Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

7

Их было четверо, а командовал ими маленький темноволосый фельдфебель с узким, юношески худым лицом под стальной каской. В правой руке он держал пистолет, а в левой — ручную гранату. Шагал он размашисто и вместе с тем осторожно: уходя на войну, он, надо думать, оставил дома целый шкаф, битком набитый романами про индейцев.

Остальные были вооружены винтовками, но не гранатами, и я подумал: наше счастье, что фельдфебель шагает на несколько метров впереди солдат; когда мы его подстрелим, они не успеют взять у него гранату.

Покосившись в сторону Мартина, я увидел, что он проделал в камнях амбразуру для своего автомата. Обернувшись ко мне, он торопливо и властно ткнул себя указательным пальцем в грудь, и я понял, что фельдфебеля он берет на себя, и я перелез на другую сторону валуна и снова проверил, заряжен ли мой кольт.

Герда укрылась в рытвине позади меня, и я подумал: «Сейчас я еще успею обернуться и сказать ей, чтобы она не ждала меня, а бежала в лес, как только начнется стрельба». Я торопливо оглянулся: она лежала на земле, чуть ли не прижавшись щекой к моему башмаку, но теперь немцы уже подошли так близко, что я даже не смел ничего ей шепнуть, а сделал лишь легкий знак головой и пошевельнул ступней — взамен всего того, что собирался сказать. Кажется, она поняла, но не захотела подчиниться, потому что в ответ лишь слабо покачала головой и еле приметно стиснула мою щиколотку, дав понять, что она останется с нами.

Немцы вышли из леса, шагая по обе стороны тропинки, которая вела сюда из усадьбы, и я чуть-чуть выдвинулся вперед. Тяжелый кольт я удерживал обеими руками за камнем. Достаточно было передвинуть дуло на несколько сантиметров, чтобы оно высунулось наружу.

Двое солдат были в годах, один, во всяком случае, выглядел лет на шестьдесят. Их круглые, озабоченные, потные лица выражали недовольство. Помнится, Трондсен рассказывал, что большинство солдат лагерной охраны — из южногерманских крестьян; это покладистые, миролюбивые люди, которых ввиду непригодности для фронта определили в оккупационные части. На солдатах были вермахтовские мундиры без всяких наград. Винтовки они несли как лопаты; выйдя из леса и увидев открытый взгорок, они попятились назад и спрятались за ближайшей сосной.

Третий солдат был совсем юноша. Он сдвинул каску на самую макушку и расстегнул ремень, и мне показалось, будто он похож на Вольфганга, того самого парня с вырубки, но у этого не было усиков. На воротнике мундира у него виднелась узенькая красно-зеленая орденская планка. Он смотрел открытым удивленным взглядом, и голос у него был звонкий, по-девичьи высокий.

— Здесь никого нет, — сказал он, и старший из двух солдат, прятавшихся за сосной, снял каску и вытер с лысины пот.

— Да, в самом деле никого, — лениво повторил он. Фельдфебель остановился у подножия пожарной каланчи.

— Шнайдер! — крикнул он. — Надень каску, полезай на башню и посмотри, есть кто-нибудь внизу или нет!

Я слышал, как солдат что-то буркнул в ответ. Он не торопясь повозился за деревом и надел каску, но не сдвинулся с места.

— Кому все это нужно, — недовольно сказал он, подозрительно косясь на бледное, молочной голубизны небо, — тот парень давно сбежал. К тому же всем известно, что у меня скверное зрение.

— Шнайдер!

— Да-да, сейчас, — нехотя отозвался он, — но почему бы не послать Робарта, он-то хоть молодой и проворный.

Юноша вышел вперед и стоял теперь прямо за спиной фельдфебеля; держась за поперечную балку у подножия пожарной каланчи, он осторожно покачал лестницу.

— А что, хотите — пойду, — рассмеялся он, и его зубы сверкнули на солнце.

Лоб у него был загорелый, гладкий, светлая тонкая прядь волос падала наискосок на темную бровь, и я подумал, что глаза у него, наверно, веселые, синие.

— Шнайдер!

Фельдфебель круто обернулся, узкое острое личико так и заходило под каской, он взмахнул ручной гранатой и весь вдруг залился краской. Казалось, он был не в силах спокойно стоять на месте, и голос его прозвучал резко, точно удар кнута:

— Шнайдер!

— Иду, иду...

Старик нехотя выпустил ствол сосны и поплелся к каланче. Он прошел перед самым носом фельдфебеля и, казалось, нарочно толкнул его; тот невольно повернул голову и, не шевелясь, уставился на него, словно на смотру.

Подойдя к лестнице, Шнайдер постучал по одной из ступенек прикладом.

— Не знаю, что-то боязно лезть, — нимало не смущаясь, проговорил он, — дерево-то все прогнило. Да и голова у меня кружится, сами знаете!

— Шнайдер!

Снова оклик прозвучал резко, как удар бича, и фельдфебель яростно замахал пистолетом. Немцев отделяло от нас теперь всего каких-нибудь пятнадцать-двадцать метров, я смахнул слезы с ресниц и подумал, до чего же все это неправдоподобно, будто какое-то представление, сцена из спектакля, а мы зрители и при этом почти что мертвецы. Мне хотелось знать, чувствует ли все это Мартин, и я покосился в его сторону, но увидел лишь, что он наэлектризован и напряжен и у него вот-вот лопнет терпение: он весь сжался в комок, и ему явно не терпелось выпустить всю обойму в тех троих, что сгрудились у каланчи. А Герда лежала слишком низко и наверняка не видела ничего. Я осторожно передвинул ногу, и, вероятно, коснулся ее щеки, и тут же почувствовал ее руку на своей щиколотке, и ощутил легкое пожатие, точно своеобразный привет.

Солнце уже вышло из-за верхушек сосен, и мы отчетливо видели немцев, за исключением того, четвертого, который по-прежнему скрывался под сенью деревьев. Шнайдер прислонил винтовку к стене каланчи и неторопливо полез наверх, по нескольку раз проверяя каждую ступеньку, затем, взобравшись на лестничную площадку, остановился и, держась за подпорку, свободной рукой прикрыл глаза от солнца.

— Я же говорил, — прокричал он, показывая вокруг рукой, — никого здесь нет!

— Лезь до конца!

Фельдфебель несколько успокоился, когда Шнайдер полез дальше, он засмеялся тонким деревянным смехом и что-то сказал Робарту, но парень никак не реагировал на его слова, он стоял расслабясь, глядя в воздух, и на лице у него было мягкое, почти мечтательное выражение.

По моей спине струился холодный пот, но меня снова посетило прежнее необыкновенное, счастливое чувство, будто я зритель, присутствующий при спектакле, и я подумал, что, в сущности, так было всегда и всегда мне казалось, будто все вокруг только игра, а не явь. Да, так было всегда, с первой минуты, как я вступил в боевую группу, и это вбивало клин между всеми другими и мной. Наверно, они заметили это и потому никогда не давали мне самостоятельных заданий.

Но Мартин наверняка ничего похожего не ощущал, да и Герда тоже. Они не анализировали свое отношение к войне — она лишь побуждала их к действиям, и эти действия были для них так же естественны, как жизнь, и неизбежны, как смерть.

«Надеюсь, мне не придется стрелять в Робарта, — подумал я, — он чем-то похож на меня. Мы могли бы с ним подружиться, и готов побиться об заклад, что мы читали одни и те же книги и у нас рождались одни и те же мысли...»

Я закрыл глаза, защищаясь от слепящего влажного весеннего света, и услышал, как воркует голубь где-то в лесу, позади нас, и еще я слышал, как Шнайдер, пыхтя, взбирается по трухлявым ступенькам, и представил себе город, в котором вырос Робарт, — сонный южногерманский городок со средневековыми стенами и валом, школу с узкими окнами, сквозь которые пробивалось солнце. По вечерам мы уходили бы с ним вдвоем на прогулку в горы, в светлый альпийский лес с высокими деревьями, и говорили бы о прочитанных книгах, и на нем была бы клетчатая рубашка с открытым воротом, и он, улыбаясь, глядел бы на солнце узкими блестящими глазами и то и дело убирал бы со лба тонкую светлую прядь... но тут Герда сжала мою лодыжку, и я понял, что она увидела Шнайдера на верхней площадке пожарной каланчи.

Я поднял голову и тоже увидел его. Он снова снял с себя каску и раскачивал ее на ремне, точно маятник, Демонстрируя свою независимость.

— Что-нибудь видишь?

— Да. Лес.

Нарочито дурацкий ответ прозвучал как насмешка, и фельдфебель снова залился краской.

— Шнайдер! — крикнул он. — Каску надень!

— Так точно, но только я ничего не вижу.

— Идиот! Погляди на восток!

— А где восток?

— Вон там!

Фельдфебель показал на восток дрожавшим в его руках пистолетным дулом, старик неторопливо обернулся, а я плашмя растянулся на земле позади валуна и дернул ногой, чтобы предостеречь Герду. Надеюсь, что я угодил ей в плечо, а не в щеку. Тогда я не мог ее спросить, а после мы оба позабыли об этом. Я вспомнил это только вот сейчас. Мелочь, несущественная деталь, но она мучит меня чуть ли не больше всего. Одно я твердо помню: у нее вырвался глухой стон, почти вздох, а я, припав к колючему ложу из валежника и хвои, слушал, как бешено колотится мое сердце. Сквозь бледно-зеленую сеть из стеблей черники я видел Мартина на другой стороне оврага, он больше не держался за бедро и теперь сжимал окровавленной рукой затвор, а я недоумевал, где же он так поранился, потому что мы не слыхали никакой перестрелки. Мартин лежал повыше нас, и любой человек с мало-мальски приличным зрением наверняка увидел бы его с каланчи. «Не сооруди он тогда бруствер из сторожевой вышки, плохи были бы теперь его дела», — подумал я и еще долго лежал, уткнувшись лицом во влажный мох, и ждал, когда же Шнайдер перестанет ломать комедию и спустится с каланчи, так ничего и не увидев, и надеялся, что Мартин уловит момент и выстрелит из автомата, пока только трое из солдат при оружии. А сам я попытаюсь уложить Шнайдера. Правда, далековато для пистолета, но все же я попытаюсь уложить Шнайдера, а не Робарта, по-прежнему стоящего ко мне ближе всех, и я начал медленно приподнимать голову, передвигая дуло пистолета к краю валуна, и в то же мгновение старик буркнул:

— Нет, и здесь тоже никого! — И, повернувшись к нам спиной, он скрылся в люке и стал спускаться по лестнице.

