— Die Schweine haben Flammenwerfer! {21} — воскликнул немецкий лейтенант и растерянно заморгал.

Атакующие снова закричали, и мы отчетливо видим несколько фигур, выбросившихся из огня и дыма вперед. Огненные языки увеличиваются, и вдруг вся гора, как будто обвитая гигантской гремучей змеей, загрохотала. Отрывисто стучат винтовки, их выстрелы подхватывают бешеные пулеметы; с сухим треском, как будто ломаются громадные доски, рвутся мины; с лаем и ржаньем выбрасывают огонь скорострельные окопные пушки. И все это длится не более пяти страшных минут.

Мы должны покинуть свой наблюдательный пункт и укрыться на передовых позициях, чтобы не стать жертвами гудящих вокруг наших голов косых рикошетов. Уже стреляют и итальянцы, стоящие против наших окопов, перестрелка постепенно ширится до самого Полазо. Во многих местах, наверное, даже не знают, в чем дело, но стреляют в безумном страхе. С Полазо и Редигулы не видно Клары, но все же и там трещит перестрелка. Мы заставили наших стрелков остаться в кавернах, и на поверхности нет никого, кроме наблюдателей и пулеметчиков. Со стороны итальянцев льется бешеный винтовочный огонь.

Мы бегом пробираемся к каверне, с нами все немцы. Тяжеловесный обер-лейтенант некоторое время пытается сохранить хладнокровие, но вскоре не выдерживает и вприпрыжку мчится вместе с нами. Когда добегаем до каверны, огонь кое-где начинает утихать. Немцы немедленно изъявляют желание вернуться и продолжать наблюдение. Они заметно нервничают. Мы находим другой наблюдательный пункт и выставляем свои перископы. Из батальона звонят каждую минуту. Я даю Фридману образец стереотипного ответа: «На нашем участке без перемен».

Клара дымит, как раскаленный паровоз. Дым расстилается по серой почве и сливается с камнем.

— Ад, — говорит Арнольд, не отрываясь от бинокля. Бачо молчит, только глубоко затягивается сигаретой и, по фронтовой привычке, пропускает дым между колен. Немецкий обер-лейтенант отдает энергичные приказания своим солдатам. Они быстро налаживают телефонную связь. С Клары доносятся одиночные, редкие выстрелы.

— За ранеными охотятся. В этом отношении итальянцы непонятно жестоки, — говорит Бачо.

Обер-лейтенант коротко сообщает по телефону обо всем, что мы видели. Он сухо излагает события, не разукрашивая их и не преувеличивая. Потом обращается к нам и спрашивает, как называется эта местность. Показываю по карте.

— Фермешлиано?

— Нет, Вермежлиано, господин обер-лейтенант.

— Не играет роли. Если вы ничего не будете иметь против, господа, мы слегка обстреляем Монте-дей-Шей-Пуши.

— Пожалуйста, — отвечаем мы хором. Телефонную трубку взял лейтенант, и через минуту за склоном Дебеллы заговорили пушки. Террасы Монте-Клары сплошь окутаны желтыми, красными и фиолетовыми языками разрывов. Обстрел переходит в ураганный огонь, но макушка горы остается невредимой.

— Будьте любезны, господин обер-лейтенант, сообщите вашей артиллерии, что до сих пор она успешно била по нашим позициям, а на верхушку, где идут линии итальянцев, не упал еще ни один снаряд.

— Как? — удивленно спрашивает немец.

— Как слышите, господин обер-лейтенант. Ведь итальянские окопы не на террасах, а на самой горе.

Обер-лейтенант хватает телефонную трубку и диктует несколько новых цифр. После небольшого перерыва обстрел возобновляется, но теперь все снаряды летят через Клару и падают за обрывом. Остальные батареи по-прежнему бьют по террасам. Несколько раз еще пытаемся направить огонь, но почти безуспешно. Один снаряд ударяет в окопы итальянцев, но дым от остальных разрывов мешает проследить за результатами. И вдруг сразу, как по мановению руки, обстрел прекращается. Клару опоясывает стелющийся дым последних разрывов.

— Ну?

Мы напрасно ищем линию атакующих и вдруг видим их на террасах Клары около наших окопов, через которые они перепрыгивают. Бачо стискивает зубы.

— Ну, смотри теперь. Теперь смотри.

