Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Книга вторая,

содержащая описание боевых походов мистера Эсмонда и различных событий, касающихся семейства Эсмонд

Глава I.

Я в тюрьме; меня навещают, но не с целью утешения

Кто видел смерть, безвременно сразившую человека близкого и почитаемого, и знает, как тщетны тут всякие утешения, тот поймет, что за муки испытал Гарри Эсмонд после кровавой полночной драмы, которой ему пришлось быть участником. Он чувствовал, что никогда не решился бы явиться к своей дорогой госпоже и поведать ей о происшедшем. Он был благодарен доброму Эттербери за то, что тот взял на себя эту печальную обязанность; но, кроме горя, которое он унес с собой в тюрьму, было у него на сердце еще кое-что, в чем он тайно черпал утешение и мужество.

Важную тайну поведал Эсмонду его злополучный родственник на смертном одре. Разгласить ее, на что по чести и справедливости он имел право, значило нанести еще более тяжкий удар тем, кого он больше всех любил на свете и чье горе и без того было велико. Так неужели же ему навлечь позор и бедствие на семью, к которой он привязан столь многими узами нежной любви и признательности? Посрамить вдову своего отца? Запятнать его честь и честь своего покровителя? И ради чего? Ради пустого титула, который он должен отнять у невинного ребенка, сына своей дорогой благодетельницы. Об этом спорил он сам с собою, покуда его бедный господин заканчивал свою предсмертную исповедь. Честолюбие, соблазн и даже справедливость требовали одного; любовь, благодарность, преданность говорили в защиту другого. И когда борьба окончилась, тихая радость снизошла на душу Гарри, и со слезами на глазах он возблагодарил бога за то, что он дал ему силы принять верное решение,

«Когда кровная родня отказалась от меня, — думал он, — эти друзья приютили меня и обласкали. Когда я был безродным сиротой и нуждался в защите, я нашел ее у той доброй души, которая предстала ныне перед высшим судом, покаявшись в невинно содеянном зле».

И, утешенный этою мыслью, он отправился в тюрьму, поцеловав последний раз холодные губы своего благодетеля.

На третий день его пребывания в Гэйтхаусской тюрьме (где он лежал, страдая от своей раны, которая воспалилась и причиняла сильную боль, и предаваясь описанным выше мыслям и рассуждениям, тягостным, но в то же время и отрадным) вошел тюремщик и сообщил, что его желает видеть посетительница, и хотя Эсмонд не мог видеть лица под черным капюшоном, фигура же была закутана и скрыта от глаз складками скорбной траурной одежды, он тотчас же понял, что перед ним его дорогая госпожа.

Он поднялся с постели, к которой приковала его крайняя слабость, и, как только тюремщик захлопнул за собою дверь, оставив его вдвоем с гостьей в этих невеселых стенах, шагнул вперед и протянул левую руку (правая, раненная, висела на перевязи), желая коснуться той нежной руки, которая так долго и так щедро осыпала его благодеяниями.

Но леди Каслвуд отступила назад и, откинув капюшон, прислонилась к тяжелой, с крепкими запорами двери, которая только что затворилась за тюремщиком. Мертвенная бледность покрывала ее лицо, глянувшее на Эсмонда из складок капюшона; и в устремленном на него взоре, обычно приветливом и кротком, было столько гнева и боли, что молодой человек, не привыкший видеть свою покровительницу неласковою, невольно отвел глаза.

— Итак, мистер Эсмонд, — сказала она, — вот до чего вы дошли и вот к чему вы привели меня!

— Вы явились, чтобы утешить меня в моем несчастье, сударыня, — сказал он (хотя, признаться, волнение, нахлынувшее на него при виде ее, было так сильно, что он с трудом находил слова).

Она сделала шаг к нему, но тотчас же остановилась, вся дрожа под своим черным покрывалом; ее маленькие белые руки были стиснуты, губы подергивались, глаза казались пустыми.

— Не для того, чтобы меня упрекать, — продолжал он после некоторого молчания. — Мое горе и так велико.

— Прочь руку, не прикасайтесь ко мне! — вскричала она. — Смотрите! Она в крови!

— Лучше бы мне и вовсе истечь кровью, — сказал Эсмонд, — раз вы так жестоки ко мне.

— Где мой муж? — воскликнула она. — Верните мне моего мужа, Генри. Зачем в тот страшный час вы стояли рядом и смотрели, как его убивают? Зачем дали уйти злодею, который это сделал? Вы, верный наш паладин, клявшийся умереть за нас! Вы, которого он всегда любил и отличал, которому я поручила его, вы, вечно твердивший о своей преданности и благодарности нам, — и ведь я верила, да, я верила вам, — почему вы здесь, а моего благородного Фрэнсиса нет больше? Зачем вы вошли в нашу семью? Вы принесли нам только горе и страдания; в благодарность за ласку, за добро вы заставили нас раскаиваться, горько, горько раскаиваться. Что я вам сделала худого, Генри? Вы были жалким маленьким сироткой, когда я впервые увидела вас — когда он впервые увидел вас, он, такой добрый, и благородный, и доверчивый. Он не хотел оставлять вас в доме, но я, безрассудная женщина, упросила его не отсылать вас. И вы притворялись, что любите нас, и мы верили, но с вами вошло в наш дом несчастье, и сердце моего супруга отвратилось от меня, и я его потеряла из-за вас, я его потеряла — возлюбленного моей юности. Я боготворила его, вы знаете, как я боготворила его; и вот он переменился ко мне. Он стал другим, непохожим на прежнего моего Фрэнсиса — моего милого, милого воина. Он любил меня, покуда не явились вы; и я любила его; о, про то лишь один бог знает, как я любила его! Зачем он не услал вас из нашего дома? Лишь оттого, что по доброте своей он тогда ни в чем не мог мне отказать. Но хоть вы и были еще ребенком — одиноким, беспомощным ребенком, — я сразу точно сердцем почуяла, что не в добрый час мы оставили вас у себя. Я прочла это в вашем лице, в ваших глазах. Я видела, что они сулят нам горе — и горе пришло, и я знала, что оно придет. Зачем вы не умерли тогда от оспы, — а я еще сама ходила за вами, и вы в бреду не узнавали меня и все время звали, хоть я была тут же, у вашего изголовья. Все, что случилось потом, было справедливым возмездием за мою злобу — за мою злобу и ревность. О, как я наказана, как жестоко я наказана! Мой супруг лежит в могиле — он погиб, защищая меня, мой добрый, добрый, великодушный господин, и вы, Генри, вы были при этом и дали ему умереть!

Слова эти, брошенные в исступлении горя тою, которая обычно была так мягка и редко говорила иначе, как с нежной улыбкой на устах и кротостью в голосе, больно отозвались в ушах Эсмонда; и говорят, что многие из них он повторял в горячке, которая сделалась у него от действия раны, а может быть, и от волнения, причиненного столь страстными и несправедливыми упреками. Казалось, будто вся его любовь и все жертвы, принесенные этой леди и ее семейству, грозят обратиться во зло и вызвать лишь укор; будто его пребывание среди них и впрямь послужило на горе, а дальнейшая его жизнь несет им новые бедствия и печали. Слушая гневную, торопливую, не смягченную ни единой слезой речь леди Каслвуд, он не пытался вставить хоть слово в защиту или в опровержение и лишь сидел на тюремной койке, вдвойне страдая от мысли, что именно этой нежной и любимой руке суждено было нанести ему столь жестокий удар, и чувствуя свое бессилие перед столь безысходной скорбью. Слова ее всколыхнули все струны его памяти, мысленно он вновь переживал дни своего детства и юности, в то время как эта леди, вчера лишь столь ласковая и кроткая — этот добрый ангел, предмет его любви и поклонения, — стояла перед ним, бичуя его гневными речами и взглядами, исполненными вражды.

— Как бы я хотел быть на месте милорда! — простонал он. — Не моя вина, сударыня, если вышло иначе. Так было угодно судьбе, которая сильнее всех нас. Лучше бы мне тогда умереть от оспы.

— Да, Генри, — сказала она и тут вдруг поглядела на него с такой лаской и в то же время с такой тоской, что молодой человек всплеснул руками и в отчаянии повалился на постель, зарыв голову в складки одеяла. При этом он зашиб раненую руку о стену, так что повязка сдвинулась, и он почувствовал, как из раны снова брызнула кровь. Помнится, в ту минуту он даже испытал некоторое тайное удовлетворение, думая: «Умри я сейчас, кто обо мне пожалеет?»

От потери крови, а может быть, от глубокого душевного потрясения, злосчастный молодой человек, должно быть, лишился чувств; ибо далее он лишь смутно помнит, как кто-то, вероятно, леди Каслвуд, схватила его за рукав — и звенящий шум в ушах потом, когда он очнулся на залитой кровью постели, вокруг которой суетилось несколько тюремных служителей.

По счастью, неподалеку случился тюремный врач, который тут же снова перевязал его руку; а жена и служанка смотрителя, обе предобрые женщины, вызвались остаться при больном. Очнувшись от беспамятства, Эсмонд увидел, что госпожа его все еще находится в комнате; но она тотчас же вышла, не говоря ни слова, хотя жена смотрителя рассказывала потом Эсмонду, что посетительница его еще долго сидела у нее в комнате и лишь тогда покинула тюрьму, когда услышала, что ему не грозит никакая опасность.

Несколько дней спустя, когда Эсмонд оправился после жестокого приступа горячки, открывшейся у него в ту же ночь, честная жена тюремщика принесла своему больному выстиранный и свежевыглаженный платок, на уголке которого он тотчас же признал хорошо знакомые инициалы и виконтскую корону своей госпожи. «Когда он упал без памяти, леди, прежде чем позвать на помощь, перевязала ему руку этим платком, — рассказывала жена тюремщика. — Бедная леди, очень уж она убивается о своем муже. Как раз сегодня его хоронили, и немало знатных господ ехало в каретах за гробом — был там и лорд Мальборо, и лорд Сэндерленд, и много офицеров гвардии, где покойный служил еще при старом короле; а вчера миледи с обоими детьми была у короля в Кенсингтоне и просила суда над лордом Мохэном, который скрывается неведомо где, а также над графом Уориком и Холлендом, который готов признать свою вину и явиться для ответа».

Все эти новости жена тюремщика сообщила своему постояльцу, пересыпая их уверениями в том, что ни она, ни Молли, ее служанка, никогда бы не вздумали украсть запонку накладного золота, исчезнувшую у мистера Эсмонда после его обморока. Он же в мыслях своих провожал к преждевременной могиле доброго друга, храброго воина, благородного дворянина, прямого в речах и великодушного в помыслах (пусть он был подвержен слабостям, но много ли сильней его лучшие из нас?), который дал ему хлеб и кров, когда у него не было ни того, ни другого, и который хотя и причинил ему зло, скрыв от него важную тайну, однако покаялся в том перед смертью, ибо совершил этот грех, поддавшись почти неодолимому искушению, и совесть его никогда не знала покоя.

Когда сиделка его вышла из комнаты, Эсмонд взял принесенный ею платок, прижал его к губам и долго потом смотрел на метку, вышитую в углу. «Много горя стоила тебе эта корона, добрая леди, — думал он, — тебе, такой нежной и любящей. Неужели же я отниму ее у тебя и у твоих детей? Нет, никогда! Носи ее спокойно, маленький Фрэнк, мой милый мальчик. Я же, если не сумею сам завоевать себе имя, пусть так и умру безымянным. Когда-нибудь моя дорогая госпожа узнает то, что скрыто в моем сердце, и я буду обелен перед нею; быть может, это случится не здесь и не теперь, но в другом мире; там, куда честолюбие не следует за нами, но где любовь царит вечно».

Нет надобности пересказывать здесь изложенные уже в судебных отчетах подробности и результаты судебного разбирательства, последовавшего за горестной кончиной лорда Каслвуда. Из двух лордов, причастных к этому печальному делу, второй, граф Уорик и Холленд, дравшийся с полковником Уэстбери и раненный им, был оправдан судом пэров (под председательством лорда-стюарда, лорда Сомерса); главный же преступник, лорд Мохэн, будучи признан виновным в человекоубийстве (по правде сказать, вынужденном и в котором он искренне раскаивался), апеллировал в духовный суд и был освобожден от всякого наказания. Вдова убитого виконта, как передавали в тюрьме, проявила необычайную твердость духа; и хоть ей не меньше десяти лет нужно ждать, пока ее сын придет в должный возраст, объявила во всеуслышание, что намерена отомстить убийце своего мужа. Так неожиданно и сильно изменили ее, по-видимому, горе, отчаяние и гнев. Я, однако же, считаю, что счастье или несчастье не властно изменить человека. Оно лишь способствует развитию характера. Как мы не знаем тысячи заложенных в нас мыслей, покуда не возьмемся за перо, так и тайны сердца сокрыты даже и для того (или для той), в чьей груди оно бьется. Кто из нас не бывал застигнут врасплох вспышкой страсти, мстительным порывам, внезапным побуждением, добрым или злым, которого семена незримо покоились в глубине души, покуда случай не вызвал их наружу? Смерть супруга произвела глубокие перемены в характере и поведении леди Каслвуд, но об этом мы будем говорить в свое время и в другом месте.

В то время как лорды, с большой торжественностью на разубранных барках доставленные из Тауэра в Вестминстер в сопровождении стражи и алебардщиков, предстали, согласно своей привилегии, перед судом себе равных, прочие, нетитулованные участники роковой ссоры, прошли, как и подобает, через суд в Ньюгете; и, будучи все признаны виновными, также обратились в духовный суд. В таких случаях, как известно, преступник приговаривается к тюремному заключению сроком на один год (или менее того, согласно королевской воле), а кроме того, на руке у него выжигается или иным способом отпечатывается клеймо, впрочем, последняя часть наказания может быть и вовсе отменена по монаршему соизволению. Итак, в двадцать два года Гарри Эсмонд оказался преступником и арестованным; что до обоих полковников, его сотоварищей, они приняли это весьма легко. Дуэли были в некотором роде их ремеслом; честь солдата воспрещала им отвечать отказом на подобного рода приглашения.

Иначе обстояло дело с мистером Эсмондом. Удар шпаги, пресекший жизнь его доброго покровителя, круто повернул и его судьбу. Покуда он находился в тюрьме, старый доктор Тэшер заболел и умер, и леди Каслвуд предложила Томасу Тэшеру освободившееся место приходского викария, то самое место, о котором велось у них с Гарри Эсмондом столько задушевных бесед: про то, как они никогда не расстанутся; как он будет воспитывать ее сына; какой высокий и радостный удел быть сельским священником, подобно праведному Джорджу Герберту или благочестивому доктору Кену; как (если уж он непременно захочет, хотя она, со своей стороны, склонялась к мнению королевы Бесс, что епископам не следует жениться, — а что во вред епископу, то и простому священнику не на пользу), как она найдет Гарри Эсмонду хорошую жену и тому подобное, — сотни чудесных планов, которые они строили вечерами у камелька под смех детей, резвившихся в зале. Теперь все это рухнуло. Томас Тэшер написал Эсмонду в тюрьму, извещая, что милостью своей покровительницы он удостоился места приходского викария, которое много лет занимал его досточтимый отец; что после недавних роковых событий (о которых Том упоминал с примерным негодованием) леди Каслвуд отказывается видеть на кафедре достопочтенного Тэшера или за столом своего сына человека, виновного в гибели его отца, не просит передать своему родственнику, что молится о его раскаянии и мирском благополучии; что в любом своем начинании он может рассчитывать на ее помощь и поддержку, но что в этом мире она твердо решила больше с ним не видеться. В заключение Тэшер, со своей стороны, добавлял, что Гарри как друг юности никогда не будет забыт в его молитвах, и советовал ему употребить тюремный досуг на прочтение некоторых богословских сочинений, по мнению его преподобия, весьма спасительных для грешников в столь прискорбных обстоятельствах.

Такова была награда за жизнь, отданную на служение этой семье, таков конец долгих лет нежной дружбы и беззаветной верности! Гарри готов был умереть за своего покровителя, а на него смотрели чуть ли не как на его убийцу; он принес своей госпоже огромную жертву, о которой она и не подозревала, а она оттолкнула его от себя; ему были ее дети обязаны всем, что имели, а она предлагала ему подачку, точно отслужившему лакею! Скорбь об утраченном покровителе, невзгоды тюремного заключения и тревога о будущем все показалось ничтожным перед выпавшим на его долю неслыханным оскорблением, и эта новая боль заставила Эсмонда забыть все прежние раны.

Тут же, из тюрьмы, он написал мистеру Тэшеру ответ; поздравил его преподобие с получением Каслвудского прихода; не без иронии выразил надежду, что он пойдет по стопам своего почтенного родителя, чей сан призван был унаследовать; далее же благодарил леди Каслвуд за предложенную милостыню, уповая, впрочем, что ему не придется к оной прибегнуть, и просил ее помнить, что, если бы когда-нибудь она захотела изменить принятое решение, он готов доказать ей свою верность, которая оставалась непоколебимой и в которой дому Каслвудов не следовало сомневаться. «И если мы более не встретимся в этом мире или навсегда останемся чужими, — заключил мистер Эсмонд свое письмо, во исполнение жестокого и несправедливого приговора, который я считаю недостойным оспаривать, то в свое время она узнает, кто был ей истинным другом и имела ли она причину усомниться в любви и преданности своего родственника и верного слуги».

После отправки этого письма смятение, царившее в душе бедного молодого человека, несколько улеглось. Удар был нанесен, и он сумел устоять. Его жестокосердая богиня взмахнула крыльями и улетела, оставив его одного, без друзей, но virtute sua [Со своей доблестью (лат.).]. Сознание правоты и боль обиды, честь и горе служили ему опорою. Подобно тому как спящий солдат вскакивает и бежит к оружию, заслышав нежданный сигнал тревоги, так истинно мужественное сердце готово воспрянуть в минуту крайности, бесстрашно встретить надвигающуюся опасность и в победе ли, в поражении ли сохранить твердость до конца. Ах! Никто из нас не ведает своей силы или слабости, покуда случай не поможет им проявиться в полной мере. И если у каждого человека есть мысли и поступки, воспоминание о которых заставляет его съежиться от стыда, много найдется и такого, что он с гордостью вспомнит и признает: прощенные обиды, преодоленные кой-когда соблазны или трудности, побежденные долготерпением.

Итак, не скорбь об умершем, как бы велика она ни была, но мысли о живых — вот что более всего угнетало Гарри Эсмонда в продолжение тюремного заключения, последовавшего за судом; нетрудно, однако, понять, что своих истинных чувств он не мог открыть никому из товарищей по несчастью, и те полагали, что причиной его угнетенного духа служит раскаяние и скорбь об утраченном покровителе, из какового заблуждения молодой человек не почел нужным их выводить. Собеседник он был скучный и несловоохотливый, поэтому оба офицера, не чувствуя к нему, должно быть, особого влечения, большей частью предоставляли его самому себе, а сами утешались костями, картами и бутылкою, на свой лад коротая дни неволи. Эсмонду казалось, будто он много лет провел в этой тюрьме, и вышел он из нее возмужавшим и изменившимся. В иную пору нашей жизни за несколько недель мы сердцем успеваем прожить годы, и когда оглянешься на прожитое, тут как бы зияет разрыв между старой жизнью и новой. Трудно измерить глубину страдания, покуда не миновал кризис сердечного недуга и не пришло время оглянуться назад. Во время болезни лишь терпишь, не размышляя. День проходит в приступах боли, ночь кое-как тянется до утра, и лишь много времени спустя мы видим, как велика была опасность, так охотник, гоняющийся за дичью, или беглец, спасающий свою жизнь, глядит на лежащую позади пропасть, недоумевая, как мог он перескочить ее и остаться в живых. О, мрачные месяцы ярости и горя, обиды и мучительного долготерпения! Тот стар уже, кто ныне вспоминает вас. Давным-давно он простил и благословил нежную руку, ранившую его; но след еще виден и рана только затянулась — ни время, ни слезы, ни ласки, ни раскаяние, ничто не сотрет рубца. Однако мы слишком своевольны, чтобы безропотно переносить горе. Reficimus rates quassas; [Мы чиним корабль, бурей расшатанный (лат.).] мы снова и снова бросаем вызов океану и пускаемся в рискованные приключения. Юные годы Эсмонда представлялись ему теперь годами искуса, а недавние испытания — обрядом посвящения перед выходом в жизнь, подобно тому как в нашей стране молодые индейцы подвергаются пытке, которую они должны молча снести, чтобы стать в ряды воинов своего племени.

Меж тем офицеры, не посвященные в тайну горя, глодавшего их юного друга, и привычные к тому, что из их товарищей то и дело кто-нибудь платит дань шпаге, разумеется, не слишком безутешно оплакивали участь своего покойного собрата по оружию. Один рассказывал о давних любовных приключениях, военных подвигах и всяческих проказах бедного Фрэнка Эсмонда; другой вспоминал, как там-то он надул констебля или отколотил трактирного забияку; а между тем неутешная вдова милорда сидела у могилы мужа, чтя память его, как истинного святого и безупречного героя, — так передавали посетители, имевшие сведения о леди Каслвуд; а у Макартии и Уэстбери перебывал в гостях почти весь город.

Дуэль, роковой ее исход, суд над двумя пэрами и тремя менее знатными соучастниками вызвали много шуму в городе. В газетах и листках новостей только о том и говорилось. Три джентльмена в Ньюгетской тюрьме привлекали не меньше любопытных, нежели епископы в Тауэре или какой-нибудь разбойник накануне казни. Как уже упоминалось, нам разрешено было жить в доме смотрителя, где мы оставались и после приговора в ожидании королевской милости. Истинная причина роковой ссоры осталась скрыта для посторонних благодаря тому, что милорд и два других лица, знавших ее, сумели строго соблюсти тайну, и все были уверены, что у лордов вышел спор из-за карт. Находясь в тюрьме, узники могли за деньги получать почти все, что желали, кроме разве свежего воздуха. Были также приняты меры, чтобы им не пришлось общаться с простыми арестантами, чей грубый смех и непристойные песни доносились из другой половины тюрьмы, где они содержались вперемежку с неисправными должниками.

Глава II.

Мое заключение приходит к концу, но мои невзгоды продолжаются

Среди друзей, навещавших заключенных офицеров в тюрьме, оказался один старый знакомый Гарри Эсмонда — тот самый гвардеец, который был так добр к нему, когда отряд капитана Уэстбери стоял в Каслвуде, семь с лишним лет назад. Теперь Ученый Дик был уже не капралом Диком, а капитаном Стилем стрелкового полка Люкаса, а также секретарем лорда Катса, того славного офицера короля Вильгельма, который по праву считался самым храбрым и самым любимым начальником в английской армии. Однажды вечером оба неунывающих узника распивали вино в обществе друзей (нужно сказать, что наш погреб, а заодно и погреб ньюгетского начальства беспрестанно пополнялся бургундским и шампанским, которые целыми корзинами присылали друзья заключенных полковников); а Гарри, которому не хотелось ни пить сними, ни беседовать, ибо для первого он был слишком слаб здоровьем, а для второго слишком печален духом, сидел у себя за чтением одной из своих немногих книг, — как вдруг в его маленькую комнатенку вошел честный капитан, Уэстбери, красный от вина и веселый, — он всегда был весел, что трезвый, что во хмелю, — и, громко смеясь, вскричал:

— Эй ты, юный Нагоняй-Тоску! Тут к тебе гость пришел; он с тобой и помолится и вина попьет или, наоборот, попьет вина и помолится. Дик, христианский герой мой, вот тебе маленький книжник из Каслвуда.

Дик подошел и расцеловал Эсмонда в обе щеки, вместе с дружеской нежностью дав молодому человеку почувствовать сильный аромат жженки.

— Как! Это тот малыш, что изъяснялся по-латыни и таскал нам шары? Да какой же он стал большой! Честное слово, я бы тебя всюду узнал. Так, значит, мы сделались буяном и рубакой и даже хотели помериться шпагами с Мохэном? Честное слово, вчера за обедом у гвардейцев, где собралась славная компания, Мохэн сам рассказывал, что молодой человек хотел драться с ним и что, пожалуй, он был бы нешуточным противником.

— Жаль, что я не мог доказать этого на деле, мистер Стиль, — сказал Эсмонд, думая о своем покойном благодетеле, и слезы выступили у него на глазах.

За исключением единственного жестокого письма, о котором говорилось выше, мистер Эсмонд не получал никаких известий от своей госпожи; видимо, она была тверда в своем решении навсегда порвать с ним. Однако он все же знал о ней многое со слов мистера Стиля, который усердно поставлял ему новости, слышанные при дворе, где наш славный капитан удостоился попасть в число приближенных принца Георга. В дни, свободные от дежурств, капитан Дик частенько навещал своих друзей в неволе; природная доброта и дружеское сочувствие к несчастью ближнего побуждали его являться в тюрьму, а приятное общество и хорошее вино — засиживаться там.

— А ведь верно, — сказал Уэстбери, — тогда у Локита первым-то полез в ссору маленький книжник, теперь я вспоминаю. Этого Мохэна я сам всегда терпеть не мог. Из-за чего все-таки у них все это вышло с беднягой Фрэнком? Готов поклясться, что тут замешана женщина.

— Они поссорились из-за карт, даю вам слово, из-за карт, — отвечал Гарри. — Мой бедный господин проиграл большую сумму милорду Мохэну, когда тот гостил в Каслвуде. Было сказано много лишнего, и хотя добрей и сговорчивее лорда Каслвуда не бывало в мире человека, он вышел из себя, и дело кончилось вызовом, из-за которого все мы попали сюда, — уверял мистер Эсмонд, твердо решивший ни за что не сознаваться, что поводом к дуэли послужили не одни лишь карты.

— Не люблю дурно отзываться о дворянине, — сказал Уэстбери. — Но будь лорд Мохэн простого звания, я бы сказал, что по нем давно веревка плачет. Он играл в кости и путался с женщинами в годы, когда других мальчишек еще секут; в школе мог утереть нос любому прожженному повесе еще до того, как вырос в свою полную мерку; и раньше научился владеть рапирой и шпагой черту на радость! — чем познакомился с бритвой. Это он задержал разговорами бедного Билля Маунтфорда в тот вечер, когда скотина Дик Хилл проткнул его шпагой. Он плохо кончит, этот молодой лорд, попомните мое слово; впрочем, даже самый плохой конец будет еще слишком хорош для него, — заключил честный мистер Уэстбери, чье пророчество сбылось двенадцать лет спустя, в тот роковой день, когда Мохэн пал, увлекая за собой одного из храбрейших и благороднейших джентльменов Англии.

Итак, через мистера Стиля, передававшего как людские толки, так и собственные наблюдения, Эсмонд узнавал о жизни своей несчастной госпожи. Сердце Стиля было из легко воспламеняющегося состава, и он в самых восторженных выражениях отзывался и о вдове ( «этой прекраснейшей из женщин») и о ее дочери, которая в глазах капитана была еще большим совершенством. Хотя бледноликая вдова, которую капитан Ричард в пылу поэтического восторга сравнивал с плачущей Ниобеей, с Сигизмундой, с Бельвидерой в слезах, являла собой самое прелестное и трогательное зрелище, когда-либо пленявшее его взоры или сердце, все же зрелое совершенство ее красоты тускнело перед теми провозвестниками несравненной прелести, которые бравый капитан усматривал в ее дочери. То была поистине matre pulcra filla pulcrior [Дочь, красою мать превзошедшая (лат.).], В часы дежурства в передней принца Стиль сочинял сонеты в честь матери и дочери. Он мог целыми часами рассказывать о них Гарри Эсмонду; и надо сказать, что едва ли можно было найти тему для беседы, способную более заинтересовать злополучного молодого человека, сердце которого по-прежнему принадлежало этим дамам и который готов был проникнуться благодарностью ко всякому, кто их любил, или хвалил, или желал им добра.

Нельзя сказать, чтобы подобная верность была вознаграждена ответной ласковостью или хоть сколько-нибудь смягчила сердце госпожи, столь непреклонной теперь, после десяти лет любви и нежной заботы. Бедный молодой человек, не получив на свое письмо иного ответа, кроме как от Тома Тэшера, и будучи слишком горд, чтобы писать еще, решился приоткрыть свое сердце Стилю, незаменимому слушателю для всякого несчастливца, нуждавшегося в поддержке и дружеском сочувствии, и описал ему (в словах истинно трогательных, ибо они шли imo pectore [Из глубины груди (лат.).] и заставил честного Дика проливать обильные слезы) всю свою юность, свое постоянство, свою беззаветную преданность приютившему его дому, свою любовь к этим людям, как он лелеял ее и какою лаской за нее платили чуть ли не вчера еще, и, наконец (насколько это было возможно), причины и обстоятельства, вызвавшие несчастную ссору, которая сделала из Эсмонда преступника, отбывающего наказание, и оставила вдовой и сиротами тех, кто был ему дороже всех на свете. В выражениях, способных тронуть человека, гораздо более жестокосердного, нежели тот, кого юный Эсмонд избрал своим поверенным, — ибо сердце самого рассказчика поистине обливалось кровью, когда он их произносил, — говорил он о том, что произошло в единственную нерадостную встречу, которой удостоила его госпожа; как покинула его в гневе и едва ли не с проклятиями на устах та, чьи мысли и слова прежде были всегда проникнуты кротостью и доброжелательством; как она обвинила его в несчастье, предотвратить которое он готов был ценою собственной жизни (и точно: рассказы лорда Мохэна, лорда Уорика и всех прочих участников дуэли, да и людская молва — по словам Стиля — были тому порукой); он со слезами умолял мистера Стиля поведать леди Каслвуд о горе ее злополучного родственника и попытаться смягчить ее суровый гнев. Обезумев от мысли о причиненной ему несправедливости, еще более невыносимой рядом с тысячью светлых воспоминаний былой любви и доверия, несчастный провел много томительных дней и бессонных ночей, в бессильном отчаянии кляня свою жестокую судьбу. Так нежна была рука, нанесшая ему удар, так добра и чутка душа, заставившая его страдать. «Уж лучше бы мне признать себя виновным в убийстве, — говорил он, — и заслужить участь простого разбойника, нежели сносить медленную пытку, которой подвергла меня моя госпожа».

Хотя повесть Эсмонда и его страстные жалобы и упреки заставили рыдать внимавшего им Дика, та, чье сердце они предназначены были тронуть, осталась к ним безучастной. Эсмондов посол воротился к своему бедному молодому другу смущенный и опечаленный и, войдя в комнату, сделал головою движение, ясно говорившее, что надежды нет; и, верно, самый жалкий преступник в Ньюгетской тюрьме, приговоренный к смерти и с трепетом ожидающий помилования, не испытал мук более тяжких, нежели мистер Эсмонд, осужденный безвинно.

Как то было условлено менаду узником и его ходатаем, мистер Стиль направился в дом старой виконтессы, в Челси, где, по слухам, находилась вдова и сироты, явился, к миледи Каслвуд и выступил в защиту ее злополучного родича.

— И мне кажется, я был достаточно красноречив, мой мальчик, — сказал мистер Стиль, — ибо кто же не обретет в себе красноречия, защищая столь правое дело перед лицом столь прекрасного судьи. Я не застал прелестной Беатрисы (без сомнения, ее прославленная флорентийская тезка не была и вполовину так хороша), в комнате находился только молодой виконт и с ним лорд Черчилль, старший сын лорда Мальборо. Однако эти молодые джентльмены вскоре отправились в сад, и через окно мне было видно, как они наскакивали друг на друга с длинными палками в руках, изображая рыцарский турнир (юность нечувствительна к горю, и я помню, как сам я бил в барабан у гроба моего отца). Миледи виконтесса взглянула в окно на игравших мальчиков и сказала: «Вот видите, сэр, детей учат играть орудием смерти и из убийства делать забаву! « И, произнося эти слова, она была столь прелестна и показалась мне таким грустным и прекрасным воплощением доктрины, коей скромным проповедником я являюсь, что, не посвяти я своего «Христианского героя» (кстати, я вижу, Гарри, что ты не разрезал его листы. Уверяю тебя, это высоконравственное поучение, хоть, может быть, проповедник не всегда может подкрепить его собственным примером), — так вот я хочу сказать, не посвяти я эту книжицу лорду Катсу, я просил бы о разрешении поместить имя ее милости на заглавном листе. Признаюсь тебе, Гарри, я никогда не видел глаз подобной синевы. Цвет ее лица напоминает лепестки розы, у нее удивительно изящный изгиб запястья, а руки в ямочках, и я готов поклясться...

— Вы пришли, чтобы рассказывать мне о ямочках на руках миледи? — с горечью перебил его Эсмонд.

— Горе красивой женщины в моих глазах всегда удваивает ее прелесть, сказал бедный капитан, по правде сказать, частенько бывавший в таком состоянии, когда в, глазах начинает двоиться; но все же тут ему поневоле пришлось вернуться к прерванной нити своего повествования. — Я приступил к делу, — сказал мистер Стиль, — и рассказал твоей госпоже то, о чем известно всему свету и что признается даже противной стороной: что ты пытался встать между обоими лордами и принять на себя ссору, затеянную твоим покровителем. Я пересказал ей всеобщие похвалы твоему рыцарскому духу, и особо мнение лорда Мохэна по этому поводу. Мне казалось, что вдова слушает с интересом, и ее глаза — никогда не видал такой синевы, Гарри! — раз или два устремлялись прямо на меня. Но, дав поговорить некоторое время об этом предмете, она вдруг прервала меня горестным воплем. «Великий боже! — воскликнула она. Как бы я хотела, сэр, никогда не слышать этих слов «рыцарский дух», произнесенных вами, никогда не знать, что они означают. Если б мир не знал этих слов, быть может, милорд и сейчас был бы с нами, мой дом не покинуло бы счастье, у моего сына был бы отец. То, что вы, мужчины, зовете «рыцарским духом», вошло в мой дом и увлекло моего супруга навстречу беспощадной шпаге убийцы. Нехорошо, сэр, говорить такие слова христианке, обездоленной матери двух сирот, чья жизнь текла мирно в счастливо, покуда не вмешался в нее свет — безнравственный, безбожный свет, где принято проливать кровь невинного, а виновного отпускать на все четыре стороны».

— Когда удрученная леди произносила эти слова, — говорил Дик Стиль, казалось, она была более полна гнева, нежели горя. «Справедливость! страстно воскликнула она, и глаза и щеки у нее запылали. — Какою справедливостью вознаградит свет вдову за утрату мужа, детей за гибель отца? А ведь злодей, совершивший убийство, не понес даже наказания. Совесть! Какая может быть совесть у того, кто способен вкрасться к другу в дом, нашептывать лживые, оскорбительные речи женщине, которая не сделала ему ничего дурного, и пронзить шпагой благородное сердце, доверившееся ему? Лорд — лорд Злодей, лорд Подлец, лорд Убийца — предстает перед судом своих равных, и они, лишь слегка пожурив его, снова отпускают в свет преследовать женщин похотью и коварством и убивать доверчивых и гостеприимных друзей. В тот самый день, когда лорд — лорд Убийца (я никогда не произнесу его имени) — получил свободу, на Тайберне казнили женщину, укравшую фунт мяса в лавке. А вот жизнь друга вли честь женщины можно похитить, не опасаясь кары! Я беру своих детей, бросаюсь к подножию трона и на коленях умоляю о возмездии, — и король отказывает мне. Король! Для меня он не король и никогда не будет им. Он сам похитил трон у своего отца, законного короля — и это сошло ему с рук, как всем, кто силен! «

— Тут я решил заговорить о тебе, — продолжал мистер Стиль, — и возразил ей такими словами: «Сударыня, есть все же один человек, который готов был грудью защитить вашего супруга от шпаги милорда Мохэна. Ваш бедный молодой кузен, Гарри Эсмонд, говорил мне, что он пытался отвести ссору на себя».

«Так, значит, это он прислал вас ко мне? — спросила леди (так продолжал свой рассказ мистер Стиль), поднимаясь со своего места и принимая строгий и величественный вид. — Я полагала, что вы явились по поручению принцессы. Я была у мистера Эсмонда в тюрьме и простилась с ним. Он принес несчастье моему дому. Лучше бы ему никогда не входить туда».

«Сударыня, сударыня, его не за что осуждать», — возразил я.

«Разве вы слышали от меня слова осуждения, сэр? — спросила вдова. Если это он послал вас, скажите ему, что я, — лицо ее было теперь очень бледно, и голос то и дело прерывался, — что я испрашивала совета там, где никому нет отказа, и что мое решение — расстаться с ним и никогда более не видеться. Наша встреча в тюрьме была последней, по крайней мере, на долгие годы. Быть может, когда-нибудь, много лет спустя, — когда слезами? молитвами и раскаянием очистятся наши грешные души и нам будет даровано прощение, мы встретимся снова, но не ранее. Я не в силах видеть его после того, что произошло. Пусть он будет счастлив, сэр, но пусть он будет счастлив вдали от нас; и если он действительно питает к нам туте чувства, о которых он говорит, я прошу, чтобы он доказал это, подчинившись моему желанию».

«Ваш суровый приговор, сударыня, разобьет сердце моему молодому другу», — сказал мистер Стиль.

— Леди покачала головой, — продолжал добрый капитан. — «Сердца молодых людей не так устроены, мистер Стиль, — возразила она. — Мистер Эсмонд найдет себе других... других друзей. Хозяйка этого дома очень переменилась к сыну покойного лорда, — прибавила она, покраснев, — и обещала мне... то есть вообще обещала, что позаботится о его судьбе. Каслвуд же, после того страшного злодеяния, никогда больше не будет для него родным домом — во всяком случае, покуда я живу там. Он также не должен писать мне, разве только... нет, он не должен писать мне и никогда больше меня не увидит. Вы можете передать ему мой прощальный... Тсс! сюда идет моя дочь, при ней ни слова об этом».

— Тут в комнату вошла прекрасная Беатриса, вернувшаяся с реки; щеки ее цвели здоровьем, и в траурной одежде она казалась еще свежее и прелестнее. Миледи виконтесса сказала:

«Беатриса, это мистер Стиль, приближенный его королевского высочества. Когда мы увидим вашу новую комедию, мистер Стиль?» — Кстати, Гарри, я надеюсь, к премьере ты уже будешь на свободе.

Чувствительный капитан закончил свою печальную повесть такими словами:

— Признаюсь, красота filia pulcrior заставила меня позабыть pulcram matrem; но дорогою, когда я мысленно вновь представил себе обеих, величавая грусть и неповторимое изящество последней одержали верх, и я пришел к убеждению, что все же матрона прекраснее девы.

Нашим узникам недурно жилось в Ньюгете, где они содержались в условиях, весьма отличных от тех, которыми приходилось довольствоваться несчастным арестантам (впоследствии Эсмонд не раз испытал чувство стыда, вспоминая о своем равнодушии к их жалкой участи, их веселью, более страшному, чем горе, их проклятиям и богохульствам, и усматривая из этого, сколь себялюбивым сделало его за время пребывания в тюрьме собственное несчастье и насколько он был поглощен мыслями о нем); впрочем, если трем джентльменам недурно жилось на попечении смотрителя Ньюгетской тюрьмы, то это потому, что они и платили недурно, и надо сказать, что в самом дорогом заведении, в самой модной таверне не ухитрились бы составить счет длиннее того, что нам подавался в гостинице «Кандальный Замок» — по прозвищу, данному полковником Уэстбери. Мы занимали три комнаты, приходившиеся над воротами тюрьмы, во втором этаже, с окнами на Ньюгет-стрит в сторону Чипсайда и собора св. Павла. И нам разрешалось гулять по крыше, откуда мы могли видеть Смитфилд и Приют для мальчиков, сады и Картезианскую школу, где, как помнилось Гарри Эсмонду, обучались некогда его друг Том Тэшер и Ученый Дик.

Гарри и думать не мог бы о том, чтобы платить свою долю по солидному счету, который хозяин наш каждую неделю представлял своим постояльцам: ведь в роковую ночь перед дуэлью, когда джентльмены уселись за карты, у него не нашлось и десяти золотых, чтобы вступить в игру. Но когда он еще лежал больным в Гэйт-Хаус, вскоре после посещения леди Каслвуд и за несколько дней до суда, туда явился некто в оранжевой с синим галуном ливрее, какую носили слуги каслвудского дома, и вручил привратнику запечатанный пакет для мистера Эсмонда, в котором оказалось двадцать гиней и письмо, гласившее, что для него нанят адвокат и что как только ему понадобятся еще деньги, они ему будут присланы.

То было довольно странное послание для столь ученой особы, какою была или называла себя вдовствующая виконтесса Каслвуд, написанное тем варварским французским языком, которым пользовались в своей переписке не только она, но и многие другие знатные дамы ее времени, хотя бы герцогиня Портсмутская. Надо сказать, что искусство правописания не было в ходу среди светского общества тех лет, и письма герцога Мальборо показывают, что он, например, ограничился весьма отдаленным знакомством с этим разделом грамматики.

«Mong Coussin, — писала вдовствующая виконтесса, — je sca que vous vous etes bravement batew et grievement blessa du coste de feu M. le Vicomte. M. le Compte de Varique ne se plat qua parla de vous: M. de Moon auc. Il di que vous aa voulew vous bastre avecque lu — que vous estes plus fort que lu sur l'ascrimme — quil' a surtout certaine Botte que vous scava quil n'a jamma sceu paria: et que c'en eut ete fa de lu si vouselu vous vous fussia battews ansamb. Ainc ce pauv Vicompte est mort. Mort et peutat... Mon coussin, mon coussin l ja dans la taste que vous n'estes quung pet Monst — angc que les Esmonds ong tousjours este. La veuve est cha mo. J'a recuull cet' pauve famme. Elle est furieuse cont vous, allans tous les jours chercher le Ro (d'ic) demandant a gran cri revanche pour son Mar. Elle ne 'veux vore ni entende parla de vous : pourtant elle ne fa qu'en parla milfo par jour. Quand vous sera hor prison vena me vore. J'aura seing de vous. Si cette petite Prude veut se defaire de song pet Monste (Helas je craing quil ne so trotar !) je m'en chargera. J'a encor quelque intera et quelques escus de costa.

La Veuve se raccommode avec Miladi Marlboro qui est tout puicante avecque la Reine Anne. Cet dam senterasent pour la petite prude; qui pourctant a un fi du mesme asge que vous sava.

En sortant de prisong vene ic. Je ne pu vous recevoir chamo a cause des mechansetes du monde, ma pre du mo vous aure logement.

Isabelle Vicomptesse d'Esmond» [*].

[* «Кузен, я знаю, что вы храбро дрались на стороне покойного г-на виконта и были серьезно ранены. Г-н граф Уорик только и говорит что о вас; и г-н Мохэн тоже. Он говорит, что вы хотели драться с ним, что вы лучше его владеете шпагой, что вы, в частности, знаете один удар, который ему никогда не удавалось отпарировать, и что, если б вы с ним дрались, ему пришел бы конец. Итак, этот бедный виконт умер. Умер и, может быть... Кузен, кузен! Мне приходит в голову, что вы просто маленькое чудовище, как и все Эсмонды. Вдова у меня. Я приютила эту бедную женщину. Она страшно сердита на вас, каждый день ездит к королю (здешнему) и с громкими криками требует отмщения за своего мужа. Она не хочет вас видеть и не хочет ничего слышать о вас; однако сама заговаривает о вас тысячу раз на день. Когда выйдете из тюрьмы, приходите навестить меня. Я позабочусь о вас. Если маленькая недотрога захочет отделаться от своего маленького чудовища (увы! боюсь, что уже поздно! ), я возьму это на себя. У меня уже отложено несколько экю и немного ценных бумаг.

Вдова помирилась с миледи Мальборо, которая пользуется большим влиянием на королеву Анну. Эти дамы принимают участие в маленькой недотроге, у которой, впрочем, сын одних лет вы знаете с кем.

Когда выйдете из тюрьмы, приходите ко мне. Я не могу поселить вас у себя из-за злых языков. Но вам найдут помещение поблизости.

Иаабелла виконтесса Эсмонд». (испорч. франц.).]

Маркиза Эсмонд — так иногда величала себя старая леди на основании патента, данного покойным королем Иаковом отцу Гарри Эсмонда: и по этому поводу она носила платье со шлейфом, который поддерживала жена дворянина, пила из чаши с крышкой и восседала на кресле, покрытом сукном с бахромой.

Тот, кому ровесником приходился маленький Фрэнсис (которого отныне мы будем называть виконтом Каслвудом), был его королевское высочество, принц Уэльский, родившийся в том же году и месяце, что и Фрэнк, и только что провозглашенный в Сен-Жермене королем Великобритании, Франции и Ирландии.

