Передача вторая
Говорит Немецкая радиостанция на коротких волнах. Сегодня в нашей студии находится мистер П. Г. Вудхауз, известный писатель, создавший замечательные образы Дживса, Берти Вустера, лорда Эмсворта, мистера Маллинера и других. После того как немецкие части заняли поселок в Северной Франции, где проживал мистер Вудхауз, он почти год провел в Германии. За этот год он закончил новый роман, который, как я понимаю, сейчас находится на пути в США, где будет напечатан, и приступил к работе над следующим романом. Мы подумали, что американским читателям будет интересно услышать, как мистер Вудхауз продолжает свой рассказ.У микрофона мистер Вудхауз.
На прошлой неделе, если помните, я прервал одиссею интернированных иностранцев из Ле-Туке на том, как наша небольшая группа пилигримов была водворена в Лоосскую тюрьму. Поскольку я с младенчества вел исключительно безгрешную жизнь, у меня до сих пор не было случая ознакомиться с внутренним устройством каталажки, однако с первого же взгляда на официальное лицо при входе я от души пожалел, что он мне теперь представился. В жизни бывают мгновения, когда только взглянешь на незнакомого человека, и сразу говоришь себе: «Я встретил друга». Но тут был не тот [478] случай. На свете, я думаю, не найдется никого, кто бы вообще меньше походил на небесное создание, чем французский тюремщик, а тот, что сидел передо мной и крутил пышный ус, просто приводил на ум фильм «Чертов остров» про французскую каторгу.
Однако всякий писатель по природе оптимист, наверно, у меня в глубине души теплилась надежда, что гостеприимный хозяин, услышав мою фамилию, выскочит из-за стола с возгласом: Quoi? Monseur Vodeouse? Embrassez-moi, maitre!{3} и уступит мне на предстоящую ночь свою кровать, добавив, что давно является моим горячим почитателем и не дам ли я ему автограф для его маленькой дочурки? Но не тут-то было. Он просто еще раз крутанул ус, записал мою фамилию в большую амбарную книгу вернее, он написал: «Вудхорс», бестолковая голова, и жестом приказал своим башибузукам отвести меня в мою камеру. Точнее сказать, это, как выяснилось, была не моя камера, а совместная с кабатчиком Элджи и мистером Картмеллом, нашим милейшим и всеми уважаемым настройщиком роялей. Ибо не знаю, как там принято вообще, но в разгар военного сезона в Лоосской тюрьме гостей укладывали по трое в комнате.
Было уже без малого десять часов вечера обстоятельство, благодаря которому, как выяснилось потом, мы избежали многих неприятностей. Ближе к десяти часам французский тюремщик обычно склонен немного расслабиться, переодеться в просторную одежду и забыться над увлекательной книжкой. Вот почему вновь поступивших арестантов он оформляет на скорую руку и без должной тщательности. Когда на следующее утро я вышел на тюремный двор и познакомился с теми, кто сидел уже целую неделю, выяснилось, что их по прибытии поставили лицом к стене, раздели до белья, отобрали [479] все, что у них с собой было, и вообще сделали из них котлету. А у нас только отняли ножи и деньги и оставили нас в покое.
Камеры во французских тюрьмах строят закрытые. Там, где в американской тюрьме решетки, здесь глухая стена с дверью в железных заклепках. Входишь, эта дверь за тобой звучно захлопывается, и ты оказываешься в уютной комнатке площадью двенадцать футов на восемь. В дальнем ее конце окно, под окном кровать, у стены против кровати маленький стол, к нему прикован цепью карликовый стульчик. В углу за дверью водопроводный кран, под ним раковина, а дальше по стене то, что можно элегантно назвать: «семейное очко». Единственными картинами на беленых каменных стенах служат карандашные рисунки, выполненные французскими преступниками в той смелой творческой манере, какая естественна для французских преступников.
Мы с Элджи уступили кровать Картмеллу, как старейшему члену нашего трио, а сами улеглись на полу. Впервые в жизни мне выпало провести ночь на жидком тюфяке, постланном на гранитном полу, но мы, Вудхаузы, народ выносливый, и скоро, сомкнув усталые вежды, я уже спал крепким сном. Помню, засыпая, я успел подумать, что хотя и попал в переделку, совсем не подходящую для пожилого джентльмена на склоне лет, однако же все это довольно занимательно, и скорее бы наступило утро, чтобы мне увидеть, что оно с собой принесет.
А принесло оно с собой ровно в семь часов скрежет ключа и открытие маленького окошка в двери, сквозь которое нам просунули три жестяные кружки с тепловатым жидким супом и три булки темно-бурого цвета. Это, надо понимать, был завтрак, но возник вопрос, каким образом нам принять участие в столь праздничном мероприятии? С супом-то еще ничего, мы управились. [480] Делаешь глоток, потом делаешь второй глоток, чтобы удостовериться, действительно ли это так невкусно, как показалось с первого глотка, и не успеешь оглянуться, как суп уже кончился. Задача же, как, не имея ножей, сладить с полученным хлебом, потребовала от нас большой изобретательности. Вариант: просто откусывать кусок за куском оказался для моих сокамерников невыполнимым, состояние их зубов этого не позволяло. И колотить булкой о край стола тоже не годилось от столешницы только щепки летели. Но всегда можно как-нибудь обойти мелкие жизненные трудности, надо только хорошенько пораскинуть умом. Я был произведен в хлебокусатели для нашей маленькой компании, и по-моему, мною остались довольны. Во всяком случае, я это вещество раздробил.