Я держал его на мушке, между двумя высокими гибкими березами, тянувшими свои черные ветви к свету. Казалось, он, пятясь задом, выползает прямо из неба, а он не торопился и поглядывал то вверх, то вниз, словно сомневаясь, что же все-таки предпочесть: землю или небо, и, по мере того как он переходил со ступеньки на ступеньку, я опускал пистолет, так что дуло все время смотрело Шнайдеру в спину, чуть выше пояса. У него была толстая, широкая спина, я наверняка не промазал бы, а когда он остановился на лестничной площадке и на миг повернулся ко мне грудью, я стал целить ему в живот, чуть повыше ремня с орлом на застежке. Тут он снова повернулся ко мне спиной, чтобы преодолеть последние ступеньки, а фельдфебель нетерпеливо затопал ногами и прикрикнул на него:

— Шнайдер, пошевеливайся, живо!

Но почему не стреляет Мартин? Еще пять ступенек — и Шнайдер, спустившись вниз, возьмет свою винтовку. Почему Мартин не стреляет? Может, он хочет уложить сразу всех троих?

Я сильнее сжал рукоятку кольта обеими руками, слушая, как он еле слышно царапает острый выступ камня, и решил, что выстрелю сразу, как только Шнайдер встанет одной ногой на нижнюю ступеньку, а другой ступит на землю. Тогда Робарт успеет ничком повалиться на землю и укрыться за основанием каланчи, зато фельдфебелю, который стоит к нам ближе всех, будет крышка: Мартин уложит его из автомата, а о том солдате в кустах мы и думать не станем, а просто бросимся бежать...

Сороконожка проползла по камню, на который я оперся левой рукой, и я подумал: «Как только она доползет до валуна, я нажму на спуск, и почему только Мартин не стреляет!» Может, автомат дал осечку, но в здешней тишине мы расслышали бы это точно так же, как выстрел, а может, Мартин лежит в обмороке, оттого что потерял много крови, и успею ли я перемахнуть на ту сторону и схватить автомат, прежде чем они меня подстрелят? Повернув голову, я увидел, что он лежит все в той же позе и держит солдат под прицелом, и вот уже Шнайдер спустился вниз и, взял винтовку...

Сороконожка уползла куда-то, и я подумал, что ведь Мартин здесь главный: он знает, что делает.

Шнайдер и Робарт зашагали к опушке леса, но фельдфебель замешкался и, когда они уже почти вошли в гущу деревьев, дал команду остановиться.

— Кайзер, вперед!

Солдат, прятавшийся в кустах, побрел к каланче, и теперь немцев было уже четверо. Фельдфебель ручной гранатой показал на овраг, и тут я сообразил, что задумал Мартин, почему он не стрелял. Одно из двух: или они сейчас повернут назад, или же пойдут дальше на восток, и тогда они, конечно, пройдут между двух взгорков, где прятались мы.

— Шнайдер!

Улыбнувшись, унтер-офицер отошел в сторону, и немцы начали приближаться к нам. Шнайдер, привыкший к роли шута и козла отпущения, шел в трех-четырех метрах впереди других, по его старому, насмешливо-смиренному и чуть лукавому лицу было видно, что для него уже давно не существовало ни страха, ни вообще каких-либо неожиданностей, и я надеялся, что Мартин уложит его одним выстрелом, так что его лицо и в смерти сохранит такое же выражение.

За ним шел фельдфебель, а у того по левую руку был Робарт, по правую — Кайзер. Солнце уже переместилось на юг, и, по мере того как немцы приближались к нам, лица их росли и росли, так что мы различали теперь каждую черточку, словно на увеличенном фотоснимке: тяжелое, озаренное горьким юмором висельника, шутовское лицо Шнайдера; смутный, бесформенный силуэт Кайзера, которого мы так и не видели, потому что все это время он простоял в тени под деревьями: я старался не смотреть на него, чтобы после не вспоминать его лицо, которое так или иначе скоро погаснет; карие, под выпуклым лбом, глаза фельдфебеля, шагавшего прямой, негнущейся, напряженной походкой, и всех ближе ко мне — лицо Робарта.

«Я сперва застрелю фельдфебеля, — подумал я, не замечая, как пот стекает у меня с бровей, заволакивая глаза, — может, тогда они побросают оружие и сдадутся». Я прижал дуло револьвера к выбоине в камне, но все равно не мог удержать его в неподвижности, а лица все росли и росли и совсем надвинулись на нас, и мне казалось, что я уже чувствую запах всех четырех солдат...

Мне захотелось крикнуть Робарту, который был так похож на Вольфганга с вырубки, чтобы он бросился ничком на землю, и что вообще не я затеял все это, а фельдфебель, или, может, Мартин, или вовсе фюрер, или еще Крошка Левос, который крикнул: «Нет! Нет!» — словом, кто угодно, только не я, и тут ногти Герды врезались мне в ногу прямо над краем башмака, и в тот же миг Мартин дал сухую, точную очередь из автомата...

Шнайдер рухнул на колени: опершись на винтовку, он глядел на струю крови, толчками выбивавшуюся из шейной артерии и капавшую на приклад. Кайзер уже лежал не шевелясь, и я вспомнил Эвенбю, который стоял у обочины дороги и упал лицом прямо в снежную жижу, даже не сделав попытки защититься. Фельдфебель сполз на спину, он как рыба ловил воздух ртом и шарил пальцами по груди, словно пытаясь застегнуть пуговицу, но по-прежнему не выпускал из рук гранаты и пистолета, а затем я перевел взгляд на Робарта и увидел его всего в каких-нибудь пяти метрах от себя. Опустившись на одно колено, он вскинул винтовку, и вид у него был сердитый и удивленный. Винтовка его дрогнула, из дула выбился дымок, он перезарядил ее и собрался стрелять из положения лежа, и, держа палец на спуске, я приподнял пистолет. Но вместо живота стал целиться ему в грудь и даже чуть правее — в плечо.

Они недвижно лежали на земле, все четверо... Нет, вот чуть-чуть пошевельнулся Шнайдер; он упал на колени, головой вперед, словно творя молитву, а каской уперся в землю, и мы не видели его лица.

Мартин кивнул мне, повернув большой палец книзу, я подошел к Шнайдеру и приставил к его затылку пистолет. В ходе недолгого боя, который и боем-то настоящим не был, я чувствовал приятное, хоть и изнуряющее возбуждение, но вид седого, под машинку остриженного затылка вдруг подкосил мои силы, Каска сползла с головы солдата, открыв багровое пятно экземы на лысине, и я отвернулся, глазами умоляя Герду о помощи. Она стояла вверху, на пригорке, рядом с валуном, но не смотрела в мою сторону, и я не знал, что же мне теперь делать, но в ту же секунду Шнайдер свалился на бок, и я увидел, что он мертв.

Кайзера и фельдфебеля незачем было трогать, а когда я подошел к Робарту, я увидел, что его каска лежит на земле и по виску у него течет струйка крови.

Мартин наклонился к фельдфебелю и вынул из его окостеневших пальцев пистолет и ручную гранату; разогнувшись, прежде чем обернуться к Кайзеру, он посмотрел на Робарта.

— Скорее кончай с этим парнем, — спокойно сказал он. — Немцы устроили в школе командный пункт; через час они будут здесь, а не то и через полчаса, если они уже выслали в эту сторону патруль.

Юноша лежал на спине, обратив лицо к солнцу.

Он сохранял все то же сердитое, удивленное выражение, как тогда, когда бросился на землю и пытался перезарядить винтовку. Но за этим выражением я вновь уловил то, прежнее, отчужденное, мечтательное, какое было у него, когда он стоял, прислушиваясь к шуму леса, и глядел на Шнайдера, карабкавшегося на каланчу... и я не мог заставить себя еще раз его убить.

— Дело ясное, — сказал я, — он мертв.

— Лучше не рисковать.

Мартин забросил винтовки и патронташи в яму для овощей; он говорил со мной, не поднимая глаз. Я слышал по голосу, что он волнуется и спешит, ведь прошло уже пять, а не то и десять минут, с тех пор как мы их застрелили, а я все еще не мог сделать то немногое, что требовалось от меня, не мог, оттого что Робарт лежал передо мной такой беззащитный...

— Нет, — сказал я, — в этом нет нужды, еще один выстрел только поможет немцам нас засечь.

Мартин вдруг подскочил ко мне; теперь это уже был совсем другой человек, мало похожий на того, что накануне советовал нам больше не думать о беде, постигшей Марту и Хильмара.

— Дай сюда пистолет, — резко приказал он, — нам нельзя терять время. Лучше покончить с ним, пока он не очнулся.

— Подожди! Неужели вы не видите?..

Это крикнула Герда; оттолкнув нас обоих, она опустилась на колени рядом с солдатом.

— Он просто контужен. Видите, дырки нет, это просто царапина. Дайте сюда носовой платок!

Какую-то секунду мы стояли в растерянности, затем я вспомнил, что напоследок целился ему в плечо, и я сунул пистолет в карман и теперь уже твердо знал, что не стану стрелять в Робарта.

Присев перед ним на корточки, я стал обыскивать его карманы и все время лихорадочно думал, что, если только я найду носовой платок, он спасен. Я не нашел ничего в карманах штанов и в куртке тоже, и, казалось, все зависит теперь от этого носового платка — жизнь Робарта и наша собственная, и война, и вообще все, и я подбежал к фельдфебелю и обнаружил в нагрудном кармане мундира белый, аккуратно сложенный носовой платок с инициалами «Р. Б.», вышитыми красными нитками в одном из углов.

