Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Этими днями я объездил все дороги в здешних горах и в весеннем снегу искал следы...

Здесь, в горах, остались места, которые я хотел бы увидеть вновь, мгновения, которые желал бы вернуть, насколько это возможно.

И еще, я ищу следы корчевателя в мерзлой земле... тропинки, покрытые росой, лес ищу, небо, деревья те самые и те самые камни.

Герда, что оставили нам с тобой все эти годы? Где отпечатки твоих рук, где та береза с корой, изрешеченной пулями? Где желтые померзшие стебли, низко пригнувшиеся к земле, мгновения, вырванные у...

Вырванные у смерти. Каждая капля бесценного времени.

А что же теперь?

Что ж, жить можно. Только ведь это не жизнь, в ней нет опасности, но нет и огня.

Слышишь ты меня?

Я должен вспомнить все. Мгновение, когда остановилось сердце. Каждую твою улыбку.

Любимая.

1

Нас увели перед самым рассветом, в шесть часов.

Впрочем, я как бы начал с конца.

Все началось вовсе не с того, что нас увели, все началось несколькими часами раньше, когда Крошка Левос, приподнявшись на локте, обернулся ко мне и спросил, нет ли у меня лишнего куска хлеба.

Он приоткрыл рот, обнажив кончик языка, который метался между зубами, словно зверь в клетке, и я отдал ему последнюю горбушку, которую сжимал в ладони со вчерашнего вечера. Горбушка была мягкая и теплая, и я торопливо протянул ее ему, чтобы он сразу же сунул ее в рот, избавив меня от зрелища пересохшего, белого, как кость, языка, безостановочно сновавшего между губами.

Он ничего не сказал, просто взял хлеб и откусил от него кусочек. Спрятав остаток в руке, он растянулся на койке. Я видел, как он мял горбушку ладонью. Он не мучился голодом, просто ему нужен был хлеб, который он мог бы сжимать в руке.

Я скосил глаза в сторону профессора Грегерса, чья койка стояла слева от меня. Профессор, не шевелясь, улыбнулся мне в ответ горестной и чуть смущенной улыбкой: он хорошо понимал, зачем Левосу понадобилась горбушка. Герда лежала, тесно прижавшись к отцу, положив руку к нему на грудь; ее тонкие пальцы все крутили и крутили пуговицу на его сорочке, вторую сверху. Верхней пуговицы уже не было.

Остальных мне было трудно разглядеть в потемках, но я слышал их дыхание. Эвенбю, страдавший чахоткой, дышал чаще всех других. Мы втайне ненавидели Эвенбю за его тяжелое, свистящее дыхание. Мы не замечали за ним этого, пока нам не вынесли приговор. Но когда приговор объявили, Эвенбю откинул голову и, как утопающий, стал ловить воздух ртом. С тех пор он лежал на койке и все так же дышал, задрав подбородок кверху: из его рта выбивался негромкий протяжный хрипловатый звук, а потом звук этот вдруг резко обрывался и переходил в кашель, от которого Эвенбю весь синел, а глаза его наполнялись слезами.

Вот уже четыре дня мы слышали эти судорожные вздохи, и казалось, каждый из них оглашает нам вновь и вновь смертный приговор.

Но в нашем раздражении таилась также смутная зависть: ведь Эвенбю и без того был обречен. Он словно бы уже покончил все счеты с жизнью, и, в сущности, ему следовало бы радоваться, что вот придут палачи и быстро положат конец его мукам.

Кто-то, чмокнув губами, спросил, который час. Это был Бергхус.

Никто не ответил.

Я лежал, прислушиваясь, когда же он снова чмокнет губами, и ждал, что он повторит свой вопрос. Время стало для Бергхуса тем же, чем теперь была горбушка для Левоса, — своего рода спасательным кругом. Он хотел задержать время, и сделать это можно было, лишь сосредоточив на нем все внимание.

«Я отдал свою горбушку, — подумал я и прилепился к этой мысли, словно ребенок, обиженный тем, что его вынудили поделиться лакомством с другим, — пусть теперь кто-нибудь другой водит Бергхуса за нос, растягивая время».

— У меня нет часов, — мягко произнес профессор, — но, наверно, сейчас около четырех.

— А я думаю, пять! — Это сказал Трондсен.

— Сейчас четыре часа! — Голос профессора Грегерса прозвучал непривычно резко. Но окрик запоздал. Бергхус приподнялся на койке. Койка стояла у окна, и лицо его в белом отсвете прожектора, установленного на плацу, посерело и исказилось ненавистью и страхом. Беспомощно заикаясь, он забормотал что-то, чего никто не мог разобрать, пока Грегерс наконец с деланным равнодушием не оборвал его: — Чепуха, сейчас четыре часа.

Трондсен перевернулся на бок. Взгляд его маленьких карих глаз был неподвижен, он лежал, подстерегая, не выдаст ли кто-нибудь своего страха. Не дождавшись, он перегнулся через край койки и потрогал Эвенбю за плечо.

— Эвенбю, — зашептал он, — светает ведь в шесть, не так ли?

— Тихо! — Грегерс сказал это, не оборачиваясь, но не так резко, как прежде. Время таяло, и казалось, ничто теперь уже не имеет значения. Даже для Грегерса.

Трондсен обернулся к профессору; его костлявая могучая челюсть неутомимо двигалась: в уголке рта он держал щепку, ходившую вверх и вниз.

— Да что такого, в конце концов!..

— Оставьте Эвенбю, он болен.

После все стихло, мы слышали лишь шаги часового в нижнем этаже.

Теперь, когда у меня больше не было теплой горбушки, я перевернулся на спину и, прислушиваясь к собственному пульсу, начал отсчитывать по нему время. После каждого семидесятого удара я приподнимал голову с подушки в знак того, что прошла минута. Так я мог следить за бегом времени и держать его в узде; монотонная счетная работа приглушала страх.

Хуже всего было это сосущее чувство в желудке — не от голода, а от того, что все ссохлось внутри. Судорожно сокращалась диафрагма, все органы сжались, застыли. Стараясь унять боль, я свернулся клубком, чтобы все тело превратилось в жесткий, застывший узел. В позе ежа было легче сдержать мышечную дрожь.

Но стук в ушах не смолкал, лишь на короткий миг мне удавалось его заглушить, отсчитывая минуты.

Так прошло около часа, и все это время в камере было тихо. Впрочем, не совсем. Случалось, Трондсен тяжко ворочался на своей койке, и всякий раз, когда он переворачивался на другой бок, Бергхус, дрожа, причмокивал губами и вздыхал.

На мгновение я перестал считать, просто лежал без дела, и тотчас же стук возобновился с прежней силой, словно кто-то серебряным молоточком колотил по моим барабанным перепонкам. И вслед за стуком в душу вполз прежний ледяной, иссушающий страх. А вслед за страхом пришло нечто новое — какое-то убийственное смирение: мне захотелось сжаться в комок и любой ценой вызвать сочувствие всех прочих, пусть даже смешанное с презрением, даже ценой собственного унижения. Я знал, что палачи часто избивают осужденных перед казнью, вероятно, потому, что не могут вынести вида людей, гордо выпрямившихся перед дулами винтовок.

Я чувствовал, что, унизившись, я бы легче пережил эти мгновения, потому что унижение выжгло бы часть моего существа и все вокруг измельчало бы и утратило смысл.

Затем я, видно, уснул, потому что впоследствии помнил только, что, вдруг вскочив, приподнялся на койке, весь похолодев, с бешено колотящимся сердцем. Задремав, я перестал считать, и теперь трудно было сказать, сколько времени я проспал.

Левос лежал на боку, подперев щеку той самой рукой, в которой была горбушка. Бергхус сел и начал раскачиваться на койке взад-вперед, как часто делают маленькие дети, перед тем как уснуть. Повернувшись к дочери, профессор Грегерс еще крепче прижал ее к своей груди.

Трондсен стих; теперь он лежал на спине, водя пальцами ног по спинке койки, которая от этого слабо, но равномерно поскрипывала.

— Левос, — вдруг прошептал он, — Левос, может, нам лучше встать с коек и приготовиться?

Тщедушный Левос ничего не ответил, только бесшумно спустил ноги на пол и, сидя на кровати, зажал между коленями руки.

Трондсен снова улегся.

— Что ж ты, раздумал собираться? — прошептал Левос.

