Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Снова воинский эшелон

Я возвращался в действующую армию. Надвигался уже третий год войны. Длинный смешанный поезд из двадцати шести теплушек и двух потрепанных классных вагонов вез меня на фронт.

Весна одела зеленью всходов венгерские равнины.

Когда у Чактория наш поезд, оставив венгерскую землю, повернул к Нольстрау, сердце сжалось, и я почувствовал странное беспокойство. Это было новое ощущение. В первый день войны я ехал на сербский фронт, исполненный строгой решимости и наивного возмущения. Прошлой весной в Карпатах я защищал от вторгшихся русских войск выходы к венгерским равнинам. На Волыни я испытывал спокойствие победителя — ведь мы находились на завоеванной земле. И вот снова на фронт, теперь на итальянский фронт, на мрачное Добердо.

Грустная ассоциация: по этой дороге я уже ехал однажды, ехал с друзьями в Италию. Когда это было? Да всего три года назад. И все же как это было давно! Да, тогда был мир, а теперь...

Добердо! Странное слово... В нем слышится грохот барабана и мрачная угроза.

Добердо — это небольшое словенское село на Карзо к северо-западу от полуострова Истрия. Когда я прибыл на фронт, село уже было разрушено дотла и казалось вымершим, как и вся прилегающая к нему местность. Но для нас Добердо было названием не только села, но и всего плоского плато, на котором было расположено село и все окрестности на двенадцать — пятнадцать километров к югу. Это унылое каменистое плато со скудной растительностью было одним из самых кровавых участков итальянского фронта, так называемого Ишонзовского плацдарма.

Правда, кровь лилась не только под селом Добердо, она лилась и под Вермежлиано, Полазо, Монте-дей-Сэй-Бузи, не менее кровавыми были Сан-Мартино и Сан-Михеле, и все же весь этот печальный участок фронта имел для венгерских солдат общее название Добердо. «Добердо» напоминает венгерское слово «доболо», то есть «барабанящий», и это слово невольно ассоциировалось с неумолкаемым ураганным огнем и кровопролитными боями. Уже в конце 1915 года Добердо пользовалось в армии печальной славой, а в 1916 году оно означало поле смерти.

Итак, я снова на фронте. С залихватским пеньем промаршировали мы через Лайбах, но в Сан-Петере нас на неделю задержали, чтобы дать привыкнуть к местности Крайны.

Наши войска только что выдержали четвертый ишонзовский бой. На позициях мы нашли наполовину уничтоженные роты, измученные штабы, битком набитые госпитальные бараки и свежие, невиданные по размерам братские могилы. Целые отряды, усердно работая кирками и лопатами, засыпали хлорной известью эти гигантские «королевско-кесарские консервы», и каменщики тут же наглухо замуровывали их бетонными крышками. А рядом подрывники уже рвали каменистую почву, с казенной предусмотрительностью готовя новые могилы.

Я был назначен во вторую ишонзовскую армию начальником саперно-подрывного отряда десятого батальона гонведской {2} горной бригады. Сапер! Какой мог быть из меня сапер? Правда, в сутолоке и хаосе войны прошел я и краткосрочные курсы саперно-подрывной службы. А здесь, на Добердо, эта специальность считалась одной из самых важных.

На третий день в бараках опачиосельского лагеря, куда прибыл на очередной отдых смененный с фронта мой батальон, я встретился со своим отрядом. Отряд состоял из полутора взводов. Большинство солдат было из мастеровых: плотники, каменщики, электромонтеры — народ сообразительный, ловкий и серьезный. Люди только что вернулись из бани, чистые, выбритые, и внешний вид отряда произвел на меня благоприятное впечатление, хотя у многих одежда была сильно потрепана. В особенности пострадали брюки на коленях, у всех они были заштопаны и залатаны самым фантастическим образом, но на это не обращали внимания.

Мой помощник прапорщик Шпиц — розовый, пухлый, очень подвижной юноша. Совсем зеленый реалист выпуска военного времени. На шутливом фронтовом жаргоне он охарактеризовал моих подчиненных:

— Вот унтер Гаал. Да разве это унтер? Это ж отец родной! Мы все так и называем его «папаша Гаал». Так звал его и бедный лейтенант Тушаи.

— Мой предшественник?

— Да, господин лейтенант. Он погиб две недели тому назад от взрыва фугаса. Очень уж любил лейтенант Тушаи лично закладывать фугасы. А что касается Гаала, то он у нас в бригаде первый специалист по этой части. Он шалготарьянский шахтер и с камнями обращается, как баба с тестом. В его руках все хозяйство отряда.

Шпиц представил мне худощавого пожилого солдата, предназначавшегося мне в денщики. Прапорщик назвал его дядей Андрашем. Мне понравилась хорошо налаженная жизнь отряда и почти семейные взаимоотношения. Солдаты рассматривали меня с любопытством, пытаясь определить, что я за птица. Хитрые, испытующие взгляды скользили по моему лицу, подстриженным по-английски усам, золотой лейтенантской звезде и ленточке орденов — результату двухлетнего скитания по фронтам.