Я вдруг сообразил, что, наверно, фельдфебель был педераст; он и мертвый поражал неприятным щегольством, какой-то противоестественной, бесплотной опрятностью, от которой меня тошнило.

Носовой платок был слишком мал, и я подбежал к Шнайдеру и у него обнаружил широкий лоскут в красную клетку, от которого разило машинным маслом, бензином и мазью для сапог, и я вдруг понял, что, наверно, между этими тремя немцами были сложные отношения — между юношей Робартом и двумя старшими, ненавидевшими друг друга, — и тут Мартин громко и резко что-то крикнул, и, обернувшись, я увидел, что, отойдя назад на несколько шагов, он уже поднял автомат.

Герда выбежала вперед и загородила Робарта.

— Нет, — сказала она, глядя на Мартина в упор, — ты этого не сделаешь.

Мартин схватил ее за руку, чтобы оттащить в сторону.

— Уйди, — сказал он сердито, — что за блажь, нельзя, чтобы его нашли здесь живым.

Она отдернула руку, но не сдвинулась с места.

— Неужели ты убьешь спящего? — сказала она.

— Если надо, убью.

— Ничего этого не надо.

«Как в театре, — подумал я, — будто перед тобой разыгрывают спектакль, а сам ты только ждешь условной реплики, чтобы выйти на сцену».

Я скрепил узлом оба носовых платка и протянул Герде; повернувшись к нам спиной, она опустилась на колени и перевязала Робарту голову, следя за тем, чтобы на рану пришелся чистый белый платок.

— По-моему, вы оба спятили. Ведь он увидит, куда мы пойдем.

— Мы не убьем его.

Герда сказала это, не вставая с колен и не поднимая глаз. Я опустился на колени рядом с ней, и на мгновение наши глаза встретились: я понял, что нас сблизил не только страх.

— Мы свяжем его и оставим здесь, — сказал я. — Он расскажет им не больше того, что они сами увидят.

Ресницы Робарта затрепетали, пробормотав что-то, он облизнул языком губы. И тут он вдруг открыл глаза, и я увидел, что они у него ярко-синие, как я и думал. Он посмотрел на Герду, затем на Мартина и на меня, а потом он увидел троих мертвецов и содрогнулся от ужаса и попытался встать на ноги.

Рукояткой пистолета Мартин снова толкнул его в траву.

— Это чистый бред, — сказал он, — какого черта нам его щадить! Разве они нас щадят?

Робарт уловил тон, каким были сказаны эти слова, и перевел на Мартина взгляд и, казалось, мгновенно все понял. Он подполз к Герде и тут же снова оглянулся на Мартина, на автомат, целившийся ему в грудь. Губы его дрогнули, объятый смертельным страхом, он схватился за лоб и кончиками пальцев ощупал повязку.

— Нет, нет! — забормотал он, бессмысленно качая головой. — Нет!

Мы связали ему руки и ноги шнурками, которые сняли с покойников, затем оттащили его к пожарной каланче и усадили спиной к фундаменту. Мартин молчал; чувствуя, что должен дать ему какое-то объяснение, я рассказал о происшествии на вырубке.

— Господи, — покачал он головой, — так то же был другой немец!

— Не в этом дело...

Я пытался объяснить ему нечто такое, что сам пока еще смутно сознавал, но не находил нужных слов и подумал, что если только он пойдет вместе с нами к железной дороге, как обещал, то, может, по пути я соображу, что ему сказать.

— Они так похожи, — сказал я, — совсем как братья.

— Может, они и братья, — сказал он совершенно серьезно, — но это не меняет дела. Как будто братья не убивают друг друга.

— Что у тебя с ногой? — спросил я. — Может, нам перевязать ее?

Он взглянул на рану и покачал головой.

— Она больше не кровоточит, — сказал он. — Я не рассчитывал так скоро встретить патруль. Думаю, солдаты не видели меня, не то стали бы стрелять. Но они заслышали мои шаги и, когда я бросился бежать, припустились за мной. Я оступился и бедром напоролся на камень. Конечно, я мог бы выстрелить, чтобы вас предостеречь, но я думал, что мне удастся оставить их в дураках, и к тому же лучше было обойтись без выстрелов.

Он подошел к трупам и возвратился назад с револьвером фельдфебеля.

— Возьми вот это, — сказал он Герде. — И вот еще. — Он достал две обоймы для кольта и отдал мне. — Винтовки и все прочее я сам снесу куда надо.

Затем он вынул карту и показал на ней каланчу.

— Теперь вы пойдете на северо-восток, — сказал он, водя указательным пальцем по карте, — Здесь вы увидите тропинку, которая приведет вас вон к тому озеру. Там вы найдете лодку и переправитесь на другой берег. Так по крайней мере немцы надолго потеряют ваш след, если даже пригонят собак. Раз дело приняло такой оборот, я не могу пойти с вами. Но вы сами отыщете тропинку на другой стороне озера и спуститесь по ней к железной дороге. Там на пригорке вы спрячетесь и будете ждать. Мы прикинули, что вы доберетесь туда часам к четырем-пяти, и к этому времени наш человек будет на месте.

— Кто?

— Вебьернсен, начальник железнодорожной станции Буруд, тот самый, о котором я говорил вам вчера. Пароль: «Апрель — Вебьерн». А теперь вам лучше убираться отсюда. Да, вот еще что, — добавил он, вынув из кармана сверток с едой, — сама дорога не займет у вас много времени, но, может, вам придется прождать там несколько часов, если почему-либо Вебьернсен не поспеет к сроку...

Я вернул ему часы, велел Герде взять сверток, засунул кольт и обе обоймы во внутренний карман куртки. Затем мы ушли. В траве остались трупы Шнайдера и фельдфебеля, и в некотором отдалении от них, справа, у подножия пригорка, лежал Кайзер — человек, которого мы застрелили, так и не увидев его лица.

Герда несла пистолет в правой руке, и я спросил, знает ли она, как с ним обращаться. Она кивнула и спрятала его в карман отцовской куртки, и вскоре мы подошли к откосу, и, обернувшись, я увидел Мартина, складывавшего в кучу винтовки, а за ним Робарта. Юноша сидел в тени, прислонившись спиной к каланче; его светлые волосы ярко выделялись на фоне темной поперечной балки, рисунок которой еще не стерся под воздействием непогоды. Уходя, мы не стали заламывать ему руки за спину, и теперь, увидев, что мы остановились, он поднял связанные ладони и поклонился нам на индийский манер.

Мы спустились к подножию холма: теперь перед нами расстилался равнинный лес. Стоял теплый, светлый, солнечный день. Но ели были непривычно скованы немотой, и птицы вдруг перестали петь, словно по мере нашего приближения они улетали.

Мы шли прямо на восток, пока не наткнулись на тропинку, и, когда мы уже прошли по ней несколько сот метров, Герда вдруг остановилась и задумчиво произнесла:

— А все-таки многие из них понимают по-норвежски...

— Ты о ком?

— Многие из солдат, те, что долго здесь служат…

— Ну и что из этого?

Тут до меня вдруг дошло, что она хотела сказать. Я обмер, и сразу бешено заколотилось сердце: Мартин объяснил наш маршрут и назвал станцию и имя начальника, а ведь всего в нескольких шагах от нас сидел Робарт.

— Послушай...

Она тронула мою руку ладонью, и я почувствовал, как что-то оборвалось во мне, и мы зашагали дальше, но теперь уже держась на большом расстоянии друг от друга, Мы шагали молча, только прислушивались и выжидали, что же теперь будет.

Было легко идти по тропинке, и земля в лесу почти совсем подсохла, но ближе к северу, в низинах, там, где плотно стояли ели, виднелись сероватые пятна снега, и казалось, будто на них лежит грязь. Там и сям уже мелькал крокус, реже — мать-и-мачеха. Обогнув холм, мы уже начали подниматься вверх по склону, когда вдалеке трижды пролаял автомат Мартина.

Я не стал оборачиваться. Я и так знал, что увижу на ее лице глухое отчаяние и растерянность, как тогда, когда мы стояли у горной хижины; и когда шли через поле к корчевальной машине; и когда, сидя в погребе, вдруг почувствовал запах гари... и, ускорив шаг, я подумал, что эти выстрелы — дурной знак.

8

Было уже далеко за полдень, но солнце по-прежнему пригревало спину: растянувшись бок о бок на земле, мы глядели на железнодорожное полотно.

Весь путь сюда занял у нас часа три-четыре, и за это время мы отдыхали только один раз, когда залегли у подножия густой ели, прижавшись к стволу и прислушиваясь к гулу самолета, кружившего над верхушками деревьев. Я прикрыл руками светлые волосы Герды, и мы свернулись колесом вокруг ели, так, чтобы не выделяться среди корней на темной лесной почве. Самолет дважды возвращался назад, и мы не знали, заметили нас сверху или нет. Потом мы добрались до узкого, вытянутого в длину озера; мы надеялись, что самолет улетел на свою базу. У Герды все время ныли ноги, но стоило мне оглянуться назад, как она распрямляла плечи и старалась не хромать. Я помог ей снять ботинки, но чулки прилипли к коже, покрытой волдырями и запекшейся кровью, и мы не стали их трогать. В одной из горных расселин мы обнаружили лодку и сразу же столкнули ее в воду, а я вырвал из земли тоненькую березку, которая могла сойти за удочку, и перекинул через борт.

Я греб, а Герда сидела верхом на корме, спустив ноги в воду, и самолет больше не появлялся, зато с юга, плавно снижаясь, прилетели утки, и мы оба сочли это добрым предзнаменованием — я даже перестал грести, а Герда вынула из воды ноги. Но тут, заметив нас, утки испуганно захлопали крыльями, затем, снова взмыв в воздух, полетели дальше — на север. А Робарт был мертв, и Шнайдер, и фельдфебель, и Кайзер, которого мы так и не видели в лицо. Словно эти убийства, эти спокойные выстрелы в упор не были частицей войны, мы не говорили о них — мы вообще почти не разговаривали друг с другом, — но я все время видел связанные руки Робарта, его сложенные — в знак приветствия — ладони и еще... я словно наяву видел его глаза, когда он понял, что у Мартина на уме. Те три выстрела разрушили также близость, наметившуюся было между Гердой и мной: мы мгновенно сделались друг другу чужими, будто соучастники преступления, и теперь, когда я спрашивал, как у нее с ногой, мы оба чувствовали, что это звучит фальшиво, и я был только рад, если она не отвечала.