— Лучше уж отосплюсь, — сказал Трондсен. Левос снова улегся на свою койку.

Грегерс резко обернулся к Трондсену, но грозного оклика не последовало. Время поглотило гнев. Мы услышали лишь, как он тоненько и презрительно фыркнул, затем снова лег на прежнее место, повернувшись к дочери.

Эвенбю кашлял хрипло, со свистом. Он пытался приглушить кашель, и чувствовалось, как больному тяжко, оттого что он не в силах его остановить. Временами он поднимал голову и с отчаянием оглядывался вокруг, словно пытаясь понять, почему его исключили из последнего братства смертников.

— О господи, неужели этому никогда не будет конца? — прошептал Бергхус. — Трондсен, ты не можешь заставить его замолчать?

Никто не ответил, от глухого голоса Бергхуса страх на мгновение вновь полыхнул ярким пламенем.

Страх заволок всю камеру. Он прилипал к нам, словно невидимая ткань, он был в тишине и в каждом мельчайшем звуке. Он был в воздухе, мы вдыхали его вместе с кислородом, он расползался по всему телу, иссушая его, парализуя мышцы, отнимая силу у рук и ног...

— Смотрите...

Это Левос, приподнявшись на койке, показывал на окно. Мы тоже приподнялись на койках и стали смотреть. За окном по-прежнему стоял туман. Но за туманом притаился день — занимающийся день — и подсвечивал мглу каким-то неправдоподобным песочно-желтым светом. Из мглы выступила сторожевая башня с остроконечной крышей и позади три горизонтальные черты — ограда из колючей проволоки.

Сначала в нижнем этаже распахнулась дверь. Затем несколько секунд стояла тишина, мы слышали, как, весь дрожа, тяжко и часто задышал Бергхус; мы увидели, что он стоит на полу, с жиденьким узелком в правой руке, а левой ухватился за спинку кровати, и так он все стоял, вытянув руку и цепляясь за койку. Весь дом вдруг наполнился грохотом, топотом, резкими криками команды. И вот уже те одолели лестницу, толкнули дверь.

Их было четверо, и командовал ими офицер в чине лейтенанта. Лейтенант был молод, его бесцветное лицо выражало притворную скуку. Усталым голосом он зачитал наши имена, словно измученный учитель, который больше не в силах выносить шум и проказы и потому распускает учеников по домам. Затем он передал бумагу одному из солдат, прислонился к оконному косяку и чем-то вроде шпильки принялся чистить ногти.

Один из конвойных подошел к Бергхусу и слегка тронул его автоматом. Бергхус выпустил спинку кровати и пошатнулся, на мгновение потеряв равновесие. Круглое, погасшее, бледное лицо человека, давно не бывавшего на свежем воздухе, вдруг сморщилось и ссохлось на глазах, словно яблоко после долгой сушки, и, когда солдат ткнул дулом автомата в его узелок, он не сразу понял, что тому нужно, а, застыв на месте, по-прежнему прижимал сверток к себе.

Солдат выхватил у него узелок и швырнул на койку. Узел развязался, и содержимое высыпалось наружу: огрызок колбасы, два куска хлеба, пять кусков сахара и пакетик масла. Бергхус отчаянно облизывал губы, казалось, он пытается выговорить нечто очень важное, но солдат лишь покачал головой и кивком указал ему на дверь.

Нас отвели на плац, где стоял прожектор. Здесь нас построили в том порядке, в каком выкликали: впереди профессор Грегерс, за ним Герда, за ней я, дальше Левос, Бергхус, Трондсен и позади всех Эвенбю.

Связывать нас не стали, не стали также бить. Солдаты не были пьяны, просто угрюмы и немногословны, как это случается на заре, молча дожидались, пока Эвенбю займет свое место в строю.

Мы прошли вереницей сквозь масляно-желтые ворота с надписью «Человека освобождает труд», составленной из кривых сосновых веток, затем, повернув направо, зашагали дальше по знакомой дороге, которая вела к невысокому холму над песчаным рвом.

Туман был неспокоен, он волнами стлался по земле, здесь сгущаясь, там редея, так что лейтенант, шедший впереди всех, временами скрывался из виду. На ходу натянув перчатки, он то и дело постукивал кулаками — один о другой, — чтобы согреться. И всякий раз, когда он исчезал в тумане, мы слышали этот глухой стук, и казалось, где-то вдалеке трамбуют дорогу. Безмолвие и туман, неправдоподобность всей этой сцены потрясли нас, смертников, мы словно оцепенели в бессильном изумлении.

Я шел, упершись взглядом в затылок Герды, и видел, что ее волосы унизаны каплями, и еще я заметил, что отец ее шагает мельче обычного, наверно, чтобы ей легче было за ним поспевать. С фьорда донесся гудок парохода.

Пожалуй, нам было легче оттого, что мы шли, и хорошо было, что Грегерс ни разу не сбился с шага. Хорошо было также, что кругом стоял плотный туман и мы различали лишь очертания ближних предметов. Тот, кому довелось проделать последний путь к месту казни, скажет вам, что самое страшное — это видимая даль. Вид озера где-то вдали, тучи на небе, крыши дома где-то на вершине горы отнимали у большинства последнее мужество. Но вокруг нас был мир, стертый уже почти навсегда, и мы шли своим путем, словно нам предстояло лишь исполнить какую-то одну, последнюю формальность.

Я вновь перевел глаза на затылок перед собой. Локоны Герды развились и обвисли во влажном воздухе.

Сзади вдруг донесся слабый, но долгий булькающий звук. Левоса стошнило. И в тот же миг я увидел семь столбов у песчаного рва. Возле них похаживал солдат и, пошатав то один, то другой столб, утрамбовывал вокруг них песок, чтобы они крепче стояли.

Еще десять метров... и вдруг на мое плечо легла чья-то рука. Это Левос вцепился в меня.

Он закричал, и горбушка выпала из его руки, он трижды прокричал «нет» и сильным ударом столкнул меня в обочину, а сам набросился на солдата, шедшего рядом с ним. Я услышал выстрелы, кто-то вскрикнул, и Трондсен выхватил у кого-то автомат; я увидел, как обернулся Грегерс, а офицер, шедший впереди, вдруг круто повернулся и стал вытаскивать из кобуры пистолет; и тут Левос взвыл и начал молотить кулаками... только не солдата, а Трондсена. Мимо моего уха просвистели пули, я услышал звуки ударов и крики и, рванулись в сторону, схватил Герду за руку и, крикнув ей «беги», увлек ее за собой, прочь с дороги.

Мы перепрыгнули через канаву и скрылись за елями, густо окаймлявшими дорогу. Только когда мы очутились одни в море тумана, я выпустил ее руку. И мы помчались дальше наугад.

2

Была середина апреля, и ноги мои погружались в снег по самую щиколотку. Кое-где снег уже стаял; я бежал по лесу, ничего не видя от страха, одержимый одной мыслью, но невольно меня влекло к темным бурым полоскам вереска, мха и прелого папоротника. Почему-то мне казалось, что в головоломном узоре бесснежных троп и тропинок я немедленно отыщу спасительный путь. Я бежал, все больше и больше подпадая под власть могучего наваждения, запрещавшего мне ступать по белому: так, ребенком я верил, что отвращу от себя любую беду, если только не стану наступать на полоски земли между плитами тротуара.

Я надеялся миновать рощу шириной метров в двести. За ней было поле, спускавшееся к ручью. А на другой стороне ручья начинался большой лес.

Я видел его из окна камеры всякий раз, когда расступался туман, и за эти четыре дня он стал для меня привычной деталью пейзажа, от которой я не смел отвести взор, и всякий раз, когда ужас сжимал сердце, я шепотом повторял про себя словно глухое, монотоннее заклинание, словно детский стишок, которым в потемках развлекает себя ребенок, страшащийся мрака: роща, поле, ручей, лес, роща, поле, ручей, лес...

Я бежал и ни разу не вспомнил о Герде. Я только тогда подумал о ней, когда выбежал на опушку леса, туда, где земля уже начинала клониться под гору и исчезала в тумане. Я встал как вкопанный и прикрыл рот рукой, чтобы заглушить дыхание, и прислушался. В тот же миг пугающе близко прогремели два выстрела. Я ринулся в поле, в туман и подумал: «Значит, они поймали ее, значит, они застрелили ее, они еще провозятся примерно с полминуты, и за это время я почти успею добежать до ольшаника у ручья. А на другой стороне начинается большой лес, и он тянется до самой границы, да, этот лес извилистой полосой тянется до самой границы... Дороги я буду пересекать ночью...»