Я старался произвести впечатление спокойного, опытного фронтового командира. Расспрашивал о хозяйстве, о техническом вооружении отряда, но при этом не пытался казаться умнее своих подчиненных. Мы беседовали просто и дружески.

Потом в обществе своего подвижного помощника я направился к офицерскому собранию, где фронтовое офицерство готовило товарищеский прием прибывшему пополнению. В столовой собрания, просторном бараке, заставленном столами с белоснежными скатертями, меня ждал приятный сюрприз. У крайнего окна, углубившись в чтение только что полученной почты, сидел обер-лейтенант, профиль которого показался мне знакомым. Пораженный и взволнованный, я приблизился.

— Шестой месяц, — сдержанно ответил обер-лейтенант Шик, подавая мне руку, но не отрываясь от письма. — Сервус! {3} Я знал о твоем прибытии: видел твою фамилию в приказе по штабу батальона.

Я был вне себя от радости.

Арнольд, мой дорогой профессор. Опытный наставник, руководивший мною при вступлении в жизнь, любимый старый друг, с которым я расстался в первый же месяц войны.

— Какая встреча! Это замечательно! Арнольд, неужели это ты?

— Да, к сожалению, это я. Но, право, я с удовольствием уступил бы кому-нибудь честь пребывания здесь, — сказал Арнольд со сдержанной иронией.

Я не выпускал его руку, хотя знал, что он не повернет ко мне головы, пока не прочтет письма. Его оригинальные привычки были мне хорошо известны. Я знал Арнольда, знал особенности его характера. И знал, что он не меньше меня рад встрече. Таков уж Арнольд, снисходительный философ-скептик, демократ и ученый социолог. Он даже здесь безукоризненно выбрит и внешне спокоен, но сейчас его руки влажны и слегка дрожат. Мне стало не по себе, и я с тревогой смотрел на него. Наконец он прочитал письмо и поднял на меня глаза. В этих всегда спокойных, умных глазах я увидел усталость и еще какое-то новое, незнакомое мне выражение. Да, взгляд Арнольда стал другим, изменилось и лицо, подернутое нездоровой желтизной, и у рта залегли две глубокие, тяжелые складки.

«Как после большого кутежа, — подумал я, но тут же отбросил эту мысль. — Ну да, фронт».

Арнольд снисходительно и горько улыбнулся.

— Что, очень изменился?

— Да, немного, — сказал я, пытаясь отогнать закравшееся подозрение, но оно упрямо возвращалось и мешало мне. — Фронт, видно, потрепал тебя, Арнольд. Но как удивительно, что мы встретились! Я так рад!

— Конечно. Я тоже очень рад, — сказал Арнольд расхолаживающим тоном и вскрыл следующее письмо. — Я тоже очень рад, дорогой Тиби, — повторил он, пробегая глазами строки. — Хотя не знаю, есть ли у нас основание радоваться. Радоваться нечему, мой маленький друг.

— Маленький друг! Ты еще не забыл, как называл меня? — Но вдруг мой взгляд упал на письмо, которое держал Арнольд, и в сердце остро кольнуло. Я узнал округленный почерк Эллы Шик, жены полковника польского легиона Окулычевского. Сестра Арнольда была моей первой любовью.

Обер-лейтенант взглянул на меня удивленно и неодобрительно.

— Ты все еще, мой друг? — заметил он, покачивая головой.

— Да, — покраснел я. — Понимаешь, Арнольд, это выше моих сил.

— Можешь прочесть, — сказал Арнольд, протягивая письмо.

Краска бросилась мне в лицо, я растерянно отстранил письмо. Арнольд спокойно сложил его и сунул в конверт.

— Мог бы смело прочесть, многое бы узнал. Казимир Окулычевский все еще дерется за польскую свободу в ужгородском штабе. Элла во многом разочаровалась. Военная романтика, дорогой Тиби, сомнительная вещь! Казимир оказался сладеньким Мефистофелем, теперь это ясно. Впрочем, я в их дела не вмешиваюсь, как ты знаешь. Но, если хочешь, можешь все-таки прочесть письмо и ковать железо, пока горячо, вернее, пока оно холодно: Элла несчастна.

Раздалось щелканье подкованных каблуков, офицеры вытянулись: вошел командир полка, за ним свита штабных и адъютантов.

— Смирно!

Полковник выжидательно остановился в дверях. Мелькнул широкий лампас, заблестело золото воротников, и в зал хлынула новая стая штабных.

— Бригадный генерал!

— Прошу занимать места, господа.

За столом я оказался почти визави с Арнольдом. Когда был провозглашен первый тост, мы подняли бокалы и мысленно чокнулись. Подавались венгерские вина, коньяк. На правой половине стола, где сидело начальство, мелькали бутылки со звездочками, а на левой преобладали бутылки с улыбающимися неграми — ямайский ром. Прапорщики получили дешевые густые ликеры и наливки.

Бригадный был лихой кавалерийский генерал, небольшого роста, с коротко подстриженными седыми усами, настоящий венгерский офицер, непосредственный, брызжущий юмором и непринужденным весельем. Штабные задавали тон. Пили за здоровье командующего фронтовым участком его королевского высочества эрцгерцога Иосифа, который безусловно приведет войска к блестящей победе. Пили за молодежь, за боевой дух армии. При этом тосте генерал приветствовал наполненным стаканом левый фланг стола. Обрадованная молодежь подняла невообразимый шум. Прапорщики и фенрихи {4} кричали «ура», «давай», чокались с лейтенантами, а наиболее смелые побежали на правый фланг стола и чокались со всеми без разбора. В зале царило искреннее веселье.