В половине девятого ключ заскрежетал опять, и нас выпустили на воздух отдохнуть и поразмяться. Мы очутились на некотором, сверху частично открытом пространстве, огороженном высокой кирпичной стеной, где нам была предоставлена возможность полчаса постоять.
Дело в том, что там только и можно было что стоять плечом к плечу, так как сооружение это, судя по всему, спроектировал человек, своими глазами видевший калькуттскую «Черную дыру»{4} и пришедший от нее в восторг. Оно было ярдов двенадцати в длину, а в ширину с широкого конца шесть ярдов, а потом сужалось и на противоположном конце доходило до двух ярдов. А там еще, помимо нас, находились обитатели других камер. Ну, то есть ни малейшей возможности устроить дружеский футбольный матч или ярмарку взаимного обмена.
Постояв полчаса, мы, посвежевшие, возвратились в [481] камеры и оставались там все двадцать три с половиной часа следующих суток. В двенадцать мы получили суп и в пять еще суп. Супы, естественно, разные. В двенадцатичасовом побывала капуста, ее окунул повар, который, правда, торопился и не хотел мочить руки, а в следующем супе даже плавала настоящая фасолина, видимая невооруженным глазом.
Назавтра опять в семь часов утра заскрежетал в замке ключ, и нам дали суп, в восемь тридцать нас выпустили порезвиться на просторе, после чего последовал суп в двенадцать часов и еще один суп в пять. На следующее утро в семь часов заскрежетал в замке ключ, и... Ну, вам понятно. Можно сказать, здоровый, размеренный образ жизни, предоставляющий человеку вдоволь досуга для чтения Полного собрания сочинений Уильяма Шекспира, чем я, если помните, и намерен был заняться.
Помимо Шекспира, который, бесспорно, помогает забыть обо всем, имелось еще одно утешение: окно. Я думал, что все тюремные камеры снабжены маленьким оконцем из матового стекла под самым потолком, но наше окно было большое, футов пять на четыре, мы могли его распахивать во всю ширь, и из него даже виден был, если стать на кровать, угол огорода и дальше поля. А воздух, поступавший через окно, очень помогал бороться с нашей атмосферой.
Особая атмосфера в камере служит характерной чертой французской тюрьмы. У нас в Лоосе в камере номер сорок четыре атмосфера была крепкая, многообещающая, прочно стоящая на ногах и твердо глядящая миру в глаза. Мы к ней очень привязались, гордились и отстаивали ее первенство в спорах с другими заключенными, которые утверждали, будто их атмосферы действуют сильнее и букет у них богаче. Когда первый немецкий офицер, попробовавший войти в наш укромный уголок, отшатнулся и попятился, мы [482] восприняли это как личный комплимент, как заслуженную дань уважения доброму другу.
Но все-таки, несмотря на присутствие такой замечательной атмосферы, мы вскоре немного заскучали. Я-то еще ничего, у меня было Полное собрание Шекспира. Но вот у бармена Элджи не было напитков, чтобы смешивать коктейли, и Картмеллу абсолютно нечего было настраивать. А настройщик без роялей все равно что тигр, которому семейный врач прописал вегетарианскую диету. Картмелл только и говорил что про рояли и пианино, которые ему доводилось настраивать в прошлом, и даже по временам одобрительно отзывался об инструментах, которые надеялся еще настроить в будущем; но все же это было не то, чувствовалось, что ему мучительно не хватает живого рояля, прямо вот сейчас, в данную минуту. Или рояля, или, на худой конец, хоть чего-нибудь, чтобы отвлечься.
И вот на четвертое утро мы написали петицию немецкому коменданту, указав в ней, что, поскольку мы не осужденные, а только интернированные гражданские лица, совершенно не обязательно содержать нас в условиях Редингской тюрьмы{5}, и не найдется ли способа хоть как-то разнообразить нашу жизнь?
Это обращение к суду Кесареву{6} сработало, как волшебство. Выходило, что комендант и понятия не имел, как с нами обращаются, это все французы сами придумали, и, узнав, взорвался. Раскаты этого взрыва мы могли слышать в коридорах, а затем раздался знакомый скрежет ключа, в дверях возникли белые, как полотно, стражники и объявили нам, что отныне мы имеем право свободно расхаживать по тюрьме.
Все в мире относительно, как сказал кто-то возможно, [483] Шекспир в своем собрании сочинений, и я просто не припомню, чтобы еще когда-нибудь так упивался свободой, как в тот миг, когда, оставив дверь камеры нараспашку, вышел в коридор и принялся прогуливаться взад-вперед.