Я мчался очертя голову и слышал лишь треск ломающейся подо мной ледяной корки, и казалось, будто я вспарываю в ткани леса один и тот же нескончаемый шов. Прогремело еще несколько выстрелов, и от страха я совсем позабыл, что лучше бежать налево, иначе я рискую вернуться по кругу назад. Время — секунды, минуты, часы, за которые прошлой ночью я цеплялся с такой лихорадочной алчностью, — поглотил безумный бег, и я забыл, что, мчась по прямой, я уже через минуту должен был достигнуть ручья. Жила одна лишь плоть, и только одного жаждала она: скорей прочь отсюда, туда, в лес, пока они не догнали меня, туда, в гущу деревьев, туда, за взгорки. А потом — еще дальше и дальше в туман, пока он не рассеялся...

Я замер на бегу и, задыхаясь, с ужасом уставился на землю. Передо мной были мои собственные следы: значит, я вернулся назад. Петляющая лента следов тянулась влево и вправо и дальше исчезала в тумане, и я уже не знал, в какой стороне ручей.

Выстрелов тоже больше не было слышно. И не слышно было погони, и откуда мне было знать, в какую сторону мчаться. Может, палачи притаились вон там за деревьями и подстерегают меня, зная, что я непременно собьюсь с пути и вернусь на собственный след.

Сделав несколько шагов, я остановился: господи, ведь следы, конечно, идут лишь в одном направлении. Я жадно припал к земле и теперь отчетливо увидел длинный неглубокий след своих каблуков, всякий раз подгребавших на бегу горстку снега.

А что, если — я встал и прислушался, — а что, если это чужой след и еще кто-то, подобно мне, сделал круг и сейчас возвратится назад? Здесь, в густой мгле, поглотившей все измерения и пропорции, я не мог разобрать, где начинается спуск к ручью.

И тут я услышал, как кто-то мчится ко мне, ломая тонкий ледяной наст. Я не стал ждать, пока его увижу, а круто повернулся и побежал, и тот человек что-то прокричал, а я пригнулся, пробиваясь сквозь груду снега, доходившего мне до колен. Меня слепили слезы, и дыхание со стоном вырывалось из моей груди, и вдруг я обнаружил, что потерял правый ботинок, но в тот же миг забыл об этом, и я стал петлять, чтобы уйти от пуль, спотыкался, и падал, и снова вскакивал, и мчался дальше, уже не оглядываясь на след, и, только натолкнувшись на дерево, пришел в себя. Удар был такой силы, что я сполз на землю вдоль ствола и, обвив его руками, застыл на коленях. Все тело мое свела судорога, я припал к корням дерева, прильнув щекой к узловатой коре, и меня вырвало. Лежа у подножия дерева, я начал считать: раз, два, три, четыре, словно пытаясь удержать каждый миг, отпущенный мне... пока меня не схватят.

Не меняя позы, я повернул голову и увидел Герду. Но лишь спустя мгновение я узнал ее — словно очнувшись от сна. Она стояла рядом, но глядела не на меня, а куда-то поверх моей головы, в туман, словно боясь, не оставила ли она в нем следов. Лицо ее горело, изо рта жесткими толчками вырывался пар, губы побелели; смахнув волосы с лица, она подалась вперед и прислушалась. Она дышала часто, тоненько всхлипывая, и слезы без удержу текли по ее щекам, капали с подбородка.

— Отец? — Она выдохнула это слово, не глядя на меня. — Схватили его?

Голова раскалывалась от боли, судорога не отпускала живот. Я сделал рывок, чтобы встать и мчаться дальше, но тут же снова упал. Сам того не заметке, я сплел пальцы рук вокруг ствола и теперь не мог их разжать. Я бился, дергался, и снова меня захлестнул страх, и, взвыв, точно зверь, я рванулся вперед и впился зубами в правую руку.

— Судорога у меня, не могу разжать рук...

Весь дрожа, я пробормотал эти слова, и мне вдруг стало стыдно, хотя я думал, что этого чувства давно уже нет в природе, стыд смешался со страхом и похитил последние мои силы. Я увидел, что рука у меня в крови, и в тот же миг ощутил резкую боль: Герда хлестнула меня по пальцам. Руки мои разжались, и я поднялся, держась обеими руками за ствол.

— Скорей, — торопливо, хрипло шепнула она и подала мне ботинок.

Я растерянно уставился на него.

— Ты потерял башмак!

Лихорадочно переводя дух, она настойчиво совала мне в руки ботинок, словно желая во что бы то ни стало избавиться от этой смертельно опасной вещи, Я взял башмак в обе руки и прижал к груди, по-прежнему ничего не понимая.

— Это твой башмак! — крикнула она. — Бежим!

Я посмотрел на свою ногу и вдруг понял и наклонился, чтобы...

— Не сейчас! После обуешься! Сейчас некогда! Изморозь осыпалась вокруг, когда мы пробивались сквозь ольшаник к ручью. Лед на ручье треснул, и под ним показалась длинная полоса черной воды, окаймленная желтой кромкой.

Мы не стали искать брода, а вошли в ручей и побрели к тому берегу, и скоро вода обступила нас по пояс. Герда пошатнулась, и я протянул ей руку. Она ухватилась за мои пальцы, но они набрякли от ее удара, и мне никак не удавалось их согнуть. Она оперлась на мое запястье, и так, поддерживая друг друга, мы шаг за шагом продвигались вперед, ощупью ступая по неровному дну. Герда выпустила мою руку только тогда, когда мы благополучно перебрались на тот берег.

От ручья поднимался крутой откос, снег на нем был рыхлый, и мы поползли вверх на четвереньках, цепляясь за каждый куст, потому что нам некогда было выбрать более пологий склон, — только бы скорей укрыться в гуще деревьев, — но еще на середине откоса мы заслышали пальбу с другой стороны поля.

«Они палят наугад, — подумал я, — они воображают, будто мы еще на той стороне». Меня вдруг осенило, что это первая разумная мысль, которая появилась у меня за последние четыре дня, и в сердце вновь вспыхнула отчаянная надежда, что, может быть, нам все же удастся уйти от погони, В ветвях деревьев над нами просвистели пули, донеслись лающие звуки команды, но мы уже успели взобраться на холм и, пригнувшись, метнулись в ельник.

Мы бежали без передышки, пока Герда не споткнулась. Рухнув на землю, она так и осталась лежать, уткнувшись лицом в талый снег. Я тронул ее за руку и хотел помочь ей встать. Она повернулась ко мне, и я понял, что у нее в мыслях, я встал на колени рядом с ней и встряхнул ее за плечи.

— Нет, — зашептал я, задыхаясь и подталкивая ее в спину, — нет, не схватили наших. Где уж отыскать их в этой мгле! Но нам надо спешить, пока туман не рассеется. Ты же сама видела, — сказал я и, наклонившись к ней, закричал ей прямо в ухо: — Вчера туман разошелся только под вечер!

Я подталкивал и поднимал ее легкое тело, пока не принудил ее встать на колени, затем, подхватив ее под руки, поставил на ноги. Ее лыжные брюки намокли по пояс; с нитей, которые она выдернула из своей непомерно просторной мужской куртки, свисали сосульки. Она стояла, прислонившись к ели, ее била дрожь, и она смотрела, как я вытряхиваю снег из своего башмака. Я обулся, но не мог завязать шнурок. Присев на корточки, она пыталась мне помочь, но и у нее тоже ничего не вышло, и мы заспешили дальше.

Мы были уже не в силах бежать, но шли быстрым шагом, стараясь держаться проталин.

Теперь, когда схлынул первый безумный страх, я стал оглядываться по сторонам. Нам надо было идти на север, а затем на восток, чтобы уйти от населенных мест. Но в лесу было нелегко угадать нужное направление, разве что по верхушкам гор, с которых под полуденным солнцем еще вчера стаял снег.

— Попробуй отыскать муравейник, — сказал я.

Она молча кивнула. Даже от одного этого усилия она пошатнулась, и, вернувшись назад, я стал помогать ей карабкаться на склон, и потом, все так же ощупью пробираясь вперед, мы обошли трясину. Чуть дальше в тумане перед нами возникла отвесно уходящая вверх горная тропка.