Глава III.

Я становлюсь под знамена королевы и вступаю в полк Квина

Слуга в оранжевой ливрее с синим галуном и выпушкой дожидался Эсмонда у ворот тюрьмы и, подхватив тощий багаж молодого человека, повел его из постылого Ньюгета ж берегу Темзы, где они окликнули лодочника и по реке отправились в Челси. Никогда еще, казалось Эсмонду, солнце не светило так ярко, никогда еще воздух не был так опьяняюще свеж. Сады Темпла, когда они проезжали мимо, показались ему похожими на сады Эдема, и все вокруг набережные, верфи, береговые строения, Сомерсет-Хаус, Вестминстер (где только еще начинали строить новый мост), сверкающая гладь Темзы, по которой деловито сновали лодки и баржи, — наполнило его сердце радостью и ликованием; да и мог ли при виде столь прекрасного зрелища почувствовать иное недавний узник, для которого черные мысли еще сгущали мрак заключения. Наконец они приблизились к хорошенькой деревушке Челси, где было много красивых загородных домов, принадлежавших знати, и вскоре завидели впереди дом миледи виконтессы — веселый, вновь отстроенный дом в ряду, выходившем на набережную, с тенистым садом позади и отличным видом на Сэррей и Кенсингтон, где находился благородный старинный замок лорда Уорика, былого противника Гарри.

Здесь, в гостиной миледи, Гарри вновь увидел некоторые картины, прежде висевшие в Каслвуде и увезенные виконтессой после смерти ее супруга, отца Гарри. Особо, на почетном месте, красовался писанный сэром Питером Лели портрет досточтимой госпожи Изабеллы Эсмонд в виде Дианы, в желтом атласе, с луком в руках и полумесяцем во лбу, окруженной резвящимися псами. Он был писан в те времена, когда, если верить молве, венценосные Эндимионы пользовались милостями девственной охотницы; а так как богини вечно юны, то и эта до дня своей смерти была уверена, что ничуть не постарела и что сходство ее с портретом остается неизменным.

Камердинер, совмещавший немало других обязанностей в скромном домашнем обиходе ее милости, провел Эсмонда в комнату миледи, и после подобающей паузы пожилая богиня Диана соизволила предстать перед молодым человеком. Арапчонок, одетый турком, в красных башмаках и серебряном ошейнике, на котором был выгравирован герб Эсмондов, открывал шествие, неся подушку миледи; за ним следовала камеристка, небольшая свора спаниелей с веселым лаем вприпрыжку бежала впереди высокородной охотницы; и вот, наконец, она сама, «источая благоуханье». Эсмонду с детства запомнился этот пряный запах мускуса, исходивший всегда от его мачехи (он был вправе называть ее так), Подобно тому, как небо все ярче и ярче алеет перед закаток солнца, так и щеки миледи виконтессы на склоне лет рдели все более живым румянцем. На лице ее лежал густой слой киновари, которая казалась еще краснее от соседства оттенявших ее белил. Она носила локоны по моде времен короля Карла (в царствование Вильгельма прически дам напоминали башни Кибелы). В глубине этого удивительного сооружения из красок, притираний и помад поблескивали ее глаза. Такова была миледи виконтесса, вдова Эсмондова отца.

Он приветствовал ее глубоким поклоном, какого требовали ее достоинства и родственная близость, затем с величайшей торжественностью шагнул вперед и поцеловал руку, на трясущихся пальцах которой сверкала дюжина колец, вспомнив, как он сам трясся, бывало, при виде этой трясущейся руки. «Маркиза! — произнес он, опускаясь на одно колено. — Смею ли я коснуться не только руки вашей?» Ибо хотя причудливое зрелище, которое являла собой старуха, невольно вызывало в молодом человеке желание расхохотаться, он все же испытывал к ней искреннее родственное расположение. Она была вдовой его отца и дочерью его деда. Она терпела его в былое время, а ныне была по-своему добра к нему. И теперь, когда темная полоса в гербе более не смущала мыслей Эсмонда и тайное чувство позора перестало тяготить его, ему приятно было чувствовать и признавать семейные узы и, гордясь, быть может, втайне своею жертвой, лелеять мысль о том, что истинный глава дома — он, Эсмонд, и лишь собственное великодушие мешает ему открыто заявить о своих правах.

Во всяком случае, в ту минуту, когда, склонившись над смертным одром своего злополучного покровителя, он услышал из его уст эту тайну, у него явилось ощущение независимости, которого он никогда не испытывал ранее и которое с тех пор не покидало его. И теперь он назвал свою старуху тетку маркизой, но сделал это с величественным видом, с каким только сам маркиз Эсмонд мог так обратиться к ней.

Прочла ли она в глазах молодого человека, — теперь уже не опускавшихся перед ее взглядом, давно утратившим былую властность, — что он узнал или заподозрил тайну своего рождения? Перемена в его обращении заставила ее вздрогнуть; и в самом деле, он теперь очень мало походил на кембриджского студента, который посетил ее два года назад и которому она выслала на прощание пять гиней через камердинера. Она внимательно оглядела его, потом затряслась, быть может, несколько сильнее обычного, и испуганным голосом сказала:

— Здравствуйте, кузен.

У него было, как мы уже говорили, совсем другое решение, именно — всю жизнь прожить так, словно тайна его рождения ему неизвестна, но тут он внезапно и вполне законно передумал. Он попросил миледи отпустить своих приближенных и, как только они остались наедине, сказал ей:

— Уж если на то пошло, сударыня, то хотя бы «здравствуйте, племянник». Великое зло было причинено мне, и вам, и бедной моей матери, которой ныне нет в живых.

— Бог свидетель, я в этом неповинна! — воскликнула она, сразу выдавая себя. — Всему виною ваш распутный отец, это он...

— Это он навлек позор на нашу семью, — сказал мистер Эсмонд. — Я все это знаю. Я никого не хочу тревожить. Те, кто сейчас носят титул, — мои благодетели, нежно мною любимые и никогда не думавшие причинить мне зло. Покойный лорд, мой дорогой покровитель, узнал истину лишь за несколько месяцев до своей смерти, когда патер Холт открыл ему ее.

— Негодяй! Он нарушил тайну исповеди! Он нарушил тайну исповеди! вскричала вдовствующая виконтесса.

— Это неверно. Он знал об этом и помимо исповеди, — отвечал мистер Эсмонд. — Мой отец, будучи ранен на войне, обо всем рассказал священнику-французу, скрывавшемуся после битвы, и еще другому священнику, в доме которого он умер. Этот джентльмен не помышлял о том, чтобы разгласить тайну, покуда не встретился в Сент-Омере с патером Холтом. Последний же молчал о ней, имея в виду собственные цели, а кроме того, желая прежде удостовериться, жива ли моя бедная мать. Она умерла много лет назад; так сказал мне в свой смертный час мой бедный покровитель; и я не сомневаюсь в истине его слов. Не знаю даже, мог ли бы я доказать законность брака. Но если бы и мог, я не стал бы этого делать. Я не намерен обесславить наше имя и сделать несчастными тех, кого люблю по-прежнему, как бы жестоко они со мной ни обошлись! Верьте мне, сударыня, сын не усугубит зла, которое вам причинил отец. Оставайтесь его вдовою и не отказывайте мне в своем расположении. Вот все, о чем я прошу вас; и больше никогда не будем касаться этого предмета.

— Mais vous etes un noble jeune homme! [Но вы благородный молодой человек! (франц.).] — воскликнула миледи, переходя, как всегда в минуты волнения, на французский язык.

— Noblesse oblige [Благородство обязывает (франц.).], — ответил мистер Эсмонд, отвешивая ей низкий поклон. — Еще живы те, кому за их любовь и ласку я не раз охотно обещал отдать жизнь свою. Неужели же мне теперь сделаться им врагом и затеять с ними тяжбу из-за титула? Не все ли равно, кто носит его? Так или иначе он остается в семье.

— Что в ней есть такого, в этой маленькой недотроге, что заставляет мужчин так raffoler d'elle! [Быть без ума от нее (франц.).] — вскричала вдовствующая виконтесса. — Целый месяц она жила здесь, осаждая жалобами короля. Она миловидна и хорошо сохранилась, но у нее нет того, что называется bel air [Осанка (франц.).]. При дворе его величества короля все мужчины восхищались ею, а меж тем это была тогда просто восковая куколка. Сейчас она лучше и кажется сестрою своей дочери; но заслуживает ли она столь неумеренных похвал? Мистер Стиль, будучи на дежурстве при особе принца Георга, увидел ее, когда она с обоими детьми направлялась в Кенсингтон, и посвятил ей стихи, в которых обещает носить ее цвета и отныне одеваться только в черное. Мистер Конгрив говорит, что напишет «Скорбящую вдову», которая затмит его «Скорбящую невесту». Леди Мальборо, — хотя мужья их враждовали и даже дрались, когда этот негодяй Черчилль изменил королю (за что его следовало повесить), — тоже влюбилась в нашу вдовушку и оскорбила меня в моем собственном доме, заявив, что приехала не к старой вдове, а к молодой виконтессе. Маленького Каслвуда с маленьким лордом Черчиллем водой не разольешь, и они уже несколько раз по-братски оттузили друг друга. А распутник Мохэн, вернувшись в прошлом году из деревни, где он раскопал это сокровище, бредил ею целую зиму, сравнивая ее с бисером, который мечут перед свиньями, и в конце концов убил бедного дуралея Фрэнка. Ведь это из-за нее они поссорились. Я отлично знаю, что из-за нее. Признайтесь-ка, племянник, было между нею и Мохэном что-нибудь? Ну, скажите же: было или нет? Уж про вас самого я и не спрашиваю.

Мистер Эсмонд весь вспыхнул.

— Миледи чиста, как святые на небесах, сударыня! — вскричал он.

— Э, mon neveu! [Племянник (франц.).] Многие святые оттого и попали на небеса, что им было что замаливать там. Вижу, вы не умнее других и без памяти влюблены в нее.

— Поистине, я всегда любил и почитал ее превыше всего на свете, отвечал Эсмонд. — И я не стыжусь этого.

— А между тем она выставила вас за дверь — отдала приход этому отвратительному поросенку, сыну старой свиньи Тэшера, и говорит, что больше не пустит вас к себе на глаза. Все вы таковы, monsieur mon neveu. Когда я была молода, из-за меня состоялось, наверно, не менее тысячи дуэлей. А когда бедный мсье де Суши бросился в канал в Брюгге из-за того, что я отдала танец графу Спрингбоку, — я не могла выжать из себя ни слезинки и танцевала до пяти часов утра. Это было на балу у графа, нет, что я говорю, у лорда Ормонда, а его величество оказал мне честь тем, что всю ночь напролет танцевал только со мной. Но как же вы выросли! Вот у вас есть bel air. Вы брюнет. Все наши Эсмонды брюнеты. А у маленькой недотроги сын блондин; вылитый отец, тот тоже был блондин — и дурак. Вы были порядочным уродцем, когда вас привезли в Каслвуд, — одни глаза на лице, ни дать ни взять, вороненок. Мы хотели сделать из вас священника. Этот ужасный Холт — как он, бывало, пугал меня, когда мне случалось захворать! То ли дело мой новый духовник abbe [Аббат (франц.).] Дульет — премилый человек. По пятницам мы соблюдаем пост. Мой повар — человек весьма благочестивый и набожный. Вы ведь тоже наш, не так ли? А верно ли, что принц Оранский очень болен?

Такою беспечной болтовней занимала старая виконтесса мистера Эсмонда, которого совсем сбила с толку подобная словоохотливость, сменившая былое высокомерие. Но она вдруг прониклась к нему расположением — в той мере, в какой была способна на это, — да к тому же, пожалуй, несколько побаивалась его; и теперь, молодым человеком, он чувствовал себя с нею настолько же непринужденно, насколько мальчиком был робок и молчалив. Она сдержала данное обещание. Она ввела его в свое общество, довольно многочисленное, которое, разумеется, состояло из приверженцев короля Иакова, так что за ее карточными столами плелось немало интриг. Она представила мистера Эсмонда, как своего родственника, многим выдающимся особам; она довольно щедро снабжала его деньгами, которые совесть не запрещала ему принимать ввиду связывавших их родственных отношений и тех жертв, которые он принес ради блага семьи. Но он твердо решил, что никакой женщине более не удастся удержать его у своих юбок, и, быть может, лелеял уже втайне планы, как ему отличиться и самому составить себе имя взамен отнятого у него по прихоти судьбы. Недовольство жизнью школяра с ее мирным однообразием, горький внутренний протест против рабской зависимости, на которую он обрек себя ради тех, чья непреклонная суровость заставляла сердце его истекать кровью, беспокойное желание повидать свет, людей — все это привело его к мысли о военной карьере или хотя бы об участии в двух-трех походах. Он стал добиваться от своей новой покровительницы, чтобы она похлопотала о нем, и в один прекрасный день имел честь быть назначенным в чине прапорщика в стрелковый полк ирландской армии под командой полковника Квина.

Не прошло и трех недель после назначения мистера Эсмонда, как несчастный случай прервал жизнь короля Вильгельма, лишив Англию величайшего, мудрейшего, отважнейшего и самого милосердного государя, какого она когда-либо знала. Если еще при жизни этого великого монарха у противной партии в обычае было порочить его славу, то радость, проявленная его врагами в Англии и в Европе при известии о его кончине, свидетельствуют о том страхе, который он всем им внушал. Как ни молод был Эсмонд, у него хватило ума (да и великодушия тоже) возмутиться нескромным ликованием лондонских сторонников короля Иакова после смерти этого славного монарха, этого непобедимого полководца, этого мудрого и умеренного правителя. Как уже говорилось выше, верность изгнанному королю и его дому была традицией в семействе, к которому принадлежал мистер Эсмонд. Все надежды, склонности, воспоминания и предрассудки вдовы его отца были связаны с королем Иаковом, и едва ли нашелся бы другой заговорщик, который столь же шумно защищал бы права короля и поносил его противников за карточным столом или чашкою чая. Дом ее милости кишел церковниками, переодетыми и непереодетыми, сплетниками из Сен-Жермена и поставщиками последних версальских новостей — вплоть до точных сведений о составе и численности ближайшей экспедиции, снаряжаемой французским королем из Дюнкерка на погибель принцу Оранскому, его армии и его двору. В этом доме она принимала герцога Бервика, когда он был в Лондоне в девяносто шестом году. Она сохранила бокал, из которого он пил тогда, и поклялась не употреблять его до того счастливого дня, когда можно будет выпить из него за здоровье короля Иакова Третьего в честь его возвращения на родину; у нее хранились также разные сувениры королевы и реликвии короля-праведника, который, если верить слухам, не всегда был праведником, поскольку дело касалось ее, а также и многих других. Она верила в чудеса, свершавшиеся у его могилы, и могла рассказать сотню доподлинных случаев чудесного исцеления с помощью четок благословенного короля, амулетов, которые он носил, локонов его волос и всякой всячины. Эсмонду запомнились десятки удивительнейших историй, слышанных им от легковерной старухи. Тут был и епископ Отэнский, излечившийся от болезни, которая мучила его сорок лет и сразу прошла, как только он отслужил мессу за упокой души короля. Тут были и мсье Марэ, хирург из Оверни, разбитый параличом на обе ноги и исцеленный по молитве короля. Тут был и Филипп Питет, бенедиктинский монах, страдавший приступами кашля, от которого он так бы и погиб, если б не обратился к помощи неба, призывая в заступники благословенного короля, после чего его тут же прошиб обильный пот и он совершенно выздоровел. И была тут жена мсье Лепервье, учителя танцев при дворе герцога Саксен-Готского, полностью исцелившаяся от ревматизма благодаря предстательству короля, чудо, в котором не должно сомневаться, так как пользовавший ее врач и его помощник под присягой подтвердили, что не были ни в какой мере причастны к ее излечению. Всем этим россказням и сотням им подобных мистер Эсмонд волен был верить или не верить. Его престарелая родственница проглатывала их все без разбора.

У сторонников Высокой церкви не в почете были эти легенды. Но они считали, что честь и справедливость обязывают их сохранять верность низложенному королю; и едва ли у царственных изгнанников нашелся бы более горячий приверженец, нежели добросердечная госпожа, в доме которой вырос Эсмонд. Она пользовалась влиянием на мужа, быть может, большим, нежели подозревал сам милорд, который хоть и нарушал подчас супружескую верность, но, тем не менее, весьма высоко ставил свою жену и, не будучи склонен утруждать себя размышлениями, охотно принимал те взгляды, которые она внушала ему.

Для женщины с таким простым и верным сердцем служение иному государю, кроме одного, законного, было немыслимым делом. Переход на сторону короля Вильгельма в корыстных целях показался бы ей чудовищным лицемерием и вероломством. Ее взыскательная совесть так же мало могла примириться с этим, как с воровством, подлогом или иным низким поступком. Лорда Каслвуда без особого труда можно было бы перетянуть на противную сторону, но жену его никогда, и он препоручил ей свою совесть в этом случае, как и во многих других, если только соблазн был не слишком велик. Что же до Эсмонда, то именно в чувстве любви и благодарности к миледи, в той беззаветной преданности ей, которая красной нитью прошла через его юные годы, следует искать причину, заставившую молодого человека принять и этот и многие другие символы веры, преподанные ему его благодетельницей. Будь она вигом, он стал бы вигом тоже; последуй она учению мистера Фокса и сделайся квакершей, он, без сомнения, отказался бы от парика и кружевных манжет и предал проклятию шпагу, узорный камзол и чулки с золотым шитьем. В повседневных университетских спорах, где весьма сказывались партийные распри, Эсмонд сразу прослыл якобитом, и столько же из тщеславия, сколько из искреннего чувства отдал свои симпатии тому, чью сторону держало его семейство.

Почти все духовенство страны и более половины прочего ее населения держало эту сторону. Нет в мире народа, у которого верноподданнические чувства были бы развиты сильнее, чем у нас; мы чтим своих королей и сохраняем верность им даже после того, как они давно уже нас предали. Всякий, кто проследит историю Стюартов, диву дастся, видя, как они сами швырялись короной, как упускали случай за случаем, какие сокровища преданности растрачивали попусту и с каким роковым упорством добивались собственной гибели. Никто не имел более верных слуг, чем они; никто менее их не умел пользоваться благоприятной минутой и не было у них врагов опаснее, нежели они сами [*].

[* Странно, как смертные люди за все

нас, богов, обвиняют!

Зло от нас, утверждают они; но не слишком

ли часто

Гибель, судьбе вопреки, на себя навлекают

безумством?]

Когда на престол взошла принцесса Анна, усталый народ облегченно вздохнул, радуясь передышке после всех войн, распрей и заговоров и возможности в лице принцессы королевской крови примирить интересы партий, между которыми была поделена страна. Тори могли служить ей с чистой совестью; и в то же время, сама принадлежа к тори, она представляла торжество стремлений вигов. Английскому народу, требовавшему от своих государей привязанности к родному семейству, приятно было думать, что принцесса верна своему; и вплоть до последнего дня и часа ее царствования можно было надеяться, что британская корона перейдет к королю Иакову Третьему, как оно и было бы, если б не роковая незадачливость, унаследованная им от предков вместе с притязаниями на эту корону. Но он никогда не умел ни выждать благоприятного случая, ни воспользоваться им, если он представлялся. Он шел напролом, когда нужно было соблюдать осторожность, и был осторожен, когда следовало рискнуть всем. Его бездарность хоть кого может привести в бешенство даже и теперь, при воспоминании о его печальной истории. Не распоряжается ли судьба участью королей по-иному, нежели участью простых смертных? Похоже, что так, если судить по истории этого королевского рода, ради которого так беззаветно и так бесплодно пролито было столько крови, выказано столько верности и отваги.

Итак, тотчас же после смерти короля по всему городу, от Вестминстера до Лэдгет-Хилла затрубили герольды, среди всенародного ликования провозглашая восшествие на престол Анны (дочки уродины Анны Хайд — так называла ее вдовствующая виконтесса).

На следующей неделе лорд Мальборо получил орден Подвязки и чин главнокомандующего всеми военными силами ее величества королевы английской. Это назначение крайне взбесило вдову или, выражаясь ее словами, оскорбило ее верноподданнические чувства к законному государю. «Принцесса — игрушка в руках этой отвратительной фурии, которая у меня же в доме осыпала меня оскорблениями. Что станется со страной, отданной во власть подобной женщины? — восклицала виконтесса. — А уж этот прожженный плут и изменник милорд Мальборо кого хочешь продаст, кроме разве своей ведьмы-жены, которой до смерти боится. Да, когда страна попала в лапы к подобным тварям, хорошего ждать не приходится».

Такими приветствиями встретила перемену власти Эсмондова родственница, однако с возвышением упомянутых знаменитых особ, всегда покровительствовавших людям более скромным, если те имели счастье снискать их расположение, настали лучшие дни и для одного известного нам семейства, давно уже в том нуждавшегося. Еще в августе месяце, когда мистер Эсмонд находился со своим полком в Портсмуте, перед тем как покинуть Англию, и занят был военными учениями, постигая тайны владения мушкетом и копьем, он узнал, что для той, кого он некогда называл своей любимой госпожой, исхлопотали пенсион по ведомству гербовых сборов, а для юной госпожи Беатрисы — обещание взять ее ко двору. Вот те плоды, которые принесло наконец пребывание бедной вдовы в Лондоне, — не отмщение врагам ее покойного мужа, но примирение со старыми друзьями, которые сочувствовали и, по-видимому, склонны были помочь ей. Что же до товарищей по недавнему несчастью и тюремному заключению Эсмонда, то полковник Уэстбери находился с главнокомандующим в Голландии; капитан Макартни отбыл недавно в Портсмут, где стоял его стрелковый полк в числе других войск, по слухам, готовившихся к отправке в Испанию под командой его светлости герцога Ормонда; милорд Уорик воротился домой; а лорд Мохэн, вместо того чтобы понести наказание за убийство, столько горестей и перемен вызвавшее в семействе Эсмонд, отправился с блистательным посольством лорда Мэнсфильда ко двору курфюрста Ганноверского, чтобы передать его высочеству орден Подвязки и любезное письмо от королевы.

Глава IV.

Обозрение предыдущего

Те проблески света, которым озарил его туманное прошлое несвязный рассказ бедного лорда, мучимого раскаянием и изнемогающего в предсмертных муках, позволили мистеру Эсмонду заключить, что мать его давно умерла и потому вопрос о ней, о защите ее чести, поруганной бросившим ее супругом, не мог влиять на решение сына отстаивать или скрыть от мира свои законные права. Из торопливых признаний милорда явствовало, что истинные обстоятельства дела стали ему известны лишь два года назад, когда мистер Холт приехал к нему в Каслвуд и пытался вовлечь его в один из тех бесчисленных заговоров, которые составлялись тайными вождями якобитов с целью лишить принца Оранского жизни или трона; заговоров, столь похожих на сговор простых убийц, столь подлых в выборе средств и преступных по цели, что поистине наш народ с полным правом отступился от злополучного рода, не умевшего защитить свои права иначе, как с помощью предательства, с помощью темных интриг и недостойных пособников. Против короля Вильгельма замышлялись действия не более почтенные, нежели разбойничьи засады на большой дороге. Позорно сознавать, что великий монарх, наследник великих и священных прав и защитник великого дела, погряз в мерзости измен и покушений, о чем свидетельствуют грамоты и правомочия за собственноручной подписью злосчастного короля Иакова, раздававшиеся его сторонниками в Англии. Что на их языке называлось подготовкой к войне, было на самом деле не более, как подстрекательством к убийству. Благородный Оранский принц одним величественным движением разрывал слабые сети заговоров, которыми пытались опутать его враги; казалось; их подлые кинжалы ломаются о его бесстрашную решимость. После смерти короля Иакова королева и ее друзья в Сен-Жермене большею частью священники и женщины — продолжали интриговать, теперь уже в пользу молодого принца Иакова Третьего, как его звали во Франции и в кругах английских приверженцев (этот принц, или, иначе, шевалье де Сен-Жорж, родился в один год с питомцем Эсмонда, Фрэнком, сыном милорда виконта), и делам принца, которыми заправляли священники и женщины, присуще было все то, чего можно ожидать от священников и женщин: коварство, жестокость, беспомощность и заведомая обреченность на неуспех. Из истории иезуитов можно вывести поучительнейшую, на мой взгляд, мораль: с величайшим умом, хитростью, трудолюбием и проворством возводят они здание интриг, но час настает, и взрыв народного гнева разрушает непрочную постройку, и трусливый враг бежит со всех ног. Мистер Свифт отлично описал эту страсть к интригам, эту любовь к скрытничанью, лжи и клевете, которая свойственна слабым человечкам, прихлебателям слабых владык. В их природе — ненавидеть сильных и завидовать им, а завидуя, составлять против них заговоры; и дела у заговорщиков идут хорошо, и все сулит гибель намеченной жертве; но в один прекрасный день Гулливер встает на ноги, стряхивает облепившую его злобную мелюзгу и невредимый уходит прочь. Да, ирландские солдаты вправе были сказать после Войны: «Поменяемся королями и тогда посмотрим, кто кого». В самом деле, то была неравная борьба. Где было слабому, маленькому человечку, пляшущему под дудку священников и женщин, при том оружии и тех жалких союзниках, выбор которых подсказан был его ничтожной природой, — где было ему устоять против стратегии, мудрости, военного искусства и мужества истинного героя?

Выполняя один из этих подлых замыслов (ибо ныне, оглядываясь назад, я не могу назвать их иначе), мистер Холт явился к милорду в Каслвуд и предложил ему содействовать некоему надежнейшему предприятию, имевшему целью устранение Оранского принца, от чего милорд виконт, несмотря на преданность королю, с негодованием отказался. Насколько мистер Эсмонд мог понять из последних слов умирающего, Холт призывал его принять участие в мятеже и обещал добиться утверждения его в титуле маркиза, который был пожалован королем Иаковом предыдущему виконту; когда же подкуп этот не удался, последовала угроза со стороны Холта вовсе опротестовать права милорда виконта на поместье и титул. В подкрепление этой ошеломляющей угрозы, которая для Эсмондова покровителя явилась полной неожиданностью, Холт держал наготове предсмертное признание покойного лорда, сделанное им после Воинского сражения в Триме, в Ирландии, одному ирландскому священнику, а еще раньше — французскому патеру-иезуиту, находившемуся при армии короля Иакова. Холт предъявил при этом свидетельство о браке покойного виконта Эсмонда с моею матерью, состоявшемся в городе Брюсселе в 1677 году, когда виконт, тогда еще просто Томас Эсмонд, был с британской армией во Фландрии; он также брался доказать, что в 1685 году, когда Томас Эсмонд женился на дочери своего дяди, Изабелле, ныне называемой вдовствующею виконтессою Эсмонд, Гертруда Эсмонд, брошенная мужем много лет назад, еще здравствовала и, удалившись от света, коротала свои дни в затворничестве в одном брюссельском монастыре. Дав милорду двенадцать часов сроку, чтобы обдумать это поразительное известие (так говорил бедный умирающий), патер, захватив с собой бумаги, исчез тем же таинственным путем, которым и явился. Что это был за путь, Эсмонд отлично знал: окно, которым капеллан не раз пользовался у него на глазах; но не было надобности объяснять это бедному милорду, вместо того чтобы ловить из его слабеющих уст слова, которых вскоре он не сможет уже произнести.

Прежде чем истекли положенные двенадцать часов, сам Холт был схвачен как участник заговора сэра Джона Фенвика и сначала заключен в Хекстонскую тюрьму, а затем переведен в Тауэр; бедный же лорд виконт, ничего не зная о том, со дня на день ждал его возвращения, твердо решившись (так говорил лорд Каслвуд, призывая бога в свидетели и со слезами на угасающих глазах) тотчас же вернуть поместье и титул их законному владельцу и вместе с семьей удалиться к себе в Уолкот. «И если бы я сделал это, — сказал бедный милорд, — я не узнал бы несчастья и позора и не умирал бы теперь от этой раны».

Дни шли за днями, а от Холта, как легко догадаться, все не было вестей; однако к концу месяца иезуиту удалось переслать из Тауэра письмо, содержание которого сводилось к следующему: пусть лорд Каслвуд считает, что сказанное не было сказано, и пусть все остается так, как оно есть.

«Жестокое это было для меня искушение, — говорил милорд. — С тех пор как ко мне перешел этот проклятый титул — не много блеску прибавилось ему за мое время! — я тратил денег гораздо больше, чем мог покрыть доходами не только с Каслвуда, но и с отцовского моего поместья. Я тщательно подсчитал все до последнего шиллинга и увидел, что мне никогда не выплатить тебе, бедный мой Гарри, все, что я задолжал за эти двенадцать лет, покуда твое состояние находилось в моих руках. Моя жена и дети должны были выйти из этого дома опозоренными и нищими. Видит бог, то было тяжкое испытание для меня и моих близких. Как жалкий трус, я ухватился за отсрочку, данную мне Холтом. Я скрыл истину от Рэйчел и от тебя. Я думал выиграть деньги у Мохэна и только глубже увязал в долгах; встречаясь с тобой, я не смел смотреть тебе в глаза. Два года висел над моей головой этот меч. Клянусь, я был рад, когда шпага Мохэна пронзила мне грудь».

После десяти месяцев заключения в Тауэре Холт, которого ни в чем не удалось изобличить, кроме его принадлежности к иезуитскому ордену и сочувствия интересам короля Иакова, был посажен на отплывающий корабль, по неисправимой снисходительности короля Вильгельма, который, однако, пообещал ему виселицу, если он когда-либо вновь ступит на английский берег. Не раз за свое пребывание в тюрьме Эсмонд спрашивал себя, где могут находиться те бумаги, которые иезуит показывал его покровителю и которые содержат столь важные для него, Эсмонда, сведения. Невозможно, чтобы Холт имел их при себе во время ареста, ибо в этом случае они попали бы на глаза лордам-советникам и семейная тайна давно была бы разглашена. Впрочем, искать эти бумаги Эсмонд не собирался. Решение его было принято: бедной его матери нет больше в живых; что ж ему до того, что где-то существуют документальные доказательства его прав, которые он не намерен предъявлять и которых поклялся никогда не оспаривать у самых дорогих, ему людей на свете. Быть может, принесенная жертва тешила его гордость больше, чем все почести, которыми он решился пренебречь. К тому же, пока документы эти оставались под спудом, родовое поместье и титул законно и неоспоримо принадлежали кузену Эсмонда, милому маленькому Фрэнсису. Пустых слов иезуитского патера было недостаточно, чтобы подвергнуть сомнению права Фрэнка, и у Эсмонда становилось легче на душе при мысли, что бумаги не найдены, а поскольку их нет, его дорогая госпожа и ее сын остаются законными леди и лордом Каслвуд.

Почти тотчас же после своего освобождения мистер Эсмонд поспешил в деревушку Илинг, где прошли первые годы его жизни в Англии, чтобы узнать, живы ли еще его прежние опекуны и обитают ли на старом месте. Однако все, что осталось там от доброго мсье Пастуро, был могильный камень на кладбище и надпись, гласившая, что под этим камнем лежит Атаназиус Пастуро, уроженец Фландрии, скончавшийся восьмидесяти семи лет от роду. Домик старика, который отлично запомнился Эсмонду, и сад при нем (где ребенком провел он столько часов в играх и мечтах и столько раз получал побои от сварливой мачехи) принадлежали теперь чужим людям, и ему большого труда стоило разузнать в деревне, что сталось со вдовой и детьми Пастуро. Приходский причетник помнил ее — старик почти не изменился за четырнадцать лет, прошедших с тех пор, как Эсмонд видел его в последний раз; выходило по его словам, что она довольно быстро утешилась после смерти престарелого супруга, которого держала под башмаком, и взяла себе нового, моложе ее, который промотал все деньги и колотил ее и детей. Девочка умерла; один из мальчиков пошел в солдаты, другой стал ремесленным подмастерьем. Позднее мистер Роджерс, старик причетник, слыхал, будто и госпожа Пастуро умерла. Из Илинга она с мужем уехала уже восьмой год; так рушились все надежды мистера Эсмонда узнать от этой семьи что-нибудь о своих родных. Он дал старику крону за его рассказ, улыбнувшись при воспоминании о том, как, бывало, он и товарищи его игр улепетывали с кладбища или прятались за могильным камнем, заслышав шаги этого грозного представителя власти.

Кто была его мать? Как звали ее? Когда она умерла? Эсмонд томился желанием найти кого-нибудь, кто ответил бы ему на все эти вопросы, и даже вздумал было задать их своей тетке-виконтессе, которая, сама того не зная, завладела именем, по праву принадлежащим матери Генри. Но она ничего не знала или не хотела знать об этом предмете, да мистер Эсмонд и не мог особенно настойчиво допытываться у нее. Единственный человек, способный просветить его, был патер Холт, и Эсмонду оставалось только ждать, покуда какое-нибудь новое приключение или очередная интрига столкнет его со старым другом или же беспокойный и неугомонный дух последнего вновь приведет его в Англию.

Полученное им назначение в полк и необходимые приготовления к походу вскоре дали мыслям молодого джентльмена другое направление. Новая его покровительница была к нему весьма щедра и милостива; она обещала не пожалеть забот и денег, чтобы поскорее купить ему должность командира роты; просила его приобрести самое лучшее обмундирование и вооружение и соблаговолила не только одобрить его вид, когда он впервые явился в расшитом пурпурном мундире, но и разрешить ему приложиться к ее щеке в ознаменование столь торжественного случая. «Эсмонды, — сказала старуха, гордо вскинув голову, — всегда носили красный цвет». В подтверждение чего сама виконтесса до конца дней своих не переставала носить этот цвет на щеках. Ей хотелось, говорила она, видеть Эсмонда одетым, как подобает сыну его отца, и она, не поморщившись, отсчитала деньги за его черный в локонах парик, его касторовую шляпу в пять фунтов, его сорочки голландского полотна, его шпаги, его пистолеты с серебряной насечкой. Бедняга Гарри отроду еще не ходил таким щеголем; щедрая мачеха позаботилась и о том, чтобы наполнить его кошелек гинеями, часть которых, с помощью капитана Стиля и еще нескольких избранных умов, Гарри сумел издержать на угощение, которое Дик заказал (и, без сомнения, оплатил бы, если бы у него хоть что-нибудь нашлось в кармане, когда явился счет, но в долг хозяин ему больше не хотел верить) в таверне «Подвязка», что напротив дворцовых ворот, на улице Пэл-Мэл.

В самом деле, старая виконтесса если и причинила Эсмонду в былое время немало обид, то теперь словно старалась загладить их ласковым обхождением; на прощание она усердно лобызала его, лила обильные слезы, взяла с него обещание писать ей с каждой почтой и подарила ему бесценную реликвию, которую наказала носить на шее, — образок, благословленный неведомо каким папою и некогда принадлежавший его величеству блаженной памяти королю Иакову. Итак, Эсмонд явился в свой полк в таком обмундировании, какое большинству молодых офицеров было не по средствам. Он был старше годами многих своих начальников и обладал еще одним преимуществом, которое было в диковинку среди офицеров того времени, из коих многие едва умели подписать свое имя, — он много читал в университете и дома, знал два или три языка и успел приобрести познания, которых не дают ни книги, ни годы, но которые иные люди умеют почерпнуть из безмолвных уроков несчастья. Оно — лучший учитель; про то хорошо знает всякий, кому приходилось подставлять ладонь под удары его линейки и, всхлипывая, отвечать заданное перед грозной его кафедрой.

Глава V.

Я отправляюсь в экспедицию в бухте Виго, узнаю вкус соленой воды и запах пороха

Первая экспедиция, в которой мистер Эсмонд удостоился принять участие, походила скорее на одно из нашествий грозных капитанов Эвори или Кида, нежели на войну между двумя венценосцами, во славу которых сражаются заслуженные и храбрые военачальники. В первый день июля 1702 года мощный флот численностью в сто пятьдесят вымпелов, под командою адмирала Шовела, отплыл из Спитхэда, имея на борту двенадцатитысячное войско во главе с его светлостью герцогом Ормондом. Один из этих двенадцати тысяч героев, никогда прежде не ходивший в море, если не считать совершенного им в раннем детстве переезда в Англию из той неведомой страны, где он родился, — один из этих двенадцати тысяч, поручик стрелкового полка полковника Квина, через несколько часов после отплытия пришел в довольно плачевное и отнюдь не героическое состояние полного упадка телесных сил; и случись неприятелю в это время взять судно на абордаж, справиться с благородным офицером не представило бы особого труда. Из Портсмута мы отправились в Плимут, где приняли на борт новое пополнение. Июля 31-го мы обогнули мыс Финистерре, о чем свидетельствует запись в книжке Эсмонда, а августа 8-го были в виду Лиссабона. К тому времени поручик наш осмелел так, что любому адмиралу впору, и спустя неделю удостоился чести впервые побывать под огнем, а также и под водой, ибо при входе в бухту Торос, где войска высаживались на берег, лодку его опрокинуло прибоем. Происшедшая от этого порча нового мундира была единственным ущербом, который молодой воин потерпел за всю экспедицию, ибо надо сказать, что испанцы не оказали никакого сопротивления нашим войскам, да и не располагали для того достаточной силой.

Однако если поход этот не принес нам славы, то, по крайней мере, послужил к удовольствию. Невиданные дотоле красоты земли и моря, жизнь, полная деятельности, какую ему впервые пришлось вести, — все это занимало и восхищало молодого человека. Многочисленные приключения и весь строй корабельной жизни, военные учения и новые знакомства как среди товарищей по оружию, так и среди офицеров флота заполнили и отвлекли его мысли, нарушив то внутреннее оцепенение, в которое повергли его недавние превратности судьбы. Казалось, будто вся ширь океана отделила его от былых забот, и он радостно приветствовал забрезжившую перед ним новую пору жизни. В двадцать два года раны сердца затягиваются быстро; каждый день родит новые надежды; дух крепнет, хотя бы против воли страдальца. Быть может, вспоминая теперь о своей недавней тоске и отчаянии и о том, каким непоправимым казалось ему его несчастье несколько месяцев назад, до выхода из тюрьмы, Эсмонд втайне почти негодовал на себя за подобную бодрость духа.

Повидать собственными глазами других людей, другие страны лучше, чем прочитать все книги о путешествиях, какие только есть на свете; и молодой человек искренне восторгался и наслаждался своими странствиями и знакомством с теми городами и народами, о которых он читал в детстве. Он впервые познал войну, — если не опасности ее, то хотя бы внешний блеск и весь уклад походной жизни. Он увидел в действительности, собственными глазами, тех испанских дам и кавалеров, которые рисовались ему при чтении бессмертной повести Сервантеса, лучшей отрады его юношеского досуга. Сорок лет прошло с тех пор, как все эти картины представились взору мистера Эсмонда, но и посейчас они так же ярки в его памяти, как в тот день, когда еще молодым человеком он созерцал их впервые. Облако печали, сгустившееся вокруг него и затуманившее последние годы его жизни, рассеялось во время этого столь удачного путешествия и похода. Его силы словно пробудились и росли в благодарном ощущении свободы. Потому ли, что сердце его радовалось втихомолку освобождению из нежного, но унизительного домашнего плена, или потому, что теперь, когда открылась истина, исчезло чувство приниженности, которое рождала в нем мысль о его недостойном происхождении, и одно сознание этой истины, хотя бы и тайное, утешало и ободряло его, — но, так или иначе, молодой офицер Эсмонд был совсем иным существом, нежели печальный маленький нахлебник добрых каслвудских господ или меланхолический студент колледжа св. Троицы, недовольный своей судьбой, своей профессией, избранной по ее прихоти, и втайне давно уже пришедший к оскорбительной мысли, что черное одеяние и белый воротник и самые пасторские обязанности, которым он некогда думал себя посвятить, суть не что иное, как внешние знаки рабства, предстоящего ему до конца дней. Ибо в каком бы свете он ни старался представить это самому себе, его никогда не покидало чувство, что быть духовником Каслвудов значит оставаться ниже их и что вся его жизнь пройдет в постоянном и беспросветном рабстве. Поэтому он и в самом деле далек был от того, чтобы завидовать счастливому жребию своего старого друга Тома Тэшера (хотя последний, по всей вероятности, не сомневался в этом). Предложи ему его друзья митру и Ламбетский дворец вместо скромного сельского прихода, он точно так же чувствовал бы себя подневольным; поэтому он искренне радовался теперь своей свободе и благодарил за нее судьбу.

Некий отважнейший воин, участник всех почти военных предприятий короля Вильгельма, равно как и всех походов великого герцога Мальборо, никогда не соглашался рассказать что-либо из своего доблестного прошлого, кроме разве истории о том, как принц Евгений приказал ему влезть на дерево для рекогносцировки, а он не смог выполнить этого из-за надетых на нем кавалерийских ботфортов, или еще как он однажды едва не угодил в плен из-за тех же ботфортов, помешавших ему убежать. Автор настоящих записок намерен взять за образец эту похвальную скромность и не распространяться здесь о своих бранных подвигах, которые, по правде сказать, были не более примечательны, чем подвиги тысячи других джентльменов. Первый поход, в котором участвовал мистер Эсмонд, продолжался считанные дни; и так как о нем написано немало книг, достаточно будет лишь вкратце коснуться его здесь.

Когда наш флот оказался в виду Кадикса, командир приказал спустить шлюпку под белым флагом, и двое офицеров отправились в ней к губернатору Кадикса дону Сципио де Бранкаччио с письмом от его светлости, в котором выражалась надежда, что так как дон Сципио некогда вместе с австрийцами сражался против французов, то и сейчас, в споре между королем Карлом и королем Филиппом, его высокопревосходительство примет сторону Австрии против французской короны. Однако его высокопревосходительство дон Сципио заготовил ответ, в котором объявлял, что, прослужив много лет верой и правдой покойному королю, он надеется сохранить такую же верность и преданность нынешнему своему государю, королю Филиппу; покуда же он составлял это письмо, оба офицера отправились осматривать город — и alameda [Аллею (исп.).], и арену для боя быков, и монастыри, где замечательные произведения дона Бартоломео Мурильо внушили одному из них величайший восторг и уважение, какого он прежде никогда не испытывал к божественному искусству живописи; а закончив осмотр достопримечательностей, воротились во дворец, где их ожидал горячий шоколад и обильная закуска, после чего были с отменной предупредительностью доставлены на свою шлюпку, оставшись единственными офицерами английской армии, повидавшими в тот поход знаменитый город Кадикс.

Генерал еще раз пробовал обратиться к испанцам с воззванием, заверявшим их, что мы действуем исключительно в интересах Испании и короля Карла и не желаем никаких побед и завоеваний для самих себя. Но все его красноречие, видимо, пропало даром: верховный главнокомандующий войск Андалузии остался так же глух к нашим уговорам, как и губернатор Кадикса; и обращение его светлости маркиз Вилладариас парировал ответным обращением, которое офицеры, знавшие по-испански, сочли лучшим из двух; это мнение разделял и Гарри Эсмонд, который в свое время изучал испанский язык под руководством доброго иезуита и теперь имел честь служить его светлости переводчиком в этом безобидном обмене военными документами. Последние фразы маркизов а письма заключали в себе жестокий укол его светлости, да, пожалуй, и другим генералам на службе ее величества. Там говорилось, что «маркиз и его советники имеют перед собой благородный пример предков, никогда не стремившихся возвыситься ценою крови или изгнания своего короля. Mori pro patria [Умереть за отечество (лат.).] — вот его девиз, о чем герцог может передать принцессе, которая ныне правит Англией».

Задел ли этот намек англичан, нет ли, но что-то, во всяком случае, вызвало их ярость, ибо за невозможностью завладеть Кадиксом наши войска обрушились на порт Санта-Мария и предали его разграблению: жгли купеческие склады, напиваясь допьяна знаменитыми местными винами; громили дома мирных жителей и монастыри, не останавливаясь перед убийством и преступлениями еще похуже. Единственная кровь, пролитая мистером Эсмондом в этом позорном походе, принадлежала английскому часовому, которого он сбил с ног, увидя, что тот оскорбляет бедную, дрожащую от страха монахиню. Уж не окажется ли она дивной красавицей? Или переодетой принцессой? Или, может быть, матерью Эсмонда, которую он потерял и никогда не видел? Увы, нет, то была лишь обрюзглая, страдающая одышкой старуха с бородавкой на носу. Впрочем, будучи в детстве приобщен к началам католической религии, он никогда не испытывал к Римской церкви отвращения, которое выказывают иные протестанты, видимо, полагая в том одну из основ нашего вероучения.