Втащив лодку на берег, мы укрыли ее за уступом с восточной стороны озерца: никто не должен был догадаться, что мы сюда переправились. Наверно, теперь немцы разобьются на две группы, которые двинутся вдоль озерца, с обычной своей дотошностью прочесывая берега, и если у них только одна собака, то пройдет много времени, прежде чем они снова нападут на наш след.

Мы отыскали тропинку, о которой говорил Мартин, и прошли по ней примерно с полмили. Затем, свернув с нее, мы уже смелей взяли курс на север — Мартин показал нам эту дорогу на карте — и наконец достигли условного места к югу от Буруда. Я соорудил небольшой шалаш из ветвей и мха, чтобы нас нельзя было увидеть с воздуха, и теперь мы лежали, растянувшись на сухом хвойном ковре, откуда нам открывался вид на железнодорожную насыпь и короткий отрезок шоссе на другой стороне.

Солнце проникало сквозь навес, сплетая узор из света и тени, который медленно перемещался. Стоило Герде пошевельнуться, как в ее волосах рассыпались золотые искры и сквозь мерцающий свет виднелась черная рукоятка пистолета, торчавшего из внутреннего кармана ее куртки.

Попросив у Герды пистолет, я на всякий случай показал ей, как с ним обращаться. Затем я достал свой кольт и на нем тоже показал, как его заряжать, как ставить на предохранитель и как вставлять новую обойму. Герда внимательно слушала объяснения и безошибочно повторяла все приемы, но без всякого интереса. За немногими взглядами и скупыми словами, которыми мы обменялись, я снова чувствовал ее отчаянный, немой вопрос; я знал, она сейчас думает об отце, и радовался, что она не спрашивает о плакате: я твердо решил сказать, что потерял его, если вдруг Герда захочет на него посмотреть.

Ожидание тяготило меня; я жалел, что пришлось отдать часы; каждые пять минут я вылезал из шалаша и, пройдя несколько метров к откосу, оборачивался лицом к западу и прислушивался.

Когда в четвертый раз я возвратился в шалаш, Герда спала. В нашем тесном приюте, наполненном запахами земли, еще сохранилось тепло, Герда сняла куртку и подложила ее себе под голову, как подушку. Она спала на животе, подсунув под щеку ладонь и слегка поджав правую ногу; стройная, тоненькая, с точеными руками и ногами, она лежала, расслабившись, и я видел ее плечи, округло выступавшие под легкой кофточкой, и светлый пух на руках, и ногти, черные от грязи, и одну бровь, и щеку, и уголок рта, и изгиб ноздри... и правое бедро, и круглую коленку...

Она откинула руку; я не мог войти в шалаш, не стронув ее с места, и, стоя на коленях у входа, раздумывал, что же мне делать, и тут вдруг меня захлестнуло неизведанное прежде чувство — страстная безграничная нежность, и мне захотелось прижаться к Герде и, накрыв ей голову, лицо и плечи моей курткой, позабыть обо всем — о самолете, о Вебьернсене, о железной дороге и шоссе, о тех, кто гнался за нами.

Я осторожно приподнял ее руку и боком вполз под навес, и вот я уже лежал рядом с ней, слушая, как жестко стучится сердце о хвойный ковер, и все вокруг обрело совершенно четкие очертания и в то же время смутные, как во сне: каменные плиты на железнодорожной насыпи, неровная лента гравия, бегущая по середине шоссе на той стороне, молодые березы во рву между железнодорожным полотном и откосом, даже шишки, что, распустив чешуйки, лежали у меня прямо перед глазами, даже узор солнца и тени на земле под навесом... и, взяв кольт, я переложил его к себе под правую руку, так, чтобы второпях я сразу мог за него схватиться, и потом я перевернулся на бок и остался лежать, чуть ли не касаясь губами ее пальцев.

Внезапно она глубоко вздохнула и веки ее затрепетали. Углы ее губ вздрогнули, она вдруг ударила рукой об землю, и у нее вырвался душераздирающий хриплый стон. Она забилась всем телом и зашарила вокруг руками, и, вцепившись в мою куртку, стала комкать ее, так что грубая кожа заскрипела под ее пальцами, и тут она открыла глаза, но все еще никак не могла очнуться, а я еще ближе придвинулся к ней и, пытаясь, успокоить ее, сжал ее руки.

— Тс-с, — прошептал я, осторожно расталкивая и в то же время крепко удерживая ее руками. — Проснись скорее!

Чуть погодя она уже лежала спокойно, с широко раскрытыми глазами, и беззвучно плакала.

— Я забыла, где мы. Долго я спала?

— Несколько минут, не больше. Все в порядке, скоро пойдем дальше.

— Но ведь тот человек уже должен был прийти?..

— Он может прийти в любую минуту. Надо только спокойно ждать.

— Кажется, мне приснилось что-то ужасное.

— Да, но сейчас ты уже проснулась, и тот человек скоро придет, и вообще до границы сущий пустяк.

Только теперь она спохватилась, что мы лежали чуть ли не прижавшись друг к другу, и, удивленно откинувшись на бок, отгородилась от меня рукой.

— Почему ты так странно на меня смотришь? — спросила она, убирая волосы со лба.

— Я? Да нет, ничего.

Она тихо засмеялась, и я понял, что выдал себя.

— Спасибо, что разбудил меня, — сказала она, выбираясь из шалаша.

— Смотри не выходи из-под деревьев, — сказал я.

— Я сейчас вернусь.

Я лежал, прислушиваясь к звуку ее шагов, и слышал, как они отдалялись. Какая-то птица запела в верхушке дерева над нами; с этого дерева я срезал ветви, чтобы соорудить шалаш. Взяв кольт, я сунул его во внутренний карман куртки. Сердце громко стучало, и вдруг меня охватил страх, как бы с Гердой чего-нибудь не случилось, и я выполз из-под навеса и увидел, что она стоит, прислонившись к сосне, на краю откоса.

— Эй, — негромко позвал я ее, — иди назад, там тебя могут засечь.

Она обернулась и взглянула на меня в упор. Я заметил, что она причесалась: гладкие блестящие волосы теперь аккуратно лежали на голове, зато концы пенились легким венчиком, вобравшим в себя солнце и слепящей дугой окружавшим шею.

— Слышишь, — прошептала она и вздохнула, словно после долгого, мучительного ожидания.

— Что это?

— Малиновка! Но как рано она завела свою песню!..

— Как ты думаешь, сколько мы уже здесь ждем?

— Полчаса, может, сорок пять минут, — сказал я, — самое большее час.

— Не нравится мне вот так просто лежать и ждать. А что, если он не придет?

— Он придет.

— Что-то ведь может ему помешать...

— Многое может ему помешать. Но он придет, нам обещано.

— Лучше бы ждать в другом месте, — не отступалась она, — немцы могут подобраться к нам со спины, и мы даже ничего не заметим.

Я покачал головой.

— Нет, — сказал я, — мы расположились на самой высокой точке. Они не могут подобраться к нам так, чтобы мы не заметили.

— А зачем же ты тогда все бегаешь к краю откоса и что-то высматриваешь?

— Послушай, — сказал я, — мне тоже не очень нравится, что мы здесь торчим. Но мы должны обождать по меньшей мере еще минут пятнадцать.

— Но сейчас, надо думать, уже пять часов.

— Кто его знает! Может, мы добрались сюда быстрей, чем рассчитывали те люди.

Она лежала, отламывая кусочки от высохшей ветки и стараясь угодить ими в шишку, и я понял, что страх опять надвигается на нас, и чувствовал, как ее страх постепенно передается мне, и я накрыл ладонью ее руку и крепко прижал к земле, но спустя мгновение она отдернула свою руку, и на ее ладонях были сосновые иглы. Она отряхнула руку об отворот куртки и вяло улыбнулась.

— Куда легче, когда мы шагаем или бежим, — сказала она, — вообще в лесу легче. А здесь нехорошо оставаться.

— Хочешь, я пройдусь вдоль гребня холма, посмотрю, не идет ли тот человек?

Она удержала меня.

— Нет, только не уходи, хуже нет быть одной.

— Да я же ненадолго. Может, он бродит где-то рядом и ищет нас. Не дело уславливаться о таких вещах по карте.

— Но нашли же мы взгорок у поворота дороги!

— Да, верно, и все сошлось с картой. Он ведь сказал: ждать у железнодорожной выемки, там, где дорога почти смыкается с полотном.

Она лежала, размышляя, о чем бы еще можно поговорить.

— Я только одного не понимаю: как они успели так быстро обо всем договориться, — сказала она, и ей явно не хотелось заканчивать фразу, которой она ограждалась, словно щитом. — А ты понимаешь?

Я торопливо ответил:

— Наверно, послали связного или передали шифром по телефону.

— Слышишь, — вдруг сказала она, вскинув голову, — вот она опять.

— Кто?

— Малиновка.

Мы лежали молча, слушая песнь малиновки, которая так удачно прервала наш разговор. Эти судорожные приступы болтливости были порождены страхом. Какое-то время слова защищали нас от него, но, когда уже не о чем становилось говорить и беседа превращалась в переливание из пустого в порожнее, страх тут же появлялся вновь и стоял между нами невидимой ледяной стеной.

— Слышишь? Я кивнул.

— А мог бы ты отличить ее песню от пения варакушки?

Я громко рассмеялся, а между тем по спине у меня струился холодный пот.

— Конечно, нет, я вообще не знал, что это малиновка, пока ты не сказала.

— Когда поет варакушка, кажется, будто звенят серебряные колокольчики, — пояснила она.

— Сказать по правде, я на слух узнаю только сорок и ворон, — сказал я и вдруг услышал тяжелое, прерывистое дыхание Герды и, обернувшись, понял, что опоздал: она уже глядела тем самым, остекленевшим взглядом, углы ее губ скривились в горькой улыбке, и между зубами дрожал кончик языка.