Офицерское собрание помещалось в длинном бараке у подножия Опачиосельской скалы, на самом северном участке лагеря, за ним уже шли хорошо замаскированные виллы штабных и врубленные в скалу штабные прикрытия — бомбоубежища. Отсюда на север к Констаньевицкому лагерю бежала лента прекрасной шоссейной дороги, идущей от фронта к Набрезине, Сан-Петеру и Лайбаху. Прибывшие с фронта на отдых войска размещались в плоских, врытых в землю и замаскированных камнями длинных бараках. Здесь отдыхала, мылась, чистилась и приводила себя в порядок солдатская масса, готовясь к новому двухнедельному аду на передовых линиях. Этот ад не требовал ни героизма, ни боевого темперамента; там нужны были только животная выносливость, фаталистическое равнодушие к смерти и крепкие нервы.

Я много слышал о Добердо и раньше, да и сам уже перенес кое-что на войне. Сербская кампания 1914 года, Галиция, Карпаты... Но последние два месяца перед отправкой на фронт я провел на саперно-подрывных курсах в Винер-Нейштадте и еще чувствовал запах разлагающегося тыла, тыла, потерявшего моральные устои. Вена военного времени представлялась мне сосудом, с взбаламученного дна которого поднялась вся муть и грязь мирового города. Тыловая жизнь навязла у меня в зубах, оставив чувство горечи и тошноты.

Я подошел к окну. Жара в столовой становилась нестерпимой. С потолка, как от раскаленной печи, струились волны размаривающего тепла. Бутылки на столе беспрестанно сменялись, и молодежь совсем разошлась, хотя золотые воротники начальства сияли от нее в нескольких шагах. На лагерной площади слонялись группами и одиночками гонведы. На шоссе прогрохотал грузовик, набитый стрелками. В резко очерченной тени зданий и жидких деревьев, сбившись в кучу, играли в карты томящиеся от бездействия солдаты. Все кругом было монотонного серого цвета: камни, дорожная пыль, мундиры солдат и даже листья деревьев. Только глубокое небо поражало своей синевой.

Арнольд пил молча, не чокаясь с соседом, краснолицым артиллерийским капитаном. Это было для меня новостью: дома Арнольд почти не притрагивался к алкоголю, пил только в компании, и то неохотно. Мое удивление стало сменяться беспокойством. Арнольд пил как настоящий алкоголик, дрожащей рукой опрокидывая рюмку за рюмкой в широко открытый рот. Я посмотрел на него с явным неодобрением. Он ответил кривой улыбкой.

Моим соседом по столу был молодой лейтенант с открытым смелым лицом и лихо закрученными по-венгерски усами. Его высокий лоб и беззаботные глаза напоминали мне образ бравого испанца из романа рыцарских времен. Он пил и наслаждался, часто чокался со мной, но не принуждал пить с ним наравне. Улыбка у него была веселая и юношески-непосредственная.

Вдруг лейтенант толкнул меня локтем в бок и кивком указал на окно.

— В чем дело?

— Посмотри, что сейчас будет.

Сначала я не заметил ничего особенного. Но вот сидевшая в тени ближайшего барака группа солдат вскочила и рассыпалась в разные стороны, словно порыв ветра разметал людей.

— Наверное, начальство приехало, — сказал я.

Лейтенант Бачо рассмеялся и чокнулся со мной.

— Самое высокое начальство, дружище. Смерть. Слушай.

Очень близко, будто совсем рядом с нашим бараком, начала бить артиллерия. По сухому визгливому тону я узнал зенитную батарею. В нескольких местах заговорили пулеметы. К бригадному генералу подошел один из адъютантов. Генерал недовольно поморщился, быстро направился к двери. Офицеры встали, провожая бригадного.

Вскоре ушел и полковник, и старшим по чину остался командир батальона, тучный черноволосый майор Мадараши.

— Садитесь, господа, — сказал он. — Ну, если ударит сюда, так ударит, ничего не поделаешь.

Он прибавил еще что-то, очевидно смешное, потому что сидящие рядом рассмеялись, но ни смех, ни звон посуды не были слышны из-за выстрелов батареи.

— Это крепкий парень, — орал лейтенант Бачо над моим ухом. — Это, брат, фронтовой офицер, наш батальонный. А ты что, с обер-лейтенантом Шиком знаком с мирного времени?

Я хотел ответить, но в этот момент что-то грохнуло о плоскую крышу барака. Воцарилась мертвая тишина. Несколько человек метнулось к дверям, остальные сидели, пригнув головы. Многие побледнели. Прапорщик Торма, прибывший с моим маршевым батальоном, сидел с восковым лицом, упершись взглядом в тарелку. Двое офицеров выпрыгнули в открытые окна. Я подскочил к окну и выглянул. На безоблачном небе угрожающе кружились три итальянских самолета. Тучки шрапнельных разрывов таяли в чистой лазури. Кто-то влез на крышу барака. В тишине гулко отдавались шаги по накату.