После разгрома и разграбления Санта-Марии и штурма двух или трех фортов войска воротились на корабли, и вскоре экспедиция пришла к концу, во всяком случае, более успешному, нежели было ее начало. Прослышав, что французский флот с весьма ценными грузами стоит в бухте Виго, наши адмиралы Рук и Хопсон порешили идти туда; был высажен десант, который приступом взял береговые укрепления, после чего английский флот вошел в бухту — впереди Хопсон на «Торбэе», а за ним все прочие английские и голландские суда. Двадцать неприятельских кораблей были частью сожжены, частью захвачены в плен в порту Редондилья, и учиненный там грабеж превосходил все описания; люди неимущие воротились из этой экспедиции богачами, и о туго набитых карманах офицеров, побывавших в бухте Виго, было столько разговору, что знаменитый Джек Шэфто, герой всех кофеен и игорных домов Лондона, стал выдавать себя за солдата герцога Ормонда и только перед тем, как его повесили, сознался, что его бухтой Виго был Бэгшот-Хит и что о Редондилье он рассказывал для отвода глаз. И точно: Хаунслоу ли, Виго ли — так ли уж важно, где именно? То была бесславная победа, хоть мистер Аддисон и воспел ее в латинских стихах. Муза этого доброго джентльмена всегда глядела в сторону удачи; и я сомневаюсь, могла ли она когда-либо вдохновиться участью проигравшей стороны.

Но хотя на долю Эсмонда не пришлось ничего из этих сказочных богатств, одно несомненное преимущество он приобрел в походе: перемена обстановки и пыл боев помогли ему стряхнуть владевшее им уныние. Во всяком случае, он научился сносить свой жребий терпеливо и бодро. Осень уже была на исходе, когда экспедиция закончилась и войска воротились в Англию, а вместе с ними и Эсмонд — загорелый, окрепнувший сердцем и духом, с целым запасом новых знаний и наблюдений; и так как миссия генерала Лэмли, при котором он состоял в должности секретаря, на том заканчивалась, он простился с этим добрым начальником, напутствовавшим его самыми дружескими пожеланиями, и отправился в Лондон устраивать дальнейшую свою судьбу. Так случилось, что он вновь оказался в Челси, в благоустроенном доме своей вдовствующей тетки, которую нашел более чем когда-либо к нему расположенной. Тому немало способствовали привезенные им подарки: высокий гребень, веер и черная мантилья, какие носят дамы Кадикса и которые, по мнению миледи виконтессы, как нельзя лучше подходили к ее типу красоты. Она также с большим удовлетворением выслушала рассказ о спасенной монахине и осталась при непоколебимом убеждении, что, если Эсмонд счастливо избегнул всех опасностей и вражеская пуля миновала его, тому причиной лишь подаренный ею образок короля Иакова, который он свято хранил на дне походного ларца. Миледи давала празднества в его честь, вводила его в лучшее общество и с таким рвением взялась за устройство его судьбы, что вскоре исхлопотала обещание назначить его капитаном роты, через покровительство леди Мальборо, милостиво согласившейся принять бриллиант ценою в несколько сот гиней, который мистер Эсмонд мог поднести ей благодаря щедрости своей тетки, пообещавшей взять заботу о судьбе Эсмонда в свои руки. Он удостоился чести являться время от времени в гостиной королевы и присутствовать на утренних приемах милорда Мальборо. Великий полководец с особой благосклонностью отнесся при первой встрече к молодому офицеру — так находили сотоварищи Эсмонда — и соизволил сказать, что имеет весьма лестные отзывы о мистере Эсмонде, о его мужестве и разнообразных способностях, в ответ на что молодой джентльмен не преминул отвесить глубокий поклон, прибавив, что был бы счастлив служить под началом самого выдающегося полководца в мире.

В то время как дела его столь успешно подвигались, Эсмонд не забывал и об удовольствиях, вместе с другими молодыми джентльменами посещал кофейни, театры и гулянья на улице Молл. Но он томился желанием узнать что-либо о миледи и ее детях; не раз среди городских удовольствий и развлечений помыслы его с любовью обращались к ним; и часто, когда молодежь веселилась в таверне и пила здоровье молодых красавиц (как то было в обычае той поры), Эсмонд вспоминал о двух прекрасных женщинах, которые издавна были для него едва ли не божествами, и со вздохом осушал свой бокал.

Между тем старой виконтессе уже вновь успела наскучить молодая, и теперь она заговорила о вдове милорда в таких выражениях, которые едва ли можно счесть лестными для этой бедной леди; убедившись, что младшая более не нуждается в покровительстве, старшая принялась поносить ее на все лады. Сколько я мог наблюдать в жизни, большинство семейных ссор (за исключением денежных, когда нежнейшие родственники могут стать заклятыми врагами, не поделив двух с половиной пенсов) происходит от ревности и зависти. Джек и Том, родившиеся в одной семье и пользующиеся одинаковыми благами, живут душа в душу, и дружбе их наступает конец не тогда, когда Джек разорился и Том покинул его в беде, но когда Тому выпала неожиданная удача, которой Джек не может простить. В девяти случаях из десяти дело не в том, что кто-то виноват, а в том, что неудачник обижен. То миссис Джек, вынужденная довольствоваться портшезом, выходит из себя при виде новой кареты шестерней, которую завела себе миссис Том, во всеуслышание корит сестру за чванство и натравливает мужа на брата. То Джек, увидев, как брат его жмет руку лорду (с которым сам он охотно обменялся бы понюшкой табаку), рассказывает, воротясь домой, жене, что бедняжка Том пустился, видно, во все тяжкие, стал подлипалой, паразитом и попрошайкой. Я помню, как злобствовали все остроумцы кофеен, когда Дик Стиль завел карету и переселился на Блумсбери-сквер; они простили ему, лишь когда его стали преследовать судебные приставы, и тогда обратили свой гнев на мистера Аддисона за то, что он продал загородный дом Дика. А между тем Дик и в долговой тюрьме и в парке, куда он выезжал на своей четверке кобыл, сверкающих сбруей накладного серебра, был все тот же Дик Стиль, добряк, славный малый, весельчак и мот, а мистер Аддисон, со своей стороны, был вполне прав, что постарался вернуть свои деньги и не дал Дику растратить их на шампанское и музыку, на вышитые кафтаны, изящную мебель и прихлебателей всякого рода, мужчин и женщин, евреев и христиан, постоянно его окружавших. Если, по знаменитому изречению monsieur де Рошфуко, «в несчастии наших друзей есть для нас что-то втайне приятное», то их удача всегда несколько огорчает нас. Трудно подчас бывает человеку привыкнуть к мысли о неожиданно привалившем счастье, но еще труднее привыкнуть к ней его друзьям, и лишь немногие из них способны выдержать это испытание, тогда как всякая неудача имеет то несомненное преимущество, что обычно она является «великим примирителем»: возвращается исчезнувшая было приязнь, ненависть угасает, и вчерашний враг протягивает руку поверженному другу юных лет. Любовь, сочувствие и зависть могут уживаться в одном и том же сердце и быть направленными на одно и то же лицо. Вражда кончается, как только соперник споткнулся; и мне кажется, что все эти свойства человеческой природы, приятные и неприятные, следует признать с одинаковым смирением. Они последовательны и естественны; великодушие и низость — в природе человека.

Итак, мы должны прийти к суждению, что старшая из двух родственниц Эсмонда простила младшей ее красоту, когда эта красота отчасти утратила былую свежесть, и позабыла большинство своих обид, когда рушилось завидное благополучие обидчицы; или же, если мы хотим быть более великодушными, мы можем сказать (впрочем, от перестановки слагаемых сумма не изменится), что, видя Рэйчел в несчастье, Изабелла раскаялась в своей суровости к ней и, тронутая участью бедной вдовы и ее детей, предоставила им приют и дружескую поддержку. Мир и согласие царили между обеими леди, покуда слабейшая из них нуждалась в защите. В ту пору, когда Эсмонд отправлялся в свой первый поход, его госпожа (хоть и глупышка, и незначительное создание, и т. д., и т. п.) еще пользовалась дружеским расположением старшей леди Каслвуд, а госпоже Беатрисе разрешалось быть красавицей.

Но за первые два года царствования королевы Анны наружность обеих младших леди претерпела весьма существенные и прискорбные изменения, — по крайней мере, в глазах старшей. У Рэйчел, виконтессы Каслвуд, лицо стало похоже на мучную клецку, а госпожа Беатриса ужасно огрубела и утратила почти всю свою красоту. Маленький лорд Блэндфорд (впрочем, какой он лорд Блэндфорд! Его отец был лорд Черчилль, король, которого он предал, сделал его лордом Черчиллем, — лорд Черчилль он и есть) может строить ей куры сколько вздумается; его мать, эта старая ведьма Сара Дженнингс, никогда не допустит подобного безрассудства. Правда, леди Мальборо устроила девчонку фрейлиной к принцессе, но она пожалеет об этом. Вдова Фрэнсис (она ведь всего только миссис Фрэнсис Эсмонд) просто хитрая, бессердечная и нахальная интриганка. Балует сверх всякой меры своего пащенка, а кончит тем, что выйдет замуж за каслвудского капеллана.

— Как, за Тэшера? — вскричал мистер Эсмонд, вне себя от гнева и удивления.

— Да, за Тэшера, сына моей горничной, который унаследовал все качества своего отца, лакея-церковника, и своей достопочтенной маменьки, господской камеристки! — воскликнула миледи. — Что же еще остается чувствительной вдовушке, которая безвыездно сидит в глухой дыре, портит баловством любезного сынка, морит бедных лекарствами, дважды в день читает молитвы и не видит никого, кроме своего капеллана, — что, по-вашему, ей еще остается, mon cousin, как не поощрять ухаживания этого отвратительного пастора со свиными глазками и в утконосых башмаках? Cela c'est vu, mon cousin [Такие вещи бывали, кузен (франц.).]. Когда я еще девушкой жила в Каслвуде, все капелланы влюблялись в меня — им там больше делать нечего.

Миледи продолжала свои рассуждения, но, по правде сказать, Эсмонд не слыхал, что она говорила дальше, потому что все его мысли сосредоточились вокруг сказанного вначале. Верно ли это? Даже половины, даже четверти, даже десятой доли правды не бывало в речах болтливой старухи. Можно ли поверить ей на этот раз? Больше ни о чем Эсмонд не мог думать, хотя его покровительница тараторила еще добрый час.

Кое-кто из молодых джентльменов, с которыми Эсмонд познакомился в Лондоне, пообещал представить его миссис Брэйсгердл, обворожительнейшей из актрис и любезнейшей из женщин, той самой, из-за которой старый недруг Гарри, лорд Мохэн, взял на душу грех убийства еще задолго до своей злополучной ссоры с милордом. Знаменитый мистер Колгрив, чье мнение было законом, отметил своей высокой похвалой эту прелестную особу; она играла также в комедиях Дика Стиля, и, увидев ее в первый раз, мистер Эсмонд целые сутки потом чувствовал или полагал себя влюбленным в эту хорошенькую смуглянку столь же страстно, как и тысячи других молодых лондонцев. Кто однажды взглянул на нее, тот только о том и мог думать, как бы увидеть ее вновь; и надежда удостоиться личного знакомства с ней была столь соблазнительна, что при одной мысли об этом в сердце молодого поручика вспыхнул пожар. Трудно несколько месяцев прожить с товарищами в походной палатке и не вспомнить, что и тебе двадцать пять лет. Когда человек молод, как бы ни велико было обрушившееся на него несчастье, рано или поздно наступит та ночь, когда он заснет крепким сном, и тот день, когда в час обеда его потянет на хороший бифштекс. Время, молодость и здоровье, новые впечатления, и пыл боев, и походная жизнь помогли Эсмонду утешиться в его горе; и друзья говорили, что дону Меланхолио, как его некогда называли, теперь уже не пристало это имя. Так что, когда компания молодых людей собиралась обедать в таверне «Роза» и затем отправлялась в театр, Эсмонд не хуже всякого другого умел насладиться и бутылкой и пьесой.

Отчего же болтовня старой тетки или, быть может, сплетня о Томе Тэшере привела в такое непонятное и неожиданное волнение товарища детских игр Тома? Разве не клялся он мысленно тысячу раз, что леди Каслвуд, сделавшая ему некогда столько добра и так жестоко потом от него отвернувшаяся, стала и навек останется для него чужой и безразличной? Разве, призвав на помощь свою гордость и чувство справедливости, не излечился он от раны, нанесенной ему ее вероломством, да и помнил ли он еще об этой ране? Только вчера вечером, полями и лугами возвращаясь с Пэл-Мэл в Челси, не сочинил ли он две или три строфы в честь карих глаз Брэйсгердл, которые во сто крат прекрасней самых томных голубых очей, когда-либо сиявших из-под опущенных ресниц пресной белокурой красавицы. Но Том Тэшер! Том Тэшер, сын горничной, смеет поднимать свои свиные глазки на его госпожу! Том Тэшер дерзает думать о вдове Каслвуда! При одной мысли об этом ярость и презрение переполняли сердце мистера Гарри; честь семьи, главою которой он был, обязывала его воспрепятствовать столь чудовищному союзу, наказать выскочку, осмелившегося помышлять о подобном оскорблении рода Каслвудов. Правда, мистер Эсмонд частенько хвалился своими республиканскими убеждениями и мог бы припомнить немало зажигательных речей, произнесенных в колледже и вне его во славу личного, а не родового достоинства, но позволить Тому Тэшеру занять место благородного Каслвуда! Тьфу! Это было не менее чудовищно, чем вдове короля Гамлета снять траур для Клавдия. Достойны презрения все вдовы, все жены, все женщины; и если оглашение, как легко предположить, должно состояться в Уолкотской церкви в ближайшее воскресенье, Эсмонд будет там, чтобы во всеуслышание крикнуть: нет! А потом, без посторонних глаз, выместить обеду на щеках жениха.

Итак, в тот же вечер, вместо того, чтобы отправиться обедать в «Розу», мистер Эсмонд велел слуге уложить дорожный мешок и раздобыть лошадей и в час, когда его приятели собирались ужинать после представления, находился уже в Фарнхэме, на полдороге к Уолкоту, проскакав без малого тридцать миль. Слуге он наказал молчать, таи чтобы в доме миледи никто не знал о его путешествии; от Челси до Лондона было довольно далеко, дороги были плохи и небезопасны от разбойников, поэтому, Эсмонд после своих вечерних похождений, часто оставался ночевать у кого-нибудь из друзей в городе, и его отсутствие не должно было встревожить тетушку, — кстати, для старой леди ничего не было приятнее, чем воображать, что mon cousin, этот неисправимый юный грешник, шатается по городу, опрокидывает будки ночных сторожей или бесчинствует в Сент-Джайлсе. После книг благочестивого содержания любимым ее чтением были Этеридж и Сэдли. Она знала множество пикантных историй о Рочестере, о Гарри Джермине и Гамильтоне, и случись Эсмонду увезти жену у какого-нибудь почтенного горожанина, она, я уверен, не задумалась бы заложить свои бриллианты (лучшие из них достались богоматери в Шайо), чтобы вызволить его из беды.

Небольшой дом милорда в Уолкоте, где он жил до того, как унаследовал, титул и переселился в Каслвуд, расположен в миле пути от Винчестера, и после смерти милорда вдова его снова вернулась в этот дом, который всегда был мил ее сердцу и где прошли ранние, лучшие годы ее замужней жизни; уютный этот дом более подходил к ее скромным средствам, нежели огромный Каслвудский замок, и к тому же в нем она могла жить под защитой своего отца, бывшего декана. Молодой виконт уже год как учился в прославленном местном колледже. Тэшер же исполнял при нем обязанности домашнего наставника. Вот все, что было известно Эсмонду от старой виконтессы; молодая по-прежнему ни единым словом не давала о себе знать.

При жизни своего благодетеля Эсмонду случалось иногда бывать в Уолкоте; отдохнув часа три в придорожной гостинице, он задолго до рассвета снова пустился в путь и скакал так быстро, что к двум часам дня поспел уже в Уолкот. У ворот деревенской гостиницы он спешился и тотчас же послал человека к мистеру Тэшеру с известием, что джентльмен, прибывший из Лондона, желает видеть его по неотложному делу. Посланный вскоре вернулся и сообщил, что доктор в городе и, по всей вероятности, в соборе. Там же сейчас и миледи виконтесса; она аккуратно каждый день посещает соборную службу.

Почтовая станция, где нужно было сдать лошадей, находилась в Винчестере. Эсмонд снова вскочил в седло и в скором времени достиг указанного места; там он оставил слугу, который наконец перестал ворчать, почуяв близость обеда, а сам пешком отправился в собор. Играл орган; уже сгущались сизые зимние сумерки, когда он прошел через церковный двор и вступил под торжественные своды старинного здания.

Глава VI.

Двадцать девятое декабря

В соборе было всего десятка два людей, не считая декана, нескольких священнослужителей и певчих, взрослых и детей, которые пели прекрасный вечерний гимн. Но доктор Тэшер, украшенный огромным черным париком, принимал участие в богослужении и внушительным голосом читал молитву; а на передней скамье, надвинув черный вдовий капюшон, сидела любимая госпожа Эсмонда и рядом с ней ее сын, совсем взрослый юноша, черты которого дышали истинным благородством, а глаза, такие же, как у матери, и отцовские вьющиеся каштановые кудри, ниспадавшие на воротник из венецианских кружев, придавали ему сходство с прелестными творениями Ван-Дейка. Портрет молодого виконта, писанный monsieur Риго в Париже, — лишь офранцуженная копия его открытого мужественного лица англичанина. Когда он поднимал взгляд, из глаз его, казалось, исходили лучи такой сапфировой синевы, какая едва ли найдется на палитре художника. Правда, в день, о котором идет рассказ, эту главную прелесть юного лорда было трудно заметить; глаза его почти все время оставались закрытыми, ибо гимн был довольно длинен и он попросту спал.

Однако лишь только музыка смолкла, милорд проснулся, осмотрелся по сторонам, и взгляд его упал на мистера Эсмонда, который сидел прямо против него, с грустью и нежностью взирая на двух людей, которые все эти годы так много места занимали в его сердце; лорд Каслвуд вздрогнул, потянул свою мать за рукав (она сидела, почти не поднимая глаз от молитвенника) и шепнул: «Смотрите, матушка! « — так громко, что слышно было и Эсмонду у противоположной стены и старому декану на его сидении в алтаре. Леди Каслвуд взглянула на миг туда, куда указывал ее сын, и подняла палец в знак предостережения Фрэнку. Эсмонд почувствовал, что лицо у него вспыхнуло и сердце часто забилось в груди, когда после долгой разлуки он вновь встретил взор своей дорогой госпожи. Остальная часть службы пролетела быстро: мистер Эсмонд ничего больше не слышал, как, должно быть, и миледи, которая еще ниже опустила на лицо свой капюшон и подняла голову только тогда, когда была прочитана последняя молитва, дано благословение и декан удалился в сопровождении причта.

Не успела еще скрыться процессия священнослужителей, как юный Каслвуд, перепрыгивая через скамьи, бросился к Эсмонду и повис у него на шее.

— Милый, дорогой Гарри! — воскликнул он. — Так, значит, ты вернулся? Ты был на войне? Ты возьмешь меня с собой в следующий поход? Почему ты нам ничего не писал? Пойдем скорей к матушке.

Мистер Эсмонд не мог произнести ничего, кроме «да благословит тебя бог, мой мальчик», — до того растрогала его искренняя радость Фрэнка; но сердце его, переполненное благодарной нежностью к мальчику, холодело в предчувствии второй встречи, которая сейчас должна была произойти, ибо он не знал, не оттолкнет ли его вдова вновь так жестоко, как год тому назад.

— Как хорошо, что вы приехали к нам, Генри, — сказала леди Эсмонд. — Я так и думала, что вы приедете.

— Мы читали, что флот прибыл в Портсмут. Почему ты не приехал прямо из Портсмута? — спросил Фрэнк, или, вернее, милорд виконт, как его теперь следовало называть.

Эсмонд и сам об этом думал. Он с радостью отдал бы один глаз за то, чтобы вновь увидеть дорогих его сердцу друзей, но леди Каслвуд запретила ему переступать порог ее дома, и, помня об этом, он не смел нарушить ее волю,

— Вам стоило только позвать, и вы знаете, что я тотчас был бы здесь, сказал он.

Она протянула ему руку, свою нежную, маленькую ручку, украшенную одним только обручальным кольцом. Ссоры как не бывало. Год отчуждения и муки остался позади. Да они никогда и не разлучались. Все это время его госпожа была с ним, в его мыслях. Всегда, всегда. И в тюрьме, и в походном лагере, и на берегу, перед схваткой с неприятелем, и на море, в торжественной тишине звездной ночи, или когда он ловил глазами первый луч зари, и даже за столом, во время дружеской пирушки, даже на представлении в театре, где он пытался уверить себя, что есть глаза ярче этих. Быть может, и есть такие глаза, есть, быть может, и лица, прекраснее этого, но ни одного нет милее, как нет и голоса нежней, чем голос его возлюбленной госпожи, сестры, матери, божества его юности. Теперь она уже не была для него божеством, потому что он узнал ее слабости и потому что размышления, горе и рожденный горем опыт сделали его старше ее; но, быть может, он сильнее любил теперь женщину, нежели когда-то почитал божество. Как это? Отчего? Где сокрыта таинственная сила, которая одну маленькую ручку делает для нас дороже всех других? Кто может разгадать эту тайну? Его госпожа была здесь, рядом, и ее сын, его дорогой мальчик, тоже. Она была рядом, плачущая и счастливая. Обеими руками она держала его руку; он чувствовал теплоту ее слез. Все забылось в радости примирения.

— А вот и Утконос, — сказал Фрэнк. — Вот и Тэшер.

И верно, к ним подходил Тэшер, поскрипывая своими высокими каблуками. Мистер Том снял уже свой стихарь и явился в черном одеянии и большом черном парике. Как мог Гарри Эсмонд хоть на минуту почувствовать ревность к этому человеку?

— Дай твою руку, Том Тэшер! — воскликнул он. Капеллан отвесил ему глубокий и весьма учтивый поклон.

— Я счастлив видеть капитана Эсмонда, — сказал он. — Молодой лорд и я читали «Reddas incolumem precor» [Возврати невредимым, молю (лат.). ] и думали при этом о вас. Вы вернулись, увенчанный гадесскими лаврами; узнав, что вы направляетесь к тем берегам, я пожалел, отчего я не второй Септимий. Милорд виконт, я надеюсь, ваша милость помнит: «Septimi, Gadesaditure mecum?» [Ты в Гадес со мной плыть готов, Септимий? (лат.).]

— Есть на земле уголок, что мне милее Гадеса, Тэшер, — сказал мистер Эсмонд. — Он числится в приходе вашего преподобия, и там прошли наши юные годы.

— Дом, полный для меня столь священных воспоминаний, — сказал мистер Тэшер (и Гарри вспомнил, сколько раз отец Тома задавал ему там порку), — и находящийся вблизи обиталища моего достославного покровителя и моей высокопочитаемой покровительницы, всегда останется для меня самым дорогим приютом. Однако же, сударыня, служитель ожидает, пока ему позволено будет запереть за вашей милостью ворота.

— А Гарри пойдет к нам ужинать. Ура! Ура! — вскричал милорд. — Матушка, я побегу вперед и предупрежу Беатрису, чтоб она нацепила все свои ленты. Беатриса у нас теперь фрейлина, Гарри. Ох, и кривляка же она стала!

— У вас душа никогда не лежала к церкви, Гарри, — сказала вдова своим низким певучим голосом, когда они вдвоем шли по дороге в Уолкот; и ему то казалось, что они вовсе и не расставались, то — что целые века прошли в разлуке. — Я всегда думала, что призвание ваше не в этом и что было бы грешно держать вас в стороне от мира. В Каслвуде вы зачахли бы с тоски и досады; выйти в жизнь, завоевать себе имя — вот что вам нужно было. Это я говорила и моему дорогому лорду. Он так любил вас! Ведь это была его воля, чтобы вы остались с нами.

— Я ничего лучше не желал, как остаться с вами навсегда, — сказал мистер Эсмонд.

— Нет, Гарри, лучше, что вы уехали. Если в мире вы не найдете покоя, вы будете знать, где вам искать его; но тот, кто умеет столь смело мыслить и пламенно желать, должен изведать мир прежде, чем счесть себя усталым от него. Вам остаться на всю жизнь в деревне капелланом и домашним учителем? Об этом нечего было и думать, а если я думала, то лишь из себялюбия. В ваших жилах течет кровь Эсмондов, кузен, а эта кровь всегда бурлила в молодости. Взгляните на Фрэнсиса. Ему всего пятнадцать лет, но мне уже стоит труда удерживать его в гнезде. У него только и разговору, что о боях и развлечениях, и ему не терпится попасть на войну. Быть может, они с молодым лордом Черчиллем будут участвовать в следующем походе. Лорд Мальборо много сделал для нас. Вы знаете, как он и его супруга были добры ко мне в моем горе. И не только они, но и ваша... вдова вашего отца. Поистине друзья познаются в несчастье. Леди Мальборо мы обязаны тем, что Беатриса получила место при дворе; Фрэнк же пользуется покровительством милорда камергера. А вдовствующая виконтесса, вдова вашего отца, обещала позаботиться о вас разве она не сдержала обещание?

Эсмонд сказал: о, да! В настоящее время леди Каслвуд расположена к нему очень благосклонно.

— А если настроение ее изменится, как это часто бывает с дамами, весело добавил он, — у меня теперь хватит силы самому нести свою ношу и подвигаться вперед. Шпага едва ли мне в этом поможет. Не так уж я склонен к бранному делу, но разве мало иных поприщ, на которых может преуспеть молодой человек, не лишенный способностей и получивший хорошее образование? Я убежден, что так или иначе пробью себе дорогу. — И в самом деле, у мистера Эсмонда уже нашлись покровители и в армии и среди разных влиятельных особ, и он тут же поведал своей госпоже об открывшихся перед ним заманчивых перспективах. Они шли медленно, рука об руку, так, как будто никогда и не расставались, и сизые сумерки смыкались вокруг них.

— Вот уже и дом близко, — продолжала она. — Я знала, что вы приедете, Гарри, хотя бы... хотя бы для того только, чтобы сказать, что вы простили мне мои жестокие речи... там, в тюрьме, после того как произошло это ужасное несчастье! Я в ту пору почти обезумела от горя. Но теперь я все знаю... мне рассказали. Злодей, имени которого я не хочу произносить, сам говорил об этом: как вы пытались предотвратить ссору и готовы были отвести ее на себя, бедное дитя мое; но на то была господня воля, чтобы я понесла наказание и мой бедный лорд пал от меча убийцы.

— Он благословил меня на смертном одре, — сказал Эсмонд. — Хвала всевышнему за этот прощальный дар!

— Аминь, аминь! Милый Генри, — сказала миледи, прижимая к себе его руку. — Я и это знаю. Мистер Эттербери, присутствовавший при его кончине, рассказал мне. И я тоже возблагодарила господа и с тех пор всегда вспоминаю об этом в моих молитвах.

— От скольких горьких ночей я был бы избавлен, если б вы сказали мне эти слова раньше! — сказал мистер Эсмонд.

— Я знаю, знаю, — ответила она, и в голосе ее прозвучало столько кроткого смирения, что Эсмонд тотчас же раскаялся в том, что посмел упрекнуть ее. — Я знаю, как я была тогда несправедлива; и я тоже немало выстрадала, дорогой мой, Я исповедалась мистеру Эттербери — больше я вам не смею сказать. И он... я решила, что не стану ни писать, ни навещать вас, так было лучше, раз уж мы разошлись. Но я знала, что вы вернетесь, Гарри, сознаюсь вам. Здесь нет ничьей вины. И сегодня, когда хор пел: «Когда возвращал господь плен Сиона, мы были как бы видящие во сне», — я подумала: да, точно во сне, точно во сне. А хор пел дальше: «Сеявшие со слезами будут пожинать с радостью; с плачем несущий семена возвратится с радостью, неся снопы свои», — и я подняла голову от молитвенника и увидела вас. Я не удивилась, что вижу вас. Я знала, что вы придете, дорогой мой, и я видела золотое сияние солнца вокруг вашей головы.

Она взглянула на него и улыбнулась почти безумной улыбкой. Уже взошла луна и ровным светом озарила морозное небо. Теперь только он мог хорошо разглядеть милое, чуть осунувшееся от забот лицо.

— Знаете ли вы, какой день сегодня? — продолжала она. — Двадцать девятое декабря — ваш день! Только в прошлом году мы не поднимали в этот день бокала — нет, о нет. Мой господин лежал в могиле, и мой Гарри тоже был близок к смерти, и я сама была как в бреду, и вина не было у нас в доме. Но теперь — теперь вы возвратились, дорогой мой, неся снопы свои. — Бурный поток слез прервал ее слова; она смеялась и рыдала на груди у молодого человека, повторяя, точно безумная:

— Неся снопы... неся снопы свои!

Подобно тому как, бывало, выйдя на палубу в полночный час и глянув в бездонную глубь звездного неба, он испытывал почти религиозный восторг перед красотою его и блеском, — так теперь глубина этого чистого чувства (только сейчас вполне открывшегося ему) поразила его и наполнила великой благодарностью его сердце. Всемилостивый боже, как же могло случиться, что он, жалкое, заброшенное существо, удостоился подобной любви? Значит, не напрасна, не напрасна была его жизнь — черствой неблагодарностью было думать так! — если ему достался этот бесценный дар. Что перед ним все честолюбивые мечты? Праздное тщеславие, и только. Богатство, слава? Пройдет год, и другие имена зазвучат громче твоего, а ты будешь лежать глубоко под землей со всеми твоими титулами, выгравированными на крышке гроба. Только истинная любовь может пережить тебя и долгий век втайне благословлять твою память или же, опередив тебя, стать твоей заступницей у престола всевышнего. Non omnis moriar [Не весь я умру (лат.).], если, умирая, я продолжаю жить в одном-двух нежных сердцах; и никакое одиночество и отчаяние не страшны мне в жизни, если есть святая душа, которая, отлетев, по-прежнему любит меня и охраняет молитвой.

— Если... если это так, дорогая леди, — сказал мистер Эсмонд, — зачем же мне расставаться с вами? Если господь ниспослал мне это великое благо и, где бы я ни был, — теперь я знаю это, — сердцем моя дорогая госпожа всегда со мной, позвольте же мне постоянно наслаждаться близостью моего счастья до тех пор, покуда смерть нас не разлучит. Уедем вместе... покинем Европу, страну, где столько печальных воспоминаний тревожит вас. Начнем новую жизнь в новом мире. Добрый милорд не раз поминал при мне о тех землях в Виргинии, которые нашему... его предку даровал король Карл. Фрэнк подарит их нам. Там, в лесах, никто не спросит, нет ли пятна на моем имени, никому не будет дела до звания, которое я ношу.

— А дети, а долг, а мой добрый отец? Генри! — вскричала она. — У него теперь никого нет, кроме меня; сестра моя скоро покинет его, и на старости лет он останется совсем один. После воцарения новой королевы он признал господствующую церковь; и здесь, в Винчестере, где его знают и любят, нашелся для него и приход. Когда дети покинут меня, я останусь при нем. Я не могу последовать за ними в широкий мир, куда лежит их путь: я боюсь этого мира. Но они будут навещать меня здесь; и вы тоже, Генри... да, да, вот как сегодня, когда я вновь увидела и могла благословить вас.

— Я бросил бы все, чтобы последовать за вами, — сказал мистер Эсмонд, но вы, дорогая госпожа моя, вы не хотите сделать то же ради меня.

— Тсс, дитя! — перебила она и потом продолжала с тихой материнской грустью в голосе и выражении лица:

— Вы только еще вступаете в мир, дорогой мой Генри. Я же, слабая и грешная душа, должна теперь удалиться от мира и в одиночестве замаливать свои былые ошибки. Если б у нас существовали монастыри, — как было прежде и как того хотели бы многие пастыри нашей церкви, — я ушла бы в один из них и в раскаянии и молитвах провела бы остаток своих дней. Но я не перестала бы любить вас... да, ибо в той любви, которую я питаю к вам сейчас, нет греха; и мой дорогой лорд с небес видит мое сердце; и видит слезы, которые смыли мое прегрешение... а теперь... теперь мое место здесь, с детьми, покуда я еще нужна им, и с моим бедным отцом, а...

— А не со мной? — спросил Гарри.

— Тсс, — повторила она и поднесла руку к его губам. — Я была вашей сиделкой, Гарри, я долгие часы проводила у вашей постели, когда вы болели оспой. Вы этого не видели. Ах! Я молила бога о смерти, но случись так, я умерла бы в грехе. Страшно даже вспоминать об этой поре. Теперь все это прошло и осталось позади, и все уже прощено мне. Если я снова буду нужна вам, я приду, где бы вы ни были. А если когда-нибудь сердце ваше будет ранено, приходите ко мне, дорогой мой. Молчите! Дайте мне договорить. Вы никогда не любили меня, дорогой Генри... да, да, и сейчас не любите, и я благодарю бога за это. Я следила за вами и по тысяче признаков я знала, что это так! Помните, как вы радовались, уезжая в колледж? Это я настояла на вашем отъезде. Я рассказала это моему отцу, и мистеру Эттербери тоже, когда я беседовала с ним в Лондоне. И оба они дали мне отпущение грехов, оба, а ведь они святые люди, облеченные властью связывать и разлучать. И они простили меня, как простил и мой дорогой супруг, перед тем как уйти к ангелам на небо.

— Мне кажется, ангелы не все живут на небе, — сказал мистер Эсмонд. И подобно тому как брат прижимает к груди сестру, как мать припадает к сердцу сына, так на мгновение возлюбленная госпожа Эсмонда приблизилась и благословила его.

Глава VII.

Уолкот встречает меня как желанного гостя

Когда они подошли к дому в Уолкоте, в окнах гостеприимно светились огни; в дубовой гостиной был накрыт стол к ужину; казалось, любовь и прощение ожидают вернувшегося блудного сына. Несколько слуг, старых знакомых Эсмонда, вышли встретить его на крыльцо; были там и старуха домоправительница и молодой Локвуд из Каслвуда, одетый в оранжевую с синим ливрею милорда. Когда они вошли в сени, миледи сжала руку Гарри. Глаза ее сияли неизъяснимой нежностью.

— Добро пожаловать, — сказала она и ничего не прибавила больше, только откинула со лба светлые локоны и черный капюшон. Нежная улыбка расцвела на ее зардевшемся лице; никогда еще она не казалась Гарри такой прекрасной. Радость, светившаяся в ее чертах, была лучше всякой красоты; она взяла за руку сына, ожидавшего ее в сенях; другой рукой она по-прежнему опиралась на руку Эсмонда.

— Добро пожаловать, Гарри! — подхватил молодой лорд. — Видишь, мы все собрались тут, чтобы сказать тебе это. Вот старушка Пинкот, взгляни, какой она стала красавицей. — И Пинкот, еще постаревшая и ничуть не более красивая, чем прежде, низко присела перед капитаном, как она назвала Эсмонда, сказав молодому лорду: «Уж полно вам».

— А вот Джек Локвуд. Из него выйдет отличный гренадер, и из меня тоже; мы оба запишемся к тебе в полк, кузен. Как только мне исполнится семнадцать, я поступаю в армию: каждый дворянин должен служить в армии. Э, посмотрите-ка, кто сюда идет! Хо-хо! — Он громко захохотал. — Сама госпожа Трикс, и с новою ленточкой на шее; я так и знал, что она повяжет новую ленту, как только услышит, что у нас нынче офицер в гостях.

Веселый этот разговор происходил в сенях уолкотского дома, откуда широкая лестница вела к открытой галерее, на которую выходили двери спален; и там, с восковой свечой в руке, озаренная ее пламенем, появилась госпожа Беатриса, блестя на свету шелком пунцовой ленты, обвивавшей самую стройную и белую шею в мире.

Эсмонд оставил ребенка, а нашел теперь женщину, ростом выше среднего и сверкающую такой красотой, что не мудрено, если в глазах его отразились восторг и изумление. Ее же глаза блестели так искристо и жарко, что, бывало, целые толпы устремлялись за ней, как бы влекомые непреодолимой силой; помню, в тот вечер, когда великий герцог впервые явился в театр, после победы при Рамильи, все головы были повернуты и взоры обращены не на него, а на нее (случилось так, что она вошла в эту самую минуту с противоположной стороны театра). Она была брюнетка; глаза, волосы, брови и ресницы у нее были темные; волосы вились пышными волнами и рассыпались по плечам; но лицо было ослепительной белизны, точно снег на солнце, и только щеки рдели румянцем, и еще ярче алели губы. Говорили, что рот и подбородок у нее чересчур полны и крупны; быть может, это и было бы недостатком в мраморной богине, но не в женщине, чей взор был огонь, чья улыбка была любовь, чей голос был сладчайшая музыка, чей облик пленял совершенством форм, здоровьем, решительностью, живостью, чья ножка ступала по земле легко и в то же время твердо и чьи движения, медленные ли, быстрые ли, всегда были исполнены совершенной грации; воздушная, как нимфа, надменная как королева, то кроткая, то повелительная, то насмешливая, в каждом своем движении она была неизменно прекрасна. Думая о ней, пишущий эти строки как будто молодеет, и несравненный образ ярко встает в его памяти.

Так, держа свечку перед собой и подхватив платье прелестно округленной рукою, она легко сбежала по ступеням, чтобы приветствовать Эсмонда.

— И красные чулки надела, и белые туфли! — воскликнул милорд, продолжая смеяться. — Вот как, сударыня. Да вы и в самом деле решили расставить сети господину офицеру. — Она меж тем приближалась, сияя улыбкой, обращенной к Эсмонду, который ничего больше не видел и не замечал, кроме ее глаз. Она подходила, слегка вытянув вперед шею, словно ждала, что он поцелует ее, как в те дни, когда она была ребенком.

— Нет, нет, — сказала она. — Я уж теперь слишком большая! Добро пожаловать, кузен Гарри! — И она грациозно присела перед ним, склонившись почти до земли, но при этом все смотрела на него своими блестящими глазами и улыбалась пленительной улыбкой. Казалось, все ее существо струило любовь. Гарри, не сводивший с нее очарованного взгляда, похож был на первого влюбленного, каким его описывает Мильтон.

— N'est ce pas? [ Верно? (франц.).] — вполголоса произнесла своим нежным голосом миледи, все еще не выпускавшая его руки,

Эсмонд вздрогнул, обернулся и густо покраснел, встретив ясный взор своей госпожи. Он совсем позабыл о ней в своем восхищении перед filia pulcrior.

— Правую ногу вперед, носок наружу, так; теперь приседаем пониже и показываем наши красные чулки. Они с серебряными стрелками, Гарри. Это подарок вдовствующей виконтессы. Трикс нарочно бегала надеть их, — не унимался милорд.

— Тсс, глупый мальчишка! — сказала мисс, поцелуями заставляя брата замолчать; потом ей непременно понадобилось расцеловать и маменьку, причем из-за плеча последней она все время поглядывала на Гарри. И хоть его она целовать не стала, но протянула ему обе руки, а потом обеими руками сжала его руку и сказала:

— Ах, Гарри, мы так рады, так рады вам!

— А на ужин вальдшнепы! — вскричал милорд. — Ура! Уж очень постная была проповедь.

— А сегодня двадцать девятое декабря, и наш Гарри воротился домой.

— Ура, старушка Пинкот! — снова вскричал милорд. У моей дорогой госпожи губы сложились так, как будто на них дрожали слова молитвы. Она пожелала, чтобы Гарри повел к столу Беатрису, сама же пошла с молодым виконтом; явился к ужину и Том Тэшер, чье общество не доставило никакого удовольствия, по крайней мере, четверым из пяти участников трапезы. Впрочем, он удалился, как только подали сладкое, и тогда, усевшись перед камином, в котором весело потрескивал огонь, попивая вино, которое подливала ему то миледи, то, мило краснея, Беатриса, Гарри повел рассказ о приключениях своей походной жизни, и так прошел этот прекраснейший вечер. Наутро он встал много позднее солнца — столь крепок, сладок и освежителен былого сон. Когда он проснулся, ему показалось, будто покой его всю ночь охраняли ангелы. Быть может, и в самом деле кто-то, подобный ангелам чистотой и любовью, благословлял его в своих молитвах.

Утром, как то было заведено в доме, немногочисленные домочадцы собрались вместе, и капеллан прочитал молитву. Эсмонд заметил, что госпожа Беатриса не слишком прилежно внимает поучениям Тэшера; глаза ее все время блуждали по сторонам; по крайней мере, когда бы он ни поднял голову, он непременно встречался с ней взглядом. Пожалуй, он и сам слушал его преподобие без особого рвения. «Вот это могла быть моя жизнь, — думал он. Это мог быть мой удел, отныне и до преклонных лет. Что же, разве не приятный удел жить подле самых своих дорогих друзей и никогда не разлучаться с ними? Покуда... покуда не явится суженый, который уведет с собой прелестную Беатрису», — и лучшая часть проповеди Тома, быть может, являвшая истинный образец учености и красноречия, безнадежно пропала для бедного Гарри, в воображении которого этот призрак суженого заслонил все, в том числе и самого проповедника.

Во время молитвы Беатриса стояла на коленях чуть впереди Гарри Эсмонда. Красные чулки на этот раз заменены были серыми, а туфли были черные, но от этого ее ножки не казались менее хорошенькими. Все розы весны не могли бы поспорить со свежестью ее щек; что же до глаз, то, по мнению Эсмонда, ничто не могло бы сравниться с их лучезарным блеском. Миледи виконтесса казалась утомленной, как бы после бессонной ночи, и лицо ее было бледно.

Мисс Беатриса, взглянув на мать, тотчас же подметила эти признаки нездоровья и принялась сокрушаться о ней.

— Я уже старуха, дитя мое, — с кроткой улыбкой отвечала ей миледи, — и не могу казаться такой юной, как ты.

— А она никогда не будет казаться такой доброй, как вы, доживи она хоть до ста лет, — сказал милорд, обнимая мать за талию и целуя ее руку.

— Я вам кажусь очень злой, кузен? — спросила Беатриса, круто повернувшись к Эсмонду; при этом ее хорошенькое личико оказалось так близко от него, что душистые мягкие волосы почти касались его подбородка. Обращаясь к Эсмонду, она положила кончики пальцев на его рукав; и он накрыл их ладонью.

— Я — ваше зеркало, — сказал он, — и это зеркало не льстит.

— Он хочет сказать, что ты очень часто смотришь на него, дитя мое, заметила миледи не без лукавства. Беатриса тотчас же отскочила от Эсмонда и кинулась целовать милую маменьку, закрывая ей рот своей хорошенькой ручкой.

— Что ж, на Гарри приятно посмотреть, — сказала миледи, отведя ее руку и ласково глядя на молодого человека.

— Да, потому что всегда приятно видеть счастливые лица, — сказал он.

— Аминь, — отозвалась миледи и вздохнула. Гарри подумал, что, верно, ей пришел на память покойный супруг и это воспоминание явилось ей как бы укором, потому что улыбка сбежала с ее лица и оно вновь приняло свое обычное грустное выражение.

— Ах, Гарри, до чего же к нам идет этот пурпур с серебром и этот черный парик! — воскликнул милорд. — Матушка, мне надоели мои волосы. Когда же и я начну носить парик? Скажи, Гарри, а откуда у тебя такой славный steenkirk?

— Это из кружев вдовствующей виконтессы, — отвечал Гарри. — Она подарила мне и это и еще много других красивых вещей.

— Выходит, вдовствующая виконтесса не такая уж плохая особа, — заметил милорд.

— Она не так... не так красна, как себя малюет, — сказала мисс Беатриса.

Брат расхохотался.

— Вот я ей передам и скажу, что это ты сказала, Трикс; честное слово, скажу! — воскликнул он.

— Она и сама поймет, что у вас не хватило бы на это ума, милорд, сказала мисс Беатриса.

— Ну, не будем ссориться в день приезда Гарри, — сказал молодой лорд. Попробуем до Нового года дожить в мире. А теперь — за рождественский пирог; кстати, вот и вино; ах, нет, это Пинкот с чаем.

— Угодно вам выбрать чашку, капитан? — спросила госпожа Беатриса.