Верхушка Клары, где видна небольшая выемка итальянских окопов, оживает бешеным огнем. Атакующие уже не кричат, все исчезло, только одинокие фигуры, ковыляя, бегут назад.

— Кончено, — вздохнул Арнольд.

— Это не так легко, как некоторым кажется, — говорит по-немецки Шпрингер, и в его тоне звучит нотка удовлетворенности.

— Нет в них азарта. Двигались медленно, как-то бессильно, и кричали без злобы, — задумчиво произнес Бачо.

Обер-лейтенант бросает солдатам короткое «Fertig!» {22} — и телефонисты отцепляют аппараты, оставляя проволоку. Мы прячем свои бинокли. Четыре часа двадцать минут.

— Может быть, господа проголодались, — обращаюсь я к немцам, разыгрывая хозяина, но без особой настойчивости.

К моему удивлению, гости охотно отзываются на приглашение, и мы отправляемся к Арнольду. В окопах к нам присоединяются Сексарди и золотозубый.

В каверне уже хлопочут Чутора и Хомок. Я вызываю батальон, но Кенез уже все знает.

Завтрак проходит в полном безмолвии, и мне начинает казаться, что мы сидим на поминках. Я поглядываю на Арнольда, зная его искусство завязывать беседу, но он упорно молчит.

— Тяжелый фронт, — произносит немецкий обер-лейтенант.

— Пять рот легло в сегодняшней атаке, — добавляет лейтенант.

— Пардон, — шепчет Сексарди Арнольду, — спроси их, пожалуйста, сколько штыков у них в роте.

Арнольд пожимает плечами, но немец уже справляется, что интересует господина обер-лейтенанта. Сексарди с трудом выдавливает исковерканную немецкую фразу. Обер-лейтенант без всякой задней мысли охотно отвечает:

— Вместе с командиром роты и его помощником двести шестьдесят два человека.

— Ну-с, ты доволен составом, коллега? — спрашивает Арнольд.

— Да, это боевой состав, — наивно говорит Сексарди. Мы с Арнольдом улыбаемся. Переходим к вину и коньяку, и публика оживляется.

Итальянцы опять бросают «кошек» на наш участок. Грохочут тяжелые плоские разрывы. Вызываю к телефону наших бомбометчиков. Командир отряда, фенрих, жалуется, что у него мало бомб. Властью дежурного я приказываю не жалеть снарядов, бить до последнего, чтобы заткнуть рот итальянцам. Запускаю короткое поощрительное ругательство, а в конце беседы разражаюсь бранью, как настоящий пьяный офицер. Нервы согревает настоящая злоба, и мне нравится это новое ощущение. Иногда приятно прийти в ярость и ругаться всласть.

Выпивка развязала языки и немцам, они стали общительнее. Молодой лейтенант просто болтлив. Он почем зря кроет пехоту и вызывающе спрашивает:

— Скажите, какого вы мнения о нашей артиллерии? Но, прежде чем мы успеваем ответить, обер-лейтенант резко обрывает его и долго смотрит на него суровыми, свинцовыми глазами. Возникает неловкое молчание, которое мы с Арнольдом остро чувствуем, но ни Сексарди, ни Дортенберг ничего не заметили, а Бачо увлекся наполнением стаканов.

— Будь другом, — просит меня Сексарди, — переведи им, что вначале я тоже презирал итальянцев, но потом пришел к заключению, что не солдат — солдат, а его оружие.

Я не хочу переводить такое бессмысленное определение, но Дортенберг уже сделал это вместо меня. Немецкий обер-лейтенант, как будто очнувшись от тяжелого сна, хватает толстыми, унизанными перстнями пальцами свой бокал и высоко подымает его.

— Поднимаю бокал за германское командование! — закричал Сексарди.

— Да здравствует Конрад фон Гетцендорф! — кисло ответил обер-лейтенант.

Я вышел в окопы. Мимо меня прошли санитары с носилками. По их тяжелым, твердым шагам я понял, что несут мертвеца.

Кругом царит сонная тишина, только далеко-далеко, у Сан-Михеле, что-то гремит, как приближающаяся летняя гроза. Я останавливаюсь и, делая вид, что поправляю гамаши, прислушиваюсь к разговорам солдат.

— Так им и надо. Пришли сюда и воображают, что будут звезды с неба хватать.