— Что случилось? Что такое? — кричали отовсюду. — Ничего особенного.

И высокий молодой прапорщик протянул в окно фуражку, в которой лежал стакан от шрапнели.

— Осторожней, еще горячий!

Офицеры с шутками и смехом поднесли шрапнельный стакан майору. Сидящий рядом с батальонным обер-лейтенант наполнил стакан вином и при одобрительных криках выпил его до дна. Из-за шрапнели начался буквально бой, каждый хотел выпить из нее. Стакан пошел по рукам. Я подсел к Арнольду.

— Я хотел бы с тобой поговорить, если ничего не имеешь против, — обратился я к нему.

Арнольд с удовольствием потягивал кофе. Начальник штаба батальона, белокурый лейтенант в пенсне, объявил:

— Внимание, господа! Помещение оставлять только поодиночке, ни в коем случае не образовывать групп.

— Ну, пойдем, — сказал Арнольд, направляясь к дверям.

На эстраде в углу столовой цыганский оркестр грянул лихую песню «Тонкий дощатый забор». Лейтенант Бачо выскочил вперед.

— Ачи! Сначала!

Майор одобрительно улыбнулся, Бачо задорно запел:

Тонкий дощатый забор,
Слышен пушек перебор.
Венгерский гонвед, вперед.

Вдруг снаружи у двери раздался страшный, захлебывающийся крик: «О-ах! О-а-ах!!!»

Арнольд быстро вышел. Я кинулся за ним. В двух шагах от входа, обливаясь кровью, с помертвевшим лицом, бился на земле вестовой. Рядом с ним валялась рассыпавшаяся посуда. Судорожно вздрагивающей рукой он держался за плечо, по пальцам лились потоки черной крови.

— Что случилось?

— Шрапнель, господин лейтенант! — крикнул кто-то. Раненый, дрожа всем телом, утих. Арнольд приказал было вызвать санитаров, но они уже быстро приближались с носилками. Лицо раненого приняло зеленоватый оттенок. Собрав последние силы, он с детской покорностью взобрался на носилки.

Из столовой доносились бравурные звуки чардаша. Арнольд, по привычке немного втягивая голову в плечи, пошел по направлению к шоссе. Я безмолвно последовал за ним.

— Не хочешь ли прогуляться? — бросил он сухо.

— Но видишь ли… перестрелка... самолеты...

— Не обращай внимания. Мы будем совершенно одни на шоссе, в таких случаях все живое старается спрятаться. Я это учитываю.

Мы вышли на шоссе, и тут только я заметил, что зенитная батарея находится вовсе не около офицерского собрания, как мне казалось, а по ту сторону лагеря. Это отвесная скала, у подножья которой находился лагерь, наполняла столовую эхом выстрелов. У поворота шоссе, под группой уцелевших деревьев, Арнольд остановился. В небе все еще возникали и таяли круглые облачка разрывов. В вышине мягко разрывались снаряды, и со свистом и улюлюканьем падали на землю пустые гильзы. Пулеметы то умолкали на несколько секунд, то снова выпускали длинные очереди в сторону врага.

— А где же наши летчики? — удивленно спросил я.

Итальянские аэропланы кружились с орлиным спокойствием. Временами с белым блеском молнии от них отрывались какие-то предметы, слышался сухой звук сильного разрыва. Но это было далеко от нас, в направлении Выпахского шоссе. Внезапно один из аэропланов круто завернул под прямым углом и со все возрастающей быстротой направился к линии фронта на юг. Второй самолет, накренившись, перевернулся и начал падать, летя носом вниз. Арнольд выхватил бинокль и стал наблюдать за аэропланами со спокойствием завсегдатая театральной ложи. Третий аэроплан, по-прежнему величественно кружась, сбросил бомбу. Падающий самолет вдруг выпрямился и, выпустив пышный хвост дыма, устремился за удаляющимся первым аэропланом. Бомба разорвалась на южном конце лагеря, посредине маленького озера. Грязная вода взлетела фонтаном; гул и скрежет покатились вдоль скалы. В эту секунду со стороны Констаньевице выпорхнули два маленьких «таубе». Застрочили пулеметы, и началось преследование итальянцев, нырнувших на юг.

— Пронесло, — равнодушно сказал Арнольд и спрятал бинокль.

Я следил за удаляющимся воздушным боем. По пути следования аэропланов появлялись новые тучки шрапнельных разрывов, и через несколько минут со стороны фронта к нам донесся отдаленный гул винтовочных залпов.

— Давай подымемся туда, — предложил Арнольд, указывая на скалу.

Арнольд был спортсменом, альпинистом и любителем Татринских круч.

— Пойдем, — согласился я без особого воодушевления. Хотя скала казалась невысокой, но была отвесной и совершенно голой.

Из головы у меня не выходила столовая: песенка бравого лейтенанта Бачо, опьянение молодежи и Арнольд, мрачно опрокидывающий бокал за бокалом.

— Знаешь, Арнольд, — сказал я, запыхавшись от крутого подъема, — наш сегодняшний обед скорее похож на прощанье, чем на встречу.