— Обещай мне одно, — пробормотала она.

— Что тебе?

— Если они схватят нас... я не хочу назад... не хочу возвращаться туда, снова проделать весь долгий путь...

— Не мели чепуху, — сказал я. Рука ее была как лед, и моя рука тоже стала как лед, и мы не могли согреться, и наши влажные руки бессильно повисли, и тогда я отдернул свою руку и уже встал на одно колено — хотел пойти наверх посмотреть, не идет ли Вебьернсен, — но она вцепилась в мою куртку и не отпускала меня.

— Только бы он пришел, — хрипло бормотала она, — только бы нам уже пересечь железнодорожную колею и шоссе, может, когда мы будем на той стороне, нам больше не встретится ни то ни другое...

— Железнодорожные пути наверняка больше не встретятся, насчет шоссе — не знаю. Но шоссе — это еще не самое страшное. Не могут же они контролировать все дороги, им пришлось бы бросить на это слишком много сил.

— А что самое страшное?

— Патрули, самолеты, собаки.

Она съежилась и стихла, и я чувствовал, как ее тоже охватывает тупое равнодушие, которое всегда следует по пятам за страхом.

— Если они вышлют самолет, все кончено, — глухо проговорила она.

— Может, это вовсе не из-за нас.

— А из-за кого?

— Они все время за кем-нибудь охотятся, что ни день от них кто-нибудь да сбегает.

— Не все ли равно, за кем они охотятся, если они нас схватят...

Ледяная стена растаяла. Слепой, сосущий стрех отступил подобно морской волне в час отлива, оставив после себя мелкую красную сыпь, словно чешую, на руках, на шее и вдоль бедер. Малиновка смолкла, солнца уже клонилось к закату, и теневой узор на хвойном ковре вытянулся и потускнел.

— Подождем еще минут пять, — сказал я, — потом я поищу место, где нам лучше пересечь полотно...

Мы услышали его шаги, когда он был метрах в пятнадцати от нас. Он шел с севера, и, когда он вынырнул из подлеска, мы уже успели ничком повалиться на землю, и Герда держала в руках револьвер и даже сняла предохранитель...

Я оперся на локоть, сжимая кольт обеими руками, как тогда, когда я ранил Робарта, и заметил, что рука у меня стала тверже. Впрочем, ненамного. Я все еще не мог забыть, что убил человека.

Человек неуверенно приближался к нам; всякий раз, пройдя метра три, останавливался и испуганно оглядывался по сторонам, словно его заманили в незнакомые, опасные джунгли. Лицо у него было одутловатое, рыхлое, того багрово-синюшного цвета, по которому сразу узнаешь сердечника. Светло-голубые глаза прозрачные, как вода, на висках курчавились седые волосы, хотя волос, собственно говоря, у него оставалось немного. Остановившись и оглянувшись кругом, человек нерешительно провел по ним рукой, и тут он заметил наш шалаш и замер на месте.

«Почему он не в мундире?» — подумал я, гадая, кому же из нас двоих надлежит окликнуть другого. Он кашлянул и без всякой нужды зашагал к откосу, очевидно, желая, чтобы мы как следует разглядели его и не сомневались, что это он послан к нам, и только тогда я уверился, что это наш человек, и высунулся наружу.

— Апрель, — сказал я ему и показал пистолет, который прятал в траве.

— Вебьерн, — с облегчением ответил он.

Мы выбрались из шалаша и встали у входа, наш провожатый торопливо и как-то странно дернул головой и повел нас вперед той же дорогой, по которой только что пришел: по безлесным взгоркам, затем вниз по склону и, наконец, по тропинке, которая шла на север вдоль железной дороги.

9

Мы остановились в густом ольшанике, все еще стоявшем без листьев. Вебьернсен вынул зеленую, как мох, фуражку и завертел ее в руках, уставившись на Герду озабоченным и чуть смущенным взглядом.

— Немцы заняли станцию и сейчас прочесывают восточную часть леса, — зашептал он, нервно теребя свободно болтавшуюся пуговицу на своем тесном комбинезоне, — а не то вы могли бы прямиком пересечь железнодорожный путь. А теперь придется сделать по-другому, — продолжал он, стараясь успокоиться и дышать ровно. — Вон за тем пригорком, дальше на север, работают дорожники. Они мостят насыпь и укладывают новые шпалы; скоро им подадут товарный вагон, чтобы отвезти часть рабочих к каменоломне, что за станцией. Мы смешаемся с ними и для отвода глаз поработаем, а затем вы уйдете за каменоломню и отыщете лесную тропинку, которая проходит мимо заднего крыльца моего дома. Дверь распахнута настежь, войдете в дом и подождете меня, а я вскорости подойду. Вы его узнаете сразу: это единственный дом в здешних местах, окрашенный в желтый цвет. Я еще сам не знаю, куда вас переправить, но я свяжусь с верным человеком, который живет еще ближе к границе. Так или иначе, вам надо будет переждать у меня, пока не стемнеет.

— А в доме никого нет? — спросил я.

Он скривил рот и уставился на красную, как яблоко, подкладку фуражки. Казалось, он ждал, когда красный цвет сменится зеленым и даст знак, что путь свободен.

— Дома жена, — нехотя проговорил он, — она все знает. И еще у нас есть внук. Но он мал и ничего еще не смыслит.

— Сколько ему?

— Четыре, скоро будет пять.

— В этом возрасте дети уже довольно смышленые, — сказал я.

Он ничего не ответил и со смущенным видом протянул фуражку Герде, словно заранее извиняясь за сомнительное предложение.

— Надень-ка вот это, — сказал он, криво улыбнувшись, — у рабочего человека не увидишь такой копны волос.

Герда напялила на себя фуражку: она была смехотворно велика и затеняла половину лица. Я не успел подавить смешок, и Герда, сорвав с себя фуражку, смерила меня сердитым взглядом.

— Не дури, — в ярости пробормотала она, — лучше помог бы мне запихнуть волосы под шапку.

Ее волосы, потрескивая, льнули к моим пальцам, пряди были совсем мягкие на ощупь и легкие, как пена, хотя ей вот уже несколько недель не давали вымыть голову, но, когда волосы скрылись под фуражкой, у девушки сделался несчастный вид, словно с нее сорвали одежду. Затылок у нее был узкий, угловатый, будто у голодного мальчишки-подростка, и, вероятно, она восприняла весь этот маскарад как унижение, потому что, подняв воротник куртки, враждебно взглянула... только не на Вебьернсена, а на меня, словно это я раздел ее при посторонних.

— Только бы не свалилась, — с горечью сказала Герда. Она казалась теперь совсем маленькой и потерянной в непомерно просторной куртке, одну полу которой оттягивал пистолет.

Начальник станции вынул из кармана газету.

— Я прихватил вот это, чтобы подложить в фуражку на случай, если она окажется велика, — застенчиво проговорил он.

— Ничего, и так сойдет, — сказала она и улыбнулась ему. — Ну как, похожа я на рабочего парня?

— Ты похожа на подростка, сбежавшего из приюта, — сказал я и тотчас же пожалел о своих словах. Откровенность лишь еще больше усугубила наше мрачное настроение, и между нами воцарилось неловкое, тяжелое молчание. Вебьернсен нервно облизнул губы и посинел, словно от удушья.

— У меня еще есть кепка с козырьком, — удрученно прошептал он, — но я же не знал... — Он весь вспотел, пока ему наконец не удалось отстегнуть верхнюю пуговицу. — Я не знал, какую лучше взять, какая лучше затенит лицо. Судя по вашим снимкам на плакате...

— Пойдемте дальше, — торопливо проговорил я. Он достал из кустов три мотыги, которые заблаговременно спрятал там.

Мы спустились к железнодорожному полотну и, обойдя пригорок, увидели рабочих.

— Мы сделаем вид, что работаем, и постепенно будем уходить все дальше и дальше, — шепнул он нам, — а уж это все порядочные люди.

Порядочные люди! Человек, который выдал нас в тот роковой вечер три месяца назад, тоже с виду был порядочный. Он дожил до сорока пяти лет и вроде ничем себя не запятнал. И вот вдруг за какие-нибудь две-три недели он слинял, словно заяц весной. А ведь это был одинокий безобидный человек, не имевший ни друзей, ни явных врагов. После суда мы узнали, кто доносчик. Один из норвежских тюремщиков как-то зашел к нам в камеру поглядеть на нас: он откровенно уставился на нас своими узкими осоловелыми любопытными глазками. Он был под мухой, его развезло, и ему не терпелось узнать, как чувствуют себя смертники. Тут-то он и выболтал все, что знал, может, думал, нам легче будет ждать казни, если он откроет нам правду.

Но профессор Грегерс и раньше знал, кто доносчик: он внес его имя в один список с профессиональными шпиками, правда, поставив против его фамилии вопросительный знак и заключив ее в скобки, так как до конца не был уверен в своей догадке. Этот-то список и нашли немцы, когда арестовали его вместе с Гердой. Профессор сунул его в рот и пытался сжевать бумагу, в то время как их выводили из дома. Когда их втолкнули в машину, он выплюнул бумажку. Один из солдат принял это за насмешку и огрел профессора по затылку прикладом автомата, но другой, заметив бумажный шарик, осторожно подобрал его двумя пальцами и вручил офицеру.

После отец и дочь стояли у письменного стола и смотрели, как немец пинцетом отделял друг от друга клочки бумаги, а затем снова сложил их вместе, словно забавляясь игрой в лото. Все сошлось; обвиняемых приговорили к казни.

Все это рассказал нам Трондсен, когда Герду с отцом увели на допрос, он рассказывал не торопясь, со вкусом описав всю сцену... А теперь вот я стою, ковыряясь в земле мотыгой, и совершенно отчетливо вспоминаю, что в его рассказе меня привлекла эта самая история с бумажками — разгадка загадки, — и я совсем не думал о том, что ждет тех двоих во время допроса в подвале.

А ведь мне только что исполнилось двадцать пять лет, и я тоже был порядочным парнем, который прежде никогда не проявлял особенного интереса к настольным играм, пока сама смерть, вооружившись пинцетом, не вознамерилась соединить разорванные кусочки.