— Вот что, Гарри, — продолжал милорд, — после завтрака я покажу тебе своих лошадей, а вечером мы отправимся расставлять силки для птиц, а в понедельник в Винчестере большой петушиный бой... Ты любишь петушиные бои, Гарри? Сэссекс против Гэмпшира, двадцать одна пара петухов, ставка десять фунтов и пятьдесят фунтов последний бой.

— Ну, а ты, Беатриса? — спросила миледи. — Чем ты позабавишь нашего гостя?

— Я буду его слушать, — сказала Беатриса. — Уж, наверно, у него много найдется, о чем порассказать нам. И я заранее ревную к испанским красавицам. Признайтесь, Гарри, хороша была та монахиня в Кадиксе, которую вы спасли из рук солдата? Ваш слуга вчера вечером рассказывал об этом на кухне, а миссис Бетти пересказала мне, когда причесывала меня поутру. И еще он говорил, что вы, верно, влюблены, потому что целые ночи просиживали на палубе без сна и целые дни занимались писанием стихов.

Гарри подумал, что если вчера он нуждался в теме для своих стихов, то сегодня он обрел ее, и что никакие Линдамиры и Арделии, воспетые стихотворцами, не могут сравниться красотою с этим юным созданием, правда, вслух он ничего не сказал, но кое-кто другой сделал это за него.

То была сама его дорогая госпожа, которая, выждав окончания завтрака и оставшись с Эсмондом наедине, тотчас же завела речь о своих детях, — о нраве каждого из них и о своих надеждах и тревогах, связанных с их будущим.

— Сейчас, покуда оба они дома, в родном гнезде, я не боюсь за них, сказала она, — но меня страшит тот час, когда они вступят в свет, куда я не смогу последовать за ними. С будущего года Беатриса начнет свою службу. До вас, быть может, дошли слухи о... о молодом лорде Блэндфорде. Оба они были еще детьми, и все это лишь праздная болтовня. Я знаю, моя кузина никогда не допустит, чтобы он сделал такую скромную партию, какую представляет собой Беатриса. Во всей Европе едва ли найдется принцесса, которую она сочла бы достойной своего сына или своего честолюбия.

— Ни одна принцесса в Европе не может сравниться с Беатрисой, — сказал Эсмонд.

— Красотою — быть может, — отвечала миледи. — Она очень красива, не правда ли? Я говорю это не как мать, ослепленная пристрастием. Вчера, когда она спускалась с лестницы, я наблюдала за вами; я прочла это на вашем лице. Мы, женщины, глядим тогда, когда вы и не подозреваете, милый Гарри, и видим больше, чем вам кажется; вот хотя бы только что, когда зашел разговор о ваших стихах, — а вы недурно писали, будучи еще мальчиком, — вы подумали о том, что Беатриса — прекрасная тема для стихов, ведь, правда, вы так подумали, Гарри? (Джентльмен, к которому были обращены эти слова, только и нашелся, что покраснеть в ответ.) И это верно, как верно и то, что вы не первый, кого пленило ее хорошенькое личико. На это не нужно много времени. Такие глаза очень скоро узнают свою силу и очень рано научаются пускать ее в ход. — И, поглядев на него долгим, проницательным взором, благородная вдова вышла «из комнаты.

Да, это верно: такие глаза в пять-десять взглядов покоряют человека; он раб, он весь горит; он забыл обо всем на свете; их блеск так ослепил его, что недавнее прошлое уже подернулось для него туманом; и они кажутся ему столь прекрасными, что он жизнь готов отдать за то, чтобы они светили только ему одному. Что нежная любовь самых дорогих друзей рядом с подобной драгоценностью? Воспоминание может ли быть сильнее надежды? Покой томления? Благодарность — желаний? Мне случалось бывать в богатейших сокровищницах Европы, и, глядя на королевские бриллианты, я думал о войнах, которые велись ради обладания ими; о великих правителях, из-за них свергнутых и умерщвленных или же их ценою выкупленных из неволи, о миллионах, истраченных на их покупку, и о смельчаках, поплатившихся жизнью за попытку добыть из недр земли эти маленькие сверкающие стеклышки, которые для меня не дороже пуговицы на шляпе. И есть другие блестящие безделушки (столь же чистой воды), из-за которых, с тех пор как существует род человеческий, люди ссорятся и убивают друг друга; но век их недолог: пройдет десяток-другой лет, и они померкнут и потускнеют. Где теперь те алмазы, что озаряли чело Клеопатры или сверкали в глазницах Елены?

На следующий день после прибытия Эсмонда в Уолкот Том Тэшер получил дозволение отдохнуть от своих обязанностей и, нарядившись в парадную одежду, отправился изъясняться в своих чувствах некоей молодой особе, с которой его преподобие мечтал сочетаться законным браком и которая, как оказалось, была не вдовою виконта, а осиротевшей подругой саутгемптонского пивовара, обладательницей двух или трех тысяч фунтов; ибо сердце доброго Тома всегда столь исправно повиновалось рассудку, что даже сама Венера, будь она бесприданницей, не заставила бы его забиться. Итак, он уселся на своего мерина и рысцой затрусил навстречу радостям любви, предоставив Эсмонда обществу его дорогой госпожи и ее дочери, а также молодого лорда, восхищенного не только перспективой беседы со старым другом, но и временным избавлением от наставника и его латыни.

Со свойственной ему искренностью и простодушием юноша болтал о различных предметах и людях, в том числе немало и о самом себе. Легко было заметить, что и он и его сестра всегда одерживали верх над любящей матерью, в то же время постоянно оспаривая друг у друга первенство в ее сердце; и хотя добрая леди утверждала, что любит обоих одинаково, было нетрудно догадаться, что Фрэнк — ее любимец и баловень. Он и сейчас командовал всем домом (кроме разве строптивой Беатрисы) не хуже, чем в дни своего детства, когда, бывало, муштровал деревенских мальчишек в играх и даже со вкусом поколачивал их, точно заправский капрал. Что же до Тома Тэшера, то его преподобие являл в обращении с молодым лордом те почтение и обходительность, которые он всегда выказывал всякой знатной особе, независимо от ее лет или роста. Впрочем, молодого лорда нельзя было не любить — так подкупающе мила была вся его повадка, его красота, веселость, звонкий смех и мелодичный голос. Он пленял и покорял всюду, где только появлялся. Я уверен, что его дедушка, старый декан, и ворчливая старуха домоправительница миссис Пинкот точно так же были его рабами, как и мать; что же до Эсмонда, то и он вскоре испытал на себе действие чар юноши и подчинился им, как все прочие в доме. Одно лишь присутствие Фрэнка и его бесхитростная беседа доставляли ему удовольствие, какого он никогда не испытывал от общества людей, приятнейших в обхождении или блиставших умом. Когда юноша входил в комнату, словно солнечный луч озарял все кругом; его смех, его болтовня, благородная красота его черт и ясный взгляд веселили душу, тая в себе неизъяснимое очарование. При первом жалобном слове рука его опускалась в карман за кошельком, и весь он уже горел сочувствием и желанием прийти на помощь. Его успех у женщин, когда год или два спустя, совсем еще мальчиком, он вступил в свет, и те безумства, которые они ради него совершали (как, впрочем, и он ради них), напомнили о карьере Рочестера и затмили славу де Граммона. Даже кредиторы любили его; и самые жестокосердые ростовщики, равно как самые чопорные и неприступные представительницы прекрасного пола, ни в чем не могли ему отказать. Он не был одарен особым остроумием, но что бы он ни говорил, казалось, другому так никогда не сказать. Я видел, как женщины толпились вокруг него в фойе Брюссельского театра; а когда во время представления он сидел на сцене, публика больше глядела на него, чем на актеров; и я помню еще, как под Рамильи, когда он был ранен и упал, огромный рыжий шотландец-сержант зарыдал, точно женщина, бросил свою алебарду и, подхватив его на руки, как малого ребенка, вынес из-под неприятельского огня. Трудно было представить себе пару, более прекрасную, нежели эти брат и сестра; хотя после того, как птенец вылетел из материнского гнезда, их редко видели вместе.

Спустя два дня по прибытии Эсмонда, во время обеда (то был последний день года и для Гарри Эсмонда столь радостный, что, казалось, ради него не жаль всех перенесенных и ныне забытых страданий), молодой лорд, наполнив кубок и пригласив Гарри последовать его примеру, провозгласил тост за здоровье своей сестры, величая ее при этом «маркизой».

— Маркиза! — изумленно воскликнул Гарри, чувствуя, как любопытство и ревность ужалили его в сердце.

— Что за вздор, милорд, — сказала Беатриса, вскинув голову. Миледи виконтесса бросила быстрый взгляд на Эсмонда и тотчас же потупила глаза.

— Ну да, маркиза Блэндфорд, — сказал Фрэнк. — Ты разве не знаешь, Гарри, разве Крашеное Чудище тебе не говорило? (Это была одна из кличек, которыми милорд щедро наделял вдовствующую виконтессу.) У Блэндфорда есть локон ее волос; а однажды герцогиня застала его перед госпожою Трикс на коленях и надавала ему пощечин, да еще сказала, что велит доктору Хэйру высечь его.

— Не мешало бы и мистеру Тэшеру высечь вас, — сказала Беатриса.

Миледи сказала только:

— Надеюсь, Фрэнсис, подобные глупости ты рассказываешь только дома.

— Да это же правда, честное слово, — продолжал Фрэнк. — Поглядите-ка, матушка, как надулся Гарри, а у Беатрисы лицо стало такого цвета, как ее чулки с серебряными стрелками.

— Пожалуй, нам лучше оставить джентльменов одних за бутылкой вина и приятным разговором, — сказала госпожа Беатриса, поднимаясь с видом юной королевы, и, шурша развевающимися шелками, вышла из комнаты.

Леди Каслвуд последовала за ней, но остановилась, чтобы поцеловать Фрэнка, и при этом снова искоса поглядела на Эсмонда.

— Не повторяй больше этих глупостей, дитя мое, — сказала она, — а кроме того, не пей слишком много. Гарри никогда не питал пристрастия к вину. — С этими слове она также направилась к двери, по дороге еще раз обернув к молодому человеку свое ласковое прекрасное лицо.

— Клянусь богом, это чистая правда, — сказал Фрэнк, потягивая вино с важностью настоящего лорда. — Что ты скажешь об этом лиссабонском, Гарри? Настоящий колларес! Это получше портвейна; его привезли к нам испанские корабли, что нынешний год воротились из Виго; матушка купила его в Саутгемптоне, где в то время стоял один из этих кораблей — «Роза», под командою капитана Хоукинса.

— Да ведь я же приплыл на этом корабле! — вскричал Гарри.

— Что ж, значит, он привез не только хорошее вино, но и хорошего человека, — сказал милорд. — Ах, Гарри, как бы я хотел, чтобы у тебя не было этой проклятой темной полосы в гербе.

— А почему? — спросил Эсмонд.

— Представь, что меня убьют, когда я буду служить в армии, — каждый дворянин должен служить в армии! — кто ж позаботится о женщинах? Трикс не засидится дома, а матушка влюблена в тебя, да, да, я уверен, что она влюблена в тебя. Она только тебя и хвалит, только о тебе и говорит; когда она отправилась в Саутгемптон, чтобы поглядеть на твой корабль, тут я и догадался. Но ты сам понимаешь — это невозможно. Наш род — один из самых древних в Англии; мы явились сюда вместе с Завоевателем; мы были всего лишь баронеты — ну и что ж? Нас к этому принудили. Иаков Первый принудил нашего прадеда принять титул. Мы выше титулов; нам, старой английской знати, они не нужны. Королева вольна любого пожаловать в герцоги. Взять хоть Блэндфордова отца, герцога Черчилля, и герцогиню Дженнингс, его жену, — кто они такие, Гарри? Да, черт возьми, сэр, кто они такие, чтобы задирать нос перед нами? Где они были, когда наш предок скакал с королем Генрихом по полям Азинкура или после Пуатье наполнял вином чашу французского короля? Тысяча чертей, сэр, отчего бы Блэндфорду и не жениться на Беатрисе? Он; женится на ней, черт возьми, или будет иметь дело со мной. Мы породнимся с самыми знатными семьями Англии, и только с самыми знатными семьями Англии. Ты — Эсмонд по крови, дружище, а что до твоего рождения, тут уж ничего не поделаешь. Давай выпьем еще бутылку. Как? Больше не хочешь? Да ведь эту на две трети выпил я. Хорошие вечера мы, бывало, проводили с моим отцом; ты был верен ему до конца, Гарри. Ты постоял за родную кровь, а что до твоей незадачи, тут, знаешь ли, ничего не поделаешь... ничего не поделаешь.

Старший из собеседников сказал, что его ждут за чайным столом миледи. Юноша — лицо у него раскраснелось, голос был громче обычного — затянул обрывок какой-то песни и пошел прочь из комнаты. Почти тотчас же Эсмонд услышал, как он скликает своих собак и смеется и разговаривает с ними. Все в нем: жесты и взгляды, особенности речи и походка, — живо напоминало ему покойного лорда, отца Фрэнка.

Так миновал канун Нового года; еще задолго до полуночи все разошлись по своим комнатам; леди Каслвуд вспоминала, должно быть, другие новогодние ночи, когда звенели заздравные кубки и веселье не смолкало вокруг того, для кого ныне уже не существует счета времени, и не захотела дожидаться вместе с детьми, покуда раздастся с соборной колокольни весть о рождении 1703 года. Эсмонд же, когда зазвонили колокола, сидел в своей комнате у огня, погруженный в раздумье, и, слушая, как замирают отголоски вдали, взглянул в окно, обращенное к городу, и увидел высокие башни собора, темнеющие в морозном небе, и ясные звезды в вышине над ними.

Должно быть, зрелище небесных огней навело его на мысль об иных светилах. «Итак, ее глаза уже ранили, и не раз, — подумал Эсмонд. — Но кого же — кто мне скажет об этом?» К счастью, здесь его кузен, и Эсмонд знал, что без особых усилий выведает о госпоже Беатрисе все что угодно из бесхитростной болтовни ее брата.

Глава VIII.

Семейные разговоры

Что больше всего нравилось Гарри в его юном кузене и чему он охотно подчинялся (ибо не видел надобности противиться), — был тот безмятежно-покровительственный тон, который усвоил себе молодой лорд, как будто повелевать было его неоспоримым правом и всем вокруг (кто был ниже его званием) надлежало склоняться перед виконтом Каслвудом.

— Я свое место знаю, Гарри, — говорил он. — Я не гордец; мальчики в Винчестерском колледже зовут меня гордецом, но это неправда. Я всего лишь Фрэнсис Джеймс виконт Каслвуд, пэр Ирландии. А мог бы я быть (знаешь ли ты это?) маркизом и графом Эсмондом, пэром Англии. Покойный король, мой крестный отец, предлагал этот титул покойному лорду, но тот отказался. Тебе бы следовало это знать, Гарри, дружище, ведь ты член семьи; темная полоса так уж и останется в твоем гербе, но ты все-таки принадлежишь к одному из славных семейств в Англии, и ты был верен моему отцу, и, черт возьми, я так же буду верен тебе! Ты никогда не будешь нуждаться в друге, Гарри, покуда у Фрэнсиса Джеймса виконта Каслвуда есть в кошельке хоть шиллинг. Сейчас у нас тысяча семьсот третий год; в тысяча семьсот девятом я достигну совершеннолетия. Я тогда возвращусь в Каслвуд; я буду жить в Каслвуде; я заново отстрою дом. К тому времени мое состояние вновь приумножится. Покойный виконт дурно вел дела и сильно расстроил мое состояние. Моя мать, как ты сам видишь, живет очень скромно и не может дать мне того положения, которое приличествует пэру королевства; у меня только и есть, что пара лошадей, наставник и камердинер, который в то же время и грум. Но когда я достигну совершеннолетия, я изменю все это. Наш дом будет таким, каким он должен быть. Ты ведь будешь приезжать к нам в Каслвуд, правда, Гарри? Твои две комнаты с окнами во двор всегда будут в твоем распоряжении; а если кто-нибудь вздумает гнушаться тобой — черт возьми! — ему придется иметь дело со мной. Женюсь я рано; Трикс к тому времени, пожалуй, будет уже герцогиней; ведь в любой день может случиться, что пушечное ядро разорвет в клочья его светлость.

— Что такое? — вскричал Гарри.

— Тсс, это тайна! — сказал милорд виконт. — Ты член семьи, и, клянусь богом, ты доказал свою преданность нам, а поэтому я расскажу тебе все. Блэндфорд женится на ней — или, — тут он положил свою маленькую руку на эфес шпаги, — ты меня понимаешь. Блэндфорд знает, кто из нас двоих лучше владеет оружием. Тесак, рапира или кинжал и шпага, пусть выбирает что угодно: я всегда побью его. Мы уже мерились силами, Гарри, и, клянусь богом, он знает, что я из тех людей, с которыми не шутят.

— Но не хочешь же ты сказать, — заметил Гарри, подавляя смех, но не скрывая удивления, — что ты можешь принудить лорда Блэндфорда, сына первого человека в королевстве, жениться на твоей сестре... приставив ему шпагу к горлу?

— Я хочу сказать, что мы родня по материнской линии, хоть это и не так уж лестно. Я хочу сказать, что Эсмонды не хуже Черчиллей и что когда воротится король, сестра маркиза Эсмонда ни в чем не будет уступать дочерям самых знатных вельмож в королевстве. Во всей Англии есть только два маркиза: Уильям Герберт, маркиз Поуис, и Фрэнсис Джеймс, маркиз Эсмонд; а теперь слушай, Гарри, — только прежде поклянись, что никогда никому не скажешь об этом. Дай мне слово джентльмена, ибо ты настоящий джентльмен, хоть ты и...

— Ну ладно, ладно, — сказал Гарри несколько нетерпеливо.

— Так вот: когда после несчастливой дуэли покойного виконта матушка приехала с нами в Лондон искать суда на всех вас (что до Мохэна, он мне заплатит своей кровью, это так же верно, как то, что меня зовут Фрэнсис, виконт Эсмонд), мы остановились в доме нашей кузины, миледи Мальборо, с которой прежде долгое время были в ссоре. Но в час несчастья она осталась верна родной крови, как и вдовствующая виконтесса, как и ты, Гарри. Итак, сэр, покуда матушка хлопотала перед покойным принцем Оранским, — ибо никогда я не назову его королем, — а вы пребывали в заключении, мы все жили в доме милорда Мальборо, который в то время находился с войском в Голландии и лишь приезжал ненадолго. И вот... но только, Гарри, ты верно никому не скажешь?

Гарри еще раз поклялся сохранить тайну.

— Ну вот, мы, видишь ли, превесело проводили там время; миледи Мальборо нас очень полюбила и пообещала сделать меня своим пажом, а для Трикс исхлопотала место фрейлины при дворе, и покуда матушка плакала, запершись у себя наверху, мы всячески веселились; и герцогиня постоянно целовала меня, и ее дочери тоже, а Блэндфорд по уши влюбился в Трикс, и она также к нему благоволила, и однажды он... он поцеловал ее в углу за дверью — да, поцеловал, — а герцогиня накрыла их и отпустила по такой пощечине обоим, и Трикс и Блэндфорду, что стоило посмотреть на это! А потом она сказала, чтоб мы тотчас же покинули ее дом, и обвинила матушку, будто все это было с ее ведома, но это неправда, она в ту пору и не думала ни о чем, кроме покойного отца. Тогда-то мы и уехали в Уолкот. Блэндфорда заперли в его комнате и не дали ему даже проститься с Беатрисой. Но я-то проник к нему. Я взобрался по водосточной трубе и заглянул в окно, перед которым он сидел и плакал.

«Маркиз, — говорю я, как только он отворил окно и помог мне влезть, вам знакома моя шпага», — потому что шпагу я захватил с собой.

«О виконт! — говорит он. — О мой дорогой Фрэнк! — И тут он бросился мне на шею и громко зарыдал. — Я так люблю госпожу Беатрису, что умру, если она не будет моей».

«Мой милый Блэндфорд, — говорю я, — вы еще слишком молоды, чтоб думать о женитьбе», — ему ведь было всего пятнадцать, а в эти годы жениться еще рано.

«Но я готов ждать хоть двадцать лет, если только она согласна, говорит он. — Я никогда, никогда, никогда не женюсь на другой. Даже на принцессе королевской крови не женюсь, сколько бы меня ни заставляли. Если только Беатриса захочет ждать, ее Блэндфорд клянется быть ей верным до гроба». И он мне дал расписку (только там были ошибки, потому что он написал: «Я гатов подпесатъ своей кровью» , — а ведь это не так пишется, правда, Гарри?) в том, что он обязуется не жениться ни на ком, кроме досточтимой госпожи Гертруды Беатрисы Эсмонд, единственной сестры его лучшего друга Фрэнсиса Джеймса, пятого виконта Эсмонда. Тогда я дал ему локон ее волос.

— Локон ее волос! — воскликнул Эсмонд.

— Да. Трикс подарила мне его в тот самый день, после стычки с герцогиней. Мне он был ни к чему; поэтому я отдал его Блэндфорду, и мы поцеловались на прощание и «сказали друг другу: «Прощай, брат мой». Потом я по той же трубе спустился на землю, а вечером мы уехали домой. И он теперь в Кембридже, в Королевском колледже, куда и я вскоре отправлюсь; и если он не сдержит своего обещания (он только одно письмо прислал мне за это время) ему знакома моя шпага, Гарри. А теперь отправимся на петушиный бой в Винчестер.

— Но только знаешь что, — со смехом добавил он, помолчав немного, едва ли Трикс станет очень убиваться из-за него. Помилуй господи! Стоит ей увидеть мужчину, как она уже готова строить глазки; всего лишь месяц назад молодой сэр Уилмот Кроули из Королевского Кроули и Энтони Хенли из Олресфорда обнажили из-за нее шпаги в Винчестерском собрании.

В эту ночь мистеру Гарри спалось далеко не так сладко и приятно, как в первые две ночи, проведенные им в Уолкоте. «Итак, эти ясные глаза уже сияли другому, — думал он, — а прелестные губки, или, по крайней мере, щечки, принялись уже за дело, для которого они предназначены природой. Еще и шестнадцати лет нет ей, а уже один юный джентльмен вздыхает над локоном ее волос, а два деревенских сквайра готовы перерезать друг другу глотки за честь протанцевать с нею. Не глупец ли я, что лелею в себе эту страсть, безрассудно раздувая огонь, который мне же опалит крылья? Крылья! Не лучше ли сказать — костыли? Пусть между нами всего восемь лет разницы, но по опыту жизни я на тридцать лет старше. Мне ли, с моим унылым лицом и неловкими манерами, питать надежду понравиться столь прекрасному созданию! Каковы бы ни были мои заслуги, какое бы я ни завоевал себе имя, она даже слушать меня не станет. Она будет маркизой, я же навсегда останусь безыменным, незаконнорожденным сиротой. О господин мой, господин мой! (И тут, томимый страстной тоской, он задумался о клятве, данной бедному лорду в его смертный час.) О моя госпожа, любимая и великодушная, оценишь ли ты когда-нибудь жертву, принесенную ради тебя бедным сиротою, которого ты любишь и который так любит тебя?»

Тут мучительное искушение овладело им. «Одно лишь мое слово, — думал Гарри, — одно лишь краткое признание, и все изменилось бы сразу; но нет, я поклялся у смертного ложа моего покровителя. Ради него и его близких, ради святой любви и радости прошлых дней я дал слово, и да поможет мне небо не нарушить его! «

На следующий день, хотя Эсмонд ничем не обнаруживал происходившего в нем и, даже напротив того, сидя с друзьями за утренней трапезой, старался быть более обыкновенного радостным и веселым, его дорогая госпожа, от светлого взора которой, казалось, не могло укрыться ни одно движение его души, заметила, что его гнетет какая-то тайная забота; ибо не раз, покуда длился завтрак, она тревожно взглядывала на него, и когда затем он поднялся к себе в комнату, она почти тотчас же последовала за ним и осторожно постучалась у его дверей.

Должно быть, ей все стало ясно, как только она переступила порог, ибо нашего молодого джентльмена она нашла укладывающим вещи, согласно принятому им накануне решению — ни дня не медля, бежать от соблазна.

Она плотно затворила за собой дверь и прислонилась к ней, очень бледная, со сложенными на груди руками, устремив взгляд на молодого человека, который стоял на коленях перед раскрытым дорожным мешком.

— Вы уже едете, так скоро?

Он поспешно поднялся с колен, покраснев, быть может, оттого, что его как бы застигли врасплох, взял прекрасную руку своей госпожи — ту, что была украшена обручальным кольцом, — и поцеловал ее.

— Так будет лучше, дорогая леди, — сказал он.

— Я еще за завтраком знала, что вы уедете. Я... я думала, вы еще поживете здесь. Что случилось? Отчего вы не хотите остаться с нами подольше? Что такое сказал вам Фрэнк? О чем вы так поздно разговаривали вчера вечером?

— Мне дан отпуск из Челси всего на три дня, — сказал Эсмонд, стараясь придать своему тону как можно более веселости. — Тетушка — она велит мне звать ее тетушкой — теперь вправе указывать мне; ей я обязан моим офицерским чином и моим расшитым кафтаном. Я теперь у нее в большой милости; завтра в Челси обедает новый мой начальник — генерал Лэмли, который назначил меня своим адъютантом, и я должен присутствовать на этом обеде. Взгляните, сударыня, вот письмо от вдовствующей виконтессы; я получил его со вчерашнею почтой, но не хотел говорить об этом, чтоб не нарушить веселья последней нашей встречи.

Миледи взглянула на письмо и отложила его с улыбкой, в которой была тень пренебрежения.

— Мне не для чего читать это письмо, — сказала она (что, впрочем, было весьма кстати, ибо в послании из Челси, написанном тем удивительным французским, языком, которым всегда пользовалась в своей переписке вдовствующая виконтесса, Эсмонду разрешалась гораздо более длительная отлучка, нежели он говорил. «Je vous donne, писала ее милость, — oui jour, pour vous fatiga parfaictement de vos parens fatigans» [Я даю вам восемь дней, чтобы вам успели окончательно прискучить ваши скучные родственники (искаж. франц.).]).

— Мне не для чего читать это письмо, — сказала она. — Что вам сказал вчера вечером Фрэнк?

— Не много такого, чего бы я не знал сам, — отвечал мистер Эсмонд. — Но я пораздумал над этим немногим, и вот мой вывод: я не имею права на имя, которое ношу, дорогая леди; только благодаря вашему великодушию я продолжаю называться этим именем. Если какой-нибудь час я помышлял о том, что, быть может, и вам приходило в голову...

— Да, Гарри, приходило, — сказала она. — Я думала об этом и продолжаю, — думать. Я охотнее назвала бы своим сыном вас, нежели самого высокородного принца в Европе, да, да, самого высокородного принца. Ибо кто еще столь добр и отважен и кто будет так любить ее, как любите вы? Но есть обстоятельства, о которых матери трудно говорить.

— Я знаю их, — с улыбкой прервал ее мистер Эсмонд. — Я знаю, что существует сэр Уилмот Кроули из Королевского Кроули и мистер Энтони Хенли из Олресфорда, и милорд маркиз Блэндфорд, которому, видимо, отдается предпочтение перед другими. Скоро вы попросите меня надеть шаферский бант и потанцевать на свадьбе ее милости маркизы.

— О Гарри, Гарри, все это вздор, и вовсе не то страшит меня! вскричала леди Каслвуд. — Лорд Черчилль дитя еще, и его увлечение Беатрисой лишь ребяческая прихоть. Родители скорее согласятся видеть его в могиле, нежели позволят ему взять жену из рода менее знатного, нежели его собственный. Так неужели вы думаете, что я стану вымаливать мужа для дочери Фрэнсиса Эсмонда или допущу, чтобы моя девочка стала предметом ссор сына с родителями, обманом войдя в эту гордую семью, где с нею станут обходиться как с низшею? Нет, я не пойду на подобное бесчестие. И Беатриса не унизится до этого. Ах, Генри, в ней, а не в вас причина моих сомнений. Я знаю вас обоих, и я люблю вас; разве я должна стыдиться теперь этой любви? Нет, нет, никогда, и не думайте, милый мой Гарри, что вы мне кажетесь недостойным Беатрисы.

Моя бедная девочка, вот за кого я боюсь, — меня страшит ее необузданное своеволие, ее ревнивый нрав (говорят, и я была ревнива, но, хвала господу, ныне я исцелилась от этого греха), ее тщеславие, против которого бессильны мои уговоры ж мои молитвы, — лишь страдания, опыт и раскаяние могут исправить ее. Ах, господи! Не будет счастлив тот, кто ее полюбит. Ступайте прочь, сын мой, оставьте ее, любите нас по-прежнему и не поминайте лихом; что же до меня, дорогой мой, вы знаете, что в этих стенах собрано сейчас все, что я люблю на земле.

Пришлось ли Эсмонду впоследствии убедиться в истине этих печальных слов, от глубины сердца сказанных ему его любящей госпожой? Он получил предостережение, но и другие его получали, как прежде, так и после него; и оно принесло ему не более пользы, нежели большинству мужчин.

Молодой виконт был несказанно огорчен, узнав, что Гарри должен вернуться в Лондон и не может сопровождать его на петушиный бой; но, без сомнения, милорд утешился, когда победу одержали гэмшпирские петухи; он не пропустил ни одной схватки и громко ликовал по поводу поражения, нанесенного Сэссексу.

По дороге к городу слуга Эсмонда, подъехав к своему господину, стал рассказывать ему с лукавой усмешкой, что госпожа Беатриса велела приготовить себе новое платье и голубые чулки, намереваясь нарядиться во все это нынче к обеду; и, узнав об отъезде гостя, пришла в такую ярость, что дала пощечину своей служанке. Бедняжка, по словам рассказчика, прибежала в людскую вся в слезах, и след удара еще краснел на ее щеке. Однако Эсмонд строго приказал слуге отстать на несколько шагов и замолчать и продолжал путь, занятый своими мыслями, которых было у него предостаточно — и грустных и таких, что рождали чувство неизъяснимой радости и умиления.

Его госпожа, с которою целый год он был в разлуке, снова стала его любимого госпожой. В семье, которая его оттолкнула и которую он любил горячо и беззаветно, он снова был родным. Красота Беатрисы сияла ему теперь ласково и мирно, и, глядя на нее, он испытывал то же наслаждение, с каким рассматривал улыбающиеся лики мадонн в монастыре Кадикса, когда был послан туда с белым флагом; что же до его госпожи, трудно было описать то чувство, с которым он взирал на нее. Встреча с ней была Счастьем; расставание не показалось тягостным; сыновняя нежность, любовь, почтительная и в то же время заботливая, наполняли его душу при мысли о ней; так было и есть, в близости или в разлуке, и так будет до смертного часа и того, что ждет нас потом; это священное пламя горит в нем и, если будет на то милость божья, никогда не угаснет.

Глава IX.

Я участвую в кампании 1701 года

Итак, мистер Эсмонд воротился в Лондон, и если его внезапная и самовольная отлучка рассердила вдовствующую виконтессу, то столь быстрое возвращение обрадовало ее и заставило забыть свой гнев.

Прибыв на место, он тотчас отправился представляться своему новому начальнику, генералу Лэмли, который принял его весьма любезно, ибо знавал его отца, кроме того, — как ему угодно было заметить, — слыхал самые лестные отзывы о мистере Эсмонде от генерала, адъютантом которого тот состоял во время экспедиции в Виго. Этой зимой мистер Эсмонд был официально зачислен поручиком в стрелковый полк бригадного генерала Уэбба, в те время находившийся вместе со своим командиром во Фландрии; но, состоя в личной свите генерала Лэмли, Эсмонд присоединился к своему полку лишь год спустя, после битвы при Бленгейме, завершившей кампанию 1704 года. Поход начался очень рано; наши войска выступили еще до окончания зимы и под командою самого терцета осадили город Бонн на Рейне. Его светлость прибыл в армию удрученный горем, с траурной повязкой на рукаве в знак постигшего его дом несчастья, и тот самый пакетбот, который привез генералиссимуса, доставил опередившим его войскам почту, среди которой было и письмо к Эсмонду от его дорогой госпожи, содержавшее немало интересных для него известий.

Юный маркиз Блэндфорд, сын его светлости, учившийся в Королевском колледже в Кембридже (куда не так давно отправился и милорд виконт с мистером Тэшером в качестве наставника, но только не в Королевский, а в колледж св. Троицы), заболел оспой и скончался, имея шестнадцать лет от роду; таков был конец невинной юношеской страсти, разрушивший все честолюбивые замыслы бедного Фрэнка о будущем его сестры.

Госпоже Эсмонд хотелось, чтобы он вернулся, — так, по крайней мере, можно было понять из ее писем; однако близость неприятеля делала это невозможным, и наш молодой джентльмен, приняв посильное участие в осаде, которую здесь нет надобности описывать, остался, по счастью, цел и невредим и после сдачи города пил вместе с другими за здоровье своего генерала. Почти весь этот год он провел в боях и ни разу не испрашивал отпуска, благодаря чему, впрочем, избегнул участи двоих или троих менее счастливых приятелей, потерпевших крушение во время страшной бури, разразившейся в последних числах ноября, той самой, что «на бледную Британию сошла» (как о том пел мистер Аддисон) и потопила десятки лучших наших кораблей и пятнадцать тысяч моряков.

Говорили, что герцога весьма тяжело поразил удар, обрушившийся на его семью; однако врагам его пришлось убедиться, что он одинаково хорошо умеет справляться и с ними и с собственным горем. Как ни успешны были действия великого полководца в минувшем году, победы новой кампании затмили их блеск. Его светлость генералиссимус после Бонна воротился в Англию, армия же отступила в Голландию, и герцог снова присоединился к ней в апреле 1704 года, сев на корабль в Гарвиче и высадившись в Маасланд-Слюис; вслед за тем его светлость без промедления отправился в Гаагу, где принимал иностранных послов, представителей местной власти и иных сановных особ. Повсюду — в Гааге, Утрехте, Рурмонде и Маастрихте — его светлости оказывались величайшие почести; гражданские власти выходили навстречу его поезду, в честь его палили из пушек, повсюду воздвигали почетные арки, а для джентльменов, составлявших его многочисленную свиту, задавали роскошные пиры. Между Льежем и Маастрихтом его светлость сделал смотр войскам Генеральных штатов, а затем и английским, стоявшим под командой генерала Черчилля близ Буа-ле-Дюк. Меж тем делались приготовления к долгому походу; в армии прошел слух, встреченный общим ликованием, что генералиссимус намерен вынести войну за пределы Нидерландов и идти по направлению к Мозелю. Еще до выступления из Маастрихта мы узнали, что туда же идут французы под командою маршала Виллеруа.

В конце мая армия достигла Кобленца; назавтра же его светлость, вместе с генералами свиты, посетил курфюрста Трирского в его замке Эренбрейтштейн; и в то время как герцог пировал на празднестве, данном в его честь курфюрстом, драгуны и конница переправились через Рейн. Покуда во всем этом еще было много новизны, праздничности и блеска; великая и славная армия триумфально шествовала по дружественной стране, к тому же красотами природы превосходившей все, когда-либо мною виденное.

Пехота и артиллерия, стараясь не отставать от конницы, также перешли Рейн у Эренбрейтштейна и через Майнц направились к Кастелю; здесь его светлость с генералами и всею свитой были встречены на берегу каретами курфюрста и под пушечные салюты доставлены во дворец его высочества, где их ожидал еще более блистательный прием. Местом сбора армии назначен был Гидлинген в Баварии, и туда различными путями следовали английские, голландские и датские войска, а также их немецкие союзники. Пехота и артиллерия, под командою генерала Черчилля, перешли Неккар у Гейдельберга, и Эсмонду удалось повидать этот город и знаменитый замок (все еще красивый, несмотря на разрушения, произведенные французами во время последней войны), который напомнил ему о его предке, верой и правдой служившем здесь прекрасной и несчастной пфальцграфине, сестре первого короля Карла.

В Миндельсгейме нашего командира посетил знаменитый принц Савойский, и все мы собрались, чтобы увидеть этого блестящего и неустрашимого воина; принц объехал наши полки, выстроенные в боевом порядке, и выразил свое восхищение доблестной английской армией. Наконец между Диллингеном и Лавингеном мы впервые завидели неприятеля, отдаленного от нас лишь водами Брентца. Курфюрст Баварский, полагая, что его светлость направит свой первый удар на Донауверт, послал лучшие свои войска на соединение с графом Даркосом, стоявшим близ названного города у подножия Шелленберга, где спешно возводились укрепления и тысячи саперов были заняты рытьем траншей.

Второго июля его светлость начал штурм; о том, как успешно закончился он для нас, нет надобности распространяться. Его светлость двинул в бой шесть тысяч пехотинцев, английских и голландских, тридцать эскадронов конницы и три полка имперских кирасир; сам герцог переправился через реку во главе кавалерии. Паши войска шли на приступ с невиданным пылом и отвагой, многие добегали до орудий противника и падали сраженными у самого бруствера, однако победа далась нам нелегко, и, быть может, мы и вовсе не одержали бы ее, если б на подмогу не явился принц Баденский с имперскими частями после этого неприятель уже не мог устоять против нас; мы ворвались в его траншеи, устроили там страшное побоище и потом гнали его до самого Дуная, где многие солдаты пытались спастись вплавь, следуя примеру своих военачальников, графа Даркоса и самого курфюрста. Наши войска победоносно вступили в оставленный баварцами Донауверт; там, по слухам, курфюрст намеревался оказать нам истинно горячий прием, сжегши нас заживо во время сна; и в самом деле, погреба в домах, когда мы захватили город, оказались набиты соломой. Но хотя факелы были налицо, факельщики все убежали. Таким образом, горожане сохранили свои дома, а наш генерал захватил все боевое снаряжение неприятеля, найденное в его арсеналах, складах и хранилищах. Пять дней спустя в полках принца Людвига торжественно пропели «Te Deum» [Тебя Бога (хвалим) (лат.).], а в наших отслужили благодарственный молебен; и поздравления, полученные в этот самый день его светлостью генералиссимусом от принца Савойского, явились как бы возгласом «аминь», завершившим религиозную церемонию.

А затем, после величественного шествия войск по дружественной стране, после бесчисленных, празднеств и пиров при дворах немецких князей, после жестоких и упорных битв и, наконец, торжества победы наши войска ступили на неприятельскую землю, передавая: все кругом огню и мечу, и тут мистеру Эсмонду пришлось узнать и другую сторону войны: горящие усадьбы, опустошенные поля, вопли женщин над трупами отцов и сыновей и пьяный разгул солдатни среди слез, насилия и смерти. Отчего ж горделивая Муза истории, с восторгом описывая доблесть героев и. величие побед, пропускает все эти картины, столь жестокие, грубые, позорные и, однако же, занимающие куда более места в трагедии войны? Вы, английские джентльмены, мирно сидящие у своего очага, теша свою гордость песнями, сложенными но славу наших военачальников, вы, юные красотки, торопливо сбегающие по лестнице на призывный звук барабана и трубы, чтоб радостными кликами приветствовать британских гренадеров, знаете ли вы все, из чего слагается победа, которую вы празднуете, и слава героев, которым вы воздаете хвалу? У нашего великого полководца, которого едва ли не боготворила Англия да и вся почти Европа, исключая французов, била одна истинно богоподобная черта: ни победы, ни поражения, ни опасноста не могли смутить его хладнокровия. Перед величайшим препятствием или пустяковой помехой, перед сотней тысяч воинов в боевом строю или крестьянином, убитым на пороге своей пылающей хижины, среди сборища пьяных немецких князьков, при королевском дворе, за дощатым столом, заваленным военными картами, и в виду неприятельской батареи, изрыгающей пламя и смерть, усеивая трупами землю вокруг, — он всегда оставался спокоен, холоден и непреклонен, как судьба. Изменить для него было все равно, что отвесить церемонный поклон; ложь, черная, как воды Стикса, сходила с его уст столь же легко, как комплимент или замечание о погоде. Он мог завести любовницу и покинуть ее, мог предать своего благодетеля или отблагодарить его — а при случае и заколоть — все с тем же безмятежным спокойствием и при этом не более испытывая муки совести, нежели Клото, когда она прядет свою нить, или Лахезис, когда она перерезает ее. От офицеров принца Савойского я слыхал, что в час битвы принц словно становился одержим каким-то боевым неистовством; глаза его загорались, он бешено метался из стороны в сторону, сыпал проклятиями вперемежку с поощрительными выкриками, точно науськивая кровавых псов войны, и сам всегда находился во главе охоты. Наш же герцог у жерла пушки был всегда так же спокоен, как в дверях гостиной. Быть может, он не стал бы таким великим мужем, если б его сердце знало любовь или ненависть, страх или жалость, упрек или раскаяние. Он столько же был способен на величайший подвиг храбрости или хитроумнейший расчет, сколько и на гнуснейшую подлость, он мог с одинаковой устрашающей невозмутимостью солгать, обмануть любящую женщину или отнять полпенни у нищего, и ему были равно доступны и самые возвышенные и самые низкие проявления человеческой природы.

Все эти его свойства были отлично известны в армии, где встречались люди различных политических взглядов и притом обладавшие немалым умом и проницательностью; но он внушал такое доверие к себе как к первому полководцу мира, такой восторг и веру в свой гений и свою звезду, что те самые солдаты, которых он заведомо обсчитывал при выдаче жалованья, те самые офицеры, которых он всячески оскорблял и использовал в своих интересах (ибо он умел использовать каждого от мала до велика, кто только ни встречался на его пути, и у каждого находил, что взять — кровь солдата, или шляпу дворянина с дорогим украшением, или сто тысяч крон из королевской казны, или два из трех фартингов, составляющих содержание полуголодного стрелка, или в молодые годы — поцелуй у женщины, и заодно и золотую цепочку с ее шеи, от каждой и каждого стремясь урвать что только можно; и при этом, как я уже сказал, сохранял божественную способность с одинаковым равнодушием созерцать гибель героя и падение воробья с крыши. Не то чтобы он не умел плакать; в нужную минуту он всегда мог двинуть в бой и этот резерв; у него наготове были и слезы и улыбки, на случай, если представится надобность в мелкой разменной монете. Он готов был прислуживаться к чистильщику сапог, как и льстить министру или государю; умел быть надменным и смиренным, мог грозить, каяться, плакать, с чувством жать вам руку или, в удобную минуту, вонзить вам нож в спину), — те самые из его людей, которые лучше всех его знали и больше всех терпели от него, восхищались им больше других, и когда он гарцевал перед рядами, идущими в бой, или в самый решительный миг выносился навстречу батальону, дрогнувшему под напором врага, солдаты и офицеры вновь обретали мужество, видя великолепное спокойствие его черт, и в его воле черпали неотразимую силу.

После великой победы при Бленгейме преклонение перед герцогом всей армии, не исключая его злейших недругов, дошло до подлинного неистовства более того, те самые офицеры, которые в глубине души проклинали его, особенно громко выражали свой восторг. Да и кто отказал бы в похвале такой победе и такому победителю? Уж только не автор этих строк; можно мнить себя философом, но тот, кто сражался в этот памятный день, всегда будет вспоминать о нем не иначе, как с волнением и гордостью.

Правый фланг французов находился у самого Дуная, близ деревни Бленгейм, в которой помещалась штаб-квартира маршала Таллара; расположение его войск тянулось примерно лиги на полторы и, минуя Лютцинген, доходило до лесистого склона, у подножия которого сосредоточено было не менее сорока эскадронов, действовавших против принца Савойского. Там еще недавно была деревушка, но французы сожгли ее дотла, так как лес представлял собою укрытие более надежное и более легко обороняемое.

Перед этими двумя деревнями и линией французских позиций, пересекая болото, наполовину высохшее от жары, протекал небольшой ручей, не более двух футов шириною; и этот ручей остался единственной преградой между обеими армиями к шести часам утра, когда наши войска подошли и расположились в боевом порядке напротив французов, так что с их позиций отлично видны были наши; и задолго до первого залпа широкая равнина уже казалась черной от кишевших на ней войск.

Пальба из пушек, как наших, так и неприятельских, продолжалась много часов. У французов батареи были расположены впереди пехоты, и действие их наносило значительный урон нашим частям, в особенности коннице и правому флангу, занятому имперскими полками под командою принца Савойского, который не мог двинуть вперед ни пехоту, ни артиллерию, так как местность перед ним была изрезана рвами и болотами, весьма затруднявшими передвижение пушек.