— Прощанье? — Арнольд круто остановился. Мы уже одолели самую трудную часть пути. — Прощанье? Да, пожалуй, твои наблюдения правильны, Тиби. Это очень похоже на прощанье. Мальчики торопятся жить, а события меняются с трагической быстротой, и контрасты слишком резки.

Отдуваясь, мы добрались до вершины скалы. Я был зол на Арнольда. За каким чертом надо было сюда карабкаться? Для тренировки, что ли? Но когда мы достигли вершины и перед нами во всем своем мрачном величии раскрылось плато Добердо, мое раздражение улеглось. Несмотря на солнечное сияние, Добердо казалось окутанным маревом. Слева в ослепляющем блеске сливалась с небом Адриатика. Справа в фиолетовой дали вздымали свои фантастические отроги Восточные Альпы. На переднем плане невооруженным глазом можно было различить бока двух отрогов — Сан-Мартино и Сан-Михеле, за горбами которых находились разрушенные города: Герц, Градышка, Монте-Сабботино и кровавая Ославия — ключи к Ишонзо. На юге что-то темнело, там разрывались артиллерийские очереди. Мы взялись за бинокли.

— На Монте-Кларе опять неспокойно, наши никак не угомонятся, — пробормотал Арнольд, и на его скулах заходили желваки.

Я оторвался от бинокля и взглянул на своего друга. Да, это был настоящий друг, много раз протягивавший мне руку помощи, всегда делившийся своими знаниями и сыгравший большую роль в моем развитии. Между нами было пятнадцать лет разницы. Когда мы встретились, мне еще не было двадцати лет. Многим я был обязан Арнольду. От больших разочарований уберегли меня его холодные, порой даже слегка циничные суждения. Я вспоминал наши долгие беседы в саду у Арнольда. Каким это все кажется далеким!

В нашем провинциальном университетском городе семья Шик играла особую роль. Отделанная в строгом английском вкусе вилла Шик была центром прогрессивной и демократически настроенной молодежи. Профессор доктор Шик резко выделялся из среды нашей университетской профессуры. Прежде всего он был независимым материально. (Всем было известно, что после смерти отца Арнольд и Элла немедленно ликвидировали столетнюю отцовскую фирму суконной торговли и поместили ее актив в самый солидный банк столицы.) Арнольд и Элла не могли продолжать отцовскую и прадедовскую торговлю сукном. Последнее поколение Шик шло совсем по другому пути. Помимо своей профессорской деятельности в университете, где он преподавал социальные науки, Арнольд был известным журналистом, и его сдержанные статьи с простыми, но бьющими в цель выводами приводили в восторг молодежь. Правда, его статьи касались чисто академических тем, и благодаря этому он стал членом-корреспондентом Гейдельбергского и Оксфордского университетов.

Профессор Шик был очень дружен с молодежью, которая считала его своим вождем. Городское и университетское начальство только впоследствии поняло, что работа молодого профессора являлась и пропагандой политических идей, но не могло ни к чему придраться: споры на вилле Шик были весьма отвлеченны, и собрания молодежи были лишены какой бы то ни было конспиративности. Бунтарство молодого профессора вызывало глубокие симпатии среди трудящихся города, причем и промышленные рабочие, и мелкие городские служащие считали, что он со своей смелой критикой мог бы быть лучшим выразителем их интересов в парламенте. В последнее время все чаще появлялись в местной социал-демократической печати не только «академические», но и популярно-политические статьи Арнольда.

Я был любимцем Арнольда, возлагавшего на меня большие надежды. Он ценил мои способности к лингвистике, когда я еще был в гимназии (где Арнольд преподавал в старших классах историю). Юный романтик, я решил вступить на путь лингвистики и закончить тибетские изыскания знаменитого Шандора Кёрёши Чомы {5}. Арнольд горячо поддержал эту идею.

Арнольд и Элла взяли меня с собой в заграничное путешествие. Мы вместе объездили весь юг Европы и Швейцарию и очень подружились. Я стал ежедневным посетителем виллы Шик и одним из наиболее преданных поклонников сестры Арнольда — Эллы.

Элла тоже была заметной фигурой нашего города. Это была умная, спокойная, самостоятельная девушка, лишенная ложной скромности и глуповатого кокетства. Элла заканчивала свое образование за границей.

Уже в университете она обратила на себя внимание своими способностями. Ее доклад по искусству, с которым она выступила перед мюнхенской профессурой, произвел очень выгодное впечатление. Арнольд во всем помогал сестре, и, строго говоря, успехи Эллы можно приписать тому, что она во всех вопросах искусства использовала социальные воззрения своего брата.

Я тайно обожал Эллу. Ей нравилась моя роль пажа, моя преданность, и она добродушно посмеивалась над моей робостью.

В 1914 году я должен был окончить университет, а весной того же года Арнольд уже вел оживленную переписку с английским научным обществом об оказании мне содействия в предстоящем тибетском путешествии. Англичане проявили большой интерес и одобрили мое решение. Уже было условлено, что летом перед каникулами мы с Арнольдом поедем в Оксфорд и там приступим к практическому обсуждению вопроса.