— Не могу больше.

Выскользнув из моих рук, она опустилась на кучу хвороста.

— Только одну минутку, — задыхаясь, прошептала она, — я больше не могу.

Дрожа от усталости, она откинулась спиной на груду прелых ветвей среди снега и мокрой листвы.

В тишину вдруг ворвался негромкий звук: какой-то белый комок, пробив туман, глухо ударился о землю. Я вздрогнул, торопливо обернулся и застыл, пораженный страхом. И тут я увидел белку — это она сбросила снег с еловой ветки — и разразился пронзительным смехом:

— Черт побери!..

Я провел рукой по лбу и резко оборвал смех, вспомнив, как я лежал без чувств, обняв руками древесный ствол, когда меня нашла Герда. Стыд привел меня в ярость, и, шагнув к девушке, я закричал:

— Вставай, надо идти!

Наклонившись к ней, я дернул ее за руку, пытаясь ее поднять; она старалась вырваться, стала колотить меня свободной рукой.

— Уходи! — хрипела она. — Оставь меня!

— Ты пойдешь со мной!

Страх захлестнул нас обоих, он, словно электрический заряд, передавался от одного к другому, и теперь мы уже не могли оторваться друг от друга и, сцепившись, повалились на сучья и начали бороться, как двое детей, забывших, из-за чего вышла ссора, и знающих лишь, что должны драться, пока достанет сил или пока их не разнимет кто-нибудь из взрослых. В конце концов я закатил Герде оплеуху, так что она рухнула на спину и ударилась о ветку. Она вскрикнула коротко и звонко и отползла от меня.

Я поднялся, тяжело переводя дух. Мы стояли, и между нами была груда хвороста. Я не глядел на Герду, но слышал, что она плачет, часто и торопливо всхлипывая, и я почувствовал, что страх отступил и что мне уже не так отчаянно стыдно.

— Надо идти дальше, — тихо сказал я ей.

Я повернулся и зашагал влево вдоль каменной стены — туда, где исчезали в тумане макушки деревьев. И, только обнаружив лощину, я обернулся назад — посмотреть, идет ли Герда за мной. Она стояла невдалеке, разглядывая свой правый карман, оборванный по швам с обеих сторон. Никто из нас не произнес ни слова. По-прежнему избегая глядеть друга на друга, мы уставились на оборванный карман, свисавший книзу, как непреложный знак того, что отныне мы обречены делить друг с другом и страх и стыд.

Секунду я стоял в нерешимости. «Я не могу задерживаться из-за нее!»

Я снова повернулся к ней спиной, боясь, как бы она не разгадала мои мысли, и зашагал вдоль уступа.

«Я ушел только для того, чтобы отыскать дорогу».

И снова я обернулся к ней и увидел ее: хрупкий силуэт вот-вот сольется с деревьями.

«Еще три метра, и я уже не увижу ее!»

— Иди, не надо меня ждать!

Она сказала это глухим, упавшим голосом. Но я понял, что она раскусила меня, и в ту же минуту я возненавидел ее и пожалел, что ее не поймали, нет-нет, я не хотел, чтобы ее поймали, жаль только, что мы встретились там, у опушки...

Я вдруг замер и прислушался, а она между тем догоняла меня.

— Слышишь?

Кивнув, она подошла ко мне. Мы расслышали удары топора. Надежда окрылила нас, и мы сразу же побежали в ту сторону, откуда доносился звук.

— Погоди!

Резко остановившись, я обернулся и схватил ее за руку.

— А что, если?..

— У нас нет выхода, — тяжко дыша, шепнула она, — да и навряд ли нацисты рыщут здесь под видом лесорубов...

Ее робкий и в то же время слегка назидательный тон вновь оголил мой страх, и я заупрямился.

— Что ты об этом знаешь! — сказал я.

Мои слова прозвучали неожиданно резко, и ее глаза широко раскрылись от удивления, словно она впервые за все время как следует разглядела меня.

— Надо расспросить лесоруба, — зашептала она, — может, он знает дорогу... Может, он с кем-нибудь связан... Надо будет — убежим, прежде чем он успеет кого-то позвать...

Я опять постоял, прислушиваясь, и подумал: «Она ждет, что я приму решение».

— Странно, что кто-то рубит лес в этакой мгле, — сказал я.

Я вдруг рассмеялся чуть раздраженно и, возможно, с излишней пренебрежительностью, и у меня задергались уголки губ и глаз. Мы оба вздрогнули от неожиданности; я пристыжено смолк и тыльной стороной ладони попытался разгладить лицо.

— А все же это подозрительно, — продолжал я, — почти невероятно.

Я почувствовал, как судорога поползла от губ к подбородку и за ушами вдруг образовались жесткие узлы, и я увидел, что Герда старается выдавить из себя улыбку, чтобы успокоить меня. Но улыбки не получилось, вышла лишь жалкая гримаса, и, уловив ее отражение в моем взгляде, Герда отвернулась.

Здесь, в лощине, мгла была еще гуще, и мы увидели лесоруба, лишь очутившись почти рядом с ним. Сначала он возник перед нами из-под земли, точно смутное воплощение нашего страха, но затем видение поплотнело, и перед нами предстал невысокий жилистый мужчина с редкой щетиной на щеках, выпученными глазами и темным венчиком волос вокруг лысины. Он был в толстом вязаном свитере, рабочем комбинезоне и резиновых сапогах. От него шел легкий пар; слегка наклонившись вперед, он ловко орудовал топором. На лице его читалась озабоченность, а кончик языка мелькал в углу рта всякий раз, когда лезвие топора приближалось к подножию дерева, и мгновенно исчезал, когда лезвие вонзалось в ствол. Он четко работал, но все его движения словно подчинялись какому-то роковому, колдовскому ритму, в них были обреченность и в то же время ожесточение, казалось, он веками стоял на этом месте, прикованный к дереву и к топору, и не знал, наступит ли для него когда-нибудь час избавления.

Но теперь, даже не видя нас, он явно ощутил присутствие чужих людей: несколько раз дровосек промахнулся и, подняв топор, осмотрел его слегка удивленно и как бы с обидой; сразу же вслед за этим он обернулся в нашу сторону и замер с топором в руках. Он заморгал, глаза его изумленно расширились, и он слегка попятился.

Я подошел ближе. Мужчина оглянулся, словно желая убедиться, что путь к отступлению свободен, затем, опустив топор, вопросительно взглянул на нас.

— Мы заблудились.

Я сделал еще шаг вперед, но лесоруб снова поднял топор, и я застыл на месте. На его костистом лице появилось настороженное, страдальческое выражение. Он попеременно переводил взгляд с Герды на меня и с меня на Герду, и, очевидно, до него наконец дошло, что за люди стоят перед ним. Сделав это открытие, он изумленно разинул рот, но тут же замахал топором, словно ограждаясь им от нас, и решительно замотал головой.

— Нет! — истошно выкрикнул он и, запинаясь, забормотал: — Я вам не помощник. Вы лучше не пытайте меня ни о чем, мое дело сторона. — Он мотнул головой. — Ступайте отсюда!

Я бессильно, умоляюще развел руками и хотел подойти еще ближе, но Герда, вцепившись в мою руку, удержала меня.

— Мы про вас ничего не скажем, если нас схватят, — зашептала она, — только растолкуйте нам, куда мы забрели и где нам лучше укрыться.

Лесоруб держал топор в правой руке, а левой опирался о ствол сосны. Тут он зашел за дерево и, словно белка, выглядывая из-за него с испугом и любопытством. Его повадка выдавала в нем человека, который провел всю жизнь среди деревьев и привык искать у них помощи. Он растерялся бы, будь он вынужден принять решение, сидя в кресле, и с любой трудностью мог справиться, лишь покуда ощущал под рукой привычную бугристую поверхность древесной коры.

Облизнув губы, он покачал головой с видом человека, умудренного опытом.

— Где уж тем, — протянул он, — думаете, я не слыхал, как поступают с беглецами? Прежде чем расстрелять, их избивают. И те выкладывают все как есть. Их привязывают к козлам, — тут в его печальных глазах вдруг вспыхнул похотливый огонек, — и баб тоже. Нет уж, — он презрительно фыркнул при мысли о том, что мог бы так оплошать, — я в такие дела не встреваю. Но тут он, видно, почувствовал на себе наш взгляд. Не враждебный, а всего лишь усталый, пустой, потухший взгляд людей, на какой-то миг загоревшихся безумной надеждой, и он понял, что должен защититься от этого взгляда.