Было уже за полдень, когда мы начали наступление; первыми пошли в атаку войска левого фланга, где командовал лорд Кате, самый отважный и самый популярный офицер английской армии. На долю нашего молодого адъютанта выпала честь объезжать с приказами линию фронта, наблюдая величественное зрелище двух славных армий, в боевом порядке выстроенных друг против друга; и словно для полноты приобретенного им воинского опыта, он удостоился отличия, нередко сопутствующего боевой славе; наряду со многими сотнями храбрецов он в самом начале славного сражения при Бленгейме был выведен из строя. В первом часу дня закончилась перегруппировка войск для атаки, совершенная с немалыми трудностями и промедлением, под свирепым огнем неприятельских орудий, более многочисленных и занимавших более выгодную позицию, нежели наши; и соединенный корпус англичан и гессенцев, показывая пример храбрости, двинулся на Бленгейм во главе с командующим нашим крайним левым флангом, генерал-майором Уилксом; этот доблестный командир шел впереди вместе со своими офицерами, бесстрашно обнажив голову на виду у неприятеля, поливавшего смельчаков сильнейшим орудийным и ружейным огнем, на который нашим запрещено было отвечать иначе, как копьями и штыками, лишь после того, как они достигнут французских палисадов. Туда и направил шаг бесстрашный Уилкс и вонзил шпагу в доски палисада, прежде чем подоспели остальные. Вражеская пуля уложила его на месте, равно как и полковника, майора и еще нескольких из сопровождавших его офицеров; наши солдаты с возгласами «ура» ринулись на приступ, но, несмотря на всю их отвагу и решительность, смертоносный огонь противника заставил их остановиться, а в это же время с фланга, из Бленгейма, ударил на них отряд французской конницы, нанося жестокий урон нашим рядам. Три яростных и отчаянных попытки штурма предприняла наша пехота, и все три были отбиты неприятелем; и в конце концов наши полки были смяты и отступили в беспорядке к тому самому ручью, который час тому назад мы так решительно и бодро переходили, а французская кавалерия преследовала отступавших, продолжая колоть и рубить.

Но здесь на победителя ударила с бешеной силой английская конница во главе с Эсмондовым начальником, генералом Лэмли, и под защитою ее эскадронов обращенная в бегство пехота сумела оправиться и привести в порядок расстроенные ряды; Лэмли же тем временем, отбросив назад французскую конницу, устремился прямо к деревне Бленгейм и палисадам укрепления, где среди груды мертвых тел лежали Уилкс и сотни других отважных англичан. Но о том, что было далее, о славной пашей победе, мистер Эсмонд не знал ничего, ибо его лошадь, сраженная пулей, рухнула вместе с всадником, придавив его своей тяжестью, и он впал в беспамятство, от которого очнулся на какое-то мгновение лишь для того, чтобы снова лишиться чувств от сильной боли и потери крови. Смутно помнятся ему лишь чьи-то стоны, сквозь забытье доносившиеся до него, да промелькнувшая мысль о той, которая так много места занимала в его сердце, и о том, что наступил конец его земному поприщу, его надеждам и его несчастьям.

Пришел он в себя от нестерпимой боли: грудь его была обнажена, слуга поддерживал ему голову, добрый и преданный гэмпширский товарищ [Перед тем как мне отправиться в этот поход, моя госпожа прислала ко мне Джона Локвуда, который с тех пор никогда со мною не расставался. — Г. Э.] в слезах склонялся над своим господином, которого он считал мертвым, а полковой врач зондировал рану в плече, полученную, должно быть, в тот самый миг, когда подстреленная лошадь увлекла в своем падении всадника. Сражение в этой стороне уже кончилось; деревня была занята англичанами, храбрые ее защитники — кто в плену, кто бежал, а многие утонули в ближних водах Дуная. Если бы не усердие верного Локвуда, Эсмонду — а с ним и этой повести — пришел бы тут конец. Мародеры уже рыскали по полю в поисках добычи, и Джек прикладом мушкета размозжил голову одному из этих молодцов, который успел стащить с Эсмонда парик и шляпу, отцепить от пояса кошелек и пару выложенных серебром пистолетов, подарок вдовствующей виконтессы, и уже шарил в его карманах, когда Локвуд своим неожиданным появлением помешал грабителю докончить дело.

Лазареты для наших раненых устроены были в Бленгейме, и здесь Эсмонд пролежал несколько недель, находясь между жизнью и смертью; рана, полученная им, была не так глубока, и врачу на месте удалось извлечь пулю; но на следующий день, уже в лазарете, открылась у него горячка, едва не унесшая нашего молодого джентльмена в могилу. Джек Локвуд рассказывал, что в бреду он произносил престранные речи: называл себя маркизом Эсмондом и, схватив за руки лекарского помощника, пришедшего перевязать его рану, утверждал, что это госпожа Беатриса и что он сделает ее герцогиней, если только она скажет «да». Так проходили его дни среди безумных видений и vana somnia [Пустые сновидения (лат.).], а между тем вся армия пела «Те Deum» в честь одержанной победы, и наш герцог, получивший титул имперского принца, пировал на роскошных празднествах, заданных в его честь римским королем и его дворянами. Его светлость воротился домой через Берлин и Ганновер, и Эсмонд пропустил все состоявшиеся в этих городах пиры, непременным участником которых бил и его генерал, в числе прочих офицеров сопровождавший нашего великого полководца. Когда же Эсмонд получил возможность передвигаться, он выбрал путь через город герцога Вюртембергского, Штутгарт, вновь посетил Гейдельберг, затем направился в Маннгейм и закончил скучным, но неутомительным плаванием по Рейну, в котором, без сомнения, нашел бы много радостного и прекрасного, если бы не томился всем сердцем о доме, где его ждало нечто несравненно более прекрасное и радостное.

Яркими и приветливыми, почти как глаза его владычицы, показались ему огни Гарвича, когда голландский пакетбот бросил якорь у берегов Англии. Не теряя ни минуты, как вы легко можете себе представить, Эсмонд поспешил в Лондон, где вдовствующая виконтесса встретила его с распростертыми объятиями, уверяя на своем обычном англо-французском наречии, что он приобрел истинный air noble, что бледность ему к лицу, что он Амадис и достоин Глорианы, и — о, громы и молнии! — какова же была его радость, когда он услышал, что владычица его уже вступила в исполнение своих обязанностей при дворе и вместе с ее величеством находится в Кенсингтоне! Мистер Эсмонд приказал было уже Джеку Локвуду достать лошадей, чтобы нынче же вечером ехать в Винчестер, но, услышав эту новость, он тотчас же отменил свое распоряжение; ему более нечего было делать в Хэмпшире; все, чего он желал и к чему стремился, находилось теперь за стеною Кенсингтон-парка, в двух-трех милях пути. Никогда еще бедный Гарри так усердно не гляделся в зеркало, словно желая воочию убедиться в своем bel air и узнать, точно ли идет к нему бледность; никогда еще не уделял столько заботы завивке парика и выбору кружев и вышивок, как нынче, когда господин Амадис готовился предстать перед госпожой Глорианой. Мог ли огонь французских батарей сравниться смертоубийственною силой с разящим взглядом очей ее милости? О, громы небесные, до чего прекрасны были эти очи!

И подобно тому, как перед ослепительными лучами утреннего солнца меркнет луна, теряясь в прозрачном небе, так другое прекрасное лицо, о котором Эсмонд вспоминал, быть может, невольно краснея, словно расплывалось в тумане, печальное и бледное, устремив на него взор, исполненный ласки; так, должно быть, смотрела на возлюбленного Эвридика, когда, повинуясь зову рока и Плутона, удалялась в царство теней.

Глава X.

Старая песня о глупце и женщине

Какие бы удовольствия ни предпочитал Эсмонд (а он столь же был склонен desipere in loco [Мудрость забыть порой (лат.).], как и большинство молодых людей его возраста), все они были теперь к его услугам, равно как и лучшее общество города. Когда армию отвели на зимние квартиры, те из офицеров, у кого были деньги или связи, поспешили получить отпуск, находя, что много приятнее развлекаться на Пэл-Мэл или в Гайд-парке, нежели скучать всю зиму за крепостными стенами старых фландрских городов, где расположились английские войска. В Гарвичском порту что ни день бросали якорь голландские и фламандские шхуны и пакетботы; дороги, ведущие в Лондон, и лучшие гостиницы полны были джентльменов, возвращающихся из армии; все таверны и кабачки города кишели красными мундирами, а утренние приемы нашего великого герцога в Сент-Джеймском дворце были так же многолюдны, как в Генте и Брюсселе, где ему отдавались почести, подобающие суверенному монарху. Хотя Эсмонд был приписан в чине поручика к стрелковому полку, которым командовал прославленный полководец, бригадир Джон Ричмонд Уэбб, он в полку ни разу не был и даже не представлялся его славному командиру, хотя полк проделал тот же поход и участвовал в том же сражении. Состоя личным адъютантом при генерале Лэмли, командовавшем конной дивизией, которая продвигалась к Дунаю иным, нежели пехота, путем, Эсмонд до сих пор не имел случая встретиться со своим командиром и товарищами-однополчанами; и только в Лондоне, в доме на Голден-сквер, где в то время жил генерал-майор Уэбб, капитан Эсмонд впервые мог засвидетельствовать свое почтение будущему своему начальнику, другу и покровителю.

Кто знавал этого блестящего и наделенного многими совершенствами джентльмена, тот, верно, помнит, что он слыл — и, кажется, немало тем гордился — первым красавцем в армии; некий поэт, три года спустя в скучнейших виршах воспевший битву при Уденарде, так писал об Уэббе:

Навстречу подвигам нас славный Уэбб ведет,

Вождю послушные, спешат полки вперед.

Им генерал указывает путь,

Так Марс в сраженье шел когда-нибудь.

Любимец неба, равен наш герой

Отвагой Гектору, Парису — красотой.

По мнению мистера Уэбба, эти стихи ничем не уступали Аддисоновым, написанным в честь победного бленгеймского похода, и должно признаться, что роль Гектора a la mode de Paris [По парижской моде (франц.).] весьма тешила честолюбие этого достойного джентльмена. Не только во всей нашей армии, но и среди блистательных придворных и кавалеров Maison du Ro, сражавшихся в неприятельских рядах под началом Виллеруа и Вандома, нелегко было бы найти офицера, который превосходил бы его качествами солдата или джентльмена, был бы доблестнее или прекраснее лицом. И если мистер Уэбб верил всему тому, что говорил о нем свет, и был непоколебимо убежден в своем несравненном уме, красоте и отваге, кто вправе укорять его? Этому самодовольству он был обязан неизменно отличным расположением духа, благотворно отзывавшимся на его друзьях и подчиненных.

Он был родом из очень старинной уилтширской семьи, которую почитал первой в мире; он мог доказать, что происходит по прямой линии от короля Эдуарда Первого и что родоначальник его, Роальд де Ричмонд, скакал по Гастингскому полю рядом с Вильгельмом Завоевателем. «Мы были джентльменами, Эсмонд, — говорил он не раз, — когда Черчилли еще был конюхами». Он был очень высок и даже без каблуков имел шесть футов и три дюйма росту, a когда надевал ботфорты, пышный парик и шляпу с пером, так и все восемь. «Я выше Черчилля ростом, — рассуждал он, бывало, оглядывая себя в зеркало, — и я лучше сложен, чем он; правда, если женщинам непременно нужна бородавка на носу у мужчины, то тут я ничего не могу поделать; придется уступить первенство Черчиллю». Он постоянно сравнивал свой рост с ростом герцога и просил друзей сказать, кто из них выше. Будучи навеселе, он нередко пускался в подобные откровенности, и тогда шутники смеялись и поощряли его, друзья за него огорчались, льстецы и интриганы всячески его раззадоривали, а доносчики спешили повторить его слова в штаб-квартире, разжигая вражду между великим полководцем и одним из самых его искусных и доблестных помощников.

Неприязнь мистера Уэбба к герцогу была очевидна, и не нужно было долго беседовать с ним, чтобы в том убедиться; а его супруга, боготворившая своего генерала, который казался ей еще во сто крат выше ростом, прекраснее и мужественнее, чем его сотворила щедрая природа, питала к герцогу ярую ненависть, какую и подобает верной жене испытывать к врагам своего мужа. Не то чтоб его светлость в самом деле заслуживал это название: мистер Уэбб тысячу раз вел о своем начальнике самые нелестные разговоры, а тот неизменно прощал ему, хотя благодаря стараниям шнырявших повсюду шпионов знал слово в слово не только все эти разговоры, но и тысячу других, которых Уабб никогда не вел. Но сей великий муж легко прощал; ему свойственно было оставлять без внимания и обиды и услуги.

Если кто-нибудь из детей моих или внуков даст себе труд прочитать настоящие воспоминания, я не хотел бы, чтоб он составил себе представление о великом герцоге по этим запискам современника [Эти строки мемуаров Эсмонда написаны на отдельном листке, вложенном между страниц рукописи и помеченном 1744 г.; по-видимому, это было сделано после того, как Эсмонд узнал о смерти герцогини.]. Не было человека, которого бы столько превозносили и порицали, сколько этого славного воина и государственного деятеля; и поистине не было ни одного, кто больше заслуживал бы величайшей похвалы и строжайшего осуждения. Если автор этих строк более склонен к последнему, возможно, некоторая личная обида может служить тому объяснением.

Когда Эсмонд явился на утренний прием к генералиссимусу, оказалось, что его светлость не сохранил ни малейшего воспоминания об адъютанте генерала Лэмли, и, несмотря на давнишнее знакомство с роднею Эсмонда (и милорд Фрэнсис, и виконт, отец Генри, вместе с ним служили во Фландрии и под знаменами герцога Йоркского), герцог Мальборо, всегда любезный и предупредительный с так называемыми законными представителями родя Каслвудов, никакого внимания не обратил на бедного поручика, носящего их имя. Одно слово ласки или одобрения, один приветливый взгляд могли бы переменить мнение Эсмонда об этом великом человеке; и кто знает, быть может, вместо сатирического изображения, от которого не в силах удержаться его перо, скромный историограф прибавил бы еще один панегирик к числу уже существующих. Стоит лишь изменить угол зрения, и величайший подвиг покажется низостью, подобно тому как великан превращается в пигмея, если заглянуть в подзорную трубу с другого конца. Вы вольны описывать людей и события, но кто знает, не затуманено ли ваше зрение, надежен ли источник вашей осведомленности. Пусть бы великий одним приветливым словом удостоил малого (разве не сошел бы он с раззолоченной колесницы, чтоб протянуть руку Лазарю, одетому в рубище, если бы знал, что Лазарь может ему быть полезен?) — и Эсмонд, не жалея сил, боролся бы за него пером и мечом; но лев в ту пору не нуждался в услугах мыши, и наш muscipulus [Мышонок (лат.).] удалился, затаив в сердце горечь.

Так или иначе, но молодому джентльмену, который в глазах своих родичей и в своих собственных, без сомнения, являлся законченным героем, пришлось убедиться, что истинный герой дня обращает на него не больше внимания, чем на последнего барабанщика своей армии. Вдовствующая виконтесса, узнав о подобном пренебрежении к носителю имени Эсмондов, рассвирепела и дала генеральную баталию леди Мальборо (как она упорно продолжала называть герцогиню). Ее светлость в ту пору была смотрительницей гардероба ее величества и одной из первых особ в королевстве (как ее супруг — во всей Европе), и упомянутая баталия разыгралась в гостиной королевы.

Герцогиня в ответ на шумные протесты моей тетки заявила надменно, что она сделала все, что могла, для законной ветви рода Эсмондов и никто не вправе требовать, чтобы она еще заботилась о приблудных детях, выросших в этом семействе.

— Приблудных детях, — в ярости подхватила виконтесса, — если ваша светлость помнит, среди Черчиллей тоже есть приблудные дети, однако герцог Бервик устроен как нельзя лучше.

— Сударыня, — возразила герцогиня, — вам должно быть известно, кто виноват в том, что в семействе Эсмондов нет таких герцогов, и как случилось, что планы некоей леди потерпели неудачу.

Эсмондов приятель, Дик Стиль, в этот день дежуривший при особе принца, слышал спор между обеими леди. «И честное слово, Гарри, — говорил он потом, — боюсь, что последнее слово осталось не за твоей тетушкой».

Он не мог удержаться, чтобы сохранить эту историю в тайне; в тот же вечер она обошла все кофейни; не прошло и месяца, как она появилась на страницах «Новостей» под заголовком: «Ответ ее светлости герцогини М-лб-ро придворной даме-папистке, бывшей фаворитке покойного к-ля И-ва», — и была перепечатана десятком других листков с примечанием, в котором указывалось, что, когда глава семьи, к которой принадлежала упомянутая дама, пал на дуэли, «миледи герцогиня неусыпным попечением добилась для вдовы и наследника пенсий от щедрот ее величества». Ссора эта отнюдь не способствовала служебному продвижению Эсмонда и, по правде сказать, настолько устыдила его, что он больше не отваживался показаться на утренних приемах генералиссимуса.

За те полтора года, что Эсмонд не видел своей дорогой госпожи, отец ее, добрый старый декан, успел перейти в лучший мир; он до конца оставался верен своим убеждениям и, умирая, завещал близким всегда помнить о том, что их законный государь — брат королевы, король Иаков Третий. Его кончина была возвышающим душу зрелищем, рассказывала его дочь Эсмонду, и, к немалому ее удивлению (так как жил он всегда очень бедно), потом оказалось, что он оставил ей, своей наследнице, круглую сумму в три тысячи фунтов.

Это скромное состояние позволило леди Каслвуд, когда пришло время ее дочери явиться ко двору, вместе с детьми переселиться в Лондон, в нанятый ею небольшой, но уютный домик в Кенсингтоне, неподалеку от дворца; здесь и нашел своих друзей Эсмонд.

Что до молодого лорда, его университетская карьера довольно быстро закончилась. Честный Тэшер, его наставник, убедился, что на воспитанника не действуют никакие наставления. Милорд занимался одними только проказами; и, как это обычно бывает с юнцами, выросшими под домашним кровом, изощрялся в самых необузданных выходках, так что в конце концов доктор Бентли, новый ректор Святой Троицы, счел необходимым обратиться к его матери, виконтессе Каслвуд, с письмом, в котором просил изъять молодого джентльмена из учебного заведения, где он все равно не учится и своим примером только наносит вред другим. И в самом деле, я слыхал, что по его вине едва не сгорел Невильс-Корт, прекрасный новый флигель нашего колледжа, недавно выстроенный сэром Кристофором Реном. Он надавал тумаков посланному проктора, который пытался задержать его во время ночных похождений, он устроил званый обед в день рождения принца Уэльского, который приходился на две недели раньше его собственного, и два десятка молодых джентльменов, выпив при открытых окнах за здравие короля Иакова, отправились гулять по университетскому двору, распевая роялистские песни и перемежая их возгласами: «Боже, храни короля», — так что сам ректор должен был в полночь выйти из своей квартиры, чтобы разогнать буйную компанию.

То был венец всех эскапад милорда, и после этого преподобный Томас Тэшер, убедившись в полной бесполезности своих проповедей и поучений, отказался от обязанностей наставника его милости, женился на вдове саутгемптонского пивовара и перевез ее и ее деньги в Каслвуд, в пасторский дом.

Миледи, будучи сама, как и все Каслвуды, убежденной тори, не могла сердиться на своего сына за то, что он пил здоровье короля Иакова, и, зная, быть может, что отказ ни к чему не поведет, со вздохом согласилась на желание молодого лорда избрать военную карьеру. Она хотела, чтобы он вступил в полк, где служил мистер Эсмонд, надеясь в лице Гарри дать своевольному юноше советчика и опекуна; но милорд и слышать не хотел ни о чем, кроме гвардии, и в конце концов пришлось выхлопотать для него назначение в полк герцога Ормонда; Эсмонд, воротясь из бленгеймского похода, застал его уже офицером в чине поручика.

Впечатление, которое произвели дети леди Каслвуд, явившись в обществе, было поистине необычным, и слава о них быстро разнеслась по всему городу; общее мнение было, что столь прелестной пары еще никто не видал; в честь юной фрейлины лилось вино в каждой таверне; что же до милорда, то о его красоте говорили даже больше, чем о красоте его сестры. Появилось множество стихов, посвященных обоим, и, по моде того времени, молодого лорда воспевали в анакреонтических песенках как нового Батилла. Можно не сомневаться, что он весьма благосклонно внимал городской молве и с обычной своей непосредственностью и подкупающим добродушием соглашался, что он самый красивый юноша в Лондоне.

Если вдовствующую виконтессу ничто не могло заставить признать красоту Беатрисы (в чем, я полагаю, она отнюдь не была одинока среди женской части общества), то в молодого лорда она, по собственным ее уверениям, влюбилась с первого взгляда, и Генри Эсмонд, воротясь в Челси, нашел, что молодой кузен далеко обогнал его в расположении ее милости. Уже одного рассказа о кембриджском тосте в честь короля было бы достаточно, чтоб покорить ее сердце, заявляла она. «В кого только милый мальчик удался подобной красотой? — спрашивала она Эсмонда. — Не в отца и уж подавно не в мать. Откуда у него такие благородные манеры, такой совершенный bel air? Эта провинциальная вдовушка из Уолкота не могла научить его ничему подобному». Эсмонд придерживался особого мнения касательно провинциальной вдовушки из Уолкота, чья величавая грация и ласковая простота в обхождении всегда казались ему образцом изящного воспитания, но он не стал спорить с теткой по этому поводу. Зато он охотно вторил, когда очарованная виконтесса принималась осыпать похвалами молодого лорда, так как он и сам не видывал юноши прелестнее и пленительнее. В Каслвуде не столько было ума, сколько приятности. «На него глядеть — отрада для души, — говорил, бывало, мистер Стиль, — а смех его оживляет беседу лучше дюжины острот мистера Конгрива, Я предпочел бы его в качестве собутыльника мистеру Аддисону и с большей охотой слушал бы его болтовню, нежели пение Николини. А есть ли кто-нибудь, кто был бы приятнее милорда Каслвуда во хмелю? Я отдал бы все за умение пить так, как пьет этот восхитительный юноша (впрочем, кстати сказать, Дик и сам был мастер выпить, не слишком часто прибегая к передышкам). Трезвый он прелестен; пьяный — попросту неотразим». И, ссылаясь на своего излюбленного Шекспира (который вовсе был забыт, покуда Стиль не ввел его снова в моду), Дик сравнивал лорда Каслвуда с принцем Халем, награждая при этом Эсмонда именем Пистоля.

Смотрительница королевского гардероба, первая дама в Англии после ее величества или даже до ее величества, если верить молве, — ни разу не сказала любезного слова Беатрисе, хотя и выхлопотала ей место фрейлины при дворе, но зато к брату ее она мгновенно прониклась расположением. Когда молодой Каслвуд, только что нарядившийся в военный мундир и похожий на принца из волшебной сказки, явился засвидетельствовать свое почтение ее светлости, она с минуту молча глядела на молодого человека, покрасневшего от смущения, затем, разразившись слезами, обняла его и поцеловала в присутствии дочерей и приближенных. «Он был другом моего мальчика, — говорила она, сдерживая рыдания. — Мой Блэндфорд мог быть теперь таким». Ввиду столь явных знаков расположения герцогини все поняли, что карьера молодого лорда обеспечена, и люди стали льнуть к фавориту фаворитки, отчего тщеславие, добродушие и веселость последнего еще возросли.

Меж тем госпожа Беатриса, в свою очередь, одерживала многочисленные победы, и среди побежденных был некий скромный джентльмен, которого ее прелестные глазки прострелили еще два года тому назад и которому так и не удалось излечиться совершенно; он, разумеется, не мог не знать, как безнадежна всякая страсть, направленная на этот предмет, и прибегнул к лучшему, хоть и недостойному remedium amoris [Средство от любви (лат.).] поспешному бегству от своей очаровательницы и длительной разлуке с нею; так как эта первая рана была не смертельна, то она затянулась довольно быстро, и Эсмонд не испытывал острой боли, почитая себя исцеленным, даже если на самом деле это не было так. Но ко времени его возвращения из бленгеймского похода шестнадцатилетняя молодая леди, которая два года назад казалась ему прекраснейшим созданием в мире, достигла такого расцвета и совершенной красоты, что тотчас же поработила беднягу, уже бежавшего однажды от ее чар. Тогда он пробыл с ней лишь два дня — и поспешил прочь; теперь он видел ее изо дня в день; когда она бывала при дворе, любовался ею; когда она сидела дома, разделял ее досуг в семейном кругу; когда она выезжала, гарцевал рядом с ее каретой; когда она являлась в театр, сидел рядом с нею в ложе или следил за нею из кресел; когда она отправлялась в церковь, исправно отсиживал, не слушая, всю проповедь лишь затем, чтобы усадить ее в портшез, если ей угодно будет отдать ему предпочтение перед другими молодыми джентльменами, постоянно толпившимися вокруг нее. Когда она, следуя за ее величеством, уезжала в Хэмптон-Корт, тьма спускалась над Лондоном. Боже, какие ночи проводил тогда Эсмонд, думая о ней, разговаривая о ней, слагая стихи о ней! Друг его Дик Стиль в ту пору усиленно добивался внимания некоей миссис Скэрлок, молодой леди, которая впоследствии стала его женой; дом этой особы находился на Кенсингтон-сквер, неподалеку от дома, где жила леди Каслвуд. Дик и Гарри, занятые одним и тем же делом, часто встречались. Оба постоянно бродили вокруг Кенсингтона, то стремительно мчались туда, то уныло брели оттуда. Немало бутылок они распили вместе под вывеской «Королевский герб», поверяя друг другу свои чувства, причем каждый терпеливо выслушивал другого, ожидая своей очереди стать рассказчиком. Так укреплялась их дружба, хотя всем окружающим оба они, вероятно, казались несносными. Некоторые стихи Эсмонда — «Глориана за клавикордами», «Букет Глорианы», «Глориана при дворе» — были в тот год напечатаны в «Наблюдателе». Не случалось ли вам читать их? По общему мнению, они были недурны, и некоторые даже приписывали их мистеру Прайору.

Страсть эта не укрылась — да и могло ли быть иначе? — от ясных глаз госпожи Эсмонда; он ей признавался во всем. Чего не сделает человек, обезумевший от любви! До каких пределов подлости он не унизит себя! На какие страдания не обречет других лишь для того, чтобы хоть немного облегчить свое ожесточившееся сердце от переполнившей его боли! Изо дня в день он приходил к доброй своей госпоже и поверял ей безрассудные мечты, мольбы, надежды, восторги. Она слушала, улыбалась, утешала с неизменным участием и лаской. Чего еще мог ожидать от этого ангела кротости и доброты тот, кого она любила называть старшим из своих детей?

После всего, что было сказано, нужно ли добавлять, что искания бедного Эсмонда потерпели неудачу? Где было нищему, безродному поручику тягаться с именитейшими вельможами Англии! Эсмонд не решался даже просить о том, чтобы ему позволили надеяться, — столь недосягаемым казался предмет его мечтаний; и жизнь его, лишенная смысла и цели, проходила в жалких вздохах и бесплодном томлении. Эти мучительные ночи, эти дни, полные страданий, ревнивой тоски, неудовлетворенной страсти, — они и сейчас живы в его памяти! Беатриса столько же думала о нем, сколько о слуге, следовавшем за ее портшезом. Жалобы его нимало ее не трогали; восторги наводили скуку. Его стихам она внимала с равнодушием, как если бы их автором был старик Чосер, умерший несколько сот лет тому назад; она не питала к нему ненависти: она просто презирала его и лишь терпела его присутствие.

Однажды после разговора с матерью Беатрисы, своей милой, верной, ласковой госпожой, когда в течение долгих часов — почти целого дня — он изливал перед ней свой пыл и страсть, гнев и отчаяние и, снова и снова возвращаясь к этой теме, метался по комнате, обрывал головки цветов, стоявших в вазе, мял и ломал воск на письменном столе и в сотне иных сумасбродных выходок проявлял свое неистовство, — Эсмонд вдруг заметил бледность своей госпожи, измученной бессильным состраданием к горестям, о которых она слышала в сотый раз; и, схватив шляпу, быстро распростился и кинулся прочь. Но, дойдя до Кенсингтон-сквер, он понял, что причинил боль лучшему, нежнейшему другу, какого когда-либо знал человек, и им овладело чувство глубокого раскаяния. Он повернул назад, промчался мимо слуги, все еще стоявшего у отворенных дверей, взбежал по лестнице л застал свою госпожу там, где ее оставил, — в амбразуре окна, выходящего в сторону Челси. Она улыбалась, вытирая слезы, стоявшие в ее ясных глазах; он бросился перед ней на колени и спрятал лицо в складках ее платья. В руках у нее был стебель цветка, розовые лепестки которого он оборвал в своем исступлении.

— О, простите меня, моя добрая, моя дорогая! — воскликнул он. — Я терплю муки ада, а вы — ангел, дарующий мне живительную каплю влаги.

— Я мать ваша, а вы мой сын, и я всегда буду любить вас, — сказала она, кладя руки ему на голову; и он удалялся, с благодарностью и смирением думая об удивительной любви и нежности, которыми неизменно дарила его эта добрая леди.

Глава XI.

Знаменитый мистер Джозеф Аддисон

Приближенные короля и принца обедали в Келсингтонском дворце, а гвардейцев очень недурно кормили в Сент-Джеймском, и Эсмонд, как здесь, так и там, всегда был желанным гостем. Дик Стиль предпочитал столовую гвардейцев кенсингтонской обеденной зале, где было меньше вина и больше церемоний, и Эсмонд немало веселых вечеров провел в обществе своего друга, и не раз потом ему приходилось подсаживать последнего в портшез. Если старая поговорка не лжет и в вине точно сокрыта истина, — что за душа-человек был мистер Ричард Стиль! Чем больше выпивал он вина, тем больше преисполнялся любви к ближнему. Беседа его была не столь остроумной, сколь пленительной, он никогда ни слова не сказал во гнев другому и, пьянея, лишь становился благодушнее. Находились охотники подтрунить над подвыпившим капитаном, насмешники избирали его мишенью для своих шуток, но Эсмонду природная доброта Дика и его безобидный, веселый юмор были куда милее затейливой беседы присяжных острословов, их отточенных реплик и надуманных сарказмов. Я сказал бы, что Стиль скорее сиял, нежели искрился в разговоре. Знаменитые beaux-esprits [Остроумцы (франц.).] кофеен (как, например, мистер Уильям Конгрив, когда его подагра и его достоинство разрешали ему явиться в нашей среде) умели бить без промаха — и блестяще доказывали это порою раз десять в вечер, — но, подобно искусным стрелкам, сделав выстрел, они должны были отступить под прикрытие, чтобы перезарядить свое оружие и выждать нового удобного случая напасть на врага; что же до Дика, то в своих собутыльниках он никогда не видел мишени для прицела, но лишь друзей для задушевной беседы. У бедняги полгорода состояло в доверенных друзьях; все знали об его долгах и любовных похождениях, о непреклонности его возлюбленных и его заимодавцев. В ту пору, когда Эсмонд впервые прибыл в Лондон, все чувства и помыслы доброго Дика устремлены были к некоей молодой леди, обладательнице крупного состояния в Вест-Индии, на которой он вскоре и женился. Два года спустя леди была в могиле, состояние прожито, а вдовец — у ног новой красавицы, чьей благосклонности он домогался с таким пылом, точно никогда не знавал, не вел к алтарю и не хоронил другой.

Однажды после обеда в Сент-Джеймском дворце Дик, на которого в ту пору как раз нашла полоса трезвости, вместе со своим другом шел по освещенной солнцем Джермен-стрит; они уже подходили к собору св. Иакова, как вдруг Дик выпустил руку своего спутника и бросился к неизвестному джентльмену, который стоял у прилавка книгопродавца, погруженный в рассматривание какого-то фолианта. Это был высокий светловолосый человек в платье табачного цвета и при шпаге, весьма скромного и непритязательного вида, особенно по сравнению с капитаном Стилем, который любил принарядить свою кругленькую особу и щеголял в пурпуре и золотых кружевах. Итак, капитан подскочил к любителю книг, схватил его в объятия, крепко сжал и, верно, облобызал бы — ибо Дик постоянно тискал и целовал своих друзей, — но тот, вспыхнув, отступил назад, видимо, не сочувствуя столь бурному всенародному проявлению дружеских чувств.

— Мой милый Джо, да где же это ты скрывался целую вечность? воскликнул капитан, все еще держа своего друга за обе руки. — Вот уже две недели, как я изнываю от тоски по тебе.

— Две недели еще не вечность, Дик, — весьма добродушно возразил тот. (У него были голубые глаза удивительной яркости и правильные красивые черты, делавшие его похожим на раскрашенную статую.) — А скрывался я — как бы ты думал, где?

— Как! Неужто на том берегу? — испуганно спросил капитан. — Милый мой Джо, ты ведь знаешь, я всегда...

— Нет, нет, — с улыбкой прервал его друг, — до этого дело еще не дошло. Я скрывался, сэр, в таком месте, где никому не пришло бы в голову искать вас, — у себя дома, куда направляюсь и сейчас, чтобы выкурить трубку и выпить стакан хересу. Не окажете ли и вы мне честь?

— Поди сюда, Гарри Эсмонд! — воскликнул Дик. Ты, кажется, не раз слыхал от меня о моем милом Джо, моем ангеле-хранителе?

— Как же, — сказал мистер Эсмонд с поклоном. — Но не думайте, что только вы научили меня восхищаться мистером Аддисоном. У нас в Кембридже не хуже, чем в Оксфорде, умели ценить поэзию, сэр; и хоть я и надел красный мундир, но кое-какие из ваших стихов помню до сих пор наизусть... »О qui canoro blandius Orpheo vocale ducis carmen! « [О вы, который поете слаще, чем певец Орфей! (лат.).] Угодно вам, сэр, чтобы я продолжал? — спросил Эсмонд, который и в самом деле любил прекрасные латинские стихи мистера Аддисона, восхищавшие всех образованных людей того времени.

— Это капитан Эсмонд, ветеран Бленгейма, — сказал Стиль.

— Поручик Эсмонд, — поправил его тот с низким поклоном, — к услугам мистера Аддисона.

— Я слыхал о вас, — сказал мистер Аддисон с улыбкой; и точно, в целом городе не было никого, кто бы не слыхал о злополучной ссоре Эсмондовой тетки с герцогинею.

— Мы собрались к «Джорджу» распить бутылочку до представления, — сказал Стиль. — Ты с нами, Джо?

Но мистер Аддисон сказал, что отсюда недалеко до его квартиры, что как он ни беден, а бутылка доброго вина для друзей там всегда найдется, и пригласил обоих джентльменов к себе на Хэймаркет, куда мы тотчас же и направились.

— Моя хозяйка сразу проникнется ко мне доверием, — с улыбкой сказал мистер Аддисон, — когда увидит, что столь блестящие джентльмены поднимаются по моей лестнице. — И он любезно распахнул перед ними дверь своего обиталища, поистине довольно убогого, хотя никакой владетельный князь, принимая гостей в своем дворце, не мог бы явить более изысканную обходительность и учтивость, нежели этот джентльмен. Скромный обед, состоявший из ломтика мяса и хлебца ценой в пенни, дожидался хозяина квартиры. — Вино у меня лучше, нежели закуска, — сказал мистер Аддисон, милорд Галифакс прислал мне бургундского. — Поставив с этими словами на стол бутылку и стаканы, он в несколько минут управился со своим незатейливым обедом, после чего все трое дружно принялись за вино. — Взгляните, капитан, — сказал мистер Аддисон, указывая на свой письменный стол, на котором была разложена карта Гохштедта и его окрестностей, а также несколько листков и брошюр, относящихся до знаменитой битвы, — как видите, я также занят вашими делами. Точней сказать, я выступаю в роли поэта-хроникера и пишу поэму об этом походе.

И тут Эсмонд по просьбе гостеприимного хозяина рассказал все, что знал о сражении при Бленгейме, пролил на стол aliquid meri [Немного вина (лат.).], чтобы обозначить реку, и с помощью щепотки трубочного табаку изобразил действия на левом фланге, в которых принимал участие.

Две или три страницы готовых уже стихов лежали тут же на столе, рядом со стаканами и бутылкой, и Дик, хорошенько подкрепившись содержимым последней, взял в руки эти листки, исписанные изящным, четким почерком почти без помарок и исправлений, и принялся читать вслух с большим подъемом и выразительностью. Там, где в стихах следовала пауза, восторженный чтец останавливался и разражался рукоплесканиями.

У Эсмонда восторги Аддисонова друга вызвали улыбку.

— Вы мне напоминаете немецких бюргеров или мозельских князей, — сказал он, — когда бы наша армия ни расположилась на привал, они тотчас же отправляли посольство с приветствиями главнокомандующему и пальбой из всех пушек салютовали нам с городских стен.

— А после того пили здоровье великого полководца, не правда ли? весело подхватил капитан Стиль, наполняя свой стакан; с подобным признанием заслуг приятеля он никогда не мешкал.

— А герцог, раз уж вам угодно, чтобы я играл роль его светлости, сказал мистер Аддисон, слегка покраснев и улыбаясь, — тотчас же поднимал ответный кубок. Августейший курфюрст ковент-гарденский, я пью здоровье вашего высочества. — И он налил себе вина. Джозеф не более Дика нуждался в поощрении к подобного рода забавам, но вино, казалось, никогда не затуманивало сознания мистера Аддисона, оно лишь развязывало ему язык, тогда как капитану Стилю достаточно было одной бутылки, чтобы слова и мысли перестали ему повиноваться.

Каковы бы ни были читанные стихи — а по правде сказать, некоторые из них показались мистеру Эсмонду довольно заурядными, — восторги Дика ничуть не уменьшались, и в каждой строчке, вышедшей из-под Аддисонова пера, Стиль видел истинный шедевр. Наконец он дошел до того места поэмы, где бард с такою же легкостью, как он стал бы описывать бал в опере или же безобидный кулачный бой на деревенской ярмарке, говорит о том кровавом и жестоком эпизоде кампании, память о котором должна заставить содрогнуться от стыда каждого, кто принимал в нем участие, — когда нам был отдан приказ разграбить и опустошить страну курфюрста и волна убийств и насилий, пожаров и преступлений прокатилась по его владениям. Дойдя до строк:

Гонимый местью, воин все кругом
Огнем уничтожает и мечом;
Бушуют волны пламени в полях,
Где были села, хам зола и прах.
Бегут отары в глубь густых дубрав,
К мычанью стад блеянье примешав.
Страх гонит и селян с родимых мест,
И детский плач разносится окрест.
В смущенье воин меч свой опустил Приказ вождя душе его постыл;
Вождь, состраданием к врагу томясь,
Проклясть готов законный свой приказ [*], [* Перевод О. Б. Румера.]

Бедный Дик совсем расчувствовался от избытка винных паров и дружеских чувств и проикал последнюю строчку с умилением, которое заставило одного из слушателей покатиться со смеху.

— Я восхищаюсь той свободой, которой пользуетесь вы, поэты, — сказал Эсмонд, обращаясь к мистеру Аддисону. (Дику после чтения стихов стало невтерпеж, и, не преминув расцеловать обоих своих друзей, отчего парик его съехал на нос, он удалился, слегка пошатываясь на ходу.) — Я восхищаюсь вашим искусством; людей убивают у вас под звуки оркестра, точно в опере, девы вскрикивают стройным хором, когда наши победоносные гренадеры вступают в их родное село. Знаете ли вы, как все это было на самом деле? (Быть может, мистер Эсмонд также был несколько разгорячен вином в эту минуту.) Какова эта победа, которую вы воспеваете? Какие сцены ужаса и позора разыгрывались по воле гениального полководца, сохранявшего при этом такое спокойствие, словно он принадлежит к другому миру? Вы говорите о воине, который «в смущенье меч свой опустил», о вожде, томимом состраданием к врагу; я же думаю, что мычание стад так же мало трогало вождя, как и детский плач, а среди наших солдат было немало разбойников, которые с одинаковой беспечностью рубили и тех и других. Я устыдился своего ремесла, когда увидел эти зверства, творившиеся на глазах у всех. В своих утонченных стихах вы изваяли величавый, радостный образ победы; на самом деле это грубый, уродливый, неуклюжий идол, кровожадный, отвратительный и жестокий. Обряд служения ему таков, что страшно даже представить себе. Вы, великие поэты, должны показать победу такою, как она есть, — безобразной и жуткой, а не сияющей и прекрасной, О сэр, поверьте мне, если б вы участвовали в этом походе, вы не стали бы его так воспевать.

Эту неожиданную тираду мистер Аддисон выслушал, покуривая свою длинную трубку и миролюбиво улыбаясь.

— Чего же вы хотели бы? — сказал он. — Противно правилам искусства и к тому же недопустимо в наш утонченный век, чтоб муза рисовала пытки или грязнила руки ужасами войны. Их должно лишь упоминать, но не показывать, как это делалось и в греческих трагедиях, которые, смею предположить, вы читали и которые, без сомнения, являются изящнейшими образцами поэзии. Убийство Агамемнона, гибель детей Медеи — все это происходит за кулисами; на сцене в это время находится лишь хор, под звуки трогательной музыки повествующий о происходящем. Нечто подобное, дорогой сэр, замыслил и я в меру своего скромного дарования; я пишу не сатиру, а панегирик. Вздумай я запеть так, как это угодно вам, публика в клочья разорвала бы поэта, а книгу его отдали бы на сожжение городскому палачу. Вы не курите? Из всех плевел, произрастающих на земле, табак, бесспорно, самый спасительный и благотворный. Нашего великого герцога, — продолжал мистер Аддисон, — мы должны изображать не человеком, — хотя, конечно, он человек, наделенный слабостями, как и любой из нас, — а героем. Для победного шествия, не для боя, оседлал ваш покорный слуга своего холеного Пегаса. Мы, университетские поэты, привыкли, как вы знаете сами, трусить на смирных коньках; с незапамятных времен обязанностью поэта было прославлять в стихах деяния героев и воспевать подвиги, которые вы, воины, совершаете. Я должен следовать правилам своего искусства, и сочинению подобного рода надлежит звучать торжественно и гармонично и не приближаться сверх меры к грубой истине. Si parva licet... [Коль малое приличествует [нам сравнить с великим] (лат.).], если Вергилий мог взывать к божественному Августу, отчего же более скромному поэту с берегов Айзиса не почтить хвалой победителя-соплеменника, в торжестве которого каждый британец имеет долю и чей гений и слава служат к украшению личного достоинства всякого нашего гражданина. С тех пор как миновали времена наших Генрихов и Эдуардов, можем ли мы похвалиться хоть одним бранным подвигом, равным тому, в котором и вам удалось отличиться? Нет, если только мне дано достойно пропеть эту песнь, я приложу все старания и возблагодарю свою музу. Если же как поэт я потерплю неудачу, то, по крайней мере, как добрый британец исполню свой гражданский долг и, подбросив кверху шляпу, прокричу «ура» завоевателю.


... Rheni pacator et Istri,
Omnis in hoc uno variis discordia cessit
Ordinibus; laetatur aques, plauditque senator,
Votaque patricio certant plebeia favori [*].
[* ... Истра смиритель и Рейна.
Все примирились на нем сословия, всякие бросив
Распри; сенатор ему рукоплещет, всадник доволен,
Знать благосклонна к нему и народ почитает не меньше.
(Перевод Ф. А. Петровского)]

— В том бою, — сказал мистер Эсмонд (у которого ничто не могло пробудить любовь к герцогу Мальборо или вытравить из памяти слышанные в юности рассказы о себялюбии и вероломстве этого великого полководца), — на поле под Бленгеймом были люди, ничем не уступавшие генералиссимусу, и, однако же, ни всадники, ни сенаторы им не рукоплескали, ни плебеи, ни патриции не возглашали хвалу, и они лежат, всеми забытые, под могильною насыпью. Где тот поэт, который может воспеть их?

— Доблесть героев воспеть, чьи души у Гадеса ныне! — воскликнул мистер Аддисон. — А разве вы почитаете должным увековечить всех без исключения? Если б я смел подвергнуть критике что-либо в бессмертном творении Гомера, я сказал бы, что перечень кораблей мне кажется несколько скучным; во что же превратилась бы поэма, если бы автор упомянул в ней всех капитанов, лейтенантов и рядовых солдат? Из всех достоинств великого мужа едва ли не величайшее — успех; он есть плод всех прочих качеств; он — та скрытая сила, которая снискивает милости богов и покоряет судьбу. И этот дар великого Мальборо я почитаю выше всех его даров. Быть храбрым? Любой из нас храбр. Но быть победоносным, как он, в этом есть поистине нечто божественное. В час испытания великий дух вождя озаряет все кругом и бог является в нем. Сама смерть оказывает ему уважение и минует его, чтобы скосить других. Разрушение и гибель бегут от него на другой конец поля, как некогда Гектор бежал от божественного Ахилла. Вы говорите, ему чужда жалость; но ведь точно так же она чужда и богам, потому что они выше ее. Дрогнувшие ряды вновь обретают мужество при его появлении; и там, куда он направит коня, ждет победа.