Игра? Как тогда, когда я лежал и смотрел на Робарта, который медленно приближался к пистолетному дулу. Пока я не нажал пальцем на спуск... Все игра, пока не случится главное. Всегда дистанция, бесценное и необходимое хладнокровие, необходимое для полноты восприятия. И только нависшая смерть, дула автоматов заставили меня ощутить кровную связь с жизнью. Смерть... и еще?..

— Герда, — прошептал я, перегнувшись через мотыгу, — смотри, фуражка свалится.

Она выпрямилась и, опершись на рукоятку мотыги левой рукой, правой запихала волосы под фуражку. Вебьернсен поднял голову:

— Вот он уже едет!

Мы вскинули мотыги на плечи и затрусили к небольшой группе людей, стоявших поодаль в ожидании поезда. Когда мы подошли к ним, рабочие расступились и пропустили нас в середину, и я заметил: они нарочно расставили вокруг нас самых рослых и дюжих парней.

Я стоял между Гердой и начальником станции и все время, пока мы тряслись в вагоне, сжимал рукоятку мотыги, и рука моя в такт тряске то и дело касалась руки девушки. Я слышал гул голосов, но никто не смотрел на нас. Мы были окружены стеной человеческих тел, я слышал, как глухо постукивают башмаки по рассохшимся доскам пола, и еще я слышал дыхание людей, стоявших рядом, и видел впереди чеканный, словно высеченный из камня, профиль человека с резкими складками на лице и пышными рыжими усами надо ртом, без устали что-то жевавшим... но и все это тоже казалось неправдоподобным. Мы тряслись в вагоне вместе со всеми этими людьми, и все же мы были словно невидимая брешь между ними, и, кто бы ни дотрагивался до меня рукой, а то и ногой, я словно бы не ощущал ничьих прикосновений, я чувствовал только ледяную руку Герды, мне хотелось взять ее, но я не смел. А потом мы подъехали к станции: менее чем в ста метрах от нас был вокзал — унылый желтый деревянный дом, а рядом еще более уродливый склад и у его торцовой стены три березы, почерневшие от сажи, с голыми черными ветвями, колыхавшимися взад-вперед, сплетаясь в бессмысленный, беспрестанно меняющийся узор, и на перроне стояли четыре солдата. Все они уставились на наш поезд, но он свернул на боковой путь и протарахтел дальше — прямо через шоссе, которое было преграждено шлагбаумом.

Мы въехали в самую каменоломню, и все повыскакивали из вагона. Начальник станции повел нас вперед. Мы побрели за ним и скоро начали отбивать щебень в той стороне каменоломни, которая была обращена к лесу. Пот стекал с Вебьернсена градом, хотя он просто стоял, вяло ковыряя мотыгой, и я гадал, что же тому причиной: больное сердце, волнение или то и другое вместе.

Так мы проработали минут пять-шесть, а может, и того меньше, и Вебьернсен оперся на мотыгу, чтобы передохнуть, а нам кивком головы показал на опушку леса. Я сделал знак Герде, и, понемногу продолжая копать, мы шаг за шагом стали продвигаться к травянистому склону, окружавшему каменный карьер наподобие воротника, и скоро мы снова были в гуще деревьев и с мотыгами на плечах медленно побрели дальше, туда, где нас уже не могли увидеть. В том месте, где начиналась лесная тропинка, мы скинули мотыги и, прислонив их к стволу, пошли по тропинке дальше, перебрались на другую сторону карьера, а затем, миновав неглубокий овраг, вышли к дому.

Дом был того же грязно-желтого цвета, что и станция, он стоял посреди поля, и кругом не было ни одного дерева. Мне стало не по себе от мысли, что нам придется провести здесь несколько часов. Я заметил, что Герда вздрогнула и обернулась в сторону леса, наверно, не только потому, что в лесу ей было спокойнее: вид человеческого жилья смутил ее, она боялась, что выглядит некрасивой и жалкой в этой фуражке.

Когда мы подошли к двери, за кухонной занавеской мелькнуло чье-то испуганное лицо. Мы вошли прямо в сени, затем во вторую — полураскрытую — дверь и оказались в тесной прихожей без окон. Здесь было темно, неприятно пахло камфарой и засаленным плюшем, а в горшках повсюду стояли огромные цветы. Шагнув за порог, мы притворили дверь и с полминуты простояли в прихожей, и только тут в потемках возникло лицо — точнее, бледный, почти совсем белый, овал лица с узким лбом и черными немигающими глазами. Очевидно, женщина все время стояла здесь, и я подумал, что начальнику станции следовало бы нас предупредить: лучше бы он меньше распространялся про желтую окраску дома, зато подробней описал бы жену.

— Господи, — вдруг раздался вопль ужаса из тьмы, — вы же сущие дети!

Я увидел, что ее глаза полны слез, а щеки дрожат, и заметил у нее на верхней губе серую полоску: по всей вероятности, что-то вроде усиков.

— Ступайте сюда, — прошептала она, распахнув какую-то дверь, — помолимся вместе.

Я покосился на Герду, но она не повела бровью, и мы вошли вслед за хозяйкой в заставленную всевозможной мебелью комнату с высоким потолком и тяжелыми, словно бы поглощающими все звуки гардинами на окнах. В простенке между зеркалом в позолоченной оправе и вереницей семейных портретов висела большая, овальной формы картина в черной деревянной раме. «Страдающий Христос в Гефсиманском саду». Несоразмерно крупная капля пота на его правом виске была слегка окрашена в красный цвет.

Женщина, скрестив руки, застыла перед картиной. Я не вслушивался в ее слова, но она молилась долго, по многу раз повторяя одно и то же. Мы стояли у него по бокам, слегка отступив назад, и я видел, что щеки ее дрожат все сильнее, а с волосков на верхней губе капают слезы. За спиной у нас тикали стенные часы — маятник ходил с каким-то нечистым, скрипучим звуком, — и в зеркале я увидел, что на часах десять минут седьмого. Глядя через плечо хозяйки на стенку, я увидел вереницу ее родичей — у всех были узкие лбы и удлиненные лица, — и немедля в тишину вползла неправдоподобность: я уже не боялся, что немцы сейчас придут, а лишь испытывал своеобразное сладостное удовлетворение от привычного чувства, будто я вне всего этого и даже каким-то образом отдален от угрозы, ко всему непричастен и неуязвим... и, снова заглянув в зеркало, я увидел, что Герда стоит, наклонив голову, и шевелит губами.

Неужели она молится?

Это смутило меня. Я ждал, что она улыбнется понимающе, даже с некоторой снисходительностью, но никак не предполагал, что она станет молиться, и, скосив глаза в сторону, я стал следить за лучом, проникшим в узкий просвет между занавеской и оконной рамой, лучом, в котором плясали пылинки, и я гадал, за кого же она молится: за отца, за себя, за нас обоих?

А может, она молилась за юношу Робарта, которого уже нет в живых? Или, может, за Шнайдера и других? Или за Вольфганга с вырубки? Я сгорал от любопытства: мне очень хотелось знать, какие слова она шепчет, или, может быть, она шевелит губами для вида?

Часы пробили половину седьмого, и в зеркале я увидел, что кто-то открывает дверь: вошел начальник станции и встал на пороге. Он был уже в мундире и от этого казался еще более неопрятным, озабоченным и старым, чем прежде, когда расхаживал в рабочем комбинезоне. Минуту-другую он терпеливо ждал, но жена была поглощена молитвой, и тогда он поманил меня пальцем, и я оторвался от созерцания картины в зеркале и обернулся к нему.

— Идите сюда, она ничего не заметит, — прошептал он без малейшей насмешки, — она молится за вас.

Я бесшумно прошел по ковру и потянул Герду за руку; она ничуть не удивилась, лишь торопливо улыбнулась и, обернувшись, сжала мою руку, и я снова пожалел, что так мало о ней знаю.

Вы вышли в прихожую, затем поднялись по лестнице на чердак. Вебьернсен вынул три доски из низкого простенка под косой крышей и показал нам узкую каморку в углублении, шириной не более полутора метров. На полу лежали стружки и обломки досок.

— Мы хотели устроить тайник для нашего сына, — шепотом пояснил он, — но ничего не вышло: его схватили раньше, чем мы успели обшить стены. Вы спрячетесь здесь до вечера, а потом сюда придет человек, который поведет вас дальше.

Он стоял, поглаживая большим пальцем доску: чувствовалось, что у него умелые руки.

— Сами видите, стены обшиты старыми досками, — сказал он, — никто не догадается, что работа недавняя. К тому же я сейчас прибью сюда поперечную планку, так что никто даже не заметит, что доски выдвижные.

Он вдруг выпустил доску и принялся натирать пуговицы на мундире — поникший, сломленный человек, — и я подумал, что все это напоминает беспомощный любительский спектакль: наше путешествие в товарном вагоне, молитва, и эта простодушная уловка с потайной дверью, и обещание, что кто-то когда-то за нами придет и поведет нас дальше.

— Не лучше ли нам уйти в лес? — сказал я. Он покачал головой.

— Тогда, по крайней мере, если нас схватят, только мы и поплатимся за все, — продолжал я, не замечая, как напыщенно это звучит.

Он слегка придвинулся к нам, но глядел мимо нас, на доски, лежавшие у его ног.

— Восточная часть леса кишмя кишит немцами, — тихо, с обидой проговорил он, — они выслали на розыск новые патрули после случая у пожарной каланчи. Ведь они уже... — Он смолк, и я почувствовал, как рука Герды стиснула мое запястье, будто клешня.

— Что уже? — резко спросила она.

— Они уже нашли трупы.

— А что с Мартином?

— Мартин ушел от них. Его им нипочем не схватить, по крайней мере в наших лесах.

— Мы останемся здесь, — сказала Герда с глубоким вздохом. — Хорошо, что мы можем остаться здесь.

— Слева в каморке стоит кастрюля с мясом, — сказал Вебьернсен; казалось, он был рад и благодарен нам за то, что мы решили остаться. — Наверно, теперь мясо уже остыло, но я отнес его туда перед вашим приходом, чтобы все было у вас под рукой.