— У меня четверо детей, — крикнул он, — и ничего я не знаю! Я лес рублю, а политикой сроду не занимался!

Герда порывисто отпрянула назад.

— Идем, — сказала она.

Я обернулся и показал на лощину, тонувшую в тумане.

— Север там? — спросил я.

— Не слыхал, что ли? Не знаю я ничего!

Лесоруб попятился и начал присматривать новое дерево.

— Я здесь только свою дорогу — из дому да в дом — примечал, вот вам и весь сказ! Я сюда хоть вслепую дойду, по деревьям и камням путь узнаю.

Ухватившись за очередной сосновый ствол, он словно бы поостыл.

— Я думал, они кого хлопнули, — с любопытством произнес он. — Они, почитай, каждое утро стреляют кого-нибудь. А мне и невдомек, что кто-то сбежал.

Он обождал немного, словно рассчитывая, что это немудреное разъяснение образумит нас, после чего уж можно будет завести обыкновенный разговор о том, что творится на свете, может, даже обменяться новостями. Но мы уже повернулись и зашагали к елям, которые росли сплошной чащей, образуя над лощиной своего рода навес.

Покосившись через плечо, я увидел, что он все еще стоит на прежнем месте. Он ощупал пальцем лезвие топора, затем поглядел на рану в стволе дерева, которое начал рубить, и вдруг бросился нас догонять.

Заслышав его шаги, мы обернулись и увидели, как он выбежал из мглы. Лесоруб остановился, оглянулся кругом и, задыхаясь от бега, прошептал, взмахом топорища указывая нам дорогу:

— Идите вверх по лощине. Через триста-четыреста метров отсюда будет хижина.

Он повернулся и побежал назад. Он бежал так быстро, словно хотел настигнуть и стереть в порошок свой собственный необдуманный порыв.

Конечно, то был самообман, но здесь, в тесной лощине, я вдруг почувствовал себя в безопасности, к в какой-то миг мне даже захотелось, чтобы та хижина была не в трехстах-четырехстах метрах, а в сотнях километрах отсюда и мы бы все шли и шли, продираясь между камнями, сквозь густые заросли ивняка, до самого последнего дня войны, когда все можно будет наконец забыть.

На склонах с обеих сторон, простирая над нами ветви, высились ели. На дне лощины стоял почти сплошной мрак: какая-то мутная, плотная серая мгла, в которой мы с трудом продвигались вперед. Труднее всего было защищать глаза от ветвей, беспрерывно хлеставших нас по лицу. Временами нам приходилось ограждать его руками, словно щитом, и ощупью брести дальше. Одежда на нас вымокла до самого пояса и в сырой мгле лощины не просыхала на теле, а ноги — оттого что прежде мы брели по болоту, — были холодные как лед.

С каждым шагом нас все больше сковывала усталость. Мы уже не глядели друг на друга, когда останавливались, чтобы передохнуть, не разговаривали, а просто откидывались назад на гладкие, поросшие мхом каменные глыбы, вперив взгляд в крышу из сплетенных еловых ветвей. Мы перестали прислушиваться к выстрелам, крикам и треску ветвей и все шли и шли по тоннелю, в его зеленоватом мраке, куда не проникал ни один звук, кроме звука нашего собственного дыхания и глухого бульканья невидимого ручья...

Временами я спохватывался, что уже не знаю, как и зачем мы оказались здесь, и всякий раз, заново вспомнив все, вскакивал с каменной глыбы и застывал на месте с отчаянно бьющимся сердцем. Герда лежала, закрыв глаза, и я старался угадать, думает ли она все время об отце или ей тоже выпадают блаженные мгновения полного забытья. Ее белое как мел лицо светилось во мгле, я лишь смутно различал его и даже во имя спасения собственной жизни не мог бы его описать. Я заметил лишь, что в волосах у нее застряли крохотные еловые веточки. У нее больше не было сил их вытаскивать.

Долина, все круче забиравшая в гору, постепенно сужалась, словно штевень на большом корабле. Мы карабкались с уступа на уступ, цепляясь за ветви кустов и корневища. Наши ноги скользили по мху на мокрых камнях, и мы ползли вперед, словно мухи по блюдцу, нащупывали опору, затем, теряя ее, скатывались вниз и снова искали опору...

Триста-четыреста метров!

Всем моим телом завладела бессильная дрожь. Я прислонился к горной стене: теперь я уже мечтал скорее выбраться из лощины и больше я радовался, что туман укрывает нас. Я вдруг почувствовал, что у меня свело желудок, и застыл на коленях, уткнувшись лицом в мох, словно вознося молитву. Меня вырвало одной слизью, от вида которой меня стало мутить еще больше. Я глубоко втянул в себя воздух: железистый аромат мха и мокрого камня несколько приглушил запах рвоты.

Тут откуда-то сверху, справа, донесся голос Герды. Обогнав меня, она вскарабкалась на уступ, и колени ее были теперь на уровне моей головы.

— Мы уже наверху, — с каким-то странным равнодушием в голосе объявила она, — я вижу хижину.

Хижина стояла посреди небольшой лужайки, со всех сторон окутанная туманом, и лишь по трубе на крыше можно было отличить ее от каменных глыб, теснившихся чуть пониже в лощине.

Мы переглянулись: одна и та же мысль мелькнула у нас. Герда покачала головой.

— Нет, — сказал она, — уж слишком он напуган, чтобы донести. Он, конечно, ушел из леса и теперь отсиживается дома.

Я заметил, что она вытащила веточки из волос, и это подействовало на меня сильнее всяких слов.

— Наверно, в задней стене хижины есть окно, — сказал я.

Мы шли краем леса, пока не поднялись на один уровень с хижиной. Обернувшись к Герде, я хотел попросить ее обождать здесь, пока я проверю, нет ли в доме людей, но, снова угадав мои мысли, она сказала:

— Нет, мы пойдем вместе.

Мы стали пробираться к хижине сквозь кусты, затем, пригнувшись, пересекли открытую часть поляны и после сделали круг: а вдруг кто-то наблюдает за нами из крохотного оконца в задней стене? Герда дышала мне в затылок, и мне не терпелось обернуться к ней хотя бы только затем, чтобы увидеть живое существо — чей-то рот, глаза и пряди светлых волос, прилипших к щекам. И вот наконец мы были у цели, и я прокрался вдоль стенки к низкому окну...

Герда рухнула на нары сразу же, как мы вошли. Теперь она лежала на животе, раскинув руки, и, когда дрожь унялась, она обмякла всем телом, наверное, ей хотелось погрузиться в сон, как всякому, кто видит свое последнее спасение в забытьи, но я повернул ее лицо к себе, а когда она снова припала к нарам, я схватил ее за плечи и, встряхнув, хотел поставить на ноги.

— Сейчас нельзя спать! — крикнул я. — Надо идти дальше!

— Да, — пробормотала она, пытаясь встать, — надо идти дальше, только еще секунду, только полминуты...

Но она обмякла и отяжелела, будто утопленница, и уже не была властна над своим телом.

Я прислонился к стене. Ноги подо мной медленно подкашивались, я шарил руками в воздухе в поисках опоры, но все время помнил: тот низкорослый дровосек с впалыми щеками... с ним связано что-то важное, очень важное, о чем нельзя забывать...

«Сяду на пол, — подумал я, — может, тогда вспомню».

Присев в углу у двери, я услышал тихий стон Герды.

— Нам нельзя спать, — сказал я, и мои собственные слова показались мне далеким, бесстрастным заявлением другого, стороннего человека, — может, дровосек струсил и уже донес!

Я с трудом встал на колени, но у меня не хватило сил подняться на ноги, и я на четвереньках пополз к нарам.

— Не засыпай! — крикнул я и шлепнул Герду ладонью по лицу. — Сейчас нельзя спать!

3

Мы вышли из хижины и увидели, как тонкий раскаленный клинок пронзил мглу, в брешь тотчас хлынуло солнце, и на холме — всего в нескольких метрах от нас — возник бледно-розовый сказочный водоем.