Несколько дней спустя, вновь посетив своего вдохновенного друга, Эсмонд увидел, что эта мысль, рожденная в пылу беседы, облеклась в поэтическую форму и составила предмет знаменитых строк, которые поистине являются лучшими в поэме «Поход». Оба джентльмена сидели, углубясь в разговор, причем мистер Аддисон, по обыкновению, посасывал трубку, как вдруг дверь отворилась, и девочка-подросток, прислуживавшая мистеру Аддисону, ввела в комнату джентльмена в богато расшитом кафтане; он, видимо, явился прямо из дворца или с утреннего приема у какой-либо высокопоставленной особы. Войдя, кавалер слегка закашлялся от табачного дыма и с любопытством оглядел комнату, довольно невзрачную на вид, как и сам ее хозяин в своем поношенном кафтане табачного цвета и парике с косичкой.

— Как подвигается наш magnum opus [Великое творение (лат.).], мистер Аддисон? — спросил вельможа, косясь на листки рукописи, разбросанные по столу.

— Мы только что говорили о нем, — сказал мистер Аддисон (никакие придворные щеголи не могли сравниться с ним в отменной учтивости и благородстве манер), — вот здесь на столе у нас план сражения: hac ibat Simois, здесь протекает речка Небель, hic est Sigeia tellus [Здесь протекал Симоент, здесь берег Сигейский тянулся (лат.).], здесь, подле мундштука моей трубки, — главная квартира Таллара, атакованная нашими при участии капитана Эсмонда, которого я имею честь представить мистеру Бойлю; только сейчас, перед вашим приходом, мистер Эсмонд описывал мне aliquo praelia mixta mero [Битвы, смешанные с некоторым количеством вина (лат.).]. — И точно, разговор шел у них именно об этом; Аддисон, упомянув о мистере Уэббе, полковом командире Эсмонда (который в битве при Бленгейме командовал бригадою и весьма отличился в этом деле), жаловался, с обычной своей шутливостью, что не может подыскать рифму к имени Уэбб и лишь поэтому вынужден обойти его в своей поэме. — Что до вас, то вы всего только поручик, — добавил Аддисон, а музе не пристало заниматься джентльменами в чине ниже штаб-офицера.

Мистеру Бойлю поскорее хотелось услышать поэму, и, по его словам, лорд казначейства и милорд Галифакс испытывали такое же нетерпение; и Аддисон, краснея, стал читать свои стихи, которых недостатки знал, мне кажется, лучше самого пристрастного слушателя. Строки об ангеле, который

На подкрепленье высылал отряд
И отступивших возвращал назад. [*] [* Перевод А. Шараповой.]

он прочитал с большим воодушевлением и при этом взглянул на Эсмонда, как бы говоря: «Вы знаете, откуда это уподобление, — из нашей беседы за бутылкой бургундского несколько дней тому назад».

Оба слушателя были охвачены восторгом и от всей души рукоплескали поэту. Вельможа в волнении вскочил на ноги.

— Ни слова больше, дорогой сэр! — воскликнул он. — Доверьте мне вашу рукопись, я отвечаю за нее жизнью.

Позвольте мне прочитать ее милорду государственному казначею, которого я должен увидеть через полчаса. Смею надеяться, что стихи не проиграют в моем чтении, и после этого, сэр, мы увидим, будет ли лорд Галифакс иметь основание жаловаться, что другу его прекращена выплата пенсиона. — И, недолго думая, нарядный кавалер схватил исписанные страницы, спрятал их у себя на груди, прижав к сердцу руку в кружевной манжете, затем отвесил поклон, сопровождавшийся изящнейшим взмахом шляпы, и, расточая улыбки, удалился, оставив после себя благоухание амбры.

— Не кажется ли вам, — сказал мистер Аддисон, осматриваясь, — что в комнате словно сделалось темней после блистательного появления и исчезновения этого посланца дружбы? Право же, его присутствие здесь все озаряло. Ваше алое сукно, мистер Эсмонд, не боится никакого освещения; но каким жалким, должно быть, выглядел в лучах этого великолепия мой поношенный кафтан! Любопытно, сделают ли они для меня что-нибудь, — продолжал он. Когда я вышел из Оксфорда, мои покровители обещали мне золотые горы; и вот вы видите, к чему привели меня их обещания: к каморке под крышей и шестипенсовому обеду из соседней харчевни. Боюсь, что и это обещание разделит участь остальных и фортуна вновь обманет меня, — потаскушка только то и делает вот уже семь лет. Но «блудницу дымом я гоню», — сказал он, улыбаясь, и выпустил густое облако из своей трубки. — Нет таких лишений, Эсмонд, которых нельзя было бы стерпеть; и честная зависимость от кого-либо не в укор честному человеку. Я покинул лоно своей aima mater [Мать-кормилица (лат.) — обычное название университета.], надутый гордостью от постоянных похвал и уверений, что способности и знания, стяжавшие мне немалую известность в колледже, не преминут прославить мое имя и за его стенами. Но мир — это океан, а Айзис и Чарвелл — лишь капли в нем. Славы моей хватило на милю от Модлин-Тауэр; никто не обращал на меня внимания, и первое, чему мне пришлось выучиться, это искусству с легким сердцем сносить удары судьбы. Вот мой друг Дик сумел составить себе имя и давно уже обогнал меня на беговой дорожке. Но — немного славы, немного милостей фортуны, что нужды в том? Никакая фортуна не смутит философа. Я пользовался уже некоторым признанием как ученый, а вынужден был ради куска хлеба пойти в менторы и заняться обучением зеленого юнца. Ну что ж! Жизнь эта была не слишком приятна, но и не слишком противна. Телемак оказался терпимым. Теперь, если и эта новая попытка обречена на неудачу, я возвращусь в Оксфорд; и когда-нибудь, став уже генералом, вы встретите меня в черной одежде приходского священника, и я приглашу вашу честь в свой скромный домик и угощу кружкою дешевого эля. Тот не прав, кто почитает бедность самым тяжким испытанием, самой несчастливой долей на земле, — заключил мистер Аддисон, выколачивая трубку. — Взгляните, я докурил свою трубку. Выпьем еще? У меня в поставце найдется бутылка-другая вина, и недурного. Не хотите? Тогда, пожалуй, пойдем побродим по Мэлл или заглянем в театр и посмотрим комедию Дика. Она не блещет остроумием, но Дик — славный малый, хоть пороху и не выдумает.

Не прошло и месяца с этого дня, как на билет мистера Аддисона в жизненной лотерее пал огромный выигрыш. Весь город пришел в неистовый восторг от его поэмы «Поход», которую Дик Стиль без устали декламировал во всех кофейнях Уайтхолла и Ковент-Гардена. Просвещенные умы по ту сторону Темпль-бара тотчас же провозгласили его величайшим поэтом последних столетий; народ кричал «ура» в честь Мальборо и Аддисона; более того, партия, стоявшая у власти, решила вознаградить заслуги поэта, и мистер Аддисон получил должность главного ревизора по акцизу, незадолго перед тем освобожденную знаменитым мистером Локком: а впоследствии был удостоен еще более высоких званий и чинов, и благоденствие его уже не нарушалось до конца его дней. Но мне порою думается, что в своей чердачной каморке на Хэймаркет он был куда счастливее, нежели в роскошных кенсингтонских хоромах, и что фортуна, явившаяся к нему во образе титулованной супруги, оказалась попросту сварливой каргой.

Как ни кипел весельем город, для мистера Эсмонда он всегда оставался безотрадной пустыней — все равно, была ли его очаровательница в Лондоне или отлучалась куда-нибудь; и он от души обрадовался, получив от своего генерала уведомление о том, что они возвращаются в дивизию, стоявшую на зимних квартирах в Буа-ле-Дюк. Его дорогая госпожа с ласковой улыбкой пожелала ему счастливого пути; он знал, что ее благословение всегда будет с ним, куда бы ни забросила его судьба. Госпожа Беатриса в ту пору находилась с ее величеством в Хэмптон-Корт и наградила его воздушным поцелуем, когда он прискакал туда, чтобы проститься с нею. В гостиной, где она его принимала, присутствовало еще с полдюжины придворных дам, и от превыспренных речей если б он готовился их произнести, (а, признаться, такое намерение у него было) — пришлось отказаться. Она объявила подругам, что ее кузен уезжает на войну, и сказала это столь небрежно, словно речь шла о том, что он отправляется в кондитерскую. Он спросил ее с довольно сумрачным видом, не будет ли каких-либо поручений, и она соизволила заметить, что не отказалась бы от мантильи из мехельнских кружев. В ответ на его угрюмый поклон она присела с задорным изяществом, а когда он уже ехал к воротам, милостиво послала ему воздушный поцелуй из окна, у которого стояла, смеясь и болтая с прочими дамами. Вдовствующая виконтесса рассталась с ним на этот раз без особого огорчения. «Mon cher, vous etes triste comme un sermon» [Милый мой, вы унылы, как проповедь (франц.).] — таков был комплимент, которым она его удостоила на прощание; и в самом деле, джентльмены в подобном состоянии духа едва ли могут считаться приятным обществом, а к тому же старая ветреница нашла уже себе более любезного фаворита в лице юного гвардейца, от которого она решительно была без ума. Фрэнк еще оставался в Лондоне и должен был прибыть в армию несколько позднее, в свите генералиссимуса. Любящая мать, когда все трое в последний раз обедали вместе, взяла с Эсмонда обещание заботиться о мальчике, а Фрэнка просила во всем брать пример с кузена, которого ей угодно было назвать благородным джентльменом и храбрым солдатом; и когда настало время прощания, она не обнаружила ни слабости, ни колебаний, хотя, видит бог, это сердце, столь мужественное в собственных страданиях, всегда полно было тревоги за других.

Начальник Эсмонда сел на корабль в Гарвиче. Величественное зрелище являл собою мистер Уэбб, когда в алом своем мундире стоял на палубе отплывающего судна и махал шляпой под приветственные залпы береговых орудий. Юного виконта Гарри увидел лишь три месяца спустя в Буа-ле-Дюк; туда прибыл его светлость, чтобы вновь принять командование, и вместе с ним явился Фрэнк с целым ворохом городских новостей: с такой-то актрисой он ужинал, а такая-то ему надоела; дважды ему удалось опередить мистера Сент-Джона: во-первых, в количестве выпитого, а во-вторых, в милостях миссис Маунтфорд из Хэймаркетского театра (заслуженной прелестницы лет пятидесяти, в которую молодой повеса вообразил себя влюбленным); сестрица его все такая же причудница и совсем недавно променяла молодого барона на старого графа. «Не пойму я Беатрису, — сказал он, — она не любит никого из нас, — она думает только о себе и лишь тогда счастлива, когда поссорится с кем-нибудь; зато матушка, матушка, Гарри, это ангел». Гарри всячески убеждал юношу, что его долг как можно меньше огорчений причинять этому ангелу: не пить сверх меры; не делать долгов; не волочиться за хорошенькими фламандками; одним словом, наставлял его, как подобает старшему. «Что это тебе вздумалось! — отвечал ему, однако, молодой лорд. — Я могу делать все, что захочу, все равно она всегда будет любить меня». И он, точно, делал все, что хотел. Все кругом баловали его, и рассудительный кузен не меньше других.

Глава XII.

Я командую ротой в кампанию 1706 года

В троицын день, в памятное воскресенье 23 мая 1706 года, моему юному господину впервые пришлось побывать под огнем неприятеля; последний, ожидая нас, расположился в боевом порядке, растянув свои ряды мили на три или более по высокому берегу реки Геесты, так что влево от него приходилась деревушка Андеркирк, или Autre-Eglise, а вправо — Рамильи, селение, давшее имя одной из самых славных и самых кровопролитных битв, когда-либо отмеченных историей.

Наш герцог встретился здесь снова со своим старым бленгеймским противником, курфюрстом Баварским, а также с маршалом Виллеруа, над которым принц Савойский одержал столь славную победу при Киари. Какой англичанин, какой француз не помнит, как закончился этот великий день! Имея преимущество в выборе места, располагая численным превосходством, поддерживаемая, кроме отличных испанских и баварских полков, всем корпусом Maison du Ro — лучшей конницей в мире, — могущественная армия Виллеруа (невзирая на удивительную отвагу всадников Королевского дома, которые атаковали наш центр и сумели прорвать его) всего за один час была наголову разбита солдатами, вступившими в бой прямо с двенадцатичасового марша под командой) искусного и неустрашимого полководца, который перед лицом неприятеля казался олицетворенным гением победы.

Мне думается, что скорее искреннее убеждение, нежели расчет (хотя, без сомнения, это был бы очень мудрый расчет), побуждало великого герцога говорить о своих победах с необычайною скромностью, как будто он не столько был обязан ими собственному замечательному таланту и мужеству, сколько воле провидения, судившего гибель врагу и его избравшего своим грозным орудием. Он шел в бой не иначе как после торжественного молебствия и непоколебимо верил, что с нами благословение господне и что победа наша предрешена. Все письма, писанные им после сражений, исполнены скорей благоговения, нежели торжества; и славу подвигов, о которых всякий капрал и рядовой рассказывал с простительной похвальбою, он приписывал отнюдь не собственной доблести или дару полководца, но лишь высокому покровительству неба, которое, видимо, считал нашим постоянным союзником. И вся наша армия думала так же, и даже противник проникся этим убеждением, ибо мы всегда шли в бой с твердой уверенностью в своей победе; французы же, после Бленгейма и нашего примечательного успеха при Рамильи, всегда заранее считали игру проигранной и верили, что сама судьба за нашего генерала. В этом бою, как и при Бленгейме, лошадь под герцогом пала от вражеской пули, и какое-то мгновение казалось, будто и сам он убит. Когда герцогу подвели другую лошадь, Бинфилд, его шталмейстер, опустился на одно колено, чтобы поддержать его светлости стремя, и в это самое мгновение ему оторвало голову пушечным ядром. Один пленный французский дворянин из Королевского дома рассказывал автору этих строк, что, когда во время атаки их конница смешалась с нашей, некий офицер ирландец узнал принца-герцога и с криком: «Мальборо! Мальборо! « — выстрелил в него из пистолета a bout portant [В упор (франц.).], и тотчас же вслед ему грянуло еще десятка два пистолетных и ружейных выстрелов. Но ни одна пуля его не задела; со шпагою в руке, здоровый и невредимый, он проскакал, улыбаясь, сквозь ряды французских кирасир, заставил вновь сплотиться немецкую конницу, дрогнувшую под натиском неприятеля, и повел ее, вместе с двадцатью батальонами Оркни, в стремительный контрудар, тем заставив французов отступить назад, за речку, и полностью отразив единственное серьезное наступление, предпринятое неприятелем за этот день.

Генерал-майор Уэбб командовал на левом фланге, и здесь, под началом любимого своего командира, сражались солдаты его полка. Полк и полководец оправдали и на этот раз свою боевую славу; но все помыслы Эсмонда были с тревогою устремлены к его дорогому юному господину, которого за весь день он видел один лишь раз, когда тот привез мистеру Уэббу приказ генералиссимуса. После того как у Оверкирка наша конница, ударив на неприятеля в обход с правого фланга, внесла смятение в его ряды, был дан приказ наступать всем частям, и наши пехотинцы, переправившись через речку и прилегавшую к ней топь, с криками «ура! « стали взбираться по крутому откосу к месту расположения французов, которые тотчас же дрогнули и побежали. Во всем этом деле больше было блеску, нежели опасности, так как французская пехота не дожидалась случая обменяться с нами ударами пики или штыка, а канониры бросали орудия, и они оставались у нас в тылу, когда наши продолжали подвигаться вперед, преследуя отступающего врага.

Сначала войска отступали в порядке, но потом все смешалось, и возникшая сумятица обратилась в подлинное избиение французов; шестидесятитысячная армия была полностью рассеяна и разбита в течение каких-нибудь двух или трех часов. Точно внезапный шквал налетел на многочисленный и сплоченный флот, помял его, разметал во все стороны, потопил и уничтожил: afflavit Deus, et dissipati sunt [Дунул Господь, и они были рассеяны (лат.).]. Фландрской армии французов не существовало более; ее артиллерия, ее знамена, ее казна, провиант и снаряжение — все было брошено на дороге; бедняги в бегстве не захватили даже походных кухонь, а ведь походная кухня — это палладиум солдата, будь то французский пехотинец или турецкий янычар; вокруг своей походной кухни они готовы сплотиться дружнее, чем вокруг своего знамени.

Погоня и страшная резня, за нею последовавшая (ибо всякое сражение, каким бы славным оно ни было, оставляет после себя мутный осадок грабежей, жестокостей и пьяных бесчинств), продолжались далеко за пределами Рамильи. Честный Локвуд, Эсмондов слуга, должно быть, также не прочь был примкнуть к мародерам и получить свою долю добычи, ибо когда войска после боя воротились в лагерь для ночлега и капитан приказал Локвуду подать ему лошадь, тот с вытянувшимся лицом спросил, должен ли он сопровождать его честь; но его честь разрешил ему отправляться по своим надобностям, и обрадованный Джек вприпрыжку пустился в путь, лишь только господин его вскочил в седло. Эсмонд, не без препятствий и трудностей, достиг главной квартиры его светлости и там весьма быстро разузнал, где поместились адъютанты, — им была отведена одна из надворных построек на близлежащей ферме. Несколько молодых джентльменов как раз сидели там в это время за ужином, распевая песни и попивая вино. Если и были у Эсмонда какие-нибудь опасения, касавшиеся его милого мальчика, они тотчас же рассеялись. Один из джентльменов пел песенку на мотив, который мистер Фаркуэр и мистер Гэй не раз вводили в свои комедии и который был весьма в ходу среди армейцев той поры; а за песенкой последовал хор «Далеко, далеко за горами», и Эсмонд услышал свежий голос Фрэнка, выделявшийся из общего хора, голос, которому всегда присуща была какая-то бесхитростная, подкупающая задушевность, и при звуке этого голоса глаза Эсмонда наполнились слезами благодарности к всевышнему за то, что мальчик невредим и жив по-прежнему для песен и веселья.

Когда песня окончилась, Эсмонд вошел в комнату и застал там целую компанию, среди которой оказалось немало знакомых ему джентльменов; здесь же за бутылкою вина сидел юный лорд, без кирасы, в расстегнутом жилете, с пылающим лицом, с рассыпавшимися по плечам длинными светлыми волосами, самый молодой, самый веселый и самый красивый из всех. Едва завидел он Эсмонда, как тотчас же бросил свой стакан, подбежал к старому другу, обнял его и крепко расцеловал. У того голос дрожал от радости, когда он приветствовал юношу; только что, стоя во дворе, освещенном яркими лучами луны, он думал: «Великий боже! Какие сцены убийства и насилия разыгрываются сейчас в какой-нибудь миле отсюда; сколько сотен и тысяч встречали ныне смерть лицом к лицу, а здесь эти дети поют и веселятся за чашей вина; и та же самая луна, что взошла над страшным полем боя, светит, верно, и в Уолкоте, где моя госпожа сидит и думает о своем мальчике, ушедшем на войну». И, заключив в объятия своего юного питомца, Эсмонд взирал на него с почти отеческой радостью и с чувством глубокой благодарности к богу.

На шее у юноши, на полосатой ленте, висела звезда из мелких бриллиантов, которой цена была не менее сотни крон.

— Взгляни, — сказал он, — верно, славный будет подарок для матушки?

— Кто же дал тебе этот орден? — спросил Гарри, поклонившись прочим джентльменам. — Или ты добыл его в бою?

— Я добыл его своей шпагой и копьем! — вскричал молодой лорд. — Он висел на шее у одного мушкетера, огромный такой был мушкетер, чуть не с генерала Уэбба ростом. Я крикнул ему: «Сдавайся! « — и пообещал пощадить его; он назвал меня petit polisson [Плутишка (франц.).] и выстрелил в меня из пистолета, а потом выругался и швырнул пистолет мне в голову. Тогда я подскакал к нему, сэр, и вонзил шпагу прямо под мышку негодяю, так что клинок сломался, войдя в его тело. У него в кобуре я нашел кошелек с шестьюдесятью луидорами, связку любовных писем и флягу с венгерским. Vive la guerre! [Да здравствует война! (франц.).] Вот тебе десять монет, которыми ты меня ссудил. Хорошо, если бы сражения бывали каждый день! — Он подкрутил свои крохотные усики и приказал слуге подать капитану Эсмонду ужин.

Гарри с отменным аппетитом принялся за еду; у него ничего во рту не было целых двадцать часов, с утренней зари. Внук мой, читатель этих строк, не ищете ли вы в них, сударь, историю битв и осад? Если так, обратитесь к другим, более подходящим книгам; эта же есть лишь повесть о жизни вашего деда и его семьи. А для него куда радостней, чем весть о победе, — хоть и о ней он теперь может сказать: meminisse juvat [Вспоминать радостно (лат.).], — было сознание, что бой окончен и юный Каслвуд остался невредим.

А если вам, молодой джентльмен, угодно узнать, отчего это степенный холостой пехотный капитан двадцати восьми или девяти лет от роду, любитель книг и нелюдим, всегда чуждавшийся забав и утех своих однополчан и ни разу не терявший сердца в каком-либо гарнизонном городке, — если вам угодно узнать, как могло случиться, что подобного склада человек столько пылкой нежности и ласковых забот уделял восемнадцатилетнему юнцу, повремени, дружок мой, покуда ты влюбишься в сестру твоего школьного товарища, и тогда увидишь, какой нежностью ты вдруг воспылаешь к нему самому.

Известно было, что командир Эсмонда и его светлость принц-герцог не в ладах меж собой; и тот, кто пользовался дружеским расположением Уэбба, едва ли мог рассчитывать, что одобрительный отзыв последнего о его заслугах будет способствовать его повышению; скорее напротив, по общему мнению, это могло повредить молодому офицеру в глазах старшего начальника. Однако же мистер Эсмонд удостоился весьма лестного упоминания в письме, которым генерал-лейтенант Уэбб доносил об исходе сражения; а так как майор его полка и два капитана пали при Рамильи, Эсмонд, в ту пору еще поручик, был произведен в капитаны, и следующий поход имел счастье проделать, уже командуя ротой.

Зимою милорд отправился на родину, но Эсмонд не решался ехать вместе с ним. От своей дорогой госпожи он не раз получал письма, в которых она благодарила его, как только матери умеют благодарить, за заботы и попечение об ее мальчике и превозносила до небес боевые заслуги Эсмонда, который лишь исполнял свой долг, как и всякий другой офицер; в этих же письмах упоминалось порой, хоть очень сдержанно и осторожно, и о Беатрисе. Молва приносила вести по меньшей мере о полдюжине блестящих партий, представлявшихся прекрасной фрейлине. Она была обручена с неким графом, рассказывали джентльмены из придворных кругов, но отказала ему ради герцога, который, однако, сам подал в отставку. Но графу ли, герцогу ли суждено было стать обладателем этой Елены, — одно Эсмонд знал твердо: женою бедного капитана она никогда не согласится стать. Мать о ней почти не писала, из чего можно было заключить, что ей не по душе подобное поведение, а может быть, добрая леди почитала за благо молчать и предоставить всеисцеляющему времени сделать свое дело. Так или иначе, для Гарри лучше всего было находиться вдали от предмета злосчастной любви, причинившей ему столько горя; а потому он не стал испрашивать отпуска и оставался со своим полком, расквартированным в Брюсселе, который перешел в наши руки, после того, как поражение при Рамилья изгнало французов за пределы Фландрии.

Глава XIII.

Я встречаю во Фландрии старого знакомца в нахожу могилу своей матери и собственную колыбель

Находясь однажды в церкви св. Гудулы в Брюсселе, Эсмонд любовался великолепием ее старинной архитектуры (он с неизменной любовью и почтением относился к церкви-матери, подвергавшейся в Англии гонениям не менее жестоким, нежели те, которым она в свое время подвергала других), как вдруг он заметил в боковом приделе офицера в зеленом мундире, который стоял на коленях и, казалось, всецело поглощен был молитвою. Что-то знакомое в фигуре и позе этого человека поразило капитана Эсмонда прежде еще, чем он увидел его лицо. Когда же офицер поднялся и сунул в карман маленький, переплетенный в черное требник, какие бывают у священников, Эсмонд увидел черты, столь схожие с чертами друга и наставника его отроческих лет, патера Холта, что у него вырвался возглас изумления и он поспешно шагнул навстречу офицеру, который в это время направился к выходу. Лицо немца также отразило удивление при виде Эсмонда и из бледного вдруг сделалось багрово-красным. Это убедило англичанина в том, что он не ошибся; и хотя офицер не остановился, но, напротив, ускорил шаг, Эсмонд последовал за ним к дверям, и когда офицер, окуная пальцы в святую воду, машинально оглянулся, чтобы перед выходом из божьего дома еще раз поклониться алтарю, они оказались лицом к лицу.

— Отец мой! — произнес Эсмонд по-английски.

— Молчите! Я не понимаю. Я не говорю по-английски, — по-латыни отозвался тот.

Эсмонд улыбнулся, видя столь явное замешательство, и ответил на том же языке:

— Я всегда узнаю отца моего — в черной одежде или в белой, бритым или с бородою (ибо австрийский офицер был в полной военной форме и носил лихие усы под стать любому пандуру).

Он засмеялся — мы в это время уже вышли на церковную паперть, где, как всегда, толпились нищие, клянчившие подаяние, и продавцы разных побрякушек, назойливо предлагавшие свой товар.

— Ваша латынь звучит на английский лад, Гарри Эсмонд, — сказал он. — Вы позабыли истинный язык древних римлян, которым владели когда-то. — Он говорил непринужденно-спокойным и задушевным тоном; то был голос друга, тот же, что и пятнадцать лет назад. Говоря, он протянул Эсмонду руку.

— Другие даже обличье изменили, отец мой, — сказал Эсмонд, указывая глазами на боевые регалии своего друга.

— Тсс! Я — герр фон Хольц, или капитан фон Хольц, на службе его светлости Баварского курфюрста, и прибыл с особым поручением к принцу Савойскому. Вы ведь умеете хранить тайны, это я помню еще со старых времен.

— Ваш покорнейший слуга, капитан фон Хольц, — сказал Эсмонд.

— Да, вы тоже сменили обличье, — по-старому, шутливо, продолжал его собеседник. — Я слыхал кое-что о вашей жизни в Кембридже и после того; у нас друзья повсюду, и мне говорили, что мистер Эсмонд в Кембридже явил себя столь же искусным фехтовальщиком, сколь скверным богословом. ( «Правду, значит, говорили, — подумал Эсмонд, — что мой старый maitre d'armes [Учитель фехтования (франц.).] был иезуит».)

— Очень может быть, — сказал Холт, совсем как в старину читая его мысли. — Вы едва не погибли от раны в левый бок, полученной в Гохштедте. До того вы побывали в Виго, в качестве адъютанта герцога Ормонда. После Рамильи вас произвели в капитаны; ваш генерал и принцгерцог не ладят меж собой; генерал — из лидьярдтрегозских Уэббов, из графства Йорк, и в родстве с милордом Сент-Джоном. Ваш двоюродный брат, мсье де Каслвуд, в гвардии; в нынешнем году он проделал свой первый поход. Да, как видите, мне кое-что известно.

Капитан Эсмонд, в свою очередь, засмеялся.

— Ваша осведомленность поистине удивительна, — сказал он.

Мистер Холт, который и в самом деле Jean знатоком книг и людей, каких Эсмонду никогда не приходилось встречать, имел одну маленькую слабость: он мнил себя всеведущим; однако все сведения, которыми он только что щегольнул, были лишь до известной степени верны. Эсмонд был ранен в правый, а не в левый бок, его первым начальником был генерал Лэмли, а не Ормонд; мистер Уэбб был родом из Уилтшира, а не из Йоркшира и так далее. Эсмонд не счел уместным исправлять эти ничтожные промахи своего старого наставника, но они помогли ему правильно оценить характер последнего, и он улыбнулся при мысли о том, что вот это — оракул его отроческих лет; ныне он уже не казался ни божественным, ни непогрешимый.

— Да, — продолжал патер Холт, или капитан фон Холъц, — для человека, восемь лет не бывавшего в Англии, я недурно осведомлен обо всем, что делается в Лондоне. Старый декан, отец миледи Каслвуд, приказал долго жить. Известно ли вам, что ваши нонкояфориистские епископы хотели рукоположить его епископом саутгемптонским и что с их же благословления Колльер теперь епископ тетфордский? Прявцесса Авва страдает подагрой и неумеренна в еде; когда король возвратится, Колльер будет архиепископом.

— Аминь, — смеясь, сказал Эсмонд, — а ваше святейшестве я надеюсь тогда встретить в Уайтхолле, и не в ботфортах, а в красных чулках.

— Вы всегда были наш, я это знаю — я слыхал об этом еще в вашу бытность в Кембридже; покойный лорд также был наш; и молодой виконт идет по стопам своего отца...

— А я — по стопам своего, — сказал мистер Эсмонд, пристально взглянув на собеседника, но в непроницаемых серых глазах последнего ничего не отразилось при этих словах; как хорошо помнил Гарри эти глаза и их взгляд! Они все такие же, только гусиных лапок прибавилось в уголках — угрюмый старик Время наложил здесь свой отпечаток.

Лицо Эсмонда оставалось таким же непроницаемым, как и лицо Холта. Быть может, лишь на мгновение какая-то искорка взаимного понимания блеснула в глазах у обоих — так иногда блеснет штык в месте, где притаилась засада; но оба противника тотчас же отступили назад, и снова все заволокла тьма.

— А вы, mon capitaine, где были вы все это время? — спросил Эсмонд, переводя разговор с опасной почвы, ступить на которую не решался ни один из собеседников.

— Может быть, в Пекине, — сказал тот, — а может быть, в Парагвае — кто знает! Сейчас я — капитан фон Хольц, на службе его высочества курфюрста и прибыл к его высочеству принцу Савойскому для переговоров об обмене пленными.

Ни для кого не составляло тайны, что многие офицеры в нашей армии были весьма сочувственно расположены к жившему в Сен-Жермене молодому королю; и по смерти его августейшей сестры большинство англичан охотно предпочло бы этого законнейшего наследника престола мелкому немецкому князьку, о чьей жестокости, жадности, мужицкой грубости и отвратительных, чуждых английскому духу замашках ходили бесчисленные россказни. Для нашего британского достоинства унизительной была мысль, что захудалый верхнеголландский герцог, доходы которого не составляли и десятой доли доходов мелких вельмож из нашей старинной английской знати, который ни слова не умел сказать на родном нашем языке и которого мы были склонны представлять в виде немецкого мужлана, пропахшего ворванью и кислой капустой, с целой кучей любовниц на черном дворе, — что этот человек станет править самым гордым и самым просвещенным народом в мире. Неужто мы, победившие великого монарха, должны покориться столь недостойному властителю? Что нам до протестантской веры ганноверца? Ведь всякий знает — не раз нам это говорили и втолковывали, — что одна из дочерей этого ревнителя протестантства воспитывается и вовсе вне религии, готовая стать лютеранкой или католичкой, смотря по тому, какого супруга приищут ей родители. Подобные разговоры, пусть праздные и предосудительные, велись в сотнях офицерских собраний: не было поручика, который не слыхал бы их или сам не поддерживал, и всякий знал или делал вид, что знает, будто сам генералиссимус находится в сношениях со своим племянником, герцогом Бервиком (нашим победителем при Альмансаре был, хвала господу, англичанин), и что его светлость горит желанием восстановить на троне династию своих благодетелей и загладить свою былую измену.

Так или иначе, давно уже не было случая, чтобы какой-либо офицер заслужил немилость генералиссимуса тем, что хранил или даже открыто признавал свою преданность царственным изгнанникам. Когда шевалье де Сен-Жорж, как называл себя король Англии, вместе с принцами французской короны явился в рядах французской армии под началом Вандома, сотни наших узнали его и приветствовали, и все мы сравнивали его с отцом, который во время морского боя при Ла-Хоге между французскими кораблями и нашими душой был на стороне своей родины. Но одно было достоверно известно и самому шевалье, и всем другим: как ни велика личная приязнь к принцу в наших войсках и у самого полководца, перед лицом неприятеля ни о каких проявлениях ее не может быть и речи. Всюду, где ни встречался герцог с французской армией, он давал ей бой и наносил поражение, как то было при Уденарде спустя два года после Рамильи, когда его светлость одержал еще одну из своих величайших побед; и благородный молодой принц, с честью участвовавший в атаке, предпринятой блистательною конницей Maison du Ro, прислал после боя поздравления своим победителям.

В этом сражении отлично показал себя сын курфюрста Ганноверского, находившийся в наших рядах; но поистине чудеса творил любимый начальник Эсмонда, генерал Уэбб, явивший высокий образец мудрости и хладнокровия полководца наряду с личным мужеством рядового солдата. Эсмонду и на этот раз не изменило счастье: он остался невредим — хотя более трети его полка было перебито, — вновь удостоился лестного отзыва своего командира в донесении по начальству и был произведен в чин майора. Но о деле при Уденарде нет надобности распространяться, так как о нем писали во всех газетах и велись разговоры в каждой деревушке нашей страны. Обратимся же к событиям личной жизни автора, о которых ныне, вдали от родины и на склоне лет, он повествует для пользы своих потомков. После случайной встречи с капитаном фон Хольцем в Брюсселе истекло более полугода, и за это время капитан стрелкового полка частенько виделся с иезуитским капитаном. Эсмонду без особого труда удалось установить (впрочем, иезуит не слишком таился от него, будучи по опыту прежних лет уверен в скромности своего ученика), что уполномоченный по обмену пленных является агентом Сен-Жермена и что через него некоторые высокие особы из нашего лагеря сносятся с высокими особами в лагере французов. «Мое назначение, — объяснял он, — (говорю вам об этом, ибо, во-первых, знаю, что могу доверить вам, во-вторых, ваш зоркий глаз уже разглядел истину), мое назначение — служить посредником между королем Англии и его подданными, ведущими войну с французским королем. Что до самой войны, так никакие иезуиты в мире не помешают вам драться между собой; в добрый час, джентльмены. Святой Георгий за Англию, — чей это клич, вы знаете сами, откуда бы он сейчас ни раздавался».

Холту, думается мне, нравилось окружать себя тайной, а потому он исчезал и вновь появлялся у нас в главной квартире с тою же внезапностью, с какой, бывало, уезжал и возвращался в старые каслвудские дни. Он свободно разъезжал между обеими армиями и, казалось, располагал сведениями (не совсем, впрочем, точными, как и все познания всеведущего патера) обо всем, что происходило как во французском лагере, так и в нашем. То он рассказывал Эсмонду о пышном празднике, заданном во французском лагере; об ужине у господина де Рогана, где была музыка и представление, а потом танцы и маскарад; сам король прибыл туда в экипаже маршала Виллара. То в другой раз являлся с новостями о здоровье его величества: вот уже десять дней, как у короля не было приступа лихорадки, и можно полагать, что он вполне излечился. Капитан Хольц так усердно хлопотал об обмене пленными, что даже успел побывать за это время в Англии; именно по возвращении из этого путешествия он сделался более откровенен с Эсмондом и в беседах с ним, от случая к случаю, поведал ему многое из того, что здесь изложено, в виде связного рассказа.

Доверие его возросло не без причины: во время своего пребывания в Лондоне бывший духовник вдовствующей виконтессы посетил ее милость в Челси и от нее узнал о том, что капитану Эсмонду известна тайна, и о его твердом решении никогда не разглашать ее. Это обстоятельство, по признанию самого Холта, значительно возвысило Эсмонда в глазах его старого наставника, и он всячески превозносил Гарри за его самоотречение.

— Нынешние хозяева Каслвуда сделали для меня много больше, нежели моя настоящая семья, — сказал Эсмонд. — Я жизнь готов отдать за них. Зачем же мне отказывать им в единственном благодеянии, которое я в силах оказать? — У доброго патера глаза наполнились слезами при этих словах, которые говорившему их казались весьма обыкновенными; он обнял Эсмонда и рассыпался в изъявлениях своего восторга; называл его noble coeur [Благородное сердце (франц.).], говорил, что гордится им, что любит его как ученика и как друга, и горько сетовал на то, что потерял его, что им пришлось расстаться в те давние времена, когда он мог влиять на него, мог привести его в лоно единственно истинной церкви, к которой принадлежал он сам, и завербовать в ряды благороднейшей армии в мире (подразумевая под этим общество Иисуса), армии, которая числит в своих рядах величайших героев человечества; отважных воинов, способных все свершить и все претерпеть, презреть любые опасности и достойно встретить любую смерть; солдат, одерживавших победы, каких да одержать самому прославленному полководцу, приводивших целые народы под свое священное знамя, знамя креста, стяжавших почести и награды, блеск которых затмевает все, чем венчали величайших завоевателей на земле, — нимб вечного блаженства и нечетное место в небесных чертогах.

Эсмонд был признателен своему старому другу за лестное мнение, хотя а не разделяв восторгов иезуитского патера.

— Я и сам размышлял над этим вопросом, — сказал он, — и, дорогой отец мой, — тут он взял собеседника за руку, — я решил его для себя, как то должен сделать каждый, и стремлюсь выполнить свой долг и служить небу не своему разумению так же преданно, как вы служите по вашему. Останься я ребенком при вас на полгода долее, я и сам не желал бы ничего иного. Не раз, бывало, в Каслвуде я обливал слезами подушку, вспоминая вас, и кто знает, может быть, в самом деле я был бы теперь братом вашего ордена или даже, прибавил Эсмонд, улыбаясь, — священником при всех атрибутах сана, с усами и в баварском мундире.

— Сын мой, — ответил патер Холт, густо покраснев, — для пользы религии и короля любой наряд хорош.

— Да, — прервал его Эсмонд, — любой наряд хорош; и любой мундир, добавьте, тоже, — черный ли, красный ли; черная кокарда или белая, или шляпа с галуном, или сомбреро, под которым скрывается тонзура. Нет, я не могу верить в то, что святой Франциск-Ксаверий переплыл море на своем плаще или воскрешал мертвых. Я старался и почти было уверовал однажды, но теперь не могу. Позвольте же мне исполнять то, что я считаю своим долгом, и уповать на то, что мне представляется благом.

Эемонд хотел положить колец богословским излияниям доброго патера, и это ему удалось; но тот, хоть и вздыхал по поводу того, что ученик упорствует в своих заблуждениях, все же не переменился к нему и продолжал оказывать ему полное доверие, насколько это возможно для; священника, иди даже белее, так как он от природы был словоохотлив и любил поговорить.

Дружеское расположение Холта побудило капитана Эсмонда выспросить то, что он давно жаждал узнать и чего никто не мог рассказать ему: истерию его бедной матери, чей образ часто рисовался ему в мечтах, хоть он и не помнил ее. Он поведал Холту обо всем, что уже изложено в первой части настоящего повествования, — о слове, данном им своему дорогому господину и другу, ж о предсмертном признании последнего, и в заключение умолял Холта рассказать все, что ему известно о несчастной женщине, с которой его так рано разлучили.

— Она была родом из этого города, — сказал Холт; и он повел Эсмонда на ту улицу, где некогда жил ее отец и где, должно быть, родилась она сама. — В тысяча шестьсот семьдесят шестом году ваш отец прибыл сюда в свите покойного короля, тогда еще герцога Йоркского, который был изгнан в эти края, навлекши на себя немилость; вот тогда-то капитан Томас Эсмонд познакомился с вашей матерью и преследовал ее до тех пор, покуда она не сделалась его жертвою; впоследствии он не раз упоминал о ней в беседах, которые я полагал себя обязанным хранить в тайне, и всегда говорил, что это была женщина большой чистоты и добродетели, обладавшая верным и любящим сердцем. Он назвался ей капитаном Томасом, имея достаточно причин стыдиться своих поступков, но в беседах со мной всегда с искренним раскаянием вспоминал о своей вине и с глубокой нежностью — о ее многих достоинствах. Он признавал, что поступил с ней крайне дурно, что в ту пору вел жизнь повесы, распутничал, играл в карты и не имел ни пенни за душой. Она забеременела вами; родители, узнав о том, прокляли ее; но она ничем, — кроме разве невольных слез и печали, отражавшейся на лице, — ни разу не укорила виновника своего несчастья и позора.

Однажды Томас Эсмонд, или капитан Томас, как ему угодно было себя называть, оказался замешанным в ссору в игорном доме, исходом которой явились дуэль и рана, настолько тяжелая, что, по словам хирурга, не было никакой надежды ему остаться в живых. Уверенный в близкой кончине и мучимый угрызениями совести, он послал за священником церкви святой Гудулы, той самой, где мы с вами встретились; и в тот же день, приняв католическое вероисповедание, обвенчался с вашей матерью. Несколько же недель спустя явились на свет ваша милость, лорд виконт Каслвуд, маркиз Эсмонд, — по королевскому патенту, мною самим доставленному вашему отцу, — и были крещены в церкви святой Гудулы тем же кюре, который венчал ваших родителей, и наречены именем Генри Томаса, как сын Э. Томаса, английского офицера, и Гертруды Маас. Как видите, вы наш от самого рождения; оттого-то я и не стал совершать над вами обряд крещения, когда вы приехали в Каслвуд и сделались моим любимым маленьким учеником.

Болезнь вашего отца приняла благоприятный оборот, — быть может, исправив содеянное зло, он тем самым облегчил свой дух, — и, к изумлению врачей, он совершенно оправился. Но вместе со здоровьем вернулись к нему и дурные склонности. Погубленная им девушка вскоре наскучила ему; и, получив некоторую сумму денег от своего дядюшки, старого виконта, находившегося в ту пору в Англии, он сослался на дела, требующие отлучки, пообещал скоро вернуться, и больше ваша бедная мать его не видела.

Он мне рассказывал, сначала на исповеди, а потом и в обычной беседе, в присутствии своей жены, вашей тетушки, — иначе я никогда не открыл бы вам этой тайны, — что, воротясь в Лондон, отправил бедной Гертруде Маас Гертруде Эсмонд — послание, в котором писал, будто, вступая с ней в брак, уже имел жену в Англии; сообщал, что Томас — не настоящее его имя, что он покидает Европу и уезжает на свои плантации в Виргинии, где семейство ваше, точно, владеет землями, полученными в дар от короля Карла Первого; вместе с этими признаниями он послал ей денег — половину последней сотни гиней, которая у него оставалась, — просьбу о прощении и свой прощальный привет.

Бедной Гертруде ни разу не пришло в голову, что содержание этого письма может быть так же лживо, как и все поведение вашего отца. Но когда некий молодой человек одного с нею круга, знавший всю ее историю и пользовавшийся ее расположением до встречи ее с английским дворянином, который стал причиною всех ее несчастий, когда этот молодой человек предложил ей руку, выразив при том готовность усыновить вас и дать вам свое имя, она ответила ему отказом. Это обстоятельство лишь рассердило ее отца, и жизнь в родном доме, куда она к тому времени воротилась, стала еще тяжелее; бедная девушка никогда не смела поднять головы, постоянно терпела жестокие нападки; и немного спустя, приняв небольшую денежную помощь, предложенную несколькими благочестивыми дамами из числа ее знакомых, она удалилась в монастырь; вы же были отданы на воспитание.

Особа, взявшая на себя заботу о вас, была сестрою того самого молодого человека, который предлагал вас усыновить. Вашей матери она доводилась двоюродною сестрой. У нее только что умер ребенок, и вы заняли его место, потому что ваша матушка была слишком слаба и больна, чтобы кормить вас; и кормилица до того привязалась к вам, что с неохотою отпускала даже в монастырь, где монахини, любившие и жалевшие несчастную мать, наперебой ласкали и баловали младенца. Матушка ваша с каждым днем все сильней чувствовала в себе религиозное призвание и к концу второго года своей жизни в монастыре постриглась в монахини.