А теперь мы сидим на раскаленных солнцем камнях на краю обрыва, у наших ног простирается этот угрюмый, неприветливый пейзаж, живой частью которого я стал с сегодняшнего дня. Арнольд уже изведал то, что мне предстоит испытать. Он уже был там, он знает Добердо. И я ждал, что Арнольд сделает для меня то, что всегда делал: сообщит самое важное, поделится своим опытом. Ведь через пять дней наш батальон отправится на линию огня, на смену другой, измученной, растрепанной части, в одну из кровавых топей Добердо.

Где-то, совсем близко, затрещал среди камней кузнечик. Это показалось мне страшной дерзостью.

— Слышишь? — тронул я за плечо Арнольда.

Он прислушался. Кузнечик издал еще два-три звука и умолк.

— Испугался малыш, почувствовал, что мы его слышим. А хорошо стрекотал, чертенок, совсем как...

— В мирное время.

— Вот именно.

Мы замолчали. Арнольд закурил сигарету. Глубоко затягиваясь, он пускал кольца дыма и стряхивал пепел на камень.

— Ну, вот мы и встретились. Не думай, что я рад меньше тебя. Как же не радоваться! Но, в сущности, радоваться нечему. Если бы наша встреча произошла в иных условиях и не здесь, а где-нибудь в Венеции... Помнишь Венецию? Падую? Помнишь, как ты отстал от поезда в Пистоле? — спросил Арнольд, оживившись.

— Арнольд, в каком направлении отсюда Венеция? Ведь по прямой должно быть совсем недалеко.

— Расстояние до Венеции, мой друг, сейчас понятие не географическое, а политическое, — с внезапной холодностью ответил Арнольд и, подняв бинокль, посмотрел вдаль. — Сегодня, дорогой мой, путь в Венецию лежит не через Триест, а через Монте-Клару и Добердо.

— Венеция, Падуя... опоздание в Пистоле... Мне казалось, что я совсем уже забыл все это. Я догнал вас тогда у Рима. Помнишь, как нас принял д'Аннунцио? Что ты скажешь об Италии? Чем она была для нас до сих пор? Рим, цезаризм, прекрасные республики, христианство от катакомб до Ватикана. Рафаэль, Микеланджело... И вот эта грубая измена союзникам...

— А итальянские мальчики не плохо летают.

— Правда, что д'Аннунцио — обер-лейтенант воздушного флота?

— От этого кретина всего можно ожидать. Я бы ни за что не сел с ним в один аппарат.

— Как ты думаешь, если бы Карузо стал на бруствер и запел, стали бы по нему стрелять?

— На Монте-Кларе? Будь покоен... залпом...

— Откуда сейчас сменился батальон?

— Вот видишь, направо, подножье Сан-Мартино? Вонючее место. Две недели мы просидели там без смены. Во многих местах я побывал, но такого еще не видел. Под Монте-Кларой еще хуже. Мы там еще не были, но разговоров об этом местечке много. Слышишь?

С юго-восточной стороны простирающегося перед нами плато докатывались сердитые разрывы.

— По мнению многих, Монте-Клара неприступна. Итальянцы собаку съели на фортификации, ведь этот народ — сплошь каменщики, они в любой точке могут возвести форт, а Монте-Клара для них особенно удобна: они сидят наверху, а наши внизу. Но не в этом дело, не в этом дело... Над смотреть глубже, мой милый друг. Ты никогда не думал о том, что война словно зашла в тупик?

— Как — в тупик?

— Знаешь, я порою чувствую себя обманутым ребенком.

— Обманутым? Кем?

— Ну, прежде всего собственной наивностью. Ведь я был уже зрелым мужчиной, когда началась эта война, и никогда особенно не восхищался существующим общественным строем. Я всегда скептически относился к действиям наших государственных мужей и видел в них изрядную долю легкомыслия и авантюризма.

В его голосе послышалось холодное ожесточение.

— И вот, зная все это, я все же пошел в этот ад. И целый год верил, что событиями управляет историческая закономерность. Но это был самообман. Хитрое сплетение интриг, беспощадная борьба групповых интересов, прикрывающаяся лживыми лозунгами родины, борьбы с русским варварством и защиты цивилизации. Все это циничная ложь, и я по горло сыт ею!

Арнольд злобно швырнул в пропасть подвернувшийся камень.

— И хоть бы они подготовились как следует. Ничуть не бывало. Готовились двадцать пять лет, затрачивали колоссальные суммы, нагромождали стратегические планы и по уши вязли в шпионаже. История полковника Редля... Но не в этом дело. Ведь готовились совсем к другому. Итальянцы должны были быть нашими союзниками, а на деле что вышло? Сидим в этой каше...

— По шею.

— Да, одна половина мира увязла по шею, а другая только и делает, что набивает карманы. Америка и все невоюющие страны порядочно поживились на этом деле. Война должна иметь свою политику и экономику; это называется стратегией, а мы и по сей день не имеем своей стратегии.

— А генеральные штабы?