Мы забрались в каморку, и, пока мы там располагались, Вебьернсен ставил доски на место и снаружи прибивал к ним планку. Наружная стена под стрехой рассохлась, и в каморку, рассекая мрак, проникал скупой свет. Я видел, что Герда посерела от утомления — на лице у нее были грязные полосы от слез, — и сама она, видно, тоже это почувствовала, потому что отползла в сторону и спряталась в темном углу. Только теперь она сняла фуражку, волосы свободно рассыпались по ее плечам, и каморка словно осветилась вспышкой пламени.

Шаги Вебьернсена, спускавшегося вниз по лестнице, вскоре заглохли, и какое-то время мы сидели, просто прислушиваясь к звукам. Вот пропыхтел поезд, едущий на север, вот раздались пронзительные гудки... и у меня скова начали зудеть руки, а затем и бедра.

— Не люблю я сидеть вот так взаперти, — сказал я, чувствуя, как копошится во всем теле тревога.

— И я не люблю.

Я слышал, что она задышала глубоко и часто — я уже по опыту знал, что это означает, — я придвинулся к ней, и теперь мы сидели рядом, спиной к двери, упираясь ногами в наружную стену. Мне при моем крупном росте было там тесновато, и вскоре я вытянул ноги вдоль стены и вздрогнул, заслышав жесткий, металлический звук, и сразу весь обмяк и похолодел, хотя тут же в полоске света обнаружил топор, угольник и ватерпас, но и теперь повторилось то же, что и всегда, когда страх порождался каким-нибудь звуком или вещью, подчас чем-то совсем обыденным: я не мог отвести от них взгляда. Эти остроконечные предметы словно бы угрожали мне, они врезались в сетчатку, и, закрыв глаза, я вынужден был тут же снова их приоткрыть, и те же вещи по-прежнему лежали у стенки, каким-то образом напоминая мне о смерти.

Я вынул пистолет и положил его в полосу света, затем снова взял его в руки и проверил предохранитель, вынул обойму, затем проверил запасную обойму, которую дал мне Мартин, но мой взгляд все равно беспрерывно возвращался к топору, угольнику и ватерпасу, и я чувствовал, как давящая боль поднимается от диафрагмы к груди, и скоро окостенел затылок, и все мое тело обратилось в сплошную застывшую массу, в какой-то зловещий груз, и я вытянул ногу и отшвырнул инструменты вправо, в потемки.

Тут ко мне протянулась рука Герды, и я жадно схватил ее — теперь уже в который раз, — так что нам не было смысла таиться: я обнял ее за плечи, и мы тесно прижались друг к другу и вместе стали глядеть сквозь самую широкую щель и увидели худосочные поля и редкий кустарник, тянущийся на север, к лесу.

— Слышал ты, что он сказал? — спросила она.

— Нет, а что?

— Что они уже... — Она вдруг резко умолкла.

— А, это... что немцы уже нашли трупы у каланчи?

— Ты уверен, что он именно это хотел сказать?

— Конечно, а что же еще?.. Все было ясно.

— Не знаю, он вдруг как-то сразу замолчал, разве ты не заметил?

— Да, верно.

Мы сидели не шевелясь, и ужас захлестывал нас. Я старался не думать ни о чем, но легко ли узнику в цепях обороняться от все сметающего потока?

«Не говори ничего, — думал я, — только не говори ничего».

Но я знал, что нас обоих сверлит одна и та же безумная мысль: взять топор, прорубить стену и, вырвавшись наружу, сбежать с лестницы, а после дойти до станции и там сдаться немцам — ведь, может, он совсем другое хотел сказать: что немцы взяли новых заложников.

— Я не хотела это говорить, — прошептала она, — но потом я решила, что обязана. А ты разве не думал об этом?

— Нет, — солгал я, — нет.

— Я тоже не думаю, когда мы в пути, — сказала она. — Потому-то я так не люблю привалов. Когда мы с тобой уходим от врага и мне кажется, будто я все время слышу, чувствую погоню, тогда все просто, и мы должны во что бы то ни стало бежать дальше.

— Молчи, — сказал я и обнял ее. — Мы и так все время в пути, мы ничего не знаем о том, что где творится. Никто и не ждет этого от нас. Если бы люди в таких случаях сдавались, то это был бы конец всему Сопротивлению. Тогда уже никто не мог бы и пальцем пошевельнуть. А раз так, выиграли бы немцы.

— Знаю, но ничего не могу с собой поделать: все время думаю об одном. Нам надо было просто убежать, когда немцы подошли к каланче.

— И бросить Мартина?

— Да, знаю. Убивать, может, еще не самое страшное. Убьешь — и все. Но спастись, зная, что за тебя схватят других...

— Ты за них молилась там, внизу?

— Не знаю... может, и за них, вообще-то я молилась за наших: за отца, и всех остальных, и за нас с тобой. Я никогда прежде не молилась, я не верю в бога. Семья наша была неверующая. И все равно... — Она продолжала: — Видел ты лицо старухи во время молитвы?

— Нет.

— Она искренне верит. Для нее это не просто условность.

— И все же это не поможет.

— Но все равно люди молятся, молятся без конца. И если ничего не поможет, они все равно будут молиться. Значит, есть в этом что-то...

— Нет, — сказал я, — это просто привычка. Привычка ограждает их, а не то им пришлось бы признать, что все тщетно.

— А слышал ты, он сказал, что у него арестован сын...

— Да.

— Но почему-то он сказал это так, словно он в чем-то виноват, словно сам по себе этот факт сделал его нашим должником, должником всех, кто борется. Ты понимаешь?

— В общем, понимаю: старикам кажется, будто они не уберегли сына от беды. Не потому ли у них... у него, в частности, такой убитый вид? Они стыдятся своего горя. Он словно прощения у нас просил за то, что нам же помог.

— Да, наверно, они считают, что обязаны и впредь помогать нашим людям ради сына. Чтобы его жертва не оказалась напрасной.

Я не ответил, но подумал, что, может, сын их был в таком же положении, как мы; может, из-за него тоже взяли заложников.

— А что, если мы попробуем уснуть, — сказал я.

— Не могу я, здесь не могу.

— Ложись, — сказал я, — я посторожу.

«Посторожу!» — мысленно повторил я, гадая, уловила ли она неестественную бодрость этих слов. Мы сидим с ней в потемках, взаперти, словно два слепца. Нам остается лишь ждать и прислушиваться. И чем больше мы будем прислушиваться, тем вернее нас захлестнет страх, и нам послышится топот сапог на лестнице и стук прикладов о деревянные стены. Идиотская дыра! Бедный заботливый начальник станции! Людям, мучающимся чувством вины, не следовало бы давать такие задания: они всегда приплетают свое, личное, к делам, связанным с жизнью и смертью других.

— Здесь слишком тесно, — сказала Герда. — И слишком темно. Я не смею заснуть. Я боюсь, что они придут, а я не замечу. Проснусь — а тут... Давай лучше поговорим о чем-нибудь. За что тебя арестовали?

Я сгреб ворох стружек и растянулся на них. Стоило мне пошевельнуться, и моя голова касалась ее бедра, и как-то раз в полусне я почувствовал, как она провела рукой по моим волосам. Я лежал не шевелясь и ждал, не погладит ли она меня снова, но нет — видно, это вышло случайно.

— Мы должны были взорвать цех, — пробормотал я и тут же погрузился в светлую дрему: сквозь щели виднелось небо — зеленовато-синий металл над кромкой леса, — я вдыхал прохладный весенний воздух и запах древесной стружки и чувствовал близость Герды и чуть кисловатый запах одежды, намокшей и высохшей на теле, — Там чинили авиационные моторы. Депо было вечером, в январе...

...Я читал, сидя на кухне, потому что не хватало дров, чтобы отапливать еще и комнату, и все время невольно прислушивался к ленивому урчанию печки, и я никак не мог сосредоточиться на том, что читал, а только ждал, когда же рассыплется на куски очередная еловая чурка и ливень искр брызнет на железный лист у печи.

Шла уже третья военная зима, но война все еще не стала для меня реальностью. В газетах я читал скупые сообщения о новых казнях, и каждое утро я листал свежие газеты, чтобы узнать, нет ли казней сегодня, и, ничего не найдя, ощущал смутное разочарование, потому что, читая эти лаконичные сообщения, всякий раз испытывал сладкий, волнующий ужас, блаженное замирание или, скорей, приятное ощущение покоя и безопасности, усиливаемое рокотанием печки...

— Да, так что же было в январе? Карл, ты спишь? Чей это тихий голос, словно окутанный ватой? Да это же голос Герды, он доносится откуда-то издалека, из мрака; впрочем, мрак где-то рядом, и она окликнула меня по имени, а не как прежде — этим торопливым отчужденным «ты», исторгнутым у нее страхом.

В первый раз она назвала меня по имени.

...Так, значит, дело было в середине января, за окнами трещал мороз, и печка шипела и грохотала, выплевывая искры на железный лист с заржавелыми головками гвоздей...

...и еще я помню тоненькие листки газет, которые время от времени совали мне в руки приятели, при этом глядя чуть настороженно, но не пугливо, потому что знали, что на меня можно положиться и я потом передам газеты другим людям, тоже заслуживающим доверия. И все же они молчали, не пускались ни в какие объяснения, потому что давно замечали за мной эту отчужденность, эту улыбку стороннего наблюдателя, никогда не открывавшего своих помыслов, и они не решались нарушить чары, сковывавшие меня, благостную отрешенность, которая не имела ничего общего с равнодушием или цинизмом, а скорее походила на своего рода оцепенение.

Тоненькие листки газет, и лагеря смерти, и цифры, которые с первого взгляда шквалом пронзали сердце, хотя потом уже не вызывали такого ужаса... И после все новые сообщения в утренних газетах: трое, семеро, одиннадцать казненных... И снова в печке трещат еловые чурки, и снова на пол летят искры, и передо мной встают смертники в наручниках или со связанными руками, вот их выстроили, и вот...