Ваша кормилица принадлежала к семье выходцев из Франции, ткачей по ремеслу. Незадолго до того, как ваша матушка дала священный обет, все семейство переселилось в Аррас, городок во французской Фландрии, захватив с собою и вас, которому в ту пору едва исполнилось три года. Городок до поры последних крутых мер, принятых французским королем, кишел протестантами, и, в бытность свою там, отец вашей кормилицы, старик Пастуро, тот самый, с которым вы потом жили в Илинге, воспринял реформатское учение, совратив с пути истинного и всю свою семью. Будучи изгнаны эдиктом его христианнейшего величества, они перебрались в Лондон и установили свои станки в предместье Спитлфилдс. У старика были кое-какие деньги, и он взялся за прежнее ремесло, но дела шли плохо. Он был вдов, хозяйство его вела дочь, также овдовевшая к тому времени, а сам он вместе с сыном трудился у своего станка. Меж тем ваш отец, незадолго до смерти короля Карла, открыто признал свое обращение в лоно истинной церкви, помирился с лордом виконтом Каслвудом и, как вы знаете, женился на его дочери.

Случилось так, что младший Пастуро, идучи однажды с куском парчи к торговцу, которому он поставлял товар, встретил у двери кабачка на Лэдгет-Хилл своего старинного соперника. Пастуро тотчас же признал вашего отца и, схватив его за ворот, стал всячески поносить, как негодяя, который соблазнил девушку, а затем бросил ее с ребенком на руках. Мистер Томас Эсмонд, также узнавший Пастуро, стал просить, чтобы молодой ткач умерил свое негодование и не собирал толпы вокруг, и предложил войти в таверну, обещая дать любые объяснения. Войдя, Пастуро услыхал, как хозяин приказал слуге проводить капитана Томаса в свободную комнату; отец ваш предпочитал называться запросто, по именит, в тавернах, завсегдатаем которых он был и которые, правду говоря, не принадлежали к числу наиболее почтенных заведений такого рода.

Надо вам сказать, что капитан Томас, или лорд Каслвуд, как он именовался впоследствии, за словом в карман никогда не лез и умел заворожить любую женщину и любого кредитора пространными россказнями, подносимыми с видом такого простосердечия, что даже самый непреклонный заимодавец попадался на удочку. И чем больше он говорил, тем его рассказ становился правдоподобнее. Он нанизывал небылицу за небылицей с быстротой и связностью поистине удивительными. Нужно было, вы меня простите, очень хорошо знать вашего отца, чтобы безошибочно отличать, когда его милость вр... говорит неправду.

Он мне рассказывал, — вздыхая и сокрушаясь, когда бывал болен (страх смерти всегда вызывал у него стремление каяться), и весело хохоча, когда бывал здоров, ибо его милость был тонким ценителем забавного, — о том, как за каких-нибудь полчаса, прежде чем была допита первая бутылка, ему удалось совершенно обойти бедного Пастуро. Он признал, что соблазнил девушку; этого он попросту не мог отрицать; но, пользуясь своей способностью источать слезы в любую минуту, он проливал их столь обильно, что сердце его доверчивого слушателя растаяло. Он скорбел о вашей матери горестнее, нежели сам Пастуро, который, по свидетельству милорда, плакал навзрыд, бедняга; он честью клялся, что дважды посылал деньги в Брюссель, и даже называл имя купца, у которого эти деньги и поныне лежат для бедной Гертруды. Он даже не знал, жива она или умерла, родился ребенок или нет, но без труда выпытал все это у простодушного Пастуро. Услыхав о том, что она ушла в монастырь, он сказал, что и сам надеется кончить свои дни в божьем доме, если ему суждено пережить свою жену, которую он ненавидит и на которой женился лишь по принуждению жестокосердого отца; услыхав же, что сын Гертруды жив и в настоящее время находится в Лондоне, «я так и встрепенулся, — рассказывал он мне, — и так как в ту самую пору жена моя собралась родить, то я подумал: черт подери, если этот старый шут, мой тесть, вздумает сквалыжничать, вот отличный способ припугнуть его».

Он выразил свою глубочайшую благодарность семейству Пастуро за попечение о ребенке — вам в ту пору шел уже шестой год, — но в ответ на изъявленное им желание тотчас же отправиться навестить дорогого малютку Пастуро отрезал напрямик, что они не желают больше видеть его в своем доме; что он волен взять мальчика, хоть им и жаль будет расстаться с ним; что, будучи людьми бедными, они не откажутся от денег, если ему угодно будет предложить их; если же нет, то, с божьей помощью, сумеют вырастить ребенка и без этого, как растили до сих пор, — и капитал поспешил согласиться, со вздохом сказав, что «для милого дитяти лучше будет, пожалуй, если он останется у друзей, которые были так добры к нему»; и впоследствии, рассказывая мне обо всем этом, честно признавал, что поведение и речи ткача заслуживали всяческой хвалы и восхищения и что француз — достойный человек, тогда как сам он, да помилует его господь, подлец и негодяй.

— Отец ваш, — продолжал мистер Холт, — не скупился на деньги, когда они у него бывали; и так как в этот самый день им была получена некоторая сумма от дяди, то он щедрою рукою выложил ткачу тут же десять золотых, пообещав оказывать такую поддержку и в дальнейшем. Он тщательно записал себе в книжку адрес Пастуро, будучи сам спрошен о том же, с готовностью отвечал, что его зовут капитан Томас, а живет он в Нью-Лодж, в Пензанее, в Корнваллийском графстве, в Лондон же приехал лишь на несколько дней по делу, связанному с имуществом его жены; последнюю он описал как женщину весьма сварливого нрава, хотя и не злую по природе; отца же своего изобразил корнваллийским сквайром, человеком слабого здоровья, по смерти которого он надеется получить недурное наследство, что позволит ему устроить судьбу мальчика и щедро вознаградить его благородного покровителя. «И клянусь богом, сэр, сказал он мне обычным своим шутливым тоном, — я тут же заказал кусок парчи такого же точно узора, как тот, что был у ткача в руках, и подарил его своей жене на пеньюар, в котором она могла бы принимать поздравителей, когда разрешится от бремени сыном».

Небольшая пенсия, назначенная вам, выплачивалась довольно аккуратно, а когда, после; смерти дяди, отец ваш сделался виконтом Каслвудом, мне было поручено наблюдение за вами, и это я настоял, чтобы вы были взяты в дом. Ваша приемная мать к тому времени скончалась; отец ее женился, и жена не ладила с пасынком. Молодой человек воротился в Брюссель, чтобы жить вблизи женщины, которую он любил, и там умер несколькими месяцами раньше ее. Хотите взглянуть на ее могилу на монастырском кладбище? Настоятельница была когда-то моей прихожанкой, и я знаю, что она до сих пор сохранила добрую память о сестре Марии Магдалине.

В теплый весенний вечер Эсмонд посетил это кладбище и среди тысячи черных крестов, отбрасывавших косые тени на поросшие травой могильные холмы, отыскал тот, который осенял место отдохновения его матери. Многие из несчастных, покоившихся там, избрали то же имя, которым скорбь окрестила ее и в котором словно таился смиренный намек на повесть любви и печали. Он попытался представить ее себе, в слезах, на коленях у подножия креста, под которым погребены были ее земные заботы. Он и сам преклонил колени и горячо помолился, исполненный не столько горя (ибо даже образ ее не сохранился в его памяти), сколько благоговейного трепета и сострадания к тем мукам, которые этому кроткому созданию пришлось претерпеть на земле. Под этим крестом она сложила их; на небесного жениха променяла супруга, обманом похитившего ее любовь, предателя, покинувшего ее. Кругом тянулись тысячи таких же могил, невинные маргаритки выглядывали из травы, покрывавшей их, и на каждой возвышался крест с надписью «Requiescat in расе» [Да почиет в мире (лат.).]. Монахиня под черным покрывалом склонялась неподалеку над ложем усопшей сестры (таким еще свежим, что весна не успела выткать для него зеленый покров); а за кладбищенской стеной открывался просвет в жизнь, в мир, теснились шпили и карнизы городских зданий. Птичка слетела с ближней крыши, уселась сперва на крест, потом на траву у его подножия, потом вспорхнула снова с былинкою в клюве; из монастырской часовни донеслось пение; другие давно уже заняли место, которое бедная Мария Магдалина некогда занимала там, преклоняли колени у того же алтаря, слушали те же псалмы и молитвы, в которых обретала утешение ее израненная душа. Да почиет она в мире — да почиет она в мире; и да уснем так же и мы, когда минует для нас пора борьбы и страданий! Но ведь земля — божья, как и небо; все мы — и здесь и там — его создания. Я сорвал цветок, выросший на могильном холме, поцеловал его и пошел своим путем, как та птичка, что только что спорхнула с креста, — своим путем, ведшим обратно, в мир. Тихое пристанище смерти! Безмятежная глубь, недоступная для бурь и тревог! У меня было такое чувство, будто я провел час на дне моря, бродя среди обломков кораблекрушения.

Глава XIV.

Поход 1707-1708 годов

За весь год, следующий после того, который ознаменовался славной битвой при Рамильи, наша армия не совершила ничего сколько-нибудь значительного, и многие из наших офицеров, отсиживаясь без дела во Фландрии, ворчали, что его светлости наскучило воевать и что на уме у него теперь только деньги, да радости, которые сулит ему его пятитысячный годовой пенсион, да роскошный дворец, строящийся для него в Вудстоке. Немало хлопот доставила в этот год его светлости борьба с внутренними врагами, ибо в Лондоне стали поговаривать, что звезда его заходит, что герцогиня все меньшим и меньшим влиянием пользуется у королевы, которая соизволила перенести свое монаршее расположение на пресловутую миссис Мэшем и ее смиренного слугу, мистера Харли. Борьбе с этими интриганами и плетению ответных интриг наш герцог уделял большую часть своего времени. Мистер Харли лишился занимаемого поста, и победа на этот раз осталась за его светлостью. Но ее величество, дав себя уговорить, тем не менее осталась при своем мнении, как, по словам поэта, бывает со всяким, кто против воли поддается уговорам; и спустя недолгое время мистер Харли снова восторжествовал.

Меж тем боевые дела складывались отнюдь не на радость доблестным офицерам армии Мальборо. За весь 1707 год, оставаясь в виду французов, мы не имели с ними ни одного сражения; испанская наша армия была жестоко разгромлена при Альмансаре доблестным герцогом Бервиком; и у нас, в полку Уэбба, которым молодой герцог командовал до того, как отец его предался французам, немножко даже гордились этой победой бывшего нашего командира. «Будь я на месте Голвэя и будь при мне мои стрелки, — говорил наш генерал, мы не сложили бы оружия даже перед своим старым командиром»; а офицеры Уэбба клялись, что, будь с ними Уэбб, уж в плен-то они не сдались бы. Милый наш генерал был несколько опрометчив в своих речах; не было на свете воина отважнее и лучше его; но он дул в свой рог несколько сильней, нежели подобало военачальнику его положения, и при всей своей боевой доблести слишком громко бряцал иногда оружием перед своими солдатами и произносил кичливые слова.

Таинственный мистер Хольц в начале 1708 года отбыл по секретному делу, причем перед отъездом был весьма оживлен и пообещал Эсмонду, что вскоре произойдет нечто из ряда вон выдающееся. Тайна раскрылась по возвращении моего друга, который явился в крайне удрученном и мрачном расположении духа и вынужден был признаться, что замечательное предприятие, ради коего он хлопотал, безнадежно провалилось. Как выяснилось, он принимал участие в злополучной экспедиции шевалье де Сен-Жоржа, снаряженной французским королем; отплывши из Дюнкерка с целою армиею и флотом, принц должен был высадиться в Шотландии и захватить ее. Однако же противный ветер, постоянно мешавший всем начинаниям этого молодого человека, предотвратил, как известно, захват Шотландии и вернул бедного monsieur фон Хольца в наш лагерь, к его обычным занятиям — составлению хитроумных планов, предсказаниям будущего и вынюхиваний) разнообразных сведений. Шевалье (или король Англии, как некоторые из нас готовы были назвать его) прямо из Дюнкерка отправился в ряды французской армии, чтобы принять участие в кампании против нас. В тот год французской армией командовал герцог Бургундский, а герцог Берряйский, знаменитый маршал Вандом, и герцог Матиньон были его помощниками. Хольц, который был осведомлен обо всем, что происходило во Фландрии и во Франции (а пожалуй, и в обеих Индиях), утверждал, что военных действий в 1708 году будет не более, нежели в 1707-м, и что если полководец не двигается с места, у него на то есть особые причины. И в самом деле, начальник Эсмонда, известный своим брюзгливым нравом и своим глубоким недоверием к великому герцогу, да и не только к нему, не стеснялся говорить, что эти причины явились к герцогу в виде золотых монет, которыми французский король подкупил генералиссимуса, чтобы избегнуть сражений. В наших рядах много было собирателей толков, и мистер Уэбб чересчур охотно прислушивался к тем, которые в точности знали, сколько именно получил герцог, какая сумма пришлась на долю Кэдогана и во что обошлись советы доктора Хэйра.

Успехи французов, ознаменовавшие начало кампании 1708 года, послужили к укреплению слухов об измене, которая в то время у всех была на устах. Наш генерал пропустил неприятеля к Генту, отказавшись атаковать его, хотя в течение сорока восьми часов обе армии стояли друг против друга. Рент был взят, и в тот же самый день мсье де Ламотт потребовал сдачи Брюгге; и оба этих великих города без единого выстрела перешли в руки французов. Несколько дней спустя Ламотт захватил форт Плашендаль, и уже казалось очевидным, что вся испанская Фландрия, а с нею и Брабант сделаются добычей французов, но тут с Мозеля прибыл принц Евгений, и колебаниям наступил конец.

У принца Савойского в обычае было отмечать свое прибытие в армию роскошным пиром (милорд герцог угощал и редко и скудно); и я помню, каким наш генерал вернулся после обеда в обществе двух генералиссимусов; честная его голова слегка кружилась еще от вина, которое австрийское полководец лил куда более щедрой рукой, нежели англичанин. «Ну, — сказал генерал, стукнув кулаком по столу и прибавив крепкое словцо, — теперь ему придется драться; а уж если, черт возьми, до этого дойдет, нет такого человека в Европе, который мог бы устоять против Джека Черчилля». Неделю спустя разразилась битва при Уденарде, и, как ни велика была взаимная неприязнь главнокомандующего и Эсмондова генерала, в этот день им пришлось искренне восхищаться друг другом, — так велика была отвага, проявленная обоими.

Бригаде, которою командовал генерал-майор Уэбб, пришлось наносить и отражать в этот день самые жестокие удары; мистеру Эемонду выпала честь вести в бой роту полка, командир которого, в качестве генерал-майора, руководил всеми действиями бригады, и ему же пришлось взять на себя командование всем полком, после того как четверо старших по чину офицеров пали в жестокой схватке с неприятелем. Я рад, что Джек Хэйторн, который насмехался над моим происхождением и обозвал меня Уэббовым прихвостнем, из-за чего у нас произошла крупная ссора, пожал мне руку еще за день до этой битвы. Брэйс, наш подполковник, всего лишь тремя днями ранее узнал о смерти своего старшего брата, баронета, делавшей его наследником титула, поместья в Норфолке и четырех тысяч в год: судьба, миловавшая его на протяжении десятка походов, изменила ему как раз тогда, когда жизнь приобрела для него особую цену, и, идучи в бой, он говорил, что не надеется вернуться живым. Майор служил в полку совсем недавно. Креатура лорда Мальборо, он был встречен весьма недоброжелательно всеми прочими офицерами, — говорили, что ему поручено шпионить за нами. Не знаю, верно это или нет и кто именно доносил в штаб обо всех толках и пересудах за офицерским столом, но известно было, что полк Уэбба, как и сам командир, значатся у главнокомандующего на черной доске. «И если он не осмеливался расформировать его на родине, — говорил наш храбрый генерал, — то уж зато позаботится, чтобы неприятель его уничтожил», — так что на долю бедного майора Праудфута выпала опасная задача.

Юный лорд Каслвуд, состоявший в качестве адъютанта при особе герцога, получил рану и удостоился упоминания в «Газете»; там же было названо и имя капитана Эсмонда благодаря стараниям его генерала, который всегда любил и отличал его. Сердце у него забилось при мысли, что там, на родине, чьи-то глаза, самые яркие во всем мире, прочтут, быть может, страницу, где упомянуты его скромные заслуги; но он оставался тверд в своем решении не подвергать себя их опасному воздействию и выждать, покуда время и разлука притупят страсть, которая все еще жила в нем. Вдали от Беатрисы она его не тревожила, но он знал, что стоит ему воротиться домой, старый недуг вспыхнет снова; и он сторонился Уолкота, как линкольнширец сторонится болот родного края из страха перед лихорадкой, подстерегающей его там.

Мы, английская партия в армии, склонные насмехаться над всем, что исходило из Ганновера, и представлять двор и семейство курфюрста чуть ли не как сборище мужланов и дикарей, — даже мы вынуждены были признать, что в деле при Уденарде молодой принц, совершавший тогда свой первый поход, явил мужество и находчивость испытанного солдата. Его курфюрстское высочество оказался в тот день счастливее короля Англии, который находился во вражеском лагере со своими двоюродными братьями и вместе с ними вынужден был позорно бежать в исходе сражения. Имея против себя искуснейших полководцев мира и обладая, в свою очередь, превосходным командующим, они пренебрегли разумным советом и бросились очертя голову в бой, который закончился бы полным разгромом их армии, если бы не мудрость и отвага герцога Вандома, который сделал все, что зависело от доблести и военного гения, чтобы умерить потери, причиненные безрассудством и вздорным нравом его родичей, законных принцев королевской крови.

Переговоры по делу об обмене пленными все продолжались и по-прежнему служили благовидным предлогом для постоянных переездов мистера Хольца из лагеря союзников во французский и обратно. Мне достоверно известно, что однажды генерал Уэйн едва не повесил его как шпиона, и лишь по особому приказу генералиссимуса он был отпущен и препровожден на главную квартиру. Он являлся и снова исчезал, и казалось, его охраняет чье-то высокое, хотя и незримое покровительство. Он устраивал обмен письмами между герцогом Бервиком и его дядею, нашим герцогом. Он был осведомлен обо всем, что происходило в лагере принца, так же хорошо, как и о том, что творилось в нашем; он привез поздравления от короля Англии кое-кому из наших офицеров, в том числе и офицерам Уэбба, отличившимся в этот великий день; а после Винендаля, когда наш генерал бушевал по поводу несправедливости генералиссимуса, сказал, что ему известно, как смотрят на это французские командиры, считающие якобы, что отпор, данный нами неприятелю у винендальского леса, проложил союзникам путь к Лиллю.

«Ах, — говаривал Хольц (и находилось немало охотников слушать его), если б только наш король добился признания своих прав, как изменился бы весь ход событий! Жизнь его величества в изгнании имеет то преимущество, что позволяет ему беспристрастно приглядываться к Англии и судить о ее выдающихся деятелях. Его сестра постоянно находится во власти очередной жадной фаворитки, смотрит на все ее глазами и во всем готова уступить ей или ее приспешникам. Как вы полагаете, неужели его величество, зная Англию, как он ее знает, позволил бы оставаться в тени такому человеку, как генерал Уэбб? Он — лорд Лидьярд, и его место в Палате лордов. Неприятелю, да и всей Европе известны его заслуги; именно этой славы и не могут простить некоторые великие люди, ненавидящие равенство и независимость». Все эти разговоры велись в расчете на то, что они достигнут ушей мистера Уэбба. И он внимал им весьма благосклонно, ибо, сколь ни велики были его достоинства, никто не ценил их так высоко, как сам Джон Ричмонд Уэбб, и по мере того как нелады между ним и герцогом возрастали, находилось все больше людей из числа недоброжелателей Мальборо в армии и на родине, которые всячески обхаживали Уэбба, противопоставляя его властному и ненасытному генералиссимусу. И вскоре после победы при Уденарде генералу Уэббу представился блестящий случай, которым наш доблестный воин не стал пренебрегать и который явился для него средством изрядно приумножить свою славу на родине.

После Уденарда принц Савойский — вопреки совету Мальборо, если верить слухам, — подступил к стенам Лилля, столицы французской Фландрии, и начал осаду, знаменитейшую осаду нашего времени, равную осаде Трои по числу героических подвигов, совершенных как нападавшими, так и оборонявшимися. Принц Савойский был движим личной непримиримой ненавистью к французскому королю, отнюдь не похожей на спокойное чувство вражды, руководившее нашим великим английским полководцем, для которого война являлась игрой не более волнующей, нежели бильярд, и который посылал вперед свои эскадроны и передвигал батальоны с места на место так же хладнокровно, как если бы клал шар в лузу или делал карамболь. Кончалась партия (а играл он почти всегда наверняка), и в душе этого непревзойденного стратега не оставалось ни малейшей неприязни к противнику. Иное дело принц Савойский, у которого с французами шла guerre a mort [Война насмерть (франц.).]. Разбитый в одном месте, как то было в истекшем году под Тулоном, он являлся у другой французской границы и с неукротимой яростью нападал опять. Когда принц прибыл в нашу армию, тлеющая искра войны сразу разгорелась в яркое пламя. Нашим флегматичным союзникам-голландцам пришлось форсированным маршем устремиться вперед — наш хладнокровный герцог вынужден был перейти к действию. Против французов принц один стоил целой армии; неутомимая сила его ненависти заражала сотни тысяч людей. Имперский генерал с лихвой расплачивался за обиду, нанесенную некогда французским королем ретивому маленькому Abbe de Savoie [Савойский аббат (франц.).]. Сам блестящий, покрытый славой полководец, чье мужество и бесстрашие не знали меры, достойный противник лучшим из прославленных командиров, возглавлявших армии французского короля, Евгений, кроме того, владел оружием, которому во Франции нельзя было отыскать равного с тех пор, как пушечное ядро у Засбаха убило благородного Тюренна: он мог обрушить на французские войска герцога Мальборо, точно скалу, которая погребла бы под собою соединенные силы лучших военачальников Людовика XIV.

Участие английского герцога в осаде Лилля, которую имперский генералиссимус вел со всем пылом и напором, свойственным его натуре, выразилось главным образом в том, что ему пришлось прикрывать осаждающих со стороны армии герцога Бургундского, которую расположение войск его светлости отделяло от имперцев. Однажды, когда принц Евгений был ранея, наш герцог занял его место в траншее; его осаду вели имперцы, а не мы. Одна дивизия под командою Уэбба и Ранцау была отряжена в Артуа и Пикардию для выполнения задачи, тягостнее и постыднее которой мистер Эсмонд не знавал за всю свою боевую жизнь. Несчастные городки беззащитных провинций, откуда все молодое и здоровое из года в год угонялось во французскую армию, пожираемую ненасытной войной, оказались отданными на нашу милость; а нам был дан приказ никого не миловать. Мы входили в города, где гарнизон состоял из инвалидов, а население из женщин и детей; и как ни бедны они были, как ни обнищали вследствие разорительной войны, нам было предписано грабить этих несчастных: очищать их житницы от последнего хлеба, отнимать лохмотья, прикрывавшие их наготу. То был грабительский, разбойничий поход; наши солдаты творили дела, о которых честный человек не может вспомнить, не краснея. Мы воротились в лагерь герцога с обильными запасами продовольствия и денег; некому было оказывать нам сопротивление, и все же кто отважится рассказать, ценою скольких насилий и убийств, каких жестокостей, оскорблений, обид досталась нам эта позорная дань, собранная с невинных жертв войны.

Меж тем, невзирая на решительность, с которой велись военные действия под Лиллем, успехи союзников были покуда невелики, и, когда мы воротились в лагерь герцога, там поговаривали, что принц Савойский вынужден будет снять осаду, признав ее безуспешной. Милорд Мальборо открыто высказывал подобное мнение; те, кто не доверял ему, — а мистер Эсмонд не отрицает, что был в их числе, — намекали, что у герцога свои причины не желать взятия Лилля и что он подкуплен французским королем. Но если это было так, в чем я почти уверен, то перед генералом Уэббом открывалась блестящая возможность удовлетворить свою ненависть к генералиссимусу, разоблачить позорное корыстолюбие, составлявшее одну из самых низменных и самых примечательных черт знаменитого герцога, и показать собственное высокое военное искусство. И когда я взвешиваю все обстоятельства, предшествовавшие событию, о котором вскоре пойдет речь, когда я думаю о том, что милорду герцогу было предложено несколько миллионов крон за то, чтобы с Лилля сняли осаду; что имперская армия, стоявшая под Лиллем, терпела недостаток в провианте и снаряжении и была бы принуждена отойти, если б не получила новых припасов; что маршрут обоза, который должен был эти припасы доставить, в точности был известен французам; что конвой, сопровождавший его, был несоразмерно мал и чуть ли не вшестеро уступал войску графа де Ламотта, высланному, чтобы перехватить этот обоз; и что герцог Бервик, непосредственный начальник де Ламотта, состоял, как это достоверно известно, в оживленной переписке с дядей своим, английским генералиссимусом, — я прихожу к убеждению, что в замыслы герцога Мальборо входило помешать тому, чтобы эти припасы, столь необходимые принцу Савойскому, достигли ставки его высочества; что он намеревался принести в жертву небольшой отряд, конвоировавший обоз, и предать его, как предал уже Тольмаша под Брестом, как готов был предать любого друга в угоду своему честолюбию или корысти. Если б не та поистине чудесная победа, которую Эсмондов начальник одержал над силами, в шесть или семь раз превосходившими его собственные, осаду пришлось бы с Лилля снять; при этом надо заметить, что наше доблестное маленькое войско находилось под командою генерала, которого Мальборо ненавидел, что эта победа привела его в бешенство и что впоследствии он прибегал к самым явным и беззастенчивым искажениям истины, чтобы преуменьшить славу победителя.

Глава XV.

Битва при Винендале

Во время осады Лилля немало было совершено подвигов как с той, так и с другой стороны, и притом подвигов, равных которым не много сыщется в истории войн. Среди французов (чье мужество поистине было удивительно, а доблесть и военное искусство маршала Буффлера могли затмить даже славу его победителя, принца Савойского) следует упомянуть господ де Люксембурга и де Турнефора, которые взялись доставить в город порох, крайне необходимый осажденным; они взяли с собой отряд конных драгун, и каждый солдат вез притороченным к седлу пудовый мешок пороху; с этим опасным грузом они вступили в бой против нашей кавалерии, выдержали огонь пехотинцев, двинутых им наперерез, и хотя половина отряда при выполнении страшной задачи взлетела на воздух, часть все же добралась до цели и доставила городскому гарнизону то, в чем он так остро нуждался. Другой французский офицер, мсье Дюбуа, совершил поступок, столь же отчаянный и увенчавшийся полным успехом. Случилось так, что маршалу Вандому понадобились сведения о положении в лагере осаждавших, который со стороны Гельчина прикрывала армия нашего герцога, и тут капитан Дюбуа совершил свой славный подвиг: не только прошел через линию неприятельских позиций, но еще переплыл не менее семи рвов и каналов и воротился тем же путем, плывя с бумагами в зубах.

В этих бумагах мсье де Буффлер сообщал, что сможет удержать занимаемые позиции до октября и что если б удалось перехватить один из обозов союзников, последние окажутся вынужденными снять осаду.

Один такой обоз готовился в ту пору в Остенде и должен был вскоре выйти по направлению к Лиллю. 27 сентября нам (а также и французам) сделалось известно, что он уже находится в пути. Обоз состоял из семисот повозок с различным снаряжением и шел от самого Остенде под эскортом двух тысяч пехотинцев и трехсот всадников. Одновременно мсье де Ламотт выступил из Брюгге, имея в своем распоряжении тридцать шесть батальонов, более шестидесяти эскадронов и сорок пушек, и двинулся в погоню за обозом.

Меж тем генерал-майор Уэбб собрал двадцать батальонов и три драгунских эскадрона в Тюроуте, чтобы идти навстречу обозу и ударить на Ламотта; авангарды обеих армий, французской и нашей, сошлись на Тюроутской равнине, у небольшого леска перед замком Винендаль, к которому обоз подходил в это время с другой стороны.

Как только мы очутились в виду неприятеля, авангард наш остановился на опушке леса, а остальная часть колонны со всей возможной быстротой подтянулась к нему, причем вся наша немногочисленная конница была выдвинута к равнине, чтобы раззадорить неприятеля, как сказал наш генерал. Когда мсье Ламотт подошел ближе, он застал нас выстроенными в две линии у самого леса и тотчас же построил напротив пас свою армию в боевом порядке: всего восемь линий, четыре пехотных впереди, драгуны и кавалерия сзади.

Французы, как всегда, открыли сражение канонадой, длившейся три часа, после чего перешли в атаку. Восемь линий — четыре пеших и четыре конных двинулись на лес, где расположены были наши части. Пехота их действовала плохо; получи» приказ идти в штыковой бой, она вместо того открыла огонь, а при первом же ответном залпе дрогнула и побежала. Кавалерия действовала лучше, и с нею одной мсье Ламотт мог бы выиграть сражение, так как она численностью втрое или вчетверо превосходила наши силы; но ей лишь удалось смять два наших батальона, и то мы быстро привели в порядок расстроенные ряды, и сколько раз ни шла французская конница в атаку, она не могла сдвинуть нас хотя бы на дюйм с позиции, которую указал нам наш генерал.

К вечеру, после двухчасовой атаки, французы отступили, потерпев полное поражение. Несмотря на потери, которые мы им нанесли, они все еще были втрое сильнее; и нельзя было предположить, что наш генерал решится преследовать Ламотта или предпримет что-либо, кроме стараний удержать ту позицию на опушке леса, с которой французы безуспешно пытались нас сбить. Ламотт отошел под прикрытие своих сорока орудий, защита которых удалась его коннице лучше, нежели нападение на нас; а тем временем обоз, судьба которого была важнее судьбы всего нашего маленького войска и ради безопасности которого мы готовы были пасть все до последнего, беспрепятственно подвигался вперед и, ко всеобщей радости, прибыл в лагерь осаждающих перед Лиллем.

Обоз сопровождал генерал-майор Кздоган, главный интендант герцога (не принадлежавший к числу лучших друзей мистера Уэбба). Он с сотней-другою всадников явился на подмогу нашему генералу под самый конец сражения; когда неприятель уже отступал по всему фронту. Он изъявил полную готовность ударить со своей конницей на бегущих французов; но его отряд был настолько малочислен, что не мог бы причинить им серьезного вреда, и мистер Уэбб в качестве старшего начальника счел, что мы уже достаточно сделали, удержав свои позиции под натиском неприятеля, который легко опрокинул бы нас в открытом бою, и обеспечив обозу возможность свободного следования. Таким образом, всадникам Кэдогана не пришлось даже обнажить сабли, однако своим появлением они отбили у французов всякую охоту возобновить попытки атаковать нас. Так как подобных попыток не было, то с наступлением ночи генерал Кэдоган вместе со своим эскадроном отбыл на главную квартиру, довольно хмуро распростившись с мистером Уэббом.

— Как раз вовремя поспеет в Ронк, чтобы подлизать остатки ужина с тарелок милорда герцога, — сказал мистер Уэбб.

Наши люди всю ночь оставались в лесу, а генерал отужинал в маленьком Винендальском замке.

— Будь я Кэдоганом, я бы удостоился звания пэра за сегодняшнее дело, сказал генерал Уэбб, — а ты, Гарри, получил бы полк. Ты отличился в обоих последних боях и едва не был убит в первом из них. Я упомяну об этом в своем донесении его светлости генералиссимусу и буду ходатайствовать, чтобы тебя произвели в майоры, на место бедного Дика Харвуда: Найдется у тебя сотня гиней, чтобы дать Кардонеллу? Завтра, когда повезешь мое донесение на главную квартиру, сунь ему в руку.

И точно, генерал-майор по доброте своей упомянул о капитане Эсмонде в самых лестных выражениях, и когда названный джентльмен доставил донесение на главную квартиру, он имел удовольствие получить от секретаря его светлости ответное послание, адресованное генерал-лейтенанту Уэббу. Голландский офицер, посланный графом Нассау-Вуденбергом, сыном, фельдмаршала Оверкерка, также воротился с любезным письмом для своего командира, который помогал мистеру Уэббу в винендальской операции, явив при этом немалую доблесть и знание дела.

Вручая письмо мистеру Уэббу, Эсмонд отвесил ему низкий поклон и с радостной улыбкой приветствовал его как генерал-лейтенанта. Сопровождавшие генерала джентльмены — Эсмонд повстречался с ними на дороге в Менен — шумно изъявили свой восторг по этому поводу; он поблагодарил их, вспыхнув от волнения, и поспешил вскрыть письмо.

Он гневно хлопнул им по своему сапогу, как только дочитал его до конца.

— Даже не его рукою писано! Возьми, Эсмонд, прочитай вслух. — И Эсмонд прочел:

«Сэр! Только что прибыл сюда мистер Кэдоган и сообщил мне об успешном исходе сражения, данного вами вчера днем группе войск под командою мсье де Ламотта близ Винендальского замка, каковым успехом мы обязаны преимущественно вашей решимости и разумным действиям. Прошу вас не сомневаться, что по возвращении на родину я сумею отдать вам должное и при всяком удобном случае рад буду отметить важную услугу, которую вы оказали, обеспечив безопасное следование обоза.

Ваш и пр. М.».

— Две строчки рукой негодяя Кардонелла, и это за взятие Лилля, за разгром неприятеля, в пять раз сильнейшего, за сражение, которое не уступает самым блистательным из его собственных побед, — говорил бедный мистер Уэбб. — Генерал-лейтенант! Он здесь ни при чем! Ведь я был старшим генерал-майором. Ах, будь ты... пожалуй, он порадовался бы более, если б я потерпел поражение.

Послание к голландскому офицеру, писанное по-французски, было длиннее и куда любезнее адресованного мистеру Уэббу.

— Таков этот человек, — гневно продолжал последний. — Набит золотом, осыпан титулами и почестями, которые мы завоевали ему, и скупится на строчку похвалы товарищу по оружию! Разве ему все еще мало? Разве мы не для того деремся, чтобы он мог утопать в богатстве? Ничего, джентльмены, подождем выхода «Газеты». Королева и родина оценит наши заслуги, если его светлость отказывает нам в том. — Слезы негодования навернулись у доблестного воина при этих словах, и он смахнул их перчаткою. Потом он сжал кулак и потряс им перед собой. — Клянусь всевышним, — сказал он, — есть нечто такое, что я предпочел бы званию пэра!

— Что же это, сэр? — спросили некоторые из его свиты.

— Четверть часа наедине с Джоном Черчиллем на зеленой лужайке, и так, чтобы, кроме парочки рапир, ничто нас не разделяло...

— Сэр! — прервал его один из джентльменов.

— Пусть он услышит! Я знаю, этого вы опасаетесь. Я знаю, что до него доходит каждое слово, сказанное кем-либо из старших офицеров армии. Храбрости его я не оспариваю. Да, он храбр, будь он проклят! Но подождем выхода «Газеты», джентльмены. Боже, храни ее величество! Она оценит наши заслуги.

«Газету» нам довелось увидеть лишь месяц спустя, когда моему генералу и его офицерам выпала честь обедать в Лилле у принца Евгения; последний любезно заявил, что раз провизия для пиршества доставлена нами, мы непременно должны принять в нем участие. Пиршество было отменным. По правую руку его высочества сидел его светлость герцог Мальборо, а по левую — маршал де Буффлер, который столь доблестно оборонял город. Приглашены были все старшие офицеры обеих армий, и можете не сомневаться, что Эсмондов генерал особенно блистал в этот день; его статность, благородная осанка, мужественная красота черт выделяли его повсюду, грудь его впервые украшала звезда ордена «За Великодушие», присланная ему прусским монархом по случаю одержанной победы. Его высочество принц Савойский провозгласил тост в честь победителя при Винендале. Милорд герцог с довольно кислой улыбкой осушил свой бокал. Адъютанты также были в числе приглашенных, и Гарри Эсмонд со своим юным другом весь вечер держались вместе, как бывало всегда, если только долг не препятствовал их желанию; их стол находился как раз напротив стола, где сидели генералы, и им было отлично видно все происходившее там. Фрэнк от души хохотал над мрачным выражением лица герцога; винендальское дело и несправедливость генералиссимуса к Уэббу служили предметом толков во всей армии. Когда его светлость поднял свой бокал и произнес:

— Le vainqueur de Wnendael; son armee et sa victoire, добавив затем: qui nous font diner a Lille aujourd'hui [За победителя при Винендале, за его войско и за его победу, благодаря которой мы сегодня обедаем в Лилле (франц.).], — зала гремела от приветствий, ибо мистера Уэбба за его смелость, великодушие и даже самые слабости его любила вся армия.

— Парис — отвагой, Гектор — красотой, — шепнул Фрэнк Каслвуд. — Сама Венера на склоне лет не отказала бы ему в яблочке. Встань, Гарри. Ты слышал — мы пьем за винендальскую победу. Что Рамильи в сравнения с этим! Ура! Ура!

В ту самую минуту, как наш генерал благодарил собравшихся за честь, откуда-то появился в зале номер «Газеты» и пошел но рукам вокруг столов. Каждому из офицеров не терпелось поскорее заглянуть в него; должно быть, немало матерей и сестер бледнели над этими страницами. За шесть лет не вышло ни одного номера «Газеты», где не сообщалось бы о каком-либо геройском подвиге или блистательной победе.

— Вот оно — «Битва при Винендале», вот здесь, генерал, — сказал Фрэнк, завладев маленьким грязновато-белым листком, который был любимым чтением каждого солдата; и, выбравшись из-за стола, он направился к генералу Уэббу, — тот знал его и не раз видел за своим столом это красивое и улыбающееся лицо, пленявшее всех, кто бы на него ни взглянул. Генералы в пышных париках потеснились, давая ему дорогу. Он потянулся через плечо генерала Дона, который сидел за столом в кожаном колете, и подал «Газету» нашему генералу.

Юноша, прихрамывая, воротился на место, весь красный от смущения.

— Я подумал, что ему будет приятно, Гарри, — шепнул он. — Разве мне не было приятно увидеть после Рамильи свое имя в лондонской «Газете»: «виконт Каслвуд, сражавшийся в качестве волонтера...» Постой, что там такое?

Мистер Уэбб, прочитав «Газету», странным образом изменился в лице, швырнул листок на стол, потом вскочил на ноги и начал:

— Не угодно ли будет вашему высочеству... Тут его светлость герцог Мальборо тоже поднялся со своего места:

— Дорогой генерал Уэбб, произошла какая-то ошибка.

— Вашей светлости не мешало бы исправить ее, — сказал мистер Уэбб, протягивая ему «Газету»; но он сидел за пять человек от его светлости принца-герцога, чье место к тому же приходилось выше (оно было на помосте, под балдахином, рядом с принцем Савойским, Ганноверским курфюрстом и посланниками прусским и датским), и Уэбб, несмотря на свой рост, не мог достать до него.

— Одно, , мгновение, — произнес он с улыбкой, как будто напав на счастливую мысль, и затем, с изысканнейшей учтивостью обнажив свою пшату, проткнул острием «Газету» и сказал, обращаясь к герцогу:

— Прошу позволения передать это вашей светлости.

Герцог сидел темнее тучи.

— Возьмите, — сказал он своему обер-шталмейстеру, стоявшему за его креслом.

Генерал-лейтенант Уэбб отвесил глубокий поклон, сел на свое место и осушил недопитый бокал. В «Газете» был помещен отчет мистера Кардонеяла, секретаря его светлости, о Винендальском сражении, причем, хотя имя мистера Уэбба и упоминалось в нем, вся честь и заслуга этой победы приписывалась фавориту герцога, мистеру Кэдогану.

Странное поведение генерала Уэбба, едва не обнажившего шпагу против самого генералиссимуса, вызвало немало шуму и разговоров, но как только первый порыв гнева миновал, генерал совершенно овладел собою и мог утешаться тем, что всем своим последующим поведением куда больше досадил генералиссимусу, чем если бы открыто выражал свою обиду.

Воротясь к себе и посовещавшись с главным своим советчиком, мистером Эсмондом, который теперь пользовался полным его доверием и дружеским, почти отеческим расположением, мистер Уэбб написал его светлости генералиссимусу письмо, где говорилось следующее:

«Вашей светлости должно быть ясно, что чтение лондонской «Газеты», в которой имя генерал-майора Кэдогана названо мистером Кардонеллом, секретарем вашей светлости, как имя офицера, командовавшего в сражении при Винендале, никак не могло доставить приятного чувства генералу, который на самом деле выиграл это сражение.

Вашей светлости должно быть известно, что мистер Кэдоган даже не присутствовал при этом сражении, лишь к концу его явившись со своим конным эскадроном в распоряжение командовавшего генерала. А так как следствием винендальской операции, руководить которой имел счастье генерал-лейтенант Уэбб, явилось взятие Лилля, освобождение Брюсселя, обложенного неприятельскими войсками под командой курфюрста Баварского, а также возвращение славных городов Гента и Брюгге, которыми противнику (благодаря внутренней измене) удалось овладеть в прошедшем году, — мистер Уэбб не может и не желает уступить честь столь важной и славной победы мистеру Кэдогану или кому бы то ни было.

Как только кампания этого года будет закончена, генерал-лейтенант Уэбб обратится с просьбой о разрешении ему покинуть ряды армии и занять свое место в парламенте, дабы передать все дело на рассмотрение палаты общин, родины и ее величества королевы, о чем ныне он извещает его светлость генералиссимуса.

В своем нетерпении опровергнуть лживый отчет, опубликованный в «Газете» секретарем его светлости, мистером Кардонеллом, мистер Уэбб, не будучи в состоянии доступиться к его светлости генералиссимусу из-за джентльменов, сидевших между ними, поместил на острие шпаги газету, содержавшую ложный отчет, с тем чтобы непосредственно вручить оную его светлости герцогу Мальборо, который, без сомнения, желает, чтобы каждый офицер его армии получал по заслугам.

Мистер Уэбб слишком хорошо знает свой долг, чтобы помышлять о каком-либо нарушении субординации или об обращении своей шпаги, во время военной кампании, против кого-либо, кроме врагов ее величества. Он просит о разрешении отбыть в Англию, как только то дозволит его воинский долг, а также отпустить вместе с ним капитана его полка Эсмонда, который исполнял при нем обязанности адъютанта, безотлучно находился на поле боя и заметил по своим часам время, когда мистер Кэдоган прибыл к месту сражения, что было уже на исходе последнего».

Главнокомандующему ничего более не оставалось, как только дать просимое разрешение и оставить без внимания самое письмо Уэбба, написанное в откровенно оскорбительных выражениях. Половина армии убеждена была в том, что причиною сдачи городов Гента и Брюгге послужило предательство (и многие догадывались, какое именно); что главнокомандующий не стал бы освобождать Лилль, будь на то его воля, и что он так и не перешел бы в этом году к открытым боевым действиям, если бы его не вынудил на то принц Савойский. Но однажды вступив в сражение, милорд Мальборо сражался, как никто в мире, дабы не уронить свою честь полководца, и никакими подкупами нельзя было помешать ему нанести поражение врагу [В рассказе нашего деда об этих кампаниях повсеместно сквозит его ненависть к герцогу Мальборо. Он всегда утверждал, что история не знала лучшего солдата и большего предателя, чем герцог, что он во время войны мздоимствовал без оглядки. Милорд маркиз (мы с полным правом можем назвать его так, хоть он и предпочел оставаться полковником Эсмондом до конца своих дней) рассказывал о нем множество историй, не вошедших в эти мемуары; от своего друга-иезуита, не всегда, впрочем, правильно осведомленного, он слыхал, что накануне Рамильи Мальборо надеялся получить куш в два миллиона крон.

А от бабки мы, дети, слыхали, что, когда наш дед впервые представлялся милорду герцогу, его светлость повернулся к нему спиной, а потом говорил герцогине, которая передала его слова вдовствующей виконтессе, а та впоследствии повторила их полковнику Эсмояду: «Нынче был у меня на утреннем приеме ублюдок Тома Эсмонда; такое же ничтожество с виду, как и его беспутный отец», — и этого выражения дед мой никогда не мог простить ему. Он был так же постоянен в неприязни, как и в своих привязанностях, и всегда выказывал крайнее пристрастие к Уэббу, чью сторону держал против более прославленного полководца. Портрет генерала Уэбба и сейчас висит у нас в Каслвуде, в штате Виргиния.].