Признаюсь, хоть это и нехорошо с моей стороны, что удовольствие мое еще мстительно усугублялось от зрелища ужаса и страдания, написанных на лицах тюремного персонала. Если существует на свете идеал приверженности традициям и правилам этикета, что полагается, а что не полагается, то это французский тюремщик; а тут традицию и этикет попросту выбросили на помойку, и ничего нельзя с этим поделать. Я думаю, примерно такие же душевные муки должен испытывать профессионал гольфист при виде того, как возле его лунки отплясывает публика на высоких каблуках.
В конце концов мы над ними, беднягами, все же сжалились и, так уж и быть, позволили им запирать нас на ночь. Умилительно было видеть, как они обрадовались. Это положило начало взаимопониманию, и ко времени разлуки нас уже с ними связывали вполне дружеские отношения. Один тюремщик даже раздобрился настолько, что показал нам камеру смертников как, скажем, хозяин загородного дома водит гостей смотреть конюшни.
Главной темой, обсуждавшейся на наших прогулках по коридорам, был, естественно, вопрос, куда и когда нас переведут отсюда. Мы были убеждены, что Лоосская тюрьма для нас не более чем перевалочный пункт. Так оно и оказалось. Через неделю после прибытия нам было велено выстроиться вдоль коридора, явился комендант и уведомил нас, что сейчас будет произведена проверка документов, а затем мы должны сложить пожитки и быть готовыми к отъезду. Тех, кому шестьдесят лет и более, выпустят и отправят домой, добавил [484] он. Эти счастливчики вышли из строя и столпились у противоположной стены, как красотки из группы вокального сопровождения. Я, на том основании, что мне пятьдесят восемь и три четверти, тоже попробовал было к ним примазаться, но был водворен на место. Мне сказали, что пятьдесят восемь и три четверти тоже неплохо, но все же недостаточно.
Впрочем, я из-за этого особенно не убивался, мне было не до того. Я вспомнил, что у меня с собой нет паспорта, как бы меня вообще здесь не оставили, когда остальные уедут, куда там им будет назначено. Но, к счастью, тут же вместе со мной находились двенадцать солидных жителей Ле-Туке, готовых засвидетельствовать мою личность и благонадежность. Они все собрались вокруг меня и наперебой, горячо принялись за дело. Комендант был явно слегка ошарашен такой лавиной свидетельских показаний, и в конце концов меня тоже включили.
Дело было в субботу вечером, а разговоры и обсуждения потом продолжались еще далеко за полночь. Не знаю, кто первым пустил слух, что нас переводят в Льежские казармы, но, кто бы это ни был, он оказался совершенно прав. Именно Льеж стал следующим пунктом нашего назначения. Назавтра в одиннадцать часов утра нам выдали полуденную порцию супа, а затем вывели наружу, запихали в тюремные кареты и отвезли на вокзал.
По тому, в какой спешке все это происходило, можно было предположить, что наш поезд отходит где-то не позже половины двенадцатого. Но ничего подобного. Наш комендант был человек предусмотрительный. Я думаю, он когда-то опоздал на ответственный поезд, и этот случай не выходил у него из головы. Факт таков, что он обеспечил доставку на вокзал нашей группы интернированных иностранцев к одиннадцати часам сорока минутам утра, а тронулись мы с места в восемь [485] часов вечера. Так и представляешь себе его разговор с отвозившим нас сержантом по возвращении последнего: «Ну, что, поспели эти ребята на поезд?»... «Да, сэр, были на месте за восемь часов двадцать минут до отправления»... «Ух ты, едва не опоздали. В следующий раз смотрите не откладывайте выезд до последней минуты».
Вообще я за время своего заключения заметил за немцами такую особенность: они начинали собирать нас в дорогу в спешке и суматохе, а затем как-то утрачивали интерес. Это напомнило мне Голливуд. Когда вас приглашают туда на работу, сначала приходит телеграмма с повелением явиться на место точно первого июня в десять часов утра. Пять минут одиннадцатого будет уже поздно, а о том, чтобы приехать второго июня, не может быть и речи, это означало бы крах всей кинопромышленности. Вы начинаете бегать как угорелый, пересаживаетесь с самолета на самолет и в десять часов утра первого июня являетесь на студию, где вам говорят, что увидеться с вашим работодателем вы сейчас не можете, он уехал в Палм-Спрингс. После этого ничего не происходит до двадцатого октября, когда вам дают задание и напоминают, что дорог каждый миг.
Вот так же и немцы с поездами, не любят они все откладывать на последнюю минуту.
В целом, подводя итог своему арестантскому опыту, я бы сказал, что заглянуть в тюрьму для ознакомления небезынтересно, но жить там я бы не хотел, хоть вы мне ее подарите. С моей стороны никаких слез при расставании не было. Я был рад, что покидаю Лоосскую тюрьму. Последним, кого я видел, отъезжая, был стражник, который захлопнул дверь арестантской кареты и отступил на шаг, показывая, что путь свободен. Он сказал мне: «Au revoir», что, по-моему, было не совсем тактично. [486]
Вы прослушали вторую из серии еженедельных радиопередач мистера Вудхауза, которые мы транслируем по нашей станции.