— Да где это видано так наступать! Мы только осенью четырнадцатого года так ходили в атаку, как они. В цепь развернулись. Подумаешь!

— А может, это новички и иначе наступать не умеют?

— То-то и оно. Вот прямо в рай и угодили.

— Без пересадки.

Я иду дальше, размышляя о том холодном безразличии, с которым относятся наши солдаты к своим самоуверенным, хвастливым союзникам.

«Мы плетемся в хвосте немецкой политики», — вдруг всплывает в моей памяти фраза, над смыслом которой я до сих пор не задумывался. Я ее где-то читал или слышал, не помню, — это не важно, а важно то, что эти слова только теперь дошли до моего сознания.

«В хвосте немецкой политики. Нас предали».

Пусто звучавшая до сих пор фраза вдруг наполняется живым содержанием. В этом помогли мне сегодняшняя встреча с нашими союзниками, Пиетро-Роза и солдатские разговоры.

Возвращаюсь в каверну Арнольда. Наши гости уже собираются уходить и ждут меня.

— Абсолютная тишина, господа. Бомбометчики итальянцев замолчали. Можно идти.

Немецкий лейтенант стал совсем розовым от вина. При свете солнца его глаза похожи на кроличьи. Обер-лейтенант хмуро пощипывает усы. Мы с Арнольдом провожаем их. Бачо откланивается. Его, беднягу, смущает то, что он не говорит по-немецки. Дортенберг и Сексарди остались в каверне допивать коньяк.

Немцы, желая миновать штабы батальона и полка, просят указать прямую дорогу на Нови-Ваш, где их ждут автомобили. Мы начинаем сверять наши карты и вдруг слышим какие-то странные звуки. Недалеко от нас кто-то громко смеется. Как дико слышать здесь такой беззаботный смех! Хохот то умолкает, то возобновляется длинной трелью, переходящей в удушливый хрип. Теперь он слышен совсем близко, и нам становится не по себе. Мы прислушиваемся с недоумением и тревогой. Смех раздастся не в окопах, не в ходах сообщения, а наверху между камнями. Я взбираюсь на стену хода сообщения, за мной немецкий обер-лейтенант.

Шагах в двадцати от нас, по незащищенному месту, среди камней, шатаясь, идет немецкий солдат. Его лицо закрывает большая черная борода, на глазах роговые очки. Кепи сбилось набок, ранец волочится по земле. Солдат идет, широко раскинув руки, и, жутко оскалив рот, хохочет до удушья, до хрипа. Я знаю, что совершенно напрасно окликать его, и все же кричу. Сзади меня кто-то дернул, и я упал, сильно ударившись коленом. С той стороны, куда побежал сумасшедший, просвистело несколько пуль. Тишина.

— Распорядись, чтоб к ночи убрали труп, — говорит Арнольд, соскакивая со своего места наблюдения.

Немецкие офицеры поспешно прощаются, и мы возвращаемся в свои окопы.

Долго не могу прийти в себя. Меня преследует высоко вибрирующий голос сумасшедшего, в ушах, как эхо, отдается прерывистый, захлебывающийся вой. Слышу сердитый голос Арнольда:

— Возьми себя в руки.

Смотрю на его искаженное лицо, в котором не осталось ни кровинки, и быстро прихожу в себя. В окопах нас окружают солдаты.

— Вы видели? Слышали?

Арнольд отдает приказание: как только стемнеет, найти тело и отнести на братскую могилу.

В каверне мы застаем Дортенберга и Шпрингера в самом разгаре азартной карточной игры. Глаза у них горят, движения беспокойны. Этим все нипочем. Играют.

Арнольд велит откупорить бутылку коньяку, и я беспрекословно подчиняюсь ему, опрокидываю полстакана. Чокаясь с Арнольдом, замечаю, что его руки дрожат. Внутри все горит, но это хорошо. Отхожу к столу и закусываю инжиром, чтобы прогнать ощущение одеревенелости во рту. И вдруг без всякой причины начинаю хохотать...

Просыпаюсь с головной болью. Уже вечер. Арнольда нет. В каверне горит карбидная лампа. Во рту у меня сухость Сахары. Входит Хомок.

— Все в порядке, господин лейтенант. Господин обер-лейтенант Шик уже сообщил в батальон. Немца нашли. Две пули сразу.