— Эти-то? Они меньше всего разбираются в создавшемся положении. Вот в чем ужас. Генштабы растеряны и изумлены больше всех. Что обещали нам высокочтимые кайзер Вильгельм и Конрад фон Гетцендорф? Закончить войну к рождеству тысяча девятьсот четырнадцатого года, когда опадут листья. А на деле что вышло? И, как видишь, никто из них не сгорает со стыда, что обещание не исполнено, слово не сдержано. Да... Войну выиграет тот, у кого выдержат нервы. Ха-ха! Гинденбург стал специалистом по нервам! Более циничного свинства я не слыхал еще никогда в жизни. И это говорится на третий год войны! Что же они преподнесут на четвертый и пятый?

— Ну, ну, ведь не думаешь же ты серьезно, что война продлится еще год. Это же безумие!

— Год? Я не только думаю, но и глубоко уверен, что она будет длиться не год и не два, а четыре, пять, а если понадобится, то и шесть лет. Если выдержат нервы! Ха-ха! Друг мой! Ты представляешь себе, как это звучит в устах доблестного фельдмаршала? Вместо короткой войны извольте готовиться к долгой позиционной войне с нервами, Тибор! Генштабы и государственные деятели просчитались. Обещали быструю маневренную войну, а вместо этого мы сидим в этих проклятых, врытых в землю и камень окопах, перед которыми вместо колючей проволоки натягиваем на колышки заграждений собственные нервы.

Это вонючее, вшивое, мучительное, полное безумного страха прозябание, а не борьба. А если борьба, то скажи, за что?

Арнольд согнулся, как будто на него навалилась невыносимая тяжесть, и так, сгорбившись, сидел несколько секунд, потом вдруг выпрямился.

— За что? Гм... Это уж, конечно, другой вопрос. Ты меня понял? — спросил он, подымая на меня мутные глаза.

— Начинаю понимать — в раздумье сказал я.

— Начинаешь? Хм... В том-то и дело, что только начинаешь. А известно ли тебе, что стоит один, два, сто дней позиционной войны? Знаешь, сколько это в людях, материалах и деньгах? Колоссальные цифры! Монако, гигантская рулетка. Монако, Монте-Карло, Монте-Клара, Добердо — рулетка.

— Это звучит цинично, Арнольд.

— Что?

— Ну вот твое сравнение войны, людских жертв с рулеткой.

— Не будь ребенком! Ведь мы летим навстречу таким потрясениям, перед нами раскрывают пасть такие адские глубины, что у десяти Данте не хватило бы фантазии представить себе это страшное падение.

У меня болела голова. Солнце начало припекать спину, и я чувствовал на шее его томящие лучи. Меня огорчало, что многого из того, что говорил Арнольд, я не понимал.

Вдруг Арнольд прервал свои рассуждения и с охотничьей настороженностью прислушался:

— Тсс! Спрячемся за этот камень: сюда идут.

Опустившись на четвереньки, он ловко пополз за большой голый камень. Я последовал его примеру. Меня забавляла мысль: как, должно быть, сейчас смешны мы, взрослые люди, ползущие на четвереньках. Камень находился на самом краю крутой террасы, но мы очень удобно расположились за ним. Взглянув вниз, я невольно ухватился за острый выступ своего прикрытия. Внизу змеей бежала белая лента шоссе. Мне казалось, что мы на громадной высоте, хотя на самом деле скала была не выше сорока метров. У меня закружилась голова, и я зажмурился.

Послышались шаги и голоса. Под тяжелыми подошвами хрустел щебень. Я услышал венгерскую речь и, хотя не видел собеседников, ясно представлял их себе, это солдаты, одетые в мундиры венгерские крестьяне с загорелыми, обветренными лицами фронтовиков.

— Тсс, слушай, — шепнул Арнольд, насторожившись.

— ...Попробовать можно, да как бы хуже не было.

— ...Вот и я говорю. Тут один унтер знает словацкую бабу из полевой прачечной; говорит, от нее сразу заболеть можно. Да что толку? Заберут тебя в Лайбах, поспринцуют месяц-полтора и прямым маршем обратно сюда же. А болезнь уж известно какая, от нее ввек не отделаешься, — остаток домой привезешь. То-то жене радость!

Разговаривающие громко рассмеялись.

— ...Да-а-а... Если бы знать, что, пока тебя спринцуют, кончится эта проклятая война, я бы рискнул.

— ...Да, жди, когда святой Петр затрубит в трубу мира.

— ...Верно.

Молчание, вздох. Один из собеседников катает ногой камень.

— ...Что ж делать?

— ...Хоть бы на другой фронт послали. На русском фронте все же не так, нет этой проклятой жары и теснота не такая. А тут до итальянских окопов доплюнуть можно...

Солдат витиевато выругался.

— ...тому, кто эту чертову войну выдумал! Вогнал бы ему штык в брюхо. И господу богу заодно.

— ...Больно горяч, приятель. Бог? Бог с ним. Знаем мы, кто хозяин! Бог далеко, а люди тут, под руками.

— ...Значит, дальше Лайбаха не отправляют?

— ...Отправляют, если без рук и без ног начисто. Слепых тоже, если глаза вытекут до дна, ну и раненных в живот, — тех увозят в Инсбрук, а то и в самую Вену. А если в грудь, в руку или ногу — дальше Лайбаха не уедешь. А из Лайбаха одна дорога: сюда. Даже сумасшедших и то в Лайбахе держат, проверяют, не притворяются ли. А потом обратно. Возни тут с ними не оберешься. На днях один выскочил прямо на проволоку. А говорили — симулянт.