Но и это все еще было неправдоподобно, пока как-то раз вечером ко мне не подошел один из тех самых людей и, сунув мне в руку тоненький газетный листок, торопливо огляделся кругом:

— Ты, надо полагать, знаешь, чем мы замяты?

— Знаю, да.

— Мы все участвуем в этом. Нас много.

— Ясно.

И снова тот же спокойный, слегка — испытующий взгляд.

— Нам нужны люди!

Что он сказал: нужны люди?

— Для чего?

Но все еще не было бунта, ни даже азарта, а были только книги и музыка, поэзия и смутная тоска...

— Ты что, уснул?

— Нет, просто так, дремлю.

— И что же было дальше?

— Ты о чем?

— Ты начал: в январе...

— Ах, вот что. Да, мы хотели взорвать тот цех. Нас было четверо, и часов около десяти мы подъехали к дому на старом грузовике, Мы располагали четырьмя автоматами. Один из нас должен был заложить взрывчатку и сделать все необходимые приготовления.

— Ты?

— Нет, я вместе с двумя другими парнями стоял на часах.

— Что же дальше?

...но это все был сон, далекий и нереальный. В помиловании отказать... газовая камера... и застывшая улыбка на лицах парней, когда мы сидели и тряслись в том грузовике, и между нами стоял чемодан, тот самый чемодан, в котором лежали четыре автомата и взрывчатка... Как же это было: кажется, мы въехали в какие-то ворота? Ну да, в ворота соседнего дома. Короткие, быстрые распоряжения.

— А мне куда?

— Будешь стоять здесь!

— Есть!

— Нагрянет кто-нибудь — бросишь камень в окно.... нет, лучше бегом в дверь и предупредишь всех!

— Есть. Стрелять можно?

— Только если поймешь, что тебя заметили. Страха нет. Еще нет. Только нарастающая тревога, зуд в теле, лихорадка, предшествующая спаду. Потные руки. Но no-прежнему я гляжу на это со стороны. Это лишь игра, волнующий эпизод, подобно тем сообщениям в утренних газетах, прочитанным под аккомпанемент урчащей печи, все это неправдоподобно, как мертвое лицо Фредрика, соседского мальчонки, попавшего под машину... неужели мы никогда не сможем выбраться из своей шкуры, неужели до ближнего всегда дистанция в пять шагов?..

— А потом что же было?

Опять этот голос. Голос Герды из шелестящего мрака вокруг, надо мной, прикосновение ее ноги к моему затылку и кисловатый запах мокрого платья, высохшего на теле, и эта дурацкая каморка, жалкий чердачный закуток, и робкая услужливость Вебьернсена, и резкий весенний воздух, проникающий сквозь щели... и Робарт, и Шнайдер, и тот самый солдат Вольфганг с вырубки, который остановился слева от нас и справил нужду... и рука Герды, почему я не чувствую ее руки, хорошо бы она погладила меня по волосам!..

— Карл, тебе что-то приснилось?

Кто-то сильно встряхнул меня за плечи, я вскочил и стал ловить воздух ртом.

— Ты что, спишь? Ты такие странные вещи говорил...

— Правда?

— Наверно, ты бредил? Так как же все-таки было дело?

Я сел, чувствуя, как холодный пот стекает у меня по шее, под ворот рубашки, в углубление между ключицами.

— Я что, спал?

Она улыбнулась где-то в потемках рядом со мной, и мне не надо было видеть — я и без того чувствовал ее улыбку.

— Так что же, нагрянули немцы?

— Да.

— И что же?

— Нагрянули, и все. Не знаю, кто их навел.

— И ты предупредил остальных?

— Да. Я бросил камень... нет, я ворвался в коридор и крикнул им в открытую дверь... и бросился бежать...

— А потом?

— Мы пытались отстреляться и уйти, но пробились только до тротуара: немцы установили пулемет в воротах дома напротив.

— И что случилось с остальными?

— Всех убили.

«Зачем она спрашивает, — подумал я и начал разминать рукой правую ногу, которая совсем онемела и затекла оттого, что я прижал ее к краю доски, — и зачем только людям непременно надо все знать! Мало им того, что происходит с ними самими? Мало ей того, что мы торчим в этой крысиной дыре, где нельзя даже пошевельнуться? Мало ей того, что немцы могут нагрянуть в любую минуту?»

Тут я увидел ее руки: вынырнув из мрака, руки ухватились за мою коленку.

— Лежи спокойно, расслабься, — шепнула она.

Я откинулся назад, опустив голову на ворох стружки, и закрыл глаза; я чувствовал, как ее пальцы скользнули по моей ноге и замерли, обхватив икру. Затем она начала растирать мою ногу, и я с изумлением вспомнил, что эти маленькие сильные руки она совсем недавно беспомощно подставляла солнцу, в то самое утро, когда мы стояли у горной хижины и вокруг нас уже расступался туман.

— Наверно, ты видел дурной сон, — сказала она.

и ее дыхание горячими толчками согревало мой лоб, и тут мы услышали, как в нижнем этаже скрипнула дверь и сразу же вслед за этим — звуки шагов вверх по лестнице.

— Нам придется обождать, — дрожащим голосом сказал Вебьернсен и вытер со лба пот. — Мне трудно одолеть столько ступенек зараз, — добавил он извиняющимся тоном и улыбнулся, и в серых сумерках я увидел, что на его скулах горит лихорадочный багрово-лиловый румянец.

Он снова переоделся в рабочий комбинезон и казался в нем еще более неуклюжим и беспомощным, чем в мундире.

— Куда нам теперь? — спросил я, все сильнее поддаваясь отчаянию при виде этого несчастного существа. — Нельзя ли нам сразу уйти?.. И скажите, немцы еще не убрались со станции?.. И какой дорогой нам идти?

Я подошел к полураскрытой чердачной двери, но он удержал меня своей бледной дряблой рукой и устало улыбнулся, прислушиваясь к доносящимся снизу звукам.

— Нам придется обождать, — повторил он и кивнул словно бы самому себе, — побудьте здесь, а я схожу посмотрю, не идет ли сюда этот человек.

— Кто это?

— Да помещик. Брандт. Мы зовем его просто «помещик».

Он коротко рассмеялся, растерянно и вместе с тем восхищенно.

— А он и правда помещик. Это не какая-нибудь подпольная кличка. Он-то и поведет вас дальше.

Вебьернсен скрылся за поворотом лестницы, мы слышали, как он спустился на первый этаж, и снова сели и стали ждать: Герда — на сундуке, я — на ящике, набитом старыми книгами. Эта неожиданная задержка в самом начале пути показалась нам донельзя досадной, я не мог спокойно сидеть на месте и, взяв кольт, подошел к чердачному окну, которое было чуть-чуть приоткрыто.

Небо заволокли тучи, и за окном накрапывал дождь — беззвучными, вялыми мелкими каплями, налипавшими на стекло, точно серый шелк.

Только бы наконец уйти отсюда! Только бы уже очутиться в лесу! И почему он не ответил на мой вопрос, не убрались ли немцы со станции?

Я стал ходить взад-вперед по тонким, еще не скрепленным гвоздями доскам пола, стараясь не наступать на те, что скрипели особенно громко, пока не спохватился, зачем я все вышагиваю с пистолетом в руке, и я сунул его назад во внутренний карман куртки и потом еще проверил, лежит ли он там как надо.

Заметив, что Герда следит за мной, я остановился и застыл на месте, и снова до предела напряглись мышцы ног, и я чутко вслушивался в тишину, но услышал лишь глухой шелест — видно, шум капель, ложащихся на чердачное окно.

— Сядь, — сказала Герда, и я вздрогнул при звуке этого надтреснутого голоса и понял, что ей так же страшно, как и мне. Через всю комнату я слышал частое биение ее сердца, словно трепетавшего в груди испуганной птицы, и я вспомнил, как мы стояли с ней в погребе, тесно прижавшись друг к другу, когда прогремели выстрелы, и, усевшись на ящик с книгами, я зажал руки между коленями и попытался изобразить на своем лице что-то вроде улыбки.

Слабо скрипнули ступеньки, на лестнице послышались легкие, мелкие шажки, и из-за поворота показалась рыжая голова.

— Дедушка стоит в сенях у окна, — важно сообщил малыш, остановившись прямо против нас, — только никто еще не приходил.

Под мышкой у него был маленький красный парусник. Испытующе оглядев нас, мальчик удовлетворенно вздохнул и поставил кораблик на пол, так, чтобы киль вошел в одну из щелей между досками пола.

— А бабушка внизу, в гостиной, молится за вас, — добавил он, присаживаясь на корточки перед парусником. — За меня она тоже молится — перед завтраком... Эх, поломалось все, — уже деловым тоном сообщил он, пытаясь поправить снасти, вконец перепутанные и свисавшие за борт, — бабушка, говорят, немного не в себе.

Герда вдруг часто задышала, и спустя секунду мы оба стояли на коленях, перебирая и теребя зеленые штопальные нитки, изображавшие корабельную оснастку, и пальцы наши при этом соприкасались и переплетались. Но, судя по всему, от нашей помощи стало только хуже, потому что малыш поднялся и испуганно запротестовал.

— Это все бабушка, она и парус тоже сама сшила, — сказал он, когда мы наконец выпустили кораблик из рук, — дедушка говорит, она за всю жизнь ни разу не видела парусника.

Он вздохнул и тоже встал на колени.

— А знаете вы, что она говорит, когда молится? — спросил он, не поднимая глаз.

Я покачал головой и покосился на Герду и заметил, что ее рука вздрагивает: она стояла на коленях, наклонившись вперед, и волосы ее лились рассыпчатым водопадом, скрывавшим и ее лицо и корабль.

— Красиво-то как, — сказал мальчик и, тронув волосы Герды, поднял на меня глаза.

Я кивнул.

— А что же все-таки говорит бабушка?

— «Боже, яви им свою милость». Только и всего. И больше ничего. Прежде она разные молитвы читала: застольную и вечернюю, и «Отче наш», но с тех пор, как уехал папа, она всегда бормочет только одно: «Боже, яви им свою милость».

Дальше