И сразу воздух озарился светом, вокруг нас, как сквозь сито, сыпались солнечные блики, и Герда вскрикнула, как вскрикивает ребенок, когда Золушка распахивает дверь в третью, последнюю, комнату дворца... и, торопливо шагнув вперед, она встала под солнечный душ, подняв кверху ладони, словно чаши.

Подул слабый ветер, туман заколыхался и вдруг растаял, прежде чем мы осознали, как это, в сущности, произошло; показались деревья, точно на театральных декорациях, когда на сцене день сменяет ночь, и мы обнаружили, что стоим на вершине горы, а от него во все стороны тянется лес.

Лагерь не был виден отсюда, потому что в низинах по-прежнему лежали пятна тумана. Не видна была и дорога, хотя мы знали, что она проходит где-то ближе к югу и поворачивает на север. Рано или поздно нам придется ее пересечь.

Никто из нас не произнес ни слова, и поначалу мы избегали смотреть друг на друга, а глядели лишь на деревья и желтую пожухлую траву на проталинах, на неяркие льдинки, поблескивающие между травами. И еще мы оглядели самих себя — колени, руки, башмаки, — мы ведь вышли из тьмы, и нам требовалось время; надо было разойтись хотя бы на несколько шагов: каждый хотел немного побыть наедине с самим собой, да мы и страшились взглянуть в глаза друг другу после всего, что произошло в тумане.

Внезапно мы услышали отдаленный сухой треск автомата и снова рванулись друг к другу. Я схватил ее за руку и крикнул, что надо бежать дальше, но она упиралась, и я поволок ее к опушке леса и все кричал, что никому не будет никакого проку от того, что мы останемся торчать на месте.

У нее был тот же загнанный, потухший взгляд, как тогда, когда, перейдя вброд ручей, мы рухнули в снег, и я снова схватил ее за плечи и, встряхнув, крикнул:

— Ты сейчас же пойдешь со мной, а не то я брошу тебя здесь!

Казалось, она по-прежнему ничего не слышит. Я попытался увлечь ее за собой, все время ощущая ужас и стыд, как тогда, когда я чуть не ушел от нее в лощине. Но она по-прежнему стояла не шевелясь, ее била дрожь, и она была не в силах сдвинуться с места, и я наклонился, ухватил пригоршню жесткого снега и начал растирать ей лицо и кричал, что я не пойду под расстрел ни ради нее, ни ради ее отца. Я тащил и подталкивал ее, бранился и умолял.

Так мы добрались до опушки леса, и тут я заметил, что порвал другой карман ее куртки, а когда я втолкнул ее в гущу деревьев, она вдруг остановилась и зарыдала отчаянно и громко.

Наверно, эти рыдания и спасли нас, сама неистовость их заставила нас очнуться и стряхнуть с себя мертвящее оцепенение: мы отпустили друг друга и помчались дальше вдоль горного хребта и бежали без передышки, пока не очутились перед очередной ложбиной.

Мне смутно представлялось, что нам лучше идти верхом, не забредая в низины. Но все ложбины тянулись с севера к югу, а я был уверен, что пробиваться надо на восток.

Мы ползком спустились вниз и вновь оказались в темном, сыром, каменистом ущелье, которое могло стать для нас и укрытием и ловушкой, затем взобрались на противоположный склон, и перед нами возникли новые гребни холмов.

Мы уже не мчались, а шли, лишь изредка пробегая несколько метров там, где попадался розный открытый участок, и снова усталость навевала ложный покой. Небо совсем расчистилось, солнце стояло высоко; было по меньшей мере уже девять, а не то и все десять часов, с деревьев капало, и, отдыхая считанные секунды на пригорке, мы услышали, как лес наполняется птичьим щебетом.

Никто из нас до этой минуты ни единым словом не упоминал об остальных, мы и теперь не стали о них говорить, я остерегался всего, что напомнило бы ей об отце. Я заметил, что Герда начала оглядываться по сторонам, и, когда мы останавливались, чтобы сориентироваться на местности, я торопливо заводил речь о том, что открывалось нашему взору. После недавнего залпа мы больше не слышали ничего, но всякий раз, останавливаясь, чтобы перевести дух, я боялся уловить короткий глухой звук стрельбы. Как-то раз я стоял на взгорке, дожидаясь Герду, и тут меня вспугнул стук дятла: я повалился на землю и лежал, бессильно дрожа, и с минуту не мог шевельнуться. Когда я поднял голову, Герда была рядом со мной.

— Что с тобой, — задыхаясь, проговорила она, опускаясь на колени, — ты ушибся?

— Ничего.

Я поднялся на ноги и был рад, что она ничего не слыхала. А может, все же слыхала. Наверно, она все это время думала об отце.

Кругом по-прежнему не было следов жилья — были только лес, небо, и хлюпанье наших башмаков по мокрому мху, и внезапные приступы страха, которые заставляли нас сбегать со склонов, затем, тяжко пыхтя, взбираться на следующую кручу.

Мы шли все прямо и прямо, и я все время думал об одном — только бы не заблудиться. Мы не смели отклониться в сторону, когда земля дыбилась вокруг нас, и, словно сороконожки, не разбирая дороги, переваливали через бревна и камни, хотя куда легче было бы сделать круг. Страх начертал нам маршрут. Всякое отклонение от него, всякий обход мнились ловушкой, которой нам во что бы то ни стало надо было избежать. Страх надел на нас шоры, страх властно вел нас вперед, и мы не заметили, как заблудились.

Так — неожиданно для самих себя — мы очутились на вырубке, в низине шириной метров триста, тянувшейся с севера на юг, покуда хватал глаз. Валежник, гнилые сучья сбились в одну кучу — в густую сеть для ловли людей. Под ногами у нас трещали и ломались ветки, и, верно, звуки эти разносились далеко, но страх оглушил нас, и сейчас нам важно было только одно: уйти на восток, спастись от погони, не смотреть по сторонам, не оборачиваться, только бежать все дальше и дальше, вцепившись взглядом в ближний ориентир — будь то дерево, куча хвороста или камень, — и держать курс по солнцу.

Я ничего не замечал, пока Герда не дернула меня за рукав.

— Что такое?

— Тише!

Мы бросились на землю и прижались к ней, повернувшись друг к другу лицом. Герда, чуть приподняв голову, кивнула, глядя куда-то прямо перед собой:

— Кто-то идет!

Я оперся на локоть и выглянул между ветвями. Их было трое, я видел отсюда, как блекло сверкали на солнце их каски; они шли с автоматами наперевес, словно пробираясь сквозь джунгли, и вот теперь уже все они сошли с опушки леса и начали продираться сквозь кустарник. В какой-то миг они остановились, я слышал, как они переговаривались: видно, обсуждали, куда лучше идти, и тут вдруг все голоса перекрыл один сердитый, нетерпеливый голос, и я увидел, что солдаты направились в нашу сторону.

Видно, их привезли сюда на машине и ссадили чуть к востоку от того места, где мы сейчас прятались: значит, они довольно точно представляли себе, как далеко мы могли уйти.

Я раздвинул сучья и посмотрел на север, затем на юг — никого не было видно, только эти трое подходили все ближе и ближе, как бы растягивая между собой невидимую сеть.

Куда бежать? Назад и обойти вырубку? Это можно, но что, если мы напоремся на другой патруль? В любом случае мы выдали бы себя, а теперь солдат уже отделяло от нас всего каких-нибудь двести пятьдесят метров, и им достаточно было залечь под любым деревом, прислонив автомат к корневищу или поваленному стволу, и ждать, пока мы попадемся на мушку. Но, может, они вовсе не захотят стрелять сразу? Может, увидев нас, они дадут волю своим кровавым инстинктам и предпочтут взять нас живьем? А пока, ни о чем не подозревая, они брели, лениво волоча ноги, между покрытыми хворостом ямами, и казалось, им некуда торопиться.

Нет, назад нельзя! Путь назад — это путь к песчаному рву.

Герда судорожно стиснула мою руку. На ее лице был отчаянный вопрос. Глаза ее неестественно расширились, а губы вдруг увяли и сморщились, и она слабо зашевелила ими, словно пытаясь выдавить из себя какие-то слова, но я не расслышал их, я смотрел, как те трое подходят все ближе и ближе. Теперь они шагали на расстоянии 70–80 метров друг от друга, и такой же ширины была незримая сеть... и тот, что шагает в середине, скоро пройдет мимо нас с Гердой, но, если ему вздумается взять самую малость южнее, он пойдет прямо на нас...