— ...Да, брат, нет спасения. Одна у нас жизнь и одна смерть; жизнь проклятая, а смерть верная, только не знаешь, за что.

Арнольд выразительно посмотрел на меня.

— ...За господ, — произнес голос солдата, молчавшего до сих нор.

Арнольд вздрогнул и заметно побледнел.

— Оставайся здесь, пока я тебя не позову, — шепнул он.

Прежде чем я успел что-нибудь предпринять, он стремительно выскочил из-за камня.

— Что тут за разговоры? — послышался его грозный оклик. — Как стоишь? Смирно! Так тебе словачка понадобилась? А присягу забыл? «В огонь, в воду, на смерть пойду за верховного командующего, короля и императора Франца-Иосифа!» А ты что говоришь? За господ? За каких господ? Кто это сказал? Ну?

Тишина. Из своего убежища я вижу только спины трех рослых солдат. Один из них — унтер-офицер, это он сказал про господ. Солдаты стоят испуганные, оторопевшие, а перед ними, лицом ко мне, в бешеном исступлении обер-лейтенант, на его поясе открытая кобура двенадцатизарядного штеера. На поясах солдат короткие штыки.

— Разрешите доложить, господин обер-лейтенант, — заговорил унтер-офицер, — мы тут... по своей надобности... на прогулке... между собой разговаривали.

— Между собой, на прогулке? О чем разговаривали?

— Про домашних говорили, господин обер-лейтенант, про семью, про страдания... Вот тут землячок повстречался, только прибыл с маршевым батальоном, неопытный в здешних делах, так мы ему объясняли, какой это проклятый фронт Добердо.

— Проклятый фронт?

— Прошу прощения, господин обер-лейтенант, верно, не из легких. Но ничего не поделаешь, надо терпеть, раз приказ есть.

— Ну, ладно, — сказал Арнольд, вдруг изменив тон, и улыбнулся.

Он достал из верхнего кармана кителя бумажник и вынул из него три банкнота.

— Ну, подойдите поближе. Нате вам, старички фронтовики, отправляйтесь в кантин {6} и выпейте по кружке холодного пива. И не болтать лишнего!

— За здоровье господина обер-лейтенанта, — сказал один из солдат, отдавая честь.

— Покорно благодарим.

— Вы двое идите, а ты, унтер, останься.

Двое солдат стремительно ринулись к спуску. Унтер-офицер стоял неподвижно.

— Из какой роты? — спросил Арнольд.

— Из третьей, господина лейтенанта Дортенберга.

— Фамилия?

— Габор Хусар, капрал.

— Ты меня знаешь?

— Так точно, господин обер-лейтенант.

— Давно на Добердо?

— Четыре месяца, господин обер-лейтенант.

— Значит, в последних двух ишонзовских боях участвовал?

— Так точно, господин обер-лейтенант.

Арнольд погрозил солдату нальцем.

— Я ничего не слышал я никого не видел, но тебе, унтер-офицеру, должно быть стыдно.

— Господин обер-лейтенант...

— Брось, — махнул рукой Арнольд.

— Служба очень тяжелая, господин обер-лейтенант.

— Так, говоришь, за господ?

— Я разумел господ министров, господин обер-лейтенант.

Арнольд громко рассмеялся.

— Хитрец! Ведь ты не перед полевым судом, чего же изворачиваешься? Ладно, можешь идти.

Унтер помчался, как зверь, выпущенный из клетки, его подкованные бутсы подымали облака мелкой каменной пыли. Арнольд застегнул кобуру и позвал меня.

— Слышал? Вот ответ на вопрос «за что».

В эту секунду снизу до нас донесся веселый призыв трубача и запели сирены. Мы взглянули на шоссе: из-за поворота один за другим выплыли пять автомобилей. Золоченые воротники, высокие штабные фуражки, лампасы, дамы в серых дорожных костюмах с весело развевающимися вуалями.

— Дамы? Здесь?!

— И господа, — сказал Арнольд. — Настоящие господа, штабные, высшее начальство. Да, много есть господ, за которых приходится страдать нашему унтеру. Его королевское высочество, господа генералы... впрочем... не только они, полковники тоже господа, так же как и капитаны. А чем не господа лейтенанты? Все господа, и все одинаковые виновники войны.

— Прости, Арнольд, я отказываюсь отвечать за это дело, я его не вызывал и не хотел, нет, нет, — закричал я взволнованно. — Я не хотел, понимаешь?

Едкий смех Арнольда остановил мое многословие.

— О Тиби, не так-то легко отказаться, как ты думаешь. Никто с твоими декларациями считаться не будет. Это, брат, не пройдет.

— Кто, кто не будет считаться? — спросил я недоуменно.

— Ну, например, этот унтер-офицер и его приятели, они не посчитаются, да, да, будь уверен.

Автомобили давно уже исчезли, и сигнал трубача послышался где-то в стороне лагеря. Сирены хором запели.

Медленно спустившись с кручи, погруженные в свои мысли, возвращались мы в лагерь.

Дальше