Старик подает мне стакан холодного, как лед, кофе. Кофе меня освежает, но голова все еще кружится. Я делаю вид, что ничего особенного не произошло.

— Да, я просил господина обер-лейтенанта сообщить обо всем в батальон, пока я немножко отдохну, — бормочу я.

Хомок бесстрастно выслушивает эту явную ложь. По крайней мере, теперь он знает, как себя держать.

— Долгая еще ночь, — говорит он после некоторого молчания. Потом тихо прибавляет: — Да, немцы тоже не взяли Клару. Жаль, жаль. Хорошо было бы, если бы взяли.

Он еще возится около меня, а потом заявляет, что пойдет домой. Хомок пойдет «домой»! В нескольких шагах отсюда есть дыра, вырубленная под камнем, и мы называем ее домом.

В окопах сейчас ночь. Рассыпая трепещущий свет, взлетают ракеты. Прошел еще один будничный день. Тут Пыли будни, а под Кларой праздник. Позиционная война — будничная война. Да, хорошо было бы, если бы немцы взяли Клару... вместо нас.

Вернулся Арнольд. Он был у Мадараши. План предстоящего наступления уже не является секретом. Наступать будем не здесь на Добердо, а на правом фланге. В Тироле уже происходят значительные перегруппировки.

— Ну, это довольно далеко отсюда, — говорю я с облегчением.

— Но легко может случиться, что две-три дивизии будут переброшены отсюда на правый фланг. Ведь генерал Бороевич тоже идет туда.

— Ну что ж, — вяло отвечаю я. — В Тироле очень хороший воздух.

— Браво! — кивает Арнольд, и глаза его одобрительно улыбаются.

Мы больше не касаемся этой темы. Что может предпринять мореплаватель, когда среди пути барометр показывает бурю?

Лейтенанту Кенезу больше не звоню. Какого черта! Пусть волнуется сколько ему угодно. Но Фридман, как заведенный автомат, каждые полчаса передает донесения. Ладно.

Арнольд снова куда-то уходит, я снова остаюсь один в этой дыре. Здесь сыро, и за стеной возятся крысы. Ну вот я и не один.

В дверь тихо стучат. Входит фельдфебель Новак. Он аккуратно притворяет за собой неистово скрипящую дверь, поворачивается ко мне и, вытянувшись, застывает. На лице его неописуемое изумление.

— Эти тут, — он показывает на переднюю («эти» — значит Чутора и Фридман), — сказали мне, господин лейтенант, что господин обер-лейтенант дома.

— Ну, что скажете, фельдфебель Новак?

Новак извлекает из верхнего кармана своей куртки большой бумажник казенного образца и, вынув из него аккуратно сложенную бумажку, протягивает мне.

— Вот рапорт, господин лейтенант. Я принес господину обер-лейтенанту, как вы изволили приказать.

Я пробегаю бумажку, написанную каллиграфическим почерком, но в высшей степени безграмотно. Новак объясняет свой поступок неповиновением Кирая. В то время, когда он, Новак, требовал от Кирая подчинения приказу, Кирай выказал непослушание, и Новак заставил его подчиниться физической силой.

Молча возвращаю рапорт.

— Что изволите сказать, господин лейтенант? — спрашивает Новак голосом ангельской невинности.

— Не знаю, что скажет господин обер-лейтенант. Я бы такого рапорта не принял.

Новак вздыхает, аккуратно складывает рапорт и прячет его в бумажник.

— Скажите-ка, Новак...

— Слушаю, господин лейтенант.

— Скажите, Новак, а вы не боитесь солдат? — спрашиваю я, взглядывая в маленькие хитрые глаза фельдфебеля.

Этот вопрос застает Новака врасплох. Он не знает, что ответить — сказать ли правду или говорить так, как полагается перед начальством. И он широко улыбается.

— Этих вонючих мужиков? Разве их можно бояться, господин лейтенант? Да если бы мы их боялись, что было бы с нашей армией?

Я спешу отпустить Новака после того, как он успел сообщить мне, что мой отряд полон прескверных людей, социалистов и бунтарей, с которыми он может живо расправиться, если я ему поручу это дело.

— Если господин лейтенант прикажет, все данные будут у меня на руках в ближайшее же время.

Я отмахиваюсь и, желая довести Новака до полного отчаяния, говорю:

— Обо всем, что вы рассказали, я прекрасно информирован: взводный Гаал регулярно дает мне исчерпывающие сведения о моем отряде.