Но ссору подхватили подчиненные, и половина армии передралась бы между собой, если бы всему делу не был положен конец. Генерал Кэдоган сообщил генералу Уэббу, что готов дать ему сатисфакцию, если угодно. На приглашения подобного рода наш бравый генерал всегда готов был откликнуться, и нам немало груда стоило убедить его ответить, что он считает своим обидчиком не мистера Кэдогана, чье мужество и достойное поведение заслуживают всякой похвалы, а лишь тех лиц из главной квартиры, которые извратили истину. Мистер Кардонелл также предложил встретиться, на что Уэбб отвечал, что для мистера Кардонелла у него припасена хорошая палка и что есть только один вид удовлетворения, который он хотел бы от него получить, но едва ли получит, а именно — признание истины.

Офицеры Уэбба и джентльмены из свиты главнокомандующего всячески искали случаев подраться; так возникла единственная в жизни мистера Эсмонда встреча, в которой он принимал участие в качестве главного действующего лица, движимый побуждением смыть обиду.

Милорд Мохэн, командовавший эскадроном в конногвардейском полку лорда Мэклсфилда, находился в эту кампанию при особе герцога. Он успел стяжать себе самую дурную славу; в Испании еще раз дрался на дуэли, имевшей столь же роковой исход; был женат и бросил жену; вел жизнь игрока, распутника и гуляки. Он появился в армии накануне битвы при Уденарде; и — чего больше всего опасался Эсмонд — лишь только Фрэнк Каслвуд узнал о его прибытии, так тотчас же стал искать случая встретиться с ним и убить его. Рана, полученная молодым лордом при Уденарде, помешала его замыслам, но сейчас она уже почти зажила, и мистер Эсмонд с трепетом ожидал, что не сегодня-завтра случай сведет его милого мальчика с испытанным убийцей. Все трое встретились в Лилле, на обеде в полку Хэндисайда, командир которого не подозревал о давней вражде между этими джентльменами.

Девять лет прошло с рокового вечера в Лестерфилдс, и за эти девять лет Эсмонд ни разу не видел столь ненавистного ему красивого лица Мохэна. Теперь это лицо испортил отпечаток страстей и пороков; выражение его стало беспокойным, как у человека, на совести у которого три убийства и, кто знает, сколько еще позорных, нечистых и преступных деяний. Когда наш хозяин представил нас друг другу, он поклонился как-то боком и тотчас же хотел отойти. Фрэнк Каслвуд не узнал его, настолько он изменился. Он же отлично узнал мальчика.

Любопытно было глядеть на эту пару — особенно на юношу, который так и вспыхнул, услыхав ненавистное имя, и тотчас же объявил, дурно выговаривая по-французски, но звонко, по-мальчишески, чеканя слова, что он «давно мечтал встретиться с милордом Мохэном». Последний лишь поклонился еще раз и отошел в сторону. Следует отдать ему справедливость: он избегал ссоры с мальчиком.

За столом Эсмонд сел между ними.

— Что за черт! — воскликнул Фрэнк, — Почему ты садишься выше человека, который старше тебя званием? Милорду Мохэну место сейчас же после меня. Я хочу сидеть рядом с милордом Мохэном.

Эсмонд шепнул лорду Мохэну, что Фрэнк был ранен в ногу при Уденарде, и просил милорда сохранять хладнокровие. Некоторое время тот выполнял просьбу, пропуская мимо ушей все шпильки и насмешки, которыми: молодой Каслвуд пытался задеть его, но после нескольких тостов винные пары стали оказывать на него свое действие.

— Не лучше ли вам уйти, милорд? — сказал ему мистер Эсмонд, умоляюще глядя на него.

— Нет, черт возьми, — отвечал лорд Мохэн, — не уйду, кто бы меня ни просил об этом. — Лицо его побагровело от выпитого вина.

Разговор коснулся недавних событий. Уэбб пытался вызвать самого главнокомандующего; Уэбб незаслуженно оскорблен; Уэбб — самый отважный, самый красивый, самый тщеславный командир во всей армии. Лорд Мохэн не знал о том, что Эсмонд — адъютант Уэбба. Он стал рассказывать историю, выставлявшую генерала в невыгодном свете, а молодой Каслвуд, из-за плеча Эсмонда, перечил ему.

— Ну, я более не намерен терпеть это! — вскричал лорд Мохэн.

— И я также, милорд, — сказал мистер Эсмонд, вставая. — Джентльмены, то, что милорд Мохен говорил здесь о генерале Уэббе, — ложь, ложь от начала до конца! — И, отвесив лорду Мохэну низкий поклон, Эсмонд вышел из-за стола и молча покинул зал. Подобные происшествия были в ту пору привычным делом для военных. За домом был сад, куда тотчас же и направились все; не прошло и двух минут после того, как были произнесены опасные слова, а оба джентльмена уже стояли друг против друга без мундиров, с обнаженными шпагами в руках. Если бы капитан Эсмонд тогда же отправил Мохэна на тот свет, — а он мог это сделать, — злодей понес бы кару, и новые злодейства были бы предотвращены, но кто дал право человеку карать человека? Честь моя порукой, что я лишь хотел помешать милорду причинить зло Фрэнку, и встреча закончилась тем, что после полдюжины выпадов милорд уехал домой, получив рану, которая на три месяца лишила его возможности владеть правой рукой.

— О Гарри! Почему ты не убил негодяя? — воскликнул молодой Каслвуд. — Я еще не могу ходить без палки, но ведь можно было драться верхом, на шпагах и пистолетах.

Но Гарри Эсмонд сказал:

— Нехорошо иметь на совести смерть человека, даже такого, как этот.

Все дело, не занявшее и трех минут, на том закончилось, и джентльмены вернулись к обеденному столу, а милорд Мохэн отправился прямо в постель, где пролежал немалый срок в горячке, роковой исход которой мог бы предотвратить немало бед. Вскоре после этого происшествия Гарри Эсмонд отбыл со своим генералом в Лондон, где их успела опередить молва о подвигах капитана, ибо челсийская леди Каслвуд встретила его так, как встречают героя-завоевателя. Она устроила в честь мистера Уэбба пышный обед, на котором генералу пришлось сидеть в кресле, увитом лаврами, и провозгласила за Эсмонда тост, который добрейшему генералу угодно было поддержать в самых лестных выражениях; а в день, когда парламент чествовал генерала за его заслуги, не менее сорока карет съехалось благодаря усердию ее милости, чтобы приветствовать его при выходе из Палаты общин. И чернь и знать равно встретили героя рукоплесканиями и приветственными кликами; любо было смотреть на него, когда он стоял перед толпой и кланялся во все стороны, держа шляпу в правой руке, а левую прижимая к ордену «За Великодушие», украшавшему его грудь. Он представил мистера Эсмонда мистеру Сент-Джону и досточтимому Роберту Харли, которые вместе с ним вышли из здания парламента, и по доброте своей отозвался весьма хвалебно о поведении мистера Эсмонда в трех последних походах.

Мистер Сент-Джон (я не видывал человека с более подкупающей наружностью, кроме разве моего несравненного Фрэнка Каслвуда) сказал, что уже слыхал о мистере Эсмонде от капитана Стиля, рассказывавшего, как он помог мистеру Аддисону в написании знаменитой поэмы «Поход».

— Эта поэма — событие не менее значительное, нежели самая победа при Бленгейме, — сказал мистер Харли, который слыл знатоком и покровителем искусств. Быть может, он и прав; хотя, на мой взгляд, там есть десятка два поистине превосходных строк, остальное же не возвышается над уровнем обычного, и гимн, написанный тем же мистером Аддисоном, стоит тысячи таких поэм.

Все в городе были возмущены несправедливым отношением милорда герцога к генералу Уэббу и восторженно встретили вотум благодарности, которым палата общин почтила генерала за его винендальскую победу. Не было никакого сомнения, что именно эта боевая удача привела к захвату Лилля и посрамлению французского короля, которого потеря этого славного города потрясла, говорят, сильнее всех прошлых поражений, нанесенных ему нашими войсками. И сдается мне, мистер Уэбб радовался не только одержанной победе, но и мысли, что благодаря ей Мальборо лишился солидной мзды, обещанной ему французским королем в случае снятия осады. Недоброжелатели герцога называли даже точную сумму, о которой шла речь; и честнейший мистер Уэбб втихомолку посмеивался оттого, что нанес чувствительную потерю не только французам, но и Мальборо, перехватив груз в три миллиона французских крон, уже плывших в бездонный карман его светлости. Когда супруга генерала явилась на прием к королеве, торийские леди принялись наперебой осыпать ее поздравлениями и окружили ее целой свитой, более многочисленной, чем свита герцогини Мальборо. Выдающиеся деятели из партии тори задавали пиры в честь генерала, превознося его как полководца, не уступающего в военном мастерстве самому герцогу, и, быть может, пользовались достойным воином как орудием для достижения своих целей, тогда как сам он полагал, что они лишь отдают должное его боевым заслугам. На долю мистера Эсмонда, как адъютанта и любимого офицера, также пришлась часть славы, осенившей его командира; он был представлен королеве и, по ходатайству своего великодушного начальника, произведен в чин подполковника.

Была одна семья, в которой всякая удача, выпадавшая Эсмонду, служила предметом столь искренней гордости и удовольствия, что и он, в свою очередь, счастлив был возможностью порадовать ее. Для этих любящих друзей Бленгейм и Уденард были всего лишь мелкими военными эпизодами, зато Винендаль явился венцом наших побед. Госпоже Эсмонда никогда не наскучивало слушать рассказы об этом сражении; и, право же, она должна была возбудить ревность супруги генерала Уэбба, ибо генерал целые дни проводил в Кенсингтоне, беседуя на эту приятную тему. Что же до адъютанта, то хотя личному тщеславию Эсмонда не мог не польстить тот скромный успех, которым судьбе угодно было его осчастливить, по (теперь можно говорить откровенно, ибо все это давно уже пережито) много дороже ему было то, что успех этот радовал его госпожу, а главное, что его оценила Беатриса.

Что же до вдовствующей виконтессы, то едва ли во всей Англии нашлась бы старуха счастливее и щедрее. Эсмонду отведено было особое помещение в челсийском доме ее милости, и слуги получили наказ смотреть на него как на своего хозяина. Она требовала, чтобы он устраивал у себя приемы, расходы по которым брала на себя, и была в восторге, когда кареты увозили домой перепившихся гостей. Она во что бы то ни стало пожелала иметь его портрет, и мистер Джервас написал его в красном мундире, с улыбкой взирающим на пушечное ядро, которое рвалось тут же, в углу полотна. Она поклялась, что не умрет спокойно, если не будет знать, что он сделал достойную партию, и постоянно приглашала в Челси для его обозрения молодых девиц, пленявших взор своими чертами и воображение — своим состоянием. Он улыбался, думая о том, как изменились времена, и вспоминая, как еще при жизни отца он, дрожащий от страха маленький паж, стоял, бывало, перед нею с кувшином и чашкой или сидел, скорчившись, на подножке ее кареты. Она находила в нем только один недостаток: он был чересчур воздержан для настоящего Эсмонда: всегда доходил до постели один, без помощи камердинера, и оставался нечувствительным к прелестям любых красавиц, как сент-джеймских, так и ковент-гарденских.

Что есть верность в любви и какова природа ее? Это лишь состояние духа, которое овладевает мужчиной и зависит более от него самого, нежели от женщины. Нам любо любить, вот где истина. Не повстречайся нам Джоэн, повстречалась бы Кэт и сделалась бы предметом любви столь же пламенной. Мы знаем, что возлюбленные наши ничем не лучше многих других женщин, не красивее, не умней, не добрее. Но не за это любим мы женщину, как и не за какие-либо иные особые достоинства или прелести; столь же разумно требовать от своей будущей избранницы, чтоб она была ростом со шропширскую великаншу, сколь искать в ней непревзойденный образец какого-либо совершенства. Возлюбленная Эсмонда, наряду со всеми своими достоинствами, обладала тысячью недостатков; и те и другие были ему отлично известны; она была самовластна, она была легкомысленна, она была непостоянна, она была лжива, ей чуждо было уважение к людям; она во всем решительно, даже в самой красоте своей, являла полную противоположностъ матери, преданнейшей и бескорыстнейшей женщине в мире. И все же, с той самой минуты, как он увидел Беатрису на лестнице уолкотского дома, Эсмонд понял, что любит ее. Существовали женщины лучше, но ему нужна была только эта. Другой он не хотел. Оттого ли, что она была так лучезарно прекрасна? Но он не раз слыхал от людей, что мать на вид не старше дочери и превосходит ее красотой. Почему ее голос так проникал ему в душу? Ей далеко было до Николини или миссис Тофтс; сказать по правде, она изрядно фальшивила, но даже голос св. Цецилии не звучал бы для него слаще. Цвет лица у нее был не лучше, чем у миссис Стиль «(Дик к этому времени обзавелся женой, которая держала беднягу в ежовых рукавицах), но Эсмонду он казался ослепительным, и даже когда он думал о ней, закрыв глаза, то невольно щурился от боли. Разговор ее отличался блеском и живостью, но ей не хватало тонкого остроумия ее матери, поистине несравненной собеседницы; и все же для Эсмонда ничего не было лучше, как только слушать ее и быть с ней вместе. Дни его проходили в обществе этих леди, и время летело незаметно. Он изливал перед ними свою душу, чего никогда не умел делать перед другими, почему и слыл меланхоликом или даже гордецом и нелюдимом. Их общество было для него лучше общества самых блестящих умов того времени [Равно как и его общество для них было в тысячу раз приятнее всякого иного, ибо кто же мог сравниться с ним? — Р.]. Да простит ему небо все те небылицы, которые он плел старой виконтессе в оправдание своих отлучек: дела в артиллерийском управлении, куда он и не думал ездить, беседы с генералом, аудиенции во дворце и утренние приемы у государственных деятелей, на которых он не бывал и которые тем не менее добросовестно описывал: кто как был одет на воскресном рауте в Сент-Джеймском дворце или на празднестве по случаю дня рождения королевы; сколько карет стояло в приемный день у подъезда мистера Харли, сколько бутылок он имел честь осушить вчера в «Какаовом Дереве» с мистером Сент-Джоном или в «Подвязке» с мистером Уолполом и мистером Стилем.

Госпожа Беатриса Эсмонд раз десять за это время чуть-чуть не сделала блестящую партию — так гласила придворная молва. Но Эсмонд никогда не верил ходившим о ней толкам и после трех лет разлуки воротился, хоть и не столь, быть может, неистовствуя в своей страсти, но с прежним томлением о ней и только о ней, с прежней надеждой, с прежним смирением и по-прежнему готовый вручить ей свое сердце — только наклонись и возьми. Шел уже 1709 год. Она достигла двадцати двух лет, три года находилась при дворе и все еще была не замужем.

— Это не потому, что случая не представилось, — говорила леди Каслвуд, читая в душе Эсмонда с той проницательностью, которую рождает любовь. — Но она разборчива, Гарри. Она не выйдет замуж по моей воле, и для того, кого я хотела бы назвать своим сыном, — а Генри Эсмонд знает, кто это, — для него лучше, если я не буду настаивать. Беатриса настолько своенравна, что непременно воспротивится тому, что я захочу навязать ей. Кто на ней женится, не будет счастлив, если только это не высокопоставленное лицо, в чьей власти ее возвысить. Беатрисе нужней поклонение, нежели любовь; и пуще всего она стремится властвовать. Как может мать подобным образом осуждать свое дитя? Но ведь и вы мне сын, Гарри. Вы должны знать всю правду о своей сестре. Я думала, что вы излечились от своей страсти, — ласково добавила миледи. Ведь у многих это проходит бесследно. Но, я вижу, вы все так же пылаете, как и прежде. Когда мы прочли ваше имя в «Газете», я пыталась замолвить за вас слово, мой бедный мальчик. Бедный мальчик — как бы не так! Вы теперь взрослый и важный джентльмен, а я совсем уже старуха. Ваша слава ей по сердцу и вы сами тоже. Она ценит ваш ум, и природную живость, и отменные манеры, и ту естественность в обращении, которая отличает вас от придворных щеголей. Но всего этого недостаточно. Ей нужен главнокомандующий, а не полковник. Будь она невестою графа, она не задумалась бы оставить его, если б к ней посватался герцог. Я уже вам говорила об этом. Сама не знаю, откуда столько суетности в моей бедной дочке.

— Что ж, — сказал Эсмонд, — человек может дать лишь то, что имеет. Все лучшее во мне принадлежит ей. Клянусь, я потому лишь дорожил своей скромной славой, что думал, она будет приятна Беатрисе. Что мне в том, полковник я или генерал? Пройдет десятка три-четыре лет, и много ли останется от нынешних наших почестей и заслуг? Если я и помышлял о славе, то лишь для того, чтобы она могла послужить украшением ей. Будь у меня что-либо лучшее, я и это ей отдал бы. Если ей нужна моя жизнь, я не пожалею для нее жизни. Если она станет женою другого, я скажу: благослови его бог. Я не жалуюсь и не похваляюсь. Может быть, моя верность безрассудна. Но это так. Это не от меня зависит. Я люблю ее. Вы в тысячу раз лучше, вы самая прекрасная, самая добрая, самая нежная из женщин. Поверьте, дорогая леди, все недостатки Беатрисы известны мне так же, как и вам. Но она — судьба моя. Это можно пережить. Я не умру от того, что не получу ее. Быть может, я не стал бы счастливее, будь она моей. Но que voule vous? — как сказала бы вдовствующая виконтесса. Je l'aime [Что поделаешь? Я люблю ее (франц.).].

— Как бы я хотела, чтобы она избрала вас! — сказала добрая леди, протягивая руку Гарри. Он поцеловал эту прекрасную руку (вся в ямочках, она и в самом деле была прелестна, и надо сказать, хотя миледи Каслвуд приближалась в ту пору к сорока годам, на вид ей нельзя было дать и тридцати). Он поцеловал эту руку и удержал ее в своей, продолжая начатый разговор.

— К чему ей слушать меня? — говорил он. — Она и так знает все, что я могу ей сказать. Она знает, что я ее раб. Быть может, я продал себя за ничто. Ну что ж, я согласился на такую цену. Я не стою ничего или я стою всего.

— Вы — такое сокровище, — соизволила сказать на это госпожа Эсмонда, что женщина, которой принадлежит ваша любовь, не должна была бы променять ее даже на целое королевство. Я выросла в деревне, и честолюбие горожан претит мне. Меня никогда не приводил в трепет высокий сан миледи герцогини и роскошь ее нарядов, а если что-либо внушает мне страх, — добавила она с лукавым смехом, — то лишь ее крутой нрав. Я видела при дворе дам, которые чахли с тоски оттого, что ее величество не так на них взглянула, и знатных вельмож, которые охотно пожертвовали бы одну ногу ради того, чтобы украсить подвязкою другую. Подобная суетность, чуждая мне, у Беатрисы врожденное свойство, и потому она с первого дня своей службы оказалась безупречной придворной. Мы с ней точно сестры, и, пожалуй даже, она — старшая сестра. Она всегда мне твердит, что у меня бедное воображение. А я в ответ уверяю, смеясь, что она готова молиться на шестерку цугом. Нет таких доводов, которыми бы я могла излечить ее от честолюбия. Оно так же присуще ей, как мне — любовь к тишине и равнодушие к почестям и богатству. Что толку в них, Гарри, и долговечны ли они? Обитель наша не здесь. — Она улыбалась, говоря эти слова, и была похожа на ангела, лишь ненадолго спустившегося на землю. Обитель наша там, где живут праведные души и куда нет доступа нашим грехам и печалям. Помню, отец часто выговаривал мне за то, что я слишком уж уверена в ожидающем нас небесном блаженстве. Но такова моя природа, и к старости я становлюсь упрямой; люблю же я своих детей, так неужели отец наш не любит нас любовью, в тысячу раз большей? Все мы встретимся там и будем счастливы, иначе быть не может. Да, да, и вы, и дети, и мой дорогой лорд. Знаете ли вы, Гарри, с тех пор, как он умер, мне всегда кажется, что его любовь ко мне воротилась и что ничто нас более не разлучит. Быть может, он и сейчас здесь, с нами, Гарри, — я верю, что он здесь. Прощение он получил, в этом я не сомневаюсь; ведь мистер Эттербери отпустил ему грехи, и, умирая, он и сам простил других. О, сколько благородства было в этом сердце! Сколько великодушия! Я была пятнадцатилетняя девочка, почти дитя, когда он на мне женился. Как добр он был, что снизошел до меня! Он всегда был добр к бедным и сирым. — Она замолчала, потом вдруг улыбнулась особенной улыбкой, словно взгляд ее проник на небо и отыскал там милорда; потом тихонько засмеялась. Я смеюсь от радости, что вижу вас, — сказала она; — когда вы возвращаетесь, то кажется, будто вы вовсе не уезжали. — Можно записать ее слова на бумаге и сохранить их в памяти, но как передать звук ее голоса, более нежный, чем музыка?

Молодой лорд не вернулся домой по окончании кампании и написал, что должен задержаться в Брюсселе по делам службы. И точно, он в то время вел осаду некоей леди из свиты недавно скончавшейся мадам де Суассон, матери принца Савойского, каковая леди, подобно фламандским крепостям, за время войны множество раз переходила из рук в руки и принадлежала поочередно французам, англичанам и имперцам. Разумеется, мистер Эсмонд не счел уместным посвящать леди Каслвуд во все дела молодого повесы, как не упомянул ни единым словом о своей встрече с лордом Мохэном, зная, что самое имя этого человека ненавистно его госпоже. Фрэнк не любил тратить много времени и чернил на писание писем; и когда Гарри со своим генералом возвращался в Англию, он лишь написал матери несколько строк, извещая, что рана его уже почти зажила, что на будущий год он надеется отпраздновать дома свое совершеннолетие, что упомянутые дела удерживают его в Брюсселе и что все новости расскажет кузен Гарри.

Но несколько позднее, зная, как миледи любит получать письма к памятному дню 29 декабря, молодой лорд написал ей длинное и пространное послание и, должно быть, рассказал в нем об истории с лордом Мохэном; ибо, когда в один из первых дней нового года мистер Эсмонд явился навестить свою госпожу, она и Беатриса, к немалому его удивлению, обе встали, чтобы приветствовать его, а за ними и вдовствующая виконтесса, которую только что доставили в портшезе из Челси в Кенсингтон. После столь высокой чести, оказанной ему обеими леди Каслвуд, вдовствующая виконтесса, пышно разодетая и причесанная по моде времен царствования короля Иакова, которой она до сих пор упорно придерживалась, торжественно выступила вперед и сказала:

— Кузен Гарри, вся наша фамилия здесь в сборе; позвольте же, кузен, поблагодарить вас за ваш благородный поступок по отношению к главе нашего дома. — И, указав на свою рдеющую щеку, она дала понять мистеру Эсмонду, что ему предстоит насладиться поцелуем. Когда он запечатлел на одной щеке упомянутое приветствие, она подставила ему другую.

— Кузен Гарри, — дружно подхватили остальные две леди, — благодарим вас за ваш благородный поступок, — и тут Гарри окончательно убедился, что известие о лилльской встрече достигло ушей его родственниц. Ему приятно было, что они приветствуют его как члена семьи.

Столы в зале были накрыты точно для большого приема, и все три леди были разодеты с отменной пышностью: челсийская леди Каслвуд надела свой лучший парик, миледи виконтесса сняла траур и казалась счастливой и прекрасной a ravir [На загляденье (франц.).], наряд же молодой фрейлины блистал тем великолепием, которое всегда отличало ее, и на прекрасной груди сверкала звезда французского офицера, полученная от Фрэнка после Рамильи.

— У нас сегодня большой день, — сказала она, довольно поглядывая на эту звезду, — так что мы при всех орденах. Не правда ли, матушка — прелесть? Это я так нарядила ее! — И поистине, когда Эсмонд взглянул на свою дорогую госпожу, зардевшуюся под его взглядом, она в своем изящном наряде, с причесанными по моде золотистыми локонами показалась ему двадцатилетней девушкой — так строен был ее стан и свеж цвет лица.

На столе лежала великолепная шпага в красных бархатных ножнах, с эфесом чеканного серебра и темляком из синей ленты.

— Что это? — спросил полковник, подходя поближе, чтобы рассмотреть прекрасное оружие. Госпожа Беатриса выступила вперед.

— Преклоните колено, — сказала она, — мы сейчас посвятим вас в рыцари. — И она взмахнула шпагой над его головой. — Шпагу подарила вдовствующая виконтесса; я дала ленту, а матушка нашила бахрому.

— Коснись его шпагой, Беатриса, — сказала ее мать. — Вы ведь в самом деле наш рыцарь, Гарри, наш верный рыцарь. Пусть вечно будет с вами молитва и благодарность матери, которой вы сберегли сына, милый, милый друг мой. Она не могла продолжать, и даже вдовствующая виконтесса была, видимо, растрогана, ибо две непокорные слезы оставили пагубный след на увядших розах, к которым Эсмонду только что дозволено было приложиться.

— Три дня тому назад, — сказала миледи, — когда вы гостили в Хэмптоне у вашего друга, капитана Стиля, пришло письмо от милого Фрэнка. Он написал нам обо всем, что вы сделали, о том, как благородно вы поспешили встать между ним и этим... этим злодеем.

— А я с этого дня усыновляю вас, — сказала вдовствующая виконтесса, — и жалею, что не так богата, — ради вас, сынок Эсмонд, — прибавила она, и когда Эсмонд почтительно преклонил колено перед ее милостью, она устремила свой взгляд к потолку (к позолоченной люстре, в которой горело двенадцать восковых свечей, ибо ожидалось многочисленное общество) и призвала оттуда благословение на голову своего новоявленного сына.

— Милый Фрэнк, — сказала младшая виконтесса, — как он любит свое дело солдата! Он так усердно изучает фортификацию! Мне бы хотелось, чтобы он уже был здесь. На будущий год мы в Каслвуде отпразднуем его совершеннолетие.

— Если дозволит ход кампании, — сказал мистер Эсмонд.

— Когда он с вами, я ничего не боюсь! — воскликнула мать юноши. — Я знаю, мой Генри всегда сумеет защитить его.

— Но мир будет заключен еще в нынешнем году; нам это точно известно! вскричала молодая фрейлина. — Лорд Мальборо получит отставку, а отвратительную герцогиню прогонят со всех ее должностей. Ее величество теперь даже с ней не разговаривает. Вы ее в Буши не видели, Гарри? Она совсем взбесилась, рыщет по парку, как львица, и всем готова выцарапать глаза.

— А принцесса Анна призовет кое-кого из-за моря, — сказала вдовствующая виконтесса и, вынув свой образок, поцеловала его.

— Гарри, вы видели короля при Уденарде? — спросила леди Каслвуд. Она была верной якобиткой, и отречься от своего короля для нее было бы то же, что отступиться от бога.

— Я видел только молодого ганноверца, — сказал Гарри, — что же до шевалье де Сен-Жорж...

— Короля, сэр, короля! — сказали обе леди и Беатриса; она захлопала в ладоши и закричала: «Vive le Roi» [Да здравствует король! (франц.)].

В эту минуту внизу раздался оглушительный стук, точно кто-то хотел вышибить дверь. Было уже три часа, и гости начали съезжаться; слуга доложил о капитане Стиле с супругой.

Капитан и миссис Стиль, которые явились первыми, прибыли в Кенсингтон из своего загородного владения Ховел в Хэмптон-Уик, а не из дома на Блумсбери-сквер, как поторопилась сообщить всем трем дамам миссис Стиль. И точно, Гарри в это самое утро уехал из Хэмптона, оставив супругов в разгаре семейной ссоры, ибо из комнаты, где он провел ночь на постели, которая не отличалась чрезмерной свежестью и в которой сверх того оказались еще жители, не давшие ему уснуть, он всю ночь и все утро слушал, как за стеною, в супружеской спальне, миссис Стиль по своему обычаю отчитывала бедного Дика.

Ночью виновный не слишком смущался этим. Дик был навеселе, а когда он бывал навеселе, никакие попреки не могли нарушить его благодушия. Мистеру Эсмонду слышно было, как он улещал и уговаривал свою обожаемую Прю и особо прочувствованным после пунша и кларета тоном напоминал ей, что в «сосе...се...седней комнате лежит ела...славный офицер», который может ее услышать. Однако же она продолжала свои супружеские обличения, называя его несчастным пропойцей, и вынуждена была остановиться, только когда капитан огласил комнату громким храпом.

Поутру несчастная жертва проснулась с прояснившимся сознанием и с жестокой головной болью, и ночное собеседование тотчас же возобновилось. «В доме ни гинеи, а ты приглашаешь гостей к обеду! Оставляешь меня без шиллинга, а я должна пиры задавать! В чем я поеду в Кенсингтон? В своем желтом атласном роброне, на смех всему обществу? Мне нечего надеть, я всегда хожу в отрепьях», — и так без конца, покуда разговор не принял столь интимный характер, что мистер Эсмонд счел нужным прервать его, высморкавшись изо всех сил, после какового трубного сигнала наступило затишье. Но если супруга Дика была несносна, сам он был милейший человек, и, чтобы сделать ему приятное, каслвудские леди, будучи настоящими светскими леди, пригласили и миссис Стиль. За обедом, кроме капитана и его супруги, собралось отменное и изысканное общество. Челсийская леди Каслвуд прислала в помощь немногочисленной кенсингтонской челяди своих лакеев и ливрейных слуг. В числе гостей, весь в бархате и золотых кружевах, был генерал-лейтенант Уэбб, добрейший покровитель Гарри, которым безраздельно завладела вдовствующая виконтесса; был новый знакомец Гарри, досточтимый Генри Сент-Джон, эсквайр, родственник генерала, пленившийся леди Каслвуд больше даже, нежели ее дочерью; был один из знатнейших вельмож королевства, шотландский герцог Гамильтон, только что получивший титул герцога Брэндона в Англии, и два других благородных лорда из партии тори, милорд Эшбернхэм и еще один, имени которого я не помню, а из дам — ее светлость герцогиня Ормонд с дочерьми, леди Мэри и леди Бетти, из которых первая была товаркою госпожи Беатрисы по ее придворной службе.

— Что за сборище тори! — шепнул Эсмонду капитан Стиль, когда мы все сидели перед обедом в гостиной. И точно, все гости, исключая Стиля, принадлежали к этой партии.

Мистер Сент-Джон без счету отпускал любезности миссис Стиль, и та, совсем растаяв, заявила, что непременно сделает Стиля тори.

— Или меня — вигом, — подхватил мистер Сент-Джон. — Я убежден, сударыня, что вы сумели бы обратить человека в любую веру.

— Если мистер Сент-Джон когда-нибудь заглянет на Блумсбери-сквер, я научу его всему, что знаю сама, — сказала миссис Стиль, потупя свои хорошенькие глазки. — Бывали вы на Блумсбери-сквер, сэр?

— Бывал ли я на Блумсбери-сквер! Да это все равно что спросить, бывал ли я на Мэлл или в Опере! Ведь Блумсбери — это последний крик моды, — сказал мистер Сент-Джон. — Это rus in urbe [Деревня в городе (лат.).]. У вас там сады, которые тянутся до самого Хэмстеда, а кругом дворцы Саутгемптон-Хаус, Монтегью-Хаус.

— Куда вы, негодники, ездите драться на дуэли! — воскликнула миссис Стиль.

— Чему причиной всегда бывают женщины! — возразил ее кавалер. Признайтесь, сударыня, ваш Дик хорошо владеет шпагой? Какая прелесть «Болтун»! Мы все узнали ваш портрет в номере сорок девятом, и я с тех самых пор горю нетерпением с вами познакомиться. «Аспазии принадлежит по праву первое место в прекрасном строю воительниц любви». Так, кажется, начинаются эти строки? «Любовь — постоянное следствие всех поступков этой несравненной леди, хоть и не служит никогда их целью; и хотя во всем ее облике больше пленительности, нежели силы, созерцание ее ведет к обузданию разгульных страстей, любовь же к ней есть путь к нравственному совершенству».

— В самом деле! — сказала миссис Стиль, видимо, не понявшая ни одного слова из речи своего собеседника.

— Нетрудно быть безупречным, имея подобную возлюбленную, — продолжал мистер Сент-Джон с новым любезным поклоном.

— Возлюбленную! Что это вы, сэр! — воскликнула леди. — Если вы меня имеете в виду, сэр, то да будет вам известно, что я законная жена капитану,

— О, это нам всем отлично известно, — ответил мистер Сент-Джон, сохраняя вполне серьезное выражение; но тут Стиль вмешался, говоря:

— Я вовсе не про миссис Стиль писал это, хоть признаю, что она достойна и не таких похвал, но про леди Элизабет Хастингс.

— А я-то полагал, что это произведение мистера Конгрива! — воскликнул мистер Сент-Джон, обнаруживая, что он куда более осведомлен в этом вопросе, нежели хотел показать мистеру Стилю, равно как и в том, кто является оригиналом написанного мистером Бикерстаффом портрета.

— Так сказано у Тома Боксера в его «Наблюдателе». Но оракул Тома часто ошибается! — вскричал Стиль.

— Мистер Боксер и мой муж были друзьями в свое время, и когда капитан хворал лихорадкой, мистер Боксер был так добр к нему, так добр, — бывало, каждый день просиживает у его постели, — и он же привел к нему доктора Арбетнота, который его вылечил, — шепотом сообщила миссис Стиль.

— Неужели, сударыня? Как интересно! — сказал мистер Сент-Джон.

— Но когда вышла последняя комедия капитана, мистер Боксер не обмолвился о ней ни словом — он, видите ли, приспешник мистера Конгрива и до другого театра ему и дела нет, — вот мой муж и рассердился на него.

— О! Так мистер Боксер — приспешник мистера Конгрива! — сказал мистер Сент-Джон.

— У мистера Конгрива своего ума довольно! — вскричал мистер Стиль. Никто не посмеет сказать, что я не хочу воздать должное ему или кому бы то ни было.

— Я слыхал, что остроумие мистера Аддисона не уступает его поэтическому дару, — сказал мистер Сент-Джон. — Верно ли, что ему случается приложить руку к вашему «Болтуну», мистер Стиль?

— В возвышенном ли, в смешном ли, нет человека, который достоин с ним сравниться! — воскликнул Стиль.

— Грош ломаный цена вашему Аддисону, Дик! — вскричала его дражайшая половина. — Этот джентльмен чересчур уж возомнил о себе и нос задирает. Надеюсь, миледи сходится со мной в этом; я терпеть не могу белобрысых мужчин с соломенными ресницами; мой вкус — брюнеты. (Все брюнеты, сидевшие за столом, захлопали в ладоши и поклоном отблагодарили миссис Стиль за ее комплимент.) Этот мистер Аддисон, — продолжала она, — как придет обедать к капитану, мне никогда словечка не скажет; перепьются оба и уйдут наверх чай пить. Я вашего мистера Аддисона помню, когда у него был один-единственный кафтан, да и тот с заплатой на локте.

— В самом деле — с заплатой на локте! Как интересно! — воскликнул мистер Сент-Джон. — Такое удовольствие слушать рассказ об известном литераторе из уст восхитительной жены другого известного литератора.

— Я вам про них еще не то могу рассказать, — продолжала красноречивая леди. — Как вы думаете, с кем теперь связался капитан? Маленький горбун, карлик, которого он называет поэтом, попик какой-то!

— Тсс! Здесь, за столом, сидят двое папистов, — шепнул ее собеседник.

— Я зову его попик, потому что его фамилия Поп, — объяснила леди. — Я вообще люблю пошутить. Ну вот, этот карапуз написал пасторальную поэму, знаете, все про пастухов и пастушек.

— Пегас-горбунок быстрее скачет, — смеясь, отозвалась моя госпожа со своего места, на что миссис Стиль сказала, что этого она не знает, но что Дик привел это маленькое чудище к ним в дом, когда она только что разрешилась своим первенцем, и слава богу, что он не привел его раньше, что Дик ужасно носится с его «ге-ни-ем» и что он всегда носится с какой-нибудь чепухой.

— Какой из номеров «Болтуна» нравится вам более других, миссис Стиль? спросил мистер Сент-Джон.

— Я всего только один и читала, сэр, и, на мой взгляд, это чистейшая белиберда, — отвечала леди. — Все какой-то Бикерстафф, Дистафф, Квотерстафф, а больше и нет ничего! Ну вот, опять капитан налегает на бургундское — уж я знаю, он не отстанет, пока не напьется пьян. Капитан Стиль!

— Я пью за ваши глазки, дорогая моя, — сказал капитан, находивший, видимо, свою жену восхитительной и принимавший за чистую монету все любезности, которые ей расточал мистер Сент-Джон.

Все это время прекрасная фрейлина пыталась втянуть в беседу мистера Эсмонда и, без сомнения, должна была заключить, что он прескучный малый. Но, по несчастной случайности, в тот самый миг, когда он готовился занять пустующее место с ней рядом, его усадили на другое, в значительном отдалении от Беатрисы, которая получила в соседи герцога и милорда Эшбернхэма и, поведя своими белыми плечами, бросила на кузена взгляд, как бы говорящий: «Пожалейте меня». Сейчас, впрочем, милорд герцог и его дама были увлечены весьма оживленной беседой. Госпожа Беатриса не могла не играть глазами, подобно тому, как солнце не может не сиять и не обжигать тех, на кого упадут его лучи. Уже ко второму блюду обед показался Эсмонду чересчур длинным; когда подали суп, он готов был поклясться, что просидел за столом часов десять; что же до сластей и варений, то им и вовсе не видно было конца.

Но вот дамы поднялись; Беатриса метнула в своего герцога последний взгляд, подобный парфянской стреле; на столе появились новые бутылки и бокалы, и тосты потянулись чередой. Мистер Сент-Джон пригласил его светлость герцога Гамильтона и все общество выпить за здоровье его светлости герцога Брэндона. Другой лорд провозгласил тост за генерала Уэбба и за достижение им «того высокого поста, который по праву принадлежит храбрейшему воину в мире». Мистер Уэбб поблагодарил присутствующих, похвалил своего адъютанта и вновь с начала до конца провел прославившее его сражение.

— Il est fatiguant avec sa trompette de Wnendaell [Он утомителен со своими винендальскими фанфарами (франц.).], — прошептал мистер Сент-Джон.

Капитан Стиль, верный интересам другого лагеря, предложил тост за герцога Мальборо, величайшего полководца нашего времени.

— За величайшего полководца я всей душой рад выпить, — сказал мистер Уэбб. — В этом искусстве ему нельзя отказать. Но я пью за генерала, а не за герцога, мистер Стиль. — И бравый джентльмен опрокинул полный кубок, в ответ на что Дик налил и осушил сразу два: один за генерала, а другой за герцога.

Тут его светлость Гамильтон поднялся и с горящими глазами (мы все пили, не стесняясь) предложил выпить за прелестную, за несравненную госпожу Беатрису Эсмонд; и все мы охотно подхватили этот тост, особенно же милорд Эшбернхэм, который даже закричал от восторга.

— Какая жалость, что на свете есть уже герцогиня Гамильтон, — шепнул мистер Сент-Джон, который выпил больше и, однако, держался лучше многих других; и тут мы все перешли в гостиную, где дамы сидели за чаем. Что же до бедного Дика, то его нам пришлось покинуть в одиночестве за обеденным столом, изрыгающего строки «Похода», в которых величайший поэт увековечил величайшего полководца мира; а когда Гарри Эсмонд заглянул туда полчаса спустя, он уже достиг следующей ступени и горькими слезами оплакивал вероломство Тома Боксера.

Невзирая на яркое освещение, гостиная показалась темна бедному Гарри. Беатриса едва говорила с ним. После отъезда милорда герцога она взялась за следующего по рангу и сосредоточила весь огонь своих взглядов и чары своего остроумия на молодом лорде Эшбернхэме. Большинство гостей уселось за карты, а мистер Сент-Джон зевнул прямо в лицо миссис Стиль, которая перестала его забавлять, затем с присущей ему живостью и блеском побеседовал с леди Каслвуд, красоту которой он во всеуслышание объявил более утонченною, нежели красота ее дочери, и, наконец, распростился со всем обществом и отбыл. За ним вскоре последовали и остальные, причем милорд Эшбернхэм задержался дольше всех и все метал пламенные взгляды в сторону улыбающейся молодой соблазнительницы, которая не его первого сумела обратить в рабство.

Разумеется, мистер Эсмонд, на правах родственника, оставался после всех; уже одна за другой отъехали кареты, уже портшез его тетки, окруженный факелами, свернул к Челси и скрылся в темноте, уже разошлись горожане, высыпавшие на площадь поглазеть на непривычное скопление карет и возков, факельщиков и лакеев, а он все медлил уходить. Бедняга еще ждал, — быть может, красавица удостоит его улыбки или доброго слова на прощание. Но ее утренние восторги испарились или же она соизволила изменить свое расположение духа. Она пустилась насмешничать над непривлекательной наружностью леди Бетти и передразнивать вульгарные манеры миссис Стиль; потом зевнула, прикрыв рот ладошкой, зажгла свечу, повела плечами и, задорно присев перед мистером Эсмондом, отправилась спать.

— День так хорошо начался, Генри, что я надеялась, он закончится лучше. — Вот все, чем могла утешить бедного Эсмонда его любящая госпожа; и, одиноко бредя в потемках домой, он размышлял с горечью в сердце и едва ли не с ожесточением о жертве, которую принес. «Она бы меня захотела, — думал он, будь у меня громкое имя, которое я мог бы предложить ей. Если б не слово, данное ее отцу, и титул и возлюбленная — все было бы моим».

Должно быть, тщеславие сильнее всех прочих страстей в человеке, ибо я краснею даже ныне, вспоминая унижения этих давно минувших дней, память о которых все еще причиняет боль, хоть жар обманутых желаний угас много лет назад. Потомок автора этих записок, которому когда-нибудь они попадут в руки, знавал ли когда-либо подобное поражение и позор? Доводилось ли ему стоять на коленях перед женщиной, которая слушала его, и играла им, и смеялась над ним, которая ласковым воркованием и взглядом, говорившим «да», заставила его пасть к ее ногам, а потом повернулась спиной и бросила его. Мистеру Эсмонду пришлось пройти через все это; и он покорялся, и восставал, и, понурив голову, возвращался для новых унижений.

После этого дня карета молодого лорда Эшбернхэма то и дело стала появляться на Кенсингтон-сквер; мать его нанесла визит госпоже Эсмонд, и на любом собрании в городе, которое молодая фрейлина украшала своим присутствием, можно было наверняка встретить этого джентльмена, всякую неделю щеголявшего в новом платье и разубранного всем, что только могли доставить ему его портной и вышивальщик. Милорд постоянно осыпал любезностями Эсмонда, приглашал его к обеду, предлагал своих верховых лошадей и тысячею других способов довольно неуклюже выражал ему свое почтение и расположение. Наконец однажды вечером, явившись в кофейню уже достаточно разгоряченным и раскрасневшимся от вина, милорд бросился к Эсмонду и вскричал:

— Порадуйтесь за меня, дорогой полковник, я — счастливейший из людей!

— Счастливейшему из людей не требуется, чтобы за него радовались другие, — возразил Эсмонд. — Какова же причина столь неизъяснимого блаженства?

— Как, вы еще не слыхали? — сказал тот. — Вы ничего не знаете? Я думал, вам, как члену семьи, сказали уже: очаровательная Беатриса обещала быть моей.

— Что! — крикнул мистер Эсмонд, который в это самое утро провел с Беатрисой несколько счастливых часов, — писал ей стихи, а она пела их под аккомпанемент клавикорд.

— Да, — сказал милорд. — Я был у нее нынче. Я видел вас из окна кареты: вы шли, направляясь к Найтсбриджу. Я был у нее, и она была так прекрасна, так ласково говорила со мной, что я просто не мог удержаться и бросился перед ней на колени и... и... нет, решительно на всем свете нет человека счастливее меня; я только очень молод, но это ничего, она говорит, я стану старше; через четыре месяца мое совершеннолетие, и разница в годах не так уж велика — и я так счастлив. Мне хочется чем-нибудь угостить все общество. Бутылку вина сюда, десять бутылок — мы выпьем за самую прекрасную женщину в Англии.

Эсмонд оставил молодого лорда, который опрокидывал бокал за бокалом, и поспешил в Кенсингтон узнать, верно ли то, что он слышал. Увы, сомнения не было; во взгляде своей госпожи, исполненном печали и сострадания, он прочел всю правду; а потом она рассказала ему те подробности, какие знала, молодой лорд сделал предложение сегодня утром, через полчаса после ухода Эсмонда, в той самой комнате, где на клавикордах еще лежала песня, сложенная Эсмондом, и которую они пели вместе.

Дальше