Солнце било ему в лицо, и он откинул каску на затылок, открыв белый, странно высокий лоб. На вид совсем юноша, он шел свободным пружинистым шагом, засучив рукава мундира. Время от времени он почесывал кончик носа, и, когда отнимая палец, я видел узкую темную полоску над его верхней губой. Он неотвратимо приближался к нам. И всякий раз, отведя руку от лица, откидывал голову назад и смеялся звонко и что-то кричал остальным, и я слышал, как они откликались с обеих сторон, и все трое теперь, смеясь, крупным шагом подходили все ближе...

Назад? Тогда надо бежать сразу, даже не успев додумать до конца эту мысль. Но мысль по-прежнему работала вхолостую, не управляя уже ни волей, ни телом. Бег секунд завораживал нас, шаги приближались к нам как лавина, и мне уже казалось, что они совсем близко, я не мог оторвать глаз от узкой темной полоски усов и круглого молодого лица под стальной каской и автомата, который то поднимался, то опускался. И тут я услышал, как парень звонко и весело выругался, обнажив в улыбке зубы, и я не смел взглянуть на Герду, а только пригибал ее к земле, боясь, как бы она не вскочила и не бросилась бежать, уже почти бессознательно, подчиняясь внезапному побуждению, родившемуся в тот самый миг, я шепнул ей:

— Скорей! В яму, под хворост!

Не решаясь сдвинуться с места, я лишь приподнял ветки, прикрывавшие яму перед нами; первой забралась в яму Герда и, очутившись в укрытии, подтянув ноги и сжавшись в комок, попридержала верхние ветки, так чтобы и я мог залезть.

Я обхватил правой рукой ее плечи, мы затаились, тесно прижавшись друг к другу и прислушиваясь; прошла всего минута или, может быть, даже полминуты, как вдруг послышался сухой треск веток, ломающихся под ногами. Только один-единственный раз я поднял голову и сквозь бурый ковер хвойных игл увидел резкий, леденяще-белый свет солнца; в небе висела лишь кучка легких перистых облаков, а вокруг разливалась сплошная синева, воздух был прозрачный и звонкий. Свет властно прорывался сквозь хворост, служивший нам крышей, и я увидел, что с ветвей сошла черная кора; что-то проползло по моей правой руке и дальше, под мышку, и я подумал — спокойно и удивительно отрешенно: «Все. Больше ты ничего не почувствуешь».

Но рядом со мной была Герда, она часто дышала мне в щеку, солнечный луч заметался в светлых прядях ее волос, подобно тому, как мечется вдоль лучины огонь, и я еще ниже пригнул ее к земле, все время отчетливо понимая, что только слепой мог бы нас не заметить.

В колено мне впился острый сук, но я не шелохнулся. Боль была сильная и под конец захватила все тело, сотрясая его резкими толчками и заглушая страх. Повернув голову, я увидел ресницы Герды, и изгиб щеки, и ухо, покрытое легким пушком. Все это время я бережно прижимал ее к себе, а другая моя рука легла на ее грудь, у шеи, и пальцы сами вонзились в шейную ямку; я увидел, как с ее лица скатилась капля, а под солнцем вспыхнули льдинки, и еще я увидел кусок поляны, и стебли черники, и мелкие полусгнившие сучья, и бурые иглы, и на них черный пепел земли.

И снова мы услышали шаги, и нескончаемый треск ветвей, и скрип снега, который под сапогами превращался в месиво. Солдат смеялся, переговариваясь с другими, и подходил все ближе и ближе, и тут я увидел его сапоги и кусок галифе из зеленой шерсти и прикинул, что, видно, он пройдет совсем близко от нас, но если только другой солдат, шагающий по северной стороне, окликнет его в тот миг, когда сапоги его вплотную подберутся к нам, то он, может, на ходу обернется вправо, и тогда...

Я слегка шевельнул рукой, которой обнимал Герду — под моими пальцами отчаянно билась жилка у нее на шее, — и тут над нами навис сапог... и мы увидели гвозди в подметке и металлическую набойку на каблуке, и, опустив сапог примерно в полуметре от моей головы, солдат остановился.

Мы сидели не шевелясь, дожидаясь лишь, когда к нам сквозь ветви просунется ствол автомата, и секунды отбивали пульс в жилке у Герды, и я замер, полуприкрыв глаза, неотрывно глядя на носок солдатского сапога, на рантовый шов вдоль бортов, на складки и трещины голенища.

Сапог, однако, не сдвинулся с места, солдат лишь вяло завертел носком, отчего в снегу осталась вмятина, и тут его окликнули с южной стороны поля:

— Wolfgand, was hast du?{1}

Он не сразу ответил, и тогда его снова окликнули, уже с нетерпением.

Еще несколько секунд сапог словно прирос к месту. Я услышал дыхание солдата, потом что-то мягко забарабанило по сучьям.

— Nee — nix{2}, — отрывисто проговорил он, и, сообразив, что он мочится, я подумал: «Издевается перед расправой».

Вдруг что-то упало сквозь ветки к нам в яму — я не смел повернуть голову, а только слегка подался влево и обнаружил плитку шоколада и пачку сигарет.

— Wolfgang! — снова раздался окрик, теперь голос уже доносился откуда-то издалека, — Kommst du nicht?{3}

— Ja, ja — bin schon fertig{4}, — чуть ворчливо, по-приятельски непринужденно ответил тот. Голос парня уже не звенел, как прежде. И тут появился второй сапог: солдат, казалось, преднамеренно наступал на самые ломкие сучья. Затем шаги стали отдаляться к западу, и я снова услышал прежний веселый смех и ответные возгласы с двух сторон.

Минуты три мы не могли пошевельнуться, затем Герда встрепенулась под моей рукой и потом долго всхлипывала дробно, без слез, словно задыхаясь от кашля.

Я не знаю, сколько хребтов и лощин мы пересекли, казалось, им вовеки не будет конца, но, судя по солнцу, прошло часа четыре или пять с той минуты, как Крошка Левос остановился и закричал: «Нет! Нет!..» Я понял, что ни мне, ни ей долго не выдержать без отдыха и еды.

Я попросил Герду следить, не покажется ли где одинокий хутор. Проселочных дорог и людных мест нам лучше было избегать: ведь немцы уже наверняка успели всюду расставить посты. И все же больше всего на свете я боялся полицейских собак, и всякий раз, когда мы делали привал на какой-нибудь сухой кочке, я прикрывал рот рукой, чтобы заглушить дыхание, и прислушивался. Мы не могли надеяться, что наши следы будут незаметны на размягченной, как всегда в эту пору, лесной почве. Правда, метров пятьдесят мы прохлюпали по берегу ручья, но это было скорее из упрямства, из страха, выступавшего в обличье расчета; впрочем, я не надеялся обмануть собак, в лучшем случае это могло задержать их на несколько минут.

Дымок обнаружила Герда.

Мы брели по ровной, уже свободной от снега сосновой поляне, где деревья стояли так редко, что мы могли идти рядом, и мы уже почти достигли восточного склона, когда Герда остановилась и показала в ту сторону. Тонкий, почти прозрачный дымок вертикально поднимался кверху и, еле заметно подрагивая, стлался над верхушками деревьев.

Мы замерли, между нами был ствол сосны, но я слышал, как Герда вбирает в себя воздух короткими, судорожными глотками. Я протянул руку из-за ствола и тронул ее плечо. Она обернулась ко мне и впервые за все эти часы улыбнулась, одарила меня быстрой улыбкой, которая тут же погасла, и я понял, что вид дымка одинаково потряс нас обоих. Он был для нас приветом из далеких беззаботных времен, и вместе с тем он пугал, как теперь пугали нас все привычные вещи из мира живых.

Мы подошли к краю поляны. В низине между двумя пологими склонами гор виднелась маленькая усадьба: некрашеный сруб в полтора этажа, сарай с прогнившей крышей, колодец с навесом, поросшим зеленым мхом, и подъемным устройством, с открытой дверцей. От дома вела узкая дорога, которая сворачивала на восток и затем исчезала за деревьями, мы видели, как под солнцем вспыхивают льдинки в дорожной колее.

— Придется попытать счастья здесь, — сказал я, — должны же мы хоть что-то перекусить.

Она глядела на хутор, словно он был чудом, которое она никак не могла постичь, и я увидел следы слез на ее лице и воспаленные усталые глаза.