И прежде чем Новак успевает что-нибудь возразить, я его отпускаю. Волей-неволей фельдфебелю приходится удалиться, и я некоторое время еще слышу за дверью его недовольное покашливание.

Да, этот человек нашел свое место на войне. Для него война — это продолжение казармы, и казарма будет продолжением войны. Как глубоко, должно быть, презирает он нас, запасных офицеров, подымающих шум из-за какого-то жалкого мордобоя.

И вдруг мне становится странным, что Арнольд здесь, здесь, в этой каше. Ведь он давным-давно мог бы освободиться от этого испытания и все же упорно остается здесь. Золотозубый, тот воюет за свою фирму и каждую неделю получает из дому ящик снеди. Бачо сказал мне на днях, что после войны он поедет на завоеванную территорию, где, очевидно, казна будет иметь большие хозяйства, и потребует себе для управления какую-нибудь экономию. Чутора образовывает партию — партию, которая призовет к ответу. Шпиц делает войну в надежде добиться лейтенантского чина и получить две скромные медали, которые помогут ему попасть в высшую школу. Шпиц удивительно свеж и неиспорчен. Капрал Хусар для меня ясен: он принадлежит к партии Чуторы. Но среди солдат есть много и таких, как Хомок. Этих, очевидно, большинство.

«Жаль, что немцы не взяли Клару. Если бы взяли, нам бы нечего было думать об этом».

Конечно, их большинство.

Выхожу в переднюю. Чутора, увидев меня, сдергивает телефонные наушники, но только на одну секунду, потом он снова надевает их и слушает, только воровато смотрит на меня.

— Ну, что там говорят? — спрашиваю я Чутору.

— Немцы уходят, господин лейтенант. Видно, с них достаточно. Получили свое.

— Кто говорит?

— Сначала разговаривали капитан Беренд и наш майор, а сейчас господин лейтенант Кенез обменивается мнениями с Дортенбергом.

В окопах темно. Нерешительно останавливаюсь и вдруг рядом с собой слышу голос:

— Куда-нибудь желаете идти, господин лейтенант?

— А, это вы?

Я узнаю по голосу одного из вестовых.

— Покажите, где работают мои саперы.

— Пожалуйте направо.

Глаза начинают привыкать к темноте, уже вижу край, бруствера. Из одной каверны пробивается узкая полоска света. Из глубины доносятся звуки приглушенной песни. Ординарец готов ринуться в каверну и закричать на поющих, но я его удерживаю. По моему тону он понимает, что у меня самые мирные намерения. Уже начинаю различать голоса.

— Не так. Начинать надо быстро, а слова «везут раненых» тянуть. Ну, давайте еще раз попробуем.

(Это, очевидно, голос унтера.)

Идут поезда, везут раненых.
Девушки ждут своих суженых.
Только каждый десятый вернется назад,
Остальные в могилах Добердо лежат.

— Опять не так.

— Ну, а как же?

— «В братских могилах другие лежат», — вот как поется последняя строчка.

Несколько секунд тишины, потом кто-то опять начинает первую строку, и хор подхватывает: «В братских могилах другие лежат».

— Красивая песня, — вздыхает ординарец. — Печальная песня.

— Десятый! А вы не думаете, что это, пожалуй, много?

— Да что вы, господин лейтенант. Хорошо будет, если каждый десятый вернется, — говорит он с глубоким убеждением, и в его тоне чувствуется, что он причисляет себя именно к этим десятым.

Идем дальше. Нам преграждает путь часовой. Говорю ему пароль, пропускает. Вот тут работают саперы. Через щели разобранного бруствера видны движущиеся, как тени, люди. Там, между окопами, в страшной полосе, где гуляет смерть, работают пятеро смелых во главе со Шпицем. Окопчик удлиняют по способу, изобретенному Хусаром. Его метод оказался превосходным: за ночь удлинили на три метра, неприятель ничего не заметил. Но куда приведет наш аппендикс — никто не знает. Мы получили его в наследство от части, которая здесь стояла, и с таким же успехом, очевидно, сдадим тем, кто нас сменит.

Браню Гаала за то, что он выпустил Шпица.

— Ничего не мог с ним поделать, господин лейтенант: рвется. Вот она, молодость.

Я чувствую непреодолимое желание пойти туда и прошу Гаала указать мне выход. Гаал некоторое время упрямится, заставляет себя просить, потом мы оба вылезаем из окопов. Аппендикс уже длиной в двенадцать метров. Тут идет подъем, но итальянцы еще не могут заметить этого опасного отростка. Мы ползем на четвереньках. Навстречу нам идут нагруженные камнями саперы. Всю извлеченную из аппендикса землю и камень мы отправляем в окопы. Лихорадочная работа идет в полном безмолвии. Шпиц, грязный как черт, ползет нам навстречу. Мы тихо разговариваем, сидя на корточках. Я на секунду подымаюсь и оглядываю местность. Неподвижные камни, тихо шелестящие проволочные заграждения, ночной мрак. И вдруг все замирает, мы поспешно бросаемся на дно окопчика. Ракета! Ракета летит от итальянцев. Ух, какой блеск! Взлетевшее в воздух ядро разорвалось, и освещающий снаряд тихо опускается на маленьком шелковом парашюте. Над нами трепещет зелено-желтый бенгальский огонь, потом все снова тонет в кажущейся теперь еще более густой темноте. Ракета упала в десяти шагах от нас. Возможно, что ищут нас, а может быть, простая случайность.

— Работу на час прекратить, — говорю я. — Наблюдайте. — И ползу обратно в окопы.

Наконец я дома и один. Лег на постель. Какое странное существо человек! Вот в этой дыре, по сравнению с которой пещера доисторического человека могла, наверное, казаться роскошным отелем, я чувствую себя дома. Может быть, это ощущение вызывает мое одеяло и ручной саквояж, а может быть, моя шинель и противогаз или недочитанная книга на столе и зеленая подушка, присланная мне матерью в Винер-Нейштадт за три дня до отправки на фронт.

Тихо заснул.

— Итальянцы, господин лейтенант, итальянцы!

— Что такое! Какие итальянцы?

— Господин Шпиц послал меня разбудить господина лейтенанта.

— Что, атака?

— Нет, два итальянца под нашими проволочными заграждениями. Их заметил господин капрал Хусар. Они лежат там под проволокой, и со стороны неприятеля их обстреливают.

Я уже на ногах, сон отлетел. Хорошо было бы разрыдаться или как следует избить этого ординарца, который меня разбудил. В окопах рассвет, но солнце еще покоится в водах Адриатики.

Около поперечной траншеи столпились солдаты. Прикрикиваю на них, чтобы они немедленно расходились, но взводный Гаал успокаивает меня:

— В этот час, господин лейтенант, никогда не бомбят.

— Что случилось?

Шпиц поворачивается ко мне и машет рукой, чтобы я подошел к перископу. Подхожу, смотрю. — Где искать?

— Прямо. Видишь, впереди есть углубление. С нашей стороны оно открыто, так как здесь низкий край, а со стороны итальянцев его закрывает высокий забор. Вон там, где висит тряпка на проволочных заграждениях, видишь?

— Вижу, кто-то машет белым.

— Это носовым платком. Их двое. Один лежит, а другой стоит и смотрит сюда. Он очень взволнован: видно, боится, что мы будем стрелять.

Я вынимаю из кармана носовой платок и прошу дать мне винтовку. Рядом со мной становится стрелок. Привязываю носовой платок к штыку и приказываю поднять его над бруствером. Смотрю в перископ на итальянца. Он заметил, улыбается, счастлив, ужасно счастлив. Но с итальянской стороны свистнула пуля, и на нашем бруствере подымается облако пыли.

— Ну, что мы будем делать? — спрашиваю окружающих.

Большая часть солдат — старики. Рядом со мной стоят Хусар и Гаал. Я смотрю на молодого рослого ефрейтора из роты. Когда наши глаза встречаются, он отворачивается.

— Надо их спасти, — говорит Хусар.

— Обязательно спасти. Конечно, — заговорили сразу несколько солдат. Видимо, это дело их очень заинтересовало.

Что это — желание захватить пленных или сочувствие попавшим в беду?

Гаал посылает за санитарами. Пять человек сразу бросаются выполнять его приказание.

— Лестницу!

Моментально появляются целых три лестницы. Какое рвение! Люди определенно воодушевлены. Я давно не видел их такими. «Интересно, что тут будет», — думаю я.