— А что, если...

— Я не вижу здесь никаких проводов, — сказал я, — кажется, у них даже электричества нет...

— Это не значит, что нам нечего бояться, может, эти люди — нацисты, — на редкость рассудительно сказала она.

— Это мы сразу поймем. И смоемся, прежде чем они что-нибудь заподозрят. Мы же можем сказать, будто хотим купить продукты.

— Кто нам поверит! — Она улыбнулась мне, словно ребенку. — Ведь они наверняка все сбывают на черный рынок!

— Ладно, если так, мы просто гуляем и хотим спросить дорогу.

Герда сидела на земле между двумя огромными корневищами, прислонившись спиной к стволу сосны, и, плотно запахнув на себе куртку, одной рукой придерживала ее на груди, а другой оправляла волосы.

— Какую дорогу? — сухо осведомилась она.

— На станцию, на шоссе, да куда угодно, — сердито ответил я.

— Ты что, забыл лесоруба?

— Не все же так одурели от страха!

— Этого следует ждать. Можно ждать чего угодно. Да и вообще...

Она испытующе осмотрела мою кожаную куртку и забрызганные грязью штаны, затем, оглядев себя, оттянула болтавшиеся карманы и показала мне правую ногу, на которой лыжные брюки были разорваны от щиколотки до колена.

— Давай принарядимся как сможем, — упрямо произнес я, — давай совсем оторвем карманы.

Она подняла на меня глаза и вдруг рассмеялась. Затем, покачав головой, подтянула к себе колени и спрятала между ними лицо, приподняв отвороты куртки.

— Словно все это ненастоящее, — спустя секунду прошептала она, удивленно глядя на голубой столбик дыма, таявший в воздухе над верхушками деревьев. — А ведь мы с отцом всего только издавали и печатали небольшой листок...

Она смолкла, и я вдруг понял, что на ней отцовская куртка.

— Здесь нам нечего бояться, — торопливо проговорил я, пытаясь переменить тему, — у них ведь даже телефона нет. Если они окажутся нацистами, мы просто уйдем, и все. Но нам необходимо раздобыть еду, нам надо найти людей, которые согласились бы нам помочь.

— Если б только мы ушли из типографии за полчаса до прихода немцев!.. Но в тот раз мы получили срочные вести, их надо было дать в номер...

Она сидела, покачивая головой, и я испугался, что ее вырвет, и опустился на колени рядом с ней, но не решился обнять ее за плечи — с ней явно творилось что-то неладное, — и потому я схватил ее за щиколотки и вдавил ступни ее в землю.

— Здесь нельзя оставаться! — крикнул я, стремясь втемяшить ей в голову эту простую мысль. — Слышишь, мы должны идти дальше, но сперва нам надо поесть и найти приют, чтобы укрыться на час-другой. Может, эти люди помогут нам, может, они знают кого-то, кто проведет нас дальше, только здесь нельзя оставаться, здесь нас непременно схватят! Она не ответила.

— Что ж, тогда я пойду один, — сказал я и встал, — а если что случится...

Она резко вскочила на ноги, прежде чем я успел повернуться и уйти.

— Не дури, — сказала она сердито, — мы пойдем вместе, разве что ты хочешь уйти без меня...

Я понял: она вспомнила то, что недавно приключилось в тумане, когда мы боролись с ней на куче хвороста, а потом я зашагал прочь, убеждая самого себя, что просто ищу дорогу в ложбину; она тогда раскусила меня, Я глядел на синий, как шелк, прозрачный дымок и думал, что она имеет право подозревать меня в чем угодно.

Она согласилась оторвать карманы, но не хотела бросать лоскутки, и я притворился, будто не понимаю, в чем дело, и, пожав плечами, сказал, что готов сберечь их для нее. Она не ответила, просто тщательно сложила их и спрятала в нагрудный карман.

Мы стряхнули с себя самую приметную грязь, Герда выдернула нитки, оставшиеся на линии шва, там, где были пришиты карманы, и спросила, какой у нее вид. Я кивнул: вид вполне приличный, и вдруг вспомнил, что у меня есть расческа, которую мне чудом удалось сохранить. Расческа произвела на нее странное впечатление. Она изумленно вскрикнула, словно обретя предмет из прежнего, почти забытого мира, и, пока она причесывалась, я подумал: хорошо, что я ее не показал Герде раньше. Там, внизу, в застланной туманом лощине, Герда только отшвырнула бы расческу в сторону, и ее стошнило бы, и она вся забилась бы в рыданиях... но с тех пор прошло уже пять часов, и мы давно не слышали выстрелов.

Она все причесывалась и причесывалась, преображаясь у меня на глазах, и с каждым взмахом руки, словно на фотобумаге, проявлялась все отчетливее: сначала глаза, потом нос, рот, узкий белый лоб — он весь только смутно угадывался где-то под копной волос, и уши — маленькие, розовые, как у ребенка.

— Возьми его себе, — сказал я, когда, кончив причесываться, она протянула мне гребешок.

Она явно ждала этого, потому что спрятала гребешок без лишних слов; я подошел к самому краю склона — посмотреть, где нам лучше спуститься, и в ту же минуту мы услыхали лай.

Мы мчались по склону, скользкому, как мыло, по обломкам коры и прелой траве, я чувствовал, как в горле бешено стучит кровь, и думал, что вот сейчас будет конец. Может, мы успеем добежать до скотного двора, может быть, нам удастся спрятаться в сене или нет, под крышкой колодца: там темно, мы сожмемся в комок, затаив дыхание, но что, если колодец заперт, да и все равно следы приведут к нему, и, когда мы почти сбежали со склона и нам оставалось всего с полсотни метров до опушки леса, я вдруг повернул влево и побежал на север.

Вдоль узкой вспаханной полоски поля тянулась тропинка, и, когда мы бежали к ней, скользя по сырей траве и валежнику, и падали, споткнувшись на мокрых корнях, и сучья хлестали нас по глазам, я все время мечтал об одном: только бы добраться до леса, с северной стороны окаймлявшего поле. Пусть уж лучше нас схватят там. Только бы не вытаскивали из копны сена или из колодезной будки и не вели, толкая в спину прикладом, через весь двор усадьбы. Только бы не возвращаться назад неспешным шагом и потом, дождавшись машины на перекрестке, снова ждать, лежа под брезентом, и опять ждать...

Я услышал, как сзади меня окликнула Герда, и тут меня снова захлестнули стыд и страх. Я обернулся назад, но не увидел ее, пробежал еще метров десять, снова стал; я то бежал вперед, повинуясь страху, то, устыдившись, останавливался и ждал.

И вот я увидел ее: она, шатаясь, брела по тропе тяжко и с присвистом дыша, волосы снова упали ей на лицо, так что ей приходилось придерживать их одной рукой, а другой она отбивалась от сучьев.

— Беги! — крикнула она мне.

Ее лицо побелело как мел и стало неузнаваемо, она снова крикнула мне: «Беги!», но я уже отогнал своих докучливых спутников — стыд и страх — и теперь чувствовал только усталость и какое-то оцепенение. И опять — страх…

Мы добрели до северной оконечности поля, здесь опять начинался подъем, не слишком высокий, но все же настолько крутой, что нам пришлось карабкаться на четвереньках. И мы поползли вверх по склону. Я протянул ей руку, чтобы помочь; не знаю, что мне удалось побороть в себе — стыд или страх. Она совсем выбилась из сил, из горла ее вырывались хриплые стоны. Широко раскрыв рот, она глотала воздух, и в груди ее что-то свистело и скрежетало. Слезы струились из ее глаз, она то и дело облизывала губы и все же нашла в себе силы в третий раз крикнуть мне «беги», будто кто-то может бежать вверх по крутому склону, и вот мы уже добрались до верха и проползли на четвереньках первые несколько метров и только потом встали и побрели дальше.

Еще отсрочка.

Я остановился, ожидая, что на краю взгорка сейчас покажутся дула автоматов и за ними каски. Но кругом опять была тишина, были только лес, и его шелест, и еще — наше собственное судорожное дыхание.

— А что, если они на том хуторе?

Она не ответила. Я заметил, что она скинула куртку и, скомкав, сгребла в охапку, и подумал, не должен ли я ей предложить понести сверток.

— Наверно, они на хуторе, — решительно сказал я. — Пошли дальше.

Дальше