Ждем санитаров. Решено, что они должны выйти за ранеными. Итальянцы пристреливаются, нащупывают местонахождение перебежчиков. Шпиц волнуется страшно. Он выхватывает из рук Хусара ракетницу и два раза стреляет вверх красной ракетой. Итальянцы прекращают стрельбу. Пришли санитары. Шумное совещание: что с собой брать — нарукавники с красным крестом или флажки. Над бруствером появляется санитарный флажок. Итальянцы молчат. Солдаты нетерпеливо торопят санитаров. Санитарный унтер-офицер с мертвенно-бледным лицом подымается на бруствер. Неприятель молчит. Среди санитаров споры — кому лезть. В этот момент молодцеватый ефрейтор быстро подымается по лестнице, ему передают вторую, и он перебрасывает ее на ту сторону. Я прилипаю к перископу.

Санитар несет носилки, а ефрейтор отстраняет проволоку. Они приближаются к раненому, уже спустились в яму. Второй итальянец подбегает к ним и молча что-то показывает. Развернули носилки. Раненый итальянец громко стонет. Его поднимают на носилки, рядом с ним кладут две итальянские винтовки. Двинулись. Второй итальянец идет впереди, наши прикрывают его. Они уже близко. Раненый все время повторяет одно и то же слово, которого я не могу разобрать. Носилки поднимают и передают через бруствер, их подхватывают десятки рук. По лестнице, задыхаясь, с выпученными глазами подымается итальянский солдат. Пиия-шп! — выстрел со стороны неприятеля. Итальянец вскрикивает и валится в окопы. Его подхватывают.

— Сакраменто! — стонет он. Из плеча через разорванную куртку льется густая кровь.

— Дум-дум, — говорит Гаал. — Если бы попало в голову, снесло бы начисто.

Теперь лезет санитарный унтер. Он красен, хватается за лестницу дрожащими руками и кубарем перекатывается через бруствер. Последним идет ефрейтор. Идет медленно, не торопясь, останавливается на самом бруствере, убирает лестницу с той стороны и снимает флажок.

Пиию-шшц!

— Скорей! Дум-дум стреляют!

Ефрейтор спрыгивает с бруствера. Пристрелка уже в полном разгаре. Вправо от нас ударяет мина, позади у резерва рвутся гранаты. Все исчезают. Итальянцы уже находятся в каверне ротного командира. Раненный в плечо дрожит всем телом и, не смолкая, повторяет одно и то же проклятие. Лежащий на носилках трясется, как желе: у него прострелены обе ноги. Мы даем им сигареты.

«Они спасены, они спасены», — твержу я мысленно.

Арнольд допрашивает пленных. Их сообщения верны, но малозначительны. Перед нами стоят сицилийские стрелки, — это мы и так знаем.

— Фамилии офицеров можете назвать?

Некоторое время пленные молчат, потом называют фамилию одного капитана и фельдфебеля. Сообщить имена остальных отказываются наотрез. Арнольд не настаивает, смотрит на итальянцев и улыбается.

— Капитан плохой человек?

— Правая рука дьявола.

— А фельдфебель его левая рука? — спрашиваю я.

— Си, си, — улыбается лежащий на носилках. Раненный в плечо потерял много крови, лицо у него землистое, от сигареты ему становится дурно. Даем коньяку, делается еще хуже.

— Как вы попали в междуокопное пространство? После долгого молчания раненный в ноги тихо произносит:

— Прошу вас, сеньор, работайте по ночам тише в своем маленьком окопчике.

Раненный в плечо сердито прикрикивает на товарища.

— Можете не отвечать, мы не настаиваем, — тихо говорит Арнольд. — Но, видите ли, вы уже вне войны, а мы еще воюем.

— Вы очень хорошие господа, но мы еще все-таки солдаты, — отвечает раненный в ноги.

— Хотите еще коньяку? — спрашивает Арнольд.

Артиллерийский обстрел был горячий, но непродолжительный. С нашей стороны ни одного раненого. В районе второго взвода свалился бруствер, но это легко поправимо. Солдаты очень довольны. С удивительной заботливостью они провожают носилки до ходов сообщения.

Утро, реальное солнечное утро. Война продолжается.

Надо писать рапорт лейтенанту Кенезу, начальнику штаба батальона. Надо сообщить, что по линии нашего батальона за истекшую ночь...

Я пишу донесение.